Пять суток батальон Орлова продвигался вдоль железнодорожного полотна. Качаясь в седле, Алеша Величкин видел то вымокшие на дожде хвосты коней, то степь, покрытую сивым бурьяном, то теплые дымы над крышами куреней. Нет-нет да и лязгнет стремя, зацепив за стремя соседа. Пахнёт махоркой. Иной раз ветер донесет с база конский голос. Встанут уши коня, конь заржет в ответ.
— Н-но! Балуй!
Но теплые хутора уходили назад, тянулась степь. Залепленные мокрым снегом, вдоль полотна шагали телеграфные столбы. В седле дремлется. Закроешь глаза — слышишь: нарастая, набегает гуд, все громче и гуще, потом начинает стихать, и вот уже не слышно его — проехали телеграфный столб. Откроешь глаза — воробьи на проводах. Степь. Сирота журавль шагает у самого горизонта.
Разлепляя глаза, Алеша встряхивался, как воробей. На коне он сидел, несмотря на долгие походы, кулем. Он доставал из кармана своих офицерских брюк кругленькое зеркальце, какие носят в сумочках городские девки, дышал на стекло, протирал его рукавом. Из ободка глядели на него то голубой, широкий, простодушный глаз, то белая густая бровь, растрепанная и мокрая, то квадратный лоб. Круглый подбородок зарос редкой бородкой. Во всем лице его, которое он разглядывал частями, не было порядка и не было красоты. Не оттого ли девушки мало льнули к нему? Он переворачивал зеркальце. На тыльной стороне его изображена розовая пухлая девка с кирпично-красными волосами и круглыми глазами морского цвета. Девка голая, и крепкие груди ее торчат угрожающе, точно кулаки. Обозревая красавицу, Алеша пощипывал бородку, потом сплевывал и прятал зеркальце в карман. Конь чавкал копытами то по снегу, то по вязкой земле. Дрема опять садилась на глаза.
К ночи показался одинокий огонек полустанка. Повстречавшийся босой человек в мерлушковой шапке рассказал, что белых на полустанке нет, ушли в лесок. В одиннадцать часов без боя батальон занял полустанок. Станционное здание брошено, двери раскрыты настежь, за окнами — темнота. Труп вороной лошади лежал в садочке, на раскисшей клумбе. От клумбы, ощерив пасть и облизываясь, отбежал всклокоченный пес. У этого садочка часть бойцов спешилась, пошла на платформу. Алеша пошел легко, вихляя коленями, разминаясь. Длинный и худой человек, кожа да кости, сидел на краю платформы, поставив на рельс ноги. Шею он обмотал шелковым женским чулком. Круглые, как у сыча, глаза его были безумно раскрыты и полны пугающего беспокойства. Подергивая углами рта, он глядел поверх пакгауза, в лихую, пляшущую черноту ночи. Дождь, перемешанный со снегом, сыпался на его плечи и фуражку с желтым кантом.
Стуча сапогами, бойцы выстроились на скользкой от снега платформе. Комбат Орлов, красивый, веселый мужчина, заика, снял со стены станционный фонарь и поставил его перед собой, чтобы бойцам лучше было видно его лицо с красным шрамом на щеке. Алеша любил слушать речь комбата, прошитую соленым словцом. Оттого что комбат заикался, первые слова его будто падали на колени и, корчась от усилий, долго не могли встать, но, встав, обретали вдохновенную резвость. Комбат откинул полы полушубка, скользнул пальцами по овечьему меху и всунул руки в карманы стеганых подваченных штанов. Орлов выставил ногу и выкрикнул первое слово, которое сейчас же упало на колени:
— П-по… п-по!..
Лицо его налилось кровью, шрам побелел. Большим напряжением воли комбат поднял слово на ноги.
— П-полустанок номер сорок, занятый батальоном, есть важный стратегический пункт.
Богатые хутора и станицы. Согласно приказу начдива держать полустанок до прихода Интернационального полка. Понятно, бойцы? Ставлю на вид: за всякое бесчинство с населением — прямая пуля в лоб. Особо и преимущественно не трогать баб.
Предупреждаю, бойцы. За поход спасибо! Теперь располагайтесь на отдых!
Он повернулся и пошел проверить только что расставленные посты и оглядеть станционные сараи, отведенные квартирьерами под ночевку. Алеша, из любви к комбату, увязался с ним. На круглом дворе за станцией шипели костры. Гривы огня летели по ветру. Бойцы сидели у костров, рыбьими глазами глядели на огонь. Все это были товарищи, рязанцы, костромичи, донцы, мужики, пролетарии, казаки, севшие на коня, чтобы рубить контрреволюцию. За кострами, тесно обжатый голыми акациями, стоял длинный, казарменного вида дом. В дверях его кучкой жались люди, смотрели на костры. Комбат медленно подошел к ним, поздоровался. Окна, завешенные красными, зелеными, желтыми занавесками, тускло светились. Комбат попросил огонька. Старый человек в валенках и железнодорожной форменной куртке молча поднес ему в горсти зажженную спичку. В ее свете Алеша разглядел сумрачное лицо, волосатое ухо, дверь, обитую ободранной клеенкой, и край стены. На стене висели воззвания. Комбат вынул из кармана электрический фонарик. Кружок света пополз по синей оберточной бумаге, как мухами, усиженной типографским шрифтом.
— Ну-ка, Величкин, — весело сказал комбат, — огласи, как нас величает атаман Краснов! Пускай послухают…
Он светил фонариком.
Алеша стал читать:
— «Не седой ковыль расходился, не заяц степной перелетает с кургашка на кургашек, а восстала седая старина. Вспомните дедов своих под Москвой и великий собор тысяча шестьсот тринадцатого года. Кто вслед за галицким дворянином подошел к столу, где сидел князь Пожарский, и положил записку? То был донской атаман. „Какое писание ты подал, атаман?“ — спросил его князь Пожарский. „О природном царе Михаиле Федоровиче“, — отвечал атаман. „Прочтеши писание атаманское, бысть у всех согласный и единомысленный ответ“, — пишет летописец. Господа высокие представители Всевеликого Войска Донского! „Близок есть, уже при дверях!“ Близок час спасения России. Но помните: не спасут ее ни немцы, ни англичане, ни японцы, ни американцы — они только разорят ее и зальют кровью. Не спасет Россию сама Россия. Спасут Россию ее казаки!»
— Сладостно написано, — усмехаясь, одобрил комбат, — чем тебе не церковное пение? Стало быть и русские не спасут? Одни казаки? В какую, слышь-ка, яму угодила Расея-матушка!
Он ногтем сковырнул уголок воззвания, дернул, с треском разорвал бумагу, проговорил злобно:
— Когда идет Красная Армия, похабщину надо срывать, господа жители.
Старик, дававший прикурить, подергал себя за бороду. Остальные ушли. Дверь на болте захлопнулась. Долго стукала бутылка с песком, подвешенная на веревке. Старик сказал тоже со злостью:
— Да это разве война? И вы разве войско? Регулярное войско если займет местность, то уж держит ее крепко. Тогда каждому известно, какое воззвание срывать, а какое оставлять на виду. Вы же тут постоите день-другой, постреляете, а уже завтра, гляди, опять атаман Краснов в гости. Энтот тоже спросит: «Где мое воззвание? Зачем сорвал?» Тебе, комиссар, здесь не жить, мне здесь жить с моим семейством.
На платформе табунком стояли бойцы. Взрывы хохота оглашали воздух. Топча мокрый снег, люди налезали друг на друга, чтобы лучше видеть. Комбат Орлов увидел давешнего человека с женским чулком вокруг шеи. Фуражку человек сбил на затылок и, подбоченясь, как певичка в пивной, легко и лихо ходил по кругу под десятками восторженных глаз. Лицо его, заросшее беспорядочной бородой, было плаксиво. Разгуливая по кругу, он твердо ступал на пятки, потом переваливался на носки, от этого все тело его казалось ломким и ненадежным. Выламываясь и плача, он кричал:
— Пожалейте, люди, треснутого человека! Обманут, раздет, в одних портках спущен на холодный снег! Где моя мама? Где моя папа? Где моя супружеская постель? Заклинаю вас, люди, моим голым пупом: сострадания прошу, как хлеба!
— Давай, давай! — весело кричали бойцы. — Давай еще!
Орлов вошел в круг. Гогот и крики стихли. Комбат расставил ноги и заложил руки за спину. Буйствующий человек налетел на него грудью, отскочил — вот-вот рассыплется, куда рука, куда нога. Приплясывая, он поднял на комбата глаза, мутные и будто полные дыма.
— Ты что за тип? — спросил Орлов. — Ты почему здесь безобразишь?
Человек повел руками по воздуху и медленно опустился на колени. Доски платформы застонали под ним. Фуражка слетела с головы. Руками он сгреб снег в кучку, медленно умылся им и сказал с наивным величием:
— Товарищ и господин начальник всех войск, превосходительное лицо! Рапортую от имени революции: бандами атамана Краснова разрушен казенный аппарат Морзе, достояние павшей империи и грядущей мировой революции. Рапортую, господин начальник: без аппарата я, как член человечества, не существую. Кто я? Вглядитесь в мои черты, полководец! Не есть ли я паук высшей мысли? Во все концы родины я протянул паутину, и по ней бежала ко мне мысль и страсть всего мира. Осмелюсь доложить: аппарат не стучит больше. Сердце России не стучит — как мне жить на мертвой, на глухой земле? Остановилось время и его сроки. Как стоишь, сволочь! — вдруг закричал он на Орлова, перекосив рот. — Слушать команду: каблуки вместе, носки врозь, живот до ребра! Ваше превосходительство, войдите в положение мыслящего человека!
— Не трожь его, ребята, — тихо сказал Орлов, — он помешанный.
Нагнулся, поднял и бережно надел на него фуражку.
— Ступай за мной.
Покорно человек поднялся и поплелся за Орловым. На коленях его расплылись черные мокрые пятна. Пятки его шлепали по воде, налившейся в сапоги. Примолкшие бойцы расступились и пропустили их. Орлов повел помешанного в дежурку, темную и сырую. Фонарь с платформы швырял по комнате косые полосы света. Развороченный прикладами аппарат Морзе валялся на полу. Провода были порваны, телефон бездействовал. Из открытой печки несло холодом. На скамье, застеленной ватным одеялом, сидела женщина в мужском осеннем пальто с бархатным воротником и в шерстяном платке.
Орлов зажег электрический фонарик, осветил ее лицо. Молодая, пугливые глаза в густых ресницах, маленький рот. Она повела плечами и прикрыла рот концом платка.
— Кто такая? — спросил Орлов.
— Жена ему, — сказала женщина через платок неожиданно смелым голосом. — Вы уж не обижайте его, командир. Он помешался от ужасов.
Помешанный, качаясь, стоял в дверях.
— Садись, — сказал ему Орлов. — Как звать-величать?
— Имя мое до времени никому не известно.
— Ты сядь, Вася, — ласково сказала женщина, — ты сядь. Ты не бушуй, они не обидят. Они не белые звери, ты иди ко мне.
Легко она встала со скамьи и потянула мужа к себе. Он послушно сел на одеяло.
Женщина стянула с него сапоги, быстрыми маленькими руками стала растирать его ноги, говоря:
— Смотри — опять ноги как лед. Зачем по такой погоде гуляешь? Вот мы у командира попросим керосину, чаю тебе согрею, поесть дам. Здесь мы и живем, товарищ командир. Люди-то нынче волки, в барак с больным не пускают. Боятся.
Она была словоохотлива и вовсе не робка. Длинное пальто доставало ей до лодыжек. На ногах у нее были новенькие калоши. Орлов следил, как она пальцами, живо и крепко, растирает большие, синие, в бечевах вен, ноги мужа, и она все больше нравилась ему. В темноте он не мог разобрать цвета ее глаз, но подумалось ему, что глаза у нее должны быть черные и яркие, излучающие тепло. «Люблю боевых баб, — подумал он и постучал ногтем по столу, — в них, в боевых, всегда тепла больше». Растерев ноги мужу, женщина закутала их в одеяло, взяла мужа за плечи и силой положила на подушку.
Он еще долго и торопливо говорил всякий вздор, потом затих.
— Керосину я вам достану, — сказал Орлов. — И ужинать пришлю. Сейчас бойцы будут ужинать.
— Спасибо, — просто ответила она, села в головах мужа и спрятала руки в карманах пальто. — Семнадцатого здесь были казаки, стояли до двадцать первого. Я сама из Ростов-Дона, из тамошних мещан. Всю жизнь среди казаков живу, но, поверите, вот уж не думала, что такой это лютый народ. Хуже жандармов, недаром за ними такая слава — усмирители. Тут рядом станица большая, из нее много с красными ушло. Уж так зверовали казаки, так зверовали! Учитель у нас был, ничего себе человек, из иногородних, а с перепугу стал им те семьи называть, из которых казаки с красными пошли. Скольких посекли, скольких повесили! И того учителя повесили заодно. Я смотреть ходила. Висит на тополе, язык собачий, а лицо удивленное. Вот вы не поверите, у меня такая злость против этого учителя-наушника! Я ему в мертвую морду плюнула, а ведь добрая. Не доноси, не подводи людей под лютую смерть! Как скажете?
— Всякую белую гниду следует под ноготь, — сказал Орлов, любуясь женщиной. Платок сполз с ее головы. Светлые волосы она зачесывала гладенько, с тонким пробором посредине. Глаза у нее — он разглядел теперь — и точно, были темные.
— Ну, когда красные стали приближаться, казаки ворвались сюда. Провода режут, аппараты бьют. Мой-то Вася — он робкий человек, а здесь рассердился. Они его бить. Я сама не видела, я на чердаке спряталась. Сидела там в паутине, в птичьем помете, дрожала. Я красивая, думаю — пропадешь! Сижу и дрожу, и крики эти слышу. А не узнала мужа: так странно кричал. Теперь вот он какой, хуже слепого или кто без ног. Его бы в желтый дом везти, да лошади нету и дорога тяжелая. Скорей бы этой войне конец!
— Этой войне тогда будет конец, когда раздавим Краснова!
— Скорее бы уж давили! Очень жестокая эта война, когда фронт проходит у тебя дома. Кастрюли наши бабьи и те воюют. Вы не смейтесь, командир! Я в эту войну сама на себя не похожа.
— Мы за трудовое человечество бьемся и убиваем, — серьезно сказал Орлов, — за великую власть трудящихся. За нами — миллионная стена трудовых людей. А белые защищают свою похабную власть над нами, свои земли, деньги и обжорную жизнь. Мы — идея. А они что? Пауки они. У пауков идея — поймал в паутину и соси.
Шагнул, протянул женщине широкую руку.
— Познакомимся. Орлов, рабочий тульского оружейного. Приказом революции комбат.
Она положила на его ладонь свою руку, холодную, узенькую.
— Настасья Романова, — сказала она, — фамилия по теперешним временам очень нехорошая.
Засмеялась.
Он пожал ее руку. Камешек тонкого колечка на ее пальце вдавился ему в ладонь.
В станционном сарае на дощатый пол накидали шинели и тулупы. Посреди на полу смердела и тоненько пищала лампа. Алеша подвалил под голову соломки. Прислушался. За стеной сарая пролетели легкие шаги.
Дверка поплыла на петлях. В голубой квадрат двери вошла тень женщины. Лица ее не было видно. Лунный свет лежал в складках платка, как снег. Из-под полы длинного пальто высунулся край белой юбки.
— Входи, красавица, не бойсь! — пропел ей навстречу из темноты сарая тонкий, вдруг задрожавший голос. — У нас тепло!
— Веселые мы. Утешим!
Женщина оторвала руки от косяка, зябко сунула их в карман. Повернула голову. Луна, обширная, как поляна, сидела на самом ее плече. Глаза женщины сверкнули огоньком отчаяния.
— Не видели, не проходил безумный здесь? — спросила она будто одними зубами, не слепливая тонких губ. — Муж мой? Телеграфист?
Сев на порожек, она зажала руками уши, закачала головой.
— Сбежал. И когда сбежал? Пропадет он. Такая стужа на дворе, а он босый.
В сарае примолкли, слушая ее.
— Далеко не уйдет, — сказал кто-то.
Чиркнули спички. Все, кто не успел заснуть, поднимались, оправляли ремни, звенели оружием. Слышались густые дыхания. На фронтах люди привыкли идти на выручку человеку, попавшему в беду. А здесь была женщина. Алеша успел разглядеть, как в лунном свете блестят ее голубые, мелкие и остренькие зубы. Толкая друг друга, бойцы двинулись к двери. Настя поняла, что ради нее, женщины, сбросили сон и вылезли из-под теплых тулупов эти крепкие мужские тела. Она спустила с подбородка платок, повела лопатками и пошла впереди неверным шагом, будто ее действительно качал ветер.
Голосом, который и приманивал и отпугивал, она говорила бессмысленные слова:
— Вот всегда он такой… то спит, а то, знаете, убежит… Горе с ним, с помешанным. Такое несчастье мне! А ведь жалко… Ведь хоть помешанный, а венчанный мне муж…
Телеграфист сидел на дереве. Он залез так высоко, что у него, видно, кружилась голова. Обняв широкий ствол тополя руками и босыми ступнями ног, он сидел темной неподвижной массой, похожий на большое воронье гнездо. В луже у корней синим заревом горела луна.
Завидя людей, телеграфист ободрился и закричал отчаянным голосом:
— Не стучит сердце России!
Настя подняла голову, ее платок скатился на плечи.
— Вася, голубчик, слезай, пожалуйста! Ну, пожалуйста, слезай! Не сиди на дереве, Вася!
— Отсюда я вижу мертвое тело России, последнее целование отдаю ей!
— Вася, слезь! Слезь, голубчик!..
Глаза ее, блестящие и выпуклые, наполнились слезами. Это не всякий смог вынести. Красноармеец Каплев сбросил с плеч винтовку, громыхнул затвором и, приложившись к ложу, навел дуло на телеграфиста.
— Подобью, как ворону! — закричал он свирепо. — Считаю последовательно! На команде «три» подшибу к чертовой матери! Р-раз…
На команде «два» тело телеграфиста дрогнуло. Он покрутил головой и, прижимаясь животом к стволу тополя, медленно пополз вниз. Посыпались ошметки коры, зарябили лужу. Шар луны перекривился на ее дне.
Среди дня комбат Орлов вызвал охотников на разведку. Вызвались Каплев, Алеша и Вихля — тугой и толстый парень, похожий на мешок с крупчаткой, поставленный на попа. Широкие губы его были красны, как земляника.
Дождались ночи и падями пошли в рощу. Светила луна, медленный свет ее напомнил Алеше тонкую и несчастную женщину — как стояла она в двери сарая и как лунный свет лежал в складках ее платка, будто снег.
На опушке разведчики передохнули. В чаще ревел сыч. Ревел он нехорошо и тошно.
— Подбить бы того сыча, — шепотом посоветовал Вихля.
Разведку повел Каплев. Он пошел впереди, руками разводя ветки, по которым, как вода, бежал лунный свет. То вдруг лопнет сучок под ногой, то сорвется нога, поскользнувшись на корне. Каплев подымал руку, тряс пятерней: «Тише!»
— Чертяка, — бранился Вихля, — чертяка тоби в пузу… скаженный!
Лес охватил, обнял кругом. Скоро вышли на тропку, пошли бойчее. Увидели просеку.
— Ти-ша! — сказал Каплев, остановился, потряс пятерней.
— Щось таке?
Просекой, засунув руки в карманы, шел длинный человек. Нечеткая тень летела за ним по траве. Он шел быстро и весь был подобран, и — похоже — уши его стояли торчком, как у лошади. Мелькнул и, раздвигая ветки, пропал в чаще. Каплев обернулся.
— Помешанный, побей меня бог! — сказал он.
Красноармейцы залегли в кустах, когда телеграфист вышел на полянку и, вложив пальцы в рот, тонко посвистал. Он был одет в ту же казенную тужурку, и старая фуражка, раскисшая на непогоде, все так же блином сидела на его затылке. На свист из рощи вышли трое. Кружок от электрического фонарика пополз по бурой земле и вспрыгнул на лицо телеграфиста. Все четверо зашли в рощу, присели на пни. Говорили тихо. Потом гулко рассыпался бархатный смех. Щелкнул портсигар.
Жирный голос сказал громко:
— Одолжайтесь, как говаривал у Гоголя Иван Никифорович Довгочхун. А? Таких давно не случалось курить, ротмистр? А? В вашем-то сумасшедшем положении? А? Как здоровье Елены Константиновны? Передайте: преклоняюсь, чту и целую ручки.
— Благодарю, господин полковник.
— За такую женщину, ротмистр, можно отдать пол-Дона. А? Героиня! Целую ручки. Что нового, ротмистр?
— К ним пришел обоз, Степан Васильевич. Патроны и гранаты. Помимо этого, босяки получили пулеметы.
— Сколько?
— Три пулемета.
— Годится. Генерал Краснов не очень нас балует.
— Первый их пост, — продолжал телеграфист, пуская изо рта дым, — у конного разъезда. Второй — у водокачки, с правой стороны. Настроение крепкое. С севера ждут интернациональный полк. Полагаю, нужно торопиться.
…Они настигли телеграфиста у полустанка, на дороге, покрытой стеклышками подмерзлых луж. На топот их сапог телеграфист обернулся. Козырек фуражки, оторвавшись краем, висел над его потным лбом. Он поднял к лицу руки. Каплев с ходу ударил его прямо в этот козырек, телеграфист упал и, скорчившись, коленями и локтями закрыл лицо. В дыру сапога светила его голая пятка.
— С-сучье вымя! — выдохнул из себя Алеша и, навалившись на телеграфиста, руками пополз по его плечам, нащупал жилистое, длинное горло.
Телеграфист выпростал руку, потянулся к карману. Каплев сапогом прижал руку телеграфиста к земле, на землю вывалился револьвер.
Они взяли его под руки. Сзади за шиворот держал Вихля. Голова ротмистра болталась, он шел, закрыв глаза. Из-под платформы вылез шершавый пес и, отведя морду, гулко залаял.
Орлов взметнулся с лавки и сразу проснулся. Быстрыми движениями он нашарил спички, зажег лампу. В дежурку полным-полно навалилось народу. Зеленый рассвет лег на бороды, на усы, на брови. Орлов кулаком толкнул раму, распахнул створки. Под самым окном молодо заорал кочет. Орлов сел на табуретку и сказал среди общего молчания:
— К-каплев, д-докладывай.
— Разведкой установлено, — докладывал Каплев, — что настоящий телеграфист, являясь белым офицером, выслеживал наше расположение и ночью доносил о нем казачьим заставам. Разведка застигла его на этом собачьем деле. Мы дозволили ему вернуться в обратный путь и, вполне извинительно, не сдержались, помяли гада. В текущую ночь этот сукин сын передал неприятелю расположение наших постов и состояние обоза.
Комбат глядел на ротмистра веселыми глазами.
— Не разрешите ли закурить, батальонный командир? — спросил пленный с усмешкой.
— Ничего, побудешь так.
— Военная этика требует: перед расстрелом дай закурить.
— Когда будем шлепать, тогда закуришь.
— Прикажете показания?
— Прикажу.
— Удалите из дежурной хамов.
— В дежурной у нас один хам, да нужно с него снять допрос. Коротко и правдиво объясняй все, сволочь. Как произошло, что на тебе телеграфный мундир?
— При занятии полустанка нашими частями самолично разменял здешнего телеграфиста, — сказал ротмистр, явно издеваясь: нижняя губа его с длинной ранкой слегка вздрагивала. — По счастливой случайности и куртка и штаны оказались впору. Население полустанка вполне воспитано нами. По-видимому, оно не склонно преувеличивать силы батрацко-босяцкой армии.
— Где твоя жена?
— Елена Константиновна, я думаю, в полной безопасности. Согласитесь — она не заинтересована больше в вашем обществе.
— Дальше.
— Лапотник! — вдруг закричал ротмистр, смертельно побледнев; обнажились бледные высокие десны и зубы, редко сидящие в них. — Лакей! На каждом телеграфном столбе от Ростова до Москвы будет висеть твоя вшивая армия! — Он поднял ногу в рваном сапоге, с маху положил ее на стол. — На, на, целуй мне сапог, хам, сволочь!
— Ладно, обернись покуда на природу, — спокойно сказал Орлов, повернул ротмистра к окну и выстрелил ему в затылок.
Казаки подошли к батальону с тыла. В течение получаса снаряды ложились у полустанка. Потом на рысях поскакали сотни.
Орлов уже не сомневался в том, что против его батальона противник бросил не меньше дивизии. Резерв, выдержав удар, гнал казаков к шляху. Мимо Орлова с раскрытым ртом, свистя над головой шашкой, прометнулся Алеша Величкин. Орлов послал адъютанта удержать резерв от преследования. Батальон в боевом порядке пошел на прорыв между рощей и полотном железной дороги. Дождь поливал как из ведра, низкий туман подымался с земли. Из тумана навстречу батальону, развертываясь в колонну, выплыли броневики. Картечь провизжала над головой. Теряя людей и коней, батальон ринулся в сторону, ближе к полотну.
Лошадь под Орловым на всем скаку завалилась на бок. Головой он ударился о брошенную винтовку, в глазах стало темно…
…Пленных было десять человек. В первые же дни от побоев и ран умерло восемь. На заре Алешу и Орлова подняли прикладами, вывели во двор. Здесь сидел на бревнышке древний старик, три месяца томившийся в станичной тюрьме, — сыновья его ушли с красными. Непомерно длинные, с темными сухими пальцами руки он положил на бревно. Лысое темя его было в струпьях. Борода, растущая из шеи, из черных щек и из ушей, отливала зеленью. Он так был древен и сидел так неподвижно, что птицы принимали его за пень. Шустрый воробей вспорхнул ему на колено и, подергивая головкой, клевал темные горошины на его ситцевых штанах.
— Здорово, дед, — сказал Орлов.
— Спасибо, — отвечал дед гулким басом, — спасибо на привете;
— Как звать-величать?
— Илья. Ильи сын. А фамилие… фамилие не помню. Может, Брыкин? Ведь так, пожалуй, и будет — Брыкин. Брыкин Илья.
— А я — Орлов.
— Это мне все одно, сынок. Для меня все люди — человеки.
Алеша, Орлов и Брыкин составили партию пленных. Два молодых казака на статных конях одинаковой золотистой масти погнали их степью в глубь Всевеликого Войска Донского. Стояли солнечные дни, звонкие и морозные. Солнце и ветер согнали со степи снег. Рыжая, как лисья шкура, степь лежала под голубым небом, раскрыв глазу волнистый горизонт. Черной плетью вьется шлях. В кургашках тоненько свистят сурки. Подкованные копыта лошадей звенят о промерзшую землю. Дед шагает бодро, раскачивая горбатыми плечами, загибая вовнутрь ступни ног, обутых в тонкие, сношенные кавказские сапоги. Звонко стучит о землю его суковатая палка. Лошади конвойных дышат пленным в спину.
Казаки, молодые парни, свесили из-под бескозырок синие чубы. Щеки тугие, губы пухлые, над губами остренькие усики. Первый, откинувшись на круп коня и зажмурив глаза, начал матовым, высоким голоском:
Ой, да возвеселитесь, храбрые донцы каза-а-ки-и…
И с разгона жидким баском подхватил второй:
Честью, славою-у своей-и, ей-на!
Голоса перевились и полетели по ветру?
Ой, да покажите всем друзьям пример,
Как из ружей бьем мы, да бьем своих врагов…
Под эту песню шли долго, не передыхая. Было уже и то хорошо, что светит солнце, что по дороге не бьют. Свое пленение Алеша не мог ничем объяснить. Под Орловым упала лошадь, зашиб голову и потерял сознание — понятно. А как сам попал?.. Обидно было.
Прошли хутор. Илья Брыкин шел тяжело — устал. Свою суковатую палку он держал теперь обеими руками и, ставя на землю, наваливался на нее всей грудью. Уже видно было, как под ситцевыми с горошинами штанами дрожат его тонкие, высохшие ноги.
Потом, позднее, небо завалили тучи. Тяжелые, темные и низкие, они подымались будто из самой степи и ползли над ней, касаясь ее своими животами. Солнце спряталось, подул резкий ветер. От хутора шлях пошел вниз, закрутился между буераками. В буераках шипела по ветру куга, сухой лист летел по воздуху. Вскоре густыми хлопьями повалил снег. Стали мерзнуть руки. Казаки озлели, оборвали песни. На своей спине Алеша чувствовал их отвердевшие взгляды.
Едва Брыкин споткнулся, по спине его стегнула плеть.
Снег валил и валил. У Брыкина зябла голая плешь, и нечем ее было прикрыть. Орлов снял свою папаху и надел на голову старика. Папаха была в черных пятнах крови. Дед, не оглянувшись, прошел с полверсты, потом прогудел:
— Спасибо тебе на жалости, человек. Будем помирать — отдаст тебе бог эту теплую шапку.
Одолевая ветер, шли около часа, когда сзади по обмерзшему шляху загремели колеса и скоро из-за столбов снега показались лошадиная морда, черная дуга и концы оглобель, обитые жестью. Казаки, оттеснив пленных со шляха, ждали, пока линейка проедет. Казак в тулупе, в мохнатой шапке правил лошадью, разведя локти, как городской кучер. На линейке, тесно сдвинувшись, сидели мужчина и женщина. Плащ, засыпанный снегом, покрывал их плечи. Линейка остановилась. Из-под плаща высунулось красное, со щеками, будто натянутыми флюсом, отечное лицо, нафабренные усы, серебряные погонцы. Мелькнуло и спряталось женское лицо. Из-под распахнутой у горла шубейки показалась грудь фартучка с широким красным крестом.
— Здорово, служивые! — закричал хорунжий нетрезвым голосом.
Конвойные ответили дружно:
— Здрав-жал-бло!
— Пленных гоните?
— Так точно, ваше-бло!
— Ко мне в станицу?
— Так точно, ваше-бло!
Женщина скинула с головы плащ и пристально, с острым любопытством, оглядела пленных. Черные и быстрые глаза ее подпухли. Языком она быстро облизала замерзшие губы. Орлов стоял молча. Она протянула ему узкую руку в золотистой варежке, обшитой коричневым шелком.
— Здравствуйте, комбат, — сказала она резко, будто вскрикнула, — мы знакомы.
Орлов молчал. Она засмеялась и прижала щеку к кожаному рукаву хорунжего. Алеша узнал ее острые зубки. Кулачком она стукнула по спине казака, сидевшего на козлах. Тот дернул вожжами, и линейка, визжа колесами, сдвинулась. Хорунжий укрыл плащом Настю Романову.
Партия продолжала свой путь, бредя за линейкой, едва подвигавшейся в сплошной снежной завесе. Орлов шел бодро. Эта встреча с женщиной, которая недавно обвела его вокруг пальца, подействовала на него, как стакан водки. Он встречал таких баб в эшелонах, которые захватывал его батальон. Они напоминали ему барских холеных сучонок с бантиками, с нарядными ошейничками, сучонок, ласковых по виду и кусающих сзади. Снег скрипел под его ногами. Алеша окликнул Орлова несколько раз и замолк. Свистел ветер, и холод крутил руки. Дед Брыкин отставал. Казаки подгоняли его плетками. Дед глухим своим басом начинал читать молитву. Голос его, разрываемый дыханием, тянул: «Верую…» «Во единого бога отца, вседержителя, творца неба и земли…» — гудел дед, и было похоже, что летит шершень.
На двенадцатой версте старик опустился на землю, оперся было руками, но руки сломились, и он завалился на бок. Его зеленая борода легла на снег, глаза он закрыл, вздохнул и улыбнулся, будто достиг желанных берегов.
Казак повернул лошадь, резко свесился с седла и вытянул деда плетью. Задрав бороду, дед вдруг прямо и ясно поглядел на казака, поднял палку и проговорил медленно и люто:
— Старика бьешь? А у старика-то палка! Эвона!
И ударил палкой по шее лошади.
Казак потрогал усы, оглянулся на товарища, наехал мордой лошади на старика. Вынул папиросу, зажег в горстке спичку, долго раскуривал. Глаза его медленно лютели. Он двинул лошадь, сказал:
— Пошли!
Тогда старик надел папаху и вдруг закричал тем обнаженным, голосом, каким кричит скотина под ножом:
— Люди добрые, да что делается? Что бог-то скажет?
Казак, перегнувшись, сгреб его руками и, крякнув, поднял и перевалил через холку коня. Дед дернул ногами в худых кавказских сапогах и схватился за папаху, чтобы не слетела. Его голос еще долго боролся с ветром. Алеша, глядя вслед отъехавшему в сторону казаку, вдруг почувствовал страшную легкость тела и золотой туман в глазах. Орлов, сдерживая, схватил его за руку повыше локтя. Второй казак закричал:
— Двигай, двигай, чертово племя! Все там будете!
Скоро они услышали в стороне сухой выстрел. Минут через десять их нагнал казак.
Алеша вспомнил слова деда и горько усмехнулся:
«Для меня, — говаривал дед, — все люди — человеки, всем одно прозвище — боговы!..» «Эх, дед, дед… Поздненько ты палкой-то замахнулся!»
Школу в станице отвели под тюрьму. Это было длинное одноэтажное здание под железной кровлей, выкрашенной в малиновый цвет. На окнах закрыли ставни. Не топили, и стены поросли желтым грибом. Из классов вынесли парты и шкафы, со стен сняли карты и картины, большая, низкая комната была похожа на пустой амбар. На черной классной доске мелом выведены слова песни:
Как на горке крутой
Семилетовцы стоят.
Ой ли! Браво! Да люди!
Семилетовцы стоят,
Семилетовцы стоят,
В Красну гвардию палят.
Ой ли! Браво! Да люли!
В Красну гвардию палят.
Наискось неумелой, но храброй рукой изображен казак на коне: свесил пику, на пику надета голова еврея с длинными, как девичьи косы, пейсами.
И поперек всей доски афишными буквами: «Мы, красная падаль, суть хамы и подлюки!» Пленные рассказывали Орлову и Алеше, что все эти художества принадлежат хорунжему Федорову, что каждое утро он проверяет, целы ли стишки и рисунки, и если художества смазаны, то следует жестокая порка шомполами и плетьми.
В классе сидело человек до пятидесяти. Это был разный народ, нахватанный по городам и селам и взятый в боях. Кто лежал на шинелях, кто слонялся вдоль стен. Здоровый матрос с разорванным ухом стоял у печи и, обняв ее ладонями, методично стукал о печку лбом. У него из спины нарезали ремней, и он помешался. Два китайца в лохмотьях, босые сидели друг против друга на корточках, печально глядя друг другу в глаза. Этих взяли на пулемете, кололи штыками.
Орлов долго выбирал себе угол, бросил шинель и стал снимать сапоги. Похоже, он располагался здесь надолго. Алеша кинулся около него на шинель, руками прикрыл глаза, стал думать. Потом вытащил из кармана круглое зеркальце и лежа медленно разглядывал свое отекшее от усталости лицо. Голубой глаз смотрел на него из ободка, живой и добрый. На желтоватых белках красная паутинка. В зрачках спицы света. Как же это так: погаснет глаз? Жил Алексей Величкин, красный боец, и шлепнули его. Погасили глаза. Помереть — этого положения Алеша не мог себе представить. Помереть, не видевши жизни, свободной от бар и кулаков, не пожравши досыта, не любивши… Алеша повернул зеркальце. Голая девка кажет свои огненные волоса и бесстыдные перси. Помереть, не целовав такой небывалой девки…
Орлов бродил по комнате, приглядывался к людям. И люди стали приглядываться к нему. Алеше стало удивительно, как просто и легко командир обходится с людьми во всех случаях и обстоятельствах жизни, даже в плену.
К вечеру была поверка — пришли казаки и пересчитали пленных, как скот. Ни лампы, ни свечи на ночь не полагалось. Легли рано. В сон бросались, как в пучину: сон раскрывал эти каменные стены и уводил в свободную жизнь.
Орлов, спавший чутко, проснулся среди ночи. Щель под дверью осветилась. Женский голос сказал часовому за дверью:
— Пропусти, пропусти, Колоколов!
Дверь медленно и осторожно стала приоткрываться, в комнату вошла женщина, держа в руках керосиновую лампу с жестяным абажурчиком на стекле. Красный крест на ее груди перекосился. Высоко подняв над головой лампу, женщина разглядывала спящих. Орлов понял, что она ищет его, сел, набросил на колени шинель.
Свободной рукой Настя Романова подобрала юбку, присела на корточки, стала жадно глядеть на Орлова. Глаза у нее были выпуклые и круглые, как кольца.
— Ты рад меня видеть? — спросила она сухим, несвободным голосом.
— Пошла вон, девка! — процедил Орлов сквозь зубы, темнея от злобы.
Она засмеялась, вытянула руку и опасливо, как злую собаку, тронула Орлова за колено.
— Расскажи, ты долго мучил его? Издевался?
— Издеваться мне над вами нечего. Пришил — и делу конец.
— Я тебя убью, — сказала она шепотом и резким движением кисти вскинула браунинг.
Орлов, жмурясь от омерзения, размахнулся рукой. Быстро, как кошка, она села на пол, его кулак пролетел над ее головой. От своего размаха Орлов упал. Алеша, просыпаясь, завозился под шинелью. Вскакивая на ноги, Орлов увидел, что женщина сидит на полу, разбросав ноги в черных шелковых чулках, вытянув руку. Она выстрелила. Орлов, крутясь, поднял руки и свалился лицом в ее ноги.
Во всех углах вскакивали люди, очумело глядя, как женщина, морщась и кусая губы, старается руками сбросить со своих ног тяжелое тело командира.
Браунинг валялся на полу, сияя граненым боком. По ноге женщины, уходя в чулок, как вода в песчаную землю, стекала кровь командира.
Наконец ей удалось высвободить ноги, она тяжело поднялась и, пошатываясь, с раскрытым ртом, пошла к двери. В комнату уже ворвались казаки, чубатые, с безумными глазами. Загремели затворы винтовок. Женщина, вытянув руки и далеко отведя их от бедер, тупо глядела на казаков. Косынка свесилась ей на плечи, в волосах, зачесанных на уши, сверкал перламутровый гребень. Пленные, сбившись толпой, стояли над телом Орлова.
Ворвавшийся с шумом хорунжий приказал забившемуся в угол мужичонке в плисовых портах и солдатской рубахе выволочь убитого во двор. Мужичонка был жидок и запуган на всю жизнь.
Прижав ноги комбата к бедрам и дыша через усы, он с усилием дернул мертвое тело и потащил к дверям. Рот комбата был раскрыт, и среди зубов зияли три ямки.
— Наемники палачей, китайцы-пулеметчики — вперед! — скомандовал хорунжий.
— Моя не хочет… не хочу, — бабьим голосом сказал один.
Другой сказал:
— Моя хозяин — Ленин. Ты не моя хозяин.
— Этого, — хорунжий вытянул руку, выставил указательный палец, — который про Ленина, бей так, чтобы до Москвы дошло.
Первый шомпол оставил на теле красный, тонкий, как бечевка, след. Второй перехлестнул его накрест. Ж-жик, ж-жик! — свистели шомпола. Следы собрались в пучок, смешались. Тело китайца дергалось. Борода казака, сидящего на его плечах, вздрагивала. Ж-жик, ж-жик! — пели шомпола. Брызнула кровь, стекая по сухим бедрам. Китаец закричал. Голос его выгнулся дугой, будто вспрыгнул, упал, вспрыгнул опять. Кожа лопнула, мясо, истекая кровью, мокро всхлипывало под ударами. Крик китайца перешел в хрип. Покачиваясь над истязуемым и высунув язык, хорунжий поматывал головой, считая удары.
Тогда опять к Алеше пришел восторг и золотой туман. Ногой он сшиб лампу, придавил сапогом. Хрустнуло стекло. Огонь погас. Алеша нагнулся и, ладонью наткнувшись на браунинг, зажал его в пальцах.
— Товарищи, бей беляков! — закричал он так сильно, что его шатнуло от собственного голоса.
Гром голосов, топот ног были похожи на взрыв. В черной темноте сшибались, опрокидывали друг друга и остервенело дрались люди. Темнота гудела. Оглушительно ахнул револьверный выстрел. «Товарищи, товарищи, товарищи!» — надрывалась темнота. В волне людей Алешу донесло до дверей.
— Товарищи! — прохрипел он и в клубке тел вывалился за двери, во двор. Справа он увидел костер, уже догорающий, и казаков, бьющих из винтовок по крыльцу. Как в бою, знакомой тревогой пропели пули. Толпа, потеряв рассудок, ломила прямо на костер, на казаков. Несколько человек свалились в снег. Алеша свернул к каменной стене. Он легко влез на стену — она была ему по плечи. Какой-то человек, бормоча: «Восподи, восподи», приплясывал у стены, норовя влезть. Камень сыпался под его руками. Алеша схватил человека под мышки, подтянул его на себя и вместе с ним свалился за стену.
Они поднялись, отряхнулись от снега и побежали вниз, в степь. Снег был неглубок. Ночь была звездна, ветрена и черна. Казалось, ветер погоняет звезды, несет их на своих крыльях и, мерцая, они валятся, падают в степь. Скоро под ногами окрепла земля — они шли по косогору, голому и обледеневшему. За косогором они спустились в буерак. Здесь на ветру трепался и сорил листьями иззябший камышатник. Они сели, чтобы перевести дух и разглядеть друг друга. Стрельбы отсюда не было слышно. Алеша наклонился к товарищу и узнал в нем пугливого мужичонку, которого заставили тащить труп командира. То, что мужичонка последним прикасался к командиру, наполнило Алешу теплой приязнью к нему. Но мужичонка был жидок, немолод, хил. Разевая рот, он сидел на земле и, чтобы утишить задышку, глотал снег. Большие и несмелые глаза его очарованно глядели на звезды.
— Экий ты попался мне товарищ! — сказал Алеша грустно.
Мужичонка долго молчал, потом затряс плечами.
— А у меня карта имеется. Двухверстка, — сказал он с задором. — Как посветает, наметим себе дороги-пути. Вот я какой есть!
— Где же тебя мобилизовали, героя?
— Добровольный я, — сказал мужик. — За революцию и Ленина иду по сердцу.
Они отдышались, потерли снегом виски и, поднявшись, пошли к темнеющему леску, чтобы там дождаться рассвета и по карте наметить себе дорогу.
1935