Канделария встала с кровати и раскрыла все окна, чтобы выпустить бабочек. Их голубые крылья стали еще ярче в свете солнца, только-только показавшегося из-за крон деревьев. Голубой. Бурый. Голубой. Бурый. Трудно было проследить одним взглядом за движением этих крыльев. Она пошла за ними следом и шагала вверх по склону, пока они оставались в поле зрения, но неожиданно все бабочки куда-то исчезли и она осталась одна на вершине горы. Она посмотрела вокруг и подумала, что так, должно быть, выглядел мир, когда его только изобрели. Зелень отсвечивала всеми цветами радуги, а в долине внизу листву еще обнимал туман. В воздухе стояли ароматы, сильные, как запах новых вещей. В кронах деревьев завывали обезьяны и пели птицы, потому что с незапамятных времен обязанность обезьян и птиц — приветствовать новый день. Сегодня. Всегда. Каждый день, как последний.

Потом она поняла, что не одна тут. Бескрылый орел смотрел в пустоту, а может быть, это пустота смотрела на бескрылого орла. Канделария не была уверена, знает ли брат, что птицам для полета нужны крылья. Она в последнее время вообще ни в чем не была уверена. Что, если у них обоих есть крылья, просто они еще об этом не знают? Что, если жить — значит бросаться в пустоту, только чтобы проверить, есть ли у тебя крылья? Что, если ее брат спит, а она только сон внутри его сна? Неподалеку послышался звон кроличьих колокольчиков. Они бренчали все тише, это уже даже не напоминало песню. Лисы и пчелы постепенно истребляли кроликов. Может быть, скоро ни одного не останется. Она попыталась подумать о чем-нибудь другом, чтобы не прийти к выводу, что в этом виноват только ее отец. Надев на кроликов колокольчики, он обрек их на съедение лисицам, а вторжение пчел произошло из-за дефектов крыши. Паррука — не лучшее место для кроликов. И для слабых.

Она медленно подошла к Тобиасу, потому что орлы обычно сторонятся людей, к тому же, когда она в прошлый раз застала его врасплох, он из-за нее лишился зуба. Она набросилась на него со спины, схватила за ноги, и оба повалились на землю. Они оказались клюв к носу. Тобиас открыл глаза и посмотрел на нее, словно не узнавая. Его взгляд через отверстия в маске как будто снова стал человеческим. Длинный изогнутый клюв, который раньше пугал, вдруг показался ей нелепым.

— Что случилось? — спросил Тобиас.

Канделария подумала, что в последнее время он только об этом и спрашивает.

— У тебя же нет крыльев! Ты что вообще собирался сделать?

— Я смотрел на орлов, — сказал он и указал на горизонт.

Это была правда. Два огромных орла облетали горы дозором. Они сели рядом и стали смотреть на птиц, не говоря ни слова. Канделария заметила, что им даже не нужно было махать крыльями, чтобы оставаться в полете. Их место было в небе, а когда ты по-настоящему нашел свое место, не нужно прилагать усилий, чтобы туда вписаться.

— Ну и неважно, что у тебя нет крыльев. Я думаю, они тебе не нужны, — сказала Канделария.

— Еще как важно. Но в конечном счете какая разница, что кому нужно в этой жизни? — сказал он и посмотрел на сестру. Когда его глаза опустились к ее шее, он впился в нее взглядом, как когтями. — У тебя что, бусы из четочника?

— Да, я сама нанизала.

— Но… в смысле, где ты взяла семена?

— Санторо посадил его у своей стены, там уже полно коробочек.

Едва дослушав, брат поправил маску и бросился домой. Она провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду точно так же, как бабочки. Только доносились от подножия горы постепенно отдаляющиеся крики:

— НАШЕЛ! НАШЕЛ!

* * *

Плохие вещи почти всегда творятся в темноте, подумала Канделария, наблюдая за тем, что происходило этой ночью в комнате брата. У Тобиаса горел свет, на спиртовке булькало какое-то варево. Разноцветные лягушки прыгали в импровизированных аквариумах, мутных от испарений в воздухе. К вещам, валяющимся на полу в монументальном беспорядке, прибавились пустые коробочки четочника. Габи приходила и уходила, уходила и приходила то в одну комнату, то в другую. Канделария еще не видела ее такой взволнованной. Когда Габи была у Тобиаса, они почти не разговаривали, наверное, потому что давно уже обсудили, что им друг от друга нужно. Потом она шла к Борхе и там точно так же молчала, но с другим собеседником. Канделария видела, как она пару раз пыталась прилечь, но скоро вставала, и сон так и не успевал к ней прийти, а Анастасия Годой-Пинто — свернуться у нее в ногах. Канделария сливалась с темнотой, пряталась в углах, маскировалась в тенях. Она знала все слепые зоны в доме. Она научилась двигаться с такой же осторожностью, как змея. Она была невидима, как добрые духи, которые, по словам отца, проникают в дом сквозь витражи, хотя она так ни разу их и не встречала.

Перед рассветом Тобиас позвал Габи и отдал ей варево, над которым трудился. «Вы уверены? Все произойдет очень быстро, у вас не будет времени передумать», — сказал он, и Канделария, догадываясь, что сейчас случится что-то важное, воспользовалась отсутствием Габи, чтобы проскользнуть под кровать к Борхе. Оттуда она видела, как Габи вернулась, медленно, будто хотела оттянуть встречу, и встала у кровати больного. Снизу были видны только лодыжки, одна рядом с другой, очень близко друг к другу, совершенно неподвижные. Один каблук и в самом деле был выше другого, чтобы компенсировать хромоту, и вблизи разница казалась огромной. Туфли были очень изношенные, скоро ей понадобятся новые. Канделария услышала, как стакан поставили на тумбочку у кровати и Габи потерла руки в нерешительности. Услышала лязг поцелуя. Услышала шепчущий голос.

— Ты готов?

— Готов. Не будешь спрашивать, виновен ли я? — спросил Борха.

— Нет нужды, я и так знаю ответ, — сказала Габи.

— Я знал, что ты знаешь. Тебя не обмануть. Сбереги рукопись. Когда-нибудь она будет стоить больших денег. Я знаю, тебе такое по душе.

— Кто-нибудь в колонии узнал правду? — спросила Габи.

— Не думаю. Художники никогда ничего не знают. Они не умеют думать ни о чем, кроме себя самих.

— Прощай навсегда, Эмилио Борха.

— Прощай навсегда, Мирейя Сандоваль, — сказал Борха и выпил содержимое стакана.

— Ты знаешь все мои имена, не зови меня так, ты же знаешь, что это мое нелюбимое.

Но именно это имя осталось на губах у Борхи, это были последние слова, которые он произнес — может быть, потому, что Габи носила это имя, когда они познакомились, подумала Канделария под кроватью, застывшая и неподвижная, как лед. Все равно не узнать. С Габи, или Мирейей, или как бы ее ни звали, никогда ничего нельзя было знать наверняка. Еще Канделария задумалась, что же это за рукопись такая, которая может стоить много денег. Рукопись — это же такая книга или что-то вроде черновика? Тут она засомневалась и решила, что потом посмотрит в словаре, нет ли у слова «рукопись» какого-то особенного значения. У нее и так уже было на очереди несколько слов для словаря, но она вспоминала о них только в критические моменты, вот как сейчас, когда пряталась под кроватью и не могла сбегать в библиотеку за словарем. Слабый кашель Борхи оторвал ее от размышлений. Глядя на красные туфли, почти касающиеся ее лица, Канделария принялась делать выводы из той обрывочной информации, что у нее была.

Она услышала вздох, за ним другой и третий. А потом стон, который перешел во всхлип. Канделария поняла, что никогда не слышала, чтобы Габи плакала. Ей казалось, у таких женщин вообще не текут слезы. Она даже задумывалась, а не станет ли сама такой женщиной, но в этот момент поняла, что Габи, как многие женщины, сделана из древесины с трещинами. Трещины — это еще не так страшно, подумала она, главное, не давать им расти, а то начнут соединяться друг с другом, и вся конструкция рухнет. Очень странные вещи приходили ей в голову, но ведь не каждый день она пряталась под кроватью у умирающего человека. На этот раз действительно умирающего.

С пола мир выглядит совсем по-другому. Ей надо было научиться смотреть под разными углами, чтобы не закостенеть в своих взглядах, как те, кто привык видеть одни и те же вещи с одной и той же точки. В укрытии и время воспринималось иначе. Оно тянулось, как бесконечно эластичная резина. Это могли быть минуты. Могли быть годы. Серьезность того, чему Канделария сейчас стала свидетелем, склоняла ее ко второму варианту; так и бывает, когда действительность плюет нам в лицо, когда жизнь открывает нам вещи, груз которых придется нести на себе до конца своих дней. Разум в несколько прыжков преодолевает расстояние, на которое в ином случае ушло бы много лет. Канделария не знала, хорошо это или плохо. Наверное, и то, и другое. Ей подумалось, что она, пока лежит там, возможно, успела подрасти и теперь в ней уже не полтора метра и не почти сорок кило. Единственное, в чем она сейчас была уверена, это что она умирает от холода, но не может пошевелиться, пока Габи не уйдет из комнаты. Ей хотелось, чтобы та ушла, и не хотелось, потому что тогда она останется одна с человеком, который, возможно, умер.

Время продолжало тянуться, а Габи все не уходила. Стояла долгая тишина и что-то нашептывала на ухо. Тишина, которую время от времени нарушали совки на лавровых деревьях и броненосцы, копающие бесконечные норы прямо под полом, где лежала Канделария, — если прислушаться, она даже различала, как они скребут землю когтями. Тишина, которую нарушал вой лисиц на вершине горы и вечный стрекот сверчков в траве. Канделария слышала стук собственного сердца и чувствовала теплоту воздуха, выходящего из ее носа. Чувствовала, как скапливается слюна во рту, и очень старалась сглатывать так, чтобы Габи не заметила. Казалось, все звуки усилились. В этой тишине ей показалось, что все внутри нее звучит, что сама она — песня, которую никогда не давала себе труда услышать. Она подумала о том, как ее тело подстраивается под ритм событий, в которые она его втягивает. Она чуть не вздрагивала от копошения броненосцев, от скрипа стула, на котором сидела Габи, и от щелчков ее каблуков по полу, и от ее вздохов, таких для нее нехарактерных, которые перемежались еще более нехарактерными всхлипами.

Эта ночь запомнится Канделарии многим, особенно тем, как ей сильно захотелось пойти и обнять мать. Когда соприкасаешься со смертью, больше всего хочется держаться за близких, как будто проверяя, что дорогие нам люди еще живы и не собираются тоже умереть. Наконец Габи одолела усталость, а может быть, желание сходить в туалет, и она встала со своего стула, погасила свет и вышла из комнаты. Канделарии хватило терпения выждать несколько минут, чтобы убедиться, что Габи не вернется. Она выскользнула из-под кровати с той же змеиной осторожностью. Она старалась не шуметь, хоть и знала, что мертвые не просыпаются.

Свет полной луны мягко ложился на все предметы, заставляя их отбрасывать слабые тени. Канделария взглянула на кровать, на нечто бесформенное, укрытое одеялом. Ей надо было увидеть лицо человека, которого она воображала себе с самого дня его прибытия, когда бабочки были еще только куколками, которых она расставила по всей своей комнате. Голубой, бурый, голубой, бурый. Как сама жизнь. Как сама смерть. Она протянула руку и приподняла одеяло, испытывая одновременно и страх, и интерес. Вот человек, который не существует, подумала она. Бурый, бурый, бурый. Дрожащими пальцами они коснулась его лица. Оно было бледное, как луна, глаза были закрыты, а рот приоткрыт. Оно было холодное, как руки Канделарии, которые дотронулись до него из чистого любопытства узнать, какова на ощупь смерть.

Охваченная страхом, она поспешила уйти. Когда она поднималась по лестнице, ступеньки скрипели сильнее обычного. Сверчки не переставали петь, скрытые в хаосе травы. Она вошла в комнату матери и скользнула к ней в кровать. Она часто так делала, пока отец был тут: забиралась между двумя телами, которые всегда ласково ее принимали. Она не делала этого с тех пор, как отец ушел, и спросила себя почему, если нет на свете другого такого места, где было бы спокойнее, чем в кровати родителей.

— Что случилось, дочка?

— То, что я хочу, чтобы ты не умирала, никогда-никогда.

* * *

Габи объявила новость за завтраком. Самым будничным тоном, как будто говорила: «Передайте соль, какая славная погода, я бы выпила еще кофе».

— Эмилио вчера ночью ушел, — сказала она.

— Терминальный? Куда он мог уйти, он даже встать не мог, — сказала Тереса.

— Я имею в виду, ушел насовсем.

— Он же заплатил авансом за несколько месяцев вперед. Пусть имеет в виду, что деньги мы ему не вернем, у нас тут так не принято.

— Да умер он, понимаешь? Умер, — сказал Тобиас.

— А ты откуда знаешь? — спросила Тереса.

— Оттуда, что живу в этом доме.

— И что мы будем делать с покойником? — спросила она во множественном числе, видимо осознав, что, пока безжизненное тело находится в ее владениях, она тоже несет за него некоторую ответственность.

— Похороним, — сказали Габи и Тобиас хором.

— Только подальше от дома, и чтобы я не знала где, — сказала мать.

Канделария слушала всю эту беседу и не говорила ни слова. Она откусывала крошечные кусочки арепы со сливочным маслом, очень медленно жевала, но они все равно царапали горло, когда она пыталась их проглотить. Ее страшно мутило от каждого упоминания о покойнике и от мысли, что он лежит в комнате совсем неподалеку от столовой, где они сейчас завтракают. Она с досадой взглянула на руку, которой трогала его лицо. Всеми силами она пыталась подумать о чем-нибудь другом, лишь бы не об этом бледном лице с приоткрытым ртом, которое показало ей разницу между тем, что значит быть живым и быть мертвым.

Она увидела, как мать встала из-за стола, не допив кофе, которым обычно продлевала завтрак, и поднялась наверх, чтобы запереться у себя в комнате, как всегда, когда хотела убежать от какой-то проблемы. До столовой донеслись звуки рвотных позывов, и Канделария решила, что мать снова начнет выблевывать все, что съедает, а потом подумала: вдруг у матери тоже хаос в желудке от мысли о мертвеце, и тогда почти нормально, что она позволяет своему телу дать этому выход. Может, и ей самой стоило поступить так же, потому что собственное тело казалось ей тяжелым, будто она наглоталась камней, а голова — царапаной пластинкой, которую заедало на одних и тех же мыслях. Как зеркало, которое показывает одну и ту же картину, сколько ни смотри. Когда Канделария нервничала, то начинала зацикливаться на одном и том же. Она решила, что плавание в ручье поможет отделаться от навязчивых мыслей. Встав из-за стола, чтобы пойти за купальником, она почувствовала на себе взгляд Габи и услышала короткий вдох — как когда человек собирается что-то сказать, но сдерживается до последнего. Через секунду, снова набрав воздуха, Габи спросила так громко, что ее слова прозвучали почти как крик:

— Ты что, не пойдешь с нами, солнышко?

— Куда?

— Хоронить Эмилио, разумеется.

— Как травить его, так вы меня не зовете, а теперь, когда вам надо, чтобы кто-то помог копать…

— Что ты говоришь, солнышко? — перебила ее Габи.

— Что вам веры нет.

— А змеям, которые прячутся под кроватью, по-твоему, есть вера?

— Это вы спрашивайте у Анастасии.

— А я у тебя спрашиваю.

— Тогда нет. Никому на свете веры нет, — сказала Канделария и убежала к себе в комнату.

Она была очень раздражена. Не знала, стыдиться ей или злиться. Может быть, ей досадно было видеть по отношению к себе такое же недоверие, с которым она относилась к остальным, но по-другому у нее не получалось. Все равно что быть жертвой и палачом одновременно. По правде говоря, у Габи было больше оснований обижаться на нее за то, что подсматривала за таким личным моментом, чем у нее самой — обижаться на Габи за то, что не посвятила ее в свои планы. Возможно, все сводилось к ревности, потому что Габи обратилась за помощью к брату, а не к ней. А возможно, все это понемногу. В любом случае, у Канделарии был только один способ искупить свое поведение: помочь похоронить Эмилио.

Она вернулась в столовую в резиновых сапогах и свободной рубашке — под ней был раздельный купальник, тот самый, который недавно купили и в котором она чувствовала себя так неуверенно. Когда Габи посмотрела на нее с одобрением, которого ей так недоставало, Канделария почувствовала, что приняла верное решение. Возможно, участие в погребении как раз помогает перестать думать об умершем, поэтому на похоронах и собирается столько народу. Тобиас быстро сходил за лопатой.

Перед выходом Габи сказала, что надо для начала в общих чертах продумать план действий. Когда нет опыта, сказала она, очень трудно избавиться от человека: это в кино легко можно кого-то убить одним ударом, а на самом деле это тяжело, потому что череп очень крепкий. А от ножей, кинжалов и пуль много крови. Дальше она перешла в своей речи к тому, как трудно избавиться от трупа, — это, как она сказала, даже сложнее, чем убить. Она отметила, что летом в тропиках важно действовать особенно быстро, потому что трупы сразу начинают разлагаться. Габи знала на память, через сколько дней в каких широтах от трупа появляется неприятный запах и какими способами лучше избавляться от тела в зависимости от того, где находишься. В маленьком городе или в крупном, в частном доме или в гостинице, в горах или на море. Она подробно перечислила преимущества и недостатки сжигания останков, предания их земле и утопления в воде, причем так буднично, словно речь шла о том, как выносить мусор.

Канделария не решилась ставить под сомнение ничего из услышанного, потому что боялась, что ее передумают брать с собой, и к тому же не была уверена, нормально ли вообще такое знать. Можно ли подобную информацию почерпнуть из фильмов или книг — или она приобретается только на личном опыте, когда приходится избавляться от трупа или даже нескольких. Брат тоже молчал, потому что все больше считал себя орлом, а орлы не разговаривают, подумала Канделария, а может, просто, как всегда, размышлял о чем-то своем. Возможно, завтра он проснется и скажет, что ему снилось, как он кого-то хоронил, и это, пожалуй, неплохая стратегия, потому что избавляет его от той части вины, которая лежит на нем. Она вспомнила слова Габи: «Вина существует, если мы ей позволяем существовать» — и подумала, что Тобиас руководствуется тем же принципом.

Мертвеца они завернули в его же одеяло, а сверху в простыни. Концы завязали толстой веревкой, и получилось очень похоже на конфету в обертке. Канделария подумала, что это хорошая идея — заодно избавиться от постельного белья, потому что жутко было представить, что им продолжат пользоваться как ни в чем не бывало, после того как мать выстирает. Для Канделарии оно все равно осталось бы бельем мертвеца, а она ни с чем подобным не хотела снова соприкасаться. Тобиас попытался поднять этот бесформенный тюк, но не смог удержать — он выскальзывал, как песок сквозь пальцы. Канделария попробовала помочь ему — тюк не казался таким уж тяжелым — и тут же поняла смысл выражения «мертвый груз». Оказалось, дело не в тяжести, просто не за что ухватиться. Габи, которая явно была хорошо знакома с этой проблемой, вытащила из шкафа полку, длинную крепкую доску, к которой они в итоге и примотали одеяльно-простынный тюк оставшейся веревкой.

— Вот поэтому, ребята, и придумали гробы, — сказала она.

Потом им станет понятно, что гроб нужен не только из практических соображений, но и из уважения к безжизненному телу; по пути доска столько раз переворачивалась и падала, что Канделария даже подумала: хорошо, что мертвецы не обижаются и ничего не чувствуют. «Давайте его тут похороним», — предлагала она то и дело, потому что уже начала уставать и задаваться вопросом, зачем она вообще пошла в глубь сельвы с хромоножкой, орлом и мертвецом, но Габи всякий раз настаивала, чтобы они прошли еще чуть дальше.

— Когда устал и торопишься поскорее закончить, можно по невнимательности сделать ошибку, после которой придется бежать или прятаться всю жизнь. Мне ли не знать, — сказала она, когда они в первый раз захотели сдаться.

Сказала она это с такой убежденностью, что брат с сестрой не смогли возразить, и им ничего не оставалось, кроме как идти дальше, пока солнце не поднялось на такую высоту, что даже собственные тени перестали их преследовать. Вдруг Габи, повинуясь какому-то неведомому порыву или знаку, остановилась в ничем не примечательном месте — ничто не указывало, что оно подойдет для захоронения. Кругом были все те же деревья и заросли кустарников, среди которых они шли уже давно. Совершенно ничего особенного или необычного. Но специалисткой по мертвецам была Габи, а Канделария уже вымоталась, и ей даже не надо было смотреть на брата, чтобы понять, что он утомился еще больше. Может, Габи выбрала это место только потому, что сама устала. В любом случае, они наконец-то перестанут тащить на себе Эмилио, который давно уже превратился из человека в тяжелый неуклюжий груз.

Канделария подумала, что всем было бы полезно самим носить и закапывать своих мертвецов, чтобы умерить тоску и боль от потери. В конечном счете усталость побеждает и приходит облегчение оттого, что можно дать покойному последнее пристанище и не нести его дальше. Но предстояло еще выкопать могилу, и они установили очередь. Канделария никогда не копала так глубоко, и это показалось ей настолько неблагодарным занятием, что она задумалась, по каким же причинам сеньор Санторо все время закапывается в землю, и пришла к выводу, что причины должны быть очень веские.

Когда Габи сочла глубину достаточной, она велела Тобиасу опустить тело в могилу. Глядя, как тюк сбрасывают в яму без всяких церемоний, Канделария усомнилась, достойное ли это завершение человеческой жизни.

— Мы ничего не будем говорить? Молитву, речь какую-нибудь? — спросила она.

— Зачем? — спросила Габи.

— Чтобы обозначить конец жизни Борхи.

— В этом нет необходимости. Любой конец — это только новое начало, — холодно сказала Габи, бросая лопатой черную землю.

Канделария замолчала, желая продемонстрировать, что она уже достаточно взрослая, чтобы это принять, но на самом деле так и не поняла, как можно настолько равнодушно относиться к тому, как что-то заканчивается. Даже если окончание оборачивается новым началом. Со временем она поймет, что жизнь циклична, что надо уметь закончить главу, чтобы начать новую историю, точно так же, как в книге. И что бессмертием обладают лишь боги, даже если они живут только в голове у смертных, таких, как она.

Они ушли оттуда, не сказав больше ни слова. Молчание Тобиаса только подтверждало, что он уже давно оторвался от реальности. Габи была очень сосредоточена и рассчитывала каждый свой шаг, возможно, потому, что ей было тяжело идти из-за каблуков и хромоты, а возможно, потому, что такая женщина, как она, не могла позволить себе роскошь идти, не убедившись, на какую почву ступает.

Канделария не хотела забывать, где они только что похоронили Борху. Ей казалось, одного того, что он когда-то жил на свете, достаточно, чтобы кто-то потрудился запомнить место, где он похоронен, пусть даже он уже перестал быть человеком, пусть даже от него осталось только имя. Поэтому на обратном пути она старалась украдкой оставлять метки на стволах деревьев и обламывать ветки. Она решила, что вернется, прежде чем вскопанная земля зарастет травой, вернется и принесет цветов, или посадит яблоню, или гибискус, или еще что-нибудь, чтобы было чувство, что она простилась. Ей казалось неправильным уходить не простившись, даже с мертвым. Простое «до свидания», «до встречи» или «прощай навсегда», хоть что-нибудь, чтобы провести четкую границу разлуки, — ей казалось, это самое меньшее, что должны друг другу люди, которые больше не увидятся. Например, если бы отец сказал ей «прощай навсегда», она бы теперь не думала о том, чтобы его найти. Но если прощания не было, дверь остается приоткрытой.

Крики дона Перпетуо, который в этот час облетал дозором небо, нарушили торжественность шествия. Канделария остановилась, проследила за ним взглядом и задалась вопросом, почему он со своими огромными крыльями так и не улетел из Парруки.

* * *

Мертвец должен был бы сильнее взволновать Канделарию, но нет, не это терзало ее ум. И не переноска тела, завернутого в простыню, и не копание глубокой могилы, от которого все руки покрылись мозолями. Было бы логично, если бы ее глубоко впечатлило то, что она переживала, глядя, как земля, лопата за лопатой, засыпает человеческое существо, пусть даже к этому времени его человеческое существование кончилось. Но ей в последнее время казалось, будто граница между логичным и нелогичным стерлась. А может быть, она просто обнаружила, что жизнь — самая нелогичная штука на свете.

Монолог Габи о самых действенных способах убивать и избавляться от трупов должен был бы ее потрясти, но на деле в одно ухо влетел, а из другого вылетел, не оставив отпечатка в памяти, будто плохой фильм. А ее сговор с Тобиасом для создания мощного яда, похоже, сошел на нет, когда Габи получила требуемое, и теперь она в лучшем случае здоровалась с ним по утрам. Канделария уже усвоила по прошлому опыту, что за привязанностью людей друг к другу всегда стоят личные интересы. Но и не это ей не давало покоя, а загадочная рукопись, спрятанная где-то в комнате у Габи. Это слово так заинтересовало Канделарию, что она наконец-то добралась до словаря

Рукопись, — и, ж.

1. В широком смысле — текст, написанный рукой. Рукописи выдающихся писателей.

2. Памятник древней письменности. Собрание средневековых рукописей.

3. Черновой или еще не опубликованный вариант текста произведения. Отдать в набор рукопись статьи.

Ничто не указывало на то, что рукопись может представлять для Канделарии какой-то интерес, — поначалу ее увлекла только запретность. Но после того, как она посмотрела слово в словаре, ей стало любопытно: а что, если Борха на самом деле выдающийся писатель, или у Габи хранится какая-то древняя книга, или это какая-нибудь интересная неопубликованная статья? Это было только предчувствие, которое почти ничего не значило. Или значило. Чтобы это выяснить, нужно было посмотреть на рукопись.

При первой же возможности Канделария воспользовалась отсутствием Габи и принялась обследовать ее комнату. Заглянула под матрас просто для порядка, от недостатка оригинальности — все, когда что-то ищут, машинально заглядывают под матрас, потому что это первое место, которое приходит в голову. Ничего не обнаружив, она вспомнила, что Габи — настоящий профессионал: женщина, которая заставляет мужчин исчезать и способна скрыть нескрываемое, даже саму себя, — следовало ожидать, что вещи она будет прятать куда более творчески. Канделарии пора было перестать мыслить банально, если она хотела найти то, что искала.

В углу, засыпанном палой листвой, сверкнули глаза Анастасии Годой-Пинто, но Канделария не испугалась, видя, что змея свернулась и только смотрит на нее из своей импровизированной норы. Наоборот, подумала, что скорее у змеи есть причины ее бояться. Ей всегда казалось, что змеи — недопонятые животные: они кусаются, только когда испуганы, исключительно из необходимости защититься, но из-за того, что кусаются, прослыли главными злодеями.

— Не беспокойся, Анастасия, этот обыск никак с тобой не связан. Ты занимайся своими делами, а я займусь своими, — сказала она змее негромко, и та тут же показала ей язык, как будто требуя относиться к ней поуважительнее.

Канделария открыла шкаф, заглянула под одинокое белое платье, неаккуратно сложенное на полке, и обнаружила только, что ей по-прежнему недостает творческого мышления. Нужно иметь очень бедное воображение, чтобы спрятать что-то важное в шкафу с одеждой, подумала она. И еще более бедное, чтобы все равно там что-то искать, да еще после того, как заглянула под матрас. Определенно ей еще многому надо было научиться. Она даже не стала смотреть на прикроватную тумбочку — это был бы уже совсем верх банальности, к тому же там лежала только тетрадка, в которую Габи записывала свои ботанические открытия. Дневник поисков идеального растения, хотя Канделария так и не знала, идеального для какой цели. «Идеал» означает для разных людей совершенно разные вещи, но, зная Габи, можно было предположить, что ее ботанический идеал скорее опасный, чем благотворный.

Она заглянула в ящики, но не потому, что рассчитывала найти рукопись там, ведь ящики — тоже очевидное место для поиска, а ей было уже не до таких банальностей. Заглянула только потому, что услышала, как лапки отчаянно царапают гладкую поверхность. И нашла то, чего не ожидала: двух мышей, задыхающихся в стеклянной банке. Увидев ее, мыши подняли такой визг, что она выронила банку и тогда уже взвизгнула сама, потому что банка упала ей на ногу. Ее плоть не дала банке разбиться, но не помешала крышке отлететь и укатиться. — потому что бывают люди, такие, как Габи, например, способные убегать, травить, прятаться, менять имена и кто знает что еще, но при этом неспособные сделать такую простую вещь, как хорошо закрутить крышку банки, подумала Канделария, — а перепуганные мыши тем временем выскочили и убежал и у нее на глазах. Анастасия Годой-Пинто тоже видела, как они убегают, но не сдвинулась ни на миллиметр, чтобы их поймать, — она давно жила под опекой Габи и уже привыкла, что нет необходимости так утруждаться.

От удара банкой большой палец ноги у Канделарии воспалился и почернел, как кровяная колбаса. На ночь она опустила ногу в теплую воду с солью. Она не стала советоваться с матерью, как снять воспаление, чтобы не пришлось отвечать на неудобные вопросы. Но, подумав о ней, насыпала в воду еще и соды. Когда все уже легли спать, она слышала, как Габи бегает по всему дому, и точно знала зачем, вернее, за кем. Канделария понадеялась, что это научит ее плотнее закрывать банки, потому что ловить мышей, похоже, неблагодарное занятие, особенно для хромоножки, взгромоздившейся на каблуки.

Наутро Канделарии стало только хуже, и за завтраком, когда мать начала ее допрашивать, она сказала, что нечаянно пнула камень.

— Дочка, с камнями надо быть ласковой, только посмотри, какие хорошие из них друзья. — сказала мать. — Подержи ногу в ведре с теплой водой и содой.

— Знаете, Тереса, — сказала Габи, — а я вот считаю, что надо их пинать, а то еще придет в голову таскать их на себе, бывают такие случаи, хотя, конечно, каждый волен делать со своими ногами что пожелает.

Канделария ничего не сказала, потому что была не в настроении ни с кем спорить. К тому же она знала, что при матери можно ругать кого и что угодно, кроме камней с глазами, соды и Бога. Она воспользовалась утренней прогулкой Габи, чтобы продолжить поиски рукописи. Ночью она успела подумать о самых дерзких местах, где можно было бы ее спрятать: в подушке, под доской в полу, в куче сухих листьев в углу. Но, похоже, она мыслила не так дерзко, как Габи, потому что рукописи ни в одном из этих мест не обнаружилось.

Зато в палой листве она наткнулась на кожаную сумку и поколебалась, открывать ее или нет, не потому что ожидала найти рукопись в таком очевидном месте, а потому, что сумка — это самое личное, что может быть у человека. Туда кладут вещи, которые считают настолько важными, что никуда без них не выходят. А Канделария уже знала, как важно личное пространство, ведь она даже на дверь себе повесила записку: «Без стука не входить».

Уважение к чужим вещам отец прививал ей, сколько она себя помнила, но теперь Канделария задумалась, действительно ли это так важно, или он опять преувеличивал. Она помнила, как его выводило из себя, если кто-то совал нос в его вещи. «Да что ты там прячешь, черт тебя дери!» — кричала мать, когда у них разгоралась очередная ссора из тех, что заканчивались ударами кулака в стену. Но отец ничего на это не отвечал, во всяком случае в те дни, когда Канделария пряталась за дверью и подслушивала, так что ответа она не знала.

И теперь она с неприятным привкусом во рту, который вызвали воспоминания о родительских ссорах, открыла застежку, медленно-медленно, как будто это снимало с нее вину за вторжение в чужую сумку. Она даже зажмурилась, пока раскрывала сумку, а открыв глаза, увидела, что та набита пачками денег, перетянутыми разноцветными резинками вроде тех, какими женщины собирают конский хвост. Еще там было несколько флаконов крема, которым Габи замазывала пятно на груди, изображавшее карту дальнего края.

Канделария взяла одну пачку и заметила, что банкноты совсем новые, будто только что напечатанные, — ей даже пришло в голову, что они могут оказаться фальшивыми. Неловко было думать так о Габи, но, учитывая последние события, Канделария понимала, что от нее можно ожидать чего угодно. Она поднесла пачку к носу и вдохнула аромат из необъяснимой склонности нюхать все вещи, которые выглядят новыми. Пачек было так много, что, если взять одну, Габи вряд ли заметит пропажу. Она поколебалась. Убрала пачку обратно в сумку, но, прежде чем закрыть, снова достала, но не сунула в карман всю целиком, а только вытащила несколько банкнот, чтобы спрятать потом у себя под матрасом, в конце концов махнув рукой на творческий подход в поисках укрытий.

Остаток дня она старалась не попадаться на глаза Габи и обнаружила, что чем больше ее избегает, тем больше, кажется, вызывает интереса у гостьи. Канделария задумалась: подозревает ли та о краже, или просто равнодушие — верное средство привлечь к себе внимание. Она надеялась на второе и уже жалела о том, что взяла деньги, потому что теперь почему-то не могла думать ни о чем другом и уже устала от этих мыслей, на редкость навязчивых. Еще она размышляла, увеличился бы груз вины, если бы она забрала всю пачку, или, наоборот, уменьшился бы, если бы она взяла только одну купюру. Ответа она так и не узнала, потому что в тот же вечер, пересчитывая потолочные балки в безуспешных попытках уснуть, пообещала себе вернуть все украденные деньги. Только после этого к ней пришел сон.

На следующее утро она отправилась к Габи, намереваясь отдать банкноты, которые лежали в кармане, но, заглянув в комнату, увидела, как гостья роется в сухих листьях с необычным для себя отчаянием. Канделария собралась было отступить, но тут услышала:

— Заходи, солнышко, поможешь мне искать.

Канделария покраснела, как всегда, когда ей было стыдно. Она медленно вошла, убежденная, что Габи ищет пропавшие деньги. Когда она почувствовала на себе ее взгляд, у нее засосало под ложечкой, и она покраснела еще сильнее, только вообразив, что о ней думает Габи.

— Что-то случилось, солнышко?

— Не знаю, а у вас?

— Не могу найти Анастасию Годой-Пинто. Она, наверное, обиделась, потому что ее еда пропала, а я вчера вечером не смогла поймать ни одной мышки. То ли они стали проворнее, то ли я — неповоротливее…

— Может, она решила сама себе поискать пропитание, — сказала Канделария.

— Она ручная и никогда так раньше не делала. Для этого у нее есть я.

— Всегда же бывает что-то в первый раз, вы так не думаете? — спросила Канделария.

— Я думаю, что приручение — это раз и навсегда… Вот почему важно быть осторожной, особенно нам, женщинам, чтобы никто не вздумал нас приручить.

Канделария вздохнула, понимая, что Габи не заметила пропажу, и сунула руки в карманы, чтобы погладить банкноты, которые скоро перестанут ей принадлежать. Повернувшись к выходу, она оперлась на косяк двери, как будто ей не хотелось уходить. На самом деле она ждала, пока Габи выйдет, чтобы положить деньги на место. Она посмотрела на Габи, Габи посмотрела на нее. Канделарии стало неловко, потому что тот, кто несет на себе грех, принимает любой взгляд за обвиняющий. Поэтому, только поэтому она посмотрела на потолок.

— Вон она! — сказала Канделария, указывая на одну из деревянных балок.

— Кто знает, как давно она туда забралась, — сказала Габи, вставая, — а я-то ее ищу… Спускайся, дурочка, спускайся, — обратилась она к змее, но Анастасия высунула язык и не сдвинулась ни на миллиметр.

— А говорите, ручная, — насмешливо сказала Канделария.

— Иногда я думаю, что это она меня приручила. — с улыбкой сказала Габи, но не стала больше уговаривать змею, потому что уже привыкла, что та единственная, кто не обращает на нее внимания. Может быть, это ей и нравилось в Анастасии: змея позволяла себе с ней не соглашаться, хоть и зависела от нее даже в таком важном аспекте, как пропитание.

Габи взяла тетрадь с заметками, которую держала на тумбочке у кровати, и вышла довольная, листая свои записи и бормоча что-то о снотворном цветке, который недавно обнаружила и который радикально изменит ее образ действия. Канделарии это словосочетание показалось странным, то ли потому, что Габи сопроводила его подмигиванием и дурацкой улыбкой, то ли потому, что у действий такой женщины, как она, всегда есть прискорбные последствия. В любом случае, Канделарии некогда было об этом размышлять, потому что там, на тумбочке, лежала рукопись. Она смотрела на нее несколько секунд не моргая. Чувствовала, как кровь бежит у нее в жилах, чувствовала, как теплый воздух входит в нос и выходит, чувствовала то волнение, которое испытываешь, когда наконец сбывается желание. Ей хотелось схватить рукопись своими толстыми пальцами и запереться у себя, чтобы прочитать ее. Она задумалась, будет ли это воровством, и ради своего душевного спокойствия решила, что нет, ведь она просто берет ее почитать.

Рукопись была прямо перед ней, ничем не прикрытая, на том же самом месте, где и прежде, только теперь сверху не лежала тетрадь с ботаническими заметками. Рукопись с пылинками и царапинами на кожаном переплете, где наверняка еще оставались последние отпечатки пальцев Борхи. Рукопись с покоробившимися страницами, с чернилами, расплывшимися от переездов с места на место и от течения времени. Шесть шагов отделяли Канделарию от рукописи, сто восемьдесят страниц — от того, чтобы перелить ее содержание себе в голову, пять часов — оттого, чтобы прочесть ее от начала и до конца, если ни на что не отвлекаться. Она не считала это воровством, нет, она не воровка. Она попыталась украсть деньги, это да, но ее первое покушение на преступление не увенчалось успехом. Канделария знала одно: рукопись она вернет сразу, как только прочитает, так же, как решила вернуть деньги. Но сейчас важно было вовсе не то, что она знала, а то, чего она не знала. Чего же она не знала?

Что ее жизнь больше никогда уже не будет прежней.

И что впервые за все свое существование она поймет истинное значение слов «больше никогда».

* * *

Она должна была насторожиться еще тогда, когда пруд помутнел, но не насторожилась. Или когда стало разлагаться тело Эмилио Борхи, уже несколько дней гнившее в земле. Или когда кролики погибли один за другим. Или когда исчезли пчелы. Да хотя бы когда бабочки обратились в бегство. Все вокруг Канделарии словно готовило ее к тому, что скоро должно было произойти, как будто к такому можно приготовиться. Когда событие уже произошло, легко проследить признаки, связать концы с концами, объяснить предчувствия. Но после того, как все случилось, обычно уже ничего нельзя сделать.

Если бы Анастасию Годой-Пинто не потянуло на высоту, Габи не попросила бы ее помочь с поисками и не ушла бы потом со своей тетрадкой ботанических записей, оставив комнату пустой, чтобы Канделария могла вернуть деньги и забрать рукопись. И если бы ничего из этого не произошло, она не смогла бы ни взять ее — на время, разумеется, — ни прочитать сто восемьдесят страниц за пять часов без перерыва, молясь от абзаца к абзацу, чтобы Габи ее за этим не застала.

Она никогда не читала так много, так быстро и хотя бы наполовину с таким интересом. В рукописи Борха рассказывал от первого лица о том, как совершил убийство, настолько жестокое и настолько литературное, что до конца его дней за ним с одинаковым рвением гонялись полиция и издатели, а это, в свою очередь, сделало описанную историю — его историю — культовой книгой, а самого Эмилио Борху — одной из самых разыскиваемых персон. Все это было самым подробным образом запечатлено в книге. В словаре все правильно говорилось, стоит почаще туда заглядывать, подумала Канделария. Книга захватила ее полностью, и это еще до того, как она дошла до финала и прочла фразу, изменившую ее жизнь. Одна-единственная фраза, две строки, тринадцать слов, которые написал Эмилио Борха, тот самый, чью щеку она потрогала через несколько секунд после его смерти, тот самый, кого сейчас ели черви на дальнем краю Парруки, тот самый, чьи отпечатки пальцев еще оставались на кожаном переплете, который она по-прежнему держала в руках. Фраза, написанная его собственной рукой в самом конце: «Эта книга основана на реальных событиях и была написана там, где поют киты».

Вот эту фразу, эту последнюю фразу она никак не могла теперь выбросить из головы. Эта фраза вытеснила все прежние воспоминания. Отдавалась эхом повсюду. То, что раньше было отдельными нотами, вдруг стало складываться в мелодию. Вся эта информация давно была у нее перед глазами. Только поначалу очень нечеткая — как будто входишь в темное помещение после долгой прогулки на солнце и надо подождать несколько минут, пока зрение не привыкнет. Правда была на самом виду, как рукопись на прикроватной тумбочке или змея, свернувшаяся на потолочной балке. Может быть, все, что мы ищем, и так у нас перед глазами, просто мы не замечаем.

Тобиас знал эту правду с самого начала. Она была в этом уверена. Два жабьих поколения и одно поколение бабочек она тосковала по отцу, потому что сводный брат скрыл от нее правду. Она припомнила, как в ответ на ее вопросы он отшучивался, якобы не зная, куда ушел отец. «Наверное, искать китов, которые и вправду поют», — сказал он однажды насмешливо. А оказалось, такое место есть на самом деле. Борха был там, скрывался и писал книгу, и что-то ей подсказывало, что отец там же. Еще одно предчувствие. К нему стоило прислушаться, особенно теперь, когда первое предчувствие завело ее так далеко.

«Удобнее жить, объединившись с себе подобными, — сказал ей однажды отец. Она помнила этот разговор наизусть и чувствовала себя дурой, что не поняла его смысл раньше: — Лисы с лисами, пчелы с пчелами, больные в больницах, сумасшедшие в сумасшедших домах, рабы в офисах, художники в художественных колониях». Надо выяснить, нет ли какой-нибудь колонии художников поблизости от того места, где поют киты, — но где поют киты? Существует ли такое место? Когда она задавала себе такие вопросы, ее охватывало тревожное ощущение, что все смеялись над ее наивностью прямо ей в лицо. От этой мысли у нее закипала кровь.

Разъяренная, она вышла из своей комнаты, положила рукопись на то самое место, откуда взяла, и побежала искать Тобиаса. Она хотела посмотреть ему в глаза и снова задать тот же самый вопрос, чтобы запомнить, как выглядит взгляд, скрывающий половину истины. Чтобы научиться отличать правду от шуток. Она нашла его лежащим в траве и наблюдающим за парой орлов, которые кружили в небе. Он лежал так неподвижно, что казался мертвым.

— Где папа? — спросила она.

— Я сто раз тебе говорил, не знаю. Наверняка ушел искать китов, которые по-настоящему поют…

— И где эти киты?

— Ну, в море.

— Море очень большое, Тобиас, должно быть конкретное место.

Это смех, этот проклятый смех, который не сдержал Тобиас, ускорил трагические события, начало которым было положено секундой позже. Смех, символ радости, совсем скоро стал означать ровно противоположное. Канделария прекрасно знала, как смеется Тобиас, и была уверена, что усмешка у него на губах выражает не веселье, а издевку. Это был смех, смакующий информацию, которая вертится на кончике языка и отчаянно нужна другому человеку. Да, именно этот намек на смех из-под маски, смех, в котором не хватало одного зуба и было слишком много горячности, должен был вот-вот изменить жизнь обоих.

Канделария нагнулась и попыталась сорвать с брата маску. Они стали бороться. Он вскочил и с силой ударил ее кулаком в челюсть. Она толкнула его на острый камень, и тот рассек ему затылок. У Тобиаса по спине потекла струйка крови, пачкая белую рубашку. Он провел кончиками пальцев по этой теплой дорожке, спускавшейся по спине, и когда увидел, что они окрасились в красный, его лицо исказилось смятением, которое так хорошо знакомо было Канделарии, потому что ее лицо менялось точно так же, стоило увидеть хоть капельку крови.

Пока она трогала свою челюсть, пытаясь оценить степень повреждения, Тобиас набросился на нее со всей яростью своего тела. Оба упали на землю. Они были так близко друг к другу, что каждый вдыхал воздух, выдыхаемый другим. Длинный крючковатый клюв коснулся ее рта. Тобиас сдавил ей шею и провел по щекам своими красными липкими пальцами. Она задыхалась под тяжестью душившей ее руки. Из последних сил она ударила его ногой, и это его заставило ослабить хватку. Канделария воспользовалась возможностью и побежала прочь, а Тобиас, несмотря на рану, кинулся следом.

Этот путь, отмеченный красным, закончился для Тобиаса раньше. Канделария продолжала бежать, хотя за ней уже никто не гнался, и роняла красные зернышки четочника с бус, порвавшихся в драке. Она остановилась, еще чувствуя в теле действие адреналина, побуждавшего бежать дальше. Огляделась вокруг. Никогда еще она настолько ясно не чувствовала, что осталась одна.

Канделария осторожно пошла назад тем же путем по рассыпанным красным зернышкам своих бус. Она думала, что Тобиас мог прятаться в кустах и в любой момент на нее прыгнуть. Она шла медленно, озираясь по сторонам, чувствуя угрозу в шевелящихся ветках, в животных, укрывшихся в листве, в собственной тени. Она не сумела бы сказать, какими звуками был пронизан в этот момент воздух Парруки, потому что слышала только стук собственного сердца в груди. Она почувствовала, как немеет челюсть. У нее пересохло во рту, а лицо стянуло от следов, которые Тобиас окровавленными пальцами оставил на ее коже. Убегая, она даже не смотрела, куда наступает, и теперь поняла, что исколола себе ноги об острые камни и упавшие с деревьев ветки. Однако боли она не чувствовала — только нарастающую тревогу и «бум-бум-бум» своего сердца, заметавшегося в груди, как дикая лошадь.

Дорожка из четочника соединилась с дорожкой крови, которую оставлял за собой брат, у самого пруда. Канделария увидела красное на мраморном бортике. Вода была странно неподвижна. В ней что-то плавало. Она закрыла глаза, потому что не желала видеть, что это. Она крепко зажмурилась, потому что одно дело — желания, а совсем другое — реальность. А реальность была перед ней, плавала на поверхности мутной воды. Она догадывалась, что произошло, — такое всегда знаешь еще до того, как увидишь своими глазами. Реальность лежала окровавленной спиной вверх. Канделария не видела ни лица, ни глупой орлиной маски, но, без всякого сомнения, это был Тобиас. Тем не менее разум пытался убедить ее в обратном, говорил, что надо посмотреть на лицо, чтобы опознать мертвого. Как будто брата нельзя узнать по подошве или по изгибу спины, сколько бы она ни пыталась подчеркнуть дистанцию, называя его сводным братом. Ничто не двигалось, кроме прядей волос, похожих на листья сорной травы, и двух жаб, которые плавали вокруг. Они казались красноватыми. У него все еще текла кровь. Пиявки, воодушевленные пиршеством, начали осваивать его голову в том месте, где он ударился, сперва о камень, а потом о мраморный бортик пруда, в котором в конце концов и утонул.

Окаменевшая, как киты, которые наблюдали за ней своими гранитными глазами, она снова и снова открывала и закрывала глаза, рассчитывая, что, когда их откроет, все будет выглядеть иначе: не так кроваво, не так дико, не так мертво. Потом ее затрясло, у нее подкосились ноги, и она упала на землю, расшибла колени и ладони, но не заметила этого. Дальше она почувствовала, что горит внутри. Чистым огнем, чистым пламенем, чистой болью. Этот огонь раскалял ее слезы, и они, вытекая, пылали так, что она чувствовала, как они прожигают дорожки у нее на коже. О том, чтобы посчитать до тридцати, она даже не вспомнила. Иногда это не имеет смысла. Она потревожила рукой поверхность воды, только чтобы увидеть тело в движении и притвориться, что оно еще живое. Она хотела прыгнуть туда, но ей казалось, что перед ней бездонная пропасть. Именно тогда зародился панический страх перед водоемами, который будет сопровождать ее с этих пор. Она закричала, и птицы покинули ветви деревьев. Она закричала, и яблоня уронила наземь свои плоды. Она закричала, и густые тучи рассеялись в небе, как рассеивались от выстрелов сеньора Санторо.

— Я УБИЛА ЕГО, УБИЛА!

Она кричала и шлепала израненными руками по кровавой воде. И чем больше кричала, тем больше рвалась внутри. А чем больше рвалась внутри, тем больше ей хотелось кричать.

Первой появилась Габи. Она обняла Канделарию со спины, сдерживая дрожь ее тела, успокаивая надрыв ее криков. Санторо бросился в воду и вытащил неподвижное тело Тобиаса на бортик пруда. У него были фиолетовые губы и открытые глаза, испуганные, как будто он осознавал, что умер. Тереса появилась, пока Санторо пытался вернуть его к жизни, делая массаж сердца и искусственное дыхание рот в рот. Мать была еще бледнее, чем он, с такими же лиловыми губами и широко раскрытыми испуганными глазами.

Санторо попытался вернуть Тобиаса к жизни, потом еще и еще раз, потому что, едва он прекращал, Канделария умоляла его попробовать снова, и он продолжал, только чтобы поддержать в ней надежду, потому что иногда надо продолжать что-то делать, даже если знаешь, что это напрасно. А когда сеньор Санторо все же прекратил, она сама взялась делать массаж сердца и сперва аккуратно надавливала на нужную точку, а затем стала бить его кулаками в грудь с такой яростью, которой раньше никто в ней не видел. Тобиас сотрясался с каждым ударом, а после затихал от прикосновения ее губ, вдыхавших в него воздух, и она снова начинала колотить его с еще большей силой, только чтобы снова увидеть иллюзию движения.

— Маска, МАСКА! — вдруг истерически закричала она, заметив, что на нем нет маски.

И поскольку все знали, что Тобиас не хотел бы остаться без маски, то принялись ее искать. Но она так и не нашлась. «Наверное, ушла на дно, точно, ушла на дно», — говорили все, чтобы успокоить Канделарию, хотя знали, что маска из таких материалов, наоборот, должна была бы всплыть.

Канделария подняла взгляд, чтобы увидеть какой-нибудь другой цвет помимо красного, чтобы успокоить себя обширностью неба. Ровно в этот момент три орла рассекли монотонность синевы. Они парили без всяких усилий, позволяя ветру нести себя. Парили спокойно, мастерски ловя потоки воздуха, и по этому уверенному полету было ясно, кто в небе хозяин.

* * *

— Сообщим в полицию, — сказал Санторо ворону, который сидел на ветке так необычно тихо, что с первого взгляда его даже можно было не заметить.

Наморщив нос и щуря глаза, Санторо присмотрелся к птице, пытаясь найти причину апатии, в которую погрузился его питомец в последнее время. Борон свесил голову так низко, что клювом почти касался лап.

— НЕТ! — воскликнула Габи. — Только не в полицию. Ни за что!

— Вон оно как, Эдгар! — сказал Санторо ворону так, чтобы Габи слышала. — Я еще могу закрыть глаза на одного мертвеца, но на двух — это мне уже морально тяжело. Взяли моду, закапывают тут людей все равно что собак…

Канделария по-прежнему сидела у ног Тобиаса. Она держала его за руку, пока та не стала такой же холод ной и жесткой, как сухая ветка. Скоро его белая кожа налилась фиолетовым, особенно темным на губах и ногтях. Дон Перпетуо спустился на шум, расположился между плечом и головой покойника и стал приглаживать пряди его мокрых волос. Он таким способом выражал свою привязанность. Канделария пыталась следить за разговором Санторо и Габи, но слова доходили до ее слуха искаженными, как будто она ушла под воду с головой и до нее едва долетал шум снаружи. Ее собственное тело стало невыносимо тяжелым, казалось, у нее на плечах весь мир. Мысли в голове бродили потерянные и бессвязные, и ей то и дело приходилось снова обращать взгляд на Тобиаса, чтобы убедиться, что тут действительно лежит его тело, что он умер. И тогда она смотрела и смотрела на него, разглядывая каждый сантиметр его кожи, стараясь убедить себя, что больше никогда его не увидит.

«Больше никогда». Какие это тяжелые слова, когда понимаешь самый прямой их смысл: «Я больше никогда не увижу брата». Она часто выражала этими словами разные незначительные вещи: «больше никогда не буду вешать колокольчики на кроликов», «больше никогда не прикоснусь к жабе». Казалось, только в этот момент она осознала, что они означают на самом деле. И не хотела это принять, потому что эти два слова заключали в себе неотвратимую истину. Другие были только пустые угрозы: наверняка она еще будет радоваться звону колокольчиков, а может быть, и трогать жаб с удовольствием. А вот Тобиаса она больше никогда не увидит. И это «больше никогда» вдруг стало необыкновенно реальным, необыкновенно однозначным. Это «больше никогда» было сейчас единственной определенностью в ее жизни.

Ее замутило, и она убежала к себе в комнату, надеясь, что там ей станет спокойнее. Она устала повсюду видеть угрозу. А внутри ее комнаты все было знакомо, и те же четыре стены ограничивали пространство, и те же два окна впускали кусочек окружающего мира. Она знала, что в потолке двенадцать балок, а в полу — двадцать четыре плитки. Отец учил ее по ним таблице умножения.

Она искала тут покоя, а нашла зеркало. Канделария долго смотрела на себя не моргая, пока в зеркале не начал отражаться расплывчатый силуэт, в котором она с трудом узнавала себя. У нее на щеках по-прежнему были кровавые следы от пальцев Тобиаса, пальцев, которые больше к ней не прикоснутся. Она заплакала, даже не начав считать до тридцати. У нее и раньше не получалось досчитать, а сейчас, решила она, и пытаться не стоило. Тем более что раньше у нее не бывало настолько веской причины плакать. Она вспомнила, как спросила у Габи, неужели всегда все будет так плохо. «Иногда бывает хуже», — ответила та. Канделария посмотрела вокруг и увидела, что у нее так и стоят в бутылках из-под агуардьенте ветки, на которых раньше сидели куколки. Теперь ветки засохли и на них не осталось ни одного листочка. В ярости она схватила одну из бутылок и швырнула в зеркало. Ее отражение разбилось на тысячу осколков, и теперь они с пола смотрели на нее с такой же суровостью, какая была у нее на лице. Загнанная в угол этими бесчисленными глазами, она поспешила уйти.

Вернувшись к пруду, Канделария увидела, что мать так и стоит на том же месте, ошеломленная. Даже веки у нее не двигались. Взгляд был мутный и влажный. Изо рта стекала слюна, а мать даже не пыталась ее вытереть. Слышно было, как Санторо и Габи по-прежнему спорят, вызывать ли полицию. Канделария заинтересовалась их разговором. Она совсем не хотела бросать брата в яму без всяких церемоний. Ей и так было достаточно стыдно, когда они так обошлись с телом Борхи. И это при том, что Борха для нее ничего не значил. Она не могла позволить, чтобы с ее братом поступили так же.

— Надо сообщить в полицию.

— Но, солнышко… — сказала Габи.

— Простите, но я не такая, как вы, я хочу все сделать как полагается.

Не дожидаясь, пока поступит противоположное распоряжение, Санторо ушел на вершину горы искать, где ловит телефон, чтобы сделать звонок. Вернувшись, он рассказал Эдгару, что полиция очень занята и прибудет только на следующий день. И упомянул, что тело нельзя трогать, чтобы сохранить место происшествия в неизменном виде. Габи сходила за простыней, чтобы накрыть мертвеца, который, казалось, с каждой минутой становился все более бесформенным. Из-за свернутой челюсти его лицо изменилось, и надо было прилагать большие усилия, чтобы не потерять самообладание, глядя на него. Как бы Канделария ни ненавидела его маску, в этот момент она что угодно отдала бы, лишь бы его лицо было закрыто. Она сомневалась, что выдержит до следующего дня.

Она подумала об относительности времени, о том, каким вечным будет ожидание. Потом вдруг вспомнила об отце и удивилась, что только сейчас. Раньше она всегда думала о нем, когда у нее были проблемы, а теперь, когда накатило такое несчастье, он ей не вспомнился ни на секунду. Она попыталась представить, как он воспринял бы новость. Тобиас всегда будет его сыном. Он всегда будет его отцом. Он мог прятаться, мог бежать до конца своей жизни, мог не появиться больше никогда. Даже теперь, когда Тобиас мертв, он оставался его отцом. Пусть даже пройдут годы и века, они будут прочно связаны узами крови, которые ничто и никто не сможет разорвать. Чтобы больше об этом не думать, она стала спорить с доном Перпетуо, который упорно пытался раскрыть лицо Тобиаса, оттягивая клювом простыню. Может быть, птицы чувствуют то, что ей недоступно. А может, он всего лишь глупый большой попугай, неспособный понять, что Тобиас мертв.

В свое обычное время попугай отправился спать на араукарию. У него был какой-то особый способ измерения времени, пугающе точный. Он знал, когда темнеет и когда солнце готовится показаться снова. Объявлял о дожде еще до его начала, а о силе порывов ветра можно было судить по тому, насколько истерично он кричал. С его излюбленной ветки было хорошо видно белую бесформенную фигуру, которую Канделария наконец смогла целиком укрыть простыней — такой белой, что ее было видно, даже когда ночь окутала все вокруг чернотой, хотя красные пятна от просочившейся крови Канделария скоро перестала различать. Потом она зажгла свечи и расставила их вокруг тела брата, чтобы лисы не подобрались слишком близко.

Она уложила мать, которая так и не произнесла ни слова, а потом пошла ложиться сама в надежде поспать, но, войдя в свою комнату, увидела разбросанные по полу осколки зеркала, в которых отражались все эти глаза, ее глаза. Они смотрели на нее не отрываясь. Канделария наконец смыла с лица следы крови, и слив равнодушно проглотил окровавленную воду, а с ней и последние отпечатки пальцев Тобиаса. Она потрогала челюсть — та болела, но не так сильно, как она ожидала, потому что, когда внутри огромная боль, остальные боли уменьшаются.

Она вернулась к матери и легла рядом с ней. Они посмотрели друг на друга, ничего не говоря, и довольно долго так лежали, переполненные стоявшими в горле чувствами и неспособные их высказать. Ей хотелось бы поговорить с матерью обо всех этих вещах: о смерти, об отце, о том, почему он ушел, о том, почему Тобиас не захотел уйти с ним, — но в этот момент, глядя ей в глаза, она поняла, что они никогда не говорили ни о чем серьезном. Она не знала свою мать, а мать не знала ее. Они любили друг друга в силу того, что находились рядом, они составляли друг другу компанию, заботились друг о друге, но совершенно друг друга не знали. Она повернулась к матери спиной и попыталась заснуть, несмотря на тревожное чувство, будто лежит рядом с незнакомкой.

Лисы выли без перерыва, и их плаксивые, почти печальные стоны отражались эхом с вершины горы. Канделария то и дело просыпалась, напуганная собственными кошмарами, и выходила на балкон посмотреть на тело брата. Обстоятельства его гибели бродили кругами у нее в голове. Она воссоздавала и разрушала их раз за разом, воображая тысячи других возможных исходов. Без сомнения, любой из них был бы лучше реального. Стояла такая тихая погода, что свечи не гасли, а медленно сгорали. Ночь длилась так невыносимо долго, что все головастики и куколки в мире успели пройти метаморфоз, чтобы встретить жизнь лицом к лицу.

Свечи слабо мерцали, как усталые светлячки, и едва позволяли различить белую бесформенную фигуру в красноватых пятнах, в которую превратился Тобиас. На грани рассвета, утомленная однообразным кружением мыслей, она спустилась на кухню за стаканом воды и, проходя мимо комнаты Габи, заглянула в щель плохо прикрытой двери. Кровать была пуста. Она вошла. Там не оказалось ни кожаной сумки, ни туфель, ни змеи, ни рукописи, но это было неважно, потому что она уже запечатлела в сознании единственные слова, которые ей надо было знать, и тут она произнесла их вслух, как бы чтобы убедиться в этом:

— Эта книга основана на реальных событиях и написана там, где поют киты.

Она подошла и потрогала постель Габи тыльной стороной руки. Она была еще теплая. Канделарии захотелось догнать гостью и попросить, чтобы не бросала ее: ведь ей по-прежнему нужно, чтобы Габи оставалась рядом, в их отношениях еще рано ставить точку. Но потом она вспомнила, что о таком невозможно просить, тем более женщину, которая говорила, что любой конец — это только новое начало. Канделарии показалось, она чуть лучше стала понимать, что расти — это значит принять, что всему приходит конец. Может быть, она чуть-чуть выросла из-за последних событий. Или не чуть-чуть. И может быть, новое начало ждет ее в каком-то месте, которое она пока не может назвать.

Она вышла на мощеный дворик, подобрала с земли несколько яблок и стала грызть их по пути к пруду. Дон Перпетуо продолжал стягивать простыню с тела и почти достиг успеха, когда явилась Канделария. Она предпочла бы этого не видеть, потому что не хотела, чтобы последний отпечаток брата в ее памяти был таким. А теперь, думая о нем, придется вспоминать это зрелище, от которого у нее все внутри перевернулось и содержимое почти пустого желудка вырвалось наружу. Целая жизнь вместе, столько воспоминаний и ярких моментов, — а в итоге запомнится только этот безобразный вид, который придает человеку смерть, когда присваивает все, что когда-то было живым.

Санторо, встававший ни свет ни заря, уже зарылся в землю, а перед этим приладил сетку перед проволочной изгородью, по которой четочник вился с упорством, характерным для всех сорняков, Канделария задумалась, от чего же так пытается защититься сеньор Санторо, что любой ограды ему кажется недостаточно. Она увидела ворона, дремлющего на ветке лавра и необычайно вялого для такого утреннего часа, когда птицы, наоборот, особенно активны. Она подошла покормить его яблоком, и он принял угощение больше по привычке, чем ради удовольствия. Наблюдая, как он неохотно поклевывает зернышки, Канделария вдруг подумала, что можно было бы попросить сеньора Санторо отправиться вместе с ней искать отца. Для этого, несомненно, требовалось и дальше завоевывать доверие ворона. Она предложила ему еще одно яблоко, но он не взял.

Утро прошло в битве с доном Перпетуо за то, чтобы сохранить тело Тобиаса накрытым, а позднее, когда взошло солнце и засохшая кровь превратилась в корку, началась борьба за то, чтобы уберечь его от надвигающихся солнечных лучей. Канделария встала рядом и закрыла его тенью собственного тела, опасаясь, что он начнет разлагаться. Тень поначалу была длинной и слабой, но к полудню приобрела плотность, какой она прежде не замечала. Она не знала, откуда взялись силы у ее тени, откуда четкость контуров. Не понимала, почему тень была такая цельная и такая плотная, совсем не похожая на то, какой она чувствовала себя внутри — разбитой вдребезги, как зеркало, осколки которого так и лежали на полу ее комнаты.

Она потянулась рукой к пруду, чтобы немного побрызгать на труп и освежить его, но застыла, глядя на поверхность воды, как будто видела ее в первый раз. Вода была темная и напоминала своей неподвижностью дикое животное, которое готовится поглотить свою жертву. Канделария почувствовала такую угрозу, что не смогла дотронуться до нее даже кончиками пальцев. Вода, которая всегда приносила столько радости, теперь вселяла в нее страх.

Пронзительный визг сирен разорвал сонное оцепенение середины дня. Двое толстых полицейских вышли из своего пикапа. Тяжелые капли пота медленно сползали у них по вискам и утекали под воротник рубашки. Капли были так многочисленны и обильны, что полицейские уже не пытались их вытирать. Из-за влажной одежды создавалось впечатление, что они стояли под душем, не потрудившись раздеться. Канделария заметила, что у них много сходства в лицах, как бывает у людей, которые много времени проводят вместе. Она вспомнила об отце и его теории колоний, которая гласила, что все склонны объединяться с себе подобными, и заключила, что перед ней хороший пример отцовской теории в действии.

— Добрый день, сеньорита, — сказали они почти в унисон. Канделария удивилась не столько единогласию, сколько тому, что оба одновременно назвали ее сеньоритой. — Нам сообщили о гибели человека. Есть тут ответственный взрослый, с которым мы можем поговорить?

— Я.

— Послушайте, сеньорита, мы бы предпочли поговорить с кем-нибудь постарше, — сказали они и хором засмеялись.

— Я тоже.

— Где ваша мать?

— Наверное, блюет или разговаривает с камнями.

— А ваш отец?

— Ищет китов, которые поют по-настоящему. Те, что у нас тут, так и не начали петь.

— А где человек, который вчера звонил сообщить о смерти?

— Сеньор Санторо, наверное, где-то зарылся в землю. Если бы небо было затянуто, я бы сказала, что он окопался и отстреливает тучи, но сегодня не тот случай.

— Мы можем с ним поговорить?

— Если найдете его, то да, но я вас предупреждаю, что любые разговоры надо будет вести через Эдгара.

— Кто такой Эдгар?

— Ворон сеньора Санторо.

— А кто умер?

— Орел.

— Орел? — спросили они хором. — Нам сказали, что мальчик. Послушайте, сеньорита, у нас нет времени на такие шутки, вы что, думаете…

— Дело в том, что мой брат считал себя орлом, — перебила Канделария.

— А-а-а, а можно узнать, что с ним…

— Кажется, я его убила.

Канделария заметила, что полицейские не знают, смеяться им или сердиться, и предположила, что скорее первое — было очень заметно, как они поджимают губы, будто сдерживая улыбку. Она увидела, как они переглядываются, обмениваясь шифрованными сообщениями, понятными только им самим. Ей было прекрасно известно: когда хорошо кого-то знаешь, достаточно одного взгляда, чтобы понять, о чем он думает.

— Послушайте, сеньорита, нам нужно поговорить с этим сеньором Санторо. Разумеется, мы верим вашим словам, вы рассказали все, что от вас требовалось, но дело в том, что по правилам нам полагается побеседовать с тем, кто сообщил о случившемся, — сказали они в один голос. — Кроме того, мы должны осмотреть место происшествия и сделать несколько фотографий, прежде чем увозить тело.

— Пойдемте, мой брат тут, — сказала она и повела их в сторону пруда. — А что касается сеньора Санторо, надо просто покричать ворону. ЭДГАР, ЭДГАР! — крикнула она. — Да где его носит, только что был здесь.

Дон Перпетуо успел снова оттащить простыню и опять приглаживал волосы Тобиасу. Один из полицейских попытался накрыть тело и получил удар клювом. Оба вскрикнули одновременно.

— Извините его, — сказала Канделария, — он в последнее время в расстроенных чувствах. Вам еще повезло: у него такой мощный клюв, что мог бы и палец оторвать, если бы захотел.

Полицейский посмотрел на палец, возможно представляя свою руку без него. Потом спросил:

— А откуда столько крови? Нам сказали, что он утонул.

— До того как утонуть, Тобиас получил удар по голове.

— Это вы его ударили?

— Я его толкнула, а ударил его камень.

— Наверняка вы играли…

— Нет, он меня стукнул в челюсть и потом пытался задушить. Понимаете, ему в последнее время трудно давались простые вещи, например, контролировать свою силу, махать крыльями или отличать сны от реальности. Это все из-за грибов.

— Послушайте, сеньорита, — сказали полицейские, одновременно зевнув, — мы очень заняты, и к тому же скоро обед. У нас нет времени на эти выдумки. Мы требуем присутствия кого-то из взрослых.

Не успели они договорить, как появился Санторо. У него все тело было в земле, а в руках он держал комок черных перьев.

— Они хотят меня отравить! — сказал он таким жалобным голосом, что Канделария с трудом его узнала.

Полицейские засопели, как лошади. Канделария подошла поближе рассмотреть Эдгара: лапы его уже не держали, глаза были закрыты, и время от времени легкая дрожь сотрясала его тело.

— Сделайте что-нибудь! Меня хотят отравить!

— Сеньор, пожалуйста, успокойтесь, это птицу отравили.

— В этом-то и дело.

Канделария не знала, голод ли заставил полицейских действовать с поспешностью. Или же небрежность, типичная для таких колоний, которые наделяют своих представителей незаслуженной властью. Возможно, им все стало ясно после ее свидетельства. Хотя более вероятно, что нет. Если бы она соврала, ее показания бы звучали более правдоподобно. В этот день она усвоила, что в жизни надо учиться врать в меру. Она догадалась, что ее не восприняли всерьез, и это ее задело, но потом она поняла, что и Санторо, строго говоря, восприняли не особенно серьезно. Хорошо хоть матери не пришло в голову появиться. Полицейские действительно сделали пару фотографий. Тобиас, наверное, был единственным покойником, которого фотографировали с попугаем. Птицу никакими силами не удавалось отогнать. Не будь обстоятельства такими трагическими, это было бы даже забавно, подумала Канделария.

— Порядок наших дальнейших действий следующий: мы забираем тело, делаем вскрытие и начинаем расследование, — сказали оба полицейских хором, повторяя давно заученную речь.

— Расследование? — переспросил Санторо.

— Конечно, ведь тут произошла смерть; наша обязанность — найти виновного и, если таковой обнаружится, заставить его заплатить за содеянное.

— Мы говорим о деньгах или о тюрьме? — спросила Канделария, на этот раз откашлявшись.

— Ну, обычно расплачиваются тюрьмой, — сказали они в унисон, переглянувшись, — однако мы открыты предложениям…

— У сеньора Санторо всегда есть в кармане интересные предложения, — заметила Канделария, бросая фразу в воздух в надежде, что кое-кто примет ее к сведению.

— Мы внимательно слушаем, — сказали полицейские, глядя на сеньора Санторо.

Поскольку сеньор Санторо не отреагировал, Канделария подошла, погладила перья умирающего ворона и сказала:

— Эдгар, правда же у сеньора Санторо есть предложение в кармане?

Санторо порылся в испачканных землей брюках и достал один из золотых самородков. У полицейских заблестели глаза. У обоих на лице появилась широкая улыбка из тех, что не умещаются в рот. Один из них взял самородок и взвесил на руке. Потом куснул зубами и постановил:

— Двадцать четыре карата. Неплохо. Единственная проблема, это что нас двое, — сказал он и убрал самородок в карман.

— Эдгар, у сеньора Санторо ведь найдется еще одно предложение?

Санторо вздохнул и снова полез в карман. Второй полицейский выхватил у него самородок, едва увидев, и сказал:

— Похоже, тут мы имеем дело с обычным утоплением. Бедный мальчик, вот почему так важно учиться плавать.

— Да, очень важно, — сказала Канделария.

Они завернули Тобиаса как мумию, отбиваясь от клюва дона Перпетуо, и уложили его без всяких церемоний в кузов своего пикапа.

— Предлагаю кремировать, — сказал один из полицейских, — тогда не придется объяснять кровь.

— Мы пришлем вам прах. Кажется, у вас нет возможности приехать и забрать его. Поскольку жизнь вашего брата окончилась, возможно, вы сейчас захотите сказать ему несколько слов на прощание.

— Я не верю в окончание, — сказала Канделария.

Полицейские в замешательстве переглянулись, наверняка пытаясь понять, настолько ли им самим все ясно в жизни, по крайней мере относительно окончания.

— Кстати, — сказали они, достав из бардачка несколько объявлений о розыске, — вам знакома эта женщина? Мы полагаем, что она находится в здешних местах.

Канделария внимательно посмотрела на фотографию. Там была Габи, только с огненно-рыжими волосами, и имя было указано другое. Она увидела, что глаза у Санторо расширились, как жерло пушки. Она увидела, как он набрал воздуха и приготовился что-то сказать, и опередила его:

— Нет, мы ее никогда не встречали.

— Если вдруг встретите, вызывайте нас, — сказали они хором. — Она очень опасна.

* * *

Какой-то туман окутал Парруку в дни, последовавшие за смертью Тобиаса и уходом Габи. По крайней мере, так казалось Канделарии, бродившей без цели среди деревьев. Иногда, если ей необходим был отдых, она ложилась в тени ветвей. Всего несколько лет назад она по ним лазала, но теперь они казались ей недосягаемыми. Все казалось другим, не на своем месте. Все было мутное и расплывчатое. Все выходило за контуры, которые она считала такими знакомыми. Часто она терялась в своих грезах, и ей приходили на ум воспоминания о тех счастливых днях рядом с отцом, когда Паррука была не местом, а песней. О тех временах, когда кролики звенели своими колокольчиками, сочиняя мелодии, а деревянные столбы разговаривали с деревьями в лесу. Или когда ведро соленой воды обещало песню китов, добрые духи проходили сквозь витражи, а авокадо росли на манго, на драценах, на всех деревьях.

Теперь эти же самые вещи казались ей полной чепухой, и она с трудом представляла, что когда-то в них верила. Она подумала об отце, и ей пришло в голову сходить посмотреть на фотографию, которая стояла у нее в окне, зажатая между стеклом и деревянным переплетом. Ей важно было понять, что она его себе не нафантазировала. Она хорошо помнила, когда мать сделала это фото. На снимке он держал дочь на своих стальных руках, длинных, как трамплин, и готовился катапультировать ее в воду. Ее удивило, каким чистым был тогда бассейн. Виднелось голубое дно, а солнечные лучи так блестели, отражаясь от воды, что слепило глаза. А теперь, наоборот, это была мутная бездна, в которую больше никогда не окунуться. Она еще раз посмотрела на фото, и на этот раз ей показалось, что руки у отца худые, ничего особенного. Может быть, ее отец — всего лишь обычный человек, подумала она. Такой же, как все.

Потом она присмотрелась к лицу девочки на фотографии, и оно показалось ей одновременно знакомым и чужим. Она так искренне смеялась, что Канделария едва ли не слышала ее смех. Она осознала, что давно отвыкла улыбаться. Она потрогала свои губы, как будто хотела убедиться, что они по-прежнему способны растянуться и вместить самую широкую улыбку. Странное дело: ее тогдашняя жизнь нравилась ей больше, чем нынешняя, и все-таки она не чувствовала никакого желания вернуться назад. Канделария опустила взгляд на пол и обнаружила, что осколки зеркала, которые она так и не убрала, смотрят на нее. И тогда она почувствовала, что стала походить на мать, и отправилась искать метлу, чтобы смести все эти глаза, которые глядели на нее без сочувствия.

Санторо укрылся в своей крепости: за сеткой, за проволочной изгородью, за пуленепробиваемым стеклом. Он уже даже не выходил закапываться в землю, но время от времени набирал ведро земли и держал в нем ноги. А когда надвигалась гроза, стрелял сквозь отверстие, которое специально для этого оставил в окне. Канделария заметила, что он теперь выходил только собирать плоды с деревьев. Он не ел никаких продуктов, качество которых не мог проверить Эдгар, вот только ворон уже ничего не проверял — он явно заболел и у него не было аппетита.

Санторо был более молчалив, чем обычно, менее активен, носил больного ворона на ладони и то и дело ему шептал: «Эта проклятая змея у меня получит. И хозяйка тоже. Хотя поди еще разбери, кто из них кто». Канделария не могла удержаться от улыбки, потому что она знала, что Анастасия Годой-Пинто не ядовитая, а с другой стороны, была убеждена, что Габи уже очень далеко. Может быть, угнала другую машину. И возможно, ее имя уже не Габи и она щеголяет в новых туфлях на каблуках, которые какой-нибудь сапожник сделал ей на заказ… Красные уже с лихвой отходили свое.

Мать несколько долгих дней не вставала с кровати. Это не удивило Канделарию. Странно было бы как раз обратное. Поэтому она насторожилась, когда мать стала вдруг выходить на долгие прогулки. Пруда она всеми силами избегала, и отнюдь не потому, что разуверилась в пользе пиявок. Просто снова увлеклась собиранием камней.

Она искала их целыми днями, а потом складывала у себя в комнате в кучи без всякого порядка. Там едва можно было пройти, не споткнувшись о камень. Канделария не знала, помогать ей в поисках или посоветовать остановиться. Ей нравилось видеть ее активной, но не так. Она спрашивала себя, ну почему мать не может быть нормальной женщиной, из тех, у кого есть настоящие подруги, с которыми можно за чашечкой кофе обсуждать домашние дела, какие у них умные дети и как им надоели мужья. Именно это она делала, ожидая, когда дочь выйдет из школы, вместе с остальными мамами. А потом всю дорогу до дома расспрашивала:

— А правда, что Хуанита — гений в математике? И что Лусию собираются перевести на год вперед?

— Нет, мам, Хуана такая же тупая, как ее мама. А Лусию все дразнят за то, что она косоглазая, поэтому ее переводят в параллельный класс, а не на год вперед.

— Эти деревенские мамаши ничего не понимают, как оно есть…

— Никто не понимает, если понимать не хочет. А ты что им сказала про меня и Тобиаса?

— Сказала, что Тобиас открыл новый вид лягушек и что о нем написали в «Сайенс джорнал».

— Когда папа про это рассказывал, я все время сомневалась, правда это или нет…

— Ай, дочь! Никогда нельзя сомневаться в том, что говорят мужчины. Они всегда неправы! Да мы все равно не знаем английского. К счастью, и деревенские тоже.

Мать легла подремать днем, и Канделария прибиралась на кухне, когда заметила, что люстра качается. Она бросилась из дома, уверенная, что это землетрясение. До этого она слышала, как деревянные столбы скрипят чуть больше обычного. На бегу некогда было смотреть на плитки, но она не сомневалась, что после толчка трещин прибавится. Оказавшись достаточно далеко, чтобы увидеть дом целиком, она заметила, что тот немного накренился вправо. Рядом появился Санторо, запыхавшийся от бега; он так таращил глаза, что, казалось, они вылетят, как из пушки. Канделария представила, что он производит вычисления в уме, оценивая структурный ущерб и придумывая, как и что будет ремонтировать. Но сказал он совсем другое:

— Теперь они задумали обрушить на нас дом, Эдгар.

После этого он бегом пересек полосу препятствий, которую устроил, чтобы защитить себя, но, как ни странно, подумала Канделария, если бы дом упал, он бы первый погиб, придавленный обломками собственных укреплений. Санторо, должно быть, сделал такой же вывод, потому что выскочил со своими вещами и побежал прочь с той же сумкой, с которой пришел.

Он ушел в одежде ее отца и с пистолетом, наверняка заряженным, чтобы отстреливаться от молний. Он унес сомлевшего ворона в руках и все свои золотые самородки в кармане. После отбытия постояльца Канделария осталась во дворике, убеждая себя не тревожиться из-за того, что дом покосился: может быть, в сезон дождей вода начнет лучше стекать с крыши, а на плитках не будет луж. Тут на балконе показалась мать, сияя широкой улыбкой. У нее блестели глаза, будто от хороших новостей, решения сложной задачи или оригинальной идеи.

— Дочка, ты не поверишь, но камни движутся.

* * *

Шум мотора нарушил утреннюю тишину. Издалека его отзвук напоминал электропилы лесорубов, но по мере того, как шум приближался, у Канделарии росло подозрение, что это машина. Она убедилась, что так и есть, когда пыль осела у нее на пересохшем языке. На этот раз она читала, лежа в гамаке. Она больше не лазила на крышу; ей хотелось думать, что из-за непривычного наклона дома, но, по правде говоря, просто стало неинтересно. Иногда это даже казалось опасным. Вот гамак покачивается предсказуемо, и в нем она контролирует скорость движения, в отличие от дома, где непонятно, на что опереться, думала Канделария, наблюдая за тем, как стулья потихоньку сползают вправо, будто живут собственной жизнью.

Она не хотела двигаться с места. Или, может быть, хотела, но старалась этого не делать, чтобы избежать разочарования, которое подразумевали новые события. В последнее время люди появлялись в ее жизни и исчезали, срывая с нее слои, обнажая ее внутреннюю сторону и заставляя вести себя так, что она иногда сама себя не узнавала. Она гадала, выйдет ли когда-нибудь на свет из-под всех этих слоев настоящая Канделария. Она подумала о матери и ее перепадах настроения, о Тобиасе и его зависимостях, о Габи и ее прямоте. Еще она подумала об отце. Все они были полны теней. Кто знает, может быть, вообще ни у кого нет цели стать собой настоящим, есть только путь вперед. И нужно идти этим путем, потому что все равно ничего лучше не придумаешь. Нужно идти, даже зная, что этот путь никуда тебя не приведет.

Когда шум двигателя прекратился, Канделария услышала, как кто-то насвистывает, и втайне пожелала, чтобы это оказался отец. Никто не мог с ним сравниться в искусстве свиста. Он все время свистел дону Перпетуо, хотя тот никогда не откликался. А еще свистел, когда, перебрав агуардьенте, от чрезмерного воодушевления принимался бить в тамбурин. Канделария отбросила эти мысли, она не могла допустить, чтобы какой-то свист вернул к жизни ложные надежды. Она чувствовала себя глупой девочкой, которая ждет невозможного. Она вылезла из гамака только затем, чтобы разведать, откуда эта мелодия, так напоминавшая пение птиц. Она обошла дом и увидела, что за ним припарковалась незнакомая машина.

Канделария остановилась на почтительном расстоянии от нее, чтобы посмотреть на человека, который на ней приехал. Он был высокий и дородный. Насвистывая и глядясь в зеркало заднего вида, он пригладил волосы и убедился, что боковой пробор идеально ровный. Потом, продолжая насвистывать, в том же ритме принялся протирать машину от пыли, осевшей за время пути. Машина так блестела, что в бока можно было смотреться, как в зеркало. Из горла мужчины лилась мелодия, похожая на песни пересмешников и краснобрюхих трупиалов. Он подражал веселым переливам началах и увязывал их с нежными трелями кассиков. Несколько птиц откликнулось откуда-то из деревьев, он тут же засвистел в ответ, и у них завязался настоящий разговор. Канделария была поражена, потому что никогда раньше не встречала человека, который умел бы подражать пению стольких птиц. Пожалуй, кто-то все же мог сравниться с отцом в искусстве свиста, и это был незнакомец, который сейчас стоял перед домом.

Она молча наблюдала за ним и думала, как все изменилось. Раньше Паррука встречала гостей мелодией, а теперь гостям приходилось сочинять мелодии самим. Она вспомнила о кроликах, но, когда огляделась, не заметила ни одного. Она поняла, что давно уже не видела их и не слышала звон их колокольчиков.

— Смотри-ка, ты прямо как пурпурный кардинал! — сказал незнакомец, заметив ее. — Вот так удача! Ведь кардиналы — птицы-одиночки и отлично прячутся, несмотря на красное оперение.

Канделария хотела поздороваться с ним и показать себя с лучшей стороны, однако в госте было нечто такое, что проявляло в ней какую-то застенчивую грань, которую она так в себе ненавидела. Она пыталась бороться с краской, заливавшей ей щеки, но, поскольку гость именно это заметил в ней первым делом, только еще ярче покраснела. Может быть, на нее так действовал взгляд его глаз цвета миндаля. Эти глаза смотрели на нее как-то странно: одновременно с любопытством и удовлетворением. Гость производил впечатление человека, заслуживающего доверия, возможно, потому, что был гладко выбрит, чисто одет и в подходящих к обуви носках. Мать бы одобрила, она все время обращала внимание на чужие носки. Она часто говорила: «Сочетать носки и обувь — это талант, которым мало кто наделен». А ботинки гостя, помимо того что сочетались с носками, были такие чистые, словно только что из магазина. От одного их вида Канделарии стало неловко, что она ходит босиком, особенно когда заметила, что гость уставился на ее ноги.

— Извините, я только с реки, — соврала она.

— Не за что извиняться, кардинальчик, в конце концов…

— Меня зовут Канделария.

— Как я и хотел сказать, кардинальчик, я никогда не видел, чтобы птицы ходили обутые.

Не успела она оправдаться за отсутствие обуви, как сообразила, что ей надо оправдываться далеко не только за это. Растрепанная коса, например, заставила ее задуматься, сколько дней она не причесывалась, но она сбилась со счета. А вот волосы гостя разделял свежий аккуратный пробор сбоку, и можно было, даже не трогая, догадаться, что они мягкие. Они были темные и блестящие, чуть волнистые, не слишком длинные и не слишком короткие. Сразу видно: он никогда не пропускает визит к парикмахеру. Едва Канделария об этом подумала, как осознала, что сама ни разу не была в парикмахерской. Не по какой-то конкретной причине, просто раньше это не приходило ей в голову. Мать сама ее стригла и заплетала ей косу. Канделарии казалось, этого более чем достаточно, но сейчас она вдруг задалась вопросом, а как бы она смотрелась с распущенными волосами или с менее традиционной стрижкой. Она украдкой стянула резинку, которая удерживала косу, и провела пальцами через пряди, стараясь их распутать.

Она попыталась угадать его возраст, уже зная, что у нее это никогда не получается. Особенно с мужчинами. Единственное, что ей было ясно, это что он не так молод, как Тобиас, и не так стар, как ее отец. На вид он по возрасту был между двумя ее единственными ориентирами, но это почти ничего не значило, потому что одна точка слишком далеко отстояла от другой. Она обратила внимание на его крепкие руки и плечи, и ей захотелось до них дотронуться. Она вспомнила про всю ту одежду, которую накупила вместе с Габи и с тех пор так и не надела, так что она лежала в каком-то ящике у нее в шкафу. Она вспомнила об этом, потому что на ней была дурацкая футболка и доставшиеся от брата бермуды. Они были ей велики, и приходилось их придерживать на поясе, потому что при ходьбе они сползали. Канделария знала, что должна пригласить гостя пройти в дом, предложить ему комнату, тем более теперь, когда все постояльцы разбежались, но от одной мысли о том, что он будет рядом целыми днями, покраснела еще больше, чем настоящий кардинал. Ей захотелось превратиться в птицу, улететь и спрятаться где-нибудь в листве.

— Ты знаешь, что белобрюхий стриж может лететь двести дней без остановки? Представляешь? Он даже спит прямо на лету! — сказал человек.

— Он летает дальше, чем волнистые попугайчики?

— Кто угодно летает дальше, чем попугайчики. Попугайчик — птица недалекого полета.

— А что насчет почтовых голубей, которые не возвращаются?

— У каждого есть право иногда потеряться, тебе так не кажется?

Канделария задумалась над этими словами, рассеянно поправляя волосы.

— Кстати, — продолжал он, — когда в полиции узнали, что я направляюсь сюда, меня попросили заодно передать вам это. — И он достал из машины деревянный ящичек, из тех, в которые кладут прах умерших[9] — Мне заявили, что тут орел. Представляешь? И еще посмеялись. Чего-чего, а уж фантазии этим полицейским не занимать.

— Это не орел. Это мой брат, — сказала Канделария и открыла ящичек.

— Извини, я не знал, — сказал человек и склонился, чтобы заглянуть внутрь.

— А еще над чем они смеялись? — спросила Канделария, захлопнув ящичек у него перед носом. От удара поднялась мелкая пыль и повисла в воздухе.

Они хором чихнули.

— Над попугаем, фото которого напечатали в газете. Пожалуйста, скажи мне, что попугай существует. Кстати, кардинальчик, можно я и дальше буду тебя так звать?

— В газете?

— Да… Я так долго искал его… Не знаю, в курсе ли ты, что Ara ambigua — солдатский ара — на грани вымирания. — Он сделал паузу и испустил протяжный вздох, а потом дернул себя за волосы, как показалось Канделарии, чересчур сильно, и продолжал: — Видишь ли, я уже собирался уезжать из деревни, но тут мне попалась новость об утопленнике. На фотографии было его тело, накрытое простыней в пятнах крови. Когда я увидел эту неподвижную фигуру, которую стерег попугай, я сразу себе сказал: «Факундо, ты его нашел». А дальше я отправился в полицейский участок узнать, где сняли это фото.

— Его зовут дон Перпетуо, — сказала Канделария, забирая деревянный ящичек. — А моего брата звали Тобиас, его имени в газете не было?

Она снова открыла ящичек и потрогала кончиком указательного пальца белесый прах. Он был такой мелкий, что частички прилипли к коже. Она поднесла нос поближе и ощутила новый запах, который приобрел ее брат. Ей не верилось, что столько жизни можно в итоге уместить в такое крошечное пространство.

— Тебе не кажется, что этот ящичек стишком мал для орла? — спросил Факундо.

— Слишком мал, — сказала Канделария, — когда есть столько неба…

— Не знаю, знаешь ли ты, но, когда орлы вырастают, клюв у них слишком сильно загибается, и им становится трудно питаться, — сказал Факундо, — а еще когти слабеют, так что они не могут как следует удержать добычу. А вдобавок, — продолжал он, — перья в крыльях грубеют и становятся такими тяжелыми, что им тяжело летать.

— И тогда они умирают? — спросила Канделария.

— И тогда они решают.

— Решают?

— Видишь ли, одни предпочитают так и жить, пока не умрут с голоду, а вот другие летят к утесам и бьются клювом о камни, пока не сточат его. Когда у них вырастает новый, сильный клюв, они им вырывают себе по одному ослабевшие когти и старые перья. Это процесс обновления, который длится пять месяцев.

— Кажется, это очень больно…

— Это и вправду очень больно, но те, кто решает это сделать, доживают до семидесяти лет, а те, кто нет, едва ли до сорока.

— А вы считаете, оно того стоит? — спросила Канделария.

— Я считаю, — сказал Факундо, — что такие решения каждый принимает для себя сам.

Они одновременно подняли взгляд. Небо было такое голубое, что казалось свежевыкрашенным. Тепло в воздухе ощущалось как ласка, проникающая до самых костей. Тишина была гипнотическая, почти священная.

— Ты знала, кардинальчик, что андский кондор — одна из птиц, которые летают выше всех? Если бы он пролетал сейчас над нами, то был бы так высоко, что мы бы даже его не разглядели. Зато он со своим мощным зрением видел бы нас как две ничтожные точки.

— Может, мы такие и есть, — сказала Канделария.

— Все зависит от того, откуда смотреть, кардинальчик.

— Вы хорошо умеете держать равновесие, Факундо?

— Ну, я, конечно, не фламинго, хотя не отказался бы им побыть — на свете нет никого более элегантного и розового. Но они не всегда такие. Кроме того, пока фламинго не достигнут зрелости, они совсем не изящны, но знаешь, что лучше всего в юности? Что она проходит, и как раз тогда они приобретают свой чудесный розовый окрас.

Канделария замолчала, глядя в ту невидимую точку, в которую смотришь, когда размышляешь о чем-то важном. Поправляя бермуды, она думала о фламинго, об отсутствии изящества, о том, что все заканчивается, в том числе юность.

Факундо продолжал:

— Почему ты спросила про равновесие?

— Сейчас сами увидите, у нас дом немного покосился. Но ничего серьезного, не беспокойтесь.

— Дом меня беспокоит меньше всего. Единственное, что мне важно, это попугай. Покажешь его?

— Это вы должны показаться дону Перпетуо, а не наоборот. Понимаете, ему никто не указ, и если человек ему не понравился, он сдерживаться не станет. Одному из полицейских он чуть палец не оторвал.

— Точно! — сказал Факундо с улыбкой. — Помню, у него как раз палец был перевязан, поэтому он и попросил, чтобы я его выручил и привез сюда этот деревянный ящичек.

— И они вам его так запросто доверили?

— То ли их убедило командировочное удостоверение биолога, который стремится спасти редкий вид от вымирания, то ли они просто очень ленивые. Полагаю, что второе, потому что они в конце концов даже потрудились достать карту и показать мне дорогу. Я тогда подумал, насколько же точно подметил Руми: «То, что ты ищешь, ищет тебя». Тебе так не кажется, кардинальчик?

Канделария не ответила.

— Не кажется, кардинальчик? — спросил он снова, но Канделария не отвечала, потому что вертела в голове эту фразу и думала, что, может быть, ее никто не ищет, потому что она сама никого не ищет.

— Так и быть, зовите меня кардиналом, — сказала Канделария через несколько секунд, — я люблю птиц. Пойдемте, покажу вам дом.

Она зашатала вперед, но скоро обнаружила, что Факундо все время отстает, как ни старалась она, чтобы он шел рядом с ней. Через некоторое время она заметила, что горячее красноречие, которое он демонстрировал по прибытии, сменилось полным молчанием. «Он смотрит на мою попу», — подумала она, придерживая бермуды, и пожалела, что не надела какое-нибудь приличное платье. Хотя в прошлом она даже гордилась тем, что упорно отказывается ходить в платьях. Она их не любила: ни на дерево залезть, ни за кроликами побегать, ни забраться на крышу. Правда, она уже много дней ничего этого не делала. Ей стало так неудобно от молчания Факундо, что она не выдержала и обернулась на него. Оказалось, что он смотрит вовсе не на ее попу, а на апельсиновое дерево, усеянное цветами. Глаза его были широко распахнуты, как будто так он мог больше охватить взглядом.

— Никогда в жизни не видел столько колибри, — заметил он. — А это, между прочим…

— Давайте поскорее, — перебила его Канделария. — Что мы, целый день идти будем?

Парадоксальным образом, ее рассердило, что он на нее не смотрел. Хотя если бы смотрел, она тоже рассердилась бы. С недавних пор она могла рассердиться на совершенно противоположные вещи.

Она ускорила шаг, чтобы побудить Факундо идти быстрее, но его, казалось, интересовали только птицы. Он наблюдал за ними почти что с благоговением. С восторженным интересом, который в другом человеке показался бы ей чудесным, но не в нем. Как могла какая-то дурацкая птица поглотить все его внимание?

Она остановилась подождать его в мощеном дворике. Ей показалось, Факундо не было несколько часов. Она огляделась вокруг, почти желая, чтобы дона Перпетуо не оказалось рядом, чтобы он не украл у нее главную роль. Потом остановила взгляд на сорняках, которые снова проросли между камней, и вспомнила про Тобиаса. Она так и несла его в руках. Канделария раскрыла ящичек, как будто так могла почувствовать его присутствие более явно. Она хотела рассказать ему, как везде полезли сорняки, но испугалась, что Факундо увидит, как она разговаривает с неодушевленной деревяшкой, — это было не в ее духе и слишком в духе ее матери, — и захлопнула ящичек. Коротая время, Канделария принялась разглядывать стройные ряды муравьев-листорезов, которые ползали через дворик друг за другом, никогда не останавливаясь, никогда не нарушая заведенный порядок, который гнал их все время одними и теми же путями. Она подумала о том, что было бы, если бы каждый муравей сам выбирал, куда идти.

Когда Факундо наконец появился, он прошел мимо нее, поглощенный изумлением и ожиданием, которые не дают сосредоточиться ни на чем, кроме вызвавшего их предмета. Он медленно перешагнул порог, будто портал в другой мир, и воодушевлялся все больше по мере того, как открывал для себя каждый уголок дома. Как раз в этот момент солнце ударило в витражи, и купол запылал как факел. Факундо уважительно перешагивал через корни, очень стараясь на них не наступить. Полюбовался лимонным деревом, сплошь увешанным плодами, а потом остановился перед манго, которое так разрослось, что приходилось задумываться, как быть, когда верхние ветки достигнут потолка.

— Надо проделать отверстие в крыше, — сказал он.

И Канделария подумала, что с таким человеком, как Факундо, пожалуй, могла бы найти общий язык.

— Знаешь, как я себя чувствую, кардинальчик? Как птица, только что выпущенная из клетки, в которой прожила всю жизнь. Это место больше всего похоже на свободу.

— На свободу? — переспросила Канделария.

— Да, я никогда прежде не видел дома, где было бы так мало ограничений.

— Мало ограничений?

— Ну, в данный момент единственная граница, которую я вижу, это потолок, но я уверен, что мы можем это исправить.

Канделария стала озираться, удивляясь, как два человека могут настолько по-разному видеть одно и то же место.

На то, чтобы просто подняться по ступенькам, у них ушло много времени, потому что Факундо не переставал любоваться лианами, обосновавшимися на перилах. Он вглядывался в каждый шаг растительных щупалец, которые сплетались в подобие лесенки, чтобы забираться все выше и выше. Каждый побег служил опорой для следующего, а тот для следующего за ним. Дверь в комнату матери стояла приоткрытой, и Канделария тихо постучалась, прежде чем войти, почти желая, чтобы мать была на прогулке. Факундо увидел из коридора несколько круглых черных камней, которые заставили его воскликнуть:

— Да они же точь-в-точь яйца яванской курицы!

— Это моей матери, — сказала Канделария с некоторым облегчением, увидев, что в комнате никого нет.

— Стало быть, они принадлежат царице-матери. Странно, что царица покинула улей. Где она?

— Ищет еще камни, — сказала Канделария, думая о пчелах.

— Царицам всегда мало того, что у них есть, — сказал Факундо и взял в руки несколько камней, чтобы рассмотреть поближе. Когда он вернул их на пол, они покатились. — Знаешь, почему дом покосился, кардинальчик?

— Из-за землетрясения, наверное.

— Нет, это потому, что броненосцы задели фундамент. Похоже, он не особенно устойчивый, потому что его ставили, когда древесина была еще сырая, это сразу заметно.

— А это хорошо или плохо?

— Это так, как есть. Понимаешь? С животными невозможно бороться. Они были тут раньше нас. Поэтому живут себе без комплексов, как будто весь мир принадлежит им. А мы, наоборот, все время навязываем свою волю, потому что знаем, что никто и ничто нам не принадлежит.

Канделария уставилась на него, как будто только что поняла, что солнце всходит по ночам, и он, заметив ее несогласие, спросил:

— Ты мне не веришь?

— Верю, просто я раньше это так не воспринимала, — сказала она и погрузилась в долгое молчание.

— Почему ты вдруг так притихла, о чем задумалась, кардинальчик?

— О том, что ведь солнце и правда всходит ночью, только в других местах, где нам его не видно.

* * *

С появлением Факундо в Парруке воцарилось спокойствие, какого давно не бывало. Смех гостя повсюду отдавался эхом, напоминая о том, как в самые счастливые времена дом наполняли мелодии. Канделария заметила даже, что настроение матери изменилось. Та с первого же взгляда оценила Факундо так же высоко, как золотые самородки, которыми сеньор Санторо некогда расплачивался за комнату. Она вдруг стала общительной и приободрилась. Ради него она вставала с кровати, чтобы готовить свои фирменные блюда из самых свежих ингредиентов, собранных в саду и огороде. Она обожала кричать: «Факундо, Факундо!» — и видеть, как он спешит к ней на помощь, в чем бы та ни заключалась. Начиная с того, чтобы срывать фрукты с верхушек деревьев, удобрять растения и раскладывать всюду бананы для привлечения птиц, и заканчивая тем, чтобы снимать слизняков с салата и других огородных растений. Война со слизнями была бесконечной. Они втроем собирали их вручную в пакет, который потом сжигали.

— Мне хватает того, что приходится делить салат с чачалаками, — сказала мать, как будто оправдывая массовое истребление, которому подвергала бедных слизней.

— По этой логике мы должны бы и белок истреблять, потому что мне обиднее делиться авокадо, — заметила Канделария, чтобы выставить мать в дурном свете перед Факундо.

— Придумала, равнять слизняка с белкой, дочь! Слизни, наверное, ничего не чувствуют, они же, считай, из одной слизи состоят. Потому так и называются: слиз-ня-ки.

— А как ты равняешь салат с авокадо, мама?

— Ну-ка, ну-ка, — примирительно вмешался Факундо, — это вопрос эстетической и гастрономической ценности. Почему мы истребляем слизняков, а белками — любуемся? Ответ в том, что авокадо нам нравятся больше, чем салат, а белки нам кажутся красивее слизней. Мы преклоняемся перед красотой, потому что она не требует объяснений.

И так каждый раз — после вмешательства Факундо все трое замолкали, и спор умирал естественной смертью.

Сами того не ожидая, они превратились в маленькую семью, в которой Факундо играл нейтральную роль: в свои тридцать он был слишком молодой, чтобы выступать в роли отца, но слишком взрослый, чтобы быть ребенком. Ко многим вещам он относился с почти детским энтузиазмом, зато в других делах проявлял стариковскую мудрость и дипломатичность. Он с комфортом занимал промежуточное положение между двумя крайностями, умея достичь взаимопонимания с матерью и дочерью и уделить им внимание, которого каждая требовала. Если мать хотела собирать камни, Канделария предлагала отвести его посмотреть гнезда оропендол[10] а если погулять тянуло Канделарию, мать тут же затевала самый сложносочиненный обед, какой только могла придумать, чтобы удержать Факундо поближе к дому. Они постоянно соперничали, но он находил такое решение, чтобы ни та, ни другая не чувствовала себя победительницей.

Казалось, обеим общество Факундо было необходимо, как ветвям деревьев необходимо солнце. Ни та, ни другая не могла объяснить магнетического воздействия, который он на них оказывал. Им просто хотелось больше. Больше разговоров, больше прогулок, больше вопросов, которые заставляли их думать. А получив свое, они понимали, что хотят еще больше. Больше внимания, больше похвал, больше заботы. Обе требовали того, чего у них давно не было. А получив это, словно расцветали, прорастали, наливались. Они расширяли свои владения, напористые, как лианы, которым неведомо, как страдают обвитые ими перила, поскольку перила об этом молчат. Им хотелось все больше, еще чуточку больше. Они были требовательны и бесцеремонны, как дождь, который не спрашивает у луга разрешения пролиться на него. Факундо удовлетворял все их требования, потому что они отвечали ему тем же. Он уделял им внимание, чтобы получить его, предлагал заботу, потому что знал — этим обяжет их позаботиться о нем. Он был гостем и паразитом одновременно. Но так вели себя все трое, и поэтому их треугольник с первого дня был равносторонним. И равенство сохранялось, потому что каждый угол с силой тянул на себя, чтобы удовлетворить собственнее потребности.

Энтузиазм Факундо был заразителен. Он содержал себя в безупречном порядке и чистоте. Брюки у него никогда не были мятыми, потому что он сам гладил их каждый раз перед тем, как надеть. Все его рубашки выглядели как новенькие, а под вечер казались такими же свежими, как утром, даже после того, как он лазал на деревья собирать фрукты, вешать домики для птиц или изучать дона Перпетуо в его естественной среде обитания. Складывалось впечатление, что он вообще не потеет. И это при том, что он по несколько раз в день отжимался, чтобы сохранить твердость мускулов. Он мыл даже подошвы обуви. Стирал одежду еще до того, как она испачкается, обязательно мылся, прежде чем одеться, а потом еще раз вечером, перед сном. Больше всего он был озабочен своими волосами: то и дело приглаживал их, не мог пройти мимо окна, не посмотрев на свое отражение, чтобы убедиться, что каждая прядь на своем месте. Подметать входило в обязанности Канделарии, и она заметила, что выпавшие волосы Факундо попадаются по всему дому даже чаще, чем ее собственные, а это было непросто, но когда попыталась пошутить на эту тему, Факундо не засмеялся.

Она начала пытаться совладать со своими вросшими ногтями после того, как присмотрелась к рукам Факундо. Они у него были почти женские — такие мягкие и ухоженные. Она начала стесняться растительности на своем теле, потому что у него не только был идеально выбритый подбородок, он и на всем теле удалял волосы. Она никогда не видела, чтобы мужчина так делал, думала, эта привычка ограничивается женским миром и профессиональными пловцами. Дело в том, что Факундо, похоже, не выносил вида ни одного торчащего волоска, потому что сразу бросался его выщипывать с почти болезненной одержимостью, и Канделария задумалась, что волосы на теле — это, наверное, неправильно и ей тоже надо их удалять. Она попросила разрешения у матери — не потому, что хотела узнать ее мнение, а потому, что ей нужны были бритвы.

Еще ее стало чрезмерно заботить, как сочетается ее одежда, просто потому, что она видела, как тщательно он подбирает наряд. В одежде Факундо был дерзок, но никогда не пересекал границу, отделяющую эстетство от экстравагантности. Если сравнивать с птицами, то он был как солдатский ара с его ярким зеленым оперением, переходящим в синий на концах крыльев, и красными акцентами на хвосте и голове, а не как красный ара, у которого желтый цвет пытается перекричать синий, а тот, в свою очередь, спорит с красным.

Канделария жалела о своем зеркале, но ни за что бы сама в этом не призналась, а никто ее не спрашивал. Теперь она смотрелась в зеркало в гардеробе у матери и оттого, что так часто к ней ходила, в конце концов начала примерять ее одежду, просто чтобы посмотреть, не доросла ли до нее. Они проводили так целые часы, переодеваясь и обсуждая всякие незначительные вещи. Они никогда не говорили ни о Тобиасе, ни об отце. Тех как будто никогда не существовало. Канделария прежде понимала слово «убить» как принцип, а не как действие. И она, и ее мать «убили» двух мужчин в своей семье, просто прекратив их вспоминать, говорить о них, называть их имена. Факундо несколько раз пытался расспросить о подробностях, но к этому времени обе уже научились переводить разговор на другую тему. Те двое уже не были собой: они были тенями, призраками, безымянными существами.

В тесноте гардероба они играли в подруг, но на самом деле постоянно соперничали. Временами они прибегали к древней женской тактике и критиковали друг друга, чтобы принизить.

— Если не будешь за собой следить, задница скоро не влезет ни в одно платье, дочь.

— Это ты к чему: чтобы я научилась блевать или чтобы начала носить платья?

— Может, прежде чем беспокоиться о своей заднице, лучше научилась бы уважать окружающих.

— С языка сорвала, мама. Хоть в чем-то мы с тобой согласны.

— С тобой невозможно разговаривать.

— Ого, мы согласны уже в двух вещах, это прогресс.

Факундо вставал рано утром, чтобы развесить микрофоны на деревьях и записать пение птиц. Остаток дня он проводил в попытках выучить записанные звуки. Дождливыми вечерами Канделария с матерью его проверяли, просили подражать той или иной птице и ни разу не добились, чтобы он ошибся, даже когда они его разыгрывали. Он знал о солдатских ара больше, чем о самом себе, и они всегда будут помнить, как он познакомился с доном Перпетуо по приезде в Парруку.

Он распаковывал свои пять чемоданов, полных одежды, перекладывая ее в шкаф, как вдруг услышал один из характерных криков попугая и сломя голову бросился на поиски птицы. Канделария последовала за ним, втайне пожелав, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так бежал и к ней. И, едва увидев, как мать глядит на Факундо, тоже стараясь не отставать от него, поняла, что и та жаждет того же самого. Они застали попугая на гваяковом дереве, поедающим цветы и одновременно дерущимся с желтоногим дроздом, который вознамерился свить гнездо на одной из веток. Факундо поднял взгляд, увидел его в вышине, такого внушительного, такого явственно зеленого, и вцепился руками в волосы. Канделария заметила, как он изменился в лице, как задрожали у него губы, а потом выступили слезы, но ничего не сказала, чтобы не портить момент. Зато мать, которая часто молчала, когда надо было говорить, и говорила, когда надо было промолчать, похоже, решила избавить гостя от неловкой необходимости признать, что он прослезился, а может, просто не придумала ничего оригинальнее, чем спросить:

— Вам соринка в глаз попала, Факундо?

— Нет, вовсе нет, я плачу, потому что это очень красивая птица, а красивое заслуживает самых лучших слез, вы так не думаете?

— Птицы все без исключения красивые, — сказала Канделария, чтобы подлизаться к нему.

— Это правда. Но с птицами дело обстоит так же, как со всеми остальными вещами в жизни: как только понимаешь, что невозможно ими обладать, что они на грани исчезновения или вымирают, начинаешь желать их только сильнее. Надо как можно скорее найти другую особь, поместить их в контролируемые условия и обеспечить все необходимое для размножения.

— А вы знаете, где искать эту другую особь? — спросила Тереса.

— Знаю, где ее не искать. У меня есть карта, на которой я отметил все места естественного обитания этого вида, чтобы посетить их и собственными глазами убедиться, остались ли там еще особи, но нет. Таких больше нет.

— Мест на карте? — спросила Канделария.

— Нет, солдатских ара. Их больше нет.

— И что теперь?

— А то, что вдруг появляетесь вы, с изолированной особью, да еще в таком месте, где они даже не водятся. Откуда у вас попугай?

— Он всегда тут был. Я даже не знала, что он такой редкий, — сказала мать.

— Так рассмотрите его хорошенько, ведь все идет к тому, что он очень скоро исчезнет.

И все стали бережно рассматривать попугая, в то время как он, самодовольный и беспечный, приглаживал перышки на крыльях. Канделария подумала, что есть вещи, которых лучше не знать, чтобы сохранить душевное равновесие. Теперь каждый раз, глядя на дона Перпетуо, она будет тревожиться и чувствовать себя немного виноватой в том, что он исчезает.

Если Факундо не вставал ни свет ни заря, чтобы наблюдать за птицами и записывать их голоса, он вставал ни свет ни заря, чтобы бегать или плавать в ручье. Еще он любил лазить на деревья и изучать гнезда. Его энергичность была того сорта, что заражает других людей. Канделария охотно составляла ему компанию, ей казалось, что природная красота вещей приобретает особое очарование, когда Факундо заставляет обратить на нее внимание. Деревья кругом были те же, что и всегда, и река, и цветы, но он каким-то образом побуждал ее видеть их по-новому и замечать красоту даже в самых отвратительных насекомых, в личинках, в трещинах земли или гнилых пнях.

Однажды он, заметив, что Канделария никогда не заходит в воду, когда идет вместе с ним на ручей, спросил:

— Ты не умеешь плавать, кардинальчик?

— Нет. Предпочитаю загорать.

— Тебе надо научиться, тем белее что у вас тут столько водоемов. Ты же не хочешь, чтобы с тобой произошло то же, что с твоим братом… И как ты собираешься загореть, если даже футболку не снимаешь?

— Мне не нравится цвет купальника, который под ней.

— Цвет купальника или тело? Потому что это не одно и…

— Вы глаза под водой открываете? — перебила она, меняя тему.

— Конечно, кардинальчик. В воде все кругом так красиво размывается. Как будто ныряешь в картину, ты так не думаешь?

Загрузка...