Разбитые иллюзии

I

…Как должно быть, тяжело жить, лишь с тем, что знаешь и помнишь, но утратив то, на что надеялся.

Альбер Камю, «Чума»

Танги, прижавшись лбом к прохладному окну вагона, смотрел, как немецкая земля бежит навстречу поезду. Зрение у него еще не совсем восстановилось, но благодаря специальным очкам он начал уже довольно четко видеть предметы. Он с грустью всматривался в эту опустошенную войной страну. Повсюду развалины, повсюду бездомные люди, которые бежали из русской зоны, таща за собой свой жалкий скарб; повсюду та же безликая, молчаливая толпа, неспособная понять до конца безмерность постигшего ее бедствия. Полуразрушенные вокзалы были забиты беженцами, уходившими от наступающих русских войск. Похожие на скелеты дети протягивали руки бывшим заключенным. Даже когда поезд набирал скорость, они все еще бежали следом. Они кричали: «Кусочек хлеба, пожалуйста!.. Хлеба!.. Хлеба!..» Заключенные давали мало, некоторые осыпали детей бранью.

Танги ничего не говорил. Перед отъездом из Берлина он роздал посылку, выданную ему Красным Крестом. Теперь ему больше ничего не оставалось, как смотреть на эту безграничную нищету, о которой он не мог даже плакать. В душе у него зияла пустота. Его преследовали последние слова Гюнтера: «На войне нет ни победителей, ни побежденных — есть только жертвы».

Он думал о своем друге. В сущности, он только и делал, что думал о нем. Это было сильнее, чем навязчивая идея: с Гюнтером он утратил часть самого себя. Он пытался отвлечься, но не мог. Он вспомнил последние месяцы, проведенные в лагере; долгие дни, прошедшие в борьбе с почти неминуемой смертью; и самые последние дни перед освобождением, когда он уже не вставал с тюфяка, перестав противиться смерти, в то время как пушки грохотали все ближе, возвещая свободу; и чью-то таинственную руку, приносившую ему суп и не давшую умереть; затем несчастный случай, причины которого он так и не узнал, ибо в это время потерял зрение… Он вспомнил безумный восторг освобождения, когда русские солдаты целовали его, сжимая в крепких объятиях, а сам он мог только плакать. Наконец он снова видел волнующую церемонию провозглашения «Вечной памяти». На том самом месте, где раньше стояла газовая камера, Танги, как самый младший в лагере, возложил букет цветов, а заключенные воздали последние почести погибшим товарищам. Затем на том же месте, недавно украшенном цветами, были расстреляны капо по приговору руда, состоявшего из семи бывших заключенных… Все это казалось Танги таким далеким… Теперь он ехал в Париж, он должен был увидеть его во второй раз, а затем в Испанию, где не был уже семь лет. Он покинул Мадрид пятилетним ребенком осенней ночью 1938 года; он снова увидит его жарким летом 1945 года… На сколько лет он постарел?..

Поезд прибыл на французскую границу. Танги смутно различал толпу людей — они кричали и махали флагами и плакатами. Оркестр грянул «Марсельезу». Глаза Танги затуманились. Поезд остановился. Танги встал. Они были уже не в Германии, но еще и не во Франции. Звучная мелодия гимна растрогала Танги. Но вот мэр пограничного французского города начал речь.

Вначале он сказал, как глубоко взволнован, приветствуя заключенных от имени благодарной Франции.

— Вам могло показаться, — продолжал он растроганным голосом, — что Франция забыла о вас… Я должен от имени Франции заявить, что вы всегда были живы в сердцах французов. Сегодня весь народ с волнением приветствует вас и хочет помочь вам забыть перенесенные страдания…

Танги плакал. Грудь его сострясалась от рыданий. Он думал о Гюнтере, о Мише, обо всех, кого уже нет. Кто же вспомнит о них?

Мэр продолжал:

— Мы победили фашизм. Теперь нам предстоит построить новый, лучший и более справедливый мир.

Танги поглядел вокруг. Эти изможденные лица, эти раненые на носилках, эти вернувшиеся полумертвецы — их он называет победителями? И Танги не стал больше слушать мэра.


Они прибыли в Париж утром, на вокзал д’Орсэ. Как только поезд замедлил ход, послышались возгласы, крики «браво», аплодисменты, песни. Дамы из Красного Креста хлопотали вокруг приехавших, называя их «дети мои». Танги вышел из поезда. Он увидел на платформе длинную неподвижную вереницу молчаливых женщин. Они протягивали приехавшим фотографии. Танги прочел: «Поль Леви-Штраус, 46 лет, архитектор», «Жан Марло, 26 лет, адвокат»… Он прошел молча перед каждой из этих женщин, которые таким образом выражали свое отчаяние, не жалуясь. Он вышел из вокзала, не сказав ни слова, в сопровождении представительницы «Общества помощи заключенным». Он думал лишь о том, как отыскать свою бабушку в Мадриде. Перед отъездом ему дали отдохнуть два дня в Париже. Он решил воспользоваться этим, чтобы хорошенько посмотреть Триумфальную арку и Елисейские поля…

* * *

Сотрудник Красного Креста, которому было поручено репатриировать Танги, отвез мальчика в Сан-Себастьян, к некоей госпоже Люсьен, державшей семейный пансион. Госпожа Люсьен, старая изящная дама с седыми волосами и добрыми глазами, встретила Танги ласково. Ему ничего не пришлось рассказывать, она и так поняла, что ему надо многое забыть. Поэтому она сразу оставила его в покое и не задавала вопросов, которые могли бы его смутить или расстроить. Танги был ей благодарен за ее чуткость и доброту. Но некоторые воспоминания были еще слишком свежи в его памяти, и он кое-что рассказал ей. Она внимательно слушала, как он перебирал свои печальные воспоминания, и ни разу не выказала нетерпения.

В первый же вечер Танги вышел погулять. Город ослепил его. Он сверкал огнями фонарей, волшебным светом неоновых ламп. Танги останавливался перед освещенными витринами магазинов, пораженный, что в мире еще существует столько всяких вещей. Он улыбался. Его радовал вид такого количества аппетитной снеди. Он подумал, что теперь наступил мир и все переменится, что наконец и он сможет жить.

Он вышел на набережную Конча. Огни фонарей отражались в воде; луна усеяла море серебристыми блестками; волны ласкали скалы, покрывая их подножия белой пеной. Танги охватил восторг. Он спустился на пляж и пошел по песку. Он смеялся от счастья. Счастье переполнило все его существо, и Танги казалось, что от него можно умереть.

Он постоял, глубоко дыша, и повернул обратно к пансиону. В ночной тишине звук его шагов отдавался эхом за его спиной. В первый раз после освобождения Танги почувствовал себя свободным. И он благословлял Испанию и море.

Госпожа Люсьен поджидала его. Она сидела в гостиной и читала газету. Небольшая лампа разливала мягкий свет, и лицо старой дамы казалось еще приветливей. Она улыбнулась:

— Ну, как ты погулял?

— Очень хорошо. Я пошел вдоль реки, не знаю, как она называется. Вода в ней поднялась из-за морского прилива. С берега на берег перекинуты красивые мосты. Потом я пошел на Кончу. Море было такое красивое…

— Я вижу, ты везде поспел! Скоро ты будешь знать Сан-Себастьян лучше, чем я. Красивый город, правда?

— Очень. Мне он очень понравился… Я видел много магазинов. В них все есть! Ветчина, колбаса, сыр, красивые платья! И везде полно света.

— Да, здесь уже давно нет войны.

Они помолчали, затем госпожа Люсьен показала ему конверт:

— Кстати, у меня есть для тебя новость. Твоя бабушка теперь живет не в Мадриде, а в Барселоне. Значит, ты поедешь в Барселону… к ней. Кажется, это была очень богатая и образованная дама. Знает она, что ты возвращаешься?

— Нет.

— Ну, тогда вот что тебе следует сделать. Отложи на неделю свой отъезд. Красный Крест заплатил мне за тебя. Воспользуйся этим, чтобы познакомиться с Сан-Себастьяном и немножко поправиться. Ты очень неважно выглядишь, поверь.

Танги покраснел и опустил голову.

— Что ты, что ты! Не вздумай огорчаться! — воскликнула госпожа Люсьен. — Ступай-ка ложись. Я помогу тебе раздеться и почитаю перед сном.

Танги улыбнулся. Ему показалось забавным, что госпожа Люсьен хочет уложить его спать. Ему было двенадцать лет; никто никогда его не укладывал. Однако он не противился. Когда он лег, она почитала ему вслух. Но, по правде сказать, он совсем не слушал. Он думал о море.

— Спокойной ночи, мой мальчик. — Она поцеловала его, хотела потушить лампу, но остановилась. — Может, тебе приятнее спать при свете?

Он кивнул и улыбнулся. Она наклонилась над ним и сказала ласково:

— А теперь, молодой человек, надо постараться забыть все, что вы видели плохого. У вас только две заботы: отсыпаться и толстеть. Договорились?

— Договорились.

* * *

Танги опустил стекло и смотрел на госпожу Люсьен, стоявшую на платформе. На ней было серое платье и маленькая черная шляпка. Она казалась взволнованной. Танги прожил у нее неделю. Он ездил в Игельдо, катался на лодке по заливу, гулял в старом порту и даже ходил с ней в кино. Теперь он уезжал. Он отправлялся к бабушке в Барселону. Он написал ей, но не получил ответа. Он попытался улыбнуться и еще раз пожал руку госпоже Люсьен. Паровоз дал гудок.

— Напиши мне!

Танги кивнул головой.

Танги жадно вглядывался в широкие, опаленные солнцем просторы, в необъятные дали, уходившие за горизонт. Он говорил себе: вот она, его родина, земля, где он родился. Он гордился ею. Он смотрел на величественный и суровый пейзаж, и что-то трепетало у него в груди. Танги ехал в вагоне первого класса; он был хорошо одет; на коленях у него лежало несколько газет, но он и не думал их читать. Его переполняла лишь одна чудесная мысль: для него все наконец кончено наступил мир. Теперь он может начать новую жизнь, мирную, счастливую. Он попытался представить себе бабушку, но не мог. Затем, устав от мыслей, он позволил поезду ласково баюкать себя и не старался понять, о чем он думает.


— Здесь живет госпожа де Байос?

Танги стоял перед особняком, на который ему указали прохожие. Он говорил с привратницей, маленькой толстой черноволосой женщиной. Она оказалась весьма болтливой особой.

— Госпожа де Байос? Да ведь она умерла!.. Вот уже три месяца, как ее не стало! Она занимала второй этаж. Этот дом принадлежал ей одной. А теперь его конфисковал профсоюз. Но кто вы такой? Что вы хотите?

Танги пытался улыбнуться. Он сразу почувствовал, что очень устал. У него было лишь одно желание — отдохнуть. Он плохо понимал, что с ним происходит.

— Ничего, — сказал он, — я ничего не хочу.

— Вы ее родственник?

— Внук.

— Тот самый, что попал в лагеря там, у этих французов?

— Да.

— Святая Мария-Магдалина! Бедная госпожа! Как она, наверное, страдает сейчас! Если бы вы знали, сколько она мне говорила о вас! Все кругом постоянно говорили о вас. Только о вас они и твердили… Войдите же на минутку, сударь. Войдите, прошу вас. У меня, правда, тесновато, но вы доставите мне большое удовольствие. Отдохните хоть немножко.

Танги вошел за ней. Он не очень внимательно слушал, что она говорит, но ему было приятно слышать ее голос. Больше всего на свете ему нужно было создать себе иллюзию, будто он не один. Он вошел в привратницкую и сел на стул. Женщина уселась напротив и взяла его за руки.

— Я была привратницей у вашей бабушки в Мадриде… При мне вы и родились. Вы были такой милашка!.. А раньше мой отец служил привратником в особняке вашего дедушки. Он был важной персоной, ваш дед, знаете! Очень важной персоной! Вы можете и вправду сказать, что у вас знатная родня… Ваш дед был самым красивым, самым умным, самым богатым человеком в Мадриде, если хотите знать! А какие балы он задавал! Всякий раз в такой день мой отец получал кругленькую сумму одними чаевыми… У дверей всегда стояли два лакея, а… Вы плачете, сударь? Не может быть! Вы плачете? Великий боже! Чего вы там, наверное, натерпелись, у этих французов! И все по вине вашей матери! Уж эта мне политика! Много ей дала эта политика! Успокойтесь, пожалуйста, а не то и я заплачу. И довелось же мне увидеть вас в таком положении!.. Кто бы мог подумать, великий боже! Ваш дедушка умер бы с горя, если бы только мог предвидеть, что его внук придет плакать к его привратнице!.. Святая Мария Пиларская!

— Не огорчайтесь, — сказал Танги. — Знаете ли вы что-нибудь о моей матери?

— О барышне? Она была здесь проездом в тысяча девятьсот сорок втором году. Перекрасила себе волосы. Затем отправилась с партией французов в Британские страны. Но с тех пор о ней ничего не слыхать. Ни слова! Бедный молодой человек, чем я могу вам помочь?

— Ничем, благодарю вас… Ничем!

Танги с тревогой спрашивал себя, что ему теперь делать. Он оказался чужаком в собственной стране и не знал, куда идти и к кому обратиться. Эта знатная семья, блеск которой превозносила привратница, стала ему совершенно чужой. У него больше не было с ней ничего общего. Он сидел перед этой женщиной, нервно сжимая руки, и думал, что же ему теперь делать.

— На вашем месте я отправилась бы в полицию. Они, конечно, пристроят вас куда-нибудь. Не могут же они бросить вас на улице! Хотите, я пойду с вами?

— Нет, спасибо. Вы очень добры. Прощайте.

— Прощайте, сударь. И бог свидетель, что у меня болит сердце, как подумаю, что все вас покинули и вы остались совсем один на свете!

— Спасибо!..

Он медленно вышел из дома, не оглядываясь назад. Его почти не удивило все, что с ним произошло. Он шел по красивым, широким улицам и думал, что с удовольствием осмотрел бы Барселону. Затем он направился в полицейский участок. Ему пришлось просидеть несколько часов на скамье в приемной. Рядом с ним какой-то старик искал на себе вшей. Когда ему удавалось найти вошь пожирней, он тихонько крякал от удовольствия.

II

Танги прочел: «Дюмосский центральный исправительный дом». Он крепче сжал ручку своего маленького зеленого чемодана. Сопровождавший его полицейский позвонил. Послышалось дребезжание колокольчика. В массивной двери открылся глазок, и за ним появилось бледное лицо.

— Что вам надо?

— Я привел новичка.

— У вас есть сопроводительный ордер?

— Вот он. — Полицейский протянул бумажку.

Дверь отворилась. Перед Танги стоял монах в черном одеянии — маленький, тощий человек с бесцветными глазами. Он грубо выпроводил полицейского и знаком приказал Танги следовать за собой. Танги повиновался и вскоре очутился в маленьком кабинете с окном, выходившим в обширный парк с высокими деревьями. Монах уселся за стол с пишущей машинкой. Танги сказал ему свое имя, фамилию, возраст… имена родителей.

— Ваш последний адрес? — спросил монах.

Танги замялся, затем сказал:

— Сан-Себастьян.

— Сколько времени вы там прожили?

— Неделю.

— А перед тем?

— Концентрационный лагерь в Германии.

Монах поднял на Танги тусклые глаза. Танги почувствовал, что этот человек враждебен ему. Он старался понять, почему.

— Ты еврей? — спросил монах.

— Нет.

— Ты коммунист?

Танги чуть не улыбнулся, но сдержал себя.

— Нет.

— Тогда почему тебя отправили в лагерь?

— …Была война…

Танги не находил, что еще сказать. Он почувствовал отвращение. Ему хотелось, чтоб это скорей кончилось. Он старался понять, что значат все эти вопросы.

— Здесь тебе не Франция, — сказал человек в рясе глухим голосом. — Здесь с такой дрянью, как ты, расправа коротка… Стой прямо! А не то…

Он не закончил фразы. Танги не дрогнул. Он взял свои чемодан и последовал за монахом… Они пересекли парк и поднялись по высокой лестнице. Приют был расположен на холме. Танги шел молча. У него сжималось сердце. Сюда доносился городской шум, но все звуки казались приглушенными, словно во сне.

Они вошли в очень большой квадратный двор без единого дерева. Вокруг тянулись скамьи из андалузского песчаника. Воспитанники сидели на скамьях или стояли кучками и болтали. Все были острижены наголо и одеты в одинаковую форму: брюки цвета хаки и рубашка без ворота. На ногах — парусиновые туфли на веревочной подошве. Монах остановился у входа во двор. Там стояли два крепких парня с палками в руках.

— Вот новичок. Отведите его к парикмахеру. Его надо остричь.

— В какое отделение он поступает?

— Одиннадцатое «Б».

Танги смотрел, как падают короткие пряди его волос. Парикмахер, очень худой подросток с карими глазами, глядел, как загнанный зверек.

— Это ты — немец? — вдруг спросил он.

— Нет, я не немец. Я только приехал из Германии.

— Что в твоем зеленом чемодане?

— Кое-что из одежды, книги.

— Ничего съедобного?

— Есть фрукты, немного хлеба, сгущенное молоко.

— Какие фрукты?

— Бананы, апельсины, несколько мандаринов.

— Чураю шкурки!

— Что?

— Чураю шкурки!

— Что это значит?

— Что я первый зачурал шкурки и ты никому не должен отдавать их, кроме меня. Понимаешь?

— Разве вы едите шкурки?

— Конечно. Они вкусные… В апельсиновых шкурках есть витамин Б, а из мандариновых изготовляют муку… Представляешь, сколько витаминов в мандариновых шкурках!

Наступило молчание. Парикмахер закончил свое дело. Танги встал. Он протянул руку тощему мальчику, остригшему его:

— Меня зовут Танги.

— А меня Антонио Мадерас. Но все называют меня просто «Пе».

— Почему тебя так прозвали?

— У меня «пелипсия».

— Что?

— Такие припадки. Я падаю на землю без сознания, кусаю губы, делаю под себя… Слыхал?

— Да. Эпилепсия… У меня тоже бывали припадки. Да и теперь бывают. Но у меня не эпилепсия…

— Ты, видно, ученый!

Пе смотрел на Танги с восхищением.

— Нет, очень мало.

— А писать умеешь?

— Да.

— А можешь написать мне письмо? К моей сестре. Она в другом исправительном доме и прислала мне письмо. Но я не могу ей ответить.

— Ты не умеешь писать?

— Нет.

— И никто здесь не умеет?

— Кое-кто умеет. Секретарь Красного брата пишет. Но ему надо что-нибудь дать. У меня нет семьи, и я не получаю посылок. Я ничего не могу дать ему, разве только урву из собственного пайка. Но этого я не хочу. Надо есть, иначе умрешь. Особенно если ты болен.

— Я напишу тебе письмо.

— Ты мировой парень!

Пе немного замялся, потом сказал:

— Хочешь быть моим другом?

— Не возражаю.

— Я хочу сказать: хочешь быть со мной в доле?

— Что это значит?

— Все, что я получаю, я делю пополам с тобой, а ты все, что получаешь, делишь пополам со мной.

Танги колебался. Он смотрел на больного мальчика, который принялся раскладывать по местам машинки для стрижки и ножницы.

— Я не получаю посылок. За стрижку «жулики» каждый четверг дают мне что-нибудь поесть. Но никто не хочет быть в доле со мной. В долю входят только «жулики». Сироты ни с кем не бывают в доле. Из чего отдавать половину, если ты ничего не получаешь? Но приятно быть с кем-нибудь в доле: тогда чувствуешь себя не таким одиноким, понимаешь?

— Да. Если хочешь, я буду в доле с тобой.

— И пожмем друг другу руки?

— Идет. — Танги, улыбаясь, пожал ему руку.

— А теперь плюнь на землю и скажи: «Кто первый нарушит договор, тот изменник».

Танги послушался. Глаза его нового друга загорелись странным блеском. Он принялся болтать обо всем без всякого смысла. Наконец он сказал:

— Теперь тебе надо сходить в кладовую. Вытащи еду из чемодана. Я постерегу. Иначе у тебя ее там украдут. Я подожду тебя здесь.

Танги поступил так, как советовал Пе. Вытащив еду из чемодана, он пошел в кладовую. Там он получил форму и вернулся во двор. Пе поджидал его. Они уселись в тенистый уголок и принялись за еду. Пе сначала высасывал из апельсина сок, затем, когда плод стал совсем плоским, сложил его пополам, откусывал и глотал вместе со шкуркой, как бутерброд. Танги не ел кожуры, и Пе забрал у него все шкурки. Они ели молча, не разговаривая. Вокруг них понемногу собирались другие воспитанники. Не говоря ни слова, они протягивали руки.

— Если ты дашь мне сейчас, я отдам тебе в четверг.

Танги взглянул на говорившего. Это был подросток лет пятнадцати, с заострившимися чертами; он казался старше своих лет… Выражение его лица показалось Танги равнодушным, но в нем сквозило презрение.

— Возьми.

Танги протянул ему кусок хлеба. Пе резко схватил его за руку.

— Ничего ему не давай! — сказал Пе. — Он тебе не отдаст. Это сквалыга. Он говорит это всем и никогда ничего не отдает.

— Пускай. Я даю ему не для того, чтоб он мне отдал, а потому, что он голоден.

— Я тоже голоден! — воскликнул кто-то.

— И я!

— Я тоже хочу есть! Я сирота.

— Я из муниципалитета[15]. Никто мне ничего не приносит…

Танги встал. Ему было больно видеть все эти протянутые руки; выражение окружавших его лиц вызывало у него мучительные воспоминания. Он взял оставшуюся еду и пошел от них. Воспитанники следовали за ним, продолжая клянчить:

— Только кусочек!

— Отдай мне шкурки!

— Хоть кусочек шкурки!


Было воскресенье. Танги не заметил бы этого, если бы Пе не сказал ему. Вот почему воспитанники проводили весь день во дворе. Они болтались без дела и все время твердили, что голодны. Они говорили о еде, о свободе… Все воспитанники делились на две категории: присланные сюда муниципалитетом и привезенные из суда. Первые были либо сироты, либо дети преступных родителей; вторые — малолетние правонарушители, отбывавшие здесь срок наказания. Их отпускали через полгода, через год и больше после «исправления». Выйти на свободу они называли «выбить свой шар». Правонарушители и сироты жили вместе и вели одинаковый образ жизни.

Пе показал Танги очень красивого юношу, нежного и хрупкого на вид, который убил своего отца. Танги никак не мог этому поверить. Молодого отцеубийцу звали Фирмен. Ему предстояло просидеть в исправительном доме до совершеннолетия, а затем его должны были отправить в тюрьму. Ему было шестнадцать лет, лицо его освещала трогательная, ангельская улыбка. Невозможно было поверить, что в этом мальчике есть что-то порочное. Танги подошел к нему.

— Скажи, почему мы весь день торчим на дворе? — спросил он, чтобы как-нибудь начать разговор.

Юноша держался в стороне от других и стоял один. Услышав вопрос Танги, он сверкнул глазами.

— Я, кажется, тебя ни о чем не просил?

Танги не находил ответа. Он пробормотал:

— Прости. Я подошел к тебе как друг. Я, право, не хотел тебе надоедать.

— Не хотел?

— Нет.

— Тогда будь другом до конца и катись отсюда к…

Танги стоял в нерешительности, и Фирмен повторил:

— Я же сказал тебе — убирайся прочь!

Танги вернулся к Пе. Ему было грустно. Он хотел просто поговорить с Фирменом. Он не понимал, почему тот его оттолкнул. Потом он решил, что у него, должно быть, глупый вид. У всех новичков обычно глупый вид.

* * *

Жизнь в исправительном доме проходила по свистку брата. Приказам свистка следовало подчиняться беспрекословно и мгновенно. После каждого свистка брат говорил: «Кто станет в ряд последним — два дня без ужина!» Или: «Кто вскочит с кровати последним — три дня без хлеба!» И воспитанники неслись сломя голову, налетая друг на друга. Последние в ряду толкались, отпихивали товарищей локтями. Стоящим в рядах запрещалось разговаривать. Каждый должен был стоять, скрестив руки, на расстоянии метра от переднего и от заднего ряда. Между молчаливыми рядами прохаживались капо, в большинстве юноши, попавшие сюда после суда: разные правонарушители. Братья выбирали самых «твердых», а главное — самых сильных. Ибо капо имели право бить своих товарищей, наказывать их и лишать еды. Воспитанники были в полной власти капо, а те — в полной власти братьев. Капо могли не брить головы, им разрешалось носить прическу.

Наказания были очень разнообразны. Прежде всего воспитанников заставляли есть, стоя на коленях, или на неделю лишали хлеба; другое наказание состояло в том, что их заставляли бегать вокруг двора. Воспитанники называли это «крутить мельницу». Монах и три капо становились по углам двора и заставляли мальчиков бегать, не останавливаясь и делая четкие повороты. Они хлестали бегущего по ногам тонкими ореховыми палками. Затем наказанных лишали права получать посылки: капо отбирали их и поедали продукты. Вот почему капо вечно подстерегали воспитанников и часто наказывали их с единственной целью — захватить полученную ими еду.

* * *

Приют строго охранялся. У всех дверей стояла стража, а стены, отделявшие воспитанников от желанной свободы, были очень высоки. Вдобавок братья изобрели систему «ответственных», превращавшую всякого воспитанника в доносчика: за каждого мальчика отвечали двое его товарищей. Если их подопечный убегал пли пытался сбежать, их жестоко наказывали.

И, несмотря на все предосторожности, некоторым воспитанникам удавалось удрать. Чаще всего их снова ловили. Иногда их задерживала полиция через несколько дней после побега. В таком случае им устраивали «лупку». Вечером братья привязывали беглеца за руки и за ноги во дворе, лицом к стене, а затем избивали ореховыми палками. В притихшем дортуаре воспитанники слышали отчаянные крики тех, кого подвергали такому наказанию. Крики раненого зверя, вперемежку с рыданиями. Порой, если беглец был правонарушителем, завязывались чудовищные перебранки. При каждом новом оскорблении братья все больше зверели. Они били свою жертву по голове, по ногам, по животу. Когда у них ломались палки, они пускали в ход кулаки, ноги… Брат Антонен почти оторвал одному беглецу ухо. Брат Армандо вызвал у одного мальчика кровоизлияние в мозг, и тот чуть не умер.

Танги молчал. Он никому не смел довериться. Он зажмуривал глаза и старался заснуть. Но это было невозможно. Избиения производились во внутреннем дворе, возле самого дортуара, и, лежа на тюфяках, воспитанники слышали хриплое дыхание брата и каждое слово, каждую жалобу его жертвы. Приютские «старики» вели статистику. «Рекорд» побил Красный брат: он как-то дал двести десять ударов.

III

Воспитанники спали на тюфяках, брошенных прямо на пол. По двое на тюфяке. Им выдавали одно одеяло на двоих, и все спали одетые. Ночью тот, кто был посильней, стягивал на себя одеяло с товарища. Танги повезло: его сосед не метался во сне.

Танги спал плохо. Его мозг все время работал, вновь переживая прошлое или обдумывая настоящее. Мальчик, никогда не умевший ненавидеть, теперь ненавидел братьев со всепоглощающей страстью.

Он сам пугался своей ненависти. Он знал, что, если б у него хватило сил, он своими руками задушил бы каждого из этих одетых в рясы людей. Он задушил бы их без всякой жалости.

Танги, конечно, знал, что такое концентрационные лагеря. Но ведь тогда шла война. Убивая пленных, фашисты были верны своей политике. Они были жестокие чудовища, и все. А ведь эти братья каждое утро ходили на исповедь. Они заставляли своих воспитанников присутствовать на богослужении. Они осмеливались толковать им евангелие. Танги ненавидел их гнусное лицемерие. Порой в церкви его охватывало желание выкрикнуть им в лицо все свое презрение. Он думал: «Как они смеют? Как не умрут со стыда?» Но Танги знал, что ничему не следует удивляться. Он довольствовался тем, что никогда не исповедовался, никогда не участвовал в этой лицемерной комедии. Большинство воспитанников исповедовались каждое утро, чтобы быть «на хорошем счету». Некоторые из них даже не были на первом причастии, а кое-кто не знал, был ли он крещен.

Танги снова потерял надежду. В Германии он верил, что мир принесет ему лучшую жизнь. Эта надежда поддерживала его. Теперь он больше не надеялся. Мир наступил, но он принес лишь новые несправедливости. Танги жил как автомат. Никакое чувство не связывало его с жизнью. Все его существо переполняла ненависть, такая глубокая ненависть, что он боялся захлебнуться в ней.

Монахи заставляли воспитанников жить в постоянном страхе перед свистками. По утрам они никогда не будили их в одно и то же время. Напротив, они всегда старались застать их врасплох. Они входили крадучись в дортуар, а затем неожиданно раздавался пронзительный свисток, заставлявший вскакивать дрожащие тела — жалкие комочки, трепещущие от страха.

— Кто войдет в душ последним — на неделю без хлеба и без отдыха!

Воспитанники налетали друг на друга. Порой в общей сумятице кто-нибудь забывал полотенце, но уже не смел вернуться за ним из страха, что его накажут.

Душ был любимой утехой братьев. По первому свистку мальчики сбрасывали одежду в полутемном коридоре, освещенном двумя крошечными окошками. Они ждали голые, скрестив руки на груди. По второму свистку первая партия входила в душевую, а их товарищи дожидались, дрожа со сна на утреннем холоде и щелкая зубами. Затем приходилось стоять под ледяным душем, пока брат не прикажет выходить. Надо было делать вид, что ты намыливаешься. Брат расхаживал взад и вперед с длинным ремешком в руке. В душах не было дверей. Монах неожиданно хлестал то одного, то другого ремешком, оставлявшим синие полосы на мокрой коже. Удары причиняли острую боль, и у воспитанников слезы брызгали из глаз. Братья старались попасть по самым чувствительным местам: по ушам, по икрам. Жертвы вопили от боли, а братья хохотали во всю глотку.

— Ах ты, мокрая курица! А ну, намыливайся хорошенько! Мой уши! (Новый удар ремнем.) Живо! Давай, давай! Мой уши!

Танги бросал на братьев взгляды, полные презрения и ненависти. Как-то Красный брат хлестнул его по уху. Из глаз Танги невольно покатились слезы. Однако он притворился, что ему нипочем. Красный брат ударил его без всякого повода. Просто так, для потехи, и закричал:

— Живо! Живо! Не трать время даром!

Танги не стал двигаться быстрей. Он испытывал тайную радость, делая брату назло. Красный брат был еще молод, он хромал и носил очки. Он едва умел читать и писать. Все эти братья никогда не могли стать священниками, их набирали из самых низших слоев общества, большинство вступало в монашеский орден так же, как определенные слои молодежи шли в отряды эсэсовцев: они не знали, к чему приложить свои животные инстинкты. Танги терпеть не мог Красного брата, и тот отвечал ему тем же.

— Я сказал тебе — пошевеливайся!

Ремешок обвился вокруг колена Танги. Мальчик снова сделал усилие, чтобы не закричать. Он покраснел, затем побледнел, но не дрогнул.

— Ты что, смеешься надо мной?

На Танги посыпались удары. Он выронил кусок мыла. Поскользнувшись на нем, он упал и стукнулся о каменный пол. Он провел по лбу рукой — она была вся в крови. Монах изливал свое бешенство в бессвязных криках:

— Сволочь! Дерьмо! Кусок дерьма! Ты что же, вздумал противиться мне? Я тебе покажу, как делать мне назло! Грязный ублюдок! Коммунист! Большевик! Так ты не веришь в бога, да? Ты строишь из себя умника? Дерьмо!

Красный брат захлебнулся от злости. Танги задыхался. Глаза его застилали слезы. Каждый удар ремня по мокрому телу причинял ему острую боль. Но он не плакал. Напротив, его охватила какая-то болезненная радость. Он наслаждался яростью монаха, он чувствовал себя сильнее его. Он знал, что в глубине души тот его боится. Брат потому его и ненавидит, что боится.

Внезапно Танги от ненависти словно потерял голову. Он встал, весь бледный, с окровавленным лбом, с исхлестанным, покрытым синими рубцами телом и принялся кричать:

— Вам хочется меня убить, да?.. Ну что ж, убейте!.. Что вас удерживает? Ваш Христос? Ваше христианское милосердие? Отвечайте! Вы знаете, что я о вас думаю! Вы знаете и боитесь! Это вы все — дерьмо! Такое дерьмо, что до него мерзко дотронуться!.. Каждое утро вы исповедуетесь… но все вы просто шайка воров и убийц!..

Красный брат, побледнев, отступил. Затем Танги увидел, что он снова приближается. Инстинктивно Танги попытался укрыться. Удары сыпались на него со всех сторон. У него гудело в голове. Он чувствовал, как она тяжелеет. Брат ударил его ногой в поясницу, и Танги потерял сознание.


Он пролежал пять дней в лазарете. Когда он вышел, он еще чувствовал тяжесть в голове и боль во всем теле. Как только Красный брат увидел его, он отвесил ему пару оплеух и приказал бегать по кругу. Танги повиновался. Первые круги дались ему довольно легко; но малу-помалу все начало кружиться у него перед глазами. Его терзал голод; пот катился у него по лицу. Он бежал, крепко сжав губы, стараясь не потерять сознания. Против воли он начинал дрожать всякий раз, как, сделав круг, приближался к брату, стоявшему с палкой в руке. Однако тот ни разу не ударил Танги. Он только приказал ему в наказание целый месяц есть, стоя на коленях; неделю не получать хлеба; перед сном каждый день стоять час на коленях — тоже в течение месяца. С этого дня вся жизнь Танги превратилась в одно сплошное наказание. Но ему все стало безразлично. Конечно, он очень страдал. Но его ненависть все побеждала. Он часто спрашивал себя, зачем он родился и не лучше ли ему покончить с собой. Но он знал, что не в силах на это решиться. И он переносил такое существование, не говоря ни слова. Он не желал ни от кого ни помощи, ни утешения. Он разорвал единственную карточку своей матери, придавая этому поступку символическое значение.

Пе уже давно не был с ним «в доле». На самом деле ему только и надо было, что попользоваться принесенными Танги в первый день продуктами. Но Танги не осуждал Пе — ведь тот был только жалким, несчастным существом, голодным и больным. Танги был даже рад, что отделался от него: ему не хотелось ни с кем разговаривать и дружить. Он желал только одного — чтобы его оставили в покое.

После происшествия в душе капо постоянно подстерегали его, не спускали с него глаз. Танги это знал и старался не давать им повода для наказаний. Он строго подчинялся всем правилам. Он всегда был начеку. Он чувствовал, что ему стараются причинить как можно больше зла, и готов был защищаться, насколько это от него зависело. Но иногда им овладевала усталость. Чаще всего, когда он думал о Гюнтере. Ночью, когда его товарищи спали, Танги, стоя на коленях, вспоминал его доброе лицо. Он припоминал каждый жест, каждое слово человека, которого он так любил. И тогда, отдаваясь своим мыслям, он чувствовал, как безмерная тяжесть опускается ему на душу, и он склонялся под этим невидимым грузом. Борьба казалась ему бесплодной. Он спрашивал себя, почему он не умирает… Гюнтер… В день смерти его друг вложил ему в руки единственную ценную вещь, которая у него осталась; последнюю ночь они провели вместе, дожидаясь смерти, а она все медлила… Какой-то заключенный вырвал у Танги единственную память о друге, которую Танги надеялся сохранить навсегда…

Танги больше не плакал. Никогда он не плакал теперь. Бывали минуты, когда он чувствовал, что тоска сжимает ему горло и теснит грудь; он думал, что вот-вот разрыдается. Но слезы не прорывались наружу. Танги утратил способность плакать, так же как утратил надежду. В сердце у него оставалось место лишь для возмущения и ненависти. Он одинаково ненавидел всех. Он изгнал из памяти даже свою мать, ибо не хотел видеть в ней ничего, кроме враждебности, как и во всех людях, за исключением единственного человека, которого уже не было в живых.

IV

Воспитанники работали в мастерских, расположенных в левом крыле здания. Мастерские принадлежали частным лицам. Эти «хозяева» получали из приюта постоянную и дешевую рабочую силу. Они платили братьям минимальную сумму за каждого человека в день, ибо большинство их питомцев были малолетки. Воспитанники получали за работу лишь пять пезет в неделю «на чай».

Танги работал в полировальной мастерской. Это была самая тяжелая работа. Туда посылали всех беглецов и провинившихся. Мастерская помещалась в подвале. Двадцать воспитанников трудились там под надзором капо и мастера. Им приходилось полировать металлические изделия. Круглые щетки вращались с головокружительной быстротой. От них шел тошнотворный запах, заставлявший учеников поминутно плевать. Всякий, кто проводил много времени в полировальной мастерской, неизбежно заболевал. Они работали с половины девятого утра до половины первого и с трех часов дня до восьми вечера. Им запрещалось разговаривать и отлучаться в уборную. Они не смели прерывать работу.

Танги работал молча. Кончики пальцев у него были обожжены щетками и постепенно накалявшимся металлом. Он повязывал платком голову и рот. Весь долгий день он ни о чем не думал. Он до такой степени ненавидел братьев, что в мастерской чувствовал себя почти счастливым. Тут, по крайней мере, до него никому не было дела, никто ничего от него не требовал, кроме его сил и внимания.

Работа имела для него еще одно важное преимущество: она мешала ему думать. А в этом он нуждался больше всего. Он пьянел от усталости, как другие от вина. Он силился забыть свое короткое прошлое и вытравить из памяти мучительные воспоминания о дорогом человеке. Он никогда ни с кем не разговаривал. Товарищи говорили, что он чудак; другие, менее сообразительные, считали, что он «псих». Танги не обращал ни малейшего внимания на эти пересуды.

Мастер полировальной мастерской был человек добродушный. Звали его Матео. Этот крепко сколоченный здоровяк с квадратной головой и большими черными глазами терпеть не мог монахов и хозяев; вот почему он сочувствовал их воспитанникам. По малейшему поводу он отпускал затрещины капо, которые в его глазах олицетворяли тиранию братьев. Матео был очень силен, и уж если он кого бил, то бил крепко. Он говорил, что все капо — предатели, все братья — скоты, а хозяева — торговцы рабами, и не скрывал своих убеждений. Он называл себя «либералом». Во имя либерализма он с удовольствием уничтожил бы всех попов, если б только имел такую возможность.

Матео любил Танги. Он часто посылал его во двор принести материалы или сдать готовые изделия. Он подмигивал ему и говорил:

— Коли придется подождать, ты подожди!

Таким образом Танги мог передохнуть. Он запирался в уборной и выкуривал папиросу, свернутую из окурков Матео. При этом следовало соблюдать осторожность и хорошенько разгонять дым руками. В такие минуты Танги испытывал ощущение свободы: он сидел один с папиросой в руке на затихшем дворе и прислушивался к отдаленному шуму прессов, полировальных и текстильных машин.

Матео каждое утро приносил с собой завтрак. Он закусывал около половины одиннадцатого. Перед этим он всегда подзывал одного из работавших у него учеников и отдавал ему половину. Матео заставлял его съедать все тут же, у него на глазах. Затем со смехом поворачивался к капо и говорил:

— Ступай доложи теперь брату. Выполняй свою службу! Попробуй, скажи только слово, и я превращу твою рожу в лепешку!

Но Матео отлично знал, что капо не посмеет донести на него. Все воспитанники восхищались Матео.

Хозяином Танги был высокий, сильно надушенный человек с перстнями на пальцах. Он всегда был прекрасно одет и прекрасно выбрит. Он постоянно следил за своими мастерскими, боясь, как бы ученики не увиливали от работы. Но очень редко спускался в полировальную мастерскую: в ней слишком сильно воняло. Когда он там бывал, он чувствовал себя неловко. Он смущенно улыбался воспитанникам, но никто не улыбался ему в ответ. На него просто не обращали внимания. Чтобы придать себе весу, он брал какое-нибудь готовое изделие и делал вид, что внимательно рассматривает его. Все знали, что хозяин трусит в полировальной мастерской. Ученики прозвали его «Жмот».

Как-то утром, когда Танги был на работе, раздался вой сирены. Воспитанники бросились наверх. Мгновенно всех облетела новость: ученик, работавший на прессе, сделал неловкое движение. Изделие застряло в форме, и он попытался вытащить его рукой. Должно быть, от усталости он невольно нажал на педаль. Тяжелый пресс, весом в несколько тонн, всей тяжестью обрушился на руку несчастного мальчика. Рука до локтя осталась под прессом. Из прессовой неслись отчаянные вопли: «Мама!.. Мама!.. А-а-а…»

Сгрудившись во дворе, все ученики из мастерских ждали с напряженными лицами. Подъехала карета скорой помощи. Из нее вышли два санитара в белых халатах. Они вошли в прессовую, и через несколько минут крики стихли. Раненого вынесли среди тяжелого молчания собравшихся. Он лежал на носилках, бледный как смерть, и казалось, заснул. Танги никогда не видел такого бледного лица. Карета тронулась среди гула голосов, дававших объяснения.

Жмот стоял тут же, а возле него — доктор, капо из прессовой, Красный брат и несколько воспитанников. Танги подошел.

— Должно быть, он сделал неверное движение, — говорил Красный брат.

— Конечно, конечно… — повторял Жмот.

— Какой ужас! — подхватил капо.

— Ужасно! Ужасно! — поддержал его брат.

— Конечно, конечно… — твердил Жмот, который, казалось, не хотел понимать, что произошло.

— Он был совсем здоров? — спросил доктор.

— Совершенно здоров. Еще вчера он бегал по двору, — ответил Красный брат.

У Танги сдавило виски. Ему казалось, что голова у него раскалывается; его захлестнула волна стыда и отвращения. Он дрожал от гнева. Зубы у него стучали.

— Неправда! — закричал он. — Это ложь!

Все головы повернулись к нему. Красный брат побагровел. Он буркнул:

— А ты — марш в мастерскую! Не слушайте его… Это коммунист. Он сидел в германском концлагере.

— Что, испугались? — кричал Танги. — Боитесь, что доктор узнает правду? Ну и пусть! А я выложу ему всю правду! Даже если вы меня убьете! Даже если вы разорвете меня на клочки!

Красный брат в ярости повернулся к капо:

— Маноло, уведи этого припадочного в полировальную мастерскую!

Танги резким движением отстранил протянутую к нему руку. Он оттолкнул ее с отвращением:

— Не трогайте меня! Мне противно! Мерзко!

— Дайте ему говорить. У него, видно, есть что сказать.

Это вступился доктор, небольшой лысый человек в очках, с бледным лицом. На нем был изящный серый костюм, в руке он держал кожаный портфель. Его слова ошеломили Красного брата и капо. Вокруг Танги воцарилось молчание. Глаза его были полны слез, грудь бурно вздымалась от волнения.

— Говори… Как тебя зовут?

— Танги.

— Ты будешь говорить правду, только правду?

— Да.

— Ты знаешь, что тебе придется давать показания следователю, если начнется расследование?

— Да.

— И ты не боишься сказать правду?

— Боюсь.

— Тогда почему ты хочешь говорить?

Танги замялся. Как объяснить доктору, что, если ты остался один на свете, тебе уж нечего терять? Как объяснить ему, что, если человек потерял надежду на лучший мир, он обретает мужество говорить правду? Как объяснить, что, если все, во что ты верил, разрушено, ты уже не можешь, даже в тринадцать лет, бояться людей? Танги ответил только:

— Ну, знаете, что до меня… мне уже все равно!

— Ты правонарушитель?

— Нет.

— Почему же ты здесь?

— Сирота.

— Так что ты хочешь сказать?

— Вы ничего не знаете! Он коммунист! — воскликнул Красный брат. — Он наплетет вам всяких небылиц. Нечего его слушать! Он коммунист!

Доктор повернулся к Красному брату:

— Откуда вы знаете, что он коммунист?

— Немцы отправили его в лагерь.

— Сколько же ему было тогда лет?

— Десять или одиннадцать.

— Коммунист в десять лет? — Доктор устремил на брата долгий, пристальный взгляд, в то время как тот бормотал какие-то бессвязные слова.

— …Он не верит в бога, у него нет ничего святого, — выговорил тот наконец.

Доктор глядел на монаха почти с презрением. Он долго молчал, потом спросил:

— Из чего вы это заключаете?

— Он не исповедуется…

— В другом месте он, может быть, и ходил бы на исповедь. — Затем, глядя Танги прямо в глаза, доктор сказал: — Теперь говори.

Танги плакал. После первых минут возмущения в душе у него не осталось ничего, кроме пустоты и усталости. Он сделал над собой усилие и заговорил:

— Его зовут Антонио Фуэнтес Мазос. Ему пятнадцать с половиной лет. Он работал в мастерской пластических материалов. Там работа легче, чем в других мастерских. На прошлой неделе он попытался отправить тайком письмо домой, чтоб рассказать, что голодает и мерзнет. Он просил мать прислать ему теплое одеяло. Я знаю, о чем говорилось в этом письме, потому что Фуэнтес не умеет писать, и я написал это письмо за него. Он собирался передать письмо капо, который прикинулся его другом. Фуэнтес обещал отдавать капо свои чаевые в течение целого месяца. Капо может выходить в город, и он дал слово, что отнесет письмо на почту… А вместо этого он выдал Фуэнтеса. Третьего дня Фуэнтеса жестоко избили. В дортуаре мы считали, сколько он получил ударов: ровно сто десять. Вся спина у него посинела и распухла… Я сам видел ее вчера. Здесь товарищи часто зовут меня на помощь, когда больны: они считают, что я все знаю, потому что я умею читать и писать. Я всегда лечу их фурункулы и раны. Я ухаживал за Фуэнтесом как умел и смазал ему спину оливковым маслом. Фуэнтес жаловался мне, что временами теряет зрение. Но, к несчастью, тут я ничем не мог ему помочь. Два дня ему ничего не давали есть. В наказание его оставили без хлеба. И два дня он только и делал, что стоял на коленях — в дортуаре, в столовой, везде… Красный брат сказал вам, что еще вчера он бегал во дворе. Это правда, по потому, что его заставили «крутить мельницу». Вы знаете, что такое «мельница»? Нет? Так послушайте. Красный брат и капо стали по углам двора и заставили Фуэнтеса бегать по кругу. Они хлестали его по ногам узким ремешком, который здесь называют «живчиком». А вчера Красный брат велел перевести Фуэнтеса из пластической мастерской в прессовую… Остальное вы знаете сами.

Наступило долгое молчание. Танги вытер глаза. Он говорил спокойным, ровным голосом. Он чувствовал, что его ничто не может удержать, даже опасность, которой он подвергает себя. Он знал, что с ним не может случиться ничего хуже того, что он уже испытал; он знал, что очень трудно убить ребенка.

— Благодарю вас… — сказал доктор размеренным голосом. — Я сейчас же осмотрю раненого мальчика и выясню, имеются ли на нем следы насилий, о которых вы говорите. Я прикажу также исследовать ему глаза. К несчастью, вашего показания недостаточно. Нужен второй свидетель, чтобы оно имело законную силу. Вы могли бы найти еще одного очевидца?

Танги колебался. Он мысленно оценивал своих товарищей, одного за другим, и наконец ответил:

— Не думаю. Они слишком запуганы.

— Понимаю. Очень жаль!

— Я буду вторым свидетелем!

Танги обернулся. Это сказал Фирмен, шестнадцатилетний отцеубийца. Он смотрел на Красного брата, презрительно скривив губы.

— Да, все, что сказал Танги, — чистая правда. Но он не сказал вам, что сам наказан на целый месяц. Что он уже неделю сидит без хлеба… Он вам ничего не сказал о себе…

— А я могу подтвердить, что слышал у себя в мастерской, как ребята рассказывали историю маленького Фуэнтеса. Они говорили то же самое, что и этот малый.

Это вступился Матео.

— Ваше показание чрезвычайно важно, сударь. Вас будут считать объективным свидетелем, не связанным с заинтересованными сторонами. Ваше показание чрезвычайно важно, и я вам очень признателен.

— Но всем известно, что этот человек либерал! — запротестовал Красный брат. — Он никогда не бывает в церкви, он не ходит к причастию!

V

Танги не был ни избит, ни наказан. Он сам удивлялся образовавшемуся вокруг него молчанию. Красный брат теперь делал вид, что не замечает его. Жизнь шла своим чередом, как будто ничего не произошло. Фуэнтес вернулся без руки. Его освободили от работы. Он рассказал Танги, что какой-то врач осматривал ему спину и ноги и расспрашивал о происшествии. Танги хотелось знать, чем все это кончится. Он решил, что братья, должно быть, испугались. Но все его вопросы наталкивались на стену молчания. Танги словно не замечали. А он был только рад, что его не замечают; он боялся лишь одного: что наступит день, когда его снова начнут замечать.

Шли дни, недели, месяцы… Работа, церковь, обед, ужин, перемены… Ничто не менялось. Обо всех этих днях, похожих как две капли воды, у Танги сохранилось лишь одно ясное воспоминание чувство голода. В этом маленьком мирке голод был полновластным хозяином. Вечный животный голод! Все свободное время воспитанники говорили о еде, вспоминали разные блюда. Их кормили всего два раза в день. Никогда они не ели ни мяса, ни рыбы, а всегда одно и то же каталонское блюдо, называвшееся «фаринетас», — что-то вроде ячменной похлебки. К обеду они еще получали мандарин и кусок хлеба; к ужину — только кусок хлеба. Но хлеб этот пекли не из пшеничной муки, он был желтый и клейкий. Приходилось все время запивать его водой, иначе он не лез в горло. У братьев была собственная кухня. Они получали три блюда: овощи, рыбу и мясо. Им пекли также разные изделия из теста. Танги иногда видел, как проносили их еду. От одного запаха мяса у него делались спазмы в желудке.

Столовая помещалась в громадном зале. Воспитанники ели на мраморных столах, сидя на скамьях, привинченных к полу. Полагалось протягивать свой котелок вместе с котелком соседа дежурному по кухне капо. Два мальчика несли за ним котел, который здесь называли «купелью». Капо выдавал каждому питомцу по полному черпаку жидкой ячменной каши. Подставлять котелок было своего рода искусством. Капо быстро шел по рядам и наливал кашу одним движением. Надо было умело наклонять котелок и ловко покачивать его, чтобы не упустить ни капли каши. Случалось, что капо нарочно обжигал пальцы тому, кого недолюбливал, и тот выпускал котелок. Капо бил его черпаком по голове и оставлял без еды.

В приюте существовал и «черный рынок». Те, что получали посылки, продавали кое-что из продуктов. Танги всегда покупал у них немного еды на свою субботнюю получку. Как-то раз он купил кусок сыра. Странного сыра с синими прожилками. «Это французский сыр», — сказали ему. Он спрятал его под рубашку, чтобы полакомиться вечером. Он радовался при мысли, что будет есть французский сыр. Ему казалось, что сыр — это свобода.

Вечером он дождался, когда его товарищ по тюфяку заснул, и лишь тогда достал свой сыр. На этот раз Танги не хотелось делить его с кем-нибудь из еще более бедных товарищей. Он медленно ел сыр, чтобы продлить удовольствие. Он был счастлив, что ест французский сыр. Танги съел даже серебряную бумажку, в которой он был завернут. Пе уверял, будто в серебряной бумаге содержится витамин «С». Танги решил, что, в конце концов, и обертка не так уж плоха; все дело в привычке.

По четвергам правонарушители получали посылки. В эти дни Танги брал большой кусок бумаги, делал из него кулек и отправлялся просить у товарищей. Иногда обладатели посылок сердились и всех прогоняли. Но чаще всего они не отказывали Танги, потому что он умел писать и каждый когда-нибудь нуждался в его услугах. К тому же он всегда ухаживал за больными. Кто давал ему кусочек хлеба, кто несколько изюмин или дольку апельсина; но больше всего ему перепадало шкурок. Он привык их есть и даже полюбил. Только шкурки от бананов казались ему немного жесткими: их было трудно глотать…

Те, кто получал посылки, по четвергам отказывались от вечерней каши. Они уступали ее сиротам и тем, кому ничего не присылали. В эти дни Танги поглощал пять-шесть котелков ячменной похлебки. Потом ему всегда становилось плохо. Часто у него начинались рези в животе. Однако у него не хватало духу отказываться от того, что ему предлагали. Он весь покрывался потом, но продолжал есть. Он становился красным, как рак, и раздувался, как шар. Порой ему становилось стыдно за себя. Он думал, что мерзко так набивать себе живот объедками товарищей. Но он уже познал дорогой ценой, что человеческое достоинство в трудном положении мало на что годится и лучше цепляться за жизнь, чего бы это ни стоило.


Еще мучительнее были для Танги перемены. Игры считались обязательными. Воспитанников делили на несколько отрядов. Каждому отряду отводили определенное место для игры. Существовали также «капо по играм». Воспитанников заставляли играть в игру, называвшуюся «чепас». Каждый отряд делился на две партии. На площадке проводили мелом две черты, разделяя ее на два лагеря. Тянули жребий, и одна партия шла в верхний лагерь, а другая — в нижний. Капитан нижнего лагеря кидал мяч капитану верхнего, который, схватив его, бежал в лагерь противника и старался «запятнать» одного из игроков. Игра состояла в том, что игроки одной партии угрожали другим или били мячом, а их противники старались увернуться от ударов. Если бросивший мяч попадал в игрока, тот считался «убитым», если промахивался, то сам выходил из игры.

Во время игры капо пользовались случаем, чтобы свести личные счеты. Они старались попасть своей жертве мячом в лицо или под ложечку. Мячи были жесткие, литые, они били очень больно. Танги без труда увертывался от ударов. Он был очень нервный, подвижной. Но, несмотря на это, он не любил игр и порой бегал со слезами на глазах. За всю часовую перемену братья давали мальчикам всего пять-шесть минут передышки. Это называлось «отдыхом». Тотчас возле уборной выстраивалась длинная очередь — туда запрещалось ходить во время игры. Если в приют случайно приходил какой-нибудь посетитель, воспитанники должны были делать вид, что они увлечены игрой; громко смеяться, бегать быстрей, весело кидать мяч. Танги ненавидел это лицемерие. Он молча смотрел на своих изнемогающих от голода и усталости товарищей, которые смеялись и кричали, притворяясь, что им весело. Он презирал их.

В приюте Танги постиг трудное искусство ненавидеть. Мальчик, которому так хотелось любить, становился замкнутым человеконенавистником. Он старался не разговаривать. Он избегал товарищей и чувствовал себя спокойно только среди грохота полировальных машин, во время отупляющей работы. Здесь он снова обретал себя. Нервы его отдыхали, лицо разглаживалось. Он даже иногда улыбался товарищам по работе. Он был счастлив, когда Матео посылал его за деталями для полировки и он мог запереться в уборной, чтобы выкурить папироску. Он ласково благодарил Матео.

VI

В приюте был праздник. Ждали приезда епископа, который должен был заложить первый камень на постройке нового дортуара. Питомцам выдали новую форму. Перед тем они прошли в душевые, но на этот раз братья никого не избивали. В дортуарах и на дворе царило лихорадочное оживление. Епископа ждали к половине одиннадцатого. По всему дому носился аромат жареного мяса и картошки, от которого у Танги подводило живот. Воспитанников учили, как они должны себя вести: стать в два ряда и, когда между ними пойдет епископ, кричать: «Да здравствует монсиньор!», «Да здравствует папа!» В четверть десятого их уже выстроили во дворе. Они чувствовали себя неловко в новой форме и стояли, скрестив руки и переминаясь. Всех облетела сенсационная новость: на обед им дадут суп и картошку с мясом, а потом еще что-то на сладкое! Воспитанников охватило возбуждение. Стояла давящая, влажная духота. В половине двенадцатого они по-прежнему стояли во дворе, а епископ все не ехал. Все устали торчать на ногах под палящим солнцем.

Наконец, в начале первого, он появился. На дороге, ведущей к приюту, показались три черные машины. Епископ ехал во второй. Воспитанники тотчас принялись кричать: «Да здравствует епископ!», «Да здравствует папа!», «Да здравствует церковь!»…

Его преосвященство был небольшой коренастый человек с красным лицом и мутными, невыразительными глазами. Он с трудом вылез из машины, подхватив свою сутану. Поверх фиолетовых перчаток он носил большой аметистовый перстень. Его руки были под стать всей его фигуре — такие же коротенькие и толстые. Как только он выбрался из машины, он принялся крестить воздух направо и палево. Он старался выступать медленно и величаво. Он снисходительно улыбался воспитанникам, а те кричали и аплодировали пуще прежнего.

Затем братья бросились к нему и освободили его от фиолетовой мантии. Они облачили его в епископские одеяния, водрузили на голову митру и дали в руки жезл. Он стоял не шевелясь, позволяя себя одевать, похожий на манекен. Когда его облачили, он направился к строящемуся зданию и окропил камни святой водой, бормоча латинские молитвы. В заключение он стукнул маленьким молотком по большому камню, и братья зааплодировали. Воспитанники последовали их примеру. Тогда его преосвященство подал знак, что хочет говорить, и наступила тишина.

— Дорогие дети мои! — начал он. — Мы глубоко тронуты той привязанностью, какую вы проявили к пастырю благородного и богатого города Барселоны…

Он произнес длинную речь, восхваляя Барселону и щедрых благодетелей, живущих в этом городе; затем сослался на славное прошлое католической Каталонии, «близкой сердцу господню». В конце концов он добрался до приюта и братьев:

— Эти достойные служители церкви заботятся о телах и душах ваших. Они создают из вас людей, иногда даже… вопреки вам самим. Конечно, порой им случается и ударить. Конечно, подчас вы жалуетесь… Но разве металл не жаловался бы, если бы мог, когда кузнец бьет его молотом; и, однако, как гордо выглядит он, когда становится произведением искусства! То же происходит и с вами, дети мои…


Танги слушал среди всеобщего молчания. Он спрашивал себя: не насмехается ли прелат? Но епископ, казалось, говорил совершенно серьезно. Танги почувствовал отвращение.

Войдя в столовую, воспитанники были потрясены, увидев на столах фарфоровые тарелки; в каждой лежало по куску хлеба, апельсину и мандарину. На всех столах высилось по два кувшина с красным вином. Все уселись и зааплодировали поварам, которые внесли два больших котла: в одном был суп, в другом — картошка с мясом. Танги не верил своим глазам, не верил своему рту. Он съел свой апельсин вместе с кожурой, а теперь ему еще дадут мяса! Он невольно потирал руки.

Епископ ненадолго появился в столовой. Он попробовал еду из котлов и в восторге воздел руки к небу, как бы говоря: «До чего вкусно!» Воспитанники зааплодировали ему. Его преосвященство окружали какие-то изящно одетые господа, которые без конца расточали улыбки. Танги подумал про себя, что, право, вокруг этого не стоило разводить столько церемоний! Но он не хотел поддаваться дурному настроению и не стал размышлять на эту тему.


— Какая мерзость!

Фирмен никогда не заговаривал с Танги со времени их первой злополучной встречи, и Танги удивился, почему тот вдруг обратился к нему.

— Меня просто тошнит. Ты видел его толстое брюхо и перстни на пальцах? И это ученик Христа! Во всяком случае, Христос неплохо кормит своего помощника!

— И нас тоже. Благодаря епископу нас накормили мясом. Вот уже три года, как я здесь, а вижу мясо в первый раз!

Танги не хотел делиться своими мыслями. Он давно научился не доверять никому и ничему. Он был всегда настороже.

— Я предпочел бы есть одну ячменную кашу, лишь бы не видеть этой комедии. Ты что, не понимаешь, что он издевался над нами?

— Почему?

— «Почему, почему»! А его анекдот с металлом, который любит, чтоб его ковали! И ты способен проглотить такую пилюлю? Что до меня, то она не лезет мне в глотку! Меня от нее тошнит, как и от его жирного брюха! Он знает, что здесь творится. Не всё, конечно, но главное знает. И, должно быть, одобряет… Ну уж дудки! Ты понимаешь?

— Да.

— И это все, что ты думаешь?

— Нет.

Наступило молчание. Фирмен стоял, прислонившись к стене. Все воспитанники расположились у этой стены, греясь на солнце. Кое-кто жевал; большинство уселись на землю и дремали. Танги искоса следил за Фирменом. Юноша чертил ногой полосы на пыльной земле.

— Я собираюсь смотаться, — сказал он, понизив голос.

Сердце у Танги замерло. Он уже давно лелеял эту безумную мысль.

— Они тебя поймают.

— Стоит рискнуть. Кто не рискует, тот ничего не добьется.

— Удрать отсюда, может, и удастся, но что делать дальше? Они тебя наверняка изловят.

— Может быть. Но, если я пробуду хоть три месяца на свободе, они мои!

— А после ты получишь лупку.

— Ну, знаешь… Я тут немало натерпелся. Мне уже все нипочем.

Танги еще не решался открыться ему. Однако он чувствовал, что Фирмен такой человек, которому можно довериться. Он начал:

— А хорошо бы оказаться на свободе!

— Тебя прислали из муниципалитета? — спросил Фирмен.

— Да.

— Тебе долго ждать. Пока не исполнится двадцать один год.

— Знаю.

— А сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Ну что ж, осталось всего пять!

— Это очень много.

— Как на чей взгляд!

Когда Танги слышал крики избиваемых товарищей, он дрожал от страха. И все же теперь он знал, что ему надо бежать отсюда, хотя еще и не решил, как это осуществить. Он посмотрел на красивое, точеное лицо Фирмена. У него были большие зеленые глаза, опушенные длинными ресницами, прямой тонкий нос, полные красные губы. Когда он улыбался, между ними блестел ровный ряд белых зубов. Красивое лицо высокого, стройного юноши казалось немного женственным, но Фирмен отличался на редкость твердым характером.

— Правда, что ты убил отца?

— Да.

— Почему?

— Он был жалкий тип… Вечно он хныкал. Стоило ему напиться, как он шел ко мне и начинал приставать: «Фирмен, мальчик мой… Ты мое утешение, моя единственная опора! Дай мне немного денег! Хоть немножко!» Под конец мне это осточертело!

Танги опустил глаза. На него нахлынула грусть. Он пытался стряхнуть ее, но не мог. Он спросил:

— Ты давно здесь?

— Три года.

— А что ты делал до… этого случая?

— Да что придется… болтался на улице. Всякое бывало…

— А дома ты много зарабатывал?

— Когда как. Порой бывало нелегко. А в иной вечор удавалось хорошо подработать. Но я один добывал деньги в семье. Так что на всех выходило не густо…

— Почему ты не захотел говорить со мной в первый день?

— Тебя прислали из муниципалитета. Почти все их питомцы — подлецы. Все они рано или поздно становятся фискалами. К тому же у тебя были продукты. Я не хочу, чтобы думали, будто я дружу с кем-нибудь потому, что у него есть продукты. Здесь это в ходу. Ты знаешь Пе? Он подъезжает к каждому новичку. Входит с ним в долю, помогает слопать все, что тот принес, а потом поминай как звали!

— А теперь почему ты заговорил со мной?

— Ты не получаешь посылок. И потом, ты мужчина.

Никакая похвала не могла так тронуть Танги. Он покраснел от удовольствия. Он собирался задать Фирмену еще вопрос, как кто-то позвал его. Танги очень удивился, услышав, что к нему пришел какой-то посетитель. Он отправился в приемную, недоумевая, кто бы это мог быть. Перед ним оказался доктор, которому он рассказал историю Фуэнтеса. Они поздоровались. Танги сел. Доктор заговорил:

— Я решил повидать вас. Вы проявили большое мужество в тот день, когда произошел несчастный случай, стоивший руки вашему товарищу. Благодаря вам мне удалось установить виновников… Но, к сожалению, дело замяли. Я получил официальное указание… Поверьте, я глубоко сожалею!

Танги слабо улыбнулся и сказал:

— Понимаю.

— Вот что я еще хотел сказать: вам здесь не место. Если у вас будет какая-нибудь возможность попасть в Мадрид, сходите в «Общество охраны малолетних». У них есть хорошие приюты, где вы могли бы учиться. Я думаю, что вам полезно иметь с собой рекомендательное письмо. Вот оно. Я пишу своей старой приятельнице, она секретарь этого общества и поможет вам.

Танги пожал руку маленькому человечку и взял письмо.

— Благодарю вас.

— Не за что. Знаете, когда приходишь сюда, чувствуешь себя в чем-то виноватым. Я говорю с вами откровенно… Вам необходимо уйти отсюда.

— Я попытаюсь.

— Желаю вам удачи. Если вы доберетесь до Мадрида, я знаю, что вы попадете в хорошие руки… Вы много пережили, правда?

Танги медлил с ответом.

— Кое-что…

— Да, я вижу. До свидания. И еще раз желаю вам удачи.

Танги вернулся во двор. Он думал: не может быть, чтобы разговор с Фирменом и посещение доктора оказались простым совпадением. Ему хотелось видеть в этом волю «провидения», но он не любил этого слова, ибо братья постоянно склоняли его на все лады. Он направился к Фирмену, стоявшему на том же месте.

— Фирмен!

— Что?

— Хочешь удрать вместе со мной?

— Согласен. Но как это ты надумал?

Танги рассказал ему о посещении доктора. Затем спросил:

— Есть у тебя план?

— Да.

— Какой? И когда?

— Сегодня вечером. Надо воспользоваться приездом епископа. Капо бродят полупьяные, они вылакали все вино. Нельзя упускать такой редкий случай! Теперь слушай…

Фирмен говорил тихим голосом. Он не смотрел на Танги и еле шевелил губами:

— У тебя часто бывают нервные припадки, правда?

— Да.

— Что они делают с тобой в таких случаях?

— Относят в лазарет.

— Ты можешь разыграть такой припадок? Братья пойдут на удочку. Они привыкли к твоим припадкам и не догадаются, что ты притворился.

— Так.

— Ты упадешь возле Пе и меня. Мы возьмем тебя под мышки и за ноги. Уж я устрою так, чтоб тебя взял именно он. Пе у братьев доверенное лицо, и капо прикажет ему отнести тебя в лазарет. Когда мы пойдем через парк, я скажу, что устал, и мы положим тебя на землю. Тут я вытащу нож и пригрожу Пе. Мы привяжем его к дереву и оставим в парке. А затем… перелезем через стену.

— Хорошо. Но что ты будешь делать, если капо прикажет отнести меня в лазарет не тебе, а кому-нибудь другому?

— Ты отделаешься ложным припадком, и нам придется ждать другого случая. Но я думаю, что все пройдет гладко.

— Согласен. А где же Пе?

— Он в самом конце стены. Переваривает свой обед.

— Ладно. Пойду к нему.

— Нет, дай мне подойти туда первому.

Сердце Танги безумно колотилось. Он смотрел, как Фирмен медленно приближается к Пе. Затем, переждав несколько минут, отправился за ним. Подойдя к Фирмену, он бросился на землю. Он стукнулся о камень и ушиб себе спину. Потом услышал, как Фирмен закричал:

— Танги упал! Помоги мне, Пе!

Танги почувствовал, как его подхватили под мышки и за ноги. Тот, кто держал ноги, чуть не выпустил их. Затем они пошли, и Танги понял, что его несут к выходу со двора. Вдруг они остановились.

— Это еще что? — послышался голос.

— Немец упал. У него припадок.

— Опять! Тащите его в лазарет! Хоть бы подох наконец! Вечно болеет!

Танги было страшно. Он не открывал глаз. Он думал: что будет, если Пе поднимет крик или кто-нибудь из монахов увидит их в окно?

— Погоди, дай отдохнуть! Я устал. Положим его на землю…

Танги открыл глаза. Фирмен держал нож у горла Пе. Танги вскочил на ноги.

— На́, держи веревку! Завяжи ему руки за спиной… Вот так. Готово!

— Что вы хотите делать? Вы меня не убьете?.. Уж не думаете ли вы удрать?.. Тогда меня накажут!.. Ведь я болен!.. Вы не имеете права так поступать со мной!

— Заткнись!

— Готово, Фирмен?

— Погоди. Как бы он не вздумал кричать…

Фирмен вытащил из кармана какой-то резиновый шар и засунул Пе в рот, говоря:

— Очень жаль, старина. Потерпи, ничего не поделаешь!

Танги бросился бежать, Фирмен — за ним. С его помощью Танги взобрался на стену, взглянул вниз и испугался:

— Не могу, Фирмен. Я боюсь…

— Прыгай!

— Нет, не могу. Я сломаю ногу. Мне страшно!

— Прыгай на цыпочки и подскакивай вверх, как мяч. Ну, живо! Прыгай первым!

Танги зажмурил глаза и соскочил. Он очень ушибся. Быстро ощупав ноги, он убедился, что они целы. Фирмен спрыгнул за ним. Вечерело. Улица была пустынна. Друзья бросились бежать во всю прыть, словно вся полиция Испании гналась за ними по пятам. Наконец они задохнулись. Танги жадно вдыхал первые глотки «воздуха свободы». Слезы выступили у него на глазах. Он улыбался, плакал и смеялся разом. Они пересекли широкую улицу. Проехал трамвай. На подножках висели гроздья людей. Воздух был свеж, пахло йодом и жареной картошкой.

VII

Они вышли из города по одной из дорог, ведущих в Тибидабо. Они задыхались. Каждый раз, как им встречался человек в форме, они прятались. Затем снова неслись вперед как безумные. Они не разговаривали, задерживаясь лишь на миг, чтобы передохнуть, и бежали рядом, почти в ногу. Они были уже за городом, среди пышных садов, засаженных фруктовыми деревьями. Наступили сумерки. Небо еще чуть светлело, а на землю уже спустилась ночная тень. Наконец они замедлили шаг…

— Сейчас наши, должно быть, на вечерне, — сказал Фирмен.

— Да. Нас уже, конечно, разыскивают. Пе, наверное, получит здоровую лупку.

— Ему это не повредит. Он доносчик. Пусть знает, к чему это приводит.

Танги проголодался. Он посматривал по сторонам. В полях еще работало много крестьян в широкополых соломенных шляпах и черных штанах из рубчатого бархата; они нагружали тележки фруктами.

— Как бы нам раздобыть чего-нибудь поесть? — спросил Танги.

— Я и сам об этом думал. Придется подойти к какому-нибудь крестьянину и попросить у него фруктов.

— Я не решусь. Мне стыдно.

— Стыдно? А подохнуть с голоду тебе не стыдно? Ладно, посиди здесь на обочине и подожди меня. Если увидишь патруль, беги в поле и прячься.

Танги послушался. Он уселся на краю дороги, в тени платана. Мимо беззвучно проезжали машины с зажженными фарами. Воздух был нежен, как шелковая ткань. В нем плавали тяжелые ароматы земли. Вдали звучали голоса и улетали в небо… Все было проникнуто величавым покоем. Танги твердил про себя: «Я свободен… свободен… свободен!» И слезы счастья застилали ему глаза. Он с волнением смотрел, как вместе с темнотой мир нисходит на землю… Ему хотелось молиться, но кому? Не бог освободил его, а Фирмен. Но Фирмен совсем не похож на бога!

Танги ждал очень долго. Он даже начал подумывать, не бросил ли его Фирмен. Но тотчас сказал себе, что Фирмен мужчина, а мужчина — хозяин своему слову. Его друг сказал, что вернется, значит, надо ждать. Прошло еще несколько минут, и появился Фирмен. Рубаха его вздулась пузырем, на губах играла улыбка.

— Как дела? — спросил Танги.

— Я помог ему нагрузить тележку. Он дал мне хлеба, яблок, коробку сардин, пол-литра красного вина и двадцать пять пезет.

— Почему так много?

— Я сказал, что меня ждет больной братишка.

— И он поверил?

— А почему бы и нет? К тому же это почти правда. Ты совсем болен… от голода!

Они расхохотались. Затем двинулись дальше. Они прошли всего пять километров, но можно было подумать, что отдалились от города на пятьдесят или шестьдесят, так было тихо кругом. Они съели яблоки на ходу. Они пели, прыгали, чуть ли не плясали, такая их охватила пьянящая радость…

— Если бы Пе увидел эти яблочные огрызки, он так и бросился бы на них! — сказал Фирмен смеясь.

— Бедняга! — воскликнул Танги. — Как ты думаешь, Красный брат здорово отлупил его?

— Еще бы! Он всыпал ему все удары, которые хотел бы влепить нам.

— Почему ты говоришь об этом с такой радостью, Фирмен? Ведь Пе больной мальчик…

— Ну и что? Он болен не по моей вине. Это доносчик, стукач. Он вечно лижет пятки братьям и при этом угодливо улыбается. Можно быть несчастным, но никто не смеет быть подхалимом.

Они дошли до перекрестка, на котором стоял столб с надписью: «До берега моря 300 метров».

— Это нам и нужно! — воскликнул Фирмен. — На дороге мы можем наскочить на патруль. Лучше провести ночь на берегу.


Стемнело. Под ярко сиявшей луной песок блестел, как старое золото; луна прочертила на море блестящую дорожку, как будто убегавшую в далекую, волшебную страну. На землю спустился покой. Все замерло в необычайной тишине, которую нарушал лишь равномерный рокот волн, разбивавшихся о прибрежные скалы. На берегу мерцали огоньки; чайки с криком улетали вдаль. С моря подул ветерок, и сосны вздохнули, качнув мохнатыми ветвями.

Друзья молча шли по песку. Танги хотелось опуститься на колени и поцеловать мокрую полоску, оставленную морем у его ног. Он был так взволнован, что слышал, как бьется его сердце. Фирмен тоже был взволнован. Он шел, устремив вдаль задумчивый взгляд. Грудь его распрямилась. Мальчики посмотрели друг на друга и улыбнулись. Танги взял Фирмена за руку:

— Красиво, правда?

— Очень.

— Вот что такое свобода: когда ты можешь смотреть на море.

Они снова замолчали. Фирмен сделал знак, чтобы Танги следовал за ним. Они стали карабкаться на скалы, которые круто обрывались в воду. Затем остановились возле пещеры. В ней валялись пустые бутылки и обрывки газет. Друзья уселись на землю и поели хлеба с сардинами. Под ними серебряные волны налетали на темную гору. Две могущественные силы сошлись в гордом поединке. Над ними мерцали звезды. Вокруг дремала затихшая земля.

Они долго не могли заснуть. Танги рассказал Фирмену о своем детстве. Он говорил о матери; обо всем, во что он верил: о мире, счастье, домашнем очаге, товарищах, собаках. Фирмен молча слушал его. Наконец он спросил:

— Ты думаешь, что твоя мать жива?

— Да.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что там, куда она поехала, ей ничего не грозило.

— Что ты будешь делать, если ее найдешь?

Танги задумался. Потом сказал, пожав плечами:

— Не знаю… Я много пережил, понимаешь?

— Понимаю. Меня мать очень любила… Она была женщина простая, но настоящая мать. Только мать!.. Она восхищалась мной. Никогда ни о чем не расспрашивала. Она была очень простая, очень забитая женщина, понимаешь?

— Да.

— Одевалась всегда в черное, никогда не красилась; она жила только для нас. Отец, когда напивался, бил ее. Раз я схватил железный прут и пригрозил ему. Мать закричала: «Фирмен, не вздумай его убить! Ведь ты не станешь убийцей? Нет, нет, не трогай его! Он такой несчастный!» Моя мать была святая, настоящая святая. Она жила только для нас. Она умерла в больнице от рака. Вот ее последние слова: «Фирмен, будь добрым с отцом! Он так одинок!..»

Фирмен замолчал. Он рассматривал свои руки, словно еще видел на них пятна крови убитого отца. Затем он заговорил очень тихим и каким-то глухим голосом:

— Если б она видела меня сейчас!.. И все, что ждет меня впереди!.. Из исправительного дома в исправительный дом, потом в тюрьму… А ведь она всегда говорила: «Мой Фирмен хороший, очень хороший… У него доброе сердце!»

— А кто сказал, что у тебя злое сердце?

— Судьи. Они даже удивлялись, что «у меня нет никаких добрых чувств и что я совсем погряз в пороке».

Танги помолчал. Он колебался, затем сказал:

— Я обожал свою мать. Она была такая красивая, такая умная!.. Я никогда не забуду вечера, когда она отправилась в казино. Она была в черном вечернем платье. Я уже лежал в постели и смотрел, как она собирается. Я попросил ее повернуться ко мне и сказал: «Ты такая красавица, словно фея!» Мне больно думать, что целых семь лет она жила, разговаривала, смеялась или танцевала — и это в то время, как я сидел в лагере в Германии, а потом здесь, у братьев!.. А я так любил ее!.. Я думаю, что она меня уже забыла… Быть может, не совсем, но, наверное, уже примирилась, наладила свою жизнь и привыкла. Может, она думает, что я умер.

— Возможно, она и не виновата. Она, должно быть, думает о тебе. Как знать?

— Думать — этого мало. Когда она оставила меня в Марселе… Скажи, твоя мать могла бы тебя оставить?

— Никогда!

— Вот видишь, я так и знал. Дело в том, что моя мать любила Человечество, Братство, Свободу… Поэтому она не могла много заботиться о своих близких.

— А твой отец?

— Ну, отец… Его я очень плохо помню! Он бросил нас вскоре после моего рождения. Он вроде твоего. Жалкий тип… Однако он не пил. Он только и делал, что гонялся за богатой невестой, высоким положением пли выгодным делом. Я думаю, он был не злым… не очень злым, я хочу сказать. Но он был трусом.

Они снова замолчали. Волны по-прежнему разбивались о скалы. Луна поднималась все выше. Ветерок стих. Огни города все так же дрожали вдали.

— Должно быть, очень тяжело сомневаться в собственной матери, — проговорил Фирмен, словно думая вслух.

— Да. Тогда не знаешь, кому и во что верить.

Наконец они заснули. Море баюкало их первый сон свободных людей.

* * *

Наутро они снова двинулись в путь. Они шли, не останавливаясь, до обеда. Стоял ясный, солнечный день. Все радовалось вокруг. Они смеялись, вспоминая разные случаи из жизни в приюте. Их подвез шофер грузовика и высадил в Ситжесе. Шофер оказался славным парнем и тоже терпеть не мог попов. Дорогой они шутили и смеялись. На прощанье он дал им сигарет.

Ситжес был маленький модный курорт. На его узких беленьких улочках толпились полуодетые купальщики. Фирмен зашел в лавку и купил еды, чтобы позавтракать на пляже. Они отошли от города и выкупались на пустынном берегу. Ночь они снова провели у моря.

На третий день после побега Фирмен вернулся с Танги в Ситжес и привел его на вокзал. Они долго сидели в ожидании. Танги не знал, зачем они сюда пришли. Однако он ничего не спрашивал. Он предоставил Фирмену распоряжаться.

Около полудня перед ними остановился товарный поезд. Тогда Фирмен повернулся к Танги:

— Послушай, дружище, теперь ты влезешь в этот поезд и отправишься в Мадрид. Ты должен добраться до Мадрида. Я знаю, нам тяжело расставаться, но полиция скорее поймает нас, если мы будем бродить вдвоем. Я убийца, и мои приметы разосланы во все полицейские участки. А ты можешь скрыться.

У Танги перехватило дыхание. Он сделал нервное движение:

— Не сейчас, Фирмен! Не будем расставаться сейчас! Завтра, если хочешь. Мы так счастливы… Только не сейчас! Я боюсь остаться один…

— Нет. Это надо сделать сейчас. Иначе мы никогда не сможем. Сейчас самое время.

— Я не могу. Меня заберет полиция.

— Никто тебя не заберет.

— Я не умею путешествовать тайком.

— Ты должен научиться. Залезай в эту будку на товарной платформе. Забейся в угол и сиди не двигаясь. Сидеть придется долго, но тебе нечего бояться. Смотри, на вагоне написано мелом «Мадрид». Это прямой поезд.

Раздался звонок перед отправлением. Фирмен встал.

— Ну же, влезай!

— Нет!.. Лучше завтра.

— Сейчас же!

Фирмен толкнул Танги, и тот залез в будку. В ней было очень тесно. Танги не мог лечь. Он уселся на пол. В горле у него застрял комок. У него ныло сердце, потому что он снова остался один. Он подумал, что такова его судьба — всегда оставаться одному, всегда терять тех, кого он любит. По спине у него пробежал холодок. Поезд тронулся. Танги опустил голову на колени. Он не плакал. Он чувствовал в душе безмерную пустоту. У него ныло сердце и за Фирмена. Он говорил себе, что Фирмен тоже очень одинок и что он достоин любви. Потом он не стал больше думать ни о чем. Ему было жарко в этом тесном и душном убежище.

Поезд катился без остановок весь день. Стало темнеть, и Танги заснул. Он проснулся среди ночи и почувствовал, что поезд стоит. Поднявшись на ноги, он огляделся вокруг. Поезд остановился на маленькой заброшенной станции. Часовой сидел, завернувшись в плащ, на скамье и курил папиросу. Часы показывали десять минут пятого. Между вагонами сновали железнодорожники с фонарями. Ночь стояла холодная, воздух был изумительно чист и напоен ароматами.

Танги уселся на прежнее место и снова заснул. Когда он проснулся, поезд все еще стоял. Танги недоумевал: может, он дальше не пойдет? Мальчик выглянул — поезд стоял у той же станции. Танги не знал, где они находятся, от него не было видно названия местечка. Часы показывали десять минут седьмого. Танги снова уселся. Через несколько минут он почувствовал легкий толчок, и поезд снова двинулся в путь. Танги с облегчением вздохнул. Он был доволен. Он подумал, что жизнь все же хороша и не все в ней так скверно, как кажется. Небо на востоке алело. Легкий туман стлался по земле. Восход был изумительно красив, воздух понемногу теплел.

VIII

Танги приехал в Мадрид рано утром. С вокзала д’Аточа ему удалось проскользнуть незаметно. Большой город ослепил его. Он любовался красивыми зданиями с бронзовыми конями на портиках; широкими аллеями, обсаженными тенистыми деревьями; длинными, прямыми улицами. Уличное движение было очень оживленным, и Танги приходилось остерегаться, чтобы его не раздавили. Он двинулся по Пасео де Прадо, вышел на улицу Алькала и дошел почти до парка Ретиро. Тут он остановился возле пруда. Его радовала мысль, что он родился в этом красивом городе. Обитатели Мадрида казались ему приветливыми. Танги решил, что они держатся и разговаривают, как настоящие столичные жители.

Прохожие оглядывались на него. Несколько человек, взглянув ему в лицо, рассмеялись. Танги недоумевал, чему они смеются. Он заметил автоматические весы и подошел, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Волосы у него были всклокочены, а все лицо измазано сажей. Тогда он отыскал небольшой фонтан между деревьями и умылся. Теперь он успокоился: он может снова бродить среди людей.

Он решил посмотреть дом, в котором родился. Пройдя по улице Веласкеса, а затем по улице Гойя, он остановился перед небольшим особняком с фасадом во французском стиле и улыбнулся. Ему казалось забавным, что он внук человека, жившего в этом доме и владевшего громадными поместьями и множеством домов по всей Испании. Потом он пожал плечами и двинулся дальше. Прежде чем отправиться в «Общество охраны малолетних», ему хотелось немножко посмотреть свой родной город. Он вновь поднялся по улице Алькала, прошел через Пуэрта дель Соль, спустился на Гран Виа и двинулся вдоль Кастельяна. Он был восхищен. С теплым чувством разглядывал он все, что его окружало. На улицах было очень людно, и он радовался, что кругом теснится такой привлекательный народ. Но в конце концов он очень устал и решил отыскать ту, к которой он привез рекомендательное письмо.


Это оказалась очень высокая, худощавая женщина с седыми волосами, одетая в черный костюм мужского покроя. Небольшие быстрые черные глаза оживляли ее бледное, ненакрашенное лицо. На шее у нее висел золотой медальон — единственное ее украшение. Она прочла письмо и снова перечитала его, после чего принялась внимательно разглядывать Танги, по-видимому обдумывая то, что было написано в письме. Затем она стала расспрашивать его, а Танги отвечал ей очень осторожно, потому что она часто задавала те же вопросы, но в ином порядке, а у него было кое-что, о чем он не хотел рассказывать. Наконец она спросила его, верит ли он в бога. Тут Танги не знал, что отвечать. Дело в том, что он и сам не знал, верит ли он в бога или нет. Он был к нему совершенно равнодушен и не понимал, на что он ему нужен. В заключение женщина сказала Танги, что пошлет его к святому человеку, поистине святому. Танги обрадовался, что она согласилась заняться им.

В тот же вечер он уже оказался в поезде, едущем в Андалузию. С ним в купе сидело еще несколько мальчиков; они смеялись и, по-видимому, были счастливы. Их сопровождал человек лет сорока, который казался очень добрым.

Танги глубоко вздохнул. Он уже привык, что его вечно швыряло туда-сюда… Он был почти доволен. Но тут он подумал о Фирмене. Неужели полиция схватила его? Танги вспомнил первую ночь, проведенную с ним на свободе, у моря. Крупные слезы выступили у него на глазах. Они тихонько скользнули у него по носу и скатились на пол. Один из мальчиков закричал:

— Сударь, он плачет!

Человек, сопровождавший детей, взял Танги за руку и ласково сказал:

— Не надо плакать. Вы едете в очень хороший коллеж. Вы станете там настоящим человеком. Вот увидите!

Танги улыбнулся. Как он устал! Он не мог заставить себя не думать о Фирмене. Что станется с ним? Он спрашивал себя, будет ли когда-нибудь на свете такая страна, где станут любить и защищать детей. Потом прислонился головой к спинке скамьи и забылся. В полночь мальчики разбудили его, чтобы показать Сьерру Морену. Но он только бросил печальный взгляд на дикие утесы, застывшие навек между небом и Землей. Это было величественное зрелище. Но Танги очень устал и тут же снова заснул.

IX

Отец Пардо был худой человек с проницательным взглядом, в котором светились ум и глубокое участие. На его поседевшей голове виднелась небольшая лысина. На вид ему было лет сорок — сорок пять. Он носил очки и часто снимал их, чтобы потереть глаза. Танги понял, что он делал это машинально.

Танги вошел к нему в кабинет около пяти часов вечера. В половине девятого он все еще сидел у него. Танги говорил от всего сердца, как не говорил еще ни разу в жизни. Этот человек сразу внушил ему безграничное доверие. Мальчик видел по его взгляду, что первый раз в жизни он понят до конца. Он рассказал ему все, открыл свои самые сокровенные мысли, словно на исповеди: он говорил о матери, об отце, о своих погибших надеждах, о высылке в лагерь из-за чудовищной ошибки, о Гюнтере, исправительном доме, Фирмене… Отец Пардо слушал его с глубочайшим вниманием. Иногда он вставлял какое-нибудь замечание пли задавал вопрос — например о порядках в лагере, — но чаще всего слушал молча. В сгущавшейся темноте Танги почти не различал черты его лица. Он говорил быстро и взволнованно. Каждая фраза, казалось, освобождала его от тяжкого груза. Он чувствовал, что становится другим человеком от одного сознания, что этот священник согласился выслушать его.

Кабинет отца Пардо был небольшой, узкой комнатой. Там стояли заваленный книгами стол, кресло, стул. В одном углу — небольшая скамеечка для молитвы под висящим на стене распятием, в другом — скелет на подставке. Перед отцом Пардо, за спиной у Танги, находилось распахнутое окно, из которого открывался вид на холмистую местность, поросшую оливковыми рощами, а вдали высились снежные вершины Сьерра Махина.

Наконец Танги замолчал. Отец Пардо улыбнулся. У него была особенная улыбка, как у человека, который не хочет выдать своей чувствительности и всегда заставляет себя сдерживать порывы своего сердца.

— Здесь тебе не угрожают ни замки, ни постоянный надзор, — сказал он. — Ты будешь свободен. Если когда-нибудь ты захочешь уйти, никто не станет удерживать тебя… силой. Пока ты не обретешь иного очага, я хочу, чтобы ты считал этот дом своим домом. Мы здесь не для того, чтобы наказывать или притеснять тебя, но лишь затем, чтобы помогать тебе в меру наших сил. — Отец Пардо немного помолчал. — Не все будет даваться тебе легко. Детям, собранным здесь, знакома лишь одна жизненная проблема — проблема нищеты, древняя, как сама Андалузия. Они немного грубоваты, но не озлоблены. Тебе же они покажутся слишком юными. Знаешь ли ты, что больше всего старит человека? Разлуки. Чем больше ты переживаешь разлук, тем ты становишься старше. Постареть — это расстаться с кем-нибудь или с чем-нибудь. Ты будешь чувствовать себя старым среди них… Возможно, что они не смогут понять тебя до конца; они будут считать тебя чудаком… Но, если ты почувствуешь, что у тебя что-то не ладится, приходи ко мне в кабинет. Мы всегда найдем, о чем поговорить. Мы будем одни… с Филистоном. — И отец Пардо указал пальцем на скелет.

— Кто это? — спросил Танги.

— Филистон. Мой лучший друг! Я купил его, когда был еще на третьем курсе медицинского института. Я учился в Гренаде. Денег у меня было немного. Мой отец, тоже врач, вырастил четырнадцать детей. Ты понимаешь… приходилось экономить. Заниматься анатомией я ходил к товарищу. Как-то он узнал, что в одном месте по случаю продается скелет. И я купил Филистона за очень умеренную цену. Вечером после этой покупки я был так счастлив, что уложил Филистона на кровать рядом с собой…

Танги невольно сделал испуганное движение… Отец Пардо насмешливо поднял брови:

— Как! Неужели ты будешь бояться Филистона? Это чудесный товарищ, и ты можешь вполне положиться на его скромность. А много ли найдется людей, о которых можно это сказать?

Танги улыбнулся. Когда он вышел от отца Пардо и направился в столовую, он чувствовал себя счастливым и обновленным. Он глубоко вздохнул. Кругом стояли мир и тишина. Только церковные колокола Убеды, медленно отсчитывая удары, нарушали вечерний покой.

* * *

Коллеж помещался в красивом здании современной постройки. Из окон открывался вид на долину, засаженную оливковыми деревьями. В светлые ночи вдали мерцали огоньки Хаэна.

У Танги была отдельная комната. Там стояла очень простая мебель: кровать, стул, рабочий столик, полка для книг и в углу умывальник с зеркалом. Танги любил заниматься в своей комнате, когда в коллеже все затихало. Из его окна виднелась вдалеке Сьерра Махина. Когда он просыпался, взгляд его прежде всего падал на эту величественную гору, окутанную сиреневой дымкой и увенчанную белым гребнем. Казалось, будто она так близко, что до нее можно дотянуться рукой, но на самом деле до нее было больше двадцати километров.

С первых дней Танги познал тут такое счастье, о каком никогда и не мечтал. Им овладело лихорадочное желание учиться. Несмотря на все свои странствования, он находил возможность много читать; но знания у него, как у всех самоучек, были очень непрочны и бессистемны. Здесь он обрел то, чего ему всегда недоставало: хороших преподавателей.

Они не были священниками. Отец Пардо не хотел брать в коллеж духовных пастырей. Большинство были молодые ученые, готовившие диссертации, и среди них всего четыре патера, преподававших закон божий, мораль, теологию и философию; исключение составлял один отец Пардо, который оставил за собой курс анатомии, ботаники, органической химии, тригонометрии и греческого языка!

Учителя были приветливы и доброжелательны. Большинство из них, отличные педагоги, любили своих учеников и свой коллеж. Все они называли его «Общее дело». Все в большей или меньшей степени понимали, какую серьезную ответственность они несут перед этими детьми. Они помогали отцу Пардо в меру своих способностей, но всегда с большим рвением.

У Танги был замечательный преподаватель географии. Его уроки проходили живее всех. Мальчики учились по немым картам: реки, горы и города на них не имели названий. Ученики быстро освоились с такими картами. Преподавателя географии звали дон Франциско. Он был очень ласков с Танги, который всегда получал у него отличные отметки.

Преподавателя испанской литературы звали дон Армандо. Он привил Танги вкус к классической литературе и точности выражений. Он же руководил и его чтением серьезных произведений: Сервантеса, Лопе де Вега, Кеведо, Кальдерона, затем Азорина, которого Танги полюбил больше всех, Пио Бароха, Унамуно. Дон Армандо, маленький человек с синими глазами, имел одну особенность: его брови срослись на переносице. Он был северянин, родом из Галисии, и готовил диссертацию «О влиянии немецкого романтизма на развитие испанской литературы XIX века». Это был человек громадной культуры и тонкого ума. Танги очень любил беседовать с ним. Другие ученики не так любили дона Армандо, потому что он был очень строг, выставляя отметки, и требовал тщательной подготовки уроков. Танги надолго запомнил пометки, написанные твердым почерком на полях его тетрадок для сочинений: «Излишне!» Или: «Пошло!» Или: «Довольно метафор!»

Был в коллеже еще дон Исман, преподаватель французского языка, человек сухой, нервный, с большим умом, но со скверным характером, он тоже ставил Танги отличные отметки. И дои Хосе Агильде, математик и превосходный педагог, обладавший редким качеством: он умел внушать ученикам любовь к алгебре… И многие другие.

Самым страшным пугалом для Танги был дон Сантос, человек очень мягкий и вежливый, но имевший один ужасный недостаток: он преподавал латинский и греческий языки. Танги никогда не занимался этими языками. Теперь ему пришлось учиться с мальчиками, которые уже два года осваивали склонения и неправильные глаголы, и Танги каждый раз страдал, отправляясь на урок латинского языка. Он прилагал все силы, чтобы им овладеть. Вдобавок ко всему дон Сантос взял себе за правило спрашивать его на каждом уроке: «А ну-ка, откроем «Речи» Цицерона…» Танги кажется, что он и теперь еще слышит голос этого редкого человека, у которого хватило терпения начать образование Танги с самых азов. Как-то учитель сказал ему:

— Приходите ко мне каждый вечер во время занятий изящными искусствами. Я думаю, что греческий и латынь вам гораздо полезней, чем рисование и музыка.

Итак, Танги каждый вечер шел к дону Сантосу, в библиотеку для преподавателей. Там проводил он не один час, потея над склонениями и спряжениями. Однако скоро он уже мог довольно свободно переводить Цезаря, а затем и Цицерона. Это было для него подлинным откровением. Дон Сантос сумел внушить Танги интерес к истории как к единому процессу. Прежде чем разбирать какую-нибудь речь Цицерона, дон Сантос рисовал перед учениками настоящую историческую фреску; тогда текст приобретал новый смысл, обогащаясь и как бы воскрешая целую эпоху. Через четыре месяца Танги уже обогнал товарищей, а вечерние занятия всё продолжались. Дон Сантос радовался:

— Вот увидишь, я сделаю из тебя латиниста!

И оба смеялись. Танги читал Овидия, которого любил больше всех латинских авторов. Он знал на память большие отрывки из его «Скорбных элегий» и любил громко декламировать их, расхаживая у себя по комнате. Когда у него бывало тяжело на душе, он находил в этом лучшее утешение, чем в сочувственных словах любого из окружавших его людей. На втором месте среди его излюбленных писателей стоял Виргилий. После такого обучения Танги уже никогда не мог отрицать старых мастеров. Дон Сантос научил его самому верному способу уходить от действительности: он привил ему вкус ко всему бессмертному.

Еще одной особенностью преподавания в коллеже был «совместный труд бригадами», которому отец Пардо придавал очень большое значение. Учеников распределяли по трудовым бригадам для изучения той или иной проблемы. Они следовали девизу: «Все за одного, один за всех». В этих бригадах отец Пардо решительно не допускал никаких руководителей. В них не было ни старосты, ни начальника, выбирали лишь «философа», который должен был обобщить работы других: связать их, прокомментировать и сделать из них единое целое. Каждый четверг одна из бригад делала доклад перед собранием преподавателей и отцов, подводя итоги проделанной работы. Отцы и преподаватели задавали ученикам «каверзные вопросы». Их следовало предвидеть заранее. Порой эти вопросы были настолько сложны, что вызывали споры между самими учителями. Последнее слово всегда оставалось за отцом Пардо. Все полагались на него. Преподаватели говорили, что он настоящий «кладезь премудрости». И он действительно обладал поразительной памятью. Его познания были одинаково глубоки как в истории, так и в химии, как в литературе, так и в точных науках, и все удивлялись, что человеческий мозг может вмещать столько разнообразных знаний и, главное, что он способен их усвоить.

X

Воспитанники «Общего дела» всегда называли отца Пардо просто «отец», придавая этому имени символический смысл. Они посмеивались над рассеянностью отца, шутили над его памятью, которая казалась им почти ненормальной. Но они горячо любили его и питали к нему безграничное доверие. Самые крепкие юноши плакали, как малые дети, когда он вызывал их к себе и распекал. Одно его неодобрительное слово могло омрачить радость ученика. Ибо все знали его непоколебимую честность и справедливость, а также почти сверхъестественную доброту. Они не доводили его до крайности, ибо голос его порой становился грозным, а глаза умели смотреть сурово из-под нахмуренных бровей. Они знали, что отец их любит, и он также знал, что эти дети любят его.

Отец Пардо не был святым, но он был «человеком». Быть человеком — редчайшее качество. А он был им. Он создал «Общее дело», свое творение, благодаря энергии, любви к детям и умению работать… Отец Пардо заложил основы «Общего дела» в то время, когда изучал теологию, уже будучи доктором медицины и философии. Ему было больше тридцати лет, когда он стал священником. Его тревожила нищета андалузских областей, которая в силу высокой рождаемости достигала ужасающих размеров. Семьи, которым было нечего есть, имели по дюжине детей. Дети голодали с первых дней рождения. С десяти лет они уже начинали работать на крупных землевладельцев.

И отец Пардо создал себе мечту. Он хотел настроить много школ. Но только современных школ: просторных, светлых, где дети чувствовали бы себя как дома; он хотел, чтобы эти школы были совершенно бесплатны. С тех пор он вел непрестанную борьбу с властями. Собратья называли его утопистом. Но духовное начальство не вмешивалось в его дела. Эн начал с того, что получил от городского совета заброшенную школу в Андухаре и собрал туда детей бедняков, которым давал пищу и знания. Он трудился не покладая рук, добывая средства к существованию для своих питомцев. Днем и ночью одинокий человек без устали боролся с бюрократами, требуя для детей права стать людьми…

Мало-помалу его мечта начала осуществляться. Стали открываться школы в Андухаре, Лас Каролинасе, Линаресе, Пуэрто де Санта Мария и, наконец, в Убеде. Из земли вырастали просторные здания.

Отец любил говорить, что «Общее дело» — настоящее чудо. А Танги говорил себе: «Мужество, энергия, справедливость — вот истинное чудо».

Для самих детей «Общее дело» было родным домом. Так они о нем и говорили. Они знали не хуже отца Пардо, чего было вволю, а чего не хватало в его кладовых.

Приют в Убеде имел два отделения. Во главе стоял коллеж, а затем шли профессиональные школы. Отец Пардо принимал к себе мальчиков из всех слоев общества и всех возрастов. Те, кто мог учиться, шли в коллеж, остальные отправлялись в мастерские, снабженные современными машинами. Они сами выбирали себе ремесло по вкусу. Они становились техниками разных специальностей, ибо отец Пардо хотел снабжать Андалузию квалифицированными кадрами. Между «ремесленниками» и «книжниками» не проводилось никакого различия. Все они были одинаково привязаны к своему дому.

Танги никогда не сталкивался с милосердием. Он никогда не видел его. А отец Пардо был само милосердие. Он любил каждое встреченное им живое существо в той мере, в какой оно нуждалось в его помощи. Он не старался проникнуть в его сознание и говорил: «Самое главное — это давать». И все время он давал. Он всегда был тут же, рядом, готовый помочь, даже если его ни о чем не просили. В том, как он выслушивал тех, кто доверялся ему, не было никакой снисходительности, никакого болезненного любопытства. Те, кто испытывал потребность говорить, говорили; те, кто хотел шутить, шутили; некоторые приходили поплакать к нему в кабинет так же, как дети приходят выплакаться к своей матери…

* * *

Жизнь Танги текла спокойно и размеренно. Он ел, учился, играл. Он поправился и прибавил несколько килограммов. Отец Пардо регулярно взвешивал его и тщательно отмечал каждое изменение в весе. У Танги снова отросли длинные волосы, теперь он был хорошо одет.

По четвергам воспитанники ходили гулять. Они отправлялись парами в Баэцу или спускались в долину к заброшенной ферме, которую прозвали «замком». Здесь они играли, возились, спорили.

У Танги были товарищи, которых он очень любил. Одного из них, родом из Кадикса, звали Маноло. Это был на редкость забавный мальчик. Его соседи, глядя на него, не могли удержаться от смеха, они прыскали даже в церкви. Маленький, очень черный, с круто вьющимися волосами, падающими на глаза, и горящим взглядом, этот мальчик говорил с андалузским акцентом. Дон Армандо постоянно бранил его за то, что он не пишет «с» в конце слов и всегда путает буквы «с» и «з».

— Что вы делаете с буквой «с»? — спрашивал дон Армандо.

— Я ее глотаю… Но я не виноват. Я пишу не по-кастильски, а по-андалузски. Академия наук говорит, что в нашем языке слова пишутся так, как произносятся. Вот я и пишу так, как произношу.

— Но вы произносите плохо, Маноло.

— Плохо? Вот уж нет! Не говорите этого, дон Армандо!.. Так считают кастильцы. А я уверен, что настоящий испанский язык — это андалузский.

Отец Пардо очень любил Маноло, мальчика хитрого, но совсем не злого. Танги знал, что Маноло сирота и один из первых воспитанников отца, который нашел его на улице Севильи. В ту пору Маноло работал чистильщиком сапог и было ему всего семь лет.

Другого товарища Танги звали Платеро. Этот высокий юноша очень увлекался футболом. Он целыми днями спорил с Маноло, который признавал только бой быков. Маноло прозвал своего противника «Сушеная треска», а тот называл Маноло «Господин Зи-зи» за его андалузское произношение.

Был у них еще Жослен, мальчик очень тихий: он много болел. Жослен очень любил кино. Он обожал и музыку, и Танги целыми часами спорил с ним. Они запирались в библиотеке и слушали пластинки. Отец Пардо собрал у себя богатую коллекцию пластинок. Они могли слушать Бетховена, Моцарта и Баха, почти все произведения которых были у них под рукой. Когда они выходили из библиотеки под обаянием прослушанной музыки, Маноло кричал:

— Тише! Вон идут наши Бетховены! Они только что слушали «Дойную корову»![16]

Маноло, Платеро, Жослен и Танги были неразлучны. Они всегда ходили вместе. Другие ученики называли их «Четыре мушкетера», а Маноло переделал это прозвище на «Четыре муходера».

По воскресеньям после обеда ученики были свободны. Тогда между четырьмя друзьями начинались бесконечные споры. Жослен хотел сидеть дома и слушать музыку, Платеро хотел идти на футбольный матч, Маноло предпочитал загородную прогулку, а Танги предлагал пойти в кино. Но каждый раз спор заканчивался тем же: они отправлялись все вместе на футбол, а потом в кино, на семичасовой сеанс.

Танги был рад надеть свой новый костюм. Он чистил ботинки, повязывал галстук, тщательно расчесывал волосы. Затем отправлялся к отцу Пардо, который каждое воскресенье давал всем сиротам по пять пезет. В городе был кинотеатр, где показывали старые фильмы и брали за вход всего две пезеты. На остальные деньги Танги покупал конфеты или несколько папирос, которые он выкуривал в уборной кинотеатра.

Здание было такое же ветхое, как и фильмы. На каждом сеансе лента несколько раз обрывалась. Тогда в зале поднимался отчаянный свист. Маноло достиг совершенства в подобных упражнениях. Он умел свистеть особым образом, засунув два пальца в рот, и заглушал всех остальных. Жослен был романтиком. Когда герои фильма целовались, он тихонько чмокал, а Маноло кричал:

— Поехали! Поехали! Дальше все понятно!

Раз в воскресенье отец Пардо взял с собой нескольких учеников посмотреть знаменитого Манолете, приехавшего в Линарес, чтобы участвовать в бое быков. Отец Пардо был горячим поклонником боя быков. Маноло ликовал; Платеро прикидывался равнодушным, но в душе так волновался, что был готов первым; что касается Танги, то он еще никогда не видел боя быков и был совсем вне себя. Еще за три дня до праздника отец Пардо начал объяснять ему скрытый смысл каждого движения и всего ритуала Фиесты[17]. Он давал ему книги, старинные литографии, делал наброски; наконец он сказал Танги, что Манолете «величайший из великих мастеров». Радость Танги не имела границ. К несчастью, этот первый для Танги бой быков оказался последним для Манолете. Смерть «великого мастера» обрушилась как катастрофа на весь коллеж, и отец Пардо отслужил торжественную мессу за упокой души того, кого он назвал «последним представителем великого племени испанских тореадоров».

Хотя это трагическое событие омрачило радость учеников, счастливцы, сопровождавшие отца Пардо, целыми днями изображали приемы участников боя быков, размахивая куртками и объясняя товарищам подробности происшествия. Этой темы им хватило больше чем на месяц. Все в один голос восхваляли необыкновенную смелость Манолете и его непревзойденное мастерство. Ученики превозносили его в тех же выражениях, что и отец Пардо.

Танги спрашивал себя, можно ли назвать правоверным священника, который служит мессы за героев боя быков. Но несколько недель спустя он был еще больше удивлен новой «богослужебной вольностью».

При воспитательном доме была образцовая ферма, где работали ученики, желающие изучать сельское хозяйство. Там имелись куры, кролики, коровы и т. д. Этой прекрасно оборудованной фермой управлял голландец. И вот на ферме заболела корова, по кличке «Луиза»; отец Пардо тотчас начал служить мессы, прося бога, чтобы он не лишал воспитанников ее молока. В течение целой недели «книжники» и «ремесленники» собирались вокруг заболевшей коровы, которая с недоумением взирала на неожиданный рост своей популярности. Луиза много дней занимала умы учеников. Все только и говорили, что о «температуре Луизы», о «сне Луизы» и «аппетите Луизы». Непосвященный мог бы подумать, что речь идет о наследной принцессе Испании.

XI

Приближалась пасха. Танги прожил в Убеде больше восьми месяцев. Он готовился к весенним экзаменам и работал как одержимый. Он шел первым по всем предметам, но старался получить еще более высокие оценки; он знал, что это порадует отца Пардо, и готов был вложить в учение все силы, лишь бы доставить ему удовольствие. Танги занимался у себя в комнате. Иногда к нему присоединялись Платеро и Маноло; они по очереди проверяли друг друга.

Между тем Танги чувствовал себя нездоровым. Часто он просыпался весь в поту. Ночью не мог лежать вытянувшись — он задыхался от кашля. Он потерял аппетит. Как-то вечером, когда на него напал сильный кашель, дверь в его комнату отворилась и вошел отец Пардо.

— Тебе нездоровится?

— Нет, ничего. Я закашлялся.

— Да, слышу.

Отец положил руку на лоб Танги.

— Да у тебя жар, дружище!

— Нет, здесь просто жарко.

— Как — жарко? Ты что ж, не замечаешь, что Сьерра совсем рядом и ночи у нас весьма прохладные? Говорю тебе — у тебя жар.

— Вы думаете?

— Сейчас мы это узнаем. Я схожу за градусником, а ты лежи смирно и хорошенько укройся.

Отец Пардо вернулся и протянул Танги градусник. Пока Танги мерил температуру, отец Пардо отошел и стал рассматривать пейзаж за окном. Танги видел, как его черный силуэт вырисовывался в узкой раме окна.

— Готово?

— Да.

— Покажи… У вас жар, молодой человек. И даже сильный жар… Ну что ж, постараемся узнать, что с тобой. Я буду задавать тебе вопросы, а ты отвечай мне очень точно. Идет?

— Идет.

— Бывает у тебя озноб?

— Да.

— Какой? Иногда пробегает легкая дрожь?

— Нет, длительный озноб.

— Так. Шла у тебя кровь носом в последние дни?

— Да, вчера и третьего дня.

— Понятно. У тебя бывают головные боли, порой бросает в пот, становится не по себе; а рвота у тебя бывает?

— Нет.

— У тебя где-нибудь болит?

— Здесь, в левом боку.

— Так. Теперь я схожу за своими игрушками и послушаю, что делается в этой старой грудной клетке, а потом снесу тебя в лазарет.

Отец Пардо внимательно выслушал Танги, заставил его покашлять, задал еще несколько вопросов, потом завернул в одеяло и отнес на руках в лазарет, находившийся на том же этаже. Сестра в белом халате помогла ему уложить Танги в постель. Мальчик безропотно подчинялся им. Ему было хорошо. Он следил взглядом за отцом Пардо и ни о чем не тревожился, так как безгранично верил ему. По спине его еще пробегала дрожь, и он старался поглубже зарыться в постель. Вытянув ноги, он наткнулся на грелку и улыбнулся. Как приятно болеть, когда тебя балуют и ухаживают за тобой! Он подумал, что если б у него были родители, они, наверное, тоже ухаживали бы за ним.

Отец Пардо подошел, собираясь сделать ему вливание.

— Ну, дружище, теперь тебе будет немножко больно.

Танги, улыбаясь, протянул ему руку. Отец Пардо ловко сделал ему укол. Затем легонько стукнул его по лбу и сказал:

— У тебя прескверная болезнь, старина. Но мы тебя вылечим. А ты должен быть очень послушным и помочь нам поставить тебя на ноги. Сестра Мари-Мадлен подежурит у тебя. Если тебе что-нибудь понадобится, попроси у нее. Она приготовит тебе большой кувшин с апельсиновым соком. Пей как можно больше. Завтра я приду с чудесными аппаратами и сделаю с тебя снимки. Тогда мы хорошенько рассмотрим, что происходит за этими ребрами.

— Неужели я не смогу держать экзамены?

— Конечно, нет! Ты пробудешь здесь не меньше месяца. Сначала ты должен выздороветь, а потом хорошенько окрепнуть.

Две недели Танги был болен очень тяжело. Боль в боку становилась все мучительней, кашель усиливался. Всякий раз, как Танги открывал глаза, он встречался взглядом с сестрой Мари-Мадлен или с отцом Пардо, следившими за ним. Черные глаза сестры ласково смотрели на него. В своей белой одежде она казалась ему доброй феей. Отец Пардо стоял неподвижно перед Танги и улыбался. Танги пытался улыбнуться ему в ответ.

— Ну, болящий, надеюсь, ты не собираешься валяться тут до пасхи? Сестра Мари-Мадлен надумала испечь тебе грандиозный пирог.

Танги был счастлив. Он чувствовал себя легким, словно перышко, и ему все время хотелось спать. Когда он открывал глаза, ему было приятно, что он не один, что они всегда тут, возле него. Как только он просыпался, сестра брала со стола кувшин и поила его апельсиновым соком. Танги нравилось чувствовать ее заботливые руки у себя под головой. Он говорил себе, как чудесно, когда тебя любят. Он больше не думал о своих родных и вообще ни о ком. Отец Пардо был тут. Это самое главное.

Наконец Танги начал есть. Кашель уменьшился, температура упала. Он еще не вставал с постели, но мог болтать с сестрой и отцом Пардо, который всегда приходил посмотреть, как Танги ест, чтобы убедиться, что он ничего не оставил. Танги улыбался. Когда ему больше не хотелось есть, он бросал на отца Пардо умильные взгляды, но того было трудно смягчить. Он строго смотрел на выздоравливающего мальчика, пока тот не доедал всего до конца.

Никогда Танги не питался так хорошо: ему давали куриный бульон, молоко, воздушные печенья, грудку цыпленка, взбитые яйца с вином, фрукты… Подавая ему все эти яства, сестра часто украшала поднос цветами. Танги был счастлив. Он чувствовал, что вновь оживает. На дворе весна уже отцветала, наступало лето. На вершинах Сьерра Махина почти не осталось снега.

Лежа в постели, Танги начал прислушиваться ко всем звукам, доносившимся из коллежа. Это его забавляло. По шуму он угадывал, чем занимаются сейчас его товарищи. Он слушал также перезвон колоколов в городе. Они никогда не звонили все сразу: когда одни замолкали, вступали другие. По звуку колоколов Танги угадывал, в какой церкви звонят. Он узнавал их все.

Теперь он скучал. У него было одно развлечение, одна радость — посещения отца Пардо, который приходил всегда в одно и то же время: после большой перемены. Он садился подле Танги, и они начинали болтать. Образованность отца приводила Танги в восхищение — он все знал. Он держал в голове сотни исторических анекдотов всех эпох и рассказывал их с такой живостью, словно сам был их свидетелем. Каждый день они обсуждали новую тему; говорили о философии, истории, музыке, политике. Взгляды отца Пардо были очень своеобразны, очень человечны. Он никогда не судил ни о чем поверхностно. Он изучал вопрос, анализировал его, рассматривал со всех сторон; часто он не делал выводов, а лишь довольствовался тем, что старался все понять до конца.

Как-то вечером, разговаривая об образовании и педагогических вопросах, отец Пардо вдруг спросил Танги:

— Ты никогда не думаешь о своих родителях?

— Думаю иногда.

— Ты не хотел бы отыскать своего отца?

Танги пожал плечами:

— Не знаю. Мне тут хорошо.

— Правда?

— Да.

— Мне приятно это слышать. Мы все любим тебя — твои учителя, твои товарищи.

Отец Пардо помолчал. Затем продолжал усталым голосом:

— Я сам часто хотел посвятить себя только одному человеку, чтобы по-настоящему помочь ему. Мне хотелось бы больше давать тебе. Но у нас все-таки только коллеж. А тебе был бы нужен семейный очаг. Настоящий семейный очаг… Я же, увы, принадлежу всем. Так много детей, имеющих вместо очага только этот дом! И я должен создавать им иллюзию, что и у них тоже есть очаг… пусть даже это будет только иллюзия!..

Танги не отвечал. Он мог бы сказать отцу Пардо, что благодаря этой иллюзии он вновь обрел надежду и радость; что первый раз в жизни кто-то обращается с ним так, как отец и мать должны обращаться со своим ребенком; что с тех пор, как он живет в Убеде, он научился смеяться и быть счастливым… Но он ничего не сказал.

— После того, что я узнал от тебя, я предпринял кое-какие шаги, чтобы разыскать твоих родителей. Сегодня я получил письмо, в котором мне сообщают адрес твоего отца. Хочешь ему написать?

Танги взглянул на письмо: несколько строк, напечатанных на машинке. Он их прочел. Сердце его сильно забилось. Отец Пардо протянул ему маленькую фотографию для удостоверения личности.

— Я передал этот адрес во французское консульство в Мадриде, — продолжал он. — Они напишут твоему отцу. Я просил их переслать нам его ответ. Но я думаю, ты можешь написать ему и сам. В консульстве мне дали эту фотографию. Это твой отец. В ту пору ему было двадцать пять или двадцать шесть лет.

Танги посмотрел на фотографию, но это чужое лицо ничего ему не сказало. Он рылся в памяти, стараясь отыскать какие-нибудь воспоминания, но они были слишком смутны. Его охватило ужасное волнение. Он взял руку отца Пардо и поцеловал.

— Спасибо!

Отец Пардо посмотрел на Танги долгим, грустным взглядом и открыл было рот, собираясь заговорить, но ничего не сказал.

В тот же вечер Танги написал отцу. Ему захотелось написать это письмо по-французски, и он наделал ошибок. Но он подумал, что отец поймет, почему он забыл французский язык, и оценит его доброе намерение. В этот вечер он долго не мог уснуть.


Месяц спустя он вышел из лазарета и вернулся к товарищам. Он без особого труда догнал их в занятиях. Все радовались его возвращению. Преподаватели горячо пожимали ему руку, товарищи дружески хлопали по спине. Только тут он узнал, что был очень серьезно болен.

XII

Танги с нетерпением ждал ответа от отца. Но отец ничего не присылал. Танги было грустно. Он написал отцу, что, с тех пор как мать покинула его во Франции во время войны, он остался совсем один на свете. Он не понимал, как отец мог не ответить ему. Он рассказал всем товарищам, что у него есть отец, что отец Пардо разыскал его, узнал его адрес, и теперь Танги ждет от него ответа на письмо. Товарищи радовались вместе с ним. А теперь, если кто-нибудь из них спрашивал: «Получил ли ты известие от отца?» — лицо его мрачнело.

Танги был глубоко счастлив, когда перед ним открылась возможность жить вместе с отцом, как живут другие дети. Он снова начал строить воздушные замки. Когда он убедился, что отец не торопится с ответом, он вообразил, что тот хочет сам приехать за ним в коллеж. Танги представлял себе эту встречу во всех подробностях: вот подъезжает машина, товарищи зовут Танги, а он бросается на шею отцу и плачет от радости…

Но время шло, а ответа все не было. Танги снова познал тревогу. Ночью все его прошлое, которое он тщетно пытался забыть, вновь вставало перед ним. Он старался понять, почему отец не хочет ничего знать о нем. Он вспоминал мать; вспоминал далекие дни, прожитые с нею в Виши, когда у них был свой дом. Эти воспоминания терзали его. Иногда, думая о матери, он сжимал кулаки. Он не мог понять, почему она тоже не пытается его разыскать.

Танги блестяще сдал экзамены за второй учебный год. Он получил похвальные отзывы по всем предметам. Ночью он рассматривал все эти грамоты и медали, валявшиеся у него на кровати, и грустил о том, что некому разделить с ним его радость. Он снова чувствовал себя одиноким и обретал покой лишь возле отца Пардо. Там, в маленьком кабинете, около Филистона, который и вправду был сама скромность, он мог говорить с открытым сердцем. И он часто ходил отвести душу к отцу Пардо. Они беседовали часами. Танги говорил в нервном возбуждении. Отец Пардо внимательно слушал его.

— Трудно обходиться без веры в непогрешимость родителей, — сказал ему как-то отец Пардо. — Эта иллюзия крепче всего укореняется в сердце ребенка. Здесь, знаешь ли, мне часто приходится видеть детей, брошенных матерью или не признанных отцом; они отчаянно цепляются за все легенды об отце, а еще больше о матери.

— Да. Но за что же еще может цепляться ребенок?

— Очень мало за что, это верно. Я хотел было сказать — за бога. Но обычно тот, кто это утверждает, сам не знает, что говорит. Даже для взрослого одного бога мало.

— Меня очень часто в лагере поддерживали только воспоминания о матери. Особенно под конец. Мне так хотелось остаться лежать на тюфяке и больше не двигаться! Тогда я говорил себе, что надо бороться, иначе я ее больше не увижу.

— У тебя был еще Гюнтер.

— Да, и Гюнтер. Но после его смерти — за что я мог уцепиться?

Отец Пардо промолчал. Он снял очки и потер глаза. Он казался усталым. Смеркалось. В открытое окно вливались нежные ароматы земли.

— Для воспитателя родители всегда оказываются помехой. Они не понимают своих детей или недостаточно любят их. Они никогда не поступают так, как надо. Но… Но они родители. Они боги для своих детей. И часто ведут их к гибели, сами того не ведая.

— Для меня они совсем не то. Мне необходимо всех расставить по своим местам. Вы меня понимаете?

— Не совсем.

— Я хочу сказать… В моей жизни все было изломано. Мне хочется навести хоть какой-то порядок в этом хаосе. Иначе я сойду с ума. Я никогда не найду покоя, если не сумею вновь расставить вокруг себя людей по местам.

Танги помолчал.

— Понимаете, когда я жил в исправительном доме, я часто говорил, что моя мать умерла. Я даже выдумывал подробности. Я объяснял ее смерть то так, то этак… Я даже не старался сводить концы с концами. У меня была такая потребность… Мне надо было ее убить…

— Я понимаю. Но знай, Танги, что нашей земле чужды мир и порядок. Даже такой относительный порядок, какой ты хочешь найти. Многие вещи, касающиеся твоего отца и матери, всегда будут ускользать от тебя. Родители такие же люди, как и все. А людей невозможно понять.

— Я говорил себе это много раз. И все-таки мне необходимо знать о них больше, чем я знаю. Ведь мне пришлось сделать очень большое усилие, чтобы простить. Сейчас мне восемнадцать лет. Мне было всего девять, когда они принялись делать все, что могли, чтобы меня сломить. Они разбили мои самые законные надежды… Я на них не сержусь. Но я хочу, чтобы они меня увидели. Вы понимаете?

— Да.

— Это не обида. Я не затаил злобы в душе. Я хочу только появиться перед ними и показать им свое лицо.

— Бедный мой мальчик! Это взволнует только тебя! Они и бровью не поведут… а ты…

— В тот день, когда я приехал в Барселону к бабушке, привратница долго рассказывала мне о жизни моей матери в Испании. Она казалась счастливой, смеялась… Это было в тысяча девятьсот сорок втором году… Этот рассказ привратницы я часто старался забыть, найти матери оправдание… Но у меня не было сил. Подумайте, мать только что потеряла меня, она только что бросила меня, убитого горем, среди чужих… У меня было такое чувство, будто она смеялась надо мной!..

Отец Пардо не отвечал. Он вертел в руках разрезной нож. Подняв на Танги влажные от слез глаза, он сделал порывистое движение и спросил:

— Ты написал в консульство?

— Да. Вдруг я почувствовал, что больше не могу… Я должен поехать во Францию во что бы то ни стало. Это… сильнее меня.

— Вижу.

— Но консульство ответило, что, если никто не затребует меня из Франции или не гарантирует мне пристанища, они ничего не могут для меня сделать. Я напрасно твержу им, что я француз. Они, по-видимому, не принимают этого во внимание…

— Что же ты собираешься делать?

Танги колебался. Он смотрел в окно на оливковые деревья. Олива — грустное дерево, дерево печали, не похожее на другие. Как человек, оно гнется и склоняется все ниже, снедаемое тайной скорбью; как человек, оно отчаянно цепляется за сухую и бесплодную почву; как человек, оно приносит лишь чахлые плоды.

— Уехать, — сказал наконец Танги.

— Уехать куда?

— Сначала в Мадрид. Я хочу пойти в консульство и узнать, как обстоит дело.

— А потом?

— Как можно ближе к границе.

Они замолчали. Танги не решался взглянуть на отца Пардо. А тот еще раз снял очки, усталым движением потер себе глаза и опустил веки.

— Ты совершишь ошибку, — сказал он. — Но и я сделал бы эту ошибку на твоем месте. Я могу предложить тебе лишь свои молитвы, но, боюсь, они принесут тебе мало пользы. Я попрошу сестру-хозяйку выдать тебе второй костюм, немного белья и пару башмаков. Я возьму тебе билет до Мадрида. Можешь ехать завтра вечером…

* * *

Танги поцеловал руку отцу Пардо. Он заколебался, потом стал на колени. В коллеже был обычай благословлять всех уезжающих. Отец Пардо положил руки на голову Танги и благословил его своим спокойным голосом. Танги встал. У него было тяжело на душе. Он чувствовал, что отец Пардо так же взволнован, как и он сам, и не хотел прибавлять ему огорчений. Не оборачиваясь, спустился он во двор. Там ждали его четыре сестры, ведавшие кухней, хозяйством и лазаретом. Они ласково попрощались с ним. За ними подошли Маноло, Платеро и Жослен. Наконец Танги сел в машину коллежа, бросил последний взгляд на училище и заметил неподвижную фигуру отца Пардо у окна. Танги закрыл глаза. Машина поехала мимо полей и оливковых рощ. Плоды блестели при лунном свете. Он приехал в Баэцу на вокзал как раз вовремя и сел в поезд. Экспресс был переполнен. Сначала Танги стоял в коридоре, потом уселся на свой чемодан. Он не знал, в котором часу поезд прибывает в Мадрид: он забыл посмотреть расписание. Танги пытался думать о чем-нибудь постороннем, чтобы отвлечься от своей печали, но ничего не находил. Так он и ехал, ни о чем не думая…

XIII

В Мадриде Танги поселился у монахов, к которым его направил отец Пардо. Дом их находился неподалеку от парка Ретиро. Танги надо было лишь пересечь этот парк, чтобы очутиться у французского консульства, где он бывал почти каждый день.

Там его принимала очень милая пожилая дама, по имени госпожа Берар. Маленькая, с седыми волосами и накрашенными губами, она была с ним очень приветлива и называла «молодым человеком». Она действовала на Танги ободряюще. Он, не тревожась, шел в консульство, так как знал, что встретит ее там. Она казалась очень озабоченной его положением. Чтобы доказать, что консульство занимается его делом, она показала ему толстую папку, в которой хранилась переписка между Министерством иностранных дел во Франции и французским консульством в Мадриде, — там накопилось несколько десятков писем. Она говорила, что теперь просто не знает, как еще ему помочь. А он настаивал на том, чтобы ему разрешили вернуться во Францию, предлагал даже поступить там добровольцем на военную службу. Ему казалось, что этого ему не имеют права запретить, ведь он француз. Но госпожа Берар с бесконечным терпением пыталась втолковать ему, что он должен заявить, к кому едет. Как-то раз она назвала его «мой милый молодой человек» и тихонько сказала:

— Знаете, ваш отец не очень-то достойный господин. Его упорное нежелание отвечать ставит нас в очень затруднительное положение… Надеюсь, что вам все же удастся попасть во Францию.

Выходя из консульства, Танги шел погулять в парк Ретиро. Он чувствовал себя опустошенным. Он любил бродить по розарию или слушать игру шарманок. Они играли старые мадридские хоты. Танги смотрел на гуляющих с детьми нянек в голубых кофтах и белых передниках. Порой он доходил до пруда. Молодые люди катались с девушками на лодках и пользовались случаем сорвать поцелуй у своих милых. Они забавляли Танги. Он улыбался и говорил себе, что жизнь хороша.

Наконец, когда истекло два месяца в бесплодных хлопотах, ему пришлось принять решение: либо возвращаться в коллеж, либо найти средства к существованию. Он представил себе, сколько на него посыплется вопросов, если он вернется назад, и предпочел искать работу.

Сначала он пошел попрощаться с госпожой Берар. Ему было почти грустно при мысли, что он ее больше не увидит. Он горячо поблагодарил ее и извинился, что доставил ей столько хлопот. Госпожа Берар была огорчена. Она выразила сожаление, что не сумела ему помочь, но никто не может заставить его отца сделать то, чего он не хочет. Танги понимал. Он улыбнулся и покинул дом, где потратил столько часов, пытаясь вновь обрести свое место в жизни.

Он решил отправиться в Барселону, чтобы искать себе работу, ибо в Мадриде было очень трудно устроиться. Итак, он сел на поезд, но ему было грустно расставаться с Мадридом. Он любил Мадрид, а Барселона казалась ему грязным и неприятным городом. Но он сказал себе, что самое главное — работа и что в грязных городах, вероятно, легче найти работу, чем в хороших.

* * *

Танги старался найти работу. Но это было нелегко. Всякий раз, как он предлагал свои услуги, служащие смотрели на него враждебно. Однако Танги говорил себе, что нет ничего постыдного в том, что человек хочет работать. Он внимательно прочитывал отделы спроса и предложения в газетах. Покупал их с раннего утра и поскорей бежал по адресам. Ему всегда отвечали либо: «Пришлите заявление», либо: «Зайдите через неделю». Танги знал, что значит «зайдите через неделю», но он не знал, будет ли еще жив к тому времени. Он проводил долгие часы в спертом воздухе приемных. Ожидающие, сидя рядом с ним на скамьях, разворачивали окурки и, собрав табак, свертывали папиросы; другие кашляли и плевали на пол. Танги сидел, прислушиваясь к приглушенному шуму города. Спустя два-три часа выходил чиновник и прикалывал к двери записку: «Работы нет». Тогда все вставали и безропотно удалялись.

Танги ходил в гавань поглядеть на большие пароходы. Он садился на песок у самой воды и смотрел на грязные волны, в которых плавали всякие отбросы, банановые корки и гнилые апельсины. Он мечтал. Его ум словно отделялся от тела и уносился в волшебные страны. Его преследовали смутные желания, и порой он бродил ночи напролет как неприкаянный. Наутро после таких бессонных ночей у него бывало горько во рту и холодно на душе: он чувствовал себя опустошенным.

Деньги у него кончились, он ночевал под скамейками в парке и питался фруктами, которые зарабатывал, разгружая машины на рынке. Случалось, ему перепадала мелочь на чай, тогда он выпивал чашку горячего кофе с молоком. Два раза ему даже удалось сходить в кино. Он любил кино, там он чувствовал, что его окружает человеческое тепло.

Но дни шли за днями, неделя за неделей, а Танги все не находил работы. Как-то он подумал, что мог бы покончить с собой. Но эта мысль показалась ему нелепой: кому он принесет пользу своей смертью? Лучше продолжать борьбу!

Танги бродил по цветущей и оживленной улице Рамбла или по площади Каталунья; порой он доходил до Эль Паралело. Он всматривался в снующих туда-сюда прохожих. Он чувствовал себя одиноким в этом бурлящем человеческом потоке и думал: был ли кто-нибудь из этих людей в таком положении, как он, и могут ли они его понять? Ему хотелось спросить их об этом. Все эти лица возбуждали его любопытство. Как интересно было бы проникнуть в их мозг и прочитать их мысли! Но они были непроницаемы и всё так же шли мимо туда и сюда…

Наконец он как-то услышал, что недалеко от Барселоны, на цементном заводе в Валькарке, набирают рабочих. Танги сел в поезд и через десять минут вышел в Валькарке.

XIV

Цементный завод оказался настоящим городом. В километре от него находилось место разработки, а вокруг разные цеха с громадными печами, никогда не прекращавшими работу. В другом конце раскинулся порт с целой флотилией принадлежащих заводу судов.

Завод размещался в узкой долине, зажатой между крутыми склонами. Дымящиеся трубы вздымались среди высоких гор, поросших сосновым лесом. Долина выходила прямо к морю. Заводу принадлежали пристань и пляж. За горной грядой, если идти по берегу, открывался Ситжес, изящный курорт, уже известный Танги. Завод был похож на город с узкими параллельными улицами. Там размещались рабочие, которым завод предоставлял жилье. Дома и заводские строения были покрыты белой пылью, напоминающей снег.

Танги пришел на завод около десяти часов утра. Он направился к зданию администрации и увидел на двери записку: «Контора по найму». Он вошел в зал. Там ожидало человек двадцать; среди них Танги увидел мальчика лет шестнадцати. Но он казался старше Танги, так резко обозначались на его лице следы страданий и борьбы. Танги поклонился присутствующим и уселся в углу. Никто ему не ответил. Он сидел и ждал. Рабочие болтали и смеялись. Наконец часов в двенадцать дверь отворилась. Один за другим рабочие входили и выходили с белыми листочками в руках. У них был довольный вид. Танги думал, повезет ли и ему. Когда пришел его черед, он вошел в контору и увидел перед собой невысокого плотного человека с седыми волосами, серыми глазами и красным лицом. На нем был темно-синий костюм. Он взглянул на Танги.

— Вы где-нибудь работали?

— Нет.

— У вас есть документы?

— Да.

Танги протянул бумаги, данные ему отцом Пардо. В них свидетельствовалось, что Танги человек честный и получивший образование; он знает несколько языков и прошел двухгодичный курс, равный двум последним классам коллежа, дающего звание бакалавра.

Человек немного подумал, внимательно посмотрел на Танги и спросил:

— Вы говорите по-французски и по-английски?

— Да.

— Почему же вы хотите стать рабочим? Вы могли бы найти себе место секретаря в Барселоне.

— Я уже пытался…

— Понимаю… Здесь очень трудная работа. — Он поглядел ему прямо в глаза: — Работа для мужчины.

— Я буду делать все, что смогу.

— Да, но не похоже, чтобы вы многое могли делать.

— Я буду делать все, что потребуется.

Наступило молчание. Человек написал несколько слов на бумажке.

— Я возьму вас на испытание. Если через три месяца вы его выдержите, я зачислю вас в штат, и вам выдадут страховку. Начнете в понедельник. Вы пойдете на разработку с Кико. В понедельник отправитесь к нему. Он покажет вам, что надо делать.

Танги захотелось обнять этого человека. Он улыбнулся и сказал:

— Спасибо!

Он вышел очень довольный и подпрыгнул от радости. Кто-то спросил, приняли ли его на работу, и он показал свой листок. Окружающие поздравили его. Была суббота. У Танги оставалось еще два свободных дня. Он вышел на дорогу к пляжу и решил искупаться. Песчаный берег отделялся от гавани только молом. Вода была мутная, покрытая нефтью с грузовых судов. День стоял жаркий. Танги улегся на песке. Море сверкало так, что слепило глаза. Вода вдали казалась густо-синей, и на ней белели паруса. Гора позади лиловела, а на одном ее склоне виднелся глубокий белый надрез: там добывали цемент. Время от времени тишину прорезал гудок заводской сирены, то сзывая, то выгоняя людей. Выйдя с завода, рабочие шли полежать на пляже. Они были густо обсыпаны пылью. Они бежали по песку и бросались в море. По дороге из Ситжеса в Барселону катились взад и вперед изящные туристские машины.

Танги надо было найти себе жилье. Ему дали адрес вдовы, по имени Себастьяна, сдававшей комнату. Он отправился к ней. Себастьяна родилась в Эстрамадуре. Это была крупная, плотная, решительная женщина с дурным характером и суровым обхождением. Она недолюбливала соседок и считала, что они слишком много занимаются чужими делами. Она никогда не бывала в церкви и, когда по улице проходили церковные процессии, запирала ставни. Рабочие любили ее и говорили о ней с улыбкой. Ее муж погиб на заводе. Вот уж тридцать лет ее жизненный горизонт ограничивался узкими пределами занесенной пылью долины. Жизнь ее шла по заводским гудкам. Она была строга и ненавидела всякие «нежности».

На Танги произвел впечатление ее суровый облик. Она стояла перед ним подбоченившись, одетая в черное, очень опрятное платье, волосы ее были затянуты узлом. Казалось, у нее нет возраста. Она посмотрела на Танги большими черными глазами и спросила резко:

— Ну, что тебе? Ты потерял голос?

— Я… э… э… Я хотел спросить, нет ли у вас комнаты…

— Да, у меня есть комната. А дальше что?

— Э-э… Не сдадите ли вы ее?..

— Ты из Мурсии?

— Нет.

— Откуда ты?

— Из Мадрида.

— Плохо. Все мадридцы гуляки. Что ты будешь здесь делать?

— В понедельник я начинаю работать.

— Где?

— На разработках.

— Что делают твои родные?

— У меня нет родных.

Себастьяна прекратила допрос. Она пристально посмотрела на Танги. А он спрашивал себя, к чему приведут все эти вопросы. Он ждал.

— Ни отца, ни матери? — продолжала она.

— Нет. (Он вовсе не собирался рассказывать о них всему свету.)

— Ладно. Иди, я покажу тебе твою комнату.

Дома рабочих были все одинаковы, они состояли из двух комнат и прихожей. Чтобы войти, приходилось спуститься на несколько ступенек. Дверь вела в маленький мощеный дворик, размером три на четыре метра. К нему примыкали дворы соседних домов. В комнатах не было окон. Стены двора и дома были выбелены известью. В бедно обставленных комнатах было очень чисто.

— Вот все, что у меня есть: только эта комната. Да они ведь всюду одинаковы.

— Да. Я вижу. А какова плата?

— Какая плата?

— За комнату.

— Да что толковать о плате! Ты будешь отдавать мне все, что заработаешь, а я уж сама разберусь. Тебе надо есть, одеваться. Мужчины не могут обойтись без курева. Потом кино. Все это не твоя забота. А пока послушай-ка радио, а я приготовлю обед. Ты любишь яйца?

Танги кивнул. Он уселся на стул и достал из чемодана «Скорбные элегии». Прочитав несколько страниц, он включил приемник и стал отыскивать классическую музыку. Наконец остановился на немецкой станции, передававшей «Бранденбургский концерт». Вошла Себастьяна с тарелкой в руке. Она поджарила ему картошку с яичницей. Со смущенным видом она уселась перед ним.

— Скажи, ты любишь Штрауса?

Танги не сразу понял ее. Для Себастьяны существовало всего два вида музыки: марши и Штраус. Все, чего она не понимала, она приписывала Штраусу. А так как она не понимала ничего, кроме маршей, то для нее почти вся музыка принадлежала Штраусу.

— Да, — ответил Танги.

— И ты читаешь по-немецки?

— Нет, это латынь.

— Ты что же, священник? — Себастьяна поглядела на него с опаской.

— Нет, это светская латынь. Стихи поэта Овидия.

— А-а!..

Несколько минут она сидела молча и смотрела, как он ест.

— Зачем ты сюда приехал?

— Чтобы работать.

— Но тебе здесь не место.

— Почему?

— Здесь никто не читает Овидия. Тут читают… читают… совсем другое!

Танги кончил обедать. Тогда Себастьяна взяла его под руку, и они пошли погулять по большой дороге. Она смотрела на него с восхищением. Вдруг она тихонько сказала:

— Мне хотелось бы иметь такого красивого и умного сына, как ты.

Это его растрогало. Он знал, что она прямодушна. Он взглянул на нее, улыбнулся и погладил по седым волосам. И они двинулись дальше.

Завод дымил. В темном воздухе огни, казалось, поднимаются в небо. Где-то совсем близко волны разбивались о подножие горы.

В пещере на этой горе Танги провел однажды ночь, свою первую ночь на свободе. Он улыбнулся при этой мысли. Как он вырос с тех пор!

XV

В понедельник Танги отправился на работу. Он представился Кико, своему мастеру. Кико был каталонец, высокий, плотный человек с добродушным лицом. Они сразу понравились друг другу. Кико отвел Танги на разработку; у него будет не очень трудная работа, время от времени он сможет передохнуть.

С семи утра до семи вечера, с часовым перерывом, Танги стоял в маленьком поезде, отвозившем известковую породу для цемента из карьера на завод. Поезд въезжал в заводской двор и проходил под высокими цилиндрическими печами, в которых цемент обжигали при очень высокой температуре. Рабочие уверяли, что это лучшие печи в Европе. Танги не мог об этом судить. Он был доволен и говорил себе, что наконец-то сам зарабатывает на жизнь. Он гордился этим и старался работать как можно лучше. Он исполнял свои обязанности очень тщательно, как если бы завод принадлежал ему. Он радовался, когда говорили, что дела идут хорошо или что грузовые суда пришли за мешками с цементом. Он интересовался приказами по заводу, ростом производительности. Но наступил день, когда он спросил себя: зачем он так старается? Никто не обращал на него внимания. Одна только служащая магазина улыбалась ему, когда он проезжал мимо нее в поезде. И Танги понял, что он ничто на этом заводе, изрыгающем пламя по ночам. Его работа не имела иного смысла, кроме того, что не давала ему умереть с голоду.

Конечно, где-то там, наверху, существовала контора управляющего. Но Танги никогда не видел ни конторы, ни управляющего. Этот управляющий был для него мифической личностью, человеком, который распоряжается по телефону, имеет секретаря или двух, а может, и трех секретарей; ему ничего не стоит выгнать Танги, а тот даже не сможет ему возразить.

Танги спрашивал себя, как окружающие его люди могут жить в таком рабском подчинении. Он силился и не мог понять, почему они соглашаются работать день за днем, никогда не видя своего управляющего. И тут ему открылась истина: они привыкли. Да, они привыкли. Привыкли к своей бесправной жизни; привыкли иметь лишь самые скудные и примитивные желания. Всю неделю они жили в ожидании воскресенья; работали, надеясь как-нибудь купить платье дочурке или обеденный стол. Они довольствовались тем, что становились людьми лишь раз в неделю — по воскресеньям. В этот день они купались на пляже или ходили в заводское кино. Они говорили: «Нечего нам ходить в Ситжес, а то еще распугаем порядочных людей». Танги удивляло такое смирение. Он не мог примириться с их долготерпением и покорностью. Сам он всегда боролся и теперь говорил себе, что эти люди не знают, не отдают себе отчета в том, что они сильны и могут вступить в борьбу.

Завод мало-помалу поглощал людей. Во главе его стоял немец. Говоря о нем, рабочие плевали на землю. Но этим и ограничивалось их возмущение. Немец установил множество правил, которые делали жизнь рабочих более тяжелой, чем когда бы то ни было. Например, детям рабочих завода ни в коем случае не разрешалось искать места на стороне. Они были заранее связаны с заводом контрактом. Если родители посылали детей работать в Барселону, они тотчас же теряли свое место, и их выгоняли из убогой квартиры. Затем, чтобы обеспечить себе дешевую рабочую силу, немец заключил контракт с государством, которое снабжало его рабочими. На завод приходили товарные поезда, привозившие оборванных и голодных жителей Мурсии. Их перевозили в запечатанных вагонах, с одним «коллективным паспортом». Днем им было запрещено выходить из вагонов. Директор «предлагал» заключить с ними договор, который представлялся им «сказочным». Затем администрация помещала в газете сообщение, что директор и рабочие заключили «дружеское соглашение» и, «принимая во внимание снижение цен», выработали новый тариф для оплаты труда, по столько-то пезет в час.

Танги получал 18 пезет в день. Он работал еще два часа сверхурочно, по 3,75 пезеты в час. Таким образом, он зарабатывал всего около 25 пезет. Некоторые рабочие вырабатывали до 32 пезет со сверхурочными, это был самый высокий заработок. Мастера получали до 40 пезет. Однако жизнь не только не дешевела, а, напротив, все дорожала. Танги знал, что Себастьяна с трудом сводит концы с концами. В четверг ей уже приходилось брать в заводском кооперативе в долг под субботнюю получку.

Несмотря ни на что, Танги бывал доволен, когда по субботам получал маленький голубой конверт. Он с радостью отдавал его Себастьяне. Она купила ему в рассрочку спортивную куртку и красный галстук. Вечером, придя с завода, Танги распевал, моясь во дворе, надевал свою куртку и шел за Хозе, которого он называл Пепе. Они вместе садились в поезд и отправлялись в Ситжес; там они заходили в кафе, где Пепе был завсегдатаем, и выпивали несколько стаканчиков, слушая андалузские песенки, а затем шли в кино.

Но снова наступал понедельник, и Танги шел на завод. С каждым днем он уставал все сильней. По вечерам он снова дрожал от озноба, у него разбаливалась голова, его мучил кашель. Стоило ему растянуться на кровати, как он начинал задыхаться. Горло у него горело от цементной пыли, песок скрипел на зубах, во рту пересыхало. Когда он кашлял, Себастьяна входила к нему в комнату, укутывала ему плечи вязаным платком и садилась к нему на кровать. Она гладила его по голове и легонько похлопывала по спине. Танги страдал. К его все возраставшей физической усталости добавлялось отчаяние человека, чувствующего, что он превращается в животное. Эта жизнь все больше засасывала его, он постепенно привыкал быть несчастным, а именно этого он не хотел. Между приступами кашля он принимался плакать. Себастьяна утешала его суровым голосом. Она называла его «мой малыш». И он думал, что девятнадцать лет это и правда не так уж много.

Лицо его становилось все бледней, черты заострились; он терял аппетит. Каждый вечер он сидел и строчил письма всем на свете: французскому консулу, своему отцу и так далее. Но ни от кого не получал ответа. По утрам, еще до света, он шел на завод и проводил там десять часов. Он завязывал рот носовым платком, чтобы поменьше глотать пыли, по это ничуть не помогало. Возвращался он весь покрытый белым порошком, словно мукой. Напрасно пытался он его выплюнуть! Он засел глубоко внутри.

Вскоре ему пришлось, как и другим, записаться в ночную смену. Ночная работа оплачивалась дороже — пять пезет в час. После десяти часов работы днем Танги еще отрабатывал три часа ночью. Ему приходилось грузить суда и укладывать в трюмах мешки с цементом. Работа была очень тяжелая. Подъемные краны, сбрасывая мешки, поднимали густые облака пыли. Грузчики работали в масках, но у них воспалялись глаза, и они беспрерывно кашляли… Двое рабочих подхватывали мешок и укладывали на место. Тут не приходилось зевать. Мешки падали в трюм непрерывно, один за другим, и рабочим ни на минуту нельзя было остановиться, иначе работа превращалась в пытку.

У Танги был товарищ, по имени Алехандро. Крупный детина лет тридцати пяти, с болезненным лицом. Его жена тоже служила на заводе. Он работал четырнадцать часов в сутки, а она — десять. Но он боялся только одного: как бы не отменили ночную смену.

Танги терял мужество. Он чувствовал, что погибает. Он по-прежнему натыкался на глухую стену молчания. Он написал отцу, что болен, — никакого ответа. Но теперь Танги это почти не трогало. Он не так стремился к отцу, как во Францию. Ибо он еще верил слышанным в детстве рассказам: Франция — страна свободы, братства и равенства, где нет бедных и богатых. Там все хорошо зарабатывают на жизнь. Конечно, Танги помнил, что первый концлагерь, в который он попал, был во Франции; что жандармы, выдавшие его немцам, были французы; и что его отец тоже француз. Но он убеждал себя, что тогда шла война, а сейчас он, наверное, найдет настоящую Францию; ту, которая приняла его, когда он возвращался из Германии; ту, которая совершила революцию.

По вечерам, когда Танги не мог уснуть, он включал парижскую радиостанцию. Он ждал конца передачи, чтобы поймать «Марсельезу», и, слушая ее, плакал от волнения. Он говорил себе, что, когда приедет во Францию, он наконец обретет мир, о котором столько мечтал.

Среди ночи Себастьяна вставала, чтобы разбудить Танги и проводить в ночную смену. Стоило ей лишь дотронуться до него, и он вскакивал, как человек, испытавший в жизни ужасные пробуждения. Он вздрагивал от малейшего шума. Она давала ему кусок хлеба, который он макал в оливковое масло. Разрезав пополам помидор, он съедал его по дороге в гавань. День за днем он продолжал бороться с привычкой к несчастью. День за днем он делал нечеловеческие усилия, чтобы устоять на ногах.

XVI

Себастьяна полюбила Танги. Она любила его молча. Заботилась, ухаживала за ним. Всякий день, в обеденный перерыв, рабочие видели, как она приходит в карьер и приносит «парнишке» завтрак. Ей надо было идти больше получаса, чтобы добраться до него, но она хотела, чтобы он получал горячую еду. Она всегда умудрялась достать для него какое-нибудь «лакомство»: кусок ветчины или немного сыру. Она приносила его с гордостью и усаживалась в тени на камне, возле Танги. Рабочие поддразнивали ее, говорили, что ей это «не по возрасту». Но она не обращала на них никакого внимания и даже не удостаивала ответом. Она огорчалась, видя, что Танги подавлен, нездоров. И глядела на него с бесконечной нежностью.

Днем она старалась разыскать для него пластинки с классической музыкой. Она уверяла, что обожает Баха и Бетховена. Вечером, вернувшись с работы, Танги садился во дворе поболтать с ней перед обедом. Когда он читал газету или слушал музыку, она замолкала и сидела не двигаясь.

Они никогда не говорили друг другу громких слов. Она любила его молча. Как и Гюнтер, она выражала свою нежность лишь красноречивыми поступками. Она жила для него, как жила бы для своего сына: следила за его сном, чинила ему одежду, готовила то, что он любит, по мере своих возможностей развлекала его. По воскресеньям они иногда отправлялись вместе на берег моря и завтракали там, вдали от толпы… Он говорил с ней обо всем. Она слушала молча и ласково улыбалась ему. Она все понимала сердцем. Вся жизнь ее была порывом материнской любви. И он тоже ее любил и восхищался ею, потому что она была справедлива и прямодушна. Он любил ее бесхитростное благородство и открытый взгляд. Она была скорее рассудительна, чем умна, но почти всегда судила правильно.


Через полгода после поступления Танги на завод среди рабочих начали распространяться новые слухи. В Барселоне готовились объявить забастовку. Поводом для нее послужило следующее. Кортесы[18] приняли постановление об увеличении зарплаты на десять процентов «из-за повышения стоимости жизни». Прошло семь месяцев, а увеличение зарплаты все еще не было проведено. В забастовке должны были принять участие рабочие разных отраслей промышленности. Говорили даже о выступлении студентов. Многие лавочники собирались в этот день прекратить торговлю.

На заводе шли непрерывные споры. Одни стояли за забастовку и говорили, что «рабочие мало чем рискуют», другие уверяли, что «риск очень велик и забастовка ничего не даст». Противники приводили разные доводы, стараясь убедить друг друга. Так проходили дни. Испанское радио вело решительную кампанию против «коммунистов и евреев», обвиняя их в стремлении сеять смуту в стране, и целые дни вопило: «Коммунизм не пройдет!»

Повсюду на заводе были поставлены громкоговорители. Они, как из рога изобилия, непрерывно сыпали то обещания, то угрозы. Но никто не обращал на них внимания. Что действительно произвело впечатление — это поезда, набитые полицейскими и жандармами с ручными пулеметами. Отряды прибывали один за другим с точностью часового механизма. Произойдут ли у них столкновения с рабочими? Будут ли они стрелять?.. Все задавали себе этот вопрос. Танги молча глядел на эту вооруженную демонстрацию. Он никогда не участвовал в стачках и даже не представлял себе, что это такое. Однако он отправился на собрание стачечного комитета.

Рабочие долго спорили. Они голосовали, поднимая руки. Некоторые утверждали, что забастовка равносильна самоубийству. Алехандро поднялся на помост и уверял, будто «хозяева отменят сверхурочные и примут суровые меры». Все внимательно слушали Кико. Он уже двадцать шесть лет работал на заводе, и его считали человеком рассудительным. Он тоже думал, что всеобщая забастовка — это самое последнее средство, когда уже все испробовано, и считал, что не следует заходить так далеко. Он стоял за отдельные внезапные стачки в разных отраслях промышленности: «от них было бы больше толку». Однако он соглашался с тем, что рабочие не имеют права отколоться от барселонских товарищей лишь по той причине, что их хозяева грозно скалят зубы. Ему очень много хлопали. Другой рабочий спросил: «Что же надо делать, чтобы избежать столкновений?» Кико снова взял слово. Он думает, что хозяева постараются вызвать столкновения, дабы усмирить забастовщиков и помешать им организовать демонстрацию. Он считает, что лучше всего выпустить на улицу женщин, и пусть они устроят шествие: «В них не станут стрелять». Тут поднялся невообразимый шум. Мужчины кричали, что женщинам место на кухне, нечего им соваться «в политику». Кико возразил, что дело тут не в политике, а в хлебе и женщины знают не хуже мужчин, что такое голод. К тому же большая часть женщин работает на заводе.

Наконец рабочие огромным большинством проголосовали за забастовку. Они запрут заводские ворота и расставят стачечные пикеты, чтобы помешать возобновлению работ. Рабочие соберутся на площади Диагональ и пройдут сомкнутыми рядами с барселонскими товарищами по улицам города. Все решили следить, чтобы не произошло никаких стычек с полицией, ни в коем случае не поддаваться на провокации и отвечать на них только словами.


Наступил день забастовки. Танги надел новый костюм, словно шел на праздник. Другие рабочие тоже приоделись. Он взял под руку Себастьяну, которая не помнила себя от радости. Она без конца твердила всем вокруг, что «наконец-то люди начали думать головой». Рабочие захватили заводские грузовики. Все двинулись в путь. На каждом грузовике висел лозунг: «Мы требуем хлеба!» На одной из машин Танги прочел: «Мы хотим жить». Эта фраза его потрясла. Он знал, в какой нищете прозябают эти люди, готовые рисковать всем ради возможности заявить о своем желании жить. И он подумал: как сильна должна быть любовь к жизни, если даже те, кто никогда не жил по-настоящему, продолжают утверждать свое право на жизнь!

Барселона была вооружена до зубов. На улицах толпились зеваки. На тротуарах выстроились полицейские с автоматами в руках; они осыпали демонстрантов оскорблениями, а те отругивались в ответ, но не делали никаких угрожающих жестов. Когда один из рабочих собирался нарушить запрет, товарищи тотчас призвали его к порядку. Наконец шествие подошло к площади Диагональ. Танги никогда не видел такой громадной толпы. Здесь собралось много тысяч мужчин, женщин и детей; они болтали, шутили… Становилось жарко. Мужчины сняли пиджаки… Все окна в богатых кварталах были наглухо закрыты ставнями.

Около одиннадцати часов шествие двинулось дальше. Толпа заполнила оба проезда шоссе и разделявший их тротуар. Не видно было ни начала, ни конца демонстрации. Громадный людской поток спокойно спускался к порту. Полиция смотрела на него не двигаясь.

Танги внезапно понял, какая сила заложена в этих людях. Они шли по улице плечом к плечу, и ничто не могло остановить их мирное шествие к набережной Колон. Сила была на их стороне. Каждый в эти минуты осознал свою силу, а еще больше — ту «объединенную силу», какой они стали, собравшись все вместе. Танги понял, что легенда о всемогущем хозяине воистину существует только потому, что рабочие приняли ее. И в то же время им овладело непреодолимое тягостное ощущение. Он почувствовал себя «не таким», как они…

Около часу, в самую жару, Танги дошел до улицы Рамбла. И тут от группы к группе стала перелетать новость: солдаты пустили по городу трамваи. Все думали с тревогой, что же теперь произойдет. Вскоре был передан приказ держаться стойко и крепче сплотить ряды. Рабочие продолжали двигаться вперед. Вдали послышался смутный шум: снизу на горку поднимался трамвай, навстречу спускавшимся демонстрантам. Вагон шел вперед — люди тоже. То был странный молчаливый поединок. Но люди в колонне не дрогнули. Трамвай резко остановился в двух метрах перед первым рядом спускавшихся по улице женщин. Над шествием взметнулся мощный, потрясающий, нечеловеческий крик:

Товарищи, мы победили!

* * *

Два дня на заводе стояла тишина. Затем рабочие снова вышли на работу. Но что-то в них изменилось. Себастьяна сказала Танги:

— Они поняли, что сила на их стороне. Рано или поздно вчерашняя забастовка превратится в настоящую катастрофу для подлецов-хозяев. Им страшно, когда у рабочих пробуждается сознание, когда они чувствуют свою силу, потому что тогда рабочие начинают понимать, что их большинство… У нас это случится еще не так скоро. Но машина уже заработала. Теперь ничто ее не остановит. Самое трудное — заставить ее сдвинуться с места.

Танги не отвечал. Он продолжал работать, кашлять, плевать… Он спрашивал себя, будет ли этому когда-нибудь конец, и не понимал, на что нужны забастовки, если не произошло никаких существенных изменений. Но через день он узнал, что администрация уволила семьдесят два человека. Он побежал просмотреть вывешенный список и прочитал там свою фамилию. Он не мог понять, за что его уволили. Но потом пожал плечами: теперь все стало для него почти безразлично. Он огорчился только из-за Себастьяны. Но, вернувшись, он не застал ее дома: Себастьяну забрали жандармы. Танги узнал от соседки, что она выступала перед женщинами, уговаривая их бастовать вместе с мужчинами.

Он отправился в Барселону и всеми способами пытался ее разыскать. Но ему ничего не удалось узнать о ней, даже куда ее увезли. Тогда он продал свой новый костюм, свое единственное пальто и часы — подарок отца Пардо, полученный Танги в день отъезда, — и решил рискнуть всем…

Он сел в поезд, идущий в Сан-Себастьян, вконец измученный, подавленный, больной, дрожа от лихорадки. Но он был во власти единственной навязчивой идеи: во что бы то ни стало вернуться во Францию.

XVII

Пять дней не переставая лил дождь. Распахнув окно, Танги прислушивался к однообразному, равномерному шуму. Этот мягкий, влажный, теплый шум, похожий на шелест женского платья, укачивал его. Танги чувствовал себя ослабевшим от голода. Вот уж два дня, как он ничего не ел, кроме маленького фунтика земляных орехов. Он лежал, вытянувшись на кровати и стараясь собраться с мыслями. Порой он пытался встать, но тогда кровь приливала у него к голове, а ноги дрожали от слабости. Он перестал даже чувствовать голод…

Он снял комнату на седьмом этаже. Окно ее выходило на террасу, с которой открывался вид на весь Сан-Себастьян, на бухту и на ближайшие окрестности. Танги подумал, что, должно быть, очень приятно сидеть на этой террасе в ясный теплый день за бутылкой лимонада. Потом поморщился: он не любил лимонада. Лучше за стаканчиком чинцано, вот чего бы ему хотелось, или за рюмкой коктейля…

Комната была оклеена обоями неопределенного цвета. Ночью он обнаружил в кровати клопов. С тех пор он ложился спать одетый, боясь их укусов, и всю ночь не тушил лампу, чтобы не так остро чувствовать одиночество. Он оплатил комнату за неделю вперед, но не может же он сидеть в ней не евши. Ему пришло в голову сходить к госпоже Люсьен, хозяйке пансиона, у которой он прожил неделю семь лет назад… Но тут же покраснел. «Я все-таки еще не нищий…» подумал он. Затем снова стал прислушиваться к шуму дождя. Это был его единственный собеседник…

* * *

Каждый вечер Танги ходил на вокзал поглядеть на отправление маленького электрического поезда, ездившего к границе. У Танги не оставалось денег, а то он уехал бы на нем. «Как можно ближе к Франции», — твердил он про себя.

Как-то он подумал: что будет с ним в Париже, если никто не встретит его на вокзале? Он улыбнулся. Быть может, ему никогда не удастся уехать из Испании… А впрочем, если он попадет в Париж, то, во всяком случае, найдет себе работу: «В Париже все работают». Он искренне этому верил.

Он изучал расписание поездов, высчитывал, какой поезд идет быстрее и на сколько. Это его забавляло.

Однажды, когда он сидел на скамейке, к нему подсел молодой человек и заговорил с ним. Он жаловался на плохую погоду. Дождь слишком затянулся, а перед тем слишком долго стояла засуха. Теперь опасаются наводнений; все это может серьезно повредить урожаю. Танги не задумывался об этом, но вспомнил, что читал что-то на эту тему в газетах. Его собеседник боялся, как бы наводнение не повредило железную дорогу и шоссе, ведущие к границе, — это поставило бы его в большое затруднение. Танги спросил, бывал ли он в Биаррице, и тот ответил, что ездит туда каждый день по делам.

…Они вышли вместе с вокзала и отправились в город. Танги рассказывал ему свою жизнь, опуская некоторые подробности, которые могли бы показаться неправдоподобными. Рикардо — так звали его нового приятеля — улыбался Танги, чтобы его подбодрить. Танги был ему благодарен за сочувствие. Рикардо сказал, что перейти границу очень трудно, но, быть может, ему удастся помочь Танги… Однако, если Танги и попадет в Эндей, как он думает добраться до Парижа без денег? Танги никогда не задумывался над этим вопросом… Он считал, что перейти границу — это все. Ему казалось, что красная черта, проведенная на картах, — единственный барьер, отделяющий его от счастья и спокойствия, к которым он так стремился. Теперь он понял, что существует еще много других препятствий; но, если он захочет все предусмотреть, ему, пожалуй, никогда не придется выйти из комнаты и даже вылезти из кровати. С чего-то надо же начинать…

Рикардо предложил Танги зайти к нему домой и пообедать вместе. Танги испытывал потребность в обществе Рикардо. Он цеплялся за него изо всех сил. Он чувствовал, что его притягивает этот человеческий голос, который звучит так тепло и доброжелательно. К тому же это казалось Танги вполне естественным.


Приняв ванну и сменив белье, Танги причесался, глядя в зеркало. Он нашел себя худым и бледным. Однако он испытывал большое облегчение. Затем он очень приятно пообедал со своим новым другом. Вначале он был слишком слаб, чтобы разбирать, что ест, а под конец у него начала кружиться голова. «Я слишком много пил. Это потому, что я смешивал разные вина. Да, наверное, потому…» Рикардо продолжал добродушно болтать. Он рассказал Танги, что у него есть пропуска, подписанные полицейским комиссаром Сан-Себастьяна, по которым он может ездить во Францию на двое суток. Завтра утром Танги с таким пропуском может переехать границу. Вдруг Рикардо спросил его:

— И все это истинная правда?

— Что — все это?

— Твое детство, отец, исправительная колония… Ты правда едешь к отцу? И только для этого хочешь перейти границу?

— Ну конечно!..

Рикардо помолчал, затем продолжал серьезным голосом:

— Когда я был мальчишкой, я верил всем на свете, даже попам. Но мало-помалу жизнь научила меня никому не верить. Я дал себе слово никогда не быть простофилей… Но сейчас, мне кажется, ты не врешь. Если хочешь, я оплачу твою дорогу до Парижа. Когда-нибудь отдашь…

Танги почувствовал, как у него сжимается горло.

— Спасибо!

— Тут нет ничего такого. Надо помогать друг другу. Может случиться, что придет и твой черед мне помочь. Как знать…

Загрузка...