Более того, как скоро обнаружит Канделария, он сам иногда с трудом себя понимал и часто удивлялся собственным действиям, когда было уже слишком поздно что-то изменить. Она не знала, например, что он размышлял о том, как глупо было демонстрировать свое оружие двум беззащитным детям, которые его нашли. Или рисковать жизнью, затолкав в рот сразу четыре печенья, из-за которых чуть не задохнулся. Еще она не знала, что он раздумывал, не пора ли перестать всех подряд считать потенциальными врагами, пока они не докажут обратное, но он так долго верил, что кругом одни враги, что в конце концов сам себя убедил. Еще он думал, не хватит ли ему убегать и не лучше ли остановиться и выяснить наконец, кто его преследует, — но от самой мысли о том, чтобы встретиться с врагами лицом к лицу, его пробирала дрожь. Вот так, пожалуй, он и угодил в порочный круг: убегал, чтобы не встретиться с врагами, и отказывался встретиться с врагами, чтобы продолжать убегать. Чего не знал никто, включая его самого, так это что предполагаемые враги существуют только у него в голове и потому будут его сопровождать до конца его дней. Сколько бы он ни бродил по свету и какие бы стратегии безопасности ни применял, они всегда будут с ним, потому что можно убежать от кого и от чего угодно, только не от себя самого.

Канделария не подозревала, что такие мысли роятся без остановки в голове нового гостя, особенно теперь, когда он может регулярно питаться, поскольку полный желудок освобождает в голове место для размышлений о чем-то помимо необходимости добывать пропитание. А может быть, соленая вода, в которой он держал ноги, напомнила Санторо о каких-то счастливых днях у моря, когда никто за ним не гнался, еще до того, как его три раза ударила молния. От ударов, к счастью, не было никаких физических последствий, но они поселили в нем безотчетный страх перед грозами, заставлявший постоянно искать способы удержать под контролем огромный запас статического электричества, которое естественным способом накапливалось у него в организме.

Канделария вышла во дворик со стаканом сока маракуйи для Тобиаса, потому что знала: это его любимый напиток. Проходя мимо Габи, она поняла, что та наблюдала за налетом нового постояльца на столовую и не упустила ни одной детали: едва увидев Канделарию, гостья принялась делать ей знаки подойти.

— Бедняга думает, что мы его хотим отравить.

— Откуда вы знаете? — спросила Канделария.

— Оттуда, что я много всего знаю, солнышко, — ответила Габи.

— Например?

— Например, что птицы очень чувствительны к яду, замаскированному в пище.

— Чувствительны?

— Да, солнышко, они сразу умирают от пары кусочков.

Сводный брат все так же смотрел в небо, убежденный, что наводит порядок во дворике, поскольку время от времени он вырывал пучок сорной травы. Но и этим он занимался машинально, как автомат, не ведающий, ради чего выполняет те или иные действия. Рядом дон Перпетуо делал вид, что помогает ему, но на самом деле искал среди камней семена, упавшие с цветов. Подсолнухи как раз выросли, повернулись вокруг столько раз, сколько им полагалось, и теперь завершали цикл, предварительно обеспечив свое выживание — рассыпав на землю семена, чтобы проросли. Из глубины галереи на попугая пристально смотрел ворон, и Канделарии пришло в голову, не размышляет ли он, глядя на свое отражение в окне, почему у него самого перья не такие яркие. Возможно, и она сама была немного как этот ворон, который, только увидев себя в оконном стекле, заметил, чего лишен.

Тобиас выпил сок маракуйи, почти не чувствуя вкуса, с таким же безразличием, с каким выпивают стакан воды, когда не хотят пить. Канделарии показалось, что брат с некоторых пор перестал получать удовольствие даже от того, что ему раньше нравилось больше всего. Маракуйю он когда-то посадил сам, потому что это был его любимый фрукт. И так за ней ухаживал, что кустарники переплелись ветвями и получился зеленый туннель, увешанный круглыми желтыми плодами, как рождественская елка — шариками. С того времени в доме не было недостатка ни в соке, ни в сорбете, ни в варенье, ни в мороженом из маракуйи. Канделария помнила, как они с братом вместе забирались в этот туннель, садились в тени листьев и соревновались, кто съест больше фруктов за меньшее время. Они ели и ели до тех пор, пока не начинал трескаться язык и гореть живот, будто внутри развели костер. Объевшись, они сбивались со счета, и поэтому в состязании так и не было явного победителя.

Канделария, как ни старалась, не могла вспомнить, когда последний раз была с братом в зеленом туннеле. Она посмотрела ему в глаза в поисках ответа, но теперь эти глаза показались ей глазами незнакомца. Раньше она могла с одного взгляда узнать, О чем думает брат. Теперь же видела только отражение запутавшегося и тревожного ума.

В какой-то момент Тобиас поднялся и очень медленно, спотыкаясь, пошел в свою комнату, а вернувшись через некоторое время, перепугал Канделарию, потому что превратился в орла с помощью той дурацкой маски, которую она терпеть не могла. Половину лица закрывали белые перья, а ниже, на уровне носа, свисал кривой длинный желтый клюв с острым кончиком, доходившим почти до самого рта. Отверстия для глаз смотрели мрачно и тревожно. Эту маску давным-давно подарили отцу местные жители. Она была сделана из настоящих орлиных перьев, От одного вида которых Канделарии становилось жутковато. Ее пугала мысль о том, что птицу убили, чтобы вырвать у нее перья. В конце концов маска загадочным образом куда-то подевалась, и в доме о ней долго не вспоминали. До этого дня.

Канделария как следует ее рассмотрела, пользуясь случаем. Ее тревожили не столько перья, сколько все в целом: то, с какой дерзостью брат надел маску, и то, что она способна менять характер надевшего, и то, что за ней невозможно было разглядеть черты лица. И еще этот клюв, совершенно непропорциональный всему остальному. Он был вылеплен из первичной глины и хранил память о горных минералах. Из-за веса, длины и изогнутой формы клюв не мог держаться прямо и свешивался, заслоняя рот. Пожалуй, именно несоответствие элементов маски друг другу тревожило в ней больше всего. Однако с того дня Тобиас, неведомо из каких побуждений, решил носить маску, будто вторую кожу, второе лицо или вторую личность.

Он так и не снимет ее до конца своих дней, но пока что ни брат, ни сестра не предполагали, в какой день настанет этот конец.

* * *

На следующее утро завтракали все вместе. Канделария посмотрела на каждого из сотрапезников, гадая, может ли выйти что-то хорошее из этого эксперимента с совместным проживанием. Габи устроилась во главе стола вместе с Анастасией Годой-Пинто, обернутой у нее вокруг шеи. Гостья, как всегда, была в белом, а безупречная прическа показывала, как много внимания она уделяет уходу за собой. Она выглядела серьезной и почти не разговаривала. Это был первый раз, когда она села за стол со змеей. Вдобавок это был первый завтрак с новым постояльцем, а тот пришел с Эдгаром на левом плече. Ноги сеньор Санторо по-прежнему ставил в ведро с соленой водой, чтобы вывести грибок.

Дуэль взглядов продолжалась весь завтрак. Не только между гостями, но и между животными. Канделария подумала, насколько питомцы похожи на своих хозяев. Анастасия Годой-Пинто держалась настороже. Медлительность ее движений была обманчива, и когда змея высунула язык, то даже показалась опасной, что иногда важнее, чем быть опасной на самом деле. Ворон же топорщил перья и бросал ей вызов своей беспросветной чернотой. Он так впился когтями в плечо хозяина, что на рубашке выступила капелька крови.

— Ш-ш-ш-ш, — сказала змея.

— Кар-кар-кар, — сказал ворон.

Канделария была убеждена, что он пробует пищу сеньора Санторо исключительно потому, что тот его заставляет. Ворон ел неохотно, и она знала причину: вчера он нарушил свою часть договора и вечером обожрался насекомых и розовых ящериц, которые пищат и в самый неожиданный момент падают с потолка.

Поглощенный неизвестно какими мыслями Тобиас, укрывшись за маской орла, методично нажимал на ложку указательным пальцем, заставляя ее покачиваться туда-сюда. Он почти не ел бекон, только сунул ломтик в угол рта — недавно приобретенный клюв мешал ему есть. Канделария заметила, что Тобиас вошел в роль орла: употребление бекона категорически нарушало строгие вегетарианские принципы, которых он придерживался несколько лет. Он жевал так медленно и так неохотно, что это стало раздражать.

Честно говоря, Канделария еще бы подумала, что раздражает ее сильнее: апатия Тобиаса или то, как ест Санторо, который по-прежнему упорно не смешивал разные продукты. Ко всеобщему изумлению, он сначала съел мягкий сыр, а потом лепешку-арепу[7], лишив себя удовольствия их соединить. Под конец он выпил горький черный кофе, к досаде ворона, который с явной неохотой был вынужден сунуть клюв в чашку. Потом Санторо съел ложку сахара и, наконец, выпил глоток молока, которое, как и сахар, должен был бы добавить в кофе. Габи, как обычно, подолгу пережевывала каждый кусочек — ровно двадцать раз, как подсчитала Канделария. Тобиас ел, просто чтобы есть, не переставая качать ложкой, и не проявлял никаких определенных эмоций, что было странно, потому что орлы довольно эмоциональны и постоянно голодны. Как все животные, которые добывают пропитание охотой, они при любой возможности наедаются до отвала, потому что не знают, когда в следующий раз доведется урвать хоть кусочек, но насчет орлов Тобиасу еще многое предстояло узнать.

Мать, похоже, не утратила хорошего настроения, которое вызвал у нее золотой самородок, и ходила из кухни в столовую и из столовой на кухню, принося и унося блюда в радостном возбуждении. Она сыпала словами с необычным для нее красноречием. Она думала вслух и в конце концов сама же отвечала на собственные вопросы, потому что за столом каждый был слишком погружен в себя, чтобы поддерживать разговор.

— Не слишком пережарились арепы? — спросила мать.

— Так только вкуснее, — ответила мать. — Хруст — хорошее качество в пище.

Канделария подумала, что золото творит чудеса. Не зря оно так дорого ценилось и тяжело доставалось. Она уже знала, что хорошее настроение матери стоит один самородок, но пока не понимала, надолго ли этого хватит. Впрочем, она надеялась, что к тому времени, как действие самородка сойдет на нет, Санторо положит ей в руку новый.

После завтрака каждый занялся своими делами. Мать пошла на пруд загорать и кормить пиявок токсинами из своей крови.

— Какой славный день, — сказала она.

— И в самом деле славный, — ответила она.

Тобиас, вероятно, занялся сбором грибов, потому что его запасы уже были на исходе. Он жаловался, что с каждым разом они кончаются все быстрее, но Канделария знала, что он просто принимает их все больше. Они уже не действовали на него так, как прежде, и от двадцати граммов, которые уносили его за облака, эффект был теперь почти нулевой. А возможно, брат отправился на поиски мертвых кроликов. Эта мерзкая привычка появилась у него недавно, и Канделарию выворачивало от одного вида этого занятия. Она часто замечала, как брат ходит среди разлагающихся трупов, и это ее ужасало, потому что в детстве она думала, что смерть заразна: тронешь что-то мертвое — и тоже умрешь. Однажды одна увидела, как пара орлов пожирает тошнотворную кучу мяса и внутренностей, и почему-то подумала про брата. Воображение завело ее в такие тревожные дали, что пришлось запереться в ванной поблевать, и потом она еще несколько ночей не спала. С тех пор она избегала всякого физического контакта с Тобиасом.

Санторо попросил разрешения взять машину, чтобы съездить в деревню и кое-что прикупить для своей системы безопасности — так он сказал ворону. Канделария видела, как он берет с собой пистолет, и решила, что это на случай, если он столкнется с каким-то врагом. Она еще не знала, что пистолет для этой цели никогда не использовался, ведь врагов, которых носишь в мыслях, пули не берут.

Соленая вода, похоже, за один-единственный вечер подействовала на его ноги больше, чем на китов за все годы: сеньор Санторо смог надеть приличные ботинки, которые принесла ему Канделария, из тех, что ее отец уже никогда не будет носить. Ботинки оказались ему велики, но он решил проблему, надев две пары носков, что встретило живое одобрение матери. Носки, тоже отцовские, были чистые и сухие и тем самым должны были предохранить его от появления нового грибка. Эдгар так и сидел у него на левом плече, и Канделария заметила в клюве ворона очередной самородок. Она предположила, что Санторо будет им расплачиваться за покупки в деревне, и, пользуясь случаем, заказала зеркало в полный рост — она уже устала угадывать свой силуэт в оконных стеклах, и ей надо было репетировать уверенную позу, чтобы выглядеть красивее, или же прихорашиваться, чтобы выглядеть увереннее. Она пока так и не решила, уверенность ли происходит от красоты, или наоборот, но предполагала, что хорошее зеркало поможет ей найти ответ.

Габи пошла на ручей, сказав, что хочет освежиться, и спустилась с горы со всем изяществом, какое позволяли красные туфли. Канделария заключила, что Анастасия Годой-Пинто не захотела составить ей компанию, поскольку после вторжения в столовую змея уползла в сухую листву в углу и задремала. Она совсем не любила ни солнце, ни посторонних, а ворон ей, наверное, показался слишком жирным, учитывая, сколько еды заставляет его пробовать хозяин. Ей бы тоже не усердствовать с мышами, а то растолстеет, подумала Канделария, но не решилась ничего сказать Габи, потому что такая элегантная женщина ни за что не признает, что ее ручная змея толстая; впрочем, Канделария, пожалуй, никогда не видела, чтобы у змеи или другого животного было ожирение, — это, похоже, была чисто человеческая проблема.

Канделария отправилась к себе в комнату за купальником. Она колебалась между ручьем и прудом, между Габи и матерью, и тут заметила, что головастики, которых она пустила в аквариум в день приезда Габи, уже отрастили лапки. Скоро у них откроются глаза, и ей придется выпустить их так же, как первую партию. Канделария подумала о том, как быстро бежит время, когда события нарушают привычный ход вещей, и о том, насколько успела измениться ее жизнь.

Будь отец рядом, он бы помог ей справиться со всеми этими переменами. Он очень старался, чтобы она во всем разобралась, хотя сейчас многие его объяснения стали вдруг ей казаться пустыми выдумками. У Канделарии еще не получалось отличить профессиональную ложь от хорошей истории. Возможно, она слишком строго судила отца, ведь он всего лишь хотел предложить ей менее мрачную версию действительности. Или нет. Надо было еще об этом поразмыслить, потому что до некоторых истин вот так легко не дойти. Потом Канделария убедится, что дело не в изменениях окружающей обстановки и даже не в отце, а в том, что она сама начинает воспринимать все более реалистично.

Она решила сходить на пруд, не столько составить компанию матери, сколько проведать жаб, которых выпустила в прошлый раз. Жабы выросли огромные и жирные, потому что досыта наедались цикадами и муравьями. Еще Канделария заметила, что мутная вода пруда благоприятствует размножению пиявок, а те, в свою очередь, сокращают численность головастиков, и подумала, что жизнь — это вечное состязание, в котором побеждают сильнейшие. Летняя жара заставила муравьев-листорезов вылезти из муравейников. Они строились друг за другом в бесконечные вереницы и протаптывали дорожки в траве; Канделария пыталась выяснить, куда эти дорожки ведут, еще не зная, что пункт назначения муравьев — это одна из вечных тайн мироздания.

— Куда идут все эти муравьи? — спросила она как-то у отца.

— В муравьиную колонию.

— А почему они все время ходят такой толпой?

— Потому что удобнее жить, объединившись с себе подобными. Лисы с лисами, пчелы с пчелами. И у людей примерно так же: больные в больницах, сумасшедшие в сумасшедших домах, рабы в офисах, художники в художественных колониях. Нет в мире ничего более неудобного, чем быть не на своем месте. А мы, люди, любим, чтобы нам было удобно.

Канделария улеглась на солнце и вспомнила отца, глядя вверх на облака, без остановки плывущие по небу. Она подумала, что отец, куда бы ни завел его путь, быть может, сейчас тоже смотрит на это самое небо и думает о ней. Ветер шевелил листья лавров и королевских пальм, пылинки с дороги плавали в воздухе, и свет казался рассеянным, как на картинах. Дон Перпетуо между тем перелетал с дерева на дерево, не теряя из виду подсолнухи, полные семечек, которые он потом склюет, когда снова спустится во двор. Семена, способные сами выскользнуть из цветков, уже были готовы начать свое непредсказуемое, но столь важное падение в неизвестность, к земле, в трещины между камнями в надежде на размножение.

Невидимые для нее, под землей, на которой стояли ее босые ноги, броненосцы ходили по своим тайным норам, где укрывались от солнца, дождя и контакта с людьми. Настоящее инженерное сооружение, которое позволяло им перемещаться по всей территории, следить за корнями всех деревьев, подтачивать фундамент дома и стенки пруда, оставаясь при этом незамеченными. И лианы двигались, потому что растительным щупальцам никогда не сиделось на месте, они все время искали, что бы еще обвить и куда разрастись. Никто в доме уже не помнил, как выглядят столбы без лиан, и такое же забвение в скором времени грозило потолку и перилам. Даже Ficus неизвестного вида — и тот ходил. Его воздушные корни вкапывались один около другого — будто он перебирал маленькими ножками. Достаточно было взглянуть, где он рос изначально, чтобы оценить, насколько он продвинулся.

Канделария рассматривала все это молча, охваченная неудобным чувством, которому не могла найти названия. В какой-то момент она ощутила, что посреди мира, находящегося в непрерывном движении, она застоялась, как вода в пруду. Даже камни шевелились, когда их снимало с места течением или когда мать в наказание поворачивала их к стене. А Канделария, наоборот, как будто была вкопана в эту землю под ногами, и она поняла, что если не начнет двигаться, то пустит корни, которые обрекут ее на вечную неподвижность.

Она посмотрела на мать, лежащую на воде в пруду, отдавшуюся пиявкам, лишенную базовой потребности интересоваться чем-то новым или менять то, что не нравится. Мать по инерции исполняла простейшие жизненные функции, лишь бы ничем себя не тревожить, потому что у нее внутри уже давно не полыхала та искорка, которая заставляет человека приходить в движение. Золотые самородки и опера еще могли иногда на нее подействовать, но неспособны были обеспечить стабильное и длительное улучшение настроения. Канделария еще не знала этого, но как раз такая искра жгла ее саму изнутри и вызывала неудобное чувство, побуждавшее двигаться непонятно куда и искать неизвестно что.

Это ощущение, будто она прикована к земле, заставило Канделарию остановиться на полпути и броситься к ручью. Габи голышом плавала против течения. На берегу лежали белое платье и нижнее белье, очень аккуратно сложенные. Канделария обратила внимание, что размер лифчика был вдвое больше, чем у ее матери, а трусики — вполовину меньше. Рядом с платьем стояли красные туфли. Канделария ни разу не видела ее без них и подозревала даже, что Габи и спит прямо в туфлях.

Она остановилась на берегу и стала смотреть, как Габи ныряет и выныривает, ударами ног поднимая брызги на несколько метров вокруг и закручивая маленькие водовороты. Она и не представляла, что в ногах этой женщины может быть столько силы, и подумала, вдруг это они так радуются свободе, потому что избавились от туфель. Влажная кожа Габи блестела и здоровым цветом напоминала корицу. Всем своим видом эта женщина олицетворяла торжество жизни. После приезда в Парруку лицо у нее стало более сияющим, грудь — более упругой, живот — более плоским. Канделарии неловко было видеть других голыми, и сама она не могла ни при ком раздеться, но почему-то сейчас не отрывала глаз от Габи, воображая, что ее собственное тело когда-нибудь, и довольно скоро, будет выглядеть так же.

Она продолжала смотреть на гостью и размышлять, как бы уговорить ее отправиться вместе с ней на поиски отца. Эта мысль давно крутилась у нее в голове, но вдруг превратилась из идеи в реальную возможность. Искра у нее внутри уже горела, уже заставляла понять, что все двигается, когда живое, и что умереть необязательно значит, что сердце перестало биться, — иногда для этого достаточно перестать двигаться.

Канделария заметила, что животные и даже растения движутся в поисках солнечного света, воды и других вещей, которые им нужны, чтобы удовлетворить свои потребности. Вот и ей обязательно тоже надо двигаться, если она хочет когда-нибудь удовлетворить свои. Несомненно, Канделарии нужен был спутник, чтобы отправиться искать отца, потому что она сомневалась, что сможет в одиночку предпринять такое путешествие в неизвестность. Возможно, таким спутником как раз могла стать голая женщина, которая сейчас энергично перебирала ногами в воде. Женщина, с которой она уже дважды видела полнолуние, но так и не почувствовала, что достаточно хорошо ее знает, ведь Габи, по правде говоря, из тех, кого никогда не узнаешь как следует.

Увидев ее, Габи помахала, чтобы тоже забиралась в воду. Они вместе поплавали с тем чувством соучастия, какое может объединить женщин, только когда они одни и их никто не видит, и только за занятием, напоминающим им о детстве. Канделария сквозь воду увидела на дне затона круглый камень из тех, какие собирала мать. Задумалась, достать его или нет. Решила, что раз нет отца, который вырезал бы на нем глаза, то и в камне нет никакого интереса; по правде говоря, эти дурацкие камни, что с глазами, что без глаз, ее вообще не интересовали. Она оставила его лежать на дне, среди ила и пресноводных рыб. Тем более, если бы она захотела его достать, пришлось бы нырнуть и открыть глаза под водой, а этого ей делать не хотелось. В конце концов, если не рассказывать матери, то получится, как будто она и не видела камня, и у ее бездействия не будет никаких последствий. Канделария давно ни с кем не обсуждала то, что клокотало у нее внутри, и уверилась, что это делать необязательно, — можно жить и ни с кем не делиться своими мыслями. Все равно каждый целиком занят собственной жизнью и собственными делами. Может, и ей пора было заняться своими.

Из воды они вылезли, покрывшись гусиной кожей и со сморщенными пальцами, как у стариков. Легли рядом на камень, гладкий и прогретый за день солнцем. Пользуясь тем, что Габи прикрыла глаза, Канделария рассмотрела пятно у нее на груди, и оно показалось ей более красным, чем раньше. Она расслабилась после купания, а еще больше — от солнца, которое проникало сквозь кожу прямо до ледяных костей. Вслед за Габи она прикрыла глаза, потому что именно это мы делаем в моменты величайшего наслаждения, чтобы ничто постороннее от него не отвлекало. Но она продолжала думать про пятно и через некоторое время спросила:

— Это ожог?

— Не может у меня быть никаких ожогов, солнышко, я все время мажусь солнцезащитным кремом. В тридцать лет уже приходится думать о морщинах и…

— Пятно, — перебила Канделария, — это ожог?

— Пятно — это пятно, — сказала Габи. — Родимое пятно, — добавила она, прикрыв его ладонью. — Мне нравится думать, что это карта какого-то дальнего края.

— А зачем вы его закрываете?

— Затем, чтобы никто не добрался до дальнего края раньше меня.

— Вы надолго останетесь в Парруке? — спросила Канделария.

— Не знаю, солнышко. Мне тут так нравится, что не хочется двигаться. Редко доводится испытать такое спокойствие, дойдя до этого жизненного этапа.

— Разве плохо дойти до какого-то жизненного этапа?

— Бывает и хуже.

— А что хуже? Дойти до вот этого жизненного этапа?

— Или не дойти.

— Вы глаза открываете?

— Конечно, солнышко, я тысячу раз тебе говорила, надо жить с широко раскрытыми глазами. С закрытыми никуда не дойдешь, даже нет смысла пытаться.

— В воде… Я спрашиваю, вы в воде глаза открываете? — продолжала допытываться Канделария.

— Конечно, открываю, чтобы видеть.

— А я не открываю, чтобы не видеть.

Канделария задумалась, открыть сейчас глаза или нет, и потом стала думать, в какие края ведет пятно и до каких жизненных этапов можно дойти. Еще подумала об отце и после этого сделала глубокий-преглубокий вдох, решившись попросить Габи о том, чего так желала:

— Я хочу, чтобы мы вместе отсюда уехали и чтобы вы со мной отправились искать моего отца.

— Это он должен тебя искать.

— Я уже устала ждать, когда он меня найдет.

— А если он не хочет тебя видеть?

— А если с ним что-то случилось?

— Мы бы знали. Таковы дурные новости — всегда в конечном счете дают о себе знать. Не переживай, солнышко, это того не стоит.

— Значит, вы со мной не пойдете? — сказала Канделария и встала. У нее участилось дыхание, а лицо раскраснелось под цвет волос.

Быстрым шагом она направилась туда, где лежали вещи Габи, схватила туфли и закинула их подальше, одну — в одну сторону, другую — в противоположную. И побежала к дому. У дверей она обернулась на ручей и увидела, как Габи заворачивается в полотенце и идет выручать туфли. Канделария заметила в ее походке что-то ненормальное и вдруг поняла, что легкая хромота, на которую она обращала внимание раньше, не такая уж легкая — без туфель это стало видно. Она поняла, что и в этом теле есть место для дефекта и диспропорции. Оказывается, не такой уж безупречной была Габи, но, по крайней мере, она нашла выход из затруднительного положения, пусть ради этого и требовалось никогда не расставаться с каблуками, специально сделанными так, чтобы компенсировать недостатки ее ног. Может быть, как раз из-за этого дефекта она и стояла так уверенно, и ходила так, будто все дороги принадлежат ей. Это о том, чтобы казаться, а не быть, подумала Канделария. Все-таки в жизни важнее всего, получается, иметь уверенность в себе.

Уродство Габи заставило Канделарию задуматься о том, что все, кого она водружала на алтарь и кому поклонялась, оказались низвергнуты. Теперь алтарь был пуст и пустым, вероятнее всего, и останется, потому что падение кумиров юности лишь подтверждает, что люди бывают безупречны и достойны поклонения только в голове у тех, кто их идеализирует. Кто-то всю жизнь ищет, кому поклоняться, а кто-то, как Канделария, более склонен принимать истины, которые не всегда хочется видеть. Может, не такая уж хорошая это была идея — требовать, чтобы Габи вместе с ней отправилась искать отца. Хромым и больным ведь тяжело даются долгие и непредсказуемые дороги, подумала она. И очень постаралась себя в этом убедить, чтобы заглушить чувство недоумения из-за того, что ей не удалось убедить Габи.

* * *

Санторо вернулся из деревни с полной машиной стройматериалов. Тяжело нагруженный пикап, и без того разваливающийся, опасно качался из стороны в сторону. Санторо с застывшим на лице серьезным выражением, закусив нижнюю губу, вел машину очень осторожно, наверняка опасаясь, что его враги повредили тормоза, чтобы он слетел с какого-нибудь утеса. Канделария выбежала ему навстречу, не столько из любопытства увидеть, что он купил, сколько чтобы убедиться, что среди всего этого груза материалов будет зеркало, которое она ему заказала.

— Похоже, Эдгар, — сказал он, указывая ей на зеркало, — что Канделария теперь в том возрасте, когда она не верит словам матери, что она самая красивая девочка на свете, и хочет убедиться собственными глазами.

— Я не девочка, — сказала Канделария, удивленная не только его словами, но и торжественностью, с которой он их произнес.

Зеркало было больше нее. Оно вмещало все ее тело, и еще оставалось место, на вырост. Канделария хотела попросить сеньора Санторо помочь повесить его на стену в комнате, но, увидев, что он занят разгрузкой материалов из пикапа, решила, что лучше попросит Тобиаса. Она остановилась перед закрытой дверью в комнату брата и впервые в жизни постучалась — робко стукнула один раз, как будто в дверь к незнакомцу. Она постучала еще раз, потому что ответа не было, потом два раза и вдобавок позвала: «Тобиас, Тобиас». Ничего. Третья попытка тоже осталась без ответа, и Канделарией овладело отчаяние, порожденное ее воображением, которое торопилось изобрести самые страшные сценарии, едва что-то шло не так, как ожидалось. Сдавшись перед тревогой, она нарушила приказ Тобиаса никогда не входить к нему без стука. Канделария медленно, как будто против своей воли, повернула ручку, и дверь подалась. Заглянув в щель приоткрытой двери, она увидела кусочек сцены, которая разыгрывалась в комнате.

Первое, что она увидела, обводя комнату взглядом от потолка до пола, были ноги брата в том месте, где полагалось находиться голове. Второе, что она увидела, была задравшаяся рубашка, обнажившая живот и дорожку черных жестких волосков, которая начиналась от пупка и исчезала в штанах. Канделария продолжала вести взгляд вниз и дошла до маски. В ее отверстия были видны закрытые глаза. Она предположила, что брат уже давно вот так стоит на голове, судя по красноте той части лица, которую не закрывала маска. Она несколько раз позвала его по имени, но не смогла разбудить. Она топала. Хлопала в ладоши. Но все без толку. Тогда она решила сделать то, что однажды уже сработало: взяла кастрюлю с пригоревшими остатками какой-то дряни и начала стучать по ней ржавыми ножницами, которые нашла в хаосе на его столе.

Брат грохнулся на пол, как мешок цемента, и очень медленно открыл глаза. В обрамлении белых перьев маски они выглядели красными и крошечными. Он смотрел на сестру не моргая, похожий на умирающего орла. Тобиас не мог говорить, но попытался, и между губами натянулись нити густой слюны, не порвавшиеся, даже когда он раскрыл рот настолько широко, что челюсть хрустнула. При падении у него сломался зуб и отлетел куда-то в бардак. А длинный изогнутый клюв удивительным образом уцелел благодаря несравненной твердости глины, из которой его вылепили.

Канделария проанализировала новую пустоту, нарушавшую симметрию челюсти. Никогда прежде она не присматривалась к зубам брата, но теперь, из-за этой пустоты, не могла отвести от них взгляда. Ее удивило, что такая мелочь, как зуб, способна изменить лицо до такой степени, что неловко смотреть. Хотя она уже знала, что именно в такие моменты и нужно пошире открывать глаза, но сейчас предпочла их закрыть, потому что ей не нравилось то, что она видела: брат лежал на полу, раскрыв рот, будто собирался проглотить ее целиком, демонстрируя пустоту, которую сам даже не осознавал. Брат на полу, раненый орел, струйки крови под носом. Она всегда очень любила Тобиаса, восхищалась им, ставила его превыше всех остальных, но теперь ее чувства граничили с отвращением, презрением, равнодушием. Она не прикоснулась бы к нему даже кончиком пальца, брат стал для нее никем и больше ничего не значил в ее жизни.

— Что случилось? — спросил Тобиас, когда смог наконец разорвать нити слюны и выговорить несколько слов.

— Не знаю, — сказала Канделария, — это я тебя хотела спросить.

— Я тоже не знаю, — сказал Тобиас. — Помню только, что небо было на полу, а пол был на небе, но отрадно видеть, что все вернулось на свои места.

Он попробовал встать, но ноги его не слушались, и он упал обратно на пол. Попытался снова — и снова упал. И еще раз с тем же успехом. Канделария наблюдала за происходящим, вытаращив глаза, в крайнем изумлении. Она была в ужасе. Она понимала, что должна протянуть ему руку и помочь, но ей совсем не хотелось к нему прикасаться, противно было даже думать о том, что падший орел вцепится в ее тело, чтобы встать. Когда-то она с радостью обнимала его, даже если он был весь потный, прыгала на него сверху, чтобы разбудить поутру, несмотря на запах изо рта. Она вспомнила, как собственным гребешком расчесывала ему волосы, какими бы грязными они ни были, и мазала ему спину репеллентом, даже когда ту усыпали прыщи. Каких-то пару лет назад их совместные экспедиции на гору заканчивались тем, что он нес ее на руках. На самом деле она чаще притворялась, что слишком устала, только чтобы он ее понес. В то время для нее не было на свете лучшего места, чем на руках у брата. А теперь все стало иначе.

Многое изменилось с тех пор. Все, по правде говоря. Теперь брат валялся на полу с помраченным разумом, с крошечными глазками, с красным окровавленным лицом. Она видела его ноги, хилые, как стебли гибискуса, слюну, густую, как улиточья слизь. Он вдруг показался таким маленьким, бледным, тихим, что ей не хотелось к нему прикасаться и не хотелось, чтобы он к ней прикасался, и она убежала прочь, как убегала в последнее время всякий раз, когда хотела от чего-то укрыться. В коридоре она столкнулась с матерью.

— С Тобиасом что-то не так, с Тобиасом что-то не так, — только и смогла она сказать.

Мать направилась к нему в комнату посмотреть, что случилось. А Канделария вышла из дома, чтобы понаблюдать за ними снаружи, в окно, и когда она увидела этих двоих, таких беспомощных, то вдруг подумала, что не знает, кто из них на кого опирается. Она сглотнула слюну, и та показалась ей очень горькой на вкус, потому что Канделарии было очень жалко смотреть на них и в то же время стыдно, что она жалеет двух людей, которых должна любить больше всех на свете.

Габи пришла с ручья. Она снова была в туфлях, и ее походка снова казалась идеальной. Ее прикрывало только полотенце, обмотанное вокруг тела. Она остановилась, увидев, что Канделария на цыпочках заглядывает снаружи в комнату Тобиаса, и приблизилась медленно, осторожно, как человек, который догадывается, что по ту сторону окна творится что-то важное. Канделария порадовалась, что гостья не обиделась из-за случая с туфлями; Габи действительно думала на нее обидеться, чтобы преподать урок, но все-таки ей стало любопытно узнать, за чем это Канделария с таким интересом подсматривает.

— Что случилось?

— Что я одна на всем белом свете. Вот что случилось, — сказала Канделария.

— Каждый из нас один, солнышко.

— Нет, я однее всех.

— Ты просто только что это поняла. А это кое-что значит, и немало. Смелые люди — те, кто узнал такое в раннем возрасте, этим они и отличаются от тех, кто всю жизнь чего-то ждет от других.

Они помолчали, вместе заглядывая в окно. Канделария задумалась, как это: жить и ни от кого ничего не ждать. Раньше такое ей не приходило в голову, но, похоже, пора было к этому привыкать. «Я одна, одна, одна», — мысленно повторяла она, а орел и мать лежали на поту с открытыми глазами, глядя в потолок и даже не пытаясь подняться. Не потому, что не хотели, а потому, что не было сил.

А может, дело было и в том, и в другом. «Одна, одна, одна», — повторяла Канделария, будто мантру.

— Пойдем им поможем? — спросила Габи.

Но Канделария не ответила, потому что усвоила урок. Я одна, ты одна, они одни, все мы одни… И она убежала к себе в комнату. А на бегу успела досчитать до шестнадцати, прежде чем почувствовала на щеке первую слезу.

Захлопнув дверь, она бросилась на кровать. Вытерла слезы тыльной стороной руки и решила, что счет до тридцати, который якобы помогает не заплакать, — наверняка очередная глупая выдумка отца. Никакой счет не помогает, потому что, когда подступают слезы, они подступают внезапно, как апрельский ливень. Канделария отвлеклась, разглядывая жаб, копошащихся в аквариуме. Глаза у них еще не открылись, поэтому они пока были лишены всякой индивидуальности. Она прикинула сроки и рассчитала, что уже скоро выпустит их в пруд, не дожидаясь, пока луна снова станет полной.

Отец ушел два жабьих поколения — то есть шесть полнолуний — назад. За все это время он ни разу не позвонил; может, это было и к лучшему, ведь если бы он вернулся, то не узнал бы ни дом, ни его обитателей, ни деревья, которые сам же сажал. Она почувствовала, как круговорот времени гонит ее что-то сделать, но сама не понимала, что именно. Уже много дней она чувствовала внутри пустоту и не знала, чем ее заполнить. Казалось, в ее жизни никогда ничего не происходило, а тут вдруг в короткий срок произошло все и сразу. Она подумала, что мир меняется, потому что еще не поняла, что меняется она сама. Канделария повернулась в кровати, потому что больше не хотела видеть жаб. От них у нее появлялись странные чувства и странные мысли. Даже их превращение уже ее не увлекало. Вообще говоря, она не понимала, чем они раньше ей так нравились. Шершавые, мокрые, склизкие. Отвратительные. Они вызывали омерзение.

Повернувшись, она увидела свое отражение на стене, такое четкое, каким никогда его раньше не видела. Сеньор Санторо повесил ей зеркало, пока она отвлеклась на брата. Канделария почти со злобой вскочила на ноги и встала лицом к лицу с этим новым незваным гостем, который вечно будет ее судить. Она увидела свою растрепанную косу, еще мокрую от воды ручья. Распустила ее, чтобы посмотреть, какой длины у нее волосы. До пояса. Их рыжий цвет показался ей не таким рыжим, как раньше, а белизна кожи — не такой белой. Она присмотрелась к своему лицу и на мгновение почувствовала, будто разглядывает его впервые в жизни. Оно уже не было круглым, а щеки — пухлыми. Скулы стали заметнее и придавали чертам лица больше резкости. Нос, который она помнила дурацкой кнопочкой, приобрел решительные очертания. Он был усеян красноватыми прыщиками. Канделария заставила себя улыбнуться, чтобы исследовать рот, и ей показалось, что зубы у нее кривоваты. Они не могли похвастаться белизной, которой щеголяла улыбка Габи, но хотя бы все были на месте. И даже неважно было, что они не такие ровные, как у Габи, потому что ей всегда нравилась собственная улыбка, а особенно то, как от нее все лицо светится. Отец часто говорил, что улыбка — ее главный капитал и, если она всегда будет так улыбаться, ей все на свете будет по плечу. Но только в этот момент она, кажется, поняла, что хотел сказать отец.

Она опустила взгляд ниже, рассматривая свое тело, и удивилась, как изменилась форма ее бедер. Неудивительно, что половина одежды стала ей мала. Пора начинать жевать каждый кусочек по двадцать раз, как Габи, иначе она ни в какие штаны не поместится. Ей вдруг страшно захотелось посмотреть на свое тело без одежды, и она начала раздеваться — потихоньку, чтобы не было так неловко.

Она знала, откуда у нее страх перед наготой, потому что не могла стереть из памяти то немногое, что усвоила от монахинь, пока ходила в школу. Там она привыкла чувствовать себя виноватой. А человек, которого приучили чувствовать себя виноватым, согласится на что угодно, лишь бы избавиться от этого чувства. Лишь бы не стыдиться своих мыслей, своих ощущений, своих фантазий. Ничто не укрывалось от суда этих существ, облаченных в серые одеяния, — их миссия была в том, чтобы сеять вину и затем продавать прощение. Только Канделария не успела его купить, потому что ее исключили из школы за то, что она повторяла слова, которые часто говорил отец: «Единственное, что достойно поклонения, — это растения».

Как ни странно, впервые она это сказала в школе не потому, что в это верила, а потому, что бунтовала. Просто мессу она ненавидела куда сильнее, чем любила растения, и у нее уже кончились оправдания, чтобы пропускать поход в церковь. Хотя на самом деле она, пожалуй, ненавидела отца Эутимио. Во-первых, она не понимала, почему должна звать отцом кого-то помимо своего отца, а во-вторых, Эутимио мало того что носил допотопное имя, так еще и все время пытался усадить кого-нибудь из девочек себе на колени и запустить ей руку под клетчатую юбочку. Поэтому Канделария стала все время ходить в физкультурной форме, которая представляла собой ужасный костюм синего цвета с двумя белыми полосками по бокам. Зато в нем можно было съезжать по перилам, ходить колесом и сидеть как угодно, не выставляя при этом трусы напоказ. Монахини были чрезвычайно этим озабочены. Они все время тщательно проверяли, в какой позе сидят девочки, и Канделария решила, что такое повышенное внимание к сидячим позам объясняется не стремлением исправить осанку, а тем, что монашки просто любят смотреть на чужие трусы. Она начала догадываться о том, какой силой наделено то, что скрывается под трусами, но не придумала, как спросить у матери, в чем заключается эта сила и для чего она нужна. Спортивный костюм защищал ее от взглядов и прикосновений к верхней части ног, зато облегчал руке Эутимио путь под футболку. К счастью, Канделарию исключили из школы еще до того, как у нее стала расти грудь, так что ни святой отец, ни кто-то другой не пытался ее трогать. К тому же у остальных девочек грудь уже округлялась и наверняка была более привлекательной и аппетитной, чем у нее.

Она ни за что не призналась бы в этом, но в глубине души была рада, когда ее исключили, даже несмотря на то, что родители тогда страшно поругались. Странно получалось: она больше не ходила в школу, так что монашки не стояли у нее над душой весь день и шаловливая рука Эутимио ей не угрожала. Мать обращала на нее мало внимания, отец бесследно исчез, а брат был ноль без палочки. И вот теперь, когда совершенно некому было ее судить, она заказала зеркало больше себя ростом, чтобы от нее не укрылся ни один недостаток. Ей казалось, что смотреть на себя голую — страшный грех, который никто не сможет ей простить, и все-таки ей отчаянно хотелось на себя смотреть.

Вид своего обнаженного тела привел ее в смятение. Она закрыла глаза, снова открыла, но перед ней было все то же тело, такое непохожее на то, каким она его помнила. С этих пор оно запомнится ей таким навсегда, как бы ни менялось с годами. Ее грудь напоминала два стеклянных шарика для игры, пытающихся пробиться из грудной клетки наружу. Отец Эутимио был бы очень разочарован. Канделария потрогала шарики, и они затвердели, как будто и вправду были стеклянные, но при этом оказались очень чувствительными. Она не знала ничего, что обладало бы такими противоречивыми качествами. Ей стало больно и одновременно приятно, и от этого сразу захотелось прикрыться. Может быть, как раз поэтому женщины все время придумывают, чем закрыть грудь и замаскировать ее форму. Надо будет попросить мать купить ей что-нибудь для этого.

Приятно — это точно нехорошо. Канделария вспомнила уроки религиозного воспитания, где первостепенные места занимали страх и наказание. Вот такие вещи Богу нравились, а удовольствие — нет, ни в коем случае. Тогда получалось, что отец Эутимио очень противоречивый, если предположить, что привычка совать руки под школьные юбки доставляла ему удовольствие. А Канделария предполагала, что доставляла, поскольку не видела более веской причины, по которой он стремился бы это делать при любой возможности. И еще потому, что он закусывал губы и прикрывал глаза, когда это делал. Другое возможное объяснение было в том, что Бог разрешает Эутимио испытывать удовольствие, а ей — нет. А тогда выходило, что Бог, мало того что несправедливо относится к женщинам, еще и сам себе противоречит. Разве не говорил Он, что мы все равны? Канделария совсем запуталась. Зря она не слушала учителей на уроках.

Почти испугавшись собственного удовольствия, она подхватила с пола трусы и майку и поспешила надеть их обратно, но прикосновение хлопка только заставило ее осознать новую и прежде неведомую чувствительность. Оказалось даже приятнее, когда к ней прикасается что-то постороннее, как ткань, а не собственная рука. Может, как раз поэтому люди и собираются в пары, подумала она, и от одной этой мысли кровь быстрее заструилась по венам. Она чувствовала бег крови, и ее лицо заливалось краской в цвет волос. Чувствовала, как сердце забилось быстрее, но еще при этом что-то билось у нее между ногами и вообще по всему телу. Ей показалось, что она плавится внутри, и пришло в голову, что испытывать такие ощущения наверняка греховно, но от самой мысли о том, что она грешит, стало еще приятнее. Может быть, она тоже противоречивая. Ей хотелось остановиться и хотелось продолжать начатое, что бы это ни было. Хотя, по правде говоря, она сама не понимала, что происходит, как это продлить и как довести до конца. И вообще не знала, есть ли конец у чего-то подобного.

Ее дыхание зачастило в такт мыслям, бегавшим теперь без всякого порядка, пересекая границы, которые раньше их сдерживали. Канделария воображала очень странные вещи, которые вызывали у нее удовольствие и тревогу одновременно, поэтому, когда дверь ее комнаты открылась, у нее так екнуло сердце, что она чуть не умерла от страха. Она увидела в зеркале силуэт Габи и удивилась, с какой естественностью та сразу отвернулась: «Извини, я должна была постучаться». В этот день Канделария познала ценность личного пространства. Более того, повесила на дверь записку: «Без стука не входить». И все в Парруке приняли это во внимание.

* * *

Первый выстрел прогремел на рассвете. Шел дождь, день все никак не прояснялся. Крики извещали всех на километры вокруг о том, что попугай купается. Услышав выстрел, Канделария замерла на кровати, решая, что делать. Она представила, как мать, спрятавшись среди своей коллекции круглых камней, уткнулась головой в колени и закрыла уши, чтобы не пришлось быть свидетельницей чего-нибудь неприятного. Представила, как мать смотрит на камни, а камни смотрят на нее и она их спрашивает: «А вы на что уставились?» Представила, как мать молчит в ожидании ответа, которого никогда не получит, потому что у камней есть глаза, а рта нет.

Потом она подумала про орла, который наверняка спит как убитый и видит во сне стрельбу, если, конечно, орлам вообще что-то снится. Она подумала, что он все утро будет пытаться отделить сны от реальности. И была уверена, что у него не получится. Наконец ей пришло в голову, что Габи, наверное, сейчас надевает туфли, чтобы сходить и выяснить, кто стрелял и зачем. Она поняла, что не ошиблась, когда увидела, как та выбирается из своей комнаты, только не через дверь, а через окно, чтобы сбить со следа возможного противника. Канделария наблюдала за тем, как Габи обходит дом сзади, затаив дыхание и внимательно озираясь. Но тут она повернула обратно, причем не тогда, когда раздался второй выстрел, а когда поняла, что не готова мокнуть под таким сильным дождем. Дело в том, что она не хотела испортить прическу, но до этого воображение Канделарии не дошло: она еще не знала, что женщина способна на любой, даже самый отчаянный поступок, но только если при этом не пострадает ее прическа, а Габи очень старательно потрудилась над своими волосами после вчерашнего купания в ручье.

После третьего выстрела Канделария убедилась, что никто не собирается реагировать на событие, потенциально столь опасное, так что она встала с кровати и проскользнула в сторону кухни, укрываясь по пути за выросшими в доме кустами, уже достаточно густыми. На кухне она достала нож из ящика с приборами, просто чтобы почувствовать себя смелее, но на самом деле руки у нее дрожали. Когда раздался четвертый выстрел, она поняла, что стреляют в комнате Санторо, и решила, что враги, которые столько времени его преследовали, наконец его настигли.

Она задумалась, как быть с вороном, потому что сомневалась, что дон Перпетуо поладит с такой бесцветной птицей. А еще задумалась, в каком таком месте сеньор Санторо прячет свои золотые самородки, которых у него, похоже, целая уйма. Найти бы их — и тогда выстроилась бы целая очередь желающих отправиться вместе с ней на поиски отца. В этом она не сомневалась. Монахини говорили, что вера сворачивает горы, но они просто не пробовали их свернуть с помощью золота. В этом она тоже не сомневалась. Наконец она задумалась, как странно будет увидеть одного и того же человека мертвым дважды, ведь в первую встречу она приняла Санторо за мертвеца, но эту мысль она не успела додумать до конца, потому что услышала его сухой смех.

— Так вам, так! Ха!

Канделария решила, что он разделался со своими предположительными врагами. Она подошла к его комнате, снедаемая больше любопытством, чем страхом, и увидела, что он, наполовину свесившись в окно, целится из пистолета в густые черные тучи, предвещавшие грозу. Канделария осталась на месте, вся мокрая, пытаясь понять, что происходит. У нее свело пальцы на руках из-за того, что она с такой силой сжимала ручку ножа, и она вздрогнула, когда Санторо выпустил в сторону туч последние две пули, остававшиеся в пистолете.

— Я разряжаю тучи, Эдгар, погляди, разряжаю! Ха!

Но Эдгара, как ни странно, нигде не было видно, и Канделария предположила, что объяснение адресовано ей, только не нашла в нем никакой логики. Однако и в самом деле, то ли по волшебству, то ли благодаря выстрелам, во всей Парруке не ударила ни одна молния, хотя обычно их било немало, а к тому времени, как был готов завтрак, и дождь прекратился. Даже стало казаться, что выглянет солнце.

За столом собрались все, кроме Санторо, который обычно вставал раньше остальных. У него было в обычае самому готовить себе завтрак. Хотя «готовить» — это сильно сказано, потому что он кое-как мог сварить себе кофе, который пил с куском черствого хлеба, а это простое и пресное сочетание трудно назвать завтраком. Во всяком случае, так думала Канделария, которая считала завтрак лучшим приемом пищи за день.

Потом сеньор Санторо принимался за свои многочисленные дела, потому что уж в чем его никак нельзя было обвинить, так это в отсутствии трудолюбия. За то короткое время, что он провел в Парруке, он осуществил тут немало важных улучшений. Сначала прополол от сорняков мощеный дворик и счистил щеткой мох с камней. Потом подрезал лавровые деревья и постарался укротить самые наглые корни, которые приподнимали плитки и лезли в трубы. Еще он поменял проржавевшие дверные петли и заменил треснувшие черепицы. Канделария не видела, когда он выкопал яму, которой было суждено стать первой из многих, но поскольку он потом приспособил ее под компост, то она заключила, что яма была нужна для переработки органических отходов в удобрение. Черви, которых он для этой цели туда подселил, были такие длинные и жирные, что могли бы посоперничать с Анастасией Годой-Пинто. Разница была в том, что черви прилежно трудились, преобразуя отходы в удобрение, в отличие от змеи, которая была первостепенная лентяйка.

Причину, по которой сеньор Санторо перестал садиться за стол вместе со всеми, Канделария не могла знать наверняка, однако ей нравилось воображать, какие гипотезы выдвигают остальные обитатели дома. Например, Габи, наверное, решила, что ее присутствие наводит на него страх. Габи относила себя к тому типу женщин, которых иные мужчины стараются избегать. Особенно такие, как Санторо, настолько трусливые и неуверенные, что способны демонстрировать свою мужественность, только избегая проявления чувств и притворяясь сильными, хотя в их жилах течет страх и разрушает их изнутри. Мужчины, которым так недостает уверенности, что они заводят себе пистолеты и радуются, наставляя их на все подряд, даже на тучи, по той простой причине, что больше им похвастаться нечем.

Мать, в представлении Канделарии, наверняка думала, что сеньор Санторо не приходит в столовую, потому что ему не нравится ее стряпня. В данном случае уверенности недоставало ей, а такие женщины принимают за чистую монету показное превосходство таких мужчин, как он. И как раз поэтому, думала Канделария, всегда будут существовать такие женщины и такие мужчины. Потому что сохраниться во времени суждено только тому, что люди сами для себя считают нужным. Даже когда это совсем никому не нужно. Впрочем, было и другое объяснение: возможно, мать боялась, что сеньору Санторо надоест платить за то, чтобы питаться одним и тем же, и он уйдет из Парруки. А тогда она больше не увидит золотых самородков даже во сне.

Орел, как представляла Канделария, ни о чем особенно не думал, потому что, скорее всего, даже не заметил, что сеньор Санторо уже несколько дней не выходит к завтраку. К тому же она предполагала, что для орлов многое перестает иметь значение, ведь он и на потерю зуба, кажется, не обратил внимания. Впрочем, за столом все старательно смотрели ему в рот, надеясь, что это побудит Тобиаса объяснить отсутствие зуба и рассказать, что он собирается предпринять. Но он в это время, похоже, остатками своего рассудка витал в облаках. От такого орла, как он, ничего иного и нельзя было ожидать.

Но какие бы гипотезы ни строила Канделария, на самом деле в то утро, начавшееся со стрельбы, никто не казался особенно огорченным отсутствием Санторо за завтраком, даже наоборот: так можно было обсудить то, что он делал с тучами. И даже его странную причуду копать в земле ямы, такие глубокие, что он мог бы там встать во весь рост.

— Ничего он не объяснил, — сказала Канделария и откусила пандекесо[8]. — Только сказал, что разрядил тучи.

— Мне снились выстрелы, — сказал Тобиас. — Они были как настоящие… Я даже подумал, кто-то и вправду стреляет.

— Что значит — разрядил? — спросила Габи.

— Камни перестали мной любоваться, — сказала Тереса.

— Я сейчас сплю? — спросил Тобиас. — Передай соль, Кандела.

— По-моему, очень опасно, что он вот так стреляет. Надо быть бдительнее, когда под боком живет такой ненормальный… — сказала Габи, а потом решилась спросить: — Ради бога, мальчик, где ты потерял зуб?

— Они как будто смотрят на меня с осуждением этими своими глазами, вечно открытыми, — сказала Тереса. — Мне больше нравилось, когда они мной любовались. В кофейнике еще осталось.

— Почему все говорят про стрельбу? Реальность мне приснилась? Или нам всем снилось одно и то же? — спросил Тобиас. — А нету сока маракуйи?

— Я вот думаю, что он боится молний, — сказала Канделария. — Или дождя. Даже не знаю, чем еще могут быть заряжены тучи. Между прочим, орлы соленое не едят.

— Послушайте, Тереса, проще изменить взгляды вам, чем вашим камням, — заметила Габи. — Кому-нибудь еще подлить кофе?

— Да он всего боится, — сказал Тобиас. — Хочу сок. От кофе у меня гастрит.

— Нам всем снилось одно и то же, — сказала Канделария. — А хуже всего то, что мы еще не проснулись. Орлы не пьют кофе.

— Впервые я согласна с Тобиасом, — сказала Габи. — Самые предусмотрительные люди — это те, кто боится больше всех. Санторо — трус. Нам нечего опасаться, кроме случайной пули.

— Трусливые люди безобидны, — сказала Тереса. И поскольку она думала о золотых самородках, то добавила: — Пока он платит за проживание, пускай остается.

— Меня больше всего настораживает, что он бесплатно занимается всякой починкой. Готова поспорить, он задумал присвоить дом. За такими людьми нужен глаз да глаз, уж поверьте моему опыту, — сказала Габи. — Советую залепить зуб смолой.

— Змеям я не доверяю больше, — сказал Тобиас. — Не надо никакой смолы. У орлов нет зубов.

— Ну что ж, господа сотрапезники. Похоже, ясно, что ничего не ясно, — сказала Канделария и встала, чтобы отнести дону Перпетуо кусок банана, потому что он давно уже сидел на араукарии и приговаривал:

— Ай, как тяжко жить на свете! Ай, как тяжко жить на свете!

Похоже, только попугай говорил неоспоримую истину, подумала Канделария, пока он заглатывал банан чуть ли не целиком.

Оставив его чистить перышки после обязательного купания под утренним дождем, Канделария отправилась шпионить за сеньором Санторо. Так она обнаружила, что он достроил свою стену и теперь устанавливал на ней датчики движения. Она еще подумала, что это безумие — ставить такие датчики там, где даже камни движутся. Но потом рассудила, что этим занимается тот же человек, который расстреливает тучи, и в этом смысле поведение сеньора Санторо показалось ей логичным. Он, пожалуй, даже был самым логичным из всех обитателей Парруки. С самого начала он зарекомендовал себя как чудак, и ничего другого от него и не ждали. Стекла, которые он решил установить в окна своей комнаты вместо обычных, наверняка были пуленепробиваемые, потому что Канделария никогда не видела таких толстых стекол. Она еще не знала, что по низу стены он собирался пустить сетку, а вдоль нее вдобавок посадить лиану-четочник. И не догадывалась, что Санторо выбрал именно это растение потому, что его семена, наполовину черные и наполовину оранжевые, сверкающие и круглые, как сахарное драже, крайне ядовиты. И уж никак не могла она знать, что он на самом деле хотел установить систему видеонаблюдения, чтобы денно и нощно следить за всем, что происходит в окрестностях его убежища. Даже задумался, как провести связь — в такое-то место, где даже по телефону поговорить нельзя. Наверняка считал, что таким образом сослужит им хорошую службу: принесет частичку цивилизации, как те, кто когда-то привозил лед в самые отдаленные места.

Из своего укрытия Канделария следила, как работает сеньор Санторо. Ему все было по плечу. Он умел смешивать, цементировать, ремонтировать. Когда надо было что-то резать, он резал с удивительной аккуратностью. Измерял, вычислял и записывал результаты в тетрадочку, в которой еще и подробно зарисовывал свои идеи, а рисовальщик, надо сказать, он был отличный. Правда, все художественное было ему чуждо, зато технические рисунки отличались точностью на грани гениальности.

Чтобы оценить результаты своего труда, он их рассматривал под разным углом: то стоя, то сидя, то на коленях, то лежа на земле. Санторо все время был в движении. Казалось, усталость ему неведома. Больше всего Канделарию удивляло, с каким энтузиазмом он отдавался делу. За работой он пел, или насвистывал, или разговаривал с Эдгаром. А еще все время смеялся этим своим сухим смехом, который она так хорошо узнала, смеялся, когда ошибался, и когда результат не совпадал с его расчетами, и когда что-то выходило даже лучше, чем он ожидал. В конечном счете у него все выходило лучше, чем он ожидал, потому что Санторо был не только чудак, но и редкий перфекционист.

Пронаблюдав за его работой почти все утро, Канделария подумала, что никогда не видела, чтобы отец вот так работал. Она помнила, как мать ходила за ним по всему дому: надо починить то, надо починить это, то-то и то-то сломалось, то-то и то-то пора ремонтировать, — а отец отвечал: завтра сделаю, завтра починю, завтра отремонтирую. Проблема, как заключила Канделария, была в том, что это «завтра» не наступало никогда.

А больше всего ее поразило, что она наконец поняла одну фразу, которую часто повторяла мать. Причем говорила она ее Канделарии, когда сердилась на отца. Говорила Канделарии, но так, чтобы отец слышал и ему было стыдно отвечать при дочери. «Ваш папа — человек без завтрашнего дня и без корней».

Теперь Канделария почему-то повторила эти слова три раза, будто мантру: «Ваш папа — человек без завтрашнего дня и без корней, ваш папа — человек без завтрашнего дня и без корней, ваш папа — человек без завтрашнего дня и без корней». И потом весь день размышляла, что же значит быть дочерью человека без завтрашнего дня и без корней, но так и не нашла ответа, который бы ее устроил.

* * *

Сначала был запах дыма. Или нет, наверное, жужжание. А может быть, темнота в доме, несмотря на то что солнце уже высоко поднялось. Канделария не могла сказать точно, что ее больше всего поразило тем утром. Наверное, жужжание, это было самое логичное — жужжание множества пчел трудно не заметить. Она тогда подумала, что остальные, должно быть, тоже проснулись от этого звука и тоже не понимают, что происходит. Только сеньор Санторо понял: увидев, что все окна в доме облеплены пчелами, он зажег факел, чтобы отпугнуть их дымом. Несколько пчел задохнулись и упали на землю замертво. Еще несколько перебрались на другие окна, и отчаянное биение их крыльев еще сильнее разнеслось эхом по дому. Большинство же пчел остались на месте, закрывая собой стекла и не пропуская свет. Они держались так тесно, так близко друг к другу, что казались единым плотным существом, обхватившим весь дом. Странно было видеть темноту, зная, что солнце уже высоко. Часто так и бывает, когда место, от природы светлое, вдруг темнеет.

— К пруду! К ПРУДУ! — крикнула Габи.

Все подчинились без возражений. В спешке они не раз спотыкались о корни, торчащие из щелей между плитками и похожие на маленькие конечности, которые как будто нарочно ставили людям подножки. Но больше всего пострадали кусты на кухне, лишившиеся части листьев от столкновения с бегущими телами. Люди пересекли мощеный дворик, сотрясая подсолнухи, полные семечек, за которыми дон Перпетуо непременно спустится, когда они упадут наземь.

Добравшись до пруда, все без колебаний попрыгали в него, благо разбег уже был взят, и плеск тел, погружающихся в воду, напомнил Канделарии, как она раньше любила бросать камешки в ручей. Орел даже не побоялся замочить перья на лице. Они долго сидели под водой, выставив наружу только носы. Сначала просто спасались от укусов, а потом, потрясенные, остались в пруду, просто чтобы обрести хоть немного тишины.

Канделарии в воде стало спокойнее, пусть даже вода была мутная и кишела пиявками. Она утвердилась в своем решении не открывать глаза, чтобы не пришлось на них смотреть. Через некоторое время, когда прилив адреналина почти сошел на нет, она почувствовала жгучую боль в стопе, как будто наступила на горячий уголек. Она вынырнула, чтобы осмотреть ногу, и обнаружила две вещи: во-первых, шум прекратился, а во-вторых, нога распухла, как кровяная колбаса, — видимо, она на бегу наступила на пчелу.

Остальные тоже потихоньку вылезали из воды и садились на берегу пруда, отдирая пиявок, выжимая одежду, вытирая перья и волосы. Сеньор Санторо стал подметать мертвых пчел, которые задохнулись от дыма, и ссыпать в ржавое ведро. Их оказалось столько, что ведро пришлось вытряхивать несколько раз.

— Даже в армии подобного не видывал. Ха! Они так и будут прилетать, пока мы не найдем их матку, — сказал он Эдгару, и так все узнали, что он был на военной службе и что важно отыскать эту матку любой ценой.

К середине дня в доме снова воцарились свет и тишина, а Канделария пыталась сохранить равновесие, прыгая на одной ноге.

На следующее утро произошло примерно то же самое, но поскольку Канделария уже наловчилась передвигаться на одной ноге, то смогла обойти территорию и обнаружила в зарослях несколько кроликов, неподвижных, с остекленевшим взглядом, зажаленных до смерти. Следующие несколько дней начались точно так же. В один и тот же час, на одних и тех же окнах, с одной и той же продолжительностью. Собирая мертвых кроликов, Канделария думала о том, что в этот самый момент пиявки, должно быть, едят головастиков, ворон — червей, а змея — мышей. Так она усвоила, что никто и никогда не может чувствовать себя в безопасности от хищников. И что хищники появляются в самый неожиданный момент, и обычно ими оказываются те, кого меньше всего представляешь в этой роли.

За несколько дней наступить на пчелу и остаться с распухшей ногой умудрился каждый, кроме Габи, которая единственная не разувалась, даже когда прыгала в пруд. Канделария знала, что такая женщина, как она, должна в любой момент быть готова бежать и не допустит, чтобы кто-то увидел, как она хромает. По матери сразу было видно, что она уже вбила себе в голову, что прививка пчелиным ядом в малых дозах укрепляет иммунную систему. Она заявила, что это прекрасное дополнение к пиявочной детоксикации, но никто не обращал внимания на ее слова — мать столько всего говорила, что даже камни ее уже не слушали.

Орел же продолжал путать реальность и сон.

— Не знаю, сплю я и вижу сны или бодрствую и живу, — сказал он Канделарии, когда они, с двумя здоровыми ногами на двоих, вместе пытались подняться по лестнице.

— А почему бы тебе не полетать? — спросила Канделария с издевкой.

— Потому что еще не умею, — ответил он очень серьезно.

На пятый день, когда Канделария уже решила, что все более-менее приспособились к этой катавасии с пчелами и даже стали выстраивать вокруг нее распорядок утра; когда все опухшие ноги вернулись к нормальному размеру, а паника сменилась желанием понять, почему насекомые себя так ведут; когда мать уверилась, что нашла способ извлечь пользу из пчел, а Тобиас пришел к выводу, что ему все это снится, — в этот день, пятый день, на рассвете пошел медовый дождь.

Он лил с потолка густыми длинными струями и растекался по всему полу. Лил беспрерывно под изумленными взглядами. Лил, липкий и приторный. Несколько одиноких пчел растерянно ползали вокруг, остальные бесследно исчезли. Все посмотрели наверх, пытаясь понять этот феномен. Канделария расставила по всему полу посуду, чтобы собирать мед. Мать смешала его с содой и намазала все тело, ссылаясь на антибактериальные свойства. Тобиас облизывал себе пальцы и руки, докуда мог дотянуться языком. Габи ходила и искала змею, потому что не видела ее уже несколько дней и не была уверена, змея ли испугалась пчел, или пчелы — змею.

— Нашел! Нашел! — сказал Санторо Эдгару, поднимая безжизненное тело пчелиной матки и держа его большим и указательным пальцами.

Все прискакали на одной ноге посмотреть на нее, только Габи пришла как обычно — туфли ей на этот раз помогли не только скрыть хромоту, но и защититься от укусов. Матка, свисавшая из руки Санторо, была заметно крупнее остальных пчел. Круг около Санторо сузился настолько, что все могли рассмотреть в деталях большое брюшко и гладкое изогнутое жало, которым она истребила соперниц. Канделария много знала о пчелах по рассказам отца.

— Видишь ли, Канделария, что плохого в том, чтобы стать пчелиной маткой, царицей улья: для этого надо убить всех остальных претенденток, — сказал он ей однажды.

— А если царица не хочет их убивать?

— Тогда она не сможет царить.

Она задумалась, какое же это тяжелое слово — «убить». Оно ассоциировалось у нее с кровью и насилием, потому что она еще не знала, что убивать можно по-разному. Иногда достаточно перестать произносить имя человека, не глядеть, когда проходишь мимо, забыть дорогу к его дому, не набирать больше его номер. Или не оборачиваться ему вслед, когда случайно встретишь, зная, что он ждет, пока ты обернешься.

Помимо этого Канделария еще много всего знала о пчелиных матках. Знала, что это мать всех трутней, всех рабочих пчел и даже будущих маток. Но теперь от нее осталось только неподвижное тело, которое сеньор Санторо держал двумя пальцами, а остальные разглядывали, изумленные тем, что такой хаос вызвало столь маленькое существо. Всего лишь перекус для ящерицы или муравья, смотря кто раньше до нее доберется. Всего лишь свергнутая царица, неподвижная, лишившаяся улья. Канделария смотрела, как сеньор Санторо поднялся на второй этаж, вышел на балкон и полез под крышу. Он простучал там все костяшками пальцев, пока гулкий звук не указал ему нужное место. Тогда он снял плитку и нашел улей.

Улей пробыл там несколько месяцев, а то и лет, и никто об этом не догадывался, как не догадываются о вещах, которые настолько на виду, что как раз поэтому их перестают замечать. Полный жизни и пчел, он был ульем, а теперь стал просто органическим мусором, который скоро сольется с землей и исчезнет, не оставив и следа своего существования. Ведь дом остается домом, только пока его берегут и населяют существа, которые друг друга любят и друг в друге нуждаются. И неважно, пчелы это или люди. Канделария задумалась, можно ли ее дом по-прежнему считать домом, но не нашла ответа.

— Тот, кто делал эти перекрытия, допустил серьезные структурные ошибки, — сказал Санторо ворону.

Тут Канделария почему-то вспомнила об отце и о том, что ей надо поискать одно слово в словаре. Потом она решила, что эти структурные ошибки, возможно, как-то связаны с тем, что ее отец — человек без завтрашнего дня и без корней.

* * *

Прохладным ясным вечером у жаб открылись глаза. Солнце еще не скрылось, но полная луна уже выглядывала из-за гор. Канделария отправилась к пруду и аккуратно положила аквариум на бок, пока совсем не стемнело. Несколько жаб, которые отважились вылезти первыми, сразу исчезли в мутной воде, как будто знали, что это место, которое им полагается занять в мире. Но большинство осталось на берегу, пытаясь свыкнуться с новой действительностью. Может, их слепил дневной свет, а может, они просто раздумывали, двинуться ли вперед, в неизвестность, или вернуться в привычный комфорт аквариума. Две жабы вообще так и сидели в углу, прижавшись к зеленому заросшему стеклу аквариумного дна.

— Что ты делаешь, солнышко? — спросила Габи.

— Пытаюсь влить жаб в общество, — ответила Канделария, тыкая палочкой тех, что не хотели вылезать из аквариума.

— А эти двое?

— Я еще не решила, бунтари они или трусы.

— Приятно, что ты отличаешь одно от другого, солнышко.

— Наверное, они трусы, — сказала Канделария. — Сидят тут, хотя от аквариума им уже никакого толку… И мне тоже. Думаю, я больше не буду никого там держать. Мне уже даже разонравились жабы, раньше они были интересные, а теперь мне противно; видите, — она показала палочку, — я даже голыми руками их трогать не могу.

— Бывает, что вещи меняются, но на самом деле чаще меняется то, как мы их воспринимаем, — сказала Габи и пошевелила ногой воду в пруду. Полная луна, которая еще за секунду до этого отражалась на поверхности, превратилась в расплывчатое пятно.

— Я думаю, не завести ли вместо них куколки, — сказала Канделария, — в такую жару их полно на драценах. Кстати, об изменениях, а вы съездите со мной в деревню купить одежду? Мне вся моя мала.

— Не уверена, что мне стоит появляться в деревне… Хотя, по правде говоря, мне как раз надо бы кое-кому позвонить.

Они несколько минут помолчали, пока вода не успокоилась и луна снова не отразилась на поверхности во всем своем блеске и ясности. Темнота уже заявляла свои права. Канделария много о чем задумалась — так уж действует луна, пускает мысли крутиться в голове водоворотом. Но она ничего не сказала, потому что, когда смотришь на луну, просто хочется побыть в тишине и почувствовать себя единственным существом в мире, достойным наслаждаться ее красотой. Скоро появились облака и полностью ее закрыли. Странно было думать, что луна по-прежнему там, только ее теперь не видно. Несмотря на сумерки, Канделария разглядела, как последние две жабы выбрались из аквариума, но вместо того, чтобы отправиться в пруд следом за остальными, они поскакали в противоположную сторону и исчезли в траве.

— Все-таки они оказались бунтари, — сказала Канделария.

— Это те же самые жабы, что и прежде, — сказала Габи. — Просто ты по-другому на них посмотрела.

На следующее утро Канделария встала пораньше, чтобы обследовать драцены. Она рассчитывала, что там будет полным-полно куколок, которые в следующее полнолуние превратятся в бабочек. Еще издали она услышала сухой смех сеньора Санторо. Невозможно было подняться раньше него. Она даже задумалась, а спит ли он вообще, потому что трудился он, судя по всему, уже давно.

— Даже киты есть в этом доме, Эдгар. Смотри, они тут повсюду. Ха! — говорил он, соскребая со скульптур мох, который покрыл их почти целиком, и вырывая растения, облепившие китам бока и хвосты.

Ворон перелетал со скульптуры на скульптуру, копошась в поисках червей. Канделария занервничала, увидев китов. Она уже успела забыть об их существовании и о том, для чего засыпала их землей. Она даже позабыла, что они не могут петь, и теперь ей стало их жалко. Ведь ужасно, наверное, когда не можешь следовать инстинктам, которые делают тебя тобой.

— Надо купить в деревне жавелевой воды, а то совсем зарастут мхом, — сказал Санторо.

И Канделария пошла дальше, к драценам, думая, почему же отец не знал такой, по-видимому, элементарной вещи, как свойства жавелевой воды.

Под листьями драцен куколки висели гроздьями. Они были совершенно беспомощные и для защиты от хищников только и могли, что окраситься в тот же зеленоватый оттенок, что у листьев, которые давали им приют. Канделария сорвала несколько веток и поставила их в воду в бутылки из-под агуардьенте, а бутылки расставила по всей своей комнате. Ее воодушевляло наблюдение за естественными превращениями — это был стимул увидеть, что будет завтра. Почему-то она в этот момент подумала о матери. Может быть, все сводилось к тому, что мать была женщиной, у которой не осталось стимулов увидеть, что будет завтра.

Канделария долго мылась в душе, и это напомнило ей о китах. А потом, выйдя из ванной, еще неизвестно сколько стояла перед шкафом, решая, что надеть. Одежды у нее было полно, но ей ничего не нравилось. Она доставала вещи одну за другой, разворачивала, чтобы посмотреть, и откладывала в сторону, пока вокруг не образовались целые горы. Там были вещи, которые перешли к ней по наследству от Тобиаса и плохо сидели на ее фигуре, и всякое старье дурацких цветов или с дурацкими узорами, как ей теперь казалось. Не верилось, что всего несколько месяцев назад она многие из этих вещей надела бы, не задумываясь, как они смотрятся и как на ней сидят.

Она натянула джинсы, чтобы не мучиться выбором, но застегивать молнию пришлось лежа на кровати. Она посмотрела на себя в зеркало, и ей не понравилось, как они обтягивают попу, поэтому она закрыла ее свитером, повязанным вокруг пояса. Потом примерила несколько футболок, но все они были слишком облегающие и только подчеркивали пару стеклянных шариков, торчащих у нее вместо груди. В конце концов нашла ту, что сидела посвободнее. Она собрала волосы в высокий хвост, который спадал по спине как водопад. Подумала, что ей нужен розовый блеск, чтобы подкрасить губы. И настоящая сумка вместо дурацкого рюкзака, с которым она еще в школу ходила. И еще спортивный лифчик, чтобы грудь не торчала. Ей оказалось нужно много всего, в чем раньше не было необходимости. К счастью, она собиралась за покупками вместе с Габи.

Когда она села за стол, мать уже доедала завтрак. Она осмотрела Канделарию с головы до ног таким испытующим взглядом, каким смотрела, когда собирается задать вопрос, на который и так знает ответ.

— Стало быть, сеньориты собрались на прогулку, — сказала мать.

Канделария уловила некоторую враждебность в ее замечании, и ее лицо покраснело. Она вперилась взглядом в тарелку, еще пустую, куда должна была положить завтрак, и поджала губы, чувствуя, что ведет себя не так, как от нее ожидалось.

— Видите ли, Тереса, — сказала Габи, — это странно прозвучит, ведь мы тут на лоне природы, но нам правда очень нужно подышать свежим воздухом.

— Так пожалуйста, выходите во двор и дышите, утренний воздух самый чистый.

— Представьте себе, воздух в деревне мне кажется менее токсичным, особенно для Канделарии.

— Кем вы себя возомнили — решать, что нужно моей дочери?

— Кем вы себя возомнили — решать, что ей не нужно?

— Если вам тут так токсично, вы знаете, где дверь, хотя я готова поспорить, что вы из тех, кто вылезает в окно.

— Вы обо мне не беспокойтесь, Тереса. В чем в чем, а уж в токсичных вещах я разбираюсь, и я вас уверяю, что могу о себе позаботиться. Пойдем, солнышко, — сказала она, повернувшись к Канделарии, — нам уже пора.

Но Канделария не отреагировала. Она еще сильнее почувствовала, как пронизывающий взгляд матери пригвоздил ее к стулу. Она прекрасно знала этот взгляд, от которого ее тело становилось тяжелым, как мешок с камнями. Ей настолько же хотелось поехать, насколько не хотелось чувствовать себя виноватой, если мать вдруг утратит эмоциональное равновесие, которое обрела с прибытием сеньора Санторо. Канделария ни на секунду не отрывала глаз от пустой тарелки. И не размыкала губы, чтобы высказать собственное мнение. По правде говоря, она и сама не понимала, что должна сказать или сделать. Раньше было проще: раньше ей говорили, как поступать, и она так и поступала, веря, что взрослые всегда точно знают, как надо. Она еще не знала, что никто, независимо от возраста, так никогда ничего и не понимает в жизни. Жизнь — это череда импровизаций, цепочка разочарований, но об этом Канделарии еще только предстояло узнать.

Габи вышла из комнаты, повесив на плечо свою кожаную сумку. Канделария увидела, как она, прежде чем сесть в пикап, тщательно протерла пыльное сиденье. Потом с неодобрением провела пальцем по боковому окну и оставила след, который никуда не денется до следующего ливня. Странное дело: Канделария видела эту машину бессчетное количество раз, потому что, сколько себя помнила, другой у отца не было, но только теперь, заметив оценивающий взгляд Габи, она обратила внимание на дверцы, все во вмятинах и царапинах. И на бампер, который сто раз отваливался и был весь перемотан серой липкой лентой — отец ею чинил почти все. Одно из боковых зеркал болталось на проводе. Дело в том, что и отец, и мать водили неважно, так что на стареньком пикапе оставались напоминания обо всех столбах, заборах, деревьях, оградах и так далее, которым не повезло с ним встретиться.

Габи села в машину и завела ее, готовая ехать одна, если придется. Она была из тех женщин, которые никогда никого не ждут, и шумом двигателя известила всех заинтересованных лиц о том, что скоро уезжает. Когда мотор завелся, губы Тересы изогнулись в торжествующей улыбке, но не успел изгиб расправиться, как Канделария вскочила из-за стола и выбежала, даже не оглянувшись на мать. На бегу свитер на поясе развязался и упал, но она не остановилась, чтобы его подобрать. Так она усвоила, что всякое решение подразумевает отказ от чего-то, и даже когда не принимаешь решение, все равно отказываешься — от права его принять.

Машина двинулась по дороге, поднимая тучи пыли и расталкивая ветки деревьев, которые слишком низко над ней нависали. Дорога была неровная, все неполадки и шумы усиливались, и казалось, будто пикап вот-вот развалится. Канделарии пришло в голову, что отец, заботливо оставивший им эту авторухлядь, не столько проявлял заботу, сколько просто знал, что на такой развалюхе далеко не уедет. А может, он собирался в такую даль, куда на машине не добраться. Канделария молча смотрела в окно и думала о хрупком равновесии и о том, как гадко ей от того, что она бросила мать. Может, та сейчас опять сунула себе пальцы в глотку, и виновата в этом только она, Канделария. Если она не справится с этим чувством вины, то никогда не сможет покинуть Парруку.

— А вина существует?

— Нашла у кого спрашивать! Чувство вины нам прививают другие, чтобы нам было плохо.

— Значит, существует.

— Существует, если мы ей позволяем существовать, солнышко.

— А что надо, чтобы не чувствовать себя виноватым?

— Не придавать другим людям слишком большого значения. Человек не важен никому, только самому себе.

— Никому? Даже родителям? Даже семье?

— Именно так, солнышко. Просто убери вопросительные знаки.

Шум, который невозможно было игнорировать, вынудил их остановить пикап. Оказалось, бампер волочится по земле. Канделария открыла багажник и достала серую липкую ленту. Она знала, как его чинить, потому что много раз видела, как это делает отец.

— Надо найти автомастерскую, солнышко.

— Я умею чинить, — сказала Канделария.

— Этот бампер пора починить как следует. Понимаешь? Никогда не доверяй людям, которые не чинят свои вещи: не меняют разбитые стекла, терпят капающий кран, сидят в темноте, потому что не вставили лампочку. А особенно тем, кто не чинит сломанные зубы, не бреется, потому что не купил бритву, или не моется, оправдываясь, что все равно испачкается. От таких людей надо бежать подальше: кто не приводит в порядок мелочи, тот не приводит в порядок ничего и никогда. Ничего! Ни малое, ни крупное. Ничего!

Канделария сбавила скорость, с которой обматывала бампер липкой лентой. Она мотала все медленнее и медленнее, как человек, который выполняет какое-то действие машинально, а думает в это время совсем о другом. Слова Габи отдавались у нее в голове как звон колокола: «Ничего, ничего, ничего». Наконец она бросила свое занятие и сказала:

— Автомастерская тут за углом.

Они оставили пикап и пошли пешком. Деревня была меньше, чем помнила Канделария. Та же длинная улица, заваленная навозом, с лошадьми, привязанными к столбам. Те же люди, сидящие на тех же лавочках, кто в таверне, кто в парке. Женщины почти все по кухням, на рынке либо ждут перед телевизором дневной сериал. Они прошли мимо огромной темной церкви, у которой стояли в карауле фигуры святых в человеческий рост. Раньше они пугали Канделарию, теперь же вызывали больше жалости, чем страха. Статуи были все в пыли, некогда яркие краски выцвели и облупились.

Она вспомнила об отце, потому что он любил заходить в церковь, только чтобы посмеяться над этими статуями. «Посмотри-ка на них как следует, Канделария, и будешь знать, как ничтожно выглядят вещи, в которых нет души», — говорил он. Только сейчас до нее дошел смысл его слов. Раньше она не могла понять, почему другие восхищаются тем, что ее отец так презирает. Почему-то она подумала про китов. Она порадовалась, что сеньор Санторо избавил их от сорняков и мха с помощью жавелевой воды. Киты воплощали собой многое, что ее мучило, но они точно не были ничтожными. Они были произведениями искусства, и душа в них присутствовала. К тому же их сделал отец.

— Хочешь зайти, солнышко? — спросила Габи, заметив интерес Канделарии.

— Да, хочу показать вам, как выглядят вещи без души.

В церкви никого не было. Они сели на первый ряд. Над алтарем висел гигантский крест, казалось, он вот-вот упадет и раздавит их. Сбоку трепетали слабые огоньки свечей. Выцветшие фигуры смотрели на посетительниц без всякого интереса. Они были как камни у матери, только больше размером и стояли на возвышениях, чтобы человек рядом с ними чувствовал себя незначительным.

— Зато полы красивые, — сказала Габи, указывая на мозаику, отшлифованную временем и ногами.

— И витражи, — сказала Канделария, подняв взгляд к цветным стеклам. — Папе они так нравились, что он и в Парруке поставил витражи.

Она не собиралась говорить Габи, что отец рассказывал, будто через витражи в дом могут войти добрые духи, и что она до сих пор на них поглядывает, надеясь увидеть духов. Она умолчала об этом, потому что теперь чувствовала себя дурочкой, раз в такое верила.

Когда они вышли из церкви, Габи захотела сразу пойти туда, откуда можно позвонить. Канделария заметила, что она необычно взволнована, и повела ее на площадь, к продавцам минут, но по мере того, как они приближались к цели, замедлила шаги. Мать говорила, что минуты покупают только бедняки, у которых нет денег на собственный телефон. Ей стало стыдно, что Габи подумает, будто они часто пользуются такой услугой, ведь в действительности они ни разу этого не делали. У отца всегда был мобильник самой новой модели.

Два человека сидели в противоположных углах, разделенные невидимой границей, которую ни тот, ни другой никогда не посмели бы нарушить. Оба были в желтых жилетах, выцветших на солнце, с которых на цепочках свисали сотовые телефоны. Люди толпились вокруг них, ожидая своей очереди позвонить и потом оплатить израсходованные минуты. Цепочки нужны были, чтобы никто не убежал с телефоном. Так работали продавцы времени. Спрос на их услуги был большой, и Канделария заключила, что в деревне живет много бедняков.

Когда Габи стала звонить, Канделария прислушалась — исключительно потому, что изменившееся лицо Габи не оставляло сомнений в том, что она говорит о чем-то важном. Глаза у нее были открыты, но она не смотрела ни на что конкретно. Ее лоб пересекла вертикальная черта, похожая на щель копилки. Она больше слушала, чем говорила сама, но когда говорила, из предосторожности прикрывала рот рукой. То и дело она вздыхала и отворачивалась, чтобы на нее не смотрели. Канделария что угодно отдала бы, лишь бы знать, о чем она говорит и с кем, но знала Габи уже достаточно хорошо, чтобы понимать, что нет смысла даже спрашивать.

Вдруг ей в спину ударили издевательские смешки. Обернувшись, Канделария увидела двух бывших одноклассниц. «Это они над моей попой смеются, — подумала она. — Или над тем, что у меня нет собственного мобильника, еще решат, что я бедная». Она снова отвернулась, чтобы не пришлось здороваться, но все-таки успела глянуть, выросла ли у них грудь. Это было единственное, что ей сейчас хотелось знать. Ей надо было увидеть свое отражение в ком-то ее же возраста, чтобы понять, только ли с ней происходят все эти странности, которые она начала замечать. Это заинтересовало ее даже больше, чем разговор Габи, что было не так-то просто. У одной из одноклассниц был глубокий вырез, открывавший бесстыдно развитую грудь, которая сочеталась с задом таких же пропорций. Все мужчины смотрели на нее, а она, довольная, виляла бедрами из стороны в сторону, перешептываясь с подружкой, которая шагала рядом.

Канделарию поразило, как сильно успела измениться ее одноклассница за время метаморфоза двух жабьих поколений. У другой все лицо оказалось в прыщах, и за километр было заметно, что всей своей уверенностью, и так невеликой, она обязана не себе, а близости подруги. На ней был свитер в обтяжку, в котором она потела, и Канделария знала, что она скорее умрет от теплового удара, чем снимет его. Знала, потому что ей не хватало собственного свитера, повязанного на поясе, и она жалела, что не вернулась его подобрать.

Две мысли, которыми она совершенно не гордилась, мелькнули у нее в голове. Она понадеялась, что чрезмерно развитая забеременеет от какого-нибудь деревенского балбеса, который, конечно, сразу свалит в туман, как только узнает новость, а она останется навечно привязана к этому месту без завтрашнего дня. «Дети — это корни», — говорил отец Канделарии, и она вдруг поняла, что это значит, когда такое говорит человек без завтрашнего дня и без корней. Получается, она, Канделария, — корень, а ее отец, наоборот, стремится к тому, чтобы его ничто так серьезно не привязывало к месту. А про подругу чрезмерно развитой она подумала, что та вообще не имеет права насмехаться над Канделарией, потому что проигрывает ей по всем параметрам. «У меня тоже прыщи, но не такая же уйма», — заключила Канделария и распустила хвост, потому что пришла к выводу, что волосы у нее гораздо красивее, чем у этих двух. Но улыбаться ей все-таки не хотелось, потому что она сомневалась, что собственная улыбка ей нравится так же, как раньше. Если честно, она и насчет волос сомневалась, так что собрала их обратно в хвост и повернулась к одноклассницам спиной, думая вслух: «Корень, очень приятно, я просто корень».

— Что с тобой, солнышко? — спросила Габи, увидев, как она поджала губы и стоит совсем неподвижно. — Меня долго не было? Прости.

— Мне нужен мобильник.

— Мне тоже, солнышко, но в Парруке не ловит. Кому тебе надо позвонить? Давай куплю тебе минуты.

— Нет, никому мне не надо звонить. Мне нужен мобильник. Вы ничего не понимаете! Пойдемте лучше отсюда.

Канделария никак не могла выбрать одежду. Она злилась, сама не понимая на что, и не могла решить, что ей нравится, а что нет. Все, что она примеряла, сидело отвратительно. После встречи с одноклассницами ее неуверенность в себе укрепила свои позиции сильнее, чем она готова была признать. А последний удар нанесла примерочная с огромным зеркалом, еще больше, чем у нее в комнате, ярким светом, который подчеркивал все ее недостатки, и кучей одежды, которая не подходила ей ни по размеру, ни по стилю. Габи спросила, какой же у нее стиль, чтобы принести что-нибудь еще на примерку, но вопрос только сильнее уязвил Канделарию, потому что она не знала, где искать ответ. Она же просто корень, который даже не знает, что ему нравится. Половину времени в примерочной она смотрела в зеркало, как у нее текут слезы, а вторую половину вытирала их.

— Как ты там, солнышко? Выйди, я на тебя посмотрю.

— He на что смотреть.

Ей нужен был купальник, и она впервые захотела бикини, но ее стеклянные шарики смотрелись в нем нелепо, и живот у нее был не плоский и не загорелый. Канделария пришла к выводу, что она толстая. Причем не равномерно толстая, а какими-то неправильными местами. Особенно она была недовольна своими короткими ногами и носом, который теперь как следует рассмотрела. Она попробовала приподнять пальцем его кончик, но бросила эту затею, потому что неприятно было чувствовать, что она ведет себя, как ее мать. А еще она присмотрелась к своим бровям, и ей показалось, что большинство волосков растет невпопад.

Когда она перемерила все купальники, Габи все-таки убедила ее взять раздельный, и Канделария согласилась, решив, что если вдруг куда-нибудь в нем пойдет, то сверху обязательно наденет футболку. С футболками и кофтами тоже была проблема: Габи ей предлагала облегающие и яркие, а она хотела что-то свободное и чтобы не бросалось в глаза. Но когда она мерила свободные вещи, то сразу чувствовала, что в них она толстая и только больше привлекает внимание. О бюстгальтерах и речи не шло, потому что ей пока нечего было туда положить. Единственное, чем она осталась довольна, так это спортивными лифчиками, потому что они хотя бы скрывали грудь. Почему-то от одной мысли о том, чтобы их носить, она чувствовала себя более взрослой. Если она когда-нибудь вернется в школу, отцу Эутимио будет труднее запустить ей руку под футболку. А еще ее порадовали полдюжины свитеров, которые она выбрала, только чтобы повязывать вокруг пояса.

Единственную победу Габи одержала, уговорив ее на желтое платье с голубыми цветами. Канделарии оно понравилось, хотя она предпочла бы что-то менее вызывающее. На кассе Габи настояла на том, чтобы заплатить купюрами из толстой пачки, которую достала из сумки. «Надо ввести эти деньги в оборот, солнышко», — сказала она.

Когда они вышли из магазина одежды, Канделария попросилась в супермаркет. Там она купила пинцет. Ей не терпелось выщипать волоски, которые она только что обнаружила в бровях. А еще тональный крем, замазывать прыщи, и две помады: розовую себе и красную в подарок матери. Насколько помнила Канделария, мать именно красной помадой красила губы, когда была довольна. Она давно уже ее не видела довольной, так, чтобы по-настоящему и надолго, а не насколько хватало блеска золотого самородка. Габи купила увлажняющие кремы для лица, кремы для кожи вокруг глаз, кремы для упругости кожи, кремы для автозагара, маски для волос, тампоны и еще тысячу вещей, о существовании и назначении которых Канделария даже не подозревала. Складывая всевозможные средства в тележку, Габи заметила, что после тридцати в женщинах многое меняется, и Канделария подумала, что не знает, выдержит ли столько перемен за одну-единственную жизнь.

Они зашли в автомастерскую. Бампер пришлось поменять: как сказал механик, еще один удар — и он разбился бы вдребезги. Новый был блестящий, как зеркало, и Канделария подумала, что по сравнению с ним вся остальная машина будет смотреться еще хуже, чем раньше. Она поняла в этот момент, что машина всегда имела такой жалкий вид, и если теперь она замечала изменения, то не из-за нового бампера, а из-за того, что стала по-другому на нее смотреть.

По дороге в Парруку Габи была особенно возбуждена, перескакивала с одной темы на другую, с одного человека на другого и с одного языка на другой. Канделария почти не слушала ее, потому что была поглощена собственными заботами. Ей предстояло решить много проблем, начиная с акне, продолжая одеждой и заканчивая поисками отца, человека, который убегал от корней. Пока что она не нашла ни одного решения. Габи столько всего наговорила, что в тот вечер перед сном Канделария даже подумала, не причудилось ли ей все это. Она пожалела, что не воспользовалась ее общительностью в дороге, чтобы побольше узнать о жизни гостьи. Однако все, что говорила Габи, было обрывочно и лишено контекста. Нельзя было понять, что стоит за этой переменой настроения: радость или тревога. Ясно было только, что это связано с ее телефонным разговором.

Такую женщину, как Габи, сложно было разгадать, потому что она всегда себя контролировала и ничем не выдавала своих чувств. И не говорила ничего такого, что позволило бы догадаться, какие мысли бродят у нее в голове. Но Канделария заметила, что теперь, даже выведенная из равновесия, она была еще более загадочной. Габи говорила без остановки, слова лились рекой. Кусала губы. Повышала голос. Пела. Снова кусала губы. Говорила дальше. Внезапно замолкала и в самый неожиданный момент вцеплялась в руль, повторяя имя: «Борха, Борха, Борха».

— Знаешь, что плохого в том, когда ты у кого-то в долгу, солнышко? — спросила она вдруг, потирая кончиками пальцев пятно на груди.

— Что? — спросила Канделария.

— Что надо не остаться в долгу. Бывают долги, которые можно не возвращать, солнышко, но только не такие.

— Кто такой Борха?

— Обожаю эту песню.

С этими словами она сделала радио погромче, потому что у Габи было много талантов, в том числе талант избегать вопросов, на которые она не собиралась отвечать. Когда они вернулись в Парруку, все было в пределах ненормальной нормы. Тобиас медитировал под лавровым деревом, мать так и сидела запершись у себя в комнате. Канделария зашла отдать ей подарок, который для нее купила, и застала ее беседующей с камнями.

— Что ты делаешь, мам?

— Пытаюсь добиться, чтобы кто-то меня слушал.

— Я столько всего накупила, даже тебе подарок привезла, — сказала Канделария и протянула ей помаду. — А еще мы бампер на машине поменяли.

— Спасибо, жизнь моя, — сказала мать и взяла помаду.

Красить ею губы она так и не будет, но помада все равно пригодится — нарисовать всем камням рты.

Канделария вышла от матери очень раздраженная. Она направилась в кладовку за ведром и шлангом, но по пути увидела, что сеньор Санторо закопался в землю. Наружу торчала только голова с закрытыми глазами. Ворон попрыгивал вокруг, выискивая червей, потревоженных рытьем. Канделария отогнала мысль о том, что сеньор Санторо мертв: три раза убивать одного и того же человека в воображении показалось ей чересчур. Она осторожно обошла его, а он даже не шелохнулся. По-прежнему раздраженная, она вернулась из кладовки с ведром и шлангом и пошла мыть пикап.

Глядя, как переливается маленькая радуга над струей воды, ударяющей о кузов машины, Канделария подумала, что можно чего угодно ожидать от человека, который расстреливает тучи, чтобы в него не ударила молния. Наверняка и у привычки закапываться в землю тоже есть какое-то логичное объяснение. О том, что это привычка, она догадалась, вспомнив, сколько ям вдруг появилось в Парруке с прибытием сеньора Санторо. Все-таки он копал их не только под компост. Но сколько она ни старалась найти объяснение такой причуде, ей ничего не приходило в голову. Надо было как следует об этом поразмыслить, отойти от шаблонов мышления, которые ей сформировали в школе. Расширить диапазон переменных и не думать, будто все ищут от жизни одного и того же и ждут одних и тех же результатов. «Особенные люди очень редко встречаются и именно поэтому так ценятся», — говорил отец. Она никогда не понимала, кого он подразумевал под особенными людьми. Но теперь, познакомившись с Габи и Санторо, она, кажется, чуть лучше разобралась, что это значит. Можно ли быть особенной, когда ты корень?

Пикап был такой грязный, что у нее ушел весь остаток дня, чтобы его отмыть. Она даже задумалась, мыл ли его отец хоть раз или специально не хотел строить гараж, чтобы оставлять машину на волю стихий, рассчитывая, что дождь сам смоет всю грязь. От такого предположения у нее сразу испортилось настроение, хотя она не поняла, почему именно: из-за того, что ее отец был неряхой, или из-за того, что разум упорно заставлял ее считать отца неряхой. В первом случае получалось, что она злится на отца, а во втором — на саму себя за то, что позволяет себе так думать. Вот эта двойственность ее и раздражала.

Она почти ожесточенно стала тереть тряпкой толстый слой грязи — годами столько птиц гадило на капот, что даже краска поменяла цвет. Терла ржавчину, вмятины и царапины, которые никто не позаботился закрасить. Терла стекла, сквозь которые весь мир казался матовым, терла колеса с потертой резиной, утомившейся от езды. Наконец она остановилась у недавно замененного бампера и долго смотрела на искаженное отражение своего лица. Бампер блестел так, что остальным металлическим частям было до него далеко, но они хотя бы были чистые. Все сверкало, потому что она постаралась и все отмыла. Канделария подумала, что, если хочешь получить результат, надо заставить себя что-то сделать, ведь даже чтобы выиграть в лотерею, требуется сперва купить билет.

Вечером она рано легла спать, потому что день был очень насыщенный и она очень устала. Снаружи луна гляделась в бока пикапа. Она подумала о Габи и обо всем, что та говорила за рулем. Подумала об этом Борхе, еще не зная, что он станет следующим постояльцем Парруки.

* * *

Он приехал ночью, хотя сказать «приехал», пожалуй, было преувеличением. Чисто технически, его привезла Габи. Она отправилась на пикапе в деревню и никого с собой не взяла. Даже Канделарию, которая так обиделась, что, когда они вернулись, не вышла их встречать. А если бы вышла, то увидела бы, как Габи помогает новому гостю вылезти из машины, закинуть руку ей на спину и медленными шажками дошаркать до двери. Еще она могла бы заметить, что гость не так стар, как кажется на первый взгляд; что весит он, пожалуй, не больше, чем Канделария, что у него выпали все волосы и что он горбится так, будто несет на своих плечах целый мир. Габи устроила новоприбывшего в комнате по соседству со своей, где несколько дней до этого наводила порядок. Канделария видела, как та обрезала лианы, выметала сухие листья, собиралась поставить цветы в вазу, но передумала, наверное решив, что нет ничего более безжизненного, чем срезанный цветок, а ситуация не располагала к банальностям. Вместо этого Габи удобрила яблоню, которая росла за окном комнаты, предназначенной для нового гостя. Яблоня была вся в цветах, и скоро должны были завязаться плоды.

День за днем Канделария сидела на корточках под яблоней и подглядывала. Ей необходимо было понять, что происходит; пару раз она пробовала задавать вопросы, но получала в ответ только отговорки. Из-за окна до нее доносился сиплый голос больного, и было слышно, что ему стоит огромных усилий поддерживать разговор с Габи. Но иногда бывало и по-другому: он говорил четко и ясно, но такими сложными словами, что Канделария ничего не могла понять. Лица его она так и не видела: он не садился за стол вместе со всеми, не гулял, даже не выходил из своей комнаты и как будто не проявлял интереса ни к каким бытовым вопросам. Мать называла его терминальным, и ее беседы с Габи за завтраком сводились к простым вопросам, продиктованным скорее иронией, чем необходимостью получить ответ: «Как там спал терминальный?», «Чем собирается обедать терминальный?», «Как терминальный намерен платить за комнату в этом месяце?», — и Канделария поняла, что теперь ей надо посмотреть в словаре еще одно слово.

Новый постоялец казался больше похожим на призрака, чем на человека. И это ей еще не удалось разглядеть его лицо: мало того что он сидел в четырех стенах и никуда не ходил, еще и окно было все время зашторено плотнее, чем ей бы хотелось. Похоже было, что свет доставляет ему неудобство, может быть, из-за того, что всюду так дерзко вторгается даже после самой темной ночи. Единственный раз, одним мрачным утром, щелка в шторах позволила Канделарии увидеть чуть больше происходящего в комнате. Нависли такие черные тучи, что Санторо испугался приближения грозы и поспешил их расстрелять. Габи побежала призвать его к тишине, но выразила свою просьбу в виде такого потока криков и оскорблений, что Канделарии показалось — даже стрельба меньше нарушила спокойствие. Воспользовавшись случаем, она заглянула в щелку между штор. Она задержала дыхание, как будто так легче было сосредоточить взгляд и производить как можно меньше шума. Сглотнув слюну, она почувствовала незаметное движение глотки. Когда ее взгляд остановился на кровати, первое, что она увидела, была огромная голова. Потом она сообразила, что голова сама по себе была обычной величины, просто тело, с которым она соединялась, до крайности усохло и не шевелилось. Не знай она наверняка, что этот человек жив, была бы уверена в обратном, но, в конце концов, куда ей было определять разницу между живыми и мертвыми — она ведь уже ошибалась на этот счет.

Его глаза покоились в глубине темных впадин. Лицо казалось таким же хрупким, как калька, на которой она чертила географические карты, когда училась в школе. Голова была совсем голая и в том числе поэтому казалась непропорционально большой. Белизна его кожи была не такой, какая означает чистоту и невинность, а совсем наоборот. Она напоминала дерево, гниющее под слоем бесцветных лишайников. Губы у него были все в трещинах, из углов рта стекала слюна, оставляя белесые дорожки. Даже смотреть на него было мерзко, и все же Канделария не могла оторвать взгляд от окна. Она увидела, как Габи вернулась, раздраженная после односторонней дискуссии с Санторо, и принялась кружить по всей комнате, как наседка. Наконец та уселась на стул в ногах кровати и принялась глядеть на призрака так, будто он был ангелом во плоти.

Она обтирала ему все тело полотенцем, смоченным теплой водой, подстригала ему ногти, сопровождала в коротком и опасном пути от кровати до ванной и от ванной до кровати. Канделария не думала, что Габи способна на кого-то так ласково смотреть или обращаться с кем-то так нежно. Странно было ее такой видеть. Странно и тревожно. Такое поведение совсем не вязалось с той сильной женщиной, иногда, может быть, чересчур резкой, которую она знала. Канделария подумала, что с ней она никогда себя так не вела. Ей показался отвратительным голос Габи, когда она услышала, как та поет умирающему какую-то дурацкую песню. А еще больше, когда Габи стала читать ему книги вслух. Оказывается, она мало того что хромоножка, так еще и дура, подумала Канделария, когда помимо всего вышеперечисленного увидела еще, как Габи кормит его с ложечки, будто ребенка.

Как это все ее ни раздражало, оно не шло ни в какое сравнение с тем, что она почувствовала, когда увидела, как Габи стучится к Тобиасу. Один раз, потом другой, потом каждый день. Теперь Канделарии надо было следить за двумя окнами, оставаясь при этом незамеченной. Она научилась делаться невидимой. Это было несложно. Она поняла, что у нее получилось, когда однажды утром не пришла завтракать, а никто не обратил внимания на ее отсутствие. Целыми днями она наблюдала то за одним, то за другим окном, но так и не могла разобраться, что же происходит в этих двух комнатах. Тем не менее она сделала несколько важных открытий, например, что вещи, когда смотришь на них снаружи, воспринимаются совсем иначе: ярче и яснее, чем летнее небо.

Когда Габи ходила к брату, Канделария заметила, какой невероятный хаос царит вокруг него. То ли раньше она не хотела этого видеть, то ли беспорядок набрал обороты с тех пор, как она последний раз была в комнате брата. Возможно, отчасти и то, и другое. Она удивилась горам грязной одежды, копившимся уже неизвестно сколько. По комнате невозможно было пройти, не наступив на вещи. Те, что лежали в самом низу, уже начали плесневеть. Вечно расстеленная кровать не вызывала никакого желания на нее присесть, а стулья были либо сломаны, либо захвачены самыми разнообразными предметами, хоть и обычными, но совершенно неуместными: тут были какие-то посудины, приспособленные под хранение вязких жидкостей или порошков, лопаточки, перчатки, банки с неопределенным содержимым. На потолке были развешаны цветы и другие растения, очевидно для просушки, и Канделария подумала, как это не сочетается с живой активностью остальных растений, которые бесстыдно растут по всему дому. Спиртовка, которую Тобиас соорудил себе сам, была вся в грязных засохших пятнах. Потолок и стены почернели от испарений варева, которое постоянно булькало на огне.

Она вспомнила, что когда-то любила бывать в комнате у брата. По правде говоря, она не знала большей радости, чем ночевать у него. Брат стелил себе на старом надувном матрасе, а ей уступал кровать, а заодно свой запах и осязаемый след своего присутствия в виде вмятины на тюфяке — он все время спал на одной половине кровати. Брат рассказывал ей на ночь страшные истории, чтобы она боялась и просила взять ее за руку. Раньше она думала, что руки у Тобиаса огромные и надежные. Такие руки, в которых страх умирает. Теперь они были грязные, все в ранках и мозолях. Под ногти намертво забилась грязь. Канделария подумала, что теперь даже самая страшная история не заставит ее схватиться за эти руки.

Она наблюдала за Габи с чувством, которому не могла найти имени, но это не мешало ему стоять комом в горле. Она не могла ни исторгнуть его, ни проглотить. И не могла его игнорировать. Это чувство не оставляло ее, за каким бы окном она ни сидела на корточках. Когда Габи приходила к Тобиасу, Канделария видела, как она стоит рядом с ним, не рискуя никуда опустить ни зад, ни туфли. Видно было, что ей неловко среди этого беспорядка и что ее, пожалуй, обескураживает орлиная маска с изогнутым клювом, похожим на крюк. Однако Габи всеми силами старалась сохранять нейтральное выражение лица, как человек, которому нужно одолжение, и он заставляет себя быть снисходительным к другому и закрывать глаза на то, что в ином случае счел бы неприемлемым. У больного Габи все время сидела, внимательно наблюдая за ним. Она не сводила с него глаз, думая о чем-то своем.

Со временем встречи Габи и Тобиаса перестали проходить в замкнутом пространстве его комнаты. Теперь Канделария видела, как они вдвоем углубляются в заросли на горе, и поскольку ей они присоединиться к прогулкам не давали, она себя убеждала, что они очень глупо смотрятся вместе: бескрылый орел, путающий сон с явью, и женщина, у которой одна нога на сантиметр короче другой, так что она может ходить только в своих специальных туфлях. На горе они пропадали часами, а под вечер возвращались с новыми растениями, разноцветными лягушками и неведомыми грибами.

Борясь со скукой, Канделария шпионила за сеньором Санторо, который к этому времени уже достроил стену вокруг своей комнаты, установил датчики движения, вкопал несколько рядов кольев, натянул между ними проволоку, а по ней пустил четочник. Лиана уже разрослась, щедро удобренная компостом, который производили черви в глубоких ямах, оставшихся от самозакапывания Санторо. Иногда он повторялся и лез в уже готовую яму, но чаще рыл новую. Очень скоро четочник раскрыл свои коробочки и выставил напоказ ярко-красные, почти рыжие семена; Канделария стала собирать их и нанизывать бусы, которые день ото дня становились все длиннее.

Невзначай она начала завоевывать доверие Эдгара после того, как однажды он сидел рядом и ей пришло в голову угостить его недоеденным яблоком. Увидев, с каким удовольствием ворон его клюет, она стала отдавать ему все свои яблочные огрызки. К счастью, яблоне-дичку, которую Габи пересадила под окно, удобрение пошло на пользу, и ее цветы уже превратились в яблочки, мельче обычных, но необыкновенно вкусные. Так что половину времени Канделария подглядывала, а половину — объедала яблоки с дерева, не дожидаясь, пока белки растащат их и, может быть, рассуют по веткам рядом с дозревающими авокадо.

Когда ей надоедало смотреть в окна, она искала общества матери, но убеждалась только, что в ее обществе еще скучнее. Если мать не лежала в пруду в окружении пиявок, то сидела у себя в комнате в окружении камней, у которых теперь помимо глаз были еще и рты, нарисованные красной помадой — подарком Канделарии. Она подумала, что мать не хочет понять, что из одного еще не следует другое, что обладать ртом и говорить — совсем разные вещи. Получалось странно: мать придумывала себе фантазии, чтобы жить, в то время как Канделария разрушала те фантазии, которые так старательно придумывал ее отец.

Так она поняла, что взрослеет, а вот мать, наоборот, стареет.

* * *

Крылья разбудили Канделарию в тот неопределенный час, когда достаточно темно, чтобы считать, что еще ночь, но вместе с тем уже достаточно светло, чтобы можно было утверждать, что уже светает. Это не было похоже на крылья дона Перпетуо, который, пролетая над головой, поднимал такой ветер, что взъерошивал ее рыжие волосы. Это не было похоже ни на пчелиную суету, ни на возбужденное хлопанье крыльев ворона, когда сеньор Санторо подзывал его криком. Нет. Это не было похоже ни на какие крылья, которые могла припомнить Канделария. Это был мягкий шелест, щекотный. Шелест цвета летнего неба. Голубой с одного края. Бурый с другого.

Он появлялся и исчезал, чтобы снова появиться и исчезнуть.

Шелест был голубой, такого же оттенка, который просачивался сквозь витражи и падал на плитки в патио. Непредсказуемый, как летние дожди или как путь листьев, падающих с дерева и отдающихся на волю ветра. Шелест был нежный, как вздох, и резвый, как танец. Он был почти как игра. Как праздник жизни. Шелест опустился ей на нос. Потом пропал. Коснулся ее руки. Ее лба. Пощекотал ей большой палец на ноге.

Раскрыть, закрыть. Блестящий, матовый.

Он напомнил ей, как покачиваются створки окон, через которые она подглядывает за постояльцами. Или как сходятся и расходятся руки, когда аплодируют. Вместе, врозь, вместе, врозь. Шелест запутался в ее растрепанной косе. Голубой на рыжем. Пощекотал ей лицо и босые ноги, вольные, как рыбки в ручье.

Она наконец как следует открыла глаза и обнаружила, что шелестит не одна пара крыльев, нет, в этом она ошибалась. Шелестело множество пар крыльев одновременно, повисших в пустом пространстве между кроватью и потолком. Нескончаемый шелест крыльев перемешивал воздух, которым она сейчас дышала. Крылья были бесчисленны, как всё, что невозможно сосчитать, и выросли в промежутке от одного до другого полнолуния. Но они не всегда были бабочками: сперва они были яйцами, потом гусеницами, а потом куколками. И наконец у них выросли крылья, обрекая их быть бабочками со всем хорошим и всем плохим, что влечет за собой самоопределение. Вот что за крылья шелестели голубым по всей комнате. Крылья, которые напомнили ей, сколько миновало времени.

Она подумала обо всем, что произошло с одного полнолуния до другого. И о том, чего не произошло. За это время в Парруке появился призрак, о котором она не знала ничего, даже имени. Габи звала его Борха, но Канделария, честно говоря, так и не поняла, имя это, фамилия или прозвище. За это же время орел без крыльев, который был у нее за брата, что-то затеял со змеиной женщиной. За это же время Эдгар начал доверять Канделарии, а может, просто пристрастился доедать за ней огрызки яблок. Произошло и правда немало, но не то, чего она ждала больше всего. Отец так и не вернулся. Больше никаких головастиков и никаких куколок. Она больше не будет отмерять время. Ей больше некого ждать.

Загрузка...