Но Канделария не ответила, потому что никогда не открывала глаза под водой. Вместо этого она легла на теплый камень и прикрыла их. На нее попали капельки воды, когда Факундо нырнул в ближайший затон, но она не стала возмущаться, потому что была уверена, что он сделал это нарочно, а она уже знала, что лучший способ справиться с насмешками — не обращать внимания. Вместо этого она постаралась сосредоточиться на вспышках света, проникавшего сквозь веки. Ей нравилось чувствовать солнце на коже, нравилось, как притупляются ощущения по мере того, как тело расслабляется. До нее доносился плеск воды, которую Факундо рассекал мощными гребками. От него по-прежнему летели в ее сторону прохладные брызги, но это не сердило, а наоборот, будило ностальгию. Она вспомнила Габи, вспомнила все те счастливые моменты, которые провела, плавая в воде. И ей очень захотелось броситься в ручей, но в тот же миг возникло воспоминание о неподвижном теле Тобиаса на поверхности пруда, и паника заставила ее остаться неподвижной на своем камне.

Канделария попыталась контролировать дыхание, чтобы совладать с мощным чувством, которое парализовало ее тело и до предела ускорило сердце, но на это потребовалось много вдохов и выдохов. Через некоторое время она поняла, что перестала слышать плеск. Она открыла глаза, чтобы убедиться, что Факундо тоже прилег на солнце, и увидела, что он плавает лицом вниз. Она несколько раз выкрикнула его имя с тревожным предчувствием, что сейчас заново переживет сцену смерти Тобиаса.

Она застыла на секунду, которая показалась ей вечностью, приглядываясь к безвольной неподвижности тела Факундо и прядям волос, медленно покачивающимся в такт течению. Она подошла к самому берегу, уже решившись прыгнуть, но, едва почувствовав прикосновение воды к ногам, отскочила и стала снова звать его. Ничего. Она попробовала еще раз, стараясь кричать погромче: «ФАКУНДО! ФАКУНДО!» Тогда она увидела, как он поднял голову и глотнул воздуха во всю глубину легких.

— Мне не нравятся такие шутки, — сказала она, глядя ему в глаза и мысленно считая: двенадцать, тринадцать, четырнадцать, и все, а дальше показалась первая слеза.

Он подошел к ней, осторожно, как тот, кто чувствует себя виноватым, и когда он расставил руки, Канделария принялась колотить его по груди кулаками. Факундо обхватил ее мокрым тяжелым телом. Он покрылся гусиной кожей, и Канделарии приятно было почувствовать его таким уязвимым. Ведь гусиной кожей тело защищается, думала она, и ей полегчало от мысли о том, что Факундо тоже нуждается в защите. Она перестала сопротивляться его объятию и подумала, как давно ее никто не обнимал.

После случая на ручье Канделария решила пообижаться на Факундо и обнаружила, что это верный способ завладеть всем его вниманием. Теперь это он звал ее на прогулки и приносил ей спелые манго. Он щекотал ей ступни, хоть и ворчал, потому что ноги у нее всегда были в земле, так что он заставлял ее мыть их в ведре с водой. Вечерами он просил ее поиграть с ним в ту игру, которой научил ее отец; она состояла в том, чтобы по очереди читать абзацы из любимых книг. Ее абзацы всегда оказывались лучше. Когда Факундо уезжал в деревню, чтобы связаться с лабораторией и отчитаться об исследовании дона Перпетуо, то возвращался груженный сладостями и подарками для всех.

— Для царицы-матери — резец с алмазной головкой, и пусть у всех камней откроются глаза. Для кардинальчика — бикини такого красного цвета, что все остальные кардиналы помрут от зависти. Для попугая — пилочка для когтей и клюва. Кстати, о доне Перпетуо, я должен вам сообщить очень важную новость. Присядьте и постарайтесь отнестись к этому спокойно.

— С анализами что-то не так? — спросила Тереса встревоженно.

— У него период депрессии. Некоторые птицы вырывают у себя перья, когда им грустно и одиноко. Это называется самоощипывание и часто наблюдается, когда они подолгу находятся в одиночестве в клетке или очень ограниченном пространстве. Одни это делают от нервов, другие от банальной физической скуки.

— Он умрет? — спросила Канделария, которая в последнее время была одержима мыслями о смерти всех на свете.

— Пока вроде бы попугаю ничего не угрожает, но, как я уже сказал, ему срочно надо найти пару. Но я хотел сказать не это. В общем, по результатам анализов я пришел к выводу, что дон Перпетуо на самом деле — донья Перпетуя.

* * *

Проделать отверстие в крыше теоретически неплохая затея, особенно когда посреди дома растет дерево манго. Но когда доходит до практики, начинаешь рвать на себе волосы. В прямом смысле слова. Забравшись на крышу, Факундо вначале осторожно постукивал по ней молотком, а под конец уже отчаянно рубил ее топором в приступе ярости, от которого рвал на себе волосы самым буквальным образом. Канделария впервые увидела, как он это делает. Он украдкой завел руку за ухо и дернул, не слишком близко к шее, но пониже макушки, чтобы не были заметны проплешины, которыми он награждал себя всякий раз, когда что-то выбивало его из колеи. Потом, глядя на клок волос в руках, он, похоже, почувствовал вину и от этого разволновался еще больше, что, в свою очередь, заставило его выдернуть еще прядь.

— Факундо, мы потом закончим, — крикнула ему Канделария снизу, как только сообразила, в чем дело, вот только она не знала, что, если бросить работу на середине, это усугубит его тревогу и ему еще больше захочется себя ранить.

Канделария забралась на крышу, чтобы как-нибудь ему помочь, и к концу дня им удалось проделать дыру, правда, попутно на куполе образовалась трещина, а из витражей кое-где выпали стекла из-за вибрации от ударов молотка. Факундо с Канделарией были все в поту и пыли, и он предложил сходить на ручей искупаться. Ей поначалу показалось, что это хорошая мысль, возможно, потому что мысль и в самом деле была хорошей, а возможно, потому что из-за жары она забыла о причинах, по которым в последнее время избегала воды. А может быть, она была готова продемонстрировать свои недавно выбритые ноги, такие гладкие и такие белые, что казались пластмассовыми. Она в первый раз надела красный купальник, тот самый, который должен был вызвать зависть у всех остальных кардиналов, но полюбоваться им никто не мог, потому что под свободной футболкой не было видно, как он на ней сидит. Она ненавидела треугольнички, закрывающие грудь, потому что они напоминали сдутые воздушные шарики.

Факундо нырнул в свой любимый затон, подняв бесконечное множество брызг, которые сверкнули на солнце, как светлячки. Она осталась стоять на берегу, но едва коснулась воды ступней, как у нее участилось дыхание и ноги подкосились так, что пришлось сесть.

— В воду, кардинальчик, я обещаю, что буду тебя очень крепко держать, — крикнул он, весело плескаясь.

Она отдала бы что угодно, чтобы принять приглашение в его объятия, но справиться с нахлынувшим страхом и уклониться от настойчивых уговоров Факундо она смогла, только притворившись спящей.

Через некоторое время до них донеслись жалобные стоны, почти как человеческие. Это не было похоже на призыв о помощи — так стонут от невыносимой боли или в безвыходном положении. Канделария и Факундо вопросительно переглянулись и, не найдя ответа в глазах друг друга, отправились искать, кто издает такие звуки. На это ушло немало времени, поскольку стоны перемежались долгим молчанием. Но и в молчании чувствовалась нестерпимая тяжесть агонии. Наконец запах указал им путь среди зарослей кустарника. Там они нашли умирающую обезьяну-игрунку. Кто-то несколько дней назад оторвал ей обе передние лапы и хвост. Это было видно по тому, как гнили обрубки и роились вокруг мухи, опьяненные пиршеством разложения. Пара черных грифов клевала обезьянку, вырывая кусочки плоти, а обезьянка смотрела с болью и бессилием, поскольку не могла их даже никак отпугнуть, чтобы не пожирали ее заживо.

— Мы ее спасем? — спросила Канделария.

— Мы ее убьем.

— Но… она же еще живая.

— Именно поэтому.

— Мы можем вылечить ей раны, не знаю, дать шанс.

— У игрунки без лап и хвоста нет никаких шансов в жизни, кардинальчик. Она очень страдает, достаточно посмотреть ей в глаза.

И тогда Канделария посмотрела ей в глаза, а обезьянка посмотрела на нее. Взгляд у нее был почти человеческий. В этих черных глазах было столько надежды, они умоляли о помощи.

— Помоги мне найти толстую палку или камень, — сказал Факундо, запустив руку в волосы.

— Нет, — сказала Канделария, плача, — посмотрите на нее, она думает, что мы ей поможем.

— А мы и поможем. Лучшее, что мы можем для нее сделать, — это прекратить ее страдания. Пожалуй, тебе лучше пойти домой, — сказал он, поднимая самый большой камень, который нашел поблизости.

Канделария сдалась. Ей хотелось уйти и хотелось остаться. В итоге она решила отойти подальше и закрыть глаза. Раздался глухой удар и потом стон. Стон усиливался и не прекращался. Она приоткрыла глаза и увидела, как Факундо снова поднимает камень и замахивается так высоко, насколько хватает рук. Он сбросил камень с силой, но она не видела, как тот упал, потому что опять закрыла глаза, ровно перед тем, как обезьянке размозжило голову. Стон постепенно слабел, пока совсем не затих.

— Идем, кардинальчик, — сказал Факундо, положив руку ей на спину.

Канделария вывернулась, заметив, что у него вся рука забрызгана кровью. Они повернули к дому, но тут снова послышался стон, очень слабый. У нее в животе все перевернулось, рот наполнился слюной. Факундо оглянулся, услышав звуки рвоты.

— Успокойся, мы уже идем домой.

— Нет, она еще жива, я только что ее слышала.

— Тебе показалось, кардинальчик, я уверен, что она мертва.

— А я уверена, что жива.

Она осталась блевать, пока Факундо сходил проверить. Краем глаза она видела, как он еще несколько раз ударил игрунку тем же самым камнем, и от этого ее стало рвать еще сильнее.

— Теперь все, идем, — сказал он.

Канделария шла следом за Факундо и обратила внимание, что у него забрызганы кровью не только руки, но и ноги. Поскольку волосы у него были мокрые и прилипли к голове, она заметила несколько проплешин, где уже ничего не росло. Их было больше, чем она ожидала. Не зря он так старательно причесывается, подумала она.

В этот момент она вспомнила о Габи. Та нашла бы способ убить игрунку менее кровавым способом. Они шагали молча. Слышался только звук шагов по палой листве и учащенное дыхание обоих. У Канделарии стоял перед глазами взгляд игрунки. Она видела ее глаза, когда закрывала свои, и когда открывала, тоже. Она потрясла головой, как будто так могла вытряхнуть мысли. Но это было невозможно. Она не знала, как от них отделаться.

Она пришла домой в слезах и заперлась у себя в комнате. К ужину она не вышла. Ни с кем не говорила. Она слышала издалека голоса матери и Факундо, беседующих за столом. Она удивлялась, как он мог разговаривать так оживленно после того, что произошло днем. Ее продолжал преследовать человеческий взгляд игрунки, просившей только немного сочувствия. Ясно было, что она очень мучилась из-за покалеченных конечностей, но когда Канделария посмотрела на нее, то увидела, как засияли глаза обезьянки в надежде на помощь. А они ее убили, и Канделария никак этому не помешала.

Она долго не могла уснуть, а когда наконец уснула, ей снились кошмары, в которых на нее смотрела игрунка. Еще не рассвело, когда до нее донесся далекий стон, и она не поняла, в самом деле его слышит или он ей только снится. Она немного почувствовала себя своим братом. А потом, когда рвота погнала ее в туалет, — немного своей матерью, а еще чуть позже, когда сдирала кожу с кончиков пальцев, пока не выступили капельки крови, — немного Факундо. Может, не так уж велика разница между тем, чтобы сдирать кожу и рвать на себе волосы. Лежа без сна, Канделария опять услышала стоны и на этот раз побежала будить Факундо. Они поругались. Он обозвал ее помешанной, сумасшедшей. Сказал ей, что она девочка с буйным воображением, а ей было обиднее слышать, что ее назвали девочкой, чем буйной. И тут снова раздался стон. Очень далекий, очень приглушенный, но оба его услышали.

— Черт! — сказал Факундо. — Я не знал, что убить так трудно.

— Трудно, когда опыта нет, — сказала Канделария, вспомнив Габи. — Пойду за фонарем, мы не можем ее так оставить, — добавила она, с трудом закончив фразу.

Прежде чем выйти, Канделария зашла на кухню, взяла нож и дала его Факундо со словами:

— Надо бить в сердце, потому что череп очень крепкий.

На лице Факундо отразилась тревога, рука, оставшаяся свободной, рвала волосы.

— Я не могу, кардинальчик.

— Я тоже.

Они молча посмотрели друг другу в глаза и увидели там отражение собственной боли. Острое лезвие ножа блестело в руках Факундо. Ветер донес до них страдание игрунки, облеченное в стоны. Им было так грустно, что у обоих в глазах стояли слезы.

— Идемте, — сказала Канделария.

— Черт, да не могу я, — сказал Факундо и вернул нож Канделарии.

Она взяла его в свои веснушчатые руки. Подумала, что, когда режешь помидоры, держишь нож иначе, совсем не так, как держишь его, чтобы кого-то убить. Он казался тяжелее, острее. Они вышли медленно, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте, и поспешили сквозь темную ночь. Луны не было, и если бы не фонарь, они бы даже собственных рук не разглядели. Вдалеке совка что-то предвещала песней. Палая листва хрустела под их нерешительными шагами. Они даже не знали, где идут. Но стоны постепенно становились все громче.

Когда они пришли на место, то обнаружили нескольких грифов, дремлющих вокруг. Птицы ждали, пока рассветет, чтобы продолжить пир. Обезумевшие мухи не переставали жужжать. Запах был еще более невыносимый, чем днем. Канделария почувствовала, что у нее дрожат руки. Они посветили на игрунку и увидели изуродованную ударами голову с закрытыми глазами. Светлячки чертили линии в воздухе. Факундо наступил на лужицу крови, которая натекла вокруг изуродованного тельца, и огорчился, что на обуви останутся пятна. Канделария погладила игрунку одной рукой, а в другой зажала нож, понимая, что не сможет его вонзить. Она даже не знала, где конкретно находится сердце. Игрунка открыла глаза и посмотрела на нее. Закрыла глаза, потом снова открыла и, не переставая глядеть на нее, издала предсмертный хрип. Глаза у нее остались широко открытыми.

— Теперь точно умерла, — сказал Факундо с облегчением.

— И последнее, о чем она подумала, это что я воткну в нее нож, — посетовала Канделария.

— Ты смогла бы, кардинальчик?

— Конечно, смогла бы, — солгала она.

По пути домой она задумалась о том, что важнее казаться храбрым, чем быть таковым, и что очень мало кому удается узнать о своих подлинных слабостях. Она была уверена, что человек, который хорошо ее узнает и будет рядом, не пытаясь ее переделать, — это сто́ящий человек, потому что ложь ей определенно не по душе, хотя иногда кажется такой необходимой.

* * *

После того как мать высекла всем камням глаза резцом, который подарил ей Факундо. После того как набрала пару килограммов и щеки у нее стали цвета гибискуса. После того как она под стать камням или яйцам яванской курицы покрасилась в темный, чтобы черты лица стали более выразительными. И после того как состригла сухие кончики и стала собирать волосы в высокий хвост, похожий на лаву, которую извергает вулкан после долгого сна. Только после всего этого мать однажды надела красное платье и вышла на балкон с такой величественностью, какой никто в ней не подозревал. Сильное тело, прямая осанка, серьезный взгляд, устремленный на пейзаж, который, казалось, смотрит на нее в ответ. Черные камни в комнате глядели на мать с тыла, а изобилие растений снаружи бросало вызов впереди. Или наоборот. Зависело от того, с какой стороны смотреть. Возвышенная и недостижимая у себя на балконе, откуда ей было видно всё и всем было видно ее, она включила на полную громкость ту самую оперу, которая, по ее словам, ускоряла рост растений.

Накануне она несколько дней постилась, употребляя в пищу только то, что выросло из земли, делала дыхательные упражнения и принимала ванны с содой и рутой. Она натирала все тело медом, оставшимся от нашествия пчел. В полнолуние спала под открытым небом, чтобы зарядиться энергией луны и заново настроить магнитные поля организма. Она долгое время не прикасалась к электрическим приборам и не пользовалась искусственным освещением. Она в полной мере выдержала обет молчания и простояла на голове достаточно, чтобы насытить кислородом все до единого уголки мозга. Она заявила, что достигла заветной «окончательной и полной детоксикации», и это стоило отпраздновать.

Только-только выглянуло солнце, и из-за косых лучей мать, если смотреть из мощеного дворика, казалась плывущей в воздухе, а может быть, она и в самом деле плыла, потому что никто не может пережить подобное очищение от токсинов, не превратившись в существо эфирное и неуловимое, как семена, которые слетают с одуванчиков и свободно парят в воздухе. Факундо и Канделария были снаружи и вместе побежали смотреть, что происходит. Музыка резонировала так, что у эха появилось собственное эхо, и если прислушаться, можно было почувствовать, как под землей рыщут броненосцы и дрожат корни деревьев. Казалось, цветы цветут пышнее и птицы поют громче. Все в Парруке как будто заразилось этим коллективным опьянением. Донья Перпетуя так странно извивалась на ветвях араукарии, что Факундо испугался, не устроила ли она налет на яблоню и не наелась ли зернышек. «Для птиц они смертельны, потому что в них содержится цианид», — объяснил он, и тогда уже извиваться начала Канделария, вспомнив, сколько раз угощала яблоками ворона.

В этот же день Канделария увидела первые капли крови у себя на трусах. Такие красные, такие красноречивые, такие непристойные. Было всего несколько капелек, но ей показалось, что она истекает кровью и скоро уже не сможет это скрыть. Сначала она запаниковала. Потом устыдилась. Легла в гамак, повязав свитер вокруг пояса, чтобы никто не заметил, но бегала в туалет каждые пять минут. Там она подолгу сидела, разглядывая собственную кровь, испытывая одновременно отвращение и непонятный восторг. Она подумала о бывших одноклассницах: интересно, со всеми ли это уже случилось.

Тайна менструации — великая тайна. Сначала никто не хочет, чтобы менструация начиналась, а потом она почти незаметно превращается в обязательную тему разговоров на перемене. Девочки с редкостной щедростью делятся тампонами, а когда встаешь из-за парты, непременно надо спросить соседку сзади, не протекла ли. Иногда — потому что подозреваешь такую вероятность, а иногда — просто чтобы дать понять одноклассницам, что ты уже женщина и можешь испачкать школьную юбку. И тогда все наперебой начинают предлагать свитер, чтобы повязать на пояс, потому что мало по каким вопросам женщины проявляют столько солидарности, как по поводу красного пятна там, где не надо. Вдруг это становится самым важным на свете. Нужно истекать кровью, чтобы быть женщиной. Нужно пятнать трусы.

Самое странное, что еще несколько месяцев назад каждая из них бесилась, если подружка без спроса брала ручку из ее яркого пенала, была маленькой эгоисткой, убежденной, что ей принадлежит весь мир и что где-то ее поджидает принц на белом коне, готовый расстелить ковер, чтобы она не запачкала ноги. Но вместо принца пришло кровотечение, с которым придется мириться до тех пор, пока она не станет иссохшей старухой и ей не перестанут оглядываться вслед. Неприятное кровотечение, которое надо скрывать от мужчин, зато их, женщин, оно немного сближает и впервые в жизни заставляет задуматься о разнице между полами. Внезапно почти все начинают говорить об одном и том же и отпрашиваться с физкультуры, ссылаясь на спазмы и головную боль. Мир делится на тех, у кого уже начались месячные, и на тех, у кого еще нет. И тем, у кого не начались, остается только по-дурацки улыбаться на переменах и гадать, почему их тело не торопится продемонстрировать то, что раз и навсегда причислит их к разряду женщин. Только в этот момент и по этой причине Канделария пожалела, что не ходит в школу. Кровоточить в школе было хорошо и безопасно. А вот дома, при Факундо, нет. Она подсчитала: через десять дней ей исполнится тринадцать. «Тринадцать», — произнесла она вслух. Это число казалось ей красивым, хотя люди утверждали, что оно несчастливое.

Понимая, что не сможет долго скрывать кровотечение, она поднялась рассказать матери. Опера продолжала заряжать воздух пронзительными звуками. Присмотревшись к растениям, можно было увидеть, как они потягиваются и танцуют под музыку. Войдя в комнату, Канделария застыла рядом с камнями, такая неподвижная, что ее саму можно было принять за камень. Она не помнила, чтобы геометрия материнской спины была так совершенна. Возможно, Факундо прав: ее мать — царица улья, и тогда сама она не более чем трутень. Мать убила всех своих соперников, чтобы царить, в том числе и мужчину, который служил ей парой. Может быть, избавляясь от токсинов, мать избавилась заодно и от последних отголосков отца, от хлебных крошек, от воспоминаний.

Канделария задумалась: а что, если мать с самого начала была в доме главной, а ее кажущаяся хрупкость — не щит, а оружие, с помощью которого она манипулирует окружающими. Вот о чем она размышляла, пока смотрела на спину матери и с завистью разглядывая изгибы ее тела. Она хотела бы быть такой же стройной. Хотела себе такие же длинные ноги и чтобы платья на ней сидели бы так же красиво. Нелегко принять, что родители полны жизни и желанны. Что их изношенные тела по-прежнему обладают тем, что зовется красотой. Канделария заметила, какой могущественной мать выглядит в красном платье, а ее густые темные волосы доказывают, что она еще способна на вулканическое извержение. Она смотрела, как мать сосредоточенно разглядывает пейзаж с балкона, такая воздушная, такая неприступная, и осознает, что растения крепнут благодаря ей, а может быть, чувствует себя такой же непостижимой и неукротимой, как музыка. В такие моменты ее мать была песней. У всех нас бывают такие моменты, но отдаваться им с должной серьезностью удается редко. Ее мать наконец освободилась от мужчины, который ее затенял, и сочинила собственную мелодию, а такое происходит не каждый день.

Канделария несколько раз ее окликнула, но мать не услышала, потому что каждым нейроном слушала собственную музыку и наслаждалась свободой, которую давало ей чувство, что она смогла сочинить ее сама. Канделарии вдруг стало неловко стоять там, ощущая, как кровь вязкой ниточкой стекает по ноге. Ей хотелось убежать, но она боялась по пути столкнуться с Факундо. Она не хотела, чтобы он ее такой видел. Неизвестно почему, но ей страшно захотелось расплакаться. На этот раз она досчитала до двадцати двух, прежде чем появилась первая слеза, и это был настоящий триумф. По опыту она знала, что первая слеза открывает путь остальным. Достаточно было дать ей волю, чтобы следующие покатились без контроля и без меры. Сама того совсем не ожидая, она расплакалась, сев на корточки, потому что садиться нормально в таких обстоятельствах ей показалось неудобно. Когда закончилась ария, мать повернулась, чтобы включить ее еще раз, и увидела Канделарию, свернувшуюся и беззащитную. Она увидела, что дочь уставилась на следы крови, похожие на дороги, которые никуда не ведут, и сказала:

— Дочка, это просто значит, что в твоей жизни многое переменится.

— Еще больше?

— Да, и главное — не наделать глупостей, как большинство…

— Глупостей вроде влюбленности? — перебила Канделария, потому что связывала понятия «быть женщиной» и «быть влюбленной». У некоторых женщин уходит много времени на то, чтобы понять, что можно быть женщиной, не влюбляясь. А многие, так никогда этого и не поняв, проводят всю жизнь в поисках спутника, которого, быть может, и не существует, соглашаясь на меньшее, чем заслуживают, или ожидая значительно большего. У Канделарии еще будет возможность усвоить, что ее лучший спутник — это она сама.

— Глупостей вроде беременности, — сказала мать.

Канделария удивилась, зачем забегать так далеко вперед, но не стала уточнять, а просто попросила:

— Только никому не рассказывай.

За обедом мать была в необычном возбуждении. После детоксикации у нее проснулся бешеный аппетит. Она приготовила фаршированные грибы, испекла кукурузный хлеб и поставила на стол вино, хотя сама его почти не пила. Канделария наконец-то впервые надела одно из платьев, которые Габи ее заставила купить, и это частично вернуло ей уверенность, совсем пошатнувшуюся из-за утренних событий. Платье было такого же цвета, как тучи, которые когда-то расстреливал Санторо. Она бы с удовольствием надела что-то поярче, например желтое, потому что желтый больше соответствовал ее характеру, но сегодня темные цвета ее успокаивали.

Она собрала волосы в хвост, оставив спину открытой, и немного расстроилась, когда увидела свое отражение в окне. Тут она ничего не могла поделать: спина у нее была не такая ровная, как у матери. И вообще, если разбирать в деталях, она должна была признать, что мать превосходит ее во всем. Канделария почувствовала небольшую зависть, или даже большую, настолько, что ей стали приходить в голову странные предвзятые мысли о матерях, но ни одна из них не соответствовала реальности, которая была у нее перед глазами: мать красивее, чем она. Нет, это неправильно. Обычно ведь наоборот: это дочери должны вызывать у матерей ностальгию о том, чем те когда-то обладали и чего уже никогда не вернут. Матерям полагается знать, что они старые, что они приносят в жертву красоту и тело ради детей. Что они поглощаются и пожираются детьми и теряют индивидуальность, так что никто в итоге не может даже сказать, где начинается ребенок и кончается мать. Когда успели поменяться роли?

Она заметила, что впервые там, где она обычно сидит, на столе стоит бокал для вина; вот и хорошо, подумала Канделария; она была в такой ярости, что ей, пожалуй, не помешало бы выпить глоточек. Так говорил ее отец всякий раз, когда не мог с чем-то справиться: «Не помешало бы выпить глоточек», — и бутылки агуардьенте постепенно пустели, пока проблема не решалась сама собой или пока не кончался агуардьенте, это уж как повезет. Факундо взял бутылку и взглядом спросил, налить ли ей. Канделария кивнула. Звук желтоватой струи, ударяющейся о стекло, защекотал ей слух. Она подождала, пока он подставит бокал, чтобы она налила ему. Она не хотела показаться неопытной. Ее радовало, что Факундо увидит, как она пьет, и хотя первый глоток ее смутил своей терпкостью, она приложила огромные усилия, чтобы не было заметно, как трудно ей его выпить.

Это было странное ощущение — чувствовать себя частью группы. Как будто она только что начала куда-то вписываться, хотя сама не особенно понимала куда. Она чувствовала, что Факундо и мать смотрят на нее, словно ожидая, что она что-то скажет, но Канделария не представляла, каких слов от нее ждут, и предпочитала молчать. Она подумала о Габи — ей бы хотелось, чтобы та именно сейчас была рядом. Она бы сумела каким-нибудь неуместно уместным замечанием лишить мать и Факундо дара речи.

— Позвольте узнать, сеньориты, а что мы празднуем? — спросил Факундо с такой напускной невинностью, что ее заметно было за километр.

Канделария глотнула вина, чтобы не пришлось ничего говорить. Она покраснела, как пурпурный кардинал, заметив, что Факундо искоса смотрит на нее и ему не терпится увидеть ее реакцию.

— Жизнь, Факундо. Мы празднуем жизнь, — сказала Тереса и подмигнула.

Всего лишь подмигнула, но Канделария прочитала в этом движении намного больше. Подмигивание подразумевало, что она не может доверять матери, делиться с ней чем-то личным, просить «только никому не рассказывай», потому что практически ни одна мать не способна это понять. «Только никому не рассказывай» значило примерно то же самое, что «расскажи всем и каждому».

Хорошо еще, что в Парруке не ловил телефон, потому что она наверняка обзвонила бы всех знакомых, чтобы сообщить, что у ее единственной дочери начались месячные. И хорошо еще, что она не работала в местной газете, потому что напечатала бы, что Канделария уже стала женщиной, надела платье и скоро начнет краситься, делать прически, а может быть, и ходить на каблуках. Что она скоро влюбится и, если повезет, даже вступит в брак до того, как сделает глупость и забеременеет. И тогда, вступив в отношения, благословленные отцом Эутимио, она станет наконец полноценной женщиной при хорошем мужчине, или при плохом — это не так уж важно, — главное, чтобы при мужчине и чтобы он от нее не ушел, и еще заделал ей ребенка, а лучше — двоих. И что она проведет остаток жизни, разговаривая с камнями, то есть закрывая глаза на все, что угрожает семейной стабильности, и незаметно добиваясь, чтобы другие поступали так, как выгодно ей. Вот о чем написала бы мать, если бы работала в газете. Только, разумеется, опустила бы фразу про камни, которую Канделарии наверняка подсказал только что выпитый алкоголь. Она улыбнулась, представив себе эту заметку во всех красках. А еще потому, что от вина все казалось сияющим.

— Что ты так притихла, дочка? О чем задумалась?

— Да ни о чем таком, мама, — сказала она, потому что уже не была уверена, о каких вещах следует молчать, о каких — говорить, а какие вообще лучше игнорировать.

* * *

— Я знаю, где водятся такие попугаи, как донья Перпетуя. — Она сказала это вот так прямо. Как вещи, которые говоришь, чтобы взвесить их воздействие и прикинуть выгоду, которую можно от них получить. Факундо загорал на берегу пруда. Канделария заметила, что он часто туда ходил, когда хотел побыть один, возможно, потому что уже догадался, что к пруду никто не приблизится даже нечаянно. Более того, об этом месте даже перестали упоминать, как будто так могли стереть все, что произошло в его тихой воде.

Факундо лежал без рубашки и дремал. Все его тело блестело от масла, которым он намазался, чтобы загореть. Канделария увидела, как он открыл глаза и с отчасти вопросительным, отчасти встревоженным видом попытался поймать ее взгляд. Возвышаясь над ним, она чувствовала себя огромной и внушительной, контуры ее фигуры идеально очерчивались в контровом свете солнца, стоявшего в этот час высоко. Он, лежащий в тени — в ее тени, — казался ей крошечным и беззащитным, как муравей, которого она могла раздавить грязной ступней.

— Я знаю, где водятся такие попугаи, как донья Перпетуя, — повторила она.

Не сводя с нее глаз, Факундо ухватил ее за правую лодыжку в попытке задержать. Он попытался привстать, и тогда она поставила ему левую ногу на грудь. Грудь была горячая и гладкая. Цвета песчаных дюн. Она быстро поняла: так ему видно, что у нее под бермудами, но ногу все-таки не убрала.

— Ты мне покажешь, где это? — спросил Факундо.

— Я подумаю, — сказала она и перенесла весь свой вес на левую ногу. Она чувствовала себя так, будто давит беззащитного муравья.

Оба улыбнулись. Канделария выложила все свои карты на стол. Если она ошиблась, то потеряет единственный шанс покинуть Парруку. Факундо выпустил ее лодыжку, и она убрала ногу с его груди. Поняв, что освободилась, она пошла к дому и снова улыбнулась, на этот раз самой себе, когда услышала, с каким отчаянием Факундо кричит ей вслед: «Не уходи, кардинальчик! Мой пурпурный кардинальчик, иди сюда…» И тогда она ускорила шаг. Ей не нужно было оборачиваться, чтобы знать, что он выдрал несколько прядей волос.

Остаток дня Факундо ходил за ней как собачка. Он принес ей мандариновый сок, который выжал своими руками. Подарил золотого скарабея, четырехлистный клевер, кристалл на шнурке и брошенное гнездо колибри, такое аккуратное и крошечное, что походило на статуэтку. Сложил свою коллекцию цветных перьев в бутылку из-под агуардьенте и поставил ее на тумбочку Канделарии, рядом с прахом брата. Вечером она видела, так он отправился ловить светлячков, а когда наловил целую банку, пришел к ней в комнату и выпустил их перед ней. Они мерцали, как рождественские гирлянды, и рисовали фигуры в воздухе, которые исчезали со следующим взмахом крыльев так быстро, что можно было придумать им любую форму, и собеседник не мог это ни подтвердить, ни опровергнуть. «Видела? Акула», — говорил он. «Медведь», — говорила она. «Корабль», — говорил он. «Кит», — говорила она. И так, пока она не заснула и ей не приснилось пение китов. Хотя на следующий день она сообразила, что никогда не слышала, как поют киты, и что так и не выяснила, когда и где они поют.

— У моря, — сказала Канделария за завтраком.

— Что у моря? — спросил Факундо.

— Водятся другие солдатские ара.

— Где конкретно? Море очень большое, кардинальчик, — сказал он и принялся набрасывать на салфетке карту, вырисовывая линию побережья так, чтобы Канделария поняла, какая она длинная.

— Не настолько большое, — возразила она, проводя пальцами по маленькому кусочку символического берега.

— Это так кажется, что небольшое, но оно огромное, просто огромное. Разве ты не знаешь?

— Знаю, конечно, — соврала она.

— Видишь ли… мне ведь надо точно понимать куда…

— Так вам показывать или нет? А то я уже жалею, что предложила, — сказала Канделария, встала и очень медленно пошла прочь, чтобы дать ему время окликнуть ее.

Она сказала сама себе, что не должна откликаться ни на первый зов, ни даже на второй или третий. Он сам говорил, что вещи становятся более желанными именно тогда, когда веришь, что вот-вот их потеряешь.

— Вернись, кардинальчик. — позвал он раз. — Не уходи! — позвал еще. — ПРОШУ ТЕБЯ, — крикнул он, начиная выдирать волосы.

Она улеглась в гамаке, подвешенном между двумя пальмами, и стала раскачиваться. Факундо подбежал к ней и спросил:

— Что теперь? Я сделаю все, что пожелаешь.

— Прямо сейчас я желаю, чтобы мне почесали пятки.

И она вытянула ноги и положила их на колени Факундо. Ноги у нее были грязные и все в мозолях, но на этот раз ни она не была в настроении их мыть, ни он не вправе потребовать, чтобы она это сделала.

* * *

— Куда-куда вы собрались? — спросила мать, когда они ей рассказали через несколько дней.

— В научную экспедицию, мама. Мы ненадолго.

— Да, научную, — подтвердил Факундо.

— Справишься сама? — спросила Канделария у матери.

— Справишься сама? — спросила мать у Канделарии.

Обе замолчали и посмотрели друг другу в глаза. Канделария осознала, что уже давно у нее не было с матерью такого содержательного разговора. Эти два слова заключали в себе все, что они могли и хотели друг другу сказать. Больше ничего не требовалось. Это был и вопрос, и ответ одновременно. Эти слова стали признанием в любви, которую им было все более неловко выражать, но обе знали, что она никуда не денется. Справиться самой — именно этого они друг другу желали, потому что, когда желаешь этого другому человеку, тебе самому становится лучше. Эти слова подтверждали, что обе уже готовы к тому, чтобы каждая жила своей жизнью, и в то же время демонстрировали, насколько обе изменились. Это было все равно что сказать «я верю в тебя» и всецело в это верить. Это было все равно что сказать «я верю в себя» и приложить все силы, чтобы в это поверить. Это были два слова, всего два слова, но они произнесли их почти одновременно, а это что-то да значило.

Факундо объявил, что ему нужно записать еще больше звуков, которые издает донья Перпетуя. Они решили не брать птицу с собой, чтобы не подвергать ее риску в таком непредсказуемом путешествии. Хотя у него уже была записана не одна сотня минут, Факундо сказал, что хочет собрать все возможные звуки, чтобы привлечь потенциального партнера, когда таковой найдется. Он не имел права на ошибку, это было делом всей его жизни. Едва начинало светать, он уже стоял под араукарией с магнитофоном, готовясь записывать утренние крики доньи Перпетуи. Потом дожидался появления желтоногих дроздов и записывал, как попугаиха защищает свою территорию с глухим клекотом, который издавала во время драки. Он записывал, как хлопают ее крылья, когда она кружит над ручьем. Записывал, как она увлеченно раскалывает плоды масличной пальмы и других деревьев твердым клювом, который у нее отлично для этого приспособлен.

Пришлось несколько дней подождать, пока не пойдет дождь, потому что только под дождем можно услышать во всем великолепии торжествующие крики всевозможных попугаев, когда птицы садятся на гибкие ветки, раскрывают крылья, распускают перья и отдаются праздничному ритуалу, который творится только во время ливня или перед заходом солнца.

— Кто-то подумает, что эта просто бессмысленные крики, — объяснял Факундо, — но надо видеть картину в целом, чтобы понять, что крики тоже могут быть мелодичными.

— Как песня? — спросила Канделария.

— Как песня, — сказал Факундо.

Они следовали за доньей Перпетуей, когда она наносила визиты деревьям. Часто она посещала одни и те же деревья в одно и то же время. Под вечер она заканчивала свой маршрут на самой высокой части горы, устроившись на вершине очень большой и очень старой лиственницы, которая, должно быть, росла там с незапамятных времен. Попугаиха кричала так, будто знала, что она последний представитель своего вида. Она кричала с вершины лиственницы каждый день, сколько себя помнила Канделария, которой теперь было понятно отчаяние птичьих криков.

Она вспомнила, как Тобиас, загоревшись идеей найти пару для доньи Перпетуи, ходил в экспедиции, а она его сопровождала, больше из удовольствия составить брату компанию, чем потому, что разделяла его цели. Но дело в том, что тогда она была другой и не понимала, зачем все это нужно, теперь же ей казалось, что она чуть больше знает об одиноких существах. Более того, все, кого она узнала в последнее время, были одиночками. Габи, Санторо, Борха, Факундо. Ее мать, ее отец, ее брат. Она сама была одинока. Все были одиноки, хотя иногда и могли составить друг другу компанию ради того, чтобы ненадолго обмануться и почувствовать себя менее одинокими.

Сейчас только один из них не выходил у нее из головы. Самый одинокий из всех, хотя в свое время она этого не заметила. Канделария сбежала по склону горы, вошла в дом и взяла деревянный ящичек, в котором покоился прах Тобиаса. Еще не стемнело, когда она, запыхавшись, поднялась обратно на вершину. Факундо посмотрел на нее, но ничего не сказал. Может быть, потому что магнитофон еще записывал и ему не хотелось портить запись. Может быть, потому что понял значимость этого конкретного момента. Донья Перпетуя кричала не переставая. Канделария открыла ящичек, думая, как бы поторжественнее развеять пепел брата, но ветер выхватил его одним дуновением, прежде чем она успела что-то сделать. Во мгновение ока пепел растворился в безграничности неба. Она предпочла думать, что он улетел по собственной воле, а не из-за налетевшего ветра. Это было самое меньшее, чего она ожидала от такого орла, как ее брат.

* * *

— Ты вернешься к своему дню рождения? — спросила мать прямо перед их отъездом.

— Думаю, да, — соврала Канделария, потому что, по ее расчетам, свой тринадцатый день рождения она должна была встретить рядом с отцом, слушая пение китов.

Она соврала, так как уже поняла, что врать легче, а настоящую правду лучше приберечь для немногих избранных.

Если бы она была внимательна на уроках математики, то рассчитала бы лучше не только расстояние, но и переменные, и способы решения уравнений с неизвестными, и результаты. Тогда она бы знала, что в дифференциальном исчислении результаты точны всегда, а вот в жизни — редко.

* * *

В первый раз с тех пор, как ее исключили из школы, она обулась. Она не помнила, чтобы обувь была такой неудобной. Ботинки давили, как дурное предзнаменование. Факундо осмотрел подошвы, прежде чем пустить ее в машину, и поскольку те не прошли проверку на чистоту, он сам взял на себя труд потереть их щеткой, пока они не стали такими белыми, что казались новыми. Через несколько минут Канделария стала наблюдать в зеркало заднего вида, как пыль поднимается по всей дороге; пыль безгранично распространялась в воздухе, мелкая пыль, ничтожная, однако способная затуманить даже самое острое зрение.

Они оставляли позади пыль, а Канделария тем временем вытягивала и поджимала пальцы на ногах. Она никак не могла их удобно уместить внутри ботинок, а может быть, это ботинки не могли удобно уместить их в себе. Угодившие в ловушку пальцы ног казались ей птицами в клетке. Через некоторое время она поняла, что не только пальцы в ловушке, а она вся себя так чувствует. В ловушке тревоги от неведения, что ждет ее теперь, когда она вот-вот вылетит из клетки. В ловушке страха оттого, что впереди много километров пути, а за ними только неопределенный финал. Может, километров не так уж много — у нее всегда с числами было плохо, — но дело в том, что, с одной стороны, она еще не знала точно, куда они едут, а с другой — Факундо не знал, что она не знает.

— Почему ты так притихла, кардинальчик?

— Из-за птиц в клетках.

— Я тоже заметил, их очень много… Ты согласна…

— Да. Я согласна. Я быстро, не глушите двигатель, а то мало ли что…

Они остановились у первого же крестьянского дома, который им встретился. Он был ярко выкрашен — так любят делать жители гор, чтобы разбавить однообразие зелени. Розово-голубой, он походил на именинный торт. На галереях никого не было видно. Два пересмешника бились в смежных клетках, раскачивавшихся от движения птиц. Канделария вылезла из машины, осторожно подошла к клеткам и посмотрела по сторонам. В доме мужчина и женщина разгоряченно спорили, и это заставило ее действовать быстро. Она открыла дверцы клеток, чтобы пересмешники вылетели, и побежала к машине. Факундо нажал на газ, и она обернулась посмотреть на птиц, но те уже скрылись в бескрайности неба. Ботинки же по-прежнему жали ей ноги.

Они сделали то же самое в другом доме, желто-оранжевом: освободили четырех кассиков, а потом за Канделарией до самого автомобиля гналась собака. В сине-зеленом доме они выпустили на свободу пятерых волнистых попугайчиков; к счастью, собаки там не было, зато был жирный кот, который предпочел и дальше спать, удобно устроившись на крыльце. Еще в одном доме, красном, она открыла дверцу клетки, где сидела самка амазонского попугая, но та не захотела вылететь на свободу, может быть, потому что была упрямая, а может, потому что ей подрезали крылья и инстинкты говорили ей, что она далеко не улетит. А может быть, потому что те, кто долго просидел в клетке, в конечном счете начинают бояться возможности стать свободными. Поскольку попугаиха начала свистеть и говорить, хозяин вышел посмотреть, из-за чего шум, и стал кидать вслед машине камни, решив, что птицу хотели украсть.

Проехав еще немного, Факундо остановил автомобиль, на этот раз не освобождать птиц, а считать вмятины. Их было четыре, плюс треснутое стекло. Он вырвал несколько клоков волос, а Канделария тем временем продолжала вытягивать и поджимать пальцы в ботинках. Обоим хватило такта промолчать. Это было первое правило путешествия, и хотя они его не оговаривали напрямую, оба, похоже, соблюдали.

Когда они остановились заправиться и купить продуктов, Факундо воспользовался случаем и обтер машину чистой тряпочкой, которую держал в бардачке. Канделарии показалось, что он очень старался выбирать еду, которая не слишком крошится и пахнет. Также было важно, чтобы ничего не растаяло от жары, не измазало машину ничем липким, не рассыпалось и не разлилось. Поэтому она не стала просить йогурт, шоколад и фруктовый лед на палочке. Она решила, что разумно избегать споров, потому что путь им предстоит долгий, а поездка только-только началась. Надеясь, что получится уговорить Факундо в дальнейшем, пока она довольствовалась жевательными конфетами, твердыми, как камни, и безвкусными яблоками, чьи косточки, полные цианида, напомнили ей про Эдгара.

Адреналин поддерживал в них бодрость и приятное волнение до глубокого вечера, так что Канделария даже забыла на время о том, что ей жмут ботинки, а Факундо — о том, что едет на машине с четырьмя вмятинами, треснутым стеклом и спутницей, которая как будто слабо представляла, куда они держат путь. Но оба опять промолчали, потому что в начале поездки лучше соблюдать правила.

* * *

Ночь застала их в какой-то глуши. Факундо пришлось съехать на обочину, когда черные мотыльки начали биться в лобовое стекло. Он порылся в своих чемоданах, где, казалось, умещался целый мир и все необходимое, чтобы в нем выжить. Улыбнувшись, достал зубную нить, зубную щетку, ополаскиватель для рта, пижаму, маску для глаз и беруши.

— Тебе что-нибудь нужно, кардинальчик?

— Например?..

— Не знаю… зубная паста, вода… понимаешь? В твоем возрасте уже пора задумываться о кариесе, счетах, чистоте лица, витаминах, — сказал он и проглотил одну из таблеток, которые все время принимал на ночь.

— Мне и так неплохо, — сказала Канделария, но все же засомневалась: вдруг ей и в самом деле следовало бы задуматься о таких вещах. — А для чего таблетка?

— Стирать некоторые воспоминания.

— Какие?

— По правде говоря, я не помню.

— Значит, таблетки работают!

— Похоже, что так, кардинальчик. Хочешь попробовать?

— Нет… мне кажется, пока нет ничего, что я хотела бы забыть.

— Пока что, — сказал Факундо, дочистив зубы, надел маску и вставил в уши беруши.

Канделария долго смотрела на маску — она напоминала о Тобиасе. Ей совсем не нравилось закрывать лицо: лучше уж встречать неприятности лицом к лицу, с широко раскрытыми глазами, даже если неприятность — нечто настолько обыденное, как свет. Она вспомнила, сколько раз Габи ей говорила, что надо широко открывать глаза, но только сейчас поняла, что та имела в виду нечто гораздо большее, чем рефлекторное действие, физическую необходимость или выражение удивления. Открывать глаза — это жизненный выбор. Ей пришло в голову, что все люди делятся на два типа: те, кто держит глаза широко открытыми, и те, кто нет. Тот, кто закрывает глаза или чем-то их прикрывает, рискует в конце концов не проснуться и поверить в собственные сны, вместо того чтобы пойти и воплотить их в реальность.

Она попыталась вспомнить, сколько сладкого съела за день и нет ли у нее случайно дефицита витаминов, о котором она могла не знать. А еще задумалась, должны ли умываться только те женщины, которые наносят много макияжа, или это обязанность всех, у кого есть лицо. Потом она подумала о счетах и пришла к выводу, что имела с ними дело только в задачках, когда монахини безуспешно пытались учить ее математике.

Дальше она вспомнила про жевательные конфеты и прикинула, сколько в них сахара. Ей захотелось почистить зубы, но Факундо уже спал, а будить его она не хотела. Она стала водить по зубам языком, и от этого почистить их захотелось еще сильнее. Дурацкая привычка — начинать чего-то хотеть, когда уже не предлагают. Стоило ей вспомнить про ботинки, как они снова стали жать, но Канделария сдержала данное самой себе обещание не снимать их. Она думала, что, возможно, еще привыкнет к ним. Как будто не знала, что к некоторым вещам не привыкаешь никогда.

Канделария стала смотреть в окно и развлекаться со стеклом, затуманенным ее дыханием. Указательным пальцем она нарисовала то, что не особенно творческие люди всегда рисуют в подобных обстоятельствах: две вертикальные черточки и кривая линия снизу, кончиками вверх — это радостное лицо, а те же самые черточки и кривая кончиками вниз — грустное. На самом деле она бы хотела нарисовать лицо испуганное, но не знала как: тут требовались более тонкие линии, чем те, что она могла провести пальцами, огрубевшими, потому что она постоянно грызет ногти. А может, дело было даже не в пальцах, а в нашем навязчивом стремлении выражать то, что вселяет в нас ужас. Нас пугает собственный страх. Она вспомнила неприступную крепость Санторо со всеми этими стенами, бронированными стеклами и ядовитыми лианами, и ей очень захотелось сейчас оказаться в таком надежном убежище. Она задумалась, найдет ли Санторо когда-нибудь место, где наконец почувствует себя в безопасности от себя самого.

Когда стекло снова запотело, она поцеловала свое отражение. Стекло было холодное, холодным и осталось, даже когда она увлеклась и представила, что губы, которые она целовала, принадлежали Факундо. Она никогда ни с кем не целовалась, и ей было любопытно узнать, каково это. Тогда она вдохнула поглубже и приблизилась к спящему, медленно, очень медленно, чтобы его не разбудить. Она коснулась его губ и почувствовала, как мурашки пробежали вниз по спине. Волосы у него пахли гелем для укладки, а гладкая и теплая кожа лица — пеной для бритья. Рот еще источал свежесть зубной пасты, Канделария вдохнула этот запах, и у нее защекотало в животе. Ее щеки залились краской — к счастью, было темно. «Если никто не видит, значит, как будто ничего и не происходит», — решила она. А потом долго не могла уснуть, раздумывая, считается ли это за первый поцелуй или нет. И пришла к выводу, что нет. Никто ничего не видел, и если она сохранит секрет, можно считать, что ничего не было. Она откинулась на сиденье и стала рассматривать Факундо. Почему-то это ее очень успокаивало. Видя другого человека таким спокойным и беззащитным, она ощущала огромное превосходство, с которым сама еще не свыклась. Раньше все вокруг заботились о Канделарии и присматривали за ней. Теперь все было по-другому. Теперь это она держала глаза открытыми. Теперь она бодрствовала.

Она не знала, в котором часу ей в утренней дымке привиделся силуэт старика. Он был в нарядном пиджаке и красном галстуке-бабочке, которые совершенно не сочетались с дикими местами вокруг. Он приблизился к машине неторопливыми шажками человека, который привык беречь силы, а когда прошел мимо, помахал морщинистой веснушчатой рукой, будто прощаясь. Хотя, возможно, старик отгонял какое-то насекомое. Канделария проследила за ним взглядом, рассматривая пряди седых волос, выбеленных солнцем, годами или, может быть, дорожной пылью.

Ей вспомнилась Габи, потому что старик тоже прихрамывал, хотя по-другому, больше от утомленности жизнью, чем от физического уродства. Она присмотрелась к нему, пытаясь понять, на чем основано различие, и сообразила, что одно дело — нести на себе тяжесть прожитых лет, и совсем другое — нести себя, когда у тебя одна нога короче другой. А может быть, ему просто тоже жали ботинки, явно не подходящие к обстановке: такие носят те, кто работает в офисе за письменным столом и ездит на лифте, а не те, кто ходит по пыльным проселочным дорогам. Она долго глядела на старика, пока его не поглотила низкая густая дымка раннего утра, и тогда от человека остался только размытый силуэт, принадлежащий больше миру грез, чем реальности. В этот момент между сном и бодрствованием Канделария задумалась о том, как легко появляться и исчезать. Иногда достаточно только дымки. А иногда — даже просто закрыть глаза. Или быть бабочкой, у которой крылья с одной стороны голубые, а с другой бурые.

— Доброе утро, кардинальчик, — сказал Факундо, проснувшись. — Ты сегодня утром не пела, приветствуя новый день.

— Это вы просто из-за берушей не слышали… Тут целый миллион птиц пел на дереве.

— А знаешь, какой мне снился чудесный сон? Как будто прилетел кардинал и поцеловал меня, и…

— А мне снился старик, который шел на праздник, — перебила его Канделария. Конечно, от слов о поцелуе у нее заколотилось сердце, а щеки залились краской. И уже было не так темно, чтобы это осталось незамеченным. Она задумалась, правда ли Факундо приснился поцелуй, или он намекал, что заметил попытку его поцеловать.

— А где был праздник? — спросил Факундо.

— Не знаю. Я не успела его спросить. Он очень быстро исчез.

— Поцелуй?

— Нет, старик.

— Все мы исчезаем очень быстро, кардинальчик. В конце остаются только те, кто остаются. И даже они не навсегда.

Они отправились в путь под стенания Факундо из-за птичьего помета, заляпавшего весь капот, — про миллион птиц, на рассвете певших на дереве, Канделария сказала правду. Расписывая планы — найти, где можно позавтракать, сходить в туалет и вымыть машину, — Факундо отметил, что они уже выезжают из горной местности и, если повезет, сегодня уже попадут на шоссе, ведущее к морю. Канделарию затошнило, потому что она понимала: к тому времени, как они проедут это шоссе до конца, она должна будет точно знать, куда именно они направляются. До сих пор ее спутник был очень терпелив, а она очень ловко избегала разговоров на эту тему. Она много дней ломала голову и придумала только два решения: либо попытаться выяснить, где же поют киты, либо надеяться, что к тому моменту, как правда рухнет под собственной тяжестью, они окажутся уже достаточно близко к морю, чтобы невозможно было и думать о возвращении назад без попугая, без китов и без новостей об отце.

— Посмотри, кардинальчик, кажется, твои сны реальны, — сказал Факундо и толкнул ее локтем — хотел разбудить, хотя на самом деле она не спала, просто закрыла глаза, чтобы избежать неудобных вопросов и чтобы лучше думалось. Она открыла глаза почти тогда же, когда он затормозил. — Эй, дедуля, мы как раз только что думали, где у вас тут праздник.

— Я не собираюсь ни на какой праздник.

— А почему тогда вы так одеты?

— А почему бы мне так не одеваться?

— Бывают же чудаки! — сказал Факундо и почесал голову.

Канделария подумала, что это на редкость неуместное замечание, ведь не такая уж большая разница между человеком, который в нарядном костюме бредет в глуши, и человеком, который ищет вымирающего попугая и рвет на себе волосы. Она задумалась, может, она тоже странная, и весь мир по-своему странный, просто мы замечаем странное только в других, а не в себе самих.

— Пойду-ка лучше удобрю растения, — сказал Факундо. В мгновение ока он съехал на обочину и скрылся в зарослях с длинной лентой туалетной бумаги в руках.

— Вы не знаете, где поют киты? — спросила Канделария у старика.

— Что за чепуху ты говоришь, девочка? Под водой петь невозможно.

Обидевшись, она хотела сказать, что чепуху говорит он, и еще одеваться не умеет, и в этих нелепых ботинках далеко не уйдет. И хотела добавить, что она уже не девочка, и вообще ей завтра исполнится тринадцать. Но она постаралась представить себя под водой — и действительно, петь там никак не получится. Она секунду поколебалась, но потом подумала, что, если киты едят под водой, дружат под водой, заводят детей под водой и спят под водой, наверняка и петь тоже могут, и поэтому продолжила мысленно оскорблять старика, которому так недостает воображения. Говорить она ему ничего не стала, потому что спорить с нетворческими людьми скучно и потому что отвлеклась на кусочек кинзы, застрявший у него между передними зубами. Тут вернулся Факундо и сказал:

— Давайте мы вас подвезем, дедуля. Вам куда?

— До самого конца, — ответил старик и пошел дальше.

Канделария задумалась: как человек понимает, где этот самый конец, но не нашла никакого ответа, который бы ее удовлетворил.

* * *

Они так и не поняли, как разбилось вдребезги лобовое стекло. Машин не было ни впереди, ни позади. И на дороге никого не было, и они не заметили, чтобы в стекло влетела птица или камень. Канделария разволновалась, представив, что это был метеорит, упавший с неба, а Факундо решил, что в них стреляли. Но ни предполагаемая пуля, ни предполагаемый метеорит так и не нашлись среди мелких осколков, которые рассыпались по всей машине. Они впились в коврики, забились в каждую щелочку и в каждое пустое пространство, большое, среднее, маленькое и крошечное. Они будут там попадаться и через много лет, потому что от таких вещей, как пыль, битое стекло, несбывшиеся желания и дурные мысли, никогда нельзя избавиться полностью.

— Поедем, как на мотоцикле, — сказал Факундо, доставая из багажника две пары мотоциклетных очков и шлемы.

— У вас есть мотоцикл? — спросила Канделария.

— Нет, нету.

— А зачем тогда вам шлемы?

— Чтобы не вырывать на себе волосы в моменты кризиса.

— Надо полагать, у нас сейчас момент кризиса? — уточнила Канделария.

— Надо полагать, у нас сейчас нет лобового стекла, — ответил Факундо.

И они поехали без лобового стекла, теперь собирая кожей и волосами пыль тысячи грунтовых дорог. Пыль нарастала слой за слоем, а слои скоро превратились в корку из-за пота и влажности в атмосфере. К концу дня Факундо так отчаянно хотел принять душ, что готов был остановиться где угодно. Они приехали в какую-то затрапезную гостиницу, грязные-прегрязные, больше похожие на глиняные статуи, чем на людей. Из человеческого в них оставалась только кожа вокруг глаз, куда пыль не попала благодаря очкам, и белые сияющие улыбки, еще сохранившие в неприкосновенности радость от путешествия.

— Я себя чувствую, как сеньор Санторо после того, как он вылезал из ям, которые любил копать, — сказала Канделария.

— Так вот что это были за ямы! — воскликнул Факундо с воодушевлением человека, сделавшего великое открытие. — А ты знаешь, почему он закапывался?

— Потому что боялся.

— А чего он боялся?

— Людей, отравы в еде, смешивания продуктов, недостаточно защищенных мест. А больше всего боялся черных туч. Каждый раз, как видел, расстреливал их из пистолета. И это правда работало! Тучи рассеивались, и грозы проходили стороной.

— В таком случае мне кажется, что Санторо был из тех людей, которые притягивают к себе молнии.

— И что это значит? — спросила Канделария.

— Что ему нужно регулярно зарываться в землю, чтобы снять с тела статический заряд.

Канделария подумала, что у него прискорбно слабое воображение: у нее-то была в голове тысяча теорий насчет того, почему Санторо взял привычку закапываться в землю, и ни одна нисколько не походила на объяснение Факундо. Но если он так говорил, наверняка так и было, потому что Факундо знал много вещей, пусть даже в основном бесполезных.

Они вышли из машины такие грязные и пыльные, что хозяин отеля отвел их на заданий двор, велел встать у стены и наставил на них струю из шланга. Окатил их водой, заставил повернуться и снова окатил, и так несколько раз, пока вода, льющаяся в ненасытное жерло стока, не перестала быть мутной. Факундо попросил два отдельных номера и остался пить агуардьенте за колченогим столиком на террасе. Канделарии показалось чудесным, что она будет спать в гостинице в собственном номере, как раз когда наутро ей исполнится тринадцать лет, — она уже была в таком возрасте, когда требуется больше личного пространства. Усталость смежила ей глаза, и она все еще чувствовала дрожь машины и гудение ветра в ушах, так что раскинулась поверх покрывала, даже не почистив зубы, более того, она осознала, что у нее даже щетки с собой нет. Она заснула в тревоге оттого, что не может выбрать правильный путь, и в страхе перед тем, как отреагирует Факундо, когда узнает, что она его использовала для осуществления своих желаний, заставив поверить, будто помогает ему. Помимо этого она взяла с собой в постель грустное чувство, что это будет ее первый день рождения, который она отпразднует не с семьей.

Много причин позволили ей вообразить, что она сможет провести этот день с отцом. Одной из них была безграмотность в том, что касалось больших расстояний. Ведь она никогда раньше не уезжала так далеко от дома, и все ее расчеты оказались неверны, так как всё, что касалось чисел, было за пределами ее понимания. Не говоря уже о том, что к тому времени, как они приедут в точку, где шоссе, ведущее к морю, разделяется на десятки второстепенных дорог, ей уже надо будет знать, какую именно из них выбрать.

Ей приснилось, что почтовый голубь разбудил ее стуком в окно, чтобы передать письмо, перевязанное красной ниткой. Она развернута бумагу очень осторожно, потому что боялась порвать, а еще нервничала из-за того, что надо будет писать ответ. Оставляют письма без ответа только трусы, а она не трусиха. Никогда не была трусихой. Она напишет ответ самым красивым своим почерком, чтобы адресат ее понял, — это она умела, она делала все упражнения в прописях, которые задавала учительница испанского в школе. Канделария прекрасно знала, как тревожно ждать ответа, когда он не приходит. Начинаешь подозревать каждого голубя, которого видишь: не он ли виноват, что не передал тебе письмо, которое ему доверили. А потом начинаешь ненавидеть всех голубей, потому что они обманули твое доверие, и, хуже того, терять надежду. К счастью, голубь в ее сне, глядевший на нее с карниза, похоже, заслуживал доверия, — он хотя бы не был белый, как Святой Дух, а это уже хороший знак. Развернув наконец бумагу, она поняла, что там ничего не написано, и в этот момент проснулась. Сначала она почувствовала огромное разочарование, ведь пустое письмо — это так нелепо, но потом подумала, что в пустом есть и плюс: пустые места можно заполнить чем угодно. А дальше она вспомнила, что у нее день рождения, и эта мысль постепенно взяла верх, отодвинув на задний план тревоги из-за сбившихся с пути голубей и писем, в которых ничего не написано. Она задумалась, а не может ли отсутствие сообщения само по себе быть сообщением. Об этом стоило поразмыслить. В конце концов, именно над такими вещами любят ломать голову взрослые. А что, если взрослеть не так уж хорошо, подумала она: по крайней мере, ей пока не приходилось размышлять о таких вещах. Но сейчас, в свои только что наступившие тринадцать лет, ее заботило совсем другое.

Канделария встала с кровати, чувствуя себя выше ростом, чем прежде. Утихомирив живот, она вытянула шею и запустила пальцы в растрепанные волосы, пытаясь их расчесать. По пути в душ взглянула на себя в зеркало, оценила размер стеклянных шариков своей груди и соврала себе, что они подросли. Потом повернулась, посмотрела на попу и пришла к выводу, что там осели все сладости, которых она наелась за вчерашний день. В душе пришлось мыться стоя на носочках, чтобы не наступить на колонию грибов, выросших между плитками. Она решила вымыть голову просто потому, что хотелось испробовать фен, висевший на одной из стен в ванной. Она раньше никогда не делала себе прическу, но видела, как это делает мать, и решила, что справится с этой задачей без особых трудностей. Не считая того, что она пару раз обожгла кожу головы и руки, а от нескольких колтунов пришлось избавляться с помощью ножниц, она смогла укротить свои рыжие космы, и они стали гладкими, мягкими и блестящими, как сатиновое одеяло.

Она надела желтое платье с голубыми цветами, которое купила вместе с Габи. С тех пор, как она себя помнила, день рождения означал две вещи: во-первых, получаешь много подарков, а во-вторых, всегда надеваешь что-то новое в первый раз, а поскольку сейчас на подарки рассчитывать не приходилось, оставалось только пустить в ход новое платье, чтобы совсем уж не нарушать традицию. Но, посмотревшись в зеркало, она почувствовала себя нелепой. С какой стати ей взбрело в голову надеть желтое платье, когда оно так подчеркивает грудь (которая никак не хочет расти) и попу (которая никак не хочет перестать расти)? Желтое платье, которое привлекало внимание так же сильно, как софиты в школьном театре, когда тебя заставляют выходить на сцену и играть второстепенные роли. Она прекрасно знала это ощущение, потому что главных ролей ей не давали. Она всегда оказывалась на заднем плане.

Этот желтый цвет был как указательный палец, направленный на нее, чтобы никто не упустил ее из вида; это был пожар из тех, которые видны издалека, когда пылают горы. Еще ее раздражали эти жесткие ботинки, которые никогда ее никуда не приведут, ботинки, которые вечно будут зависеть от ног, обутых в них против воли. Перед тем как покинуть дом, она, по правде говоря, думала, что привыкнет к ботинкам, но прошло уже столько дней и столько километров, а они, казалось, жали только сильнее. Однако и на этот раз она не решилась их снять, потому что одно дело нарушить обещание, данное кому-то другому и совсем другое — обещание, данное самой себе.

Она отправилась к Факундо попросить запасную щетку, решив, что стоит почистить зубы. Она вошла не постучавшись, потому что дверь была приоткрыта, и увидела его в душе, полуголого и застывшего, потому что колония грибов в его ванной была еще больше и гуще. Она заключила, что проблема этого заведения — в отсутствии женщины. Мать часто говорила, что мало кто из мужчин умеет пользоваться метлой, а тех, кто знает, для чего нужна швабра, и того меньше, ну а если они по какой-то причине и умеют делать уборку, то всячески ее избегают. А если вдруг не избегают, говорила мать, то никогда не сполоснут и не отожмут тряпку и не додумаются протереть щеткой с содой швы между плитками, потому что не видят грязь, которая там копится, а то и сами швы не видят. Не говоря ни слова, Факундо вытер капли, стекающие по спине, и надел рубашку и чистые брюки. «Пусть считает себя счастливчиком, если не подхватил грибок ногтей», — подумала Канделария, но ничего не сказала, потому что он, похоже, и так уже был не в духе.

Факундо выдавил пасту на обе щетки, и они вместе стали чистить зубы, глядя в зеркало на себя и краем глаза друг на друга, думая о каких-то вещах, которые не осмелились выразить. Они чистили зубы так, словно это был их единственный долг в жизни, словно щетка могла стереть все, что их беспокоило, словно ею можно было очистить не только зубы.

Перед отъездом Факундо попросил стакан воды и проглотил свою таблетку-забудку. Расплачиваясь за завтрак, он заметил, что хозяин гостиницы взял деньги той же рукой, которой подавал на стол, и ею же чесал зад. И, как будто этого было мало, нагло разглядывал Канделарию и гаденько улыбался. Но она сразу поняла, что улыбается он потому, что у него нет мелких денег и он хочет ее убедить взять на сдачу сладостей. Конечно же, она их взяла, хоть и подумала про свою попу, но потом вспомнила, что иначе ее ждет обед из безвкусных яблок и каменных конфет. В конце концов она не только получила сладости, но и уговорила угостить ее фруктовым льдом. Она выбрала маракуйный, потому что он напомнил ей о Тобиасе.

Оказавшись в знакомом и безопасном пространстве автомобиля, Факундо постепенно снова стал милым и любезным, то ли под действием таблетки, то ли потому, что угрожающие душевые грибы остались позади. Канделария же, наоборот, злилась, потому что поздравление с днем рождения было прохладным и пресным, как кофе с молоком, который они только что пили на завтрак. А еще Факундо ни слова не сказал ни о ее прическе, ни о новом платье, и теперь она снова гадала, желтый ли ей не к лицу, или она выглядит толстой, уродливой и нескладной — именно такой она себе и казалась. Ей не пришло в голову, что, будь реакция Факундо противоположной, она бы все равно расстроилась, потому что в тринадцать лет женщина чувствует себя проигравшей, какой бы стороной ни упала монетка и какие бы карты ей ни раздали. Похвала заставила бы ее подумать, что он насмехается или что он притворщик, лжец и льстец из тех, кто услаждает слух собеседницы с целью что-то получить взамен.

Помимо злости ее мучила еще и тревога: они уже приближались к морю, а она по-прежнему не знала, где поют киты. И, будто этого было мало, у нее разнылись уши, наверняка из-за ветра, бьющего в лицо сквозь разбитое лобовое стекло, и оттого, что Факундо не переставал болтать, как попугай под дождем. Он восхищался всеми птицами, всеми деревьями и всеми цветами, которые встречались ему на пути. А еще улыбался и снова пытался объяснить устройство мира на примере животных:

— Ты знаешь, кардинальчик, что колибри-пчелка способна махать крыльями с частотой двести раз в секунду? И это при том, что весит всего два грамма. Представляешь? Два грамма!

— Это значит, что это самая маленькая птица на свете? — спросила Канделария.

— Это значит, что никого не стоит недооценивать.

* * *

Они еще не доехали туда, где шоссе расходится в стороны, как Факундо спохватился, что у него нет подходящей клетки, в которую он посадит потенциальную пару для доньи Перпетуи. Последние несколько километров он только об этом и говорил: как отыщет попугая, как определит его пол, как отвезет птиц в особое место, где обеспечит им контролируемые условия для размножения. Он все уже продумал: сколотить из досок ящики, которые послужат гнездами, поместить в вольер с сеткой наверху, чтобы птицы не улетели. Всюду расставить термометры, поддерживать температуру в двадцать четыре градуса, обеспечить попугаям сбалансированное питание: семена, фрукты и злаки. В гнезде установить камеру, чтобы наблюдать за развитием яиц, а затем и птенцов. Снимки обойдут весь мир, дадут толчок его карьере, и его имя попадет в «Сайенс джорнал» и другие сугубо научные журналы.

— А очень трудно попасть в такой журнал?

— Почти невозможно, кардинальчик. Но мне нужно только найти солдатского ара, понимаешь? Мне до журнала рукой подать. Да что там, попугайным перышком.

Канделария задумалась о Тобиасе и открытых им разноцветных лягушках и орхидеях. Она поняла, почему ни разу не держала в руках номер «Сайенс джорнал». Вовсе не потому, что не смогла бы прочитать его по-английски.

Факундо же продолжал говорить без остановки, а когда не говорил, принимался воспроизводить крики доньи Перпетуи на магнитофоне, слушал их и пытался им подражать с налипшей на губах глупой улыбкой. Канделарии хотелось стукнуть его, чтобы стереть с лица земли, превратить в незнакомца, с которым ее не связывали бы никакие обещания. Она слушала его болтовню вполуха, потому что проснулась с путаницей в голове; похоже, все-таки муки взросления сводились к простому осознанию, что будущее непредсказуемо. Кроме того, ее грызла вина, и она решила, что пора применить на практике совет Габи: раз вина существует, только если ей это позволяешь, может быть, надо уже отпустить свою вину на волю ветра, чтобы ее унесло как можно дальше.

Пока он строил планы, она мысленно разрушала их, прекрасно зная, что на их осуществление нет никакой надежды. При этом она разгибала и поджимала пальцы, заточенные в ботинках, скрещивала руки на груди и не переставая ерзала в попытке найти удобное положение, не понимая, что ничего не получится, ведь неудобство коренится внутри. «Как и страх», — подумала она, и ей вспомнился Санторо, который все время бежал от воображаемых врагов, хотя главным врагом был себе сам. А от таких врагов не убежать.

Шлем начал сжимать голову, от очков перед глазами все было как в тумане. Ощущение пыли на коже ее раздражало, и она в первый раз испугалась, что испортит только что сделанную прическу. Еще и дышалось тяжело, а горло саднило оттого, что постоянно приходилось сглатывать слюну. Ей надоел ветер, надоело колоться об осколки, куда бы она ни оперлась, надоел Факундо. Она вспомнила, что еще вчера воображала, как целует его, а теперь сама эта идея казалась ей отвратительной. Дело было не в том, что Факундо как-то резко изменился за это время, просто она начала на него по-другому смотреть.

Машина пожирала километр за километром, а они сидели рядом, но в совершенно разном расположении духа. Спутник Канделарии казался ей случайным незнакомцем, и она гадала, не думает ли он о ней то же самое. Это снова заставило ее вспомнить о Габи, чьи познания, в отличие от Факундо, были действительно полезными. «Человека никогда не узнаешь целиком, может, однажды ты на меня посмотришь и не узнаешь», — сказала та ей однажды. И оказалась права — Канделария понимала, что, в общем-то, совсем не знала Габи и уже никогда не узнает. Но это было неважно, потому что между ними еще до этого вклинилась конечная точка, и каждая устремилась к новому началу. Хоть Габи была права не во всем, а только почти во всем, но то, что касается новых начал, похоже, было истиной без прикрас, как почти все истины Габи, и Канделария решила запечатлеть ее в памяти и никогда не забывать. «Любой конец — это новое начало», «любой конец — это новое начало», «любой конец — это новое начало», — повторяла она мысленно, глядя в окно.

Они продвигались вперед без спешки и без определенности, поднимая пыль, сотрясая листья на деревьях, сбивая ветки, которые осмелились нависнуть над ними по пути. Канделария смотрела на Факундо искоса, чтобы не встречаться с ним взглядом. Ей казалось, чем дальше они продвигаются, тем меньше она его знает, а чем меньше она его знала, тем теснее и душнее становилось ограниченное пространство машины, которое приходилось с ним делить. Они были два несозвучных существа, направляющиеся в дальний край, даже не представляя, где это. Она не знала, смеяться или плакать над этой абсурдной ситуацией.

Не зря отец утверждал, что все мы тянемся к тем, кто на нас похож: «Нет в мире ничего более неудобного, чем быть не на своем месте. А мы, люди, любим, чтобы нам было удобно» — именно так он говорил. И хотя бы в этом он оказался прав, потому что ей было до крайности неудобно. Если бы она лучше слушала отца, сейчас не ехала бы в машине без лобового стекла с психом, рвущим на себе волосы, как депрессивный попугай, который своим клювом выщипывает себе перья.

Но у нее все равно не было другого выбора, кроме как двигаться дальше вперед, потому что позади на пути она оставляла намного больше, чем просто пыль. Она двигалась вперед по инерции, туда, куда указывали стрелки на дороге. До самого конца, пусть она и не имела ни малейшего представления, каким он будет. Тут она вспомнила хромого старика, обозвавшего ее девочкой, того, в нелепом галстуке-бабочке и офисных туфлях, который считал, что под водой невозможно петь. И это воспоминание снова заставило ее задуматься, как человек вообще понимает, где конец. Но она по-прежнему не находила ответа, который бы ее удовлетворил.

* * *

Клетки в этом мире повсюду, но стоило Факундо сказать, что ему срочно надо купить клетку, как те исчезли во всех магазинах по пути. Они остановились в пяти-шести местах, и везде клетки кончились, а если и были, то слишком маленькие или с тонкими прутьями, недостаточно прочными, чтобы выдержать удар птичьего клюва, приспособленного крушить несокрушимое. Пока Факундо рвал на себе волосы, Канделария грызла ногти и пыталась незаметно выспросить у продавцов, не знают ли они, где поют киты.

Первый посмеялся над вопросом, он даже не знал, что киты вообще умеют петь. Вторая продавщица была немая и продавала товары в своей лавке, тыкая в них пальцем и указывая цену на доске, которая висела у нее на шее. Третий, пьяный, едва держался на ногах за прилавком и испускал поток бессмыслиц, вызывавших скорее смех, чем жалость. Четвертый дал банальный ответ: что киты, ясное дело, поют в море, только он не знает точно, где именно. Пятая перепутала китов с сиренами и сказала, что они вымерли. Или, может, вообще не существовали. Наконец она признала, что сама не знает, чему верить: логике или картинкам, на которых изображены женщины с рыбьими хвостами, — но картинки она точно видела в какой-то книге.

В шестой магазин они зашли не потому, что он выглядел так, будто там продаются клетки, а потому, что кончился бензин. Продавщица сообщила Факундо, что через два километра есть колонка, и он, смирившись, отправился пешком под безжалостным полуденным солнцем. Жара была такая, что шоссе, казалось, плавилось. Осталась позади пыль грунтовых дорог, и теперь повсюду царил асфальт.

Канделария заставила его надеть шлем, потому что опасалась, что иначе он вернется без волос. Они были так близко от моря, что уже не видно было гор, и солнце атаковало всех без сочувствия. Факундо еще не успел далеко отойти, когда она заметила, что его силуэт делается все более размытым и воздушным, как у призрака. У него не было тени, потому что солнце стояло высоко. Канделария проводила его взглядом, пока его очертания не растворились в асфальте, и тайком пожелала, чтобы так и случилось. Дожидаясь его возвращения, она стала обследовать магазин, куда привел их случай.

С потолка свисали ветряные колокольчики ручной работы, сделанные из улиток и разноцветных ракушек. Повсюду стояла всевозможная мебель и предметы обихода из деревьев, отбракованных лесорубами или не переживших бурю на реке. Они плыли по течению до самого моря, а там древесину, пропитавшуюся солью и селитрой, обрабатывал неустанный прибой. Теперь это были стулья, палочки, столы, лампы, потому что кто-то унес те деревья с берега и отполировал, создав вещи невероятной красоты, но сомнительного удобства. Некоторые даже не были отполированы, а назначение им еще надо было придумать. Предмет, похожий на стул, продавался как стул, но если кто-то представлял его прикроватной тумбочкой, тогда он оказывался тумбочкой. Канделария подумала, что по-настоящему особенными эти предметы делает невозможность изготовить два совершенно одинаковых.

Она бродила среди картин с морскими пейзажами, забальзамированных животных, коралловых скульптур, панцирей морских черепах, шкур игуан и разноцветных змей, которые напомнили ей об Анастасии Годой-Пинто. Она видела части кораблей, якоря, штурвалы и лодки, которые казались такими же древними, как само море. Когда продавщица подошла спросить, ищет ли она что-то конкретное, она воспользовалась случаем и спросила, не знает ли та, где поют киты. У нее было хорошее предчувствие. Хозяйка подобного магазина уж наверняка должна была такое знать — и потому Канделария остолбенела, когда ответ оказался отрицательным. Никогда еще слово «нет» не отзывалось в ее разуме с такой силой. Оно пронзило ее как меч, ударило с силой гигантских церковных колоколов. Отголосок эха долго бился у нее внутри: нет, нет, нет.

Земля ушла из-под ног, она почувствовала, будто растворяется так же, как растворился силуэт Факундо в раскаленном асфальте, как обрывки крыльев насекомых, влетевших в автомобильное стекло. Ей захотелось убежать отсюда, шаг за шагом вернуться назад. Канделария вышла на парковку, взяла свой рюкзак из неподвижной машины. Встряхнула его, подняв облако пыли, от которого она тут же расчихалась. Потом она быстрым шагом направилась к дороге, осуществлять свой единственный план: поймать попутку и сесть на первую же, которая повезет ее обратно в сторону гор. В этот момент она желала только одного: оказаться дома, в безопасности, в надежных объятиях матери. Она представила, как та на балконе включает музыку растениям, разговаривает с круглыми камнями и танцует с зелеными щупальцами лиан. Представила, как та обнимает стволы деревьев, полная сил, как вулкан, который вот-вот начнет извергаться. И тут на секунду ей показалось, что она начинает понимать свою мать. Она готова была на что угодно, лишь бы оказаться сейчас рядом с матерью, а не ждать неизбежного разговора с Факундо. Готова была ловить машину, даже испытать на прочность свои ноги и идти пешком. Если поторопиться, решила она, то к возвращению Факундо она будет уже на пути домой, и пусть он рвет на себе волосы до последнего клока. Наверняка он посмотрит на свою машину и не сможет ее узнать, и тогда побежит запереться в первой же попавшейся ванной, но не сможет и узнать собственное отражение в зеркале.

Сопротивляться хаосу и переменам он мог только с помощью своих таблеток. Ему нужно было забывать прошлое, чтобы принимать новизну настоящего, не думая, что очень скоро и оно станет прошлым. В этом и состояла проблема Факундо: он не держался за четкие ориентиры и поэтому, подумала Канделария, постоянно терял равновесие. Она подумала о фламинго и потом о своей матери, которая, похоже, обрела некую стабильность после того, как дом покосился, и после того, как смогла сочинить собственную мелодию. Она пришла к выводу, что не все мы обретаем равновесие на совершенно ровном полу или в чужих песнях.

Несколько грузовиков проехало мимо, обдав ее лицо горячим бензиновым выхлопом. Здесь, на обочине шоссе, она чувствовала себя ничтожной, как жалкая букашка, неспособной устоять на собственном фундаменте, который представлял собой две ноги, зажатые ботинками. И тут она упала — ее сшибло потоком воздуха от грузовика, который промчался мимо, хотя большой вес груза предполагал, что ему бы стоило ехать медленно. Водитель еще и посигналил, когда заметил ее, не столько чтобы предупредить, что может ее сбить, сколько демонстрируя свое превосходство. Продавщица, наблюдавшая за ней через витрину, выбежала помочь. Канделария рассадила колени, а глаза ее наполнились слезами. Она даже не пыталась досчитать до тридцати — настолько неизбежен был плач. Женщина, должно быть, решила, что это из-за коленей, и это было хорошо, потому что избавляло Канделарию от объяснении, которые она не в состоянии была дать.

Только она сама знала, что слезы были вызваны неспособностью найти путь, который она искала. Впервые в жизни она замыслила что-то серьезное, приняла первое важное решение, и оно явно не оправдалось. Она сглотнула густую слюну, которая накопилась во рту, и почувствовала вкус поражения. Она никогда не забудет этот вкус, потому что жизнь позаботится о том, чтобы напоминать ей об этом каждую секунду.

— Эти дальнобойщики ездят как сумасшедшие, ничего хорошего от них не жди, — сказала продавщица, когда отвела ее обратно в магазин и дала стакан воды. — Постой тут, у меня есть кое-что — тебе точно понравится.

Канделария слышала, как та роется в кладовке. Она открывала и закрывала ящики, искала там и тут. Ругалась и замолкала, и дальше двигала товары, которые, по-видимому, там хранила. Через некоторое время Канделария увидела, как она выходит с удовлетворенным видом. В тощих руках у нее что-то было; Канделария не могла понять, что это, но предположила, что какая-то ценная вещь, судя по тому, как женщина прижимала ее к себе. А может быть, и не ценная, просто громоздкая, и ее приходилось так держать, чтобы не выронить. По мере того как продавщица приближалась медленными и осторожными шажочками, предмет приобрел округлую форму, которая показалась Канделарии знакомой. Она вытерла слезы, которые еще туманили ее взгляд, и пошире открыла глаза, чтобы определить, почему этот округлый тяжелый предмет вызвал у нее такое волнение. Потом она разглядела текстуру и природный цвет гранита. Потом увидела хвост кита; ей это показалось подозрительно похожим на статуи, которые делал ее отец.

— Раз ты интересуешься китами, я подумала, вдруг тебе понравится эта скульптура. Жаль, что я не знаю, где они поют, просто я не здешняя, а из…

— Откуда она у вас? — перебила Канделария дрожащим голосом и с колотящимся сердцем.

— Их делает один художник из колонии. Они мне привозят свои работы на продажу.

— А где эта колония? — спросила Канделария и погладила гранит. При этом она закрыла глаза, и тактильная память, сохраненная в кончиках пальцев, убедила ее, что это скульптура отца.

— Да я, честно говоря, и не знаю. Они всегда сами приезжают со своими произведениями. Эти художники большие чудаки, не любят, чтобы к ним совались.

Канделария встала и начала кружить по всему магазину. Снимала черепашьи панцири и ракушечные колокольчики, чтобы внимательно рассмотреть. Заглядывала за сухие шкуры игуан и змей. Двигала деревянную мебель и заметила, что некоторые вещи были подписаны сзади именами художников, другие — инициалами или датами. Она приподнимала коралловые скульптуры и части кораблей, но тоже не увидела ничего полезного. У морских пейзажей маслом в нижнем правом углу была одна и та же неразборчивая каракуля.

Она узнала много, но в то же время не узнала ничего. Она была так близка и так далека от того, что искала. Она не знала, смеяться или плакать, уйти или остаться. Она стукнула по стене, одна из картин упала на пол, и оказалось, что на обратной ее стороне той же рукой, что поставила на картине неразборчивую подпись, написано что-то еще. Канделария попыталась прочитать надпись вслух.

— Пуэрто… Тут написано Пуэрто и что-то еще. Не знаете ничего похожего?

— Нет, не припоминаю, — сказала продавщица, которая опять ничего не знала.

— Может, Пуэрто-Футуро? Должно быть какое-то место, которое так называется, — сказала Канделария.

— А не Пуэрто-Артуро? — спросила продавщица.

— А что, есть место, которое называется Пуэрто-Артуро?

— Да, конечно, я слышала это название, только не знаю, где это.

* * *

Факундо появился так же, как исчез. Очертания его силуэта, сперва расплывчатые, снова оформились в знакомые контуры. Он перестал быть призраком, растворенным жаром асфальта, и превратился обратно в человека. Он нес в одной руке канистру, полную бензина, а в другой — клетку такой величины, что издали казалось, будто в ней поместится даже он. Да и вообще он сам походил на большеголового попугая из-за шлема, который так и не снял.

— До развилки осталось совсем немного, кардинальчик, — сказал он, — полагаю, я заслужил узнать, куда конкретно мы направляемся.

— Едем в Пуэрто-Артуро, — сказала Канделария твердо и уверенно. Эти слова, произнесенные ее собственными губами, показались странными даже ей самой.

Факундо открыл один из чемоданов, достал карту и принялся разворачивать. Карта была такая большая, что пришлось расстелить ее на парковке магазина, чтобы найти пункт назначения. Канделария смотрела, как пальцы Факундо скользят по береговой линии, пока он разбирает названия поселений. Увидела, что некоторые перечеркнуты крестом, и поняла, что это места, где он уже искал солдатских попугаев. Несколько капель пота упали посреди Тихого океана. Ни он, ни она не бросились их вытирать. Факундо никак не мог найти Пуэрто-Артуро, и Канделария, опасаясь, что его не существует, дернула заусенец так, что выступила капля крови и упала туда же, в океан. Она попыталась успокоиться, говоря себе, что не должна терять самообладание, ведь она уже знает, что вещи, которые никак не удается найти, часто оказываются на самом видном месте. Как рукопись на тумбочке или змея на потолочной балке. Еще она вспомнила про пятно Габи в форме дальнего края и пожелала всеми силами, чтобы Пуэрто-Артуро оказался более реальным местом.

— Нет никакого Пуэрто-Артуро! — чуть ли не взвыл Факундо.

И Канделария задумалась, может ли этот тихий океан вместить слезы вдобавок к поту и крови, которые уже брызнули на его воды.

— Почему сразу нет, может, он просто на карте не отмечен. Это же разные вещи, — сказала она.

— Нет, — возразил он. — Раз нет на карте, значит, вообще нет.

— Проблема в том, что мы неправильно смотрим. Давайте доедем до пункта оплаты проезда и там выясним.

— Ты хочешь сказать, что я не умею читать карту?

— Может быть, это карта не умеет читать вас.

— Так я и не книга, чтобы меня читать, — обиделся Факундо. — Лучше спросим у людей, которые действительно знают.

На пункте оплаты проезда в конце шоссе им и в самом деле рассказали, где свернуть на Пуэрто-Артуро. Его не было на карте, потому что это не населенный пункт в полном смысле слова — просто несколько чудаков назвали так место, где они решили поселиться вместе, чтобы творить, объяснил им дежурный, принимавший деньги. Канделария заметила, с какой насмешливой ухмылкой он произнес слово «творить», но ничего не сказала — так велико было ее облегчение оттого, что Пуэрто-Артуро все-таки существует.

Объяснение дежурного разрядило обстановку, и в машине снова воцарилось оживление. Каждый верил, что скоро обретет желаемое. И пусть у них были разные цели, хотя бы пункт назначения оказался реален, а на данный момент только это и имело значение. Неожиданно для себя самих они принялись петь дуэтом и подъедать остатки сладостей и яблок. Они договорились нигде не останавливаться по пути, чтобы больше не терять ни секунды. Скоро перестали раздражать ветер в ушах и впивающиеся в кожу осколки. И вмятины, и птичий помет, и остатки еды, застрявшие в салоне машины. Удивительно, но Факундо ничего не говорил о необходимости смыть пот и прилипшую пыль, точно так же, как Канделария даже не вспоминала, как ей жмут ботинки.

Они выехали на дорогу, которую указал им дежурный, с таким воодушевлением, как будто она вела прямо в рай. Их путь лежал в одно и то же место, хоть ожидания у них и были самые разные. Однако они были, и этого было достаточно, чтобы продолжать путь. Канделария задумалась о том, как сильно могут отличаться представления о рае у разных людей. Может быть даже, что рай одного окажется адом для другого, и она гадала, не получится ли так и в их случае, вот только неясно, кого из них двоих считать проигравшим. Она предположила, что Факундо, ведь в конце концов он не получит ни попугая, ни признания, ни публикаций в научных журналах.

Поворот на Пуэрто-Артуро оказался грунтовой дорогой, и скоро пыль опять составила им компанию в непредсказуемом путешествии. Чем дальше они продвигались, тем больше сужалась дорога, пока не превратилась в гравийную тропку, по которой ехать было все труднее. Гравий часто отлетал в днище, а колеса то и дело заносило, и они стонали в один голос с Факундо, который огорчался так, будто удары получал он, а не машина.

Несколько раз они застревали, и приходилось просить местных жителей, проезжавших мимо на осле, помочь подтолкнуть машину. В последний раз им помогли сразу шестеро чернокожих крестьян, у которых руки были стальные оттого, что столько махали мотыгой в полях и таскали канистры с водой, пытаясь совладать с постоянной засухой. Один из крестьян сказал, что дальше дорога будет только хуже и на этой машине они никуда не доедут. Он предложил оставить автомобиль у него на ранчо, рядом с загоном для скотины. Здешние дороги сделаны для того, чтобы преодолевать их медленным шагом, сказал он, и невозможно высчитать, сколько времени уйдет, чтобы добраться из одной точки в другую. Он заявил, что понятие времени существует только в голове у тех, кто носит часы, а сверяться с часами не в обычае ни у кого из местных.

— Время, если его так называть, у нас есть, — сказала Канделария.

Факундо посмотрел на нее, вытаращившись в знак несогласия, и глянул на фирменные часы на своем левом запястье.

— Я бы на вашем месте не был так уверен, сеньито[11], — сказал крестьянин. — Нельзя владеть тем, чего не существует.

Он предложил им взять у него пару осликов. Заверил, что за несколько песо они довезут их куда угодно.

— Преимущество возраста в том, что хорошо знаешь дороги, — сказал он, заметив, как разочаровались оба при виде старых измученных животных.

Менять способ передвижения не входило в их планы, но, учитывая все превратности пути, это казалось наиболее разумным. В мгновение ока машина была припаркована возле загона, а сами они оказались в доме с соломенной крышей и утоптанным земляным полом, по которому разгуливали куры и клевали им ноги. Не успели они свыкнуться с присутствием кур, как огромная свинья прошла через то, что можно было считать гостиной. В углу дремал кот, еще чернее хозяина. Ни любопытство, ни два незнакомых лица не заставили его открыть глаза. Наверху, на потолочных балках, бормотала пара желтых попугайчиков.

— Они не улетают? — спросила Канделария.

— Иногда, — сказал хозяин, — но потом возвращаются.

— Почему? Разве на свободе не лучше живется?

— Свобода — дело ненадежное и опасное. А тут им хотя бы обеспечен банан в день.

Он рассказал, что его зовут Сигифредо, как звали его отца, деда, прадеда и всех мужчин в семье с незапамятных времен. У него не хватало левого переднего зуба, но он это возместил, заковав правый в золото. Он был такой худой, что ладони его казались огромными, а руки и ноги походили на ветки деревьев. Он почти не моргал, и от этого создавалось ощущение, что он сверлит тебя взглядом. Узнав, что они направляются в Пуэрто-Артуро, он сказал, что разумнее всего будет доехать на ослах до пляжа, а там нанять лодку. Оба согласно моргнули, потому что Сигифредо был из тех, с кем невозможно не согласиться. Особенно когда находишься в незнакомой дикой местности.

— Не понимаю, зачем плыть на лодке, — сказала Канделария. — Пуэрто-Артуро — это остров?

— Это место, куда просто так не подобраться, такое же, как его обитатели. Можно и на осликах доехать, но на это уйдет вдвое больше времени.

— Тогда на лодке, — сказал Факундо.

— Тогда на осликах, — сказала Канделария почти одновременно с ним, в ужасе воображая, как лодка перевернется и ей придется соприкоснуться с водой.

Они спорили, пока Факундо не начал рвать волосы, а Канделария — грызть ногти. Куры уже устроились на капоте машины, кот заснул на сиденье, а они все еще спорили. Сигифредо улегся в гамак, чтобы не вмешиваться в спор, и одним махом выпил три стакана чистого рома. Попугаи на балке спели гимн страны и две песни вальенато[12].

Канделария залезла на дерево, когда у нее кончились аргументы, почему она ни за что не сядет в лодку. Факундо же ничего не оставалось, кроме как принять таблетку, чтобы поскорее забыть о причинах ссоры. Ему пришлось выпить даже две, потому что от одной не было толку. Канделария увидела, как он расстроен, увидела, сколько клочьев волос у него в руках, спустилась с дерева и согласилась ехать до побережья, чтобы там нанять лодку до Пуэрто-Артуро.

* * *

Сначала она услышала беспрестанный неясный шум. Потом вдохнула запах. Позже провела языком по губам и почувствовала вкус. Наконец увидела и поняла, почему Факундо говорил, что красоту не нужно объяснять. Она впервые оказалась перед чем-то феноменальным, и ей хотелось все свои чувства посвятить восприятию этого чуда, а не ломать голову в попытках его понять. Отец много раз пробовал описать ей море — как будто можно попытаться выразить такое словами и не потерпеть неудачу. Теперь она видела его своими глазами: бесконечное, неутомимое, огромное. Достаточно было на секунду потеряться мыслями в монотонном движении волн, чтобы почувствовать, как недолговечны наши следы в этом мире. Невозможно было смотреть на море и не чувствовать себя ничтожным. Море охватывало даже те места, которых не достигал взгляд. Она же, Канделария, была крошечной песчинкой, такой же, как те, что она топтала ботинками, которые хоть и жали, но все же привели ее сюда.

Увидев море, она спрыгнула с ослика и побежала к кромке воды. Ботинки наполнились песком, но она была слишком возбуждена, чтобы обратить на это внимание. Она остановилась в той самой точке, где волны накатываются одна на другую, прежде чем умереть навсегда. Она увидела остатки пены и водоросли. Увидела ракушки и улиток, ползающих по песку. Она присела на корточки, коснулась воды рукой. Вода была теплая, а на вкус — более соленая, чем ей представлялось. Ей захотелось утопить свои страхи, погрузиться в морские глубины, позволить теплу воды вторгнуться во все уголки тела. Отдаться биению волн и отдохнуть, качаясь на них. Ей захотелось многого, но ее ноги были как стальные столбы, негнущиеся, вкопанные в песок.

Факундо обошел ее и исчез в волне. На мгновение он скрылся под водой, а когда вынырнул, Канделария увидела у него на лице мальчишескую радость. Он хохотал так, что его было слышно поверх сутолоки прибоя. Она долго смотрела, как он резвится, и подумала, что так, должно быть, выглядит счастье. Ей бы тоже хотелось погрузиться в воду, но ноги ее не слушались и не давали сделать ни шага. Она вспоминала про Тобиаса и его безжизненное тело, плавающее на мутной поверхности пруда.

Отвлекшись, она не заметила волну, и та намочила ей ноги и толкнула ее на землю, прежде чем она успела отступить. Она растянулась на песке, и тут уже целая череда волн ударила ей в лицо. Волны попадали в глаза, в рот, щипали и мучили. Потому что одно дело лезть в море, и совсем другое, когда море лезет в тебя без твоего согласия. Сигифредо помог ей встать, и она заметила, что рука у него такая мозолистая и темная, что похожа на древесный ствол. И эта огромная рука, ухватившая ее руку, напомнила ей о том, что уже давно никто не держал ее за руку.

— Осторожно, море коварное, — сказал Сигифредо.

— А кто не коварный? — сказала Канделария, не выпуская его руку. У нее горело лицо, было тяжело дышать. Слюна опять стала густой.

— Вы дрожите, сеньито.

— Я не сяду ни в какую лодку.

— Но, Канделария, РАДИ БОГА! — сказал Факундо, повысив голос.

Впервые Факундо назвал ее настоящим именем. И эти пять слогов, которые она так часто слышала, сейчас показались ей чужими, как будто прозвучали для нее в первый раз. Кан-де-ла-ри-я. Она почувствовала, что все взгляды обращены на нее, и ее щеки залились красным. Она ощущала, с какой скоростью кровь циркулирует по всему телу. Она с трудом сглотнула слюну. Она боялась, что намокшее платье просвечивает и четыре глаза, направленных на нее, это заметят. Она подумала про свою попу. Попыталась расправить подол, облепивший тело. Она с радостью бы убежала и где-нибудь спряталась, но пляж был просто полосой светлого песка. Пустым пространством. Только вдали виднелись стройные пальмы, высокие и изящные, вызвавшие у Канделарии зависть, потому что сама она как раз такой не была. А море впереди не давало бежать и пугало своим рычанием. В этот самый день, когда она увидела море в первый раз, она его возненавидела. И возненавидела себя за это чувство. Она была уверена, что в других обстоятельствах могла бы его полюбить.

— Ничего страшного, сеньито, — сказал Сигифредо и погладил ее по мокрым волосам. — В Пуэрто-Артуро можно доехать на ослике, и места по дороге очень красивые. Если поторопимся, доберемся до захода солнца.

Факундо набрал воздуха, чтобы что-то сказать, но в последний момент передумал. Он потер голову пальцами, а потом стал чесаться так сильно, что все услышали. Несколько волосков застряло в ногтях, возможно, потому что он уже много дней их не подпиливал. Потом он закрыл лицо руками и стоял так несколько секунд, показавшихся вечностью. Он как будто готов был взорваться — дрожал всем телом, и отнюдь не от холода. Канделария подумала, что теперь лучше понимает, почему иногда надо носить маску. Это хотя бы удобнее, чем все время закрывать лицо руками.

* * *

Дорогу, по которой они отправились, протоптали местные жители босыми ногами. Деревья по обе стороны образовывали нечто вроде туннеля, а в листве караулили разнообразные животные, которые скрывались, стоило посмотреть в их сторону. О бегстве говорило только качание веток или хруст ковра сухих листьев под невидимыми лапами. С верхушек хлопковых деревьев гроздьями свешивались ленивцы и раздражающе медленно жевали цветы.

Все молчали. У Факундо на плечах была клетка и чемодан, куда более увесистый, чем ему хотелось бы, но он все равно то и дело поднимал взгляд, чтобы определить птиц, встречавшихся на пути. Свистеть им он уже перестал. Канделария нервничала, и ботинки жали ей сильнее прежнего. Ту пустоту, которую она увидела на пляже, она теперь несла в себе. Она чувствовала такую пустоту внутри, что ей казалось, она никогда не сможет ее заполнить. Она подумала об отце, и от одной мысли о встрече с ним сердце у нее забилось быстрее. Скажет она ему что-нибудь или просто бросится в объятия? Она не нашла ответа и решила действовать по наитию. Может, она сначала сделает одно, а потом другое. А может, и то, и другое одновременно. Она была уверена, что, как только увидит его, сразу поймет, что делать. А сейчас ее беспокоило, что у нее платье мятое и мокрое. И волосы, которыми так любовался отец, полны песка и жесткие, как мочалка. Зато она поборола желание разуться, только не знала, считать это триумфом воли или фиаско ног. Она напрягла пальцы в ботинках и почувствовала, как о них трутся песчинки.

Временами растительность так сгущалась, что в туннеле над дорогой воцарялась темнота. Канделария подумала, что они как будто следуют по священному пути, и решила, что отец был прав, когда говорил: единственное, что достойно поклонения, — это растения. Она бы с радостью тут же опустилась на колени, чтобы вознести им молитву. Растения были так красивы в своем подавляющем разнообразии, что не нуждались в объяснениях. Как и море. Казалось, кроме этой очевидной красоты, ничего больше не нужно для жизни, и Канделарии стало грустно, потому что в себе она такой красоты не чувствовала. Но она знала, что не повторит свою ошибку и не будет ни у кого спрашивать, красивая она или нет, памятуя слова Габи: «Если позволишь кому-то другому решать, кто ты и какая, потом не сможешь это решать сама». Возможно, ей достаточно будет способности ценить красоту: возможно, тот, кто наделен выдающейся красотой, неспособен увидеть ее вне себя, потому что привык восхищаться собственным видом; возможно, в жизни важнее понимать прекрасное, а не обладать им, подумала Канделария. Во всяком случае, она научилась видеть красоту, а это уже чего-то стоило. Она догадывалась, что через несколько лет станет по-другому воспринимать вещи и, может быть, обнаружит красоту в самой себе. Она уже знала, что вещи меняются, но больше меняется то, как мы на них смотрим. Это только вопрос терпения и времени. Только вопрос умения так сосредоточить взгляд, чтобы увидеть по-настоящему важное.

Иногда растительный туннель пропадал, и они оказывались на открытой местности. Безграничное пространство вокруг начинало давить. Ослики шли друг за другом, не жалуясь; для них вся жизнь сводилась к одним и тем же дорогам. Что бы ни происходило, поводья всегда указывали им, куда идти. Их копыта глухо стучали по камням и хрустели палой листвой, копившейся тут с незапамятных времен. Часть пути у них над головой резвилась семья игрунок, пара туканов высунула огромные желтоватые клювы из ветвей лиственницы. Они единственные вызвали у Факундо реакцию:

— Поверить не могу, что тут водятся туканы!

— Их немного осталось, — сказал Сигифредо. — Людям нравится их ловить и морить скукой в клетках. Мы разрушаем все, что считаем красивым, и так разрушаем сами себя. Как будто красотой можно владеть…

Тут Канделария поняла, что у красоты есть и недостатки.

— Моя клетка не для того, о чем вы подумали, — смутился Факундо, увидев, как пристально смотрит на нее Сигифредо. — Вы видели в этих местах попугаев гуакамайо?

Канделария кашлянула. Кровь заструилась у нее по венам так быстро, что она почувствовала ее биение. Она догадывалась, что щеки уже покраснели. Она задержала дыхание в ожидании ответа, скрестив пальцы в надежде, что Факундо отреагирует спокойно.

— Полным-полно.

— А каких видов? — взволнованно спросил Факундо.

— Чего не знаю, того не знаю. Для меня эти твари все одинаковые.

Канделария с облегчением выдохнула воздух, застрявший в горле, и увидела, как Факундо улыбается. Сейчас это был самый счастливый человек на свете. Ей стало стыдно, потому что она знала: это счастье долго не продлится. Она уже знала, что радость от грусти порой отделяет одно-единственное мгновение. В одно мгновение навсегда затворяют дверь, делают первый шаг на путь без возврата, открывают письмо, в котором ничего не написано. В одно мгновение кровь вытекает из тела, останавливается дыхание, кренится дом. И людям, как жабам или голубым бабочкам, достаточно одного мгновения, чтобы скрыться в зарослях. В одно мгновение человек понимает, что того, что он ищет, не существует, или что оно не таково, как он ожидал, или что его нет там, где он его искал.

* * *

Шум моря указывал им, что путь близится к концу. Или, по крайней мере, так они думали, поскольку никто не знает наверняка, что такое конец пути. Как будто кто-то может указать точное место, где кончаются волны, или где умирает надежда, или где прекращается птичий полет. Как будто кто-то может провести черту там, где конец встречается с новым началом.

— Пуэрто-Артуро там, — сказал Сигифредо и указал вперед пальцем, длинным, как стрела. — Там, — сказал он еще раз, указывая туда, где начиналось поселение, непохожее на его собственное.

Однако для Факундо и Канделарии Пуэрто-Артуро значил не начало, а конец: конец путешествию, конец поискам, конец многим другим вещам, которые станут понятны только по прошествии лет, а возможно, и вовсе никогда. Конец — такое место, куда иногда прибываешь неожиданно.

— Там, — повторил проводник, видя, что они не двигаются с места, напуганные, как киты, выброшенные на берег и уставшие бороться, чтобы вернуться в воду. Или как животные в неволе, когда их только что освободили и они еще не могут понять, где кончаются прутья клетки и начинается новообретенная свобода.

Пляж был безлюден. Он казался частью непокоренной природы, осколком мира, предшествовавшего появлению людей. Создавалось ощущение, что он миллионы лет выглядел точно так же. И еще миллионы лет останется неизменным и будет так же чужд человеческих дел. Солнце медленно опускалось своим обычным путем, оставляя след из багряно-розовых облаков. Пеликаны клином летели к утесам, на которых будут ночевать. Канделария сделала первый шаг в своих тесных ботинках: дрожащий, неуверенный, за ним последовал еще и еще один. Ей хотелось двигаться вперед и в то же время не хотелось приближаться к тому, что она считала концом. Факундо следовал за ней, отягощенный клеткой в руках и сомнениями в голове.

— Я лучше вас оставлю, народ там чудной, — сказал Сигифредо и, повторив: — Там, — еще раз показал на точку, где для него начиналось неведомое.

От ветра застучали колокольчики из ракушек, висящие на пальмах и миндальных деревьях. Канделария вспомнила, что видела такие в придорожном магазине. Возможно, это была песня, приветствующая тех, кто приходит в Пуэрто-Артуро, как приветствовал когда-то гостей Парруки перезвон колокольчиков на шее у кроликов. Канделария продолжала идти вперед, внимательнее глядя по сторонам, и стала замечать дома, построенные так, чтобы теряться среди зелени. Дома со столбами из самых толстых бревен, крепче, чем сталь. Высокие дома с большими окнами, крытые пальмовыми листьями, со стенами из камней кораллового цвета. Дома, дававшие внутри себя приют всевозможным растениям и животным. С первого взгляда было не понять, где кончается природа и где начинается жилище. А иногда и вовсе не удавалось определить нечеткую границу, отделявшую одно от другого.

Приглядевшись, она различила в домах мольберты с недописанными картинами и неоконченные скульптуры. Заметила вывешенные сушиться на перилах шкуры игуан и ковры из растительных волокон. Там были гигантские улитки, которые когда-нибудь станут произведениями искусства, и ткацкие станки с развевающимися цветными нитями. Она увидела деревья, готовые превратиться в предметы мебели, и предметы мебели, которые когда-то были деревьями.

— Вот так совпадение, кардинальчик! — сказал Факундо. — В саду этого дома такие же киты, как в Парруке.

Канделарию выдало выражение лица: испуганное, встревоженное, еще не определившееся, заблестеть слезами или радостью. Факундо, должно быть, сразу понял, что никакое это не совпадение: поводом для путешествия были киты, а вовсе не попугаи.

— Ты ничего не хочешь мне сказать, кардинальчик?

Молчание. Полное молчание, такое, что не нуждается в ответе. Такое молчание, что кричит во все горло, кричит так долго, будто никогда не исчерпается.

— Ты ничего не хочешь мне сказать, кардинальчик? — снова спросил он, медленно и четко произнося каждое слово, каждый слог, как говорят с детьми, иностранцами или недалекими людьми.

Канделария должна была ответить на вопрос, сформулированный так четко, но не ответила. Уходя от вопроса, она молча прошагала вперед и перескочила через заборчик из разномастных досок вокруг сада с китами, ограждавший его от посторонних, от вторжения, от всех, кроме нее. Сад ее отца всегда был ее садом, а скульптуры, которые он делал своими руками, всегда будут ее скульптурами. Она провела рукой по одному из китов — он был покрыт зеленоватым мхом, таким же, как тот, с которым она годами пыталась бороться, поливая его соленой водой из ведра. «Жавелевая вода», — подумала она, потому что в такие моменты чего только не приходит на ум.

Она шла между китами, большими и малыми, а самые крупные наблюдали за ней сверху, непроницаемые, высокомерные, как те, кто думает, что способен раздавить кого угодно одним движением. Интересно, эти киты тоже не поют или она просто не может их услышать, думала Канделария. Она о многом сейчас думала, потому что волновалась, а лучший способ справиться с волнением — это занять голову любыми вопросами, а ноги — любым передвижением. Она несколько раз обошла вокруг дома, высматривая признаки жизни. А может быть, просто продолжала избегать вопроса Факундо или хотела выиграть время, чтобы придумать, как лучше сказать ему правду. Факундо перепрыгнул через ограду и остановился рядом с Канделарией, с вызовом глядя на нее. Мир мог бы разрушиться и создаться заново, а она бы так и стояла, не шевелясь, как киты в саду ее отца, неподвижная, с каменным взглядом, дожидаясь упрека, который вертелся у него на кончике языка.

— Ты ничего не хочешь мне сказать, кардинальчик? — Снова получив в ответ молчание, он решил поменять вопрос. — Тут ведь не водится солдатский ара, так? — сказал он, держа в руках свежевырванный клок волос.

Канделария сглотнула густую слюну и тоненьким, едва слышным голосом сказала:

— Факундо, кажется, вам пора открыть глаза.

— Что? — сказал Факундо, возможно, потому, что не расслышал ответ, не понял его или просто отказывался его принять и хотел услышать что-то более соответствующее его интересам.

Канделария подумала, что если бы он был знаком с Габи, то знал бы, что значит «открыть глаза».

— Да то, что откройте глаза. Правда прямо перед вами.

И тут, широко раскрыв глаза, хотя совсем по другому поводу, они услышали. Оба услышали. В этот крошечный момент между вопросом Факундо и ответом Канделарии они услышали крик, такой же, как крики доньи Перпетуи. Они посмотрели в небо: прямо над ними летел солдатский ара, оглашая все вокруг характерным криком, каким они обычно провожают день. Взволнованный Факундо стал рыться в чемодане в поисках магнитофона с голосом доньи Перпетуи, он спешил привлечь внимание новой особи, пока та не успела скрыться из виду. Нашел, попытался включить, но то ли от спешки, то ли от волнения у него ничего не вышло. Может быть, потому, что электронные устройства любят отказывать в самый неподходящий момент. Тогда Факундо в ярости кинул магнитофон на песок и побежал по берегу следом за птицей, сам подражая крикам, которые уже выучил наизусть после стольких репетиций. Канделария улыбнулась, потому что ей показалось, что Факундо кричит даже лучше настоящего попугая. Потом ей пришло в голову, что удача тоже из тех вещей, которые меняются в одно мгновение. Может быть, неожиданное появление птицы было хорошим знаком и предвещало, что то, что человек усердно ищет, в конце концов найдется, когда он уже этого не чаял. Возможно, Руми был прав и то, что искала она, искало ее.

Загрузка...