Два мира

I

Рикардо сдержал обещание. Танги забился в угол вагона. Он смотрел, как мимо него бежит французская земля. Дождь, ливший целую неделю, прекратился. Робкое солнце пробивалось сквозь темные и белые облака. До самого горизонта тянулись лишь зеленые поля, пересеченные заборами. Танги был растроган. Он с волнением вновь узнавал страну, которую знал в детстве и куда так долго стремился с отчаянием в душе. Влажными от слез глазами он жадно рассматривал эту богатую и щедрую землю.

По телу у него пробегала дрожь. Он был еще ужасно слаб. Тревога все время сжимала ему горло. Порой без всякой причины ему хотелось заплакать и плакать долго-долго. Он боялся, сам не зная чего, и чувствовал себя усталым, разбитым. Он подумал, встретит ли его отец на вокзале, потом пожал плечами. «Не имеет никакого значения», — решил он и прижался носом к окну. Он пытался сравнивать Францию с Испанией, но не находил никакого сходства.

«Испания, — думал он, — это пустыня. Безграничная пустыня. В Испании прежде всего поражает странное родство человека с природой… Испания должна была стать страной фанатиков, людей, отрешенных от жизни, мистиков. Дон-Кихот и Санчо Панса умерли бы с тоски среди этих зеленых полей, ощетинившихся заборами и стенами…»

Он встал испугавшись. Не будет ли французская полиция осматривать поезд и проверять паспорта? Рикардо сказал, что после Бордо уже нечего опасаться. А перед Бордо? Если будет проверка, что сделают с ним? Никто ему не поверит, никто не станет слушать его историю. К тому же он так плохо одет!..

Он вошел в уборную, вытащил из бумажника все свои документы и разорвал… «Теперь они не узнают, что я испанец и откуда я еду».

Он вышел из уборной немного успокоенный, снова уселся в углу и отдался мерному, усыпляющему покачиванию поезда. Мысли его блуждали, в памяти вставали мрачные воспоминания прошлого.

Стало холодно. У Танги стоял комок в горле… Его прошлое все еще лежало тяжелым грузом у него на душе. Он всегда носил в себе этот груз и не знал, как от него избавиться. Он закрыл глаза и вдруг вспомнил Себастьяну. Она, наверное, сидит в тюрьме и плачет, думая о нем… Затем он снова задал себе вопрос, что ему делать, если отец не встретит его на вокзале. Что же останется ему делать, как не то же, что и всегда? Придется покориться… И снова искать выход. Ведь он привык к безвыходным положениям…

Ничего неприятного не случилось, и никто не прервал его размышлений. Он даже не заметил, как этот долгий осенний день сменили сумерки. Перед его опущенными веками замелькали первые огоньки предместий. Приближался Париж. Танги улыбнулся. Ему казалось почти забавным, что он третий раз приезжает в Париж и все еще не знает этого города. Он помнил только, что Елисейские поля ведут от площади Звезды к площади Согласия и что по набережной можно дойти до собора Парижской богоматери.

Он встал, вынул из сетки свой зеленый чемоданчик, оставил его в коридоре и зашел в уборную. Он подумал, что во Франции поезда чище, чем в Испании: «Еще бы, ведь тут дороги электрические…» Но он любил добрые старые испанские поезда, которые ходят как им вздумается, не считаясь с расписанием. Танги поглядел на себя в зеркало. Он вытащил из кармана обломок гребня, данный ему Себастьяной, расчесал свои длинные волосы и откинул их назад. Потом вымыл руки и лицо и разгладил измятую куртку. На ном был старый костюм, заказанный ему еще отцом Пардо и перекрашенный в черный цвет. Костюм был ему узок. Танги пробормотал: «Чем же я виноват…» Выходя из уборной, он вспомнил, как давно, когда он был ребенком, французский жандарм хотел заставить его справить свою нужду при открытой двери. Это воспоминание омрачило его радость. Поезд замедлил ход. Танги взял чемодан и выскочил из вагона.

Вокзал показался ему необъятным. Он двинулся к выходу, бросая кругом тревожные взгляды. Ему стало страшно. Его пугало, что приближается минута, когда он, может быть, останется совсем один в большом, незнакомом городе. Он подумал, что ему совсем не следовало уезжать из Испании. Но было уже поздно. Густой человеческий поток двигался к выходу. Танги хотелось остановить кого-нибудь из проходивших мимо людей и заговорить с ним. Среди этой толпы, наверное, нашелся бы хоть один человек, знавший войну, голод, одиночество, отчаяние. Они поняли бы друг друга. Танги было так нужно с кем-нибудь поговорить, рассказать, что с ним произошло. Но никто ему не поверит. Его примут за вымогателя или ненормального. Окружавшие его люди уже всё забыли; они не станут слушать такую неправдоподобную историю. Война давным-давно кончилась. Как можно поверить, что молодой человек еще не покончил с ней в 1953 году!

Танги протянул билет контролеру и вышел на широкий двор, забитый автомобилями. Никогда он не видел такого множества машин. Светящиеся рекламы, яркие фонари, красные лампы табачных магазинов ослепили его. Он остановился. Ему было страшно. Он знал, что надо взять себя в руки и выйти за решетчатые ворота. Но не двигался с места. Он потерял надежду, что отец встретит его. Последние пассажиры выходили вместе с родственниками или друзьями. Вокруг него люди обнимались. Танги спрашивал себя, куда ему идти. У него было триста франков в кармане. Можно ли пообедать на триста франков? Но он подумал, что уже поздно обедать.

— Вы кого-нибудь ждете? — обратился к нему высокий облысевший господин, наклонившись и скривив лицо.

— Господин Легран?

— Да.

Танги с удивлением посмотрел на него. Тот понял значение его взгляда и сказал:

— Нет, я не ваш отец. Ваш отец сейчас придет. Он ждал вас на перроне. Должно быть, он вас пропустил. Поставьте чемодан на землю. Он сейчас будет здесь. Вы хорошо доехали?

— Да. Благодарю вас.

Танги ждал. Сердце его отчаянно колотилось, и он боялся, что потеряет сознание: «Только бы не сейчас… Сейчас было бы так некстати!..» Он пристально смотрел на выход с перрона. Ему казалось, что это совсем как в романе: отец и сын ищут друг друга на вокзале, словно чужие. Затем решил, что вся его жизнь — настоящий роман, роман, на котором даже Жюль Верн не решился бы поставить свою подпись.

— Вот и он!

К ним подходил человек лет сорока пяти или пятидесяти. В его поредевших волосах проступала седина. На нем было темно-серое пальто, и шел он немного сгорбившись. Смуглое, как у испанца, лицо, короткий прямой нос и мясистые губы. Но прежде всего обращали на себя внимание очень большие черные, немного влажные глаза, блестевшие, как вороново крыло на солнце. Крупные, неловкие руки напоминали руки рабочего.

Танги с волнением смотрел, как он приближается. Вдруг отец показался ему старым. В памяти Танги лицо отца бессознательно запечатлелось таким, каким он знал его в детстве: в те далекие дни, когда отец приезжал к его матери в Виши, пятнадцать лет назад. Но с тех пор прошли годы, и отец постарел. Танги это огорчило.

— Это ты?

Голос был резкий, неприятный. Танги еще раз убедился, что отец ему не рад.

— Да.

— Так. Ну что ж, пойдем куда-нибудь, нам надо поговорить. Чемодан ты оставишь в машине. Что у тебя в нем?

— Немного грязного белья.

— Грязного?

— Да… я…

Они сели втроем в черный автомобиль. Отец Танги нервно бренчал связкой ключей.

— Мне все же хотелось бы знать, что побудило тебя приехать сюда. Я прекрасно понимаю, что ты решил: «У меня есть отец… Я хочу повидаться с ним». Но почему именно сейчас?

Танги попытался объяснить отцу свои побуждения. Тот хотел все знать. Больше всего он расспрашивал Танги о матери: почему они расстались? Танги решил ничего не рассказывать о ней или говорить как можно меньше. К тому же он действительно ничего не знал… Отец настаивал. Танги выпутывался как мог. Он устал говорить. Он чувствовал, что отец его полон презрения и враждебности. Этот человек еле разговаривал с ним, еле протянул ему руку.


Он привез Танги на Монпарнас, где они уселись на террасе «Ротонды» все с тем же человеком, который заговорил с Танги на вокзале. Танги заказал стакан вина. Пока он пил, ему пришлось выдержать новый допрос. В глубине кафе оркестр играл «Голубой Дунай», а отец продолжал бренчать ключами. Эти звуки раздражали Танги. Он отдал бы все на свете, лишь бы они наконец прекратились. Он опустил глаза и отвечал как мог. На лице у отца застыла фальшиво-непринужденная улыбка. В кафе какая-то женщина в сильно декольтированном платье пела: «…и сыпались со всех сторон». Танги старался понять, что же сыпалось со всех сторон. Наконец он догадался, что речь шла о поцелуях.

— И у тебя нет никаких документов?

— Нет.

Отец Танги повернулся к их спутнику, как будто призывая его в свидетели: «Ну, что я говорил?» Затем оглядел Танги с бесконечным презрением:

— Больше всего ты похож на бродягу, на chorizo[19].

Танги покраснел. Он мог бы ответить отцу, что, когда человек проведет целую неделю почти не евши, в тревоге и одиночестве, у него, естественно, не блестящий вид. Он мог бы сказать ему, что от отца зависело, чтобы сын приехал к нему прилично одетым и с необходимыми документами. Он мог бы еще сказать, что есть люди плохо одетые, с изможденными лицами, но гораздо более честные, чем многие обладатели толстых животов и портфелей, набитых всевозможными справками. Ибо эти справки, как и еду, можно купить за деньги, а честь не продается и не покупается. Но разве мог его понять этот человек, смотревший на сына с явной антипатией? Танги было тошно. Он изнемогал от усталости и почувствовал облегчение, когда отец заявил, что отвезет его в гостиницу и зайдет за ним завтра, часов в одиннадцать.

II

Наутро отец пришел точно в указанное время. Изящный черный костюм в белую полоску делал его более стройным. Он был свежевыбрит и казался менее натянутым. Танги нашел, что он красив.

Отец снова повел Танги в «Ротонду», но на этот раз внутрь, а не на террасу. Оркестр не играл в этот час. В уголке сидели двое влюбленных и беспрерывно целовались. Танги любил влюбленных и чувствовал себя счастливым, думая, что они счастливы. Однако он прислушивался к тому, что говорил отец. А тот вытащил целую пачку бумаг и пытался доказать Танги, что во всех его несчастьях повинна только мать. Танги старался отвлечься. Он находил поведение этого человека совершенно недостойным и говорил себе, что испанец никогда бы так не поступил. И мысли его устремились к Испании…

— Я не хочу дурно говорить о твоей матери… Но не хочу также, чтобы ты думал, будто я чудовище. Я потому не отвечал на твои письма, что считал их написанными по указке твоей матери. Когда ты был еще маленьким и мы решили разойтись, я хотел взять тебя к себе. Она отказалась тебя отдать… Тогда я заявил ей, что никогда больше не желаю о тебе слышать. К тому же… я думал, что ты стал каким-то рабочим или чем-то в этом роде… Но у тебя интеллигентный вид.

Танги еле сдержал улыбку. Интересно, что стал бы делать с ним этот человек, если б он оказался кривым, кретином или шалопаем? Затем он решил, что, в конце концов, естественно, если образованному человеку хочется, чтобы у него был интеллигентный сын.

— Я хочу дать тебе возможность стать на ноги, «to give you a chance», как говорят англичане. Я попытаюсь тебе помочь. Но как, еще не знаю. Денег у меня не много, и даются они мне нелегко, но я что-нибудь сделаю для тебя…

Танги думал о другом. Он почти не слушал, что говорит отец. Время от времени он отвечал ему «да». Отец снова принялся говорить о матери. И вдруг Танги почувствовал, что краснеет. Ему стало стыдно. Стыдно за человека, сидевшего перед ним и, казалось, утратившего способность краснеть. Танги был удивлен. Отец сказал:

— Вдобавок я даже не уверен, что ты мой сын…

От этих слов несло ложью. Ложью, выдуманной, чтобы оскорбить. Но Танги оставался равнодушным. Он краснел лишь за этого человека, который может говорить подобные вещи, не сгорая со стыда. Потом Танги подумал, что в нем говорит не злоба, а трусость. Во всех его движениях сквозила трусость. Танги понял это с первого взгляда. Отец не смотрел людям в глаза, его руки были вялы и безвольны, рассуждения педантичны, а манеры деланно-покровительственны. Он был жалок Танги.


Танги позавтракал на Авеню Георга V, в ресторане с самообслуживанием. Он был доволен, что остался один, один в Париже. Быстро поев, он вышел на улицу и дошел до Кур-ля-Рен. Он обошел площадь Согласия, любуясь ее пропорциями, и побрел вдоль Елисейских полей. Листья желтели; робкие лучи солнца пробивались сквозь дымку, затянувшую небо, и согревали сердце. Танги улыбнулся. Он подумал о Себастьяне: если б она могла увидеть его в Париже, на Елисейских полях!

В три часа он вошел в Колизей и спустился в нижний зал, где отец ему снова назначил свидание. Отец опаздывал. Танги заказал себе кофе. Теперь он чувствовал себя лучше. Здесь обстановка была приятнее. Оркестр играл под сурдинку. Танги решил как-нибудь еще побывать в Колизее.

Отец пришел и снова завел разговор о матери. Танги его не слушал. Он чувствовал себя хорошо и не хотел расстраиваться. Разглядывая отца, он пытался дать себе отчет, какие чувства будит в нем слово «отец». Но это слово оставляло его совершенно равнодушным.

— Теперь… Я хотел тебе сказать…

Отец был явно смущен. Танги стало любопытно: почему? Он ждал. Наконец отец признался, что женат во второй раз. Его жена очень приятная женщина, у нее двое взрослых детей, и теперь он счастлив в семейной жизни… Танги это нисколько не задело. Ему было только досадно, что он незнаком со своей мачехой. Тут отец еще более церемонным тоном заявил, что ему надоело таскаться по ресторанам и он хочет привести Танги к чаю домой.

«Я буду пить чай… у себя дома», — подумал Танги. Но он нашел свою шутку неудачной.

Прежде чем идти «домой», Танги пришлось побывать у парикмахера и в бельевом магазине. Тут он неожиданно увидел, что обращение его отца резко изменилось. Казалось, ему доставляло удовольствие заботиться о сыне и покупать ему вещи. Он следил, чтобы Танги постригли как следует, и даже сказал, что у них одинаковые волосы — это сразу бросается в глаза… Тогда Танги понял, что где-то глубоко в сознании отца запало воспоминание о далеком сыне, который иногда присылал ему тревожные письма. И это его тронуло. Танги захотелось обнять этого человека и сказать ему, что он его любит; что не один отец виноват во всем… Все это было чудовищным недоразумением, которое следует забыть: ведь была война, оккупация, все рушилось кругом… Нет, он не единственный виновник; быть может, даже не главный виновник. Впрочем, Танги и не сердился на него. Он ни на кого не сердился. Он только устал и хотел отдохнуть, залечить свои раны и начать наконец жить…

* * *

Войдя в квартиру отца, Танги был ослеплен роскошной обстановкой гостиной. Ему никогда не доводилось видеть ничего подобного даже в кино. Он скромно уселся в кресло, чувствуя себя очень неловко. Отец оставил его одного и ушел за мачехой. Танги ждал.

Дверь отворилась, и вошла мачеха — высокая стройная дама с изящными манерами, очень элегантно и очень просто одетая. У нее были красивые зеленые глаза и белокурые волосы. Она взяла Танги за руки и, пробормотав несколько слов, заплакала. Танги недоумевал: о чем она плачет? Она сказала, что будет ласкова с ним и постарается его полюбить. Затем она вытерла глаза и объяснила ему, что в гостиной у нее только «старинная» и «стильная» мебель.

Оба чувствовали себя немного неловко. Наконец вернулся отец, Танги вздохнул с облегчением. Отец предложил ему принять ванну. Танги с радостью согласился. Когда он вышел из ванны, он чувствовал себя менее напряженным, почти воскресшим. Отец улыбнулся ему, и они уселись втроем пить чай перед камином. Тревога, сжимавшая Танги горло всю дорогу от Сан-Себастьяна, теперь прошла. Он ни о чем не думал. Мачеха представила ему горничную Мари. У молодой эльзаски был теплый, сочувственный взгляд. Она расплакалась сильнее всех других членов семьи и всхлипывала весь вечер. Танги познакомился и с дочерью своей мачехи, Жанеттой. Ей было лет тридцать. Он нашел, что она красива и очень любезна. Незадолго перед тем она овдовела, и Танги ее пожалел. Она подарила Танги пальто своего покойного мужа и пачку сигарет, сказав, что ее муж был с ним почти одного роста. Танги улыбнулся, растроганный, и подумал, что ей, верно, было нелегко сделать ему этот подарок. Ему хотелось бы иметь такую взрослую сестру, как она…

В квартире отца не оказалось лишней кровати, и было решено, что Танги поселится в ближней гостинице, а питаться будет с родными. Вечером Танги пошел пройтись с отцом и его глупой, постоянно скулившей собакой. Собака сразу невзлюбила Танги, и он платил ей тем же. Первый раз с приезда сына отец мирно болтал с ним о том о сем; они вспоминали Испанию, Гренаду, закаты солнца над Сьеррой Невадой… Ложась спать, Танги был счастлив.

III

В последовавшие дни отношения между отцом и сыном становились все менее натянутыми. У них даже бывали минуты настоящей близости, когда они часами беседовали в гостиной. Сидя в углу у камина, они вспоминали Испанию.

В отце Танги странным образом смешались черты истого буржуа с чертами простолюдина. С одной стороны, он считал себя рационалистом, верным учеником Декарта. Он утверждал, что может вскрыть причины всех событий, и определял их с забавной точностью. Но в то же время он был способен понять и оценить скрытую поэзию, свойственную вещам и людям. Он любил природу. По воскресеньям он отправлялся с сыном на машине за город, в лес, куда-нибудь в окрестности Парижа; они бродили вместе по сухим листьям, вдыхали ароматы влажной земли. Отец «принюхивался». Он приходил в восторг от окраски деревьев, останавливался полюбоваться деревенским домиком под старой черепичной крышей, обвитой плющом. Он любил зайти в местный кабачок и завести разговор со старожилом о погоде, об охоте или рыбной ловле… С каждым он умел найти верный тон. Но Танги никак не мог понять другой стороны его натуры. Отец придавал значение лишь всему показному, ценил только денежную удачу, презирал бедняков и считал, что сам принадлежит к особому миру.

Эта двойственность сказывалась и на их отношениях. Танги чувствовал, что они начинают привязываться друг к другу. Но что-то их разъединяло даже в минуты близости. Это «что-то» Танги никак не удавалось определить. Быть может, то было их прошлое.

Когда они разговаривали просто, доброжелательно, они, казалось, вновь находили друг друга. Они одинаково любили жизнь и людей, не стараясь искать «то, чего в них нет». Они улыбались тем же жестам и были снисходительны к тем же слабостям. Оба одинаково презирали всякую напыщенность и барабанный бой, а также туманные символы, лишенные человеческого смысла. За громкими речами они умели видеть убогие мыслишки и понимали пустоту трескучих фраз. Они любили улицу с ее разнообразными типами, оба добродушно улыбались, встретив босяка или влюбленную парочку. Они смотрели на мир с симпатией и всегда становились на сторону любви против женоненавистников и стояли просто за счастье, а не за «великое счастье». Ни один из них не осуждал этот мир. Они просто любил его, ибо, если наш мир далеко не лучший из возможных миров, он все же хорош со всеми его жалкими горестями и жалкими радостями. Танги тяжело досталась эта мудрость; а его отцу?.. Они любили уличные песенки, смеялись над парижскими мальчишками. Они отдали бы всех генералов на свете, вместе с их орденами и позументами, за старого грязного бродягу-философа. Оба одинаково любили самую примитивную свободу, которая выражается в том, что человек говорит «д…», если ему что-нибудь не нравится. Так они относились к жизни, отрицая все, что кончается на «изм». Они сохранили веру в людей не потому, что считали их хорошими, но потому, что знали: люди способны на хорошее. И отец и сын не любили ни священников, ни военных, и это тоже их сближало.

Но в характере отца была другая сторона, которую Танги никак не мог понять. В нем уживалось множество предрассудков, нелепых и бессмысленных; он сурово осуждал людей, которых совсем не знал, лишь за то, что они имели несчастье родиться не в «знатной семье». Отца и сына разделяла уйма мещанских взглядов и убогих суждений.

Танги знал: если бы отец побывал в лагере, он понял бы, что не бывает людей «знатного рода». Он научился бы любить людей за них самих, а не за то, чем они кажутся. Он относился бы к людям точно так же, как относился к жизни. И вообще, его доброжелательное отношение к жизни, быть может, только поза? Танги пытался понять, когда же отец становится в позу: когда спрашивает: «Она знатного рода?» — или когда запросто болтает с бродягой. Вот в чем заключалась разница между Танги и отцом: для Танги все на свете были знатного рода, даже собаки и кошки. Он не желал замыкаться в узком мирке, состоящем из знатных людей и «стильной» мебели. Танги не был знатного рода. Он чувствовал, что ему ближе те, кто страдает, чем те, кто благоденствует; он был инстинктивно на стороне жертв. Он был с забастовщиками, против блюстителей порядка, с ворами, против полиции. Он не мог бы точно выразить свои чувства, но он узнал, что вора отделяет от порядочного человека совсем не высокий барьер… Он узнал много вещей, которых не хотел никогда забывать. Он знал, что отречься от молчаливо шагавших рядом с ним людей — значит отречься от самого себя, отречься от всего, что дало ему силу выстоять: от любви к этим мужчинам и женщинам «низкого происхождения», умеющим бороться лишь с помощью терпения и стойкости.


Порой у Танги с отцом бывали крупные ссоры. Случалось, что Танги не хотел разговаривать. Он так привык замыкаться в себе, что ему было трудно жить в обществе и принимать участие в разговорах, которые его не интересовали. Отцу казалось, что своим поведением Танги осуждает его, не может простить ему прошлых заблуждений. Разыгрывались скандалы. И снова стена враждебности вырастала между этими людьми, которые в глубине души любили друг друга, несмотря на их недостатки, а может быть, даже за них. Но они с трудом выносили друг друга.

К тому же Танги постоянно думал о матери…

И вот однажды отец сказал ему, что его мать жива: он встретил ее на улице.

— Не может быть! — воскликнул Танги. — Она пришла бы сюда узнать, не слышал ли ты чего-нибудь обо мне!..

— Нет… Она меня боится. Она думает, что это я выдал ее и посадил в концлагерь.

Танги замолчал. Его тоска вновь оживала… Тщетно пытался он ее усыпить. Она возрождалась независимо от его воли. Танги спросил:

— А это неправда?

— Не совсем. Мне пришлось дать полиции кое-какие сведения…

Танги почувствовал жалость к отцу. Он никак не мог понять этого человека, которому не хватало такой малости, чтобы стать настоящим человеком. Он стыдился за него. Он подумал, что, должно быть, очень тяжело изо дня в день притворяться, никогда не быть самим собой.

— И вообще, — продолжал отец, — пусть она ко мне не пристает! Иначе ей не поздоровится! Стоит мне слово сказать — и ее снова посадят за решетку!

Танги не отвечал. Он не находил слов, чтоб возразить. Его не удивило, что мать жива. Он был готов к тому, что она может оказаться в Париже. Но что кроется за этими прозрачными угрозами отца? Танги задумчиво рассматривал свои руки. Сколько раз он представлял себе минуту, когда вновь увидится с матерью! А теперь, когда эта встреча стала возможной, он испугался. Он почувствовал странную неуверенность. Ему хотелось отдалить эту минуту. Он пробормотал:

— Быть может, это была не она?

— Какой вздор!.. Как можно не узнать женщину, с которой прожил больше десяти лет!

— Да-a, это верно!

Танги посмотрел на отца. Этот человек, выдавший жену и сына и отправивший их в лагерь, остался все таким же — он снова угрожал. Танги содрогнулся. Он подумал, что ни война, ни оккупация, ни разорение, ни голод не смогли изменить некоторых людей. Они остались точно такими же, какими были раньше; они ничуть не изменились с 1938 года. Они по-прежнему полны низкой ненависти и мелочного тщеславия. Это старый, мертвый мир. Но этот мир, умирая, отчаянно цепляется за жизнь. Танги понимал, что мир этот мертв. Но чем его заменить?..

— У нее, наверное, и сейчас неприятности с полицией. Эта ее вечная игра в политику!..

Танги снова стало страшно. Неужели этот человек способен вновь совершить то, что уже сделал когда-то? Вновь отправить в ссылку собственного сына и его мать? Танги знал, что он на это способен, хотя он человек и не злой. Но он трус. Он жесток, как все трусы, у которых не хватает мужества умереть за идею. Танги чувствовал жалость к нему. Это был жалкий человек.

IV

У отца Танги было два брата. Старший, Норбер, был высокий, статный человек спортивного склада, с большими карими, очень добрыми глазами и совсем седыми волосами. В молодости он увлекался азартными играми и с тех пор сохранил любовь к опасностям и риску. Он женился по любви на женщине иной национальности и иного вероисповедания. Семья жестоко наказала его за такой мезальянс[20]. Братья и сестры порвали с ним отношения на многие годы. Когда ему пришлось бороться с тяжелой нуждой, никто не протянул ему руку помощи. Долгие месяцы перебивался он со дня на день в маленьком нормандском городке, где ему порой бывало нечего есть. Он ходил в окрестности собирать дикие яблоки, которые потом пекла его жена, этим они и питались. Норбер писал отчаянные письма матери и братьям, но они отказывались общаться с «парией», каким он стал для них. У него был сын, умерший вскоре после рождения… Долгие годы одиночества и борьбы не оставили в душе у Норбера ненависти, как и у Танги годы заключения. Но теперь он знал истинную цену людям. Он мало говорил. Он предпочитал держать про себя все то, чему его научили перенесенные испытания.

Норбер любил Танги. Он понял его с первого взгляда, но не хотел, чтобы создалось впечатление, будто он вмешивается в дела брата. Однако он очень сердечно встречал племянника. Он уважал Танги и если не всегда понимал его, то предоставлял ему идти своим путем. Он познал страсть к игре и риску и пострадал от нее. Вот почему, быть может, он наблюдал теперь за Танги, как когда-то наблюдал бы за кровным скакуном. Ему хотелось знать, чего достигнет этот юноша, с которым жизнь обошлась так сурово, нарушив все «правила игры». Он не мешал ему поступать по-своему, но решил, если понадобится, прийти ему на помощь, чего бы это ни стоило, и ничего не просить взамен.

Его жена Нита, высокая, стройная женщина с изящной походкой, светлыми волосами, слегка вздернутым носом и синими глазами, ясными, как море в летний день, была само обаяние — оно сквозило в ее улыбке, в каждом движении, как отблеск далекой, овеянной туманами северной страны, где она родилась. Она говорила по-французски с легким певучим акцентом.

Она знала Танги, когда ему было всего пять лет, и сразу же предложила взять ребенка к себе, со свойственной ей интуицией угадав, во что превратится жизнь этого мальчика, родителей которого разделяла непримиримая ненависть. Никто не стал ее слушать, родственники всегда относились к ней как к «иностранке», к чужой. Семья мужа так и не признала ее. Нита видела, что «они» ее не любят, но, ничуть не нуждаясь в их любви, спокойно шла своим путем: в душе она была к ним совершенно равнодушна.

Танги любил дядю и тетку. У них, конечно, были свои предрассудки, но они умели о них забывать. Он любил их просторный, светлый, солнечный дом; ему нравилось приходить к ним и сидеть, не замечая, как текут часы. Жизненные невзгоды тесно сблизили мужа и жену, и Танги видел, что они глубоко любят друг друга. Здесь он находил благополучие, построенное не на «стильной» мебели, а на истинной любви, и отдыхал душой. Вот почему он часто бывал у них. Они пытались убедить Танги, что, несмотря ни на что, отец его любит…

Однако совместная жизнь с отцом становилась для Танги все тягостней. Из-за всякого пустяка разыгрывались сцены. С нарочитой бестактностью и чудовищной жестокостью этот человек старался осквернить все, что было у Танги самого святого, — его воспоминания. Однажды по самому ничтожному поводу вспыхнула ссора, вскоре перешедшая всякие границы.

Норбер в давние времена принял участие в девочке из бедной семьи; ее мать тяжело заболела, а у маленькой Моники были слабые легкие. Он приютил девочку у себя, вылечил ее и дал ей возможность два года учиться, живя в его семье. Благодаря Норберу ей удалось затем устроиться секретарем в издательство. Она сохранила горячую благодарность к своему покровителю, а он очень привязался к своей подопечной. Как-то ой познакомил Монику с Танги, а тот имел неосторожность рассказать об этом отцу.

— Что за дурацкая идея! — воскликнул отец. — Встречаться с какой-то горняшкой!

— Во-первых, она совсем не горничная, — возразил Танги. — Во-вторых, я буду встречаться, с кем захочу. И, в-третьих, она гораздо достойнее многих людей нашего круга.

— Нет, как вам нравится этот бездельник! Он смеет спорить с отцом!.. Если б не я, он подох бы с голоду. Никто не заставлял меня идти за ним на вокзал, но я пошел. Привел его к себе в дом. Сделал из него «джентльмена». И вот вам результат!

— Альбер, успокойся, — вмешалась жена. — Откуда мальчику знать… Он прожил всю жизнь с ужасными людьми… Нельзя забывать, что он постоянно общался с рабочими, даже с ворами… Пойми, ему нужно время… Он еще выровняется.

Танги встал. Он был бледен. Сердце у него так колотилось, что, казалось, сейчас разорвется. Он против воли начал кричать. В первый раз по приезде он решил высказать им все, что лежало у него на сердце.

Неужели они считают себя выше и лучше тех рабочих, которых он знал? Ну уж нет! Они не достойны даже развязать им башмаки на ногах. И этот человек, который донес на собственную жену, который хвастается тем, что поправил свои дела благодаря влиятельной любовнице, который бежал при первых пушечных выстрелах, смеет сравнивать себя с этими людьми — настоящими людьми! Как он, никогда не выполнявший своего отцовского долга, решится посмотреть в глаза таким людям, как отец Пардо или Себастьяна? Как смеет оскорблять людей, во сто раз достойнее его, добрее и мужественнее?

— Ты только взгляни на себя! — кричал Танги. — Взгляни, кем ты стал с твоей стильной мебелью и знатной женой! Чего ты добился? Того, что твой сын оскорбляет тебя и в глаза называет трусом? Трусом самой низкой породы: из тех, кто плетет закулисные интриги, у кого нет даже мужества отвечать за свои поступки!.. Ты надеялся, что мы умерли, лежим в могиле и ты никогда о нас не услышишь. Но ты просчитался! Сходить во Второй отдел и донести на жену и сына недостаточно, чтобы отделаться от стыда. Этот стыд будет повсюду преследовать тебя — тебя и твоих сообщников: тех, кто подписывал ордера на арест, кто посылал людей на смерть, а в день освобождения нацепил на рукав повязку «Борцов Сопротивления»… Ты никого не обманул. Тебе сохранили жизнь, потому что она стала для тебя хуже смерти. Я презираю тебя. Я тебя презираю! Все люди, встреченные мной на жизненном пути, были достойнее тебя, потому что каждый из них был больше человеком. Никогда у тебя не было смелости отвечать за свои поступки и никогда не будет… Хочешь знать, кто ты? Ты даже не дерьмо в шелковом чулке, а шелковый чулок в куче дерьма. И теперь уже поздно, ты никогда не избавишься от этой мерзости. Она тебя засосет. Ты захлебнешься в собственной подлости… И даже рука сына не закроет твои большие ненасытные глаза! У меня нет ненависти к тебе. Ты постоянно твердишь, что я тебя ненавижу; по за что мне тебя ненавидеть? Благодаря собственным страданиям и людям, познавшим страдания, я выбрался из этой пакости. Этим я обязан тебе, и я тебе почти благодарен. Такие люди, как ты, не могут быть отцами. Недостаточно произвести на свет сына, чтобы стать отцом. Быть отцом гораздо труднее. Быть сыном тоже трудно… А ты, ты просто ничто. Ты мне жалок… Бесконечно жалок.

По лицу Танги катился пот. Он замолчал. Губы его сжались от отвращения, он был бледен как мертвец. Отцу несколько раз краска бросалась в лицо. Он вскочил и принялся яростно колотить сына кулаками.

— Мерзавец! Сволочь! Я сделал из тебя порядочного человека, взял тебя в свой дом! Но теперь хватит. Пошел вон! Вон отсюда! Ступай к таким же, как ты! Ступай к своей Себастьяне, к своим рабочим!.. Я так и знал, так и знал! У тебя это в крови! Ты красный… Красная сволочь!

Отец ударил Танги кулаком в ухо. Танги упал в сильнейшем нервном припадке, каких с ним еще никогда не случалось. Когда он пришел в себя, отец стоял над ним, ломая руки. Служанка прикладывала ему ко лбу смоченное в уксусе полотенце. Танги шатаясь встал на ноги. Не говоря ни слова, он подошел к шкафу, вынул свои вещи и вышел из дому. Все смотрели на него в полном молчании.

Стоял ясный весенний день. Танги отправился к дяде. Норбер удивился, увидев распухшее лицо племянника. Танги улыбнулся. У него очень болело ухо. Боль становилась почти нестерпимой. Дядя отвел его к врачу, который определил воспаление. Врач прописал капли, и они успокоили резкую боль. Затем дядя привел Танги к себе домой. Танги уселся в кресло. Тетка подошла к нему и ласково погладила по голове.

— Знаешь, дорогой, что ты уже спал в кровати, на которой будешь сегодня ночевать?

— Нет. Когда?

— В ту пору, когда ты жил в маленьком домике в Виши. Это ты помнишь?

— Да.

— Вы приехали с матерью по делам и остановились у нас. Разве ты забыл?

— Совсем забыл. Значит, я четыре раза видел Париж?

— Да. Ты был еще совсем маленьким. Дело было перед войной. Твоя мать хотела уехать в Мексику еще до того, как вы попали в лагерь…

Голос Ниты звучал очень ласково. Она добавила:

— Ты был плохо воспитан в ту пору. Ты поднимал кулак и говорил: «Салют!»

— Правда?

— Да.

— Как забавно! Кажется, что все помнишь, а оказывается, многое выпадает из памяти. Я даже не знал, что у меня есть дядя. Иначе я написал бы вам из Испании.

— Как-то раз твоя мать ушла, а ты остался вдвоем со мной. Я была в кухне. Ты тихонько подошел ко мне, обнял меня за шею и сказал: «Знаешь, тетя Нита, я тебя люблю. Я хотел бы жить в таком красивом, чистом доме, как у тебя».

Танги улыбнулся. Он забыл боль нанесенных ему ударов. Он взял руки тетки в свои. Заходящее солнце освещало комнату. Дядя сидел возле Танги и читал газету. Он лукаво улыбался, потому что купил лотерейный билет потихоньку от жены. Он рассказал об этом Танги, которому доставляло удовольствие быть сообщником дяди. Норбер подмигнул Танги, и тот ответил ему тем же. С улицы слышались автомобильные гудки. Танги чувствовал себя умиротворенным. Он закрыл глаза, и на лоб ему нежно легли две заботливые женские руки. Он больше не двигался.

V

В апреле 1955 года, накануне «Родительского дня»[21], Танги нашел свою мать. Они увиделись после тринадцатилетней разлуки. Печальная встреча… Каждый из них прошел долгий путь. Теперь, когда они столкнулись вновь, они были уже не те, что прежде. Война, не изменившая иных людей, сильно изменила их обоих…

Они не понимали друг друга. Она все еще ненавидела. По-прежнему она верила в правоту своего дела. Для нее все люди всё так же делились на два неравных лагеря: в одном были «подлецы», в другом — ее единомышленники. Подлецами она считала всех, кто не примкнул к ее лагерю. А Танги не верил, что это так. Он не признавал ненависти. Он познал цену крови своих братьев и потому был неспособен пролить ни одной капли. Быть может, он был утопистом, а быть может, и ясновидящим. Он продолжал любить жизнь и людей с отчаянным упорством.

Он не верил в новый мир, который хотели построить друзья его матери. Мир Танги был здесь и сейчас. В этом мире жила Себастьяна, Фирмен, отец Пардо и, может быть, другой Гюнтер. До тех пор, пока будут жить подобные люди, Танги будет чувствовать себя дома на этой земле.

Его мать пыталась доказать ему, что вся вина за его судьбу падает целиком на отца. Она назвала Танги оппортунистом за то, что он не захотел к ней присоединиться. Он ответил, что сам не знает, кто он, и это его ничуть не трогает. Он не хочет участвовать ни в «партиях», ни в «битвах». Они расстались без надрыва, словно рельсы, уходящие в разные стороны.

Что же станет теперь с нашим Танги? Мы оставим его на улице, которую он так любит; среди братьев, которым он доверяет. Пусть поступает, как хочет. Мы не будем стараться лишить его последних иллюзий. Нам хотелось бы оставить его с богом, но мы и сами не слишком уверены, что бог существует. Итак, оставим его одного, с его большой любовью к нашей земле, которая никогда ничего ему не давала, но которую он продолжает упорно любить. Мы только надеемся, что новые Себастьяны и новые отцы Пардо протянут ему дружескую руку. Тогда он посмотрит на них с улыбкой и будет доволен. Быть может, он даже решит, что жизнь хороша.


Париж, октябрь 1954 —

Мадрид, июль 1956

Загрузка...