Николай Строковский
ТАЙГАСТРОЙ

Не одна еще книга будет написана о нашей пятилетке...

Г. К. Орджоникидзе

ТАЕЖНОЕ

Глава I


1

Гребенникову приснилось, что стоял он на скалистом берегу Томи, близ впадения Усы, и смотрел, как стремительно бежала на крутом повороте вода. Была она такая прозрачная, что он различал каждый камешек многоцветного ложа, и от воды веяло свежестью, насыщенной запахом трав. Лесорубы-шорцы валили сосну. Подтрелевав деловую древесину к береговой кромке, сбрасывали вниз. С глухим звоном неслись стволы в гранитной ложбинке, подпрыгивая и петляя. Окунувшись в холодную Томь, подхватывались течением и уплывали вниз в ближние и дальние поселки Кузбасса. Но иногда встречали острый выступ и тогда ломались на части легко, как спички.

Широкие плиты правого берега лежали одна над другой, образуя над рекой ступени. Гребенников пошел по тропе, круто поднимавшейся в гору. Тайга редела. И вдруг за перевалом открылся высокогорный луг, затканный голубыми и красными цветами.

Захваченный чудесным зрелищем, он любовался высокотравьем, в котором различал татарник, аконит, зонтикоподобную руcянку; все было зелено после майского дождя, блестело, покрылось капельками, лежавшими в чашечках и на листьях. Долго глядел и на густую полосу черневой тайги, убегавшей к новому перевалу.

Потом услышал журчанье ручья. Вода была где-то здесь поблизости, она до того призывно журчала, что он несколько раз провел кончиком языка по сухим губам. Стал шарить рукой, но отыскать ручеек среди высокой травы не смог.

Спал Гребенников, вероятно, долго, потому что, когда проснулся, свеча судорожно догорала, а лег, когда ее только зажгли.

Со своей верхней полки он заглянул вниз. Луч от фонаря падал на бутылку. Мелкие пузырьки ложились на стекло, вода выделяла их и тотчас смывала, косо поднимаясь к горлышку всякий раз, когда вагон, качаясь, стремительно уплывал в сторону.

За окном лежала темнота, поезд шел быстро, и вещи на верхних полках двигались, как живые.

Он достал из-под головы баклажку в шинельной одежке — память боевых лет гражданской войны — и держал надо ртом, пока со стенок не сбежала капля, отдававшая ржавым металлом.

Вскоре поезд замедлил ход, по вагону плеснулся желтый станционный свет, завизжали тормозные колодки: показалось, что за стеной точат зазубренный топор... Несколько секунд тихого, приятного хода, темень снова прижалась к окну, — его словно завесило одеялом, — и поезд остановился.

Гребенников поспешно сошел. Перед вокзалом стоял встречный поезд. Пришлось бежать в темноте между двумя составами, потом он обогнул паровоз, погрузившись на несколько секунд в теплый воздух, приправленный запахом масел, и выбрался к водокачке. Как назло, кубовая оказалась в противоположной стороне вокзала. Гребенников побежал по малолюдному перрону. Заметив огонек за витриной продуктового ларька, он вспомнил о больном мальчике, ехавшем в одном с ним вагоне, и купил пряников. Прижимая кулек и баклажку к груди, побежал дальше.

«Но где эта чертова кубовая?»

Пробежав еще немного, услышал звон чайников и жестяных банок. Небольшая толпа плотно обступила кран, каждый торопился поскорее набрать воды и подставлял посуду, бесцеремонно оттесняя другого.

Вид тугой струи, обильно лившейся не столько в чайники, сколько на камень, до того обострил жажду, что Гребенников, не удержавшись, ринулся в толпу. «Вобла! И надо было наесться перед сном...»

Прозвучали звонки.

— Живей, живей, товарищи! — приговаривал Гребенников, переминаясь с ноги на ногу.

Звонки отпугнули слабонервных, толпа поредела, оставшиеся строго соблюдали очередь. Затем пронзительно залился свисток. Гребенников дорвался, наконец, до крана и, согнувшись, пил... пил, не в силах утолить жажду. Вода лилась по френчу, за воротник, была теплая, болотистая, но казалась вкуснейшей.

Наполнив баклажку, он вытер платком мокрое пятно на груди и побежал к поезду, который уже набирал скорость.

Вагоны пробегали все быстрее и быстрее. Чтобы не угодить под колеса, решил выждать последний вагон. Пряники и баклажка лежали в карманах брюк. Вот и последний вагон. Изловчившись, он ухватился за поручни и вскочил на ступеньку, но его с силой отшвырнуло в сторону. Повиснув на руках, распятый, Гребенников попытался было дотянуться до подножки, но поезд настойчиво ускорял ход, и преодолеть сопротивление движения уже не хватило сил. С каждой секундой пальцы слабели и слабели. Вися уже почти параллельно земле, он почувствовал всем своим существом, что взобраться не сможет, что гибель неотвратима, что так вот и придется закончить свой век. Все собралось против, было неизмеримо сильнее, пришло в час, когда он не ждал, не был готов, не мог уйти, не имел права уйти от жизни.

И, озверев от ярости, он собрал всю свою волю, восстал против неизбежного. В глазах поплыли черные круги, пот полился со лба на брови, на глаза, тело на секунду стало невесомым от беспредельного напряжения, и колени его, наконец, коснулись подножки. Он не заметил, как чья-то рука протянулась навстречу. Еще один нажим, от которого заскрипели стиснутые зубы, — и он стоял на коленях. Ветер стегал по лицу, по глазам, свистел в ушах, сердце вот-вот готово было оборваться.

Низко согнутый, с вобранной в плечи головой, ехал он некоторое время на ступеньках, понимая, что ни машинисту, ни пассажирам, в сущности, не было никакого дела до его жизни, висевшей на волоске, что никто так и не узнал бы, что же случилось с отставшим пассажиром, который сошел на какой-то глухой сибирской станции.

— Отошли? Теперь вставайте. Так и до беды недалеко...

Рука бережно поддержала его.

В тамбуре Гребенников привалился спиной к стене и заглатывал воздух, как выброшенная на песок рыба.

— Вы из какого вагона? — участливо спросила проводница.

— Из десятого.

— Дойдете сами?

— Чего там! Дойду... Такое получилось...

— Бывает...

Он полез в карман и обнаружил, что баклажки нет, но пряники сбереглись.

— Возьмите! — протянул проводнице кулек. — Берите, берите, не стесняйтесь.

Она взяла один пряник, поглядела и спрятала в карман.

— Ну, я пошла к себе!

Пора было и ему возвращаться. Он переходил из вагона в вагон, остро ощущая запахи, стойко державшиеся в каждом. С полок в узкие проходы свисали обутые и разутые ноги, порой приходилось нагибаться, чтобы протиснуться вперед. Он отжимал одну дверь за другой, проходил через брезентовые гармоники, соединявшие тамбуры. На переходах ветер бил в щели песком, сдирая его с полотна пути: под ногами двигались металлические щиты, и было видно, как стремительно уносились шпалы.

Почтенный бородач, державшийся за мешок и упорно боровшийся со сном, подтвердил, что вагон этот и есть десятый.

Он глянул направо, налево и вверх, но ни соседей по купе, ни своих вещей не нашел.

Когда стало ясно, что произошла неприятность, Гребенников прошел к знакомой проводнице.

— Ну, что случилось?

Он рассказал.

— А вы куда ехали, товарищ пассажир?

— В Москву.

— Этот поезд идет из Москвы... Точно! Вы сели не в свой поезд!

С досады Гребенников хватил кулаком по полке.

— Ничего! — утешала женщина. — Сойдете на следующей станции. В нашей практике такое случается. Много вещичек везли?

— Где-то тут неподалеку есть станция Юрга? Мы кажется, ее проехали?

— Есть. Часа через два в Юрге будем.

— Мне бы хоть до Юрги, раз приключилась такая неприятность.

— Без билета нельзя, товарищ пассажир.

— Билет есть!

— У вас билет до Москвы, а мы едем из Москвы!

— Так что же мне делать?

— Зайдите к начальнику поезда.

Пришлось пойти.

Досадуя на себя, на годы, — пора было сознаться, что старость надвигалась с катастрофической быстротой, — Гребенников простоял в тамбуре, пока поезд не подкатил к вокзальчику, освещенному тремя закопченными фонарями.


В линейном посту ОГПУ сидел за столом военный. Держа в руке толстую короткую свечу, он читал книгу. Да, это был он... Журба... Колька...

— Товарищ дежурный, — начал Гребенников, едва сдерживая волнение. — Позвольте обратиться...

Военный медленно поднял холодные глаза от хорошо изданного томика Маяковского.

И вдруг...

Где он слышал этот голос?

Лицо посетителя в тени. Незнакомое лицо. Но какие-то складочки на щеке, у глаз...

— Гребенников! — вскрикнул Журба, бросаясь к другу.

Свеча накренилась. С луночки полился стеарин, и на книге образовалось озерцо.

Держась за руки, еще разглядывали друг друга после долгой разлуки и, наконец, жарко расцеловались накрест, трижды, по старому русскому обычаю. Лицо Николая потеплело.

Когда первый хмелек отошел, Гребенников рассказал о приключении в дороге. Журба вызвал к аппарату оперативника и сообщил об отставшем пассажире. Ему ответили, что вещи отправят с первым же поездом. Все будет улажено.

— До чего глупо получилось! Заплутался в темноте... А пить — хоть из лужи...

Гребенников протянул руку к графину и налил доверху стакан. Журба не сводил глаз с земляка; подался, что говорить, но, конечно, до настоящей старости было далеко. Гребенников находился в той поре, когда люди боятся старения, говорят об этом к слову и не к слову, валят неудачи на годы, а в тайниках души ждут, что собеседник скажет: «Ну, какие там у тебя годы! В самый что называется раз». И при этом подмигнут многозначительно.

— Когда обратный поезд?

Журба глянул под рукав, прикинул в уме.

— В семь пройдет товаропассажирский. Советую обождать двенадцатичасового. Поедешь с комфортом.

— Для такой встречи...

— Ну, дай же по-настоящему посмотреть на тебя, — сказал Журба, поднимая свечу.

— Чего смотреть! Через три года стукнет полсотни... Пролетели голубочки... Пролетели сизокрылые... Даже не оглянулись...

Вздохнул.

— Жизнь наша — это, брат, и есть самая настоящая необратимая реакция: в одну сторону идет, в другую — стоп... А тебе сколько?

— Двадцать восемь.

Николай принес кипятку, вынул из тумбочки черную хлебину, завернутую в газету, поставил сахар в баночке из-под какао.

— Сколько это мы с тобой не виделись? — спросил Гребенников, наливая в жестяную ржавую кружку чай и садясь на подоконник.

Журба скосил глаза в сторону, нахмурил брови. Эту новую черточку Гребенников отметил сразу.

— С конца двадцатого...

— Двадцатого? — Гребенников отставил от себя кружку. Задумался.

— Действительно, с конца двадцатого. Вот так штука. Почти девять лет... А ты говоришь!

На одном месте долго сидеть, впрочем, не позволило волнение, Гребенников зашагал по комнате, держа горячую кружку за ручку, обернутую платком.

— Думаешь, не искал тебя? Не справлялся? Как бы не так! Но только в последнее время удалось узнать, что ты в Юрге. Сейчас в Москву еду. Проворачиваю одно дело. Ты что? Думаешь, если заплутался между поездами, так и большого дела нельзя поручить человеку? Наивная философия! Не хмурься, шучу. Да, брат, проворачиваю большое дело. Очень большое. И решил тебя притянуть. Был такой план: в Москве о тебе договориться, а на обратном пути нагрянуть. Но получилось иначе. И так лучше. Недавно узнал, что ты в Сибири, в органах. Ну, рассказывай, как ты. Где бывал, что делал.

— После Одессы попал я на польский фронт; тебя, мне говорили, отправили добивать Врангеля. В двадцать втором демобилизовался, командировали в Москву на учебу, потом работал на стройке Турксиба. Разругался, — не по мне гражданка: с юных лет в армии. Стал добиваться, чтоб освободили. Мне предложили в органы. И вот, как видишь...

— Так... Так...

Встреча подняла такой пласт пережитого, что было о чем задуматься.

— Сколько прожито-пережито, хоть за мемуары садись! Но не до мемуаров. Еду вот в ВСНХ. Вызывает Валериан Владимирович. До чего обаятельный человек!

— Куйбышев?

— Он самый. Посчастливилось мне быть на шестнадцатой партконференции. Бог ты мой, какие открываются горизонты!

Как десять лет назад, Журба с прежней остротой испытал обаяние старшего товарища и друга.

— После старых наших дел, после тюрем и ссылок, после гражданской войны меня сейчас всего захватило реальное, так сказать, строительство реального социализма! — Гребенников провел рукой по высокому лбу. — Вдуматься только!

Журба заметил, что некогда густые каштановые волосы Гребенникова сильно поредели, перевила их паутина седины, на висках лежал уже густой морозный иней... И лоб стал выше, белее, весь испещренный иероглифами времени.

Подвижной, взволнованный, Гребенников принялся рассказывать о конференции, на которой побывал перед отъездом в Сибирь.

— Наши левачки верещали, что раз гражданской войне конец, конец и революционной романтике. Заводы там разные по производству портянок строить... К лицу ли, мол, подлинному революционеру, боровшемуся за освобождение земного шара от цепей капитализма! Орлам ли ходить с курами да разгребать лапками помет?

Оба рассмеялись.

— И пошло! Одним подавай «сверхиндустриализацию», другим — «мирное врастание буржуазии в социализм». И это вам преподносят на теоретико-философской базе, не иначе! Мне недавно один человечек говорил: «К чему страсти-мордасти? Мало добра за границей? Россия была и останется зерновой да ситцевой. Машинерией пусть занимается Запад. Не догнать нам ни Европы, ни Америки!» Вот тебе погудка «романтиков»!.. Но партия повернула все это иначе.

Журба выбил трубочку о каблук сапога, зарядил ее табаком, примял большим пальцем с желтым обкуренным ногтем и, вкусно причмокивая, закурил от свечки.

— Закладываю новую базу на Востоке. Между Шорской и Алтайской тайгой. Понял? В глуши. Но, знаешь, где ступила нога советского человека, там уже и нет глуши. Будем строить металлургический завод. Другим товарищам поручено открывать рудники, шахты севернее и южнее. Построим новые города. Пересечем землю железными и шоссейными дорогами. Поднимем край. Разбудим вековечную таежную тишину. Понял? В Сибири при царизме не было промышленности! Трудно представить? Трудно. Но факт! Теперь будет. И это сделаем мы, советские люди.

Журба вдруг опечалился.

— Ты чего?

— Тебе строить, а мне, видно, на станции с тремя чахлыми фонариками прозябать...

— Не вздыхай. Конечно, люди нужны всюду, как воздух. И не просто люди — по счету, по фамилиям. Свои люди нужны. Проверенные. Теперь понимаешь, почему искал тебя? Заберу с собой. Как смотришь на предложение?

— С тобой — куда хочешь!

Гребенников обнял друга. У Николая была тонкая талия, перетянутая кавказским в наборе ремешком, и широкая сильная грудь.

— А ты вот какой! — сказал Гребенников, залюбовавшись. — Кучерявый, золотистый. И глаза, как у девицы. И губы... Откуда они у тебя такие? Прежде я что-то за тобой красоты не замечал. Хоть на конкурс!

Журба рассмеялся. Обнажились ровные белые зубы; только три боковых были из золота.

— С тобой, Петр, пойду, куда пожелаешь.

— Иного ответа не ждал.

— Отпустят ли, вот только? У нас, знаешь...

— Это возьму на себя.

Позвонили.

Николай снял трубку. По отдельным репликам Гребенников понял, что говорили о нем.

— Значит, в порядке?

— Как видишь. Вещички получишь у дежурного.

Пришла смена.

— Пойдем, поспишь, отдохнешь, а тем временем и поезд прибудет с востока.

Они вышли. Начинался рассвет, зашумели верхушки деревьев, было свежо и росно.

— Кто твое прямое начальство? — спросил Гребенников поеживаясь.

Николай ответил.

— Ладно, поговорю с Куйбышевым. Значит, по рукам?

— Только бы отпустили.

— Можешь представить: постановление СТО о проектировании таежного завода состоялось еще в двадцать седьмом году! Новое решение ВСНХ было в конце прошлого года. А на деле — ничего. Приехал — ахнул. Не произвели никаких серьезных гидрогеологических исследований, не выбрали площадку под завод. Спорят — в центре и на местах, где завод ставить: на угле или на руде? Спорят и о типе завода, о мощности, о чем хочешь. А воз и ныне там... Вижу — дело не пойдет, ломать надо сверху донизу. Решил доложить Валериану Владимировичу. Человек я новый, а новому виднее.

Оставив позади себя вокзал, Журба и Гребенников вышли на дорогу в поселок. Солнце уже золотило крыши, седые от мельчайших капелек росы.

— До чего хорошо, что отыскал тебя! — сказал радостно Гребенников. — После гражданской разбросало нас по белу свету. Ты вот в Сибири очутился, я долгое время работал в Донбассе по металлургии. Лазарь — в Москве.

— В Москве? Кем он там?

— Встретился с ним на конференции. О чем только ни поговорили, чего только ни вспомнили. Было много и смешного, и горького... Как его любил мой старик! Ты себе представить не можешь. Кажется, он любил Лазарьку больше, нежели нас, своих детей. Я ведь с ним также лет восемь не виделся.

— Да, выросли люди. И старше стали не только годами, а так, всем своим укладом. Как республика наша, — заметил Журба.

— Но самое интересное, Николаша, это то, что большинство за парты село, едва только окончилась гражданская. Борода — во! А карандаш в руку, тетрадочки там разные, конспекты, записки... И умно. Скажу тебе, до каких пор ходить на поводу у буржуазных спецов? Раз партия сделала тебя директором или управляющим, то и понимать должен сам, как руководитель, как специалист. Хватит с нас шахтинского дела! Я тоже посидел за партой, учился в горном, на заводах поработал — на Украине и на Урале. Раз партия начала большое строительство, его не выполнишь руками буржуазных спецов да разных иностранных консультантов.

— Это верно.

— Наши вот налицо, — продолжал Гребенников, — а отщепенцы да сверхумники подались кто куда. Играют в «большую политику»!

Гребенникова передернуло.

— Прибыли. Заходи, Петр, — сказал Журба, останавливаясь перед деревянными старыми воротами.

— Женат?

— Бобыль.

— Ну и чудак! Самый настоящий чудак. Двадцать восемь лет. Эх, ты... Давно пора детей качать в зыбке. Коммунисты должны иметь большую семью. Таково мое мнение. Большую, ладную семью. На меня не смотри: помяла жизнь бока, крепенько помяла, и семьей не довелось обзавестись.


2

Дома Николай поджарил горку тонко наструганной картошки, выпили чаю, и Гребенников лег на жесткую постель, испытывая ту особую душевную взволнованность, которая все чаще посещала его. Николай, не переставая, курил трубочку, посасывая ее так, будто за щекой держал леденец.

Сколько воспоминаний и ему принесла встреча... Что восемь или десять лет? После такой войны, как гражданская, после испытания пулями, смертью нескоро человек может забыть минувшее.

Солнце уже бесцеремонно хозяйничало в холостяцкой квартире, по это мало смущало обоих: занятые собою и друг другом, они находились во власти прошлого, в котором тесно связала их судьба.

А знаешь, мне частенько мерещится та проклятая ночь в Одессе... — сказал Гребенников, сняв очки и устремив задумчивый взор на Журбу.

Николай повел синими глазами и сел на краю постели.

— Мерещится и мне... Кто же нас вызволил из беды? Неужто ничего не узнали?

Гребенников пожал плечами.

— Темная ночь. Столько лет прошло — и хоть бы что: будто под лед.

Стало тихо, так тихо, что они услышали и тиканье часов, и шорох между бревен избы: зашевелился жучок.


...Это случилось в последние дни белогвардейской Одессы.

Журба шел на явочную квартиру. Шестым чувством, известным только подпольщикам, почувствовал, что кто-то идет по пятам. Завернул в первую попавшуюся подворотню и побежал в глубь двора, увидев кирпичную уборную.

Контрразведчики обошли двор, заглянули в сарай. Они собрались было уходить, как вдруг кто-то толкнул дверь, за которой притаился Журба. Дверь не поддалась. Контрразведчик свистнул. Николай вынул револьвер, спрятал в щель, засунул туда пиджак и спокойно откинул крюк.

— Ты кто? — Его схватили за руки.

— А что?

— Документы!

— А без документов в уборную нельзя?

— Где живешь?

— В шестой квартире...

— Кто такой?

— Рабочий с конфетной фабрики Крахмальникова.

Николая повели к дворнику.

И тут раскрылось...

— Обманывать?

Офицер ударил его по лицу. Николай, рассвирепев, кинулся на офицера и, отбившись от наскочившего юнкера, бросился к выходу. Юнкер выстрелил ему в спину, но промахнулся: пуля прострелила мышцу руки. На выстрел подоспела подмога, на Николая навалились, кто-то ударил его сзади прикладом по ногам, и он упал, потащив за собой нападающих. Его скрутили.

Все это произошло в несколько секунд.

— Мы тебе покажем, как драться! — с дрожью в голосе сказал офицер и, размахнувшись, стукнул чем-то острым в лицо. Николаю показалось, что он накололся глазом на гвоздь.

Шел мокрый снег, ледяные капли забирались за рубаху, стекали по животу, он промок до нитки, и челюсти дробно застучали.

В контрразведке его тщательно обыскали, но ничего не нашли. Стали допрашивать.

Очнулся он в каменном мешке, на полу, часа через два после допроса. В распухшем, превращенном в жгучую рану, рту зацокали зубы.

Николай пригнулся к плечу, утерся, потом выплюнул на ладонь выбитые три зуба.

Ночью его еще раз вызвали на допрос.

— Кто ты?

Молчал.

— Твой револьвер? Ты засунул его в щель? Пиджак твой?

Молчал.

Его били, допрашивали... Снова били... Отливали водой.

Ничего не добившись, посадили в одиночку.

Только на второй день он пришел в себя. Все тело ныло, как нарыв, нельзя было ни к чему притронуться, сознание помутилось. То ему казалось, что он на допросе, бросается на офицера, бьет его связанными цепочкой руками, двигает стол, отпихивает кого-то плечом в ярости, дающей силу, которой нет границ. То казалось, что он на свободе, идет знакомыми улицами на явочную квартиру, держа в руках кусок хлеба. Стучит. Ему открывают. Навстречу — Гребенников.

Выходит Лазарь. Глаза его провалились от бессонных ночей и тревоги. Он жмет Николаю руку, спрашивает, готовы ли к восстанию французские матросы.

Николай поднимался и смотрел вокруг, силясь вспомнить, где он. Было больно смотреть заплывшими глазами даже в тускло освещенной камере смертников. Слипшиеся волосы торчали, как воткнутые в кожу булавки. «Но это только начало, надо готовиться к худшему».

— Ты еще мальчишка! Сколько тебе? Девятнадцать? Что ты защищаешь? Что тебе за это дадут?

Молчал.

Он переползал в камере с места на место, чтобы холодом цемента умерить жар своих ран, и впадал в беспамятство. Только в таком состоянии разжимались зубы для стона, который был слышен в коридоре.

К волчку подходил часовой.

— Чего орешь? Еще хочешь?

Кажется, совсем недавно он работал на заводе Гена, носил прокламации, завернутые в тряпье вместе с хлебом. И вот он, девятнадцатилетний парень, ожидал смерти. Какие-то отрывки тусклых воспоминаний, как переводные детские картинки. Кусочек голубого неба. Шарманка с зеленым попугаем, коробочка с билетиками, предсказывавшими «счастье».

Разлука ты-и разлу-ка,

Чужая-я сто-о-рона...

У попугая клюв крепкий, с выщербинкой, и глаза выпуклые, будто накладные стекляшки, и хвост в известке.

Никто нас не-е раз-лу-чит,

Как мать-сыра зе-емля...

Вот он, босоногий мальчишка, ползает по полу. У отца сапоги с отставшей подошвой. Деревянные гвоздики кажутся зубами щуки. Круглый стол на одной ноге, как гриб.

Мальчишкой он любил забиваться в угол комнаты и оттуда смотреть вокруг. В полу множество щелей. Здесь можно найти иглу с отломанным концом или позеленевший, в пупырышках, грош. Можно засунуть руку за сундук и вытащить скомканную бумажку или обгоревший, с засосанным концом окурок.

В зеленом крикливом попугае, в шарманке, даже в рыжем прусаке, у которого членистые, как бамбуковая удочка, усы, таилась иная жизнь, хорошая уже тем, что не походила на настоящую. Потом провал в памяти. Исчезла мать. Запомнились новый дворик, в котором не повернуться подводе, чахлое деревцо возле косого сарайчика, детишки, у которых ноги изогнуты, как оглобли извозчичьей пролетки, собака с репейниками в шерсти, рыжий кот с масляными глазами, прорезанными сверху вниз узкими щелями, и нужник, сделанный из крашеной старой жести... Ночью по камере бродила крыса. Не боясь никого, она ходила по полу, волоча за собой рубчатый хвост. У крысы были нежные, ласковые глаза и хорошая добродушная мордочка. Только хвост в кольцах, облыселый и длинный, как кнут...

Днем в тюрьме стояла тишина. Шаги коридорной охраны не доносились. Николай подходил к волчку и накалывался на острый глаз тюремщика. Уже прошло намеченное для восстания число, а Николай сидел в одиночке, не зная, что было за стенами: никто на позывные стуки не отвечал ни справа, ни слева.

Однажды ночью зацарапал в замке ключ... Журба проснулся раньше, чем в камеру вошел офицер. Приказали собраться. Он шел по коридору, нетвердо ставя ноги и испытывая головокружение, от которого казалось, что пол уплывал куда-то в сторону. В дверях волчки, за ними — обманчивая тишина. «Прощайте, товарищи!» — мысленно говорил Николай, задерживая взгляд на каждой камере. Во дворе, за высокой стеной, тьма давила крестообразное здание тюрьмы. У конца его светились огоньки: конвой прокуривал скуку ночного наряда.

Журбу ввели в отделение «ворона», закрыли на засов. Потом ввели еще одного заключенного — в другое отделение, глухо изолированное. Было слышно, как привели третьего. Шофер дал газ. В потолке «ворона» находилось крохотное отверстие для воздуха, и в это отверстие виднелся кусочек звездного неба. На крутых ребрах мостовой машину встряхивало; изредка над головой проносился луч света, и снова машина неслась по накатанной дороге.

Потом остановились. Николай вышел последним и увидел запорошенную снегом землю, увидал по-новому, словно впервые в жизни. Это ощущение длилось несколько секунд, пока он не узнал своих спутников.

В двух шагах, среди конвоиров, стояли Гребенников и Лазарь...

Первая мысль — броситься навстречу, но по условиям конспирации он не должен был обнаруживать своего знакомства с ними даже перед смертью. Они смотрели друг на друга и испытывали одно и то же; для каждого эта встреча была неожиданной, потому что задержаны они были врозь и на допросе их не сводили.

Тонкий, среднего роста, офицер, хромая на левую ногу, приблизился к смертникам. У офицера был поднят воротник измятой солдатской шинели, а глаза и часть щеки перевязаны черной повязкой. Лицо худое, нос с небольшой горбинкой, папаха надвинута на лоб.

— Так вот каков наш палач! — вырвалось у Гребенникова.

Офицер вздрогнул.

— Что же ты медлишь? — наступал Гребенников. — Чего ждешь?

Офицер отделил Лазаря и повел его в овраг.

Два шага в сторону от дороги, и люди затерялись в темноте. За жизнью одного из них закрылась дверь.

«Но почему он один ведет на расстрел? — подумал Николай, — Неужели они так уверены, что со связанными руками мы не сможем сопротивляться?»

— Позвольте проститься с неизвестным товарищем! — сказал тюремщикам Гребенников.

Они стоят вместе, в кольце охраны. Руки у обоих в наручниках, за спиной. Николай становится поближе к Гребенникову. Их пальцы встречаются. Ощупывают браслеты, цепочку кандалов. Снять? Невозможно. Они снова встречаются пальцами, и ощущение того, что рука друга тепла и может в пожатии передать все, чего не выразить словами, было самым радостным в этот миг, предшествующий смерти.

Ночь. Холодно. Ветер тупой бритвой скребет заросшее лицо. Глядя на дальние огни, можно было подумать, что остановились среди дороги на минуту: шофер исправит неполадку, и поедут дальше. Там, на улицах, пятна фонарей, узкие полосы света, струящегося сквозь ставни, сторожкие шаги патрулей и ночных пешеходов с особыми пропусками и удостоверениями. И стрельба. Всю ночь стрельба.

Возле колеса «ворона» шелестит пучок соломы, откуда-то принесенный ветром. Глаза уже присмотрелись. Все было обычным в этот час; необычным было лишь сердце: оно уже ничем не отзывалось на то, что предстояло. Потом застучало в висках, застучало, как в телеграфном аппарате, — и жизнь прошла узкой лентой со своими точками и тире... И не верилось, что тело, — свое, живое, теплое тело, через минуту задубеет, и все ему станет безразличным.

Розовое нежное пятно вспыхнет в овраге: сухо, хлопком в ладоши, стучит выстрел. Потом торопливые шаги.

— Я пойду вторым! Прощай, друг! — сказал Журба.

Целуя, шепнул: «Беги! И я убегу. Надо попытаться...»

Юноша вышел из кольца охраны.

Вот и овраг. За спиной — офицер с револьвером в руке. Один на один. Темная ночь. Овраг. Правда, руки связаны, а у офицера — револьвер. Но все равно. «Ударю его ногой в живот», — решает Николай.

И тут он слышит: «Вам устроен побег... Дайте руки... открыть замок наручников...»

Это не сразу дошло до сознания.

Николай не верит. Но наручники сняты. Значит, правда. Офицер стреляет в воздух. Радость захлестывает тело!

Журба скатывается вниз...

Через несколько минут собрались трое: Гребенников, Лазарь, Николай. Обсыпанный снежком куст шелестел на ночном ветру, на дне глухого оврага, далеко за городом...


— Кто ж это был? — спросил Журба после молчания. — Что за тайна? Девять лет прошло — и хоть бы проблеск.

— М-да... Сумасшедшее время. — Гребенников вздохнул, потер виски. Встал. — Порой даже не верится, что все это нам не приснилось. Мы прожили с тобой, Николай, большую жизнь, честно прожили, добились мы великой цели. Смотреть детишкам в глаза можем не отводя взгляда. Теперь главное — удержать завоеванное. Удержать, защитить, оградить от всех и всяческих врагов и двигаться дальше. Ну, ладно. Хватит. Пойдем на воздух. Разве уснешь? Посмотрю-ка я на твой град.

Но только они вышли на центральную улицу, устланную бревнами, как к Журбе подошел кто-то из его сослуживцев.

— Слышал?

— Что?

— Телеграфное секретное сообщение: вчера китайские милитаристы совершили налет на наше консульство в Харбине... И в других городах. Есть жертвы... Пахнет разрывом дипломатических отношений...

— Что ты говоришь? Значит, война?

— Война не война, но дело серьезное.


3

Начало лета не принесло успокоения. Белокитайцы, чувствуя за спиной поддержку, продолжали вызывающе бряцать оружием и десятого июля напали на КВЖД. Дипломатические отношения еще сохранялись, советское правительство делало все возможное, чтобы не допустить войны.


В эти дни Николай Журба, назначенный заместителем Гребенникова, приехал из Москвы в краевой центр.

Главный инженер филиала Гипромеза Радузев, человек болезненный, весь в черном, даже в черной рубахе, машинально подавал ему планшеты, ватман, папки с записями, ничего не объясняя и не определяя своего отношения к проектировавшемуся заводу. Он был чем-то смущен и не мог скрыть этого.

Провозившись часа два с материалами, Журба спросил, как велось проектирование завода, кому поручена эта работа. Радузев ответил не сразу.

— О, это очень сложно. Предварительный проект разрабатывался в Ленинграде, но дела не довели до конца; проекты по сырьевой базе металлургического комбината возложены разработкой на Томск, там еще в 1926 году организовали специальное бюро, которое должно было изучить угольный бассейн, выбрать площадку, провести топографические и другие подготовительные работы. Но и там ничего существенного не сделали. Потом работу взвалили на наш филиал.

— Та-а-ак... — протянул Журба. — Утешительного мало. А кто главный инженер проекта?

— Собственно говоря... Такого фактически нет. Мне поручили... Но я... не считаю себя главным инженером проекта... Я отказывался не раз. Последнее заявление подано три дня назад начальнику филиала инженеру Грибову.

— Почему вы так относитесь к проекту? — спросил выведенный из равновесия Журба.

— Комиссия выезжала. Точки намечены. Но окончательного решения не приняли. На какой площадке остановятся, сказать не могу. Моего мнения не спрашивали.

— Ну, а если б спросили?

— Что мое мнение!

— А мне хочется выслушать именно ваши соображения.

— Как угодно. Мне кажется, наиболее подходящей является тубекская точка, хотя комиссия, приезжавшая из Москвы для выбора площадки, вообще сняла Тубек с изысканий.

— Почему?

— Мне об том не говорили.

— А вы свое мнение высказали комиссии?

— Высказал. Но со мной не посчитались. Мне в конечном счете стало все безразличным.

— Ничего не понимаю, — перебил Журба. — Вы главный инженер проекта. Ваша подпись стоит на документах. Как может быть вам безразлично, где ставить завод? Вы что — инженер или амеба?

Журба так глянул, что Радузева больше нельзя было заставить говорить. Беспредельная печаль заструилась из его погасших бархатистых глаз.

Пересмотрев материалы, Журба встал. «Шахтинец или черт его знает кто?»

— Меня прислали не для того, чтобы портить нервы вам и себе. Я ваш, так сказать, заказчик, я — строитель, вы — проектант. Нельзя проектировать для проектирования. Нам нужно строить. И строить скорей. Здесь три года люди просиживали штаны без всякой пользы. Познакомьте меня, пожалуйста, с рекогносцировочными данными тех точек, которые представляются московской комиссии наиболее вероятными.

Радузев положил на длинный стол, находившийся возле стены, еще десяток подпрыгивающих тугих трубок, а сам, как и прежде, сел за письменный стол. Тонкая рука его с длинными суживающимися к концам пальцами, потянулась к виску, он стал так нервно тереть лоб, что, глядя на его страдальческое лицо, хотелось позвать врача.

Журба работал по проектированию железных дорог, но с проектированием металлургического завода встречался впервые. Разобраться в ворохе бумаг по разным точкам изысканий было мудрено, тем более, что материалы никто не подобрал, не систематизировал. Пересмотрев трубы, синьки, планшеты, он принялся за папки с объяснительными записками и тут наткнулся на отчет по геологии площадки у селения Тубек. Это был интересный материал, Журба прочел его дважды, а отдельные места даже выписал себе в книжку.

— Дайте, пожалуйста, планшет тубекской площадки, я не нахожу его здесь.

Радузев не то не расслышал, не то сделал вид, что не расслышал. Журба повторил просьбу.

— Тубекский планшет? Его нет. Комиссия побывала на месте и заявила: не подходит.

— И геодезисты ничего не успели сделать?

— Инженер Абаканов ходил с теодолитом, но записи остались в черновиках.

— И вы не настояли на том, чтобы сделать детальные изыскания?

— Если московская комиссия посчитала ненужным...

Журбу взорвало.

— Знаете... Так... так дальше не пойдет! Я доложу о вас Грибову. И секретарю крайкома.

— Как вам угодно, — покорно ответил Радузев.

— Еще один вопрос. Мне говорил Гребенников, что акционеры собирались в годы империалистической войны построить металлургический завод на шантесских рудах, близ месторождения анненских коксующихся углей. Это где-то возле Тубека?

— Возле Тубека.

— У вас есть подробная карта района?

Радузев вынул из ящика стола карту и развернул перед Журбой. На карте цветными карандашами были нанесены пометки.

— Это вот здесь, значит, залегают шантесские руды, а здесь — анненские угли? А Тубек — здесь? — спрашивал Журба, указывая наконечником карандаша.

— Акционеры проектировали доменные печи объемом в 390 кубов. По их проектам производство стали должно было составить в год ровно столько, сколько мы проектируем на месяц.

— Скажите, сохранилось ли что-нибудь из проектных материалов акционеров?

— Кое-что сохранилось.

— Где?

— В архиве крайсовнархоза.

— Вы ими пользовались?

— Просматривал.

В это время на пороге появилась маленькая девочка. Постояв секунду и оглянувшись по сторонам, она впорхнула, как синичка, в кабинет.

— Папа, правда, в комнате волки не водятся, правда?

— Люсенька! — Радузев подхватил девочку на руки.

Он прижал ее к груди и поцеловал в белокурые кукольные волосы, а она отбивалась ногами, желая сползти на землю.

— А мама где?

— Пусти меня.

Он опустил ее на пол.

— Где мама?

— Там! — девочка показала на стеклянную дверь, за которой открывалась просторная комната, заставленная чертежными столами и досками.

Девчурка ничем не походила на отца, но никто, глядя на нее и Радузева, не усомнился бы в том, что она дочь этого погасшего, странного человека.

Журба глянул в чертежную. Молодая женщина стояла возле почтенного бородача, который ей что-то говорил, сияя от удовольствия. Она слушала, наклонив голову, но взор ее — Журба заметил — обращен был в угол комнаты, к столику, за которым работал инженер лет тридцати, с энергичным умным лицом и фигурой спортсмена.

Привлекая общее внимание, Люба Радузева — жена — прошла мимо столов в кабинет.

Не желая мешать супружеской встрече, Журба сложил трубки и планшеты.

Золотистая, с такими же, как у дочери, голубыми кукольными глазами и пышными белокурыми волосами, тонкая, как подросток, она была привлекательна, и на нее нельзя было не обратить внимания.

Журба слегка поклонился.

— Уходите? — спросил Радузев, — Любушка, кстати... — Радузев засуетился. — Это заместитель Гребенникова, инженер Журба. Приехал на стройку. Будьте знакомы: моя жена.

Любушка вскинула свои необыкновенные глаза, сверкнула мелкими, словно зернышки риса, зубами и протянула руку.

— Очень приятно. Вы из Москвы?

— Не совсем...

— Давно приехали?

— Вчера.

— О, значит, еще не успели соскучиться!

— Разве здесь скучно? Простите, — обратился Журба к Радузеву, — я решил познакомиться с материалами акционеров сейчас, до встречи с товарищем Черепановым. Скажите, к кому мне обратиться в крайсовнархозе?

— Я напишу записочку. Одну минуту.

Пока он писал, Любушка села на стул, смело, по-мужски, положив ногу на ногу. Открылось колено, туго обтянутое черным чулком, сквозь который просвечивала розовая кожа. Заметив взгляд Журбы, Любушка натянула на колено край юбки, затем встала и отошла к окну.

— Вот, пожалуйста, комната 49, здесь записано, — и Радузев протянул клочок бумаги.

— Мама, а почему, когда мы шли, солнышко светило, а теперь не светит?

— А ты скажи, чтоб светило.

— Солнышко не умеет разговаривать!

— Занятная у вас дочурка, — сказал Журба молодой женщине. Люсенька уставилась на Журбу.

— Мама, у этого дяди вместо глаз синие ледяшки, почему?

— Ну, что ты, как не стыдно! — смутилась Люба.

— Наблюдательная женщина! — улыбнулся Журба.

Люба привлекла к себе дочурку.

— Чересчур наблюдательная. Утром, знаете, даю ей яблоко. Говорю, пойди, вымой под краном, вытри салфеткой и можешь съесть. Пошла. Я жду, жду. Наконец, является. От яблока уже кусочек откушен. Спрашиваю, вымыла? — «Вымыла». — «Чистенько?» — «Я его, мама, вымыла с мылом и почистила зубным порошком».

Все рассмеялись, даже проказница.

Журба пробыл еще несколько минут и вышел.


4

Кабинет первого секретаря крайкома Черепанова был обставлен тяжелой мебелью, пол застлан пушистым ковром. Сбоку, вдоль стеклянной стены, стоял длинный стол, на котором лежали образцы руд, угля, макеты доменного цеха; с обеих сторон стола высились кресла с кожаными спинками. На отдельном низком столике стояло четыре телефона, один — прямой связи с ЦК.

Черепанов знал Журбу по армии. Армейская близость — самая большая близость, в ней люди познаются, как в семье, — до мелочей.

Встретились по-военному, с соблюдением субординации. На Черепанове — зеленый френч с большими накладными карманами и широкое галифе; мягкие сапоги плотно обнимали крепкие ноги. Голову Черепанов брил, желая скрыть заплешину, но она предательски выделялась глянцевитостью среди сизых участков на висках и затылке.

Назначение Журбы секретарь крайкома одобрил, хотя понимал, что молодому инженеру-путейцу нелегко придется на строительстве металлургического комбината. Правда, имея такого начальника, как Гребенников, Журба мог быстрее расти, на это он, секретарь крайкома, и рассчитывал, когда ему сообщили о предполагаемом назначении в Сибирь его бывшего подчиненного.

— Очень хорошо, что снова пути наши сошлись, — сказал Черепанов, разглядывая сегодняшнего Журбу и сравнивая с тем, прежним. Голос у Черепанова был низкий, густой.

— Возмужал, стал солиднее. Как морально-политическое состояние? — Черепанов улыбнулся.

— Хорошее, товарищ Черепанов, — в тон ответил Журба.

Атлетически сложенный, лет сорока пяти, прочный, монументальный, хотя и израненный в боях с колчаковцами и белополяками, Черепанов производил впечатление человека большой силы.

— Как устроился? Молчишь? На птичьем положении значит? Ты когда приехал?

— Вчера.

Он нажал кнопку, находившуюся сбоку, под ящиком стола; когда явился молодой человек, одетый, как и секретарь крайкома, в военную форму, и даже похожий на него, сказал:

— Товарища Журбу, назначенного ВСНХ на должность заместителя начальника строительства, устройте, пожалуйста, в крайкомовской гостинице. Прикрепите его к крайкомовской столовой.

— Да мне не надо, товарищ Черепанов, я завтра-послезавтра уеду на площадку.

Но Черепанов продолжал:

— И выдайте ему, когда соберется в дорогу, продуктов.

Молодой человек вышел.

— Успел побывать в Гипромезе? Познакомился с людьми, с материалами? Твои планы?

Журба рассказал, что его смущало.

— Ясно. — Черные глаза Черепанова под широкими щеточками бровей оторвались от Журбы.

— К тому, что ты сказал, могу добавить столько же. Подготовку к проектированию и строительству таежного металлургического завода начали еще в дни XIV съезда партии. Но никто этим делом по-настоящему не занимался, а крайком партии также не проявлял инициативы. Говорю так не потому, что я здесь человек новый и потому-де не несу никакой ответственности за предшественников. В ВСНХ шла и идет драчка. Отсюда — множество намеченных под площадку точек, и суета, и пыль, которую пускают в глаза. Ты сказал, что не собираешься задерживаться. Правильно. Поезжай. Конечно, тебе придется нелегко. Когда Гребенников возвратится из заграницы, мы не знаем. Думаю, что он там задержится. Но ничего. Ты с кем уже познакомился?

— С Грибовым. С Радузевым. Кстати, Илья Иванович, что это за человек Радузев?

— А что?

— Производит престранное впечатление.

— Им занимаются. А Грибов? Каким он показался тебе?

— Грибов? Кажется, знающий инженер. Коммунист?

— Коммунист. Так вот, Журба, займешься поначалу Тубекской точкой. Гребенников тебе говорил. Туда можно добраться кратчайшим путем, через угольный бассейн; в двадцатом году провели железную дорогу, была тут у нас народная стройка! А от конечной станции рукой подать — километров сорок. Но не исключена возможность что поедете в обход, как здесь говорят, с оказией. Тогда расстояние увеличится километров на двести пятьдесят. Но и эта поездка принесет тебе пользу. Познакомишься с новым краем.

Черепанов на минуту умолк.

— Что еще тебе, молодому строителю металлургического завода, надо знать на первых порах?

Черепанов говорил, как отец с сыном, и это тронуло Журбу.

— Познакомишься с местными условиями, с соседними колхозами, побывай в районном центре Гаврюхино. Там секретарем толковый мужик, местный человек, шорец Чотыш. С ним потолкуй. Он тебе подскажет многое, чего мы здесь не видим.

Секретарь крайкома остановился у окна и выглянул на улицу. В скверике сидел на скамье морячок с девушкой и наигрывал ей на гармонике. Черепанов улыбнулся, у него была спокойная улыбка человека, который ничего не таит от других.

— Речь идет, товарищ Журба, не только о строительстве крупнейшего в Союзе металлургического завода. Речь идет о начале преображения Сибири. Понимаешь? Преображения, которое партия начинает с западных окраин Сибири. Потом пойдем дальше. Изыскательские группы уже побывали на севере, в районе Щегловска, на юге, в районе Темир-Тау, Тельбесса, в долине реки Мундыбаш, в Хакассии и в развилке между Томью и Усой. Там побывал Гребенников, очень понравилось ему это место. Выбрать точку, конечно, не просто. Надо взвесить данные «за» и «против».

— Значит, не исключена возможность, что я отправляюсь на площадку Тубека в качестве туриста?

— Зачем гадать на кофейной гуще! Поедешь, посмотришь, поработаешь, а потом сравним, посоветуемся с народом. И Москве скажем наше твердое мнение. Итак, приступайте.


До чего грустно, и тягостно, и беспокойно показалось Журбе в тот первый вечер, когда после устройства в крайкомовской гостинице, после ужина и прочих бытовых дел очутился он на улице большого сибирского города, раскинувшегося на берегу величественной реки, несшей свои воды через тысячи километров в холодное Карское море. Из окон домов лился на тротуары свет. Занавески, цветы на подоконниках, детские игрушки, выставленные словно напоказ прохожим... А сколько абажуров... Голубых, оранжевых, красных, зеленых. Что ни окно, то и свой цвет абажура или лампочки, своя жизнь, своя квартира. Стоял конец июля, улицы были в полоне тихого вечера, во власти верениц людей. Они шли. Шли нарядные и скромно одетые, гуляющие и торопящиеся домой. Из ресторанов выплескивались звуки настраиваемых скрипок; опробовались голоса саксофонов, призывно подвывали гавайские гитары.

Посасывая неизменную трубочку, Журба перебирал в памяти города, в которых довелось побывать, и с удивлением подумал, что двадцать восемь лет его жизни пробежали через десятки городов, поселков, что он так и не успел по-настоящему ни к чему привыкнуть, прирасти душой, прирасти так, чтобы пришлось потом с болью отдирать ее при новом переезде. Может быть, только Питер казался ближе, и то лишь потому, что там родился, там прошли первые годы детства, — отец происходил из семьи потомственных корабельщиков,— а дальше кочевье; мелькали города, поселки большой нашей земли, как мелькают за окном экспресса станции в далекой дороге с запада на восток.

Конечно, можно было устроиться иначе, иметь то, что и другие, даже такую Люсеньку... Жизнь стлалась далеко не плюшевой дорожкой, хотя, конечно, другие и на этой дорожке преуспевали, что говорить!

Он прошел к реке и, стоя у самой кромки воды, глядел на ее синюю со стальным отливом гладь, на дальний берег, едва обозначившийся вдали пунктирами огоньков. В городском саду играла музыка. Афиши объявляли об эстрадном концерте, о кино. Он мог пойти и в сад, и в театр, и в ресторан, но не тянуло никуда. Постояв у причала, насмотревшись на пароходы, наслушавшись зычных гудков, извещавших о выходе судов в дальний рейс, на север, в Заполярье, он вернулся на центральную улицу и подумал, что в этом большом веселом городе ему, собственно, некуда пойти, не с кем встретиться, что только ресторан или платный билет на зрелище, или платная койка могут дать на короткое время приют.

Сойдя в боковую малоосвещенную улицу, он расстегнул воротник, снял фуражку и медленно брел, вскинув голову к небу, на котором робкими каплями просачивались звездочки. И вдруг ему почудился знакомый голос.

Мимо освещенного окна по противоположной стороне улицы проходила пара. Он узнал их тотчас... Как не узнать! Это была Любушка, а с ней — инженер, тот, что с фигурой спортсмена...

Любушка и инженер никого не замечали. Она о чем-то говорила, а он слушал, покачивая головой не то в такт шагов, не то в знак согласия.

Журба глядел вслед, даже прошел немного за ними, но потом остановился. Стало еще более одиноко в этом большом сибирском городе.

«Папа, правда, что в комнате не водятся волки, правда?..» — мысленно услышал он Люсин голос.

Он вышел на ярко освещенную улицу, желая отвлечься от дум, но ничего из его попыток избавиться в этот вечер от непонятной грусти не получилось.

Глава II


1

Начальник филиала Гипромеза Грибов, с которым Журба встретился утром, очень скоро расположил к себе не слишком доверчивого Журбу. На предложение выслать группу изыскателей в Тубек ответил, что это можно проделать без большого труда, была бы охота.

— Кстати, от кого вы, новый здесь человек, слышали про Тубек?

Желая проверить некоторые свои предположения, Журба назвал Радузева.

Грибов улыбнулся.

— Вы, конечно, член партии?

— Да.

— Тогда будем говорить, как коммунист с коммунистом. — Грибов снизил голос. — Радузев — бывший белогвардейский офицер... Мне подсунули его, он на особом положении. Надеюсь, вы понимаете... Сибири он не нюхал, к его советам следует относиться с большой осторожностью. Боюсь, что разговоры о тубекской точке подогреваются людьми, которым выгодно оттянуть время, сбить нас с толку. Акционеры выбрали эту точку в 1914 году под завод, но они рассчитывали на такую мизерную производительность, что нас это устроить никак не может. Но, вы понимаете, на этой точке легко играть врагам! Раз выбрали акционеры, а мы говорим, что точка эта для нас не годится, значит, мы уводим от гнезда, подобно куропатке. Не поддавайтесь иллюзиям.

Журба задумался. Конечно, Тубек мог устраивать акционеров, стремившихся взять то, что под рукой, что поближе, подешевле, не заботясь о будущем, но все же не следовало проходить с закрытыми глазами мимо того, на что уже обращено было внимание.

— Когда хотите выехать в Тубек? — спросил Грибов, как если бы вопрос о поездке был решен.

— Хоть завтра.

— Очень хорошо. Я снаряжу группу, хотя, должен признаться, у меня сейчас очень туго со специалистами. Нет техников-геодезистов, нет буровых мастеров, нет геологов. Мои люди сидят в Мундыбаше и Темир-Тау, и на Томь-Усе. Товарищу Гребенникову понравилась площадка близ Томь-Усы. Он говорил вам?

— Говорил.

— Но ничего, как-нибудь выйдем из положения, людей подыщем.

Подумав немного, Грибов подтянул к себе блокнот и что-то записал.

— Изыскательская партия, примерно, может быть такая: Абаканов — начальник партии. Это инженер-проектировщик, коммунист, сибиряк. Выделю десятника Сухих. Есть такой. Старый десятник, работал еще при царе Горохе. Он немного разбирается в геологии. Также сибиряк.

— Если мне не удастся раздобыть геолога в крайисполкоме или в крайсовнархозе, воспользуемся услугами десятника.

— Итак, группу возглавит Абаканов. Я дам команду, он подберет людей. Кстати, если перед отъездом будете беседовать с Черепановым, можете сказать, что я выделил Абаканова. Для милого дружка — и сережка из ушка!

Добродушное, простецкое выражение лица Грибова еще более расположило к себе Журбу.

— На первых порах группа сможет произвести облегченную съемку. Этого будет достаточно для суждения, что делать дальше. Да, теперь вот что, — сказал Грибов. — У нас здесь, среди проектирующих и разведывательных организаций различных ведомств, установилась традиция взаимной помощи. Разведка и изыскание производятся на Алтае, в горной Шории, в Хакассии. Если кто-нибудь отправляется в одну из точек, ему дают поручение навестить соседей. Приходится доставлять карты, бумагу, инструмент, деньги. Придется и вам добираться в Тубек с оказией. Это, понятно, удлинит путь, но... от традиций мы отказываться не можем. Я созвонюсь сегодня с геологами.

— Надолго такая оказия задержит нашу отправку?

— Завтра в полдень сможете двинуться в дорогу.


2

Кроме Абаканова — инженера с фигурой спортсмена — и десятника Сухих, человека старого уклада, побывавшего чуть ли не на всех стройках царской России, в изыскательскую группу вошли восемнадцатилетняя Женя Столярова, приехавшая недавно из Ленинграда, отец и сын Коровкины из-под Тобольска и черноусый паренек, Яша Яковкин, который при оформлении заявил, что знает буровое и строительное дело и может пригодиться вообще на любой работе.

Машину загрузили геодезическими инструментами, бурами, картами, рулонами бумаги, продуктами, разместились поближе к шоферской кабине, чтобы меньше трясло на мостовой.

— Рабочих найдете на месте! — крикнул Грибов, как будто на машине находились одни специалисты.— Деньги переведу на районный банк, в Гаврюхино. Постарайтесь не задерживаться!

К машине вышел и Радузев. Он был молчалив и печален.


До городка Медного, находившегося на старом торговом тракте между Россией и Монголией, ехали по железной дороге; дальше, километров полтораста, предстояла поездка на грузовой машине, а от селения Соковки через тайгу до Тубека, километров сто восемьдесят, — на вьючных лошадях. Этот путь с оказией был заманчив для молодежи, но тяжел для стариков.

Пока ехали в поезде, держались замкнуто, отношения еще не установились; сведенные в одну группу, незнакомые до отъезда, участники экспедиции приглядывались друг к другу.

Журба был мрачен. Несмотря на старания, Грибову не удалось скомплектовать группу так, как он хотел, пришлось собирать людей с бору по сосенке, исполкомовцы не дали геолога; инженера Абаканова, начальника изыскательской партии, Журба не знал; десятник Сухих, зачисленный на должность техника-геолога, особого доверия, как специалист, не внушал; остальные не имели никакого опыта геодезической съемки и могли быть, как говорил Яша Яковкин, использованы только на подсобных работах.

В Медном переночевали, утром раздобыли машину, позавтракали, погрузились и тронулись в путь. Перед посадкой в машину Женя Столярова надела байковый лыжный костюм, хотя солнце пекло немилосердно, Журба оставался в своей военной форме. Инженер Абаканов, голый до пояса, щеголял в широких штанах из чортовой кожи, заправленных в грубые башмаки на резиновом ходу. Остальные участники экспедиции обрядились в синие спецовки, которые раздобыл Журба в крайисполкоме.

Машина прошла мимо остатков древней крепости, возведенной русскими землепроходцами, и помчалась по монгольскому тракту на юг. Опершись мускулистой рукой на кабину шофера, стоял Абаканов, сверкая на солнце обнаженным торсом.

— Что это? Демонстрация? — спросила насмешливо Женя, ни к кому, впрочем, не обращаясь.— Он, кажется, воображает, что у него торс Аполлона Бельведерского!

— Завидно, девушка? — принял вызов Абаканов.

— Даже вот нистолечко! — и Женя показала на кончик своего мизинца. Она держалась просто, словно давно была знакома со всеми.

Через полчаса небо подозрительно нахмурилось, подул ветерок, на Жене затрепетали концы розовой косынки, ударяя по щеке сидевшего за ней черноусого Яшу Яковкина.

— Пересаживайтесь в будку шофера, — предложил Жене Журба. — Нечего церемониться.

И вдруг дохнуло сырым, острым запахом, и седая стена ливня пересекла пыльную дорогу. Путники бросились к палаткам, но было поздно: вода окатила их с головы до ног.

— Боевое крещение! Теперь ничто не страшно, — заметил Абаканов, отряхивая ладонями воду с плеч и груди. На густых и жестких, как зубная щетка, бровях его блестели жемчужные капельки; мокрые волосы отливали синевой, подобно крылу грача. Абаканову было весело, он не скрывал своего превосходства спортсмена и раскатисто смеялся, глядя на остальных.

Старик Коровкин снял с себя армяк и укрыл Пашку, хотя это внимание отца при всех было ему неприятно.

— Сиди, сиди, Пашенька. Один ты у меня...

Дождь, впрочем, скоро прекратился. Абаканов достал из военной сумки полотенце, тщательно вытер лицо, растер привычным жестом физкультурника руки, грудь, спину. Тело его тотчас покраснело.

— Хорошо! Эй, дубинушка, ухнем! — запел он, размахивая по-дирижерски руками. — Сейчас высохнем, как вобла.

— Веселый инженер, — заметил десятник Сухих. — С таким рабочие любят работать.

На десятнике старая форменная фуражка с бархатным околышем и техническим значком, глубоко вошедшим в ткань. Он держался солидно; эта фраза, пожалуй, была первой за всю дорогу.

— По знаменитым местам едем, — заявил Абаканов, глядя куда-то в сторону.

Он рассказал народную легенду о Чибереке, который пытался проложить тракт, но не смог. Остатки огромных камней свидетельствовали, по народной легенде, о строительных работах Чиберека.

Справа от тракта лилась полноводная, стального цвета река, открывались заливные луга; из-за туч выкатилось солнце, забелели ослепительным цветом оснеженные пики гор. Прибитая дождем пыль, мягкая, как пудра, тотчас посветлела, поднялся ветер и понес тучу песка по дороге.

Абаканов снова затягивает в одиночку. «Эй, дубинушка, ухнем!» Его крутая спина, с рыжими веснушками, соединявшимися, как ряска на застойной воде, в сплошные островки, покрывается пепельным налетом пыли.

Пыль уже и на бровях, на ресницах, в покрасневших уголках глаз, в ушах всех путников.

Журба сидел на дне кузова, опираясь спиной на кабину, и с нахмуренным видом глядел по сторонам. Если бы не испортили настроение в исполкоме и не беспокоили мысли о предстоящей работе, с каким удовольствием мчался бы он сейчас в глубь неведомого края... Он пытался представить площадку, но все как-то не шло на ум.

Ветер свежел. Абаканов некоторое время еще упорствовал, но под конец сдался: вынул из рюкзака ночную сорочку, повертел перед собой и надел.

— Цыганская шуба? — спросила Женя.

Когда она смеется, ее лицо краснеет, тогда скрывается рваная дорожка шрама, пролегшая через щеку. «Откуда у нее этот шрам?» думает Журба.

— Теплее шубы! Не верите? — и Абаканов хлопает себя руками по груди.

Жене холодно, хотя она в лыжном костюме, плотная ткань сыра, ни солнце, ни ветер не высушили. Журба снова предлагает девушке пересесть в кабину. «Вы ведь у нас единственная!» Но девушка отказывается.

— Никаких привилегий, даже единственной!

Тогда он предлагает свой военный плащ. Она и от плаща отказывается.

— В таком случае я воспользуюсь правом старшего. Извольте подчиниться моим приказаниям! — он распахивает широчайший плащ, прячет под него Женю и себя. — Вот так. И нечего ломаться.

— Товарищ начальник, — обращается старик Коровкин к Журбе. — Зачем пустовать месту в кабине? Позвольте сесть Пашеньке. Слабый он у меня. Еще захворает...

— Да что ты, что ты, батя?.. — возмутился Пашка, покраснев.

— Садись, садись, сынок, чего там... Садись, милый...

Но Пашка остается в кузове. Не пошел и старик, не желая расставаться с сыном даже на короткое время.

Машина мчится быстрее, быстрее, шофер великолепно знает каждую ложбинку, каждый поворот дороги. Под плащом тепло, Журба чувствует дыхание девушки, его мрачное настроение мало-помалу проясняется. Они тихо ведут разговор. Почти шепотом. И от этого каждое слово приобретает особый смысл.

— Как вы сюда попали? — спрашивает он Женю.

— Хотите просмотреть анкету?

— Хотя бы так.

Женя рассказывает. Шепотом. И теплое ее дыхание Журба снова чувствует на своем лице.

Училась на рабфаке в Ленинграде и работала на электроламповом заводе. Узнала о большом строительстве. Была комсоргом цеха. Агитировала других и сама вызвалась. Горком комсомола послал по путевке.

— А папа, мама?

— Папа — старый корабельщик. Он понял.

— А мама?

— Мама, как мама...

Я также из Ленинграда. И старик мой корабельщик. В 1906 году его выслали из Питера. Мы очутились в Одессе.

— Интересно!

— Что вы будете делать на площадке? — Он не чувствует ее дыхания, она даже как будто отстранилась от него, и тотчас холодный ветер заполз в какую-то щелочку плаща.

— Что потребуется, то и буду делать.

— Вы злюка!

Они некоторое время молчат.

— Мне не нравится ваш Коровкин. Откуда вы его взяли? — спрашивает Женя.

— Он не мой. Он — Абаканова.

— Все равно.

— Подсунули, взял.

— Кулак?

— Угадали!

— А Пашка ничего.

— Ничего. Возьмите его под свое крылышко.

— У меня нет крыльев. Я самая обыкновенная.

— Кто вас знает!

Они слышат крик, оба высовывают головы из-под плаща, щеки их касаются. Уже заметно потемнело.

Оказывается, с черноусого Яши Яковкина ветер сорвал соломенную шляпу-бриль, которую парень приобрел в Медном. Машину не останавливают. Ветер угнал шляпу, как перекати-поле.

Вдали показываются огоньки, они колеблются, подрагивают, точно пламя свечи на сквозняке.

— Тайма! — объявляет Абаканов.

Машина сбегает с тракта в сторону; теплые и холодные потоки воздуха сменяют друг друга. Две новые речушки сливаются в одну, которая и уходит под мост. Отчетливо выделяется белое каменное строение, освещенное электричеством. Машина вылетает на широкую мощеную улицу, делает несколько поворотов и останавливается у деревянного здания.

Остановка. Отдых.

Через несколько минут звенят рукомойники, Женя выходит в контору загорелая, в цветастом платье, новая, непохожая на ту, с которой Журба болтал под плащом. Рубчатый шрам на щеке сейчас не так заметен. Платье делает тоненькую девушку более взрослой, но в этом платье она потеряла для Журбы свою прелесть.

В контору сходятся остальные участники экспедиции, умытые, почистившиеся.

После ужина разбрелись кто куда. Журба и Женя, не сговариваясь, отправились знакомиться с городом. Было темно, вечера на Алтае густые, темные. Но в городском саду горели огни, на эстраде играл оркестр. Алтайские юноши и девушки, студенты местного педагогического техникума, танцевали на деревянном кругу вальс.

Возвращались из сада вместе со стариком-сказителем и девушками-хористками, выступавшими на эстраде. Старик на ломаном русском языке рассказывал о жизни на Алтае, о новой музыке, о хоре и оркестре, которых прежде не знало алтайское искусство, и курил при этом канзу — трубку, сделанную из кости и дерева. Девушки расспрашивали про Москву.

Когда Журба закурил свою коротенькую трубочку, старик презрительно покосился и предложил свою. Кончилось тем, что Журба купил канзу.

— В ней пуда два дегтя! — не смущаясь сказала Женя.

— А как вас зовут? — спросила Женя одну из певиц.

— Валя.

— До революции у нас были нехорошие имена, — пояснила другая. — Звали нас Полено, Урод... и еще хуже, сказать стыдно... Боялись, что Эрлик, злой дух, отберет детей с красивыми именами. А теперь самые красивые имена: Красный Цветочек, Звездочка, Ячмень. Много русских имен.

Расстались. Девушки обещали приехать на площадку завода, когда начнется строительство.

На рассвете группу навестил инженер, начальник изыскательской партии геологов, работавших в этом районе. Ему передали бумагу и почту. Оказия начала действовать.

Выехали в семь часов. Дорога шла по долине, сжатой горными складками. С огромной скоростью, шумя и пенясь, неслась река, перепрыгивая через каменные гряды. Ее поверхность беспрестанно рыхлилась, точно кто-то проводил по реке граблями. Шел молевой сплав леса.

В полдень остановились у порогов.

— Пить!

— Купаться!

Густо обсыпанные белой пылью путники выглядели дряхлыми стариками, даже Яша Яковкин и семнадцатилетний Пашка.

— Над нами будто мешки из-под муки вытряхнули! — заявила Женя, щелкая аппаратом. Она фотографировала пейзажи, отдельные деревца и камни, всю группу изыскателей и каждого в отдельности. Солнце пекло безжалостно, у мужчин рубахи плотно прилипли к телу.

Абаканов, хорошо знавший Алтай, предупредил купающихся, чтобы они не отходили от берега ни на метр.

— Не успеешь оглянуться, как вода снесет к черту на кулички. А там — острые камни. Косточек не соберешь!

Журба быстро разделся и бросился в воду, он считал себя хорошим плавцом и хотел побороться со стихией. Но едва очутился в ледяной воде, как спазматически сжалось горло и на минуту пришлось отдаться стремительному течению. Его подхватило и понесло на стрежень.

— Не сопротивляйтесь! — закричал испуганно Абаканов. — На повороте круто возьмите к выступу!

Схватив веревку, он побежал по скалистому берегу, продолжая наставлять Журбу, судьба которого не на шутку встревожила всех.

— Плывите к той скале! Справа! Жмите сильней! Я брошу вам деревяшку на веревке!

С необычайной поспешностью Абаканов привязал к веревке какую-то корягу и побежал догонять Журбу, успевшего унестись далеко вперед.

— Сюда! Давайте сюда! Ловите! — крикнул Абаканов, поравнявшись с Журбой, и изо всей силы кинул почти под руку Журбы корягу.

Журба схватился за веревку, и его сразу же закружило. Абаканов уперся ногами в землю, но течение срывало его, он упирался, и снова его срывало. Когда подоспели Яковкин и Пашка, они втроем ухватились за веревку и с большой натугой оттащили Журбу с середины реки в сторону. Через несколько минут Журба отплясывал на берегу.

— Эх, вы... — с укором накинулся Абаканов. — Говорил же... Зачем так? Еще миг — и списывай начальника в расход. Вы ведь не знаете наших рек. Как можно...

— Ладно. Не рассчитал, — не то оправдывался, не то отводил укоры Журба, сознавая, что подал дурной пример группе.

Прибежала Женя. Она схватила Журбу за руку, хотела что-то сказать, но не находила слов от волнения.

— Успокойтесь. Больше не буду... — комически заявил Журба. — И на старуху бывает проруха.

— Как мальчик... Самый настоящий мальчик... — вырвалось, наконец, у девушки.

— Хватит! Повинную голову... знаете?

— Не смейте больше! У меня чуть сердце не разорвалось.

— Так скоро?

— Не шутите. Стыдно!

...И снова машина мчится дальше, дальше. Вот и паромная переправа. Через буйную реку переброшен трос. Он закреплен на берегах в высоких, откинутых назад, стойках. Завидев машину, паромщик направляется с противоположного берега навстречу. Легонький плот несется с бешеной скоростью, колесо дико визжит на тросе.

Погрузка отнимает не более десяти минут. Группа отчаливает от берега. Течение кажется еще быстрее, трос натянулся, как струна, гудит. Вода захлестывает край парома, молочная, пенная. Журба велит свалить вещи подальше от края. Паромщик налегает грудью на длинный руль.

Женя стоит у борта и, глядя на воду, говорит Журбе:

— И как вас туда понесло? У меня до сих пор мурашки по телу... Как маленький...

— Довольно, девушка. Сколько можно!

На той стороне открывается деревянный сруб, паром бежит точно к причалу. Группу встречает алтаец невысокого роста, широкий в плечах, мускулистый; пружинистые, сильные ноги его ни секунды не стоят на месте.

— Далеко путь держите? — обращается он к группе на хорошем русском языке.

— В Тубек. А вы проводник?

— Проводник.

— Товарищ Бармакчи! Привет! — восклицает Абаканов.

— А вы откуда знаете Бармакчи?

— Кто вас не знает, Василий Федорович!

Проводник приглядывается и вдруг узнает Абаканова.

— А, товарищ!.. Весной, помню, приезжали.

— Точно. Как лошади?

— Лошади есть. И люди есть. Когда пойдете?

— Вот старший в группе. Я начальник изыскательской партии, а это — старший в группе, — объясняет Абаканов, показывая на Журбу.

— Надо сначала вызвать геологов из Карки, — говорит Журба, — есть для них передача.

— Это в миг сообразим. Пока отдохнете, геологи тут будут.

— Переход трудный? — спрашивает Журба.

— Нам ничего, мы привыкли.

У Бармакчи плюшевая зеленая шапочка, отороченная рыжим мехом с длинными ворсинками, брезентовые сапоги с высокими голенищами, отвернутыми вниз, на голень, и перевязанными у колена ремешком. Улыбается Бармакчи хитро, как бы скрывая что-то или потешаясь над собеседником. На вид ему не более тридцати пяти, но возраст алтайца определить трудно. Несколько толстых волосков на верхней губе и на подбородке черны, как тушь; на полном лице ни одной складочки, ни одной морщинки; глаза молоды, взгляд остер.

— Где тут расположиться группе? — спрашивает Журба, оглядываясь.

— Хотите, в колхоз пойдем. Рядом. А то можно и в тайге.

— Чего там в колхоз! — протестует молодежь. — На свежем воздухе.

— Ладно. Отправляемся на рассвете. Стать биваком! — объявляет Журба.

Сгрузили палатки, но не ставили их, а положили на земле, снесли с машины продукты. Поужинали, не разводя костра. Потом одни пошли к реке стирать побуревшие от пота рубахи, другие улеглись на палатках, третьи побрели в тайгу.

В колхозную контору вскоре явилась группа геологов. Начальник Каркинской изыскательской партии был в ковбойской рубахе, черный от загара. Он тотчас отрекомендовался: «Семенов».

Познакомились. Журба вручил передачу.

— Ну, как вам тут?

— Работается неплохо, только скучновато.

— Оторвались от людей, от жизни...

— Газет не видим по месяцу.

— Питание для радио израсходовали.

— Сидим, как в берлоге. Только и радости, что встреча с оказией,— сыпались отовсюду голоса.

— Успешны поиски? — спросил Абаканов.

— Удивительный край! — сказал Семенов, разглядывая Журбу, как нового человека. — А вы далеко?

Журба ответил, с интересом разглядывая группу, действительно одичавшую, жадно накинувшуюся на человека с «большой земли».

— А где ваши спутники? — спросил Семенов.

— На берегу.

— Ну, мы пойдем знакомиться. Поговорить охота. Ваши люди еще отдохнут. Мы их не растерзаем, не бойтесь! — и геологи с шумом побежали к реке.

Осмотрев колхозных лошадей и распределив с Василием Федоровичем Бармакчи вьюки, Журба вышел на тропу. Было часов десять вечера. На Алтае сумерки коротки: сразу же после захода солнца наступает темень, густая, мягкая, — без фонаря не обойтись. Возвращаясь из колхоза к группе, Журба шел, не обращая внимания на тропу. Знакомое чувство тревоги охватывало его: близилось окончание дороги, еще несколько дней — и они прибудут на площадку. Он думал о предстоящих работах, и, как всегда перед началом нового дела, его многое беспокоило. От него теперь зависело, как будет представлена эта спорная тубекская точка, от него зависело — рекомендовать ее Москве или отклонить. Материалы акционеров, извлеченные из архива крайсовнархоза, не давали ясного представления о площадке. Но идеальной площадки вообще в природе не существует, в любой точке есть свои плюсы и минусы. Требовался большой опыт, чтобы решить вопрос правильно, учтя условия места, района, края. Такого опыта у Журбы не было. Следовало опереться на опыт других. На чей?

Грибов выступал против Тубека, это было ясно, хотя своего мнения никому не навязывал; его ссылки на геологические данные были достаточно вески. Но кто такой Грибов? Приятных манер и обаятельной внешности явно недостаточно, чтобы судить о человеке.

Он знал коротенькую жизнь Жени Столяровой, верил ее комсомольской душе, как верил и черноусому Яше Яковкину, который начал свою жизнь с кочевки по Дальнему Востоку, Средней Азии и Уралу, чего-то ища и пытаясь самоопределиться. Десятника Сухих, произведенного по необходимости в техники, вероятнее всего манила перспектива походить в начальстве. Это чувствовалось, хотя Сухих держался в сторонке и до поры до времени избегал проявлять свой характер. Его знания, опыт? Посмотрим. Коровкин-отец, видно, помнил обиды... Бородатый, кряжистый мужик, с ним, конечно, придется нелегко. Пашка? Пашка, кажется, хорош. С каждым разом Журба открывал в улыбке, в отдельных репликах, в повадке парня хорошие черты; радовало, что паренька не задела отцовская короста, не избаловала отцовская любовь. Абаканов? Пожалуй, надежда была единственно на Абаканова. Знает дело. С ним можно и посоветоваться, и поговорить. Коммунист, прошел военную службу — это уже рекомендация. Но, странно, что-то лежало между ними, мешало сблизиться.

«Неужели сцепленные пальцы? — подумал Журба. — Мало ли что! Ну, шел с чужой женой, держал ее за руку. Ну, смотрела на него. Отталкивает обман? А был ли обман? Наконец, какое ему, Журбе, дело?»

Одна мысль сменяла другую, одно настроение вытесняло другое, а тревога оставалась, и с ней он приближался к Тубеку.

Побродив по тайге, Журба решил вернуться к биваку. Вероятно, геологи-гости уже ушли. Незаметно для себя он сошел о тропы, потому что высокая трава опутала ему ноги. Он пошел в сторону, но трава стала еще гуще. Вернулся назад — та же картина. И потом, куда ни шел, всюду встречала его мокрая трава, высокая, по грудь. Проблуждав с полчаса, увидел огонек. Пошел на свет. Из тьмы выросло какое-то строение, с диким лаем сорвалась собака. От проклятого волкодава он с трудом отбился подобранным суком. Кто-то из темноты прокричал ему по-алтайски: видимо, указывал путь или, может быть, звал в дом, — Журба не понял.

Он выбрался, наконец, на пригорок и, отдышавшись, взглянул на часы: фосфористые стрелки показывали половину первого. Побродив еще немного по тайге и не найдя бивака, решил заночевать: сел под деревом на мягкий, как подушка, мох и с досадой смотрел в черное небо, отчетливо выступавшее среди светлых верхушек деревьев.


3

Рассвет пришел многоцветный, яркий, небо заливали розовые краски, и облака казались льдинами, а небо — морем. Птицы присвистывали, прищелкивали, заливались трелями, славя зарю от всей своей птичьей души, понимающей и красоту, и радость жизни.

Стало очень досадно, когда, пройдя шагов пятьсот под многоголосое прославление рассвета, Журба увидел избушку паромщика, а рядом с нею Женю.

— Где вы пропадали? То чуть не утонул, то пропал без вести... Мы с ног сбились... Ищем... ищем...

Он пробормотал что-то, сделав вид, что занимался предстоящим переездом, и пошел на конный двор. Низкие, мускулистые лошади, стоя у коновязи, жевали траву; их вкусный хруст Журба услышал издали. Легкие седельца лежали на земле; тут же горкой возвышались переметные брезентовые сумы, узкие мешки, рюкзаки. На «обозных» лошадях конюхи приторачивали вьюки. Василий Федорович Бармакчи вынес из кладовой топор на предлинном топорище и заправил его в кожаный футляр седла. Изыскатели собрались; отец и сын Коровкины высматривали лучших лошадей, что-то суля конюхам, Яша Яковкин сидел на низкорослой лошаденке и охорашивался. Конюх подгонял ему стремена, осматривал, правильно ли навьючена лошадь, не выступал ли из вещей какой-либо колющий, острый предмет.

— Лошадь поранишь, пешком пойдешь! — объяснял Бармакчи.

Сухих приторачивал мешок, не прибегая к помощи конюхов, вьючил он уверенно, по-хозяйски.

Пришли Абаканов и Женя. Девушка весело смеялась, и Журба подумал, что над ним. Она снова была в лыжном костюме и выглядела подростком. Абаканов, приложив руку к козырьку, поздоровался с начальством, не осведомляясь из деликатности, где пропадал старший.

— Разрешите вести группу? — спросил официально.

— Позавтракали?

— Так точно.

— Люди готовы?

— За нами остановки нет...

Это уже был намек, но Журба пропустил шпильку мимо.

— Трогайте!

— Товарищ Журба еще не завтракал! — запротестовала Женя.

— Трогайте! — сухо скомандовал Журба.

Абаканов вскочил на лошадь и наставительно сказал, обращаясь к группе:

— Товарищи! В дороге не натягивайте повод. Дайте лошади полную волю. Алтайская лошадь в тайге умнее всадника!

Бармакчи подвел Журбе лошадь. Николай потрепал ее по шее, по крупу и так же легко, как Абаканов, вскочил в седло, чуть тронув ногой стремя.

— Стойте! Я сейчас сниму вас. Новый кадр: «Изыскатели отправляются в тайгу!» — и Женя щелкнула затвором аппарата.

Полчаса спустя Журба знал, что Василий Федорович Бармакчи коммунист, в годы гражданской войны служил в Красной Армии, воевал против атамана Семенова, басмачей и зайсанов.

«Находка!» — подумал Журба.

Кроме Василия Федоровича, с группой отправлялись в путь старик-алтаец, два молодых конюха и подросток лет тринадцати, которого звали Сановай, — внимательный, приветливый мальчишка с лицом в оспенных выщербинках, похожих на следы от дробинок.

Хотя дорога была широка, лошади упрямо заходили друг другу в хвост, как если бы шли по узкой тропке, и никакими усилиями не удавалось заставить их идти по две в ряд.

Часа через три Василий Федорович свернул на тропу и повел группу вдоль безыменной речушки. Здесь велись лесозаготовки, рабочие скатывали с горы бревна, которые, падая, вздымали фонтаны брызг. На многих деревьях процарапаны были длинные стрелы, обращенные острием вниз; под стрелами висели жестяные коробочки.

— Подсочка! Добывают смолу, — пояснил Абаканов. — А лес идет на стройки, на крепь для угольных шахт.

Выбравшись к речушке, Яша Яковкин и Сухих ожесточенно принялись обливать водой голову, грудь, лицо, без конца пить, то черпая ладонью, то припадая к воде губами.

— Не делайте этого, еще больше захотите пить, — предупредил Абаканов.

Обманчивое охлаждение! Журба испытал это на себе. Ему понравилось, с какой заботливостью Абаканов относился к группе, как без излишней назойливости предупреждал товарищей от неприятностей.

Справа и слева вдоль долины поднимались горы, покрытые лесом, а над рекой, по высокому берегу, росла густая трава, расцвеченная фиолетовыми венчиками луговой герани, розовыми метелочками иван-чая, красными зонтиками татарского мыла. Таежная тишина, нарушаемая шумом бегущей реки да резкими выкриками птиц, становилась с каждой минутой глубже. Некоторое время группа ехала молча, не шутил даже Абаканов.

Прошли еще километров десять, и Бармакчи объявил привал. Лошадей расседлали, развьючили. Потники положили мокрой стороной к солнцу. Женя внимательно осмотрела свою лошадь, желая запомнить приметы, чтобы потом легче отыскать в табуне: седлание и навьючивание возлагалось на каждого всадника.

В небольшой речушке с тихими затонами купались все, даже Женя. Единственная женщина, она отошла шагов на двадцать в сторону, за уступ скалы.

— Осторожней! — крикнул ей Журба. — В случае чего, зовите на помощь.

Минут через пять группа услышала девичий визг: «Ах, хорошо! Вот хорошо!» и шлепанье руками по воде; можно было подумать, что плывет колесный пароход, ударяя по воде плицами.

— Вода ледяная! А как у вас там? — спрашивала Женя.

— У нас кипяток! — ответил Абаканов. — Обратите внимание на цвет.

Действительно, Женя заметила, что алтайские реки отличаются друг от друга прежде всего цветом. Безыменная речушка казалась зелено-синей, как легкий раствор медного купороса.

Искупавшись, Сановай принес сухих веток и развел огонь. Коровкин-отец воткнул в землю рогульки, навесил на перекладину два походных котла и чайник. Пашка Коровкин, любивший поесть, охотно подкладывал сушняк. Женя заметила, что глаза у него были светло-серые, а ресницы и брови совсем белые, незаметные, как у малых ребят. Когда сушняк истощался, он рубил дрова, размахивая топором, подобно сказочному лесорубу.

Пока варился обед, Журба и Абаканов, лежа рядом, смотрели в небо. Над их головами раскинулись кроны исполинских сосен, простиралась голубая тишина, располагавшая к интимной беседе. Время от времени верхушки деревьев шумели, и шум этот напоминал Журбе морской прибой.

— Мне говорили, что вы бывали на тубекской площадке, — сказал Журба.

— Побывал.

— Как ее находите?

— Я не имел возможности заняться ею по-настоящему.

— А первое впечатление?

— Первое впечатление удовлетворительное. Но есть серьезные недостатки.

— Какие?

— Река. Для такого гиганта надо много воды, а Тагайка бедненькая, хотя и бойкая, живая речонка. Второе — заболоченность.

— Это серьезный минус. А плюсы?

— Руда и уголь — почти под рукой.

— Запасы?

— Мы не исследовали. Но сочетание чудесное.

— Почему московская комиссия сняла точку с изыскания?

— Ссылаясь на то, что есть более выгодные площадки. Здесь, действительно, места богатейшие, а чем больше выбор, тем труднее на чем-либо остановиться.

— Что вы скажете о Радузеве?

— О Радузеве? — удивился неожиданному вопросу Абаканов. — Что могу сказать? Его прислали к нам в прошлом году. Он, конечно, странный, весьма странный человек, но инженер знающий. Таких поискать!

— На меня он подобного впечатления не произвел.

— Вы его не распознали. Это замкнутый, болезненный человек. С ущемленным самолюбием. С ущемленной душой. Но знаний у него не отнимешь.

— Белогвардейский офицер?

— Белогвардейский? Откуда вы взяли? Он офицер царской армии. В белой армии, насколько я знаю, не служил.

Промолчали.

— А какой он пианист... Когда его слушаешь, забываешь и недостатки его. Все забываешь...

Абаканов вздохнул.

— Он сибиряк?

— Он с Украины, но в Сибири и на Урале лет десять.

— Выслан?

— Откуда вы взяли?

— Предположение.

— Нет. За что его высылать? Его никто не высылал.

— Откуда вы так хорошо его знаете, если он прибыл сюда только в прошлом году? И если к тому же он человек замкнутый?

Абаканов смутился.

Подошла Женя.

— Не помешаю беседе начальников?

— Садитесь, девушка.

— У меня есть имя...

— А Грибов? Что он?

— Грибов? Женя, не слушайте. Грибов тяжелый, самомнящий человек, хотя и кажется приветливым. С ним работать трудно.

— Знающий?

— Вообще, да.

— Обед готов! — объявил Яша Яковкин.

Поднялись.

Обедали, лежа на земле вокруг котла. Женя, утолив первый голод, приподнялась на колени, посмотрела и вдруг воскликнула:

— Как цифры на циферблате! Стойте, я сейчас! — и схватила аппарат.

— Какие цифры? — спросил Абаканов.

— Лежите вокруг котла, как цифры на циферблате часов. Какой непонятливый!

После обеда отдыхали, подложив под головы седла.

— Я читала, что киевский князь Святослав любил спать на земле, подложив под голову седло, ел сырое мясо...

— Спите, Женя, и не мешайте другим! — сурово сказал Журба, а про себя подумал, что без этой девушки в группе было бы серо и буднично.

В шесть объявили подъем, Женя бросилась искать свою лошадь, но все лошади показались ей одинаковыми, совпадали даже отдельные приметы.

— Где моя лошадь? У нее мозоль на левой ноге. И рубец на крупе. И еще что-то, не как у людей!

Выручил ее старик-алтаец. Как он запомнил, кто на какой лошади ехал, Женя понять не могла.

Дорога, сжимаемая скалами, становилась у́же и у́же. Лошади, как уверял Абаканов, шли с осторожностью; на крутой тропе они пробовали прочность камней: поставят ногу, пощупают, не сползает ли камень, и только тогда налегают всей тяжестью.

Часов в семь вечера группа повстречала на тропе алтайских женщин. Одеты они были в пестрые кофты и юбки, из-под которых выглядывали мужские грубые штаны и сапоги. Все курили трубки. Бармакчи о чем-то спросил женщин, они ответили. Желтые морщинистые лица их оставались суровыми.

В девятом часу прошли мимо отвесных скал ярко-лилового цвета, потянуло сырым ветром, небо внезапно почернело.

— Грозу ждать надо, — сказал Василий Федорович.

— Мал-мал плёхо... — подтвердил старик.

Прошли еще с полкилометра, речонка осталась в стороне, потом резко свернули в чащу леса, пересекли вброд ручеек и остановились на опушке.

Пока разбивали палатки, Сановай развел костер. В этом деле мальчик был незаменим: у него всегда оказывались под рукой и сухие ветки сосны, и березовая кора; огонь рождался из его рук, как из рук чародея. В одну минуту буйное пламя резко взмыло вверх, разбросав мельчайшие искорки.

— «Цыганы шумною толпою...» — начал было Абаканов, но над головой вспыхнула ослепительная молния, раздался страшный удар. Из черноты рельефно, как на фотопластинке, проявились синие деревья, лошади, лица проводников. По ветвям зашлепала дробь дождя, неся с собой холод. Журба побежал к палатке. Там, стоя на коленях, Женя со свечой в руке что-то искала в рюкзаке. С крыльев палатки уже лилась вода, но внутри было сухо.

Женя проглотила какой-то порошок и легла.

— Что с вами?

— Ничего.

— Не обманывайте. Говорите правду.

— Ничего... Пульс сто...

— Сто?

— Сама не знаю, почему... Как-то странно болтается сердце...

В палатку влез на коленях Абаканов. Четвертое место предназначалось Сановаю.

— Ну, как? — спросил Абаканов. — Сухо?

— С вас льется вода! — воскликнула Женя. — Отодвиньтесь, пожалуйста.

— Вода? Привыкать надо, барышня. Изыскатель — это кочевник!

Женя сердито засопела.

Лежали молча и смотрели сквозь открытый полог на костер, который, несмотря на ливень, продолжал полыхать, поддерживаемый умелыми руками Сановая. Мальчик завернулся в брезент и походил на горбатого карлика-заклинателя. Слышно было, как шипел рыжий сушняк, отплевываясь во все стороны.

Журба смотрел на костер, на Сановая и не заметил, как задремал.

Кажется, не прошло и нескольких минут, а его уже окликнули:

— Проснитесь! Ужин готов, товарищ начальник. Слышите?

С трудом открыл глаза: перед ним на коленях стояла Женя.

— Спать будете потом.

— Неужели уснул?

— Богатырским сном. И так храпели, что палатка дрожала... Знаете, как в одной русской сказке?

Дождь еще продолжался, но сеялся он точно из пульверизатора, мелкий, легкий, и маковые зернышки его мягко постукивали по туго натянутому брезенту.

Когда Журба пришел к костру, группа ела дымящуюся рисовую кашу, приправленную фруктовым соком. В воздухе было парно.

— В общем, хороша каша! — заметил Абаканов. — Есть можно.

— Скверная каша... — заявила Женя. — Дым и горечь...

Бармакчи протянул эмалированную мисочку Журбе. Рисовая каша показалась Журбе великолепной.

— Сказочная каша! Ничего подобного никогда не ел!

Рассмеялись.

Пока ели, крупные капли воды то и дело обрывались с веток и сочно шлепались в миску.

После ужина костер залили водой, присыпали землей и отправились на отдых. Палаток было три, каждая — на четырех человек.

— Обувь, мокрые чулки и портянки к входу в палатку, а не под голову! — объявил Абаканов, забравшись в палатку.

Женя засмеялась, по-детски откинувшись корпусом назад; звонко захохотал Сановай, когда ему Абаканов по-алтайски объяснил, что требуется. Стало смешно и Журбе. Он снял с себя промокший насквозь френч и пристроил для сушки возле выхода из палатки. Каждый накрылся своим одеялом, подоткнув с обеих сторон концы. Лежали по-братски, чувствуя друг друга. Это была первая ночевка в палатке. Дождь не унимался, Абаканов протянул руку и вдруг угодил в лужу.

— Эй, кто там?

Журба протянул руку и тоже угодил в лужу.

— Кто трогал брезент руками? — обратился Журба к соседям.

— Я трогала. Ну и что?

— Ну и то! Мокрую палатку нельзя трогать руками! Теперь мокните.

Снова вспыхнуло фиолетовое пламя, и все увидели внутренность палатки, как при вспышке магния: башмаки, лежавшие при входе, одеяла, принявшие форму человеческого тела, головы с всколоченными волосами.

Забарабанил град.

Журба, высунувшись из палатки, подобрал несколько градинок, они были с голубиное яйцо.

— Без всяких дурных мыслей — еще тесней! По-изыскательски! — заявил Абаканов, ложась.

Гроза не утихала, ежеминутно сверкала ослепительно яркая молния. Раскаты грома раздавались вокруг с таким грохотом, что казалось — рушатся миры. Но усталость взяла свое, и вскоре группа уснула под гул канонады.

В пять утра Василий Федорович уже поднимал людей. Одеяла, одежда, обувь, войлок — все было мокрое, холодное, чужое. Журба с трудом натянул сапоги.

— Как после бани!

Когда выбрались из палатки, зуб на зуб не попадал. Луг с высокой травой, открывавшийся с опушки леса, превратился в озеро. Сановай по обыкновению, не дожидаясь приказа, принялся за костер, но в этот раз даже ему не удалось развести огонь. В воздухе продолжала сеяться теплая дождевая пыль, а из глубины тайги наступал молочный туман, обнимая по дороге деревья и кустарники.

Пришлось за костер взяться Бармакчи. Сидя на корточках, он дул во всю силу своих легких, дул как из кузнечного меха, и среди едкого сизого дыма, отдававшего копченым окороком, появился желтенький огонек. Он был робкий, пугливый, появлялся и исчезал. Василий Федорович дует сильнее, красный, синий от натуги, со слезящимися глазами. Огонек оживляется, становится смелее, дыма меньше и меньше. И вдруг огонь вспыхивает, охватывает внутренность костра, трещит, щелкает.

— Ура! — кричит Женя.

Пока кипятили воду, каждый пошел отыскивать в тайге свою лошадь. С вечера их отпустили на волю, стреножив передние ноги. У мокрых лошадей изменился цвет шерсти, и Женя снова тщетно распознавала свою...

Позавтракали остатками вчерашней каши, напились чаю и тронулись в путь под мелкий неутихающий дождик.

— Погодка! Наша, ленинградская...

Женя чувствовала себя после сна лучше, но пульс не падал: 95. «Хоть бы скорей спуститься с перевала в долину».

За ночь дождь размыл тропы, местами обнажились толстые корни деревьев, образовались предательские ямы, заполненные грязью. Попади лошадь в такую яму — и нога сломана. В полдень дождь, наконец, утих, погода установилась, хотя солнце не показывалось: его закрывали войлочные многослойные тучи, и от этого свет был разреженный, как в сумерках.

Вышли в долину.

— Цветы! Сколько цветов! — воскликнула Женя.

Соскочив с лошади, она нарвала зверобоя, ромашки, донника, сложила в букет.

— А цветы, как у нас. Возьмите на память!

Журба взял цветы и засмотрелся на Женю: ее, тоненькую, с золотистыми кудрями, с решительным упрямым взглядом, можно было назвать хорошенькой, если бы не шрам. Рваный, молочно-белый он пробегал через щеку.

— Как самочувствие? Пульс падает?

— Нет.

Она неловко взобралась на лошадь, хлестнула концом повода и помчалась.

Открылся затканный цветами луг. До чего много было на нем цветов! И до чего показалось красиво даже повидавшему виды Абаканову. Он подъехал к Жене.

— Нравится?

— Очень.

— Вот желтые, как цыплята, — это потники, вот фиолетовые сокирки, там — смотрите по направлению моей руки — папоротниковый страусник, а там — видите? — шелковые такие... Это пушица, а это лиловый астрагал. Красивый, да?

— Вы так любите цветы?

— Люблю.

— А еще что?

— Еще? Многое.

— Например?

— Например, таких шаловливых девчонок, как вы!

— Смотрите, какой любвеобильный! Сколько вам лет?

— Для вас, Женечка, стар.

— Для меня? Подумаешь!

— Стойте, девушка. Я вам сейчас что-то покажу. Видите? — он показал на лес.

— Вижу. Лес. Ну и что?

— Обратите внимание на зоны расселения. Глядите: внизу хвойный и лиственный лес. Сосна, береза, осина. Выше — светлый бор: ель, лиственница, пихта, значит, мы, девушка, находимся на высоте семьсот-восемьсот метров. Ясно? А вон на самом перевале — кедровник. Высота тысяча и более метров.

Женя следит за рукой Абаканова.

Абаканов отломил несколько веток и показал, как отличить пихту от ели, кедр от сосны, как распознать лиственницу.

— Я очень рада, что еду, — призналась Женя.

— Еще бы: одна среди одиннадцати рыцарей!

— Не дурите. Я серьезно говорю. Очень рада. И на площадке буду работать так, что вам завидно станет!

— Люблю таких. Эх, Женечка, до чего заманчива работа изыскателя...

Вот и первый по дороге через тайгу в Тубек аил. Всех юрт, аланчиков — юрт, поставленных на шестигранный сруб, — Журба насчитал двадцать. Крохотное селение. Решили остановиться на короткий отдых. Журба, Женя и Бармакчи пошли осматривать селение.

Несколько русских изб стояло в стороне.

Словоохотливый председатель колхоза, говоривший только по-алтайски, повел гостей в колхозные ясли.

Женя с интересом разглядывала детишек, убранство комнаты. На ремне посреди избы висела колыбель — кабай. При виде гостей воспитательница поспешно накрыла кисеей лицо ребенка, лежавшего в колыбели, и отошла в сторону. Черноглазые, желтолицые, с широкими носиками, ребята пытливо глазели на пришедших. Женя протянула детишкам горсть леденцов. Ребята взяли, но не ели.

Когда уходили, детишки завизжали: «Кит! кит...»

Председатель и Бармакчи сконфузились.

— Чего они? — спросил Журба.

— Глупые... не понимают... они гонят вас...

...И снова в дороге. Все на северо-восток.

С этой ночи началась пытка... Полчища комаров и мошкары собрались над лагерем, словно кто-то созвал их трубой на врага, и никакие дымы костров не могли отогнать их от палаток. Женя надела накомарник, но дышать под сеткой не смогла, задыхалась. Изыскатели расцарапывали себе до крови руки, лицо. Одного только Абаканова не трогала нечисть.

— И что за заговор есть у вас, товарищ инженер? — допытывался Коровкин-отец, отбиваясь веточкой от мошкары. — Моего Пашеньку до крови изъели, проклятые.

— В самом деле, чем вы им не любы? — спрашивала Женя.

— Есть такой заговор... — шутил Абаканов. — Поцелуете, скажу...

— Не падайте духом, — утешал группу Бармакчи. — Еще немного — и комары оставят вас.

И, действительно, через два дня комары, словно наевшись и напившись людской крови, оставили группу, только мошкара налетала к вечеру и колола по-блошиному тонкими-претонкими иголочками.

Потом открылись пики гор, скрытые до сего времени лесом. Тропа идет среди каменных складок, расположенных в несколько рядов, как гармошка.

— Интересное место! — замечает Бармакчи.

— А чем?

— Крикните, тогда узнаете.

Женя крикнула: «Ау-у!..» — и эхо повторилось трижды.

Закричали Яша, Пашка, Сановай, и горы повторили голос каждого трижды.

Сжатая лесом долина замыкалась скалой, от которой грозы, ветры, летняя жара и зимняя стужа откалывали кусок за куском. Лошади по щиколотку увязают в грязи, скользя по обнаженным корням. Высокая трава заменяет кустарник. С кедров и пихт свисают инееподобные бороды лишайников. Особенно густо лишайники охватывали деревья с северной стороны, и по этому признаку можно было безошибочно определить страны света. Когда показался один из многочисленных в алтайской тайге ручьев, Женя свернула к воде. Лошадь пила воду, войдя в ручей по колени и широко расставив передние ноги. Свесившись, Женя увидела, как крутые, быстрые шарики пробегали по шее лошади. Напившись, она задумчиво постояла, потом попила еще, и сама, без повода, вышла на тропу. Трава доходила ей до головы, резким движением лошадь на ходу скрывала верхушки и хрустела крепкими, словно выточенными из бивня моржа, зубами.

Погода становилась лучше, погреться на солнышке после дождя выползла серебристая змейка. Разлегшись поперек тропы, она смотрела на приближающуюся лошадь, но едва копыто вот-вот готово было раздавить ее, она, блеснув, юркнула в сторону. Все чаще стали встречаться самодельные капканы, расставленные на кротов.

Василий Федорович пропустил три-четыре капкана, потом остановился.

Сановай соскочил с лошади и запустил под замок капкана руку.

— Крот! Крот! — кричала Женя таким голосом, словно увидела по меньшей мере голубого песца.

— Задали б вам охотники, — строго заметил Абаканов.

— Настоящие охотники капканов здесь не ставят. Разве это тайга? Это проезжая дорога! — ответил Бармакчи.

Группа прошла мимо пожарища: молния зажгла лес, место было открытое, огонь буйствовал, видимо, не один день.

Но дальше, за центром пожарища, сохранились пеньки и даже целые деревья, только они были черные, обуглившиеся, с толстыми, короткими, как бы обрубленными ветвями.

...На шестой день выбрались к высоте, откуда, как на ладони, открывались горы. Они шли параллельно друг другу, покрытые снегом, окутанные облаками, словно дымом. Повеяло зимней прохладой. Тайга стала редеть, выпадали отдельные породы деревьев. Зональность, о которой говорил Абаканов, чувствовалась здесь еще резче. Под ногами лошадей зачавкало болото. Бармакчи свернул в сторону, и все выбрались на твердую дорогу.

— Сойти с лошадей! — велел он.

Сошли, взяли под уздцы. С трудом спускались по камням, отшлифованным потоками воды. И вдруг перед глазами группы открылось зеркало озера, обрамленное редким леском.

Нельзя было не остановиться перед высокогорным озером редкой красоты.

— А вы знаете, — сказала Женя, — это совсем как Большой Вудьявр на Кольском полуострове, как два брата!

Группа привязала лошадей к деревьям и пошла к воде. Мягкая, прозрачная, она, однако, лишена была жизни; по крайней мере, никто даже при пристальном разглядывании не заметил ничего, кроме нескольких водяных пауков, коробивших зеркальную поверхность.

Пока лошади отдыхали, люди поднялись на вершину горы. Тропа огибала высокий скалистый берег озера и шла то по открытому склону, то по кромке леса. С вершины горы озеро показалось черным прудом. Еще несколько метров подъема — и исчезли последние деревья. В тишине звучно зажурчал ручей.

Вот и вершина. Снежный покров обнимал ее плотным слоем. Журба расчистил палкой зернистый наст, в котором весело искрились синие огоньки, и отломил кусочек снега. От него пахло, как от чистого белья, вывешенного в морозный день на просушку.

Вдруг что-то ударило его по плечу... Быстро оглянувшись, он увидел Женю. Румяная, возбужденная, она лепила снежки и швыряла то в Абаканова, то в него.

Слепив большой ком снега, Журба побежал к девушке, Женя отступилась. Он схватил ее за плечи.

— Будете швыряться? Будете? — и забросал ее лицо снегом.

Женя вдруг побледнела.

— Оставьте... — она беспомощно опустилась на снег.

— Что с вами?

Она взяла его руку и приложила к груди. Под его пальцами часто-часто стукало сердце.

— Что? Что с вами?

— Мне плохо...

Подбежал Абаканов.

— Тысяча семьсот метров над уровнем моря!

— Жене плохо... — сказал Журба, не зная, чем помочь больной.

Абаканов рухнул на колени.

— Горная болезнь, Женечка, да?

Журба взял Женю на руки и понес к спуску. Она была легка, как прутик. Но Женя пришла в себя и высвободилась.

— Не надо, спасибо. Мне лучше.

Она приложила снег к вспотевшему лбу и присела, склонив голову на колени.

— Идите вниз.

— Нет. Теперь хорошо. Совсем хорошо.

— Не упрямьтесь, — строго сказал Журба. — Внизу будет лучше.

— Нет. Минуточку. Вы идите. А я посижу.

— Бросить вас?

Женя немного посидела и поднялась, бледность уже покинула ее, нежный румянец окрасил щеки.

Солнце в этот момент осветило дальние гребни гор, золотистые, белые; низиной, по ущельям и между складок, тянулись облака; там клубился туман, и казалось, что горы снизу обкуриваются дымом от гигантского костра.

— Какой простор! — воскликнула Женя, оглядываясь. — Как хорошо...

Журба шел по ослепительно чистому, блестящему, подобно накрахмаленной, выутюженной скатерти, снегу и смотрел, как Женя рвала фиалки, большие, словно анютины глазки. Она протянула к его лицу пучок фиалок.

— Ступайте по той тропе вниз, а мы с товарищем Абакановым поднимемся на вершину.

— Никуда не пойду. Я чувствую себя хорошо.

Отдохнули, лежа на снегу. Но минут через тридцать были уже на соседней вершине. И снова на всех нахлынуло чувство ни с чем несравнимой легкости от простора, воздуха, сверкающих на солнце снегов.

Гор-ны-е вер-ши-ны,

Я вас ви-жу вно-вь... —

запел Журба.

— Наконец-то и вас прорвало! — торжествующе воскликнул Абаканов.

— А вы думали, я деревянный?

— Каменный... — заявила Женя.

Сошлись у озера часа через два. Сановай принес Жене бурундучка и предложил снять шкурку.

...Спуск. Шумят деревья. Откуда-то доносится свист.

Гаснет солнце, опускаясь в долину, как в чашу. Тропка уводит в глушь тенистого, холодного леса, где деревья густо обвешены зеленым лишайником. Призывно журчат, вызывая жажду, ручьи. Они текли среди камней и травы, но их нельзя было отыскать.

— Как переносите дорогу? — осведомился Журба у Сухих, который держался в сторонке.

— Ничего, товарищ Журба. Не привыкать-стать.

— Вы сибиряк?

— Сибиряк. Из Тюмени.

— Как намечаете организовать работу на площадке?

Сухих задумался.

— На изысканиях, признаться, мало приходилось работать.

— Вы знаете, что вас рекомендовали на должность техника-геолога?

Он немного смутился.

— Будем делать, что прикажете. С инженером Абакановым всякую работу можно понять.

— Вы с ним работали?

— Один раз. На площадке в районе Мундыбаша.

— А где работали до поступления в филиал?

— На Гурьевском заводе. По реконструкции. Заводик маленький. Доменная печурка там от старых хозяев досталась на тридцать восемь кубов, работала на древесном угольке, давала семь-восемь тонн чугуна в сутки. А мы реконструировали, перевели на сырой каменный уголь, построили мартен садкой в десять тонн, смонтировали прокатный мелкосортный стан.

— Вы строитель?

— Так точно, больше по строительству приходилось работать, товарищ Журба.

«Час от часу не легче...» — подумал Журба.

Подъехав к Абаканову, он, показав на спуск, на горы, сказал, что его, как путейца, многое уже начинает смущать в тубекской точке: в таких геологических условиях строительство железнодорожной магистрали исключено.

— Но ведь мы идем к Тубеку напрямик.

— А если б не напрямик?

— Там рельеф спокойнее. От последней станции Угольная до нас километров пятьдесят. К рудникам также дорога сносная.


На седьмой день пришли к большому аилу, расположенному вдоль дороги. Здесь находилась еще одна поисковая партия. Обменялись новостями, Абаканов передал инструменты, которые вез для них, и письма. Подъехали к мараловодческому совхозу.

Желтой шерсти, нежные, хрупкие маралы без всякого страха шли на зов людей к изгороди, протягивая чудесные мордочки.

— Какие они... Как жеребята... — воскликнула Женя.

Всезнающий Абаканов на ходу прочел импровизированную лекцию. Нового в его словах Журба ничего не нашел, но должен был признать, что Абаканов — хороший рассказчик. Все у него получалось интересно. Тут было и об одиночестве старых оленей, о борьбе за самку, о криках, приводящих молодых оленей в трепет, о пантах, их целебных свойствах, об экспорте пантов в Китай и Монголию, о долговечности жизни оленей, о мараловодческих совхозах и гибридизации яка-сарлыка с местной коровой.

— А что это такое изюбр? — спросила Женя.

— Изюбр — это подвид благородного оленя. Из молоденьких, неокостеневших рогов изюбра также извлекают секрет, входящий в препарат пантокрин, — пояснил Абаканов, любивший, когда его слушали.

— А зачем пантокрин? — допытывалась Женя.

— Вам он не нужен, не волнуйтесь, девушка!

— С вами ни о чем серьезном говорить нельзя!

Женя вспомнила книгу Пришвина «Жень-шень» и, протянув руку к молоденькой самочке, ласково назвала ее Хуа-лу.

Щелкнув аппаратом, Женя навела объектив на Абаканова:

— Стойте! Хочу запечатлеть вас среди маралов!

Из юрт и аланчиков вышли женщины, они несли в лукошках яйца, курут[1]. Куря трубки, они что-то оживленно рассказывали проводникам, покачивая головами. Абаканов, устроившись возле пенька, с аппетитом ел сырые яйца, по-мальчишески отшвыривая скорлупу через плечо. Старик Коровкин, узнав, что у кого-то здесь есть мед, отправился на поиски.

— Пашенька мой сильно мед уважает...

Невдалеке, глухо позванивая жестяными колокольчиками, паслось на воле в тайге стадо коров. Десятник Сухих, никогда ничего не предлагавший, обратился к Журбе с просьбой приобрести для группы свежего мяса: «Консервы и консервы, товарищ Журба. А для здоровья не мешало бы и свежего мяса. Притомились люди в дороге».

Закупку мяса поручили Сухих и старику-алтайцу.

Пока отдыхали, Сановай взобрался на высокий кедр и принялся сбивать палкой шишки. Бармакчи, снисходительно улыбаясь, показывал Журбе, как по-алтайски калить кедровые орешки.

— Богатый промысел. До революции зайсан Тобоков принимал орехи на вес камня, считая камень в два пуда за пуд. Тобоков держал винную лавку в тайге, на промысле шла пьянка. А где пьянка — там не до веса! Драли кожу и русские купцы — Кайгородов, Орлов, Обабков. Те вместо камня брали гирю, только в гирях купеческих высверливали заранее дыру и туда заливали свинец, чтобы гиря была тяжелее. День и ночь возле амбаров, возле сушилок варилось в котлах мясо. Ешь, даровое!

Сухих раздобыл тушку барашка. Его целиком заложили в котел, одолженный у алтайцев. Ели, как никогда, со вкусом, с жадностью, даже Женя, обычно находившая каждое блюдо то невкусным, то пропахшим дымом.


4

Еще одна ночь... Провели ее в сухих палатках, во всем сухом, обогретом за день на жарком солнце. Женя рассказывала о Ленинграде, о Заполярье, где побывала с экскурсией заводской молодежи, Абаканов — о своей жизни инженера-изыскателя, исколесившего вдоль и поперек Сибирь и Урал. Сановай слушал, слушал, а под конец стал что-то рассказывать, но знал он мало русских слов, и его понял один Абаканов.

— Говорит, отца и мать убили басмачи. Сирота. Учиться хочет.

— Скажите ему, что если пожелает, устроим в школу, когда начнется строительство. Пусть через Бармакчи поддерживает с нами связь.

Сановай радостно закивал головой.

Журба рассказывал о своих юных годах, о гражданской войне на Украине, а потом принялся читать Маяковского.

— Ну и память! — не удержался Абаканов.

— Еще... прошу вас... Николай Иванович, — засуетилась Женя, пораженная открытием еще одной черточки в характере Журбы.

Он прочел «Облако в штанах» от строчки до строчки.

После этого никому не хотелось говорить, глядели через полог в небо, усеянное мигающими звездами, похожими на ромашки, слушали шум тайги, вздох земли, вздохи друг друга.

— Сильно... — вырвалось у Абаканова.

«Задело?» — подумал Журба.

— За такую любовь жизнь отдашь! — заявила Женя.

Она села на своем ложе и устремила задумчивый взгляд в небо. Стояла такая тишина, что не верилось, будто есть где-то большие города, шумные, залитые огнями улицы, что есть кино, поезда, автобусы,— только бескрайняя тайга вокруг, бесконечное звездное небо.


А в четыре — подъем. И снова тропы, привычный шаг лошадей, сухие рыжие деревья, мимо которых никто уже не мог проехать, не подумав: «Вот бы на костер...»

Дорога становилась ровнее, горы снижались, Женя с каждым часом чувствовала себя лучше. И вдруг лошадь Жени, чего-то испугавшись, рванулась в сторону; девушка свалилась под дерево.

Почувствовав себя на свободе, лошадь понеслась по тропе назад. Синий рюкзак Жени волочился по земле, и это доводило лошадь до исступления. Она летела, дикая, взлохмаченная, обезумевшая от страха, ощущая за собой погоню.

Рискуя жизнью, Василий Федорович кинулся наперерез; за ним побежали конюхи и Пашка Коровкин, но лошадь рванулась в сторону и скрылась из виду.

Подняв Женю и убедившись, что она цела, Журба, Абаканов и Яша Яковкин пошли по следам подбирать Женины вещицы. Здесь были коробки с фотопленкой, кусковой сахар, патроны к мелкокалиберному пистолету, тапочки.

Вскоре вернулся Василий Федорович.

— Я на часок отлучусь. Вы тем временем отдохните. Если ничего не выйдет, тогда подумаем, что делать дальше.

И он ушел за лошадью. Всем было неприятно, что так случилось.

— Она может и домой добежать... — заметил Коровкин-старик. — Лошадь тварь разумная. С дороги не собьется.

Заросший дремучей черной бородой, мрачный, с горящими, как уголья, глазами, он кого-то напоминал Журбе, но кого — Журба не мог вспомнить.

— Вы откуда родом? — спросил Журба Коровкина.

Коровкин откликнулся недовольно.

— Где родился, там не живу...

— Старуха жива?

— Нет старухи. Не перенесла...

— Не перенесла? Чего не перенесла?

— Не перенесла... жизни...

— Так... так.

Продолжать разговор Коровкин не хотел.

Часа через полтора послышалось конское ржанье, затем тишину пронзил острый свист: это возвращался на беглянке Василий Федорович. Его радостно встретили. Расчет Бармакчи оказался правильным; очутившись на свободе, лошадь отбежала километра на два, а затем, соблазненная травой, принялась мирно пастись.

Она даже обрадовалась встрече с хозяином. Он позволил ей попастись, порезвиться и погнал назад, приторочив повод к седлу.

— Как, девушка? — спросил он, видя, что Женя лежит на траве.

— Ничего. Колено ушибла.

Но было видно, что ей не по себе.

— Болит? — спросил Абаканов.

— Нет.

— Так чего хандрить?

— Я не поэтому...

— Порвался рюкзак? Экая потеря! Потеряли, видно, помаду, пудру и зеркальце?

Женя зло глянула на Абаканова.

— Я потеряла фотографию отца, матери, брата... — и заплакала, как маленькая.

В полдень, на привале, к биваку подошел неизвестный. Желтое безволосое лицо, оспенные выщербинки, большие губы, узкие прорези глаз. Незнакомец еще издали улыбался, а подойдя, сказал на довольно чистом русском языке:

— Приятного аппетита!

Ему предложили отведать супа, сваренного со свежей бараниной. Не отказался. Ел он стоя, прислонясь спиной к дереву и держа мисочку на сгибе левой руки.

— Идите обедать! — позвала Женя Абаканова.

Абаканов поднялся. На щеке его остались следы от веточки, на которой он лежал.

— Зачем будить спящего? — ворчал он, идя к костру. Заметив незнакомца, насторожился. — Откуда идете? — спросил, разглядывая ноги незнакомца, обутые в кожаные постолы и обтянутые ловко заправленными портянками.

Путник назвал ближайшее селение, значившееся на карте, с которой Журба не расставался.

— Кумандинец?

— Туба. Охотник.

На плече у него висело старое длинноствольное ружье. Тубалар ел с ожесточением, утирая лицо рукавом, и было непонятно, почему он так проголодался, если вышел из селения, которое отстояло недалеко от лагеря. После еды он рассказал, хотя его никто не расспрашивал, что идет в соседний аймак (район) за порохом и дробью; он сдал на пункт Заготпушнииы шкурки, ему следует охотничий паек.

— А разве в вашем аймаке нет пункта? — спросил Абаканов.

— Есть. Только я охотился в другом месте и сдал туда.

Говорил он, улыбаясь и щуря маленькие глаза, и было трудно понять, смотрит ли он на вас или на соседа, улыбается приветливо или с насмешечкой.

Когда охотник ушел, Абаканов сказал:

— Чужая душа — потемки! Может, какой-нибудь самурай...

В восемь вечера прибыли к русской старообрядческой заимке; до площадки Тубека оставались, по словам Бармакчи, считанные километры. Переправились на пароме через шумную реку уже затемно.

— Знаете, что это за река? — спросил Абаканов. — Тагайка! Только здесь она поу́же, а под Тубеком — шире. Мы в Шории... в южной ее части. От этой точки пойдем на север.

— Тагайка! Вот она какая! — воскликнул Журба. И она была ему сейчас милее всех других рек.

Паром вели старик и пятнадцатилетняя дочь его. Путникам очень понравилась девочка, и Яша Яковкин подарил ей платочек, Женя отдала кусок туалетного мыла, сохранившийся в кармане лыжного костюма, Абаканов вложил в руку девочки деньги. И пока переправлялись на пароме, Яша и Пашка не отходили от улыбающейся девчурки.

...Вечер.

После ужина Журба пошел к проводникам. Василий Федорович лежал на потниках и курил канзу. Старик-проводник прихлебывал из котелка суп: аппетит у него был, как у юноши. Сановай ел консервы, остальные конюхи лежали возле костра и пили чай.

— Добрый вечер! — сказал Журба.

— Садитесь, — Бармакчи слегка приподнялся. Старик оторвался от еды и что-то сказал по-алтайски.

— Говорит, завтра будете в Тубеке, немного затянулся переход. Дожди, приходилось, как заметили, выбирать места посуше. Подложи в костер! — кивнул Василий Федорович мальчику.

Сановай подбросил нарубленных веток. Костер, разложенный перед палаткой старшего проводника, затрещал, огонь весело взлетел в черное, без звезд, небо. На одно мгновение лицо Сановая стало ярко-красным, только губы и глазницы были черные.

— Снова дождя ждать? — спросил Журба, показывая на черное небо.

— Нет. Это так: сегодня небо черное, а завтра чистое. И так каждую ночь.

— Значит, мы уже в Шории?

— В Шории. Два дня уже в Шории.

— Бывали здесь?

— Почему не бывал! Народность близкая нам, маленькая народность, тоже занимается охотой, скотоводством; собирают орехи, лес валят. И живут в юртах; только на севере живут в русских избах.

Пошевелив костер, Сановай принялся убирать посуду.

— Хороший мальчуган! — сказал Василий Федорович. — Басмачи убили отца и мать. Был он такой, — Бармакчи показал рукой. — Воспитываем колхозом. Учить надо, а до нашего аймака далеко.

Выкурив канзу, Бармакчи налил в консервную банку чаю.

— Не откажетесь?

Напившись, Василий Федорович лег на потники, под голову подложил седло.

— Располагайтесь! — и рукой показал Журбе на соседнее ложе.

— Благодарю. Сколько нам еще идти?

— Последний перегон. Завтра расстанемся.

— А вы к нам не пошли б?

Вопрос не застал врасплох Бармакчи.

— Что вам сказать? Пока ведь еще и строительства нет.

— Строительства нет, но скоро будет.

Бармакчи задумался.

— Специальности настоящей нет у меня. А для строительства нужна хорошая специальность.

— А если б специальность была, пошли б?

— Почему не пойти!

— Тогда считайте, что специальность у вас есть. На строительстве нужны люди и на хозяйственную работу, и на административную. Вы ведь член партии.

— Член партии. Я в колхозе парторг.

— Когда начнется стройка, для вас мы подыщем подходящую работу.

— Договорились.

— А как алтайцы смотрят на то, что вот по-соседству скоро начнется большое строительство, людей наедет много, жизнь пойдет другая?

— Алтайцы? Как кто. Разговоры идут. Новое это для нас. Некоторые побаиваются, как бы не стало тяжелей. Мы больше, известно, скотом промышляли. И пушниной, орехами. Промывали, понятно, и золото. Песок у нас хороший. На бутарах промываем. Но, правда, жили, знаете, до революции, как за китайской стеной. Кто нами интересовался? Баи да кулаки. Урядники. Я в гражданскую войну света повидал. Против зайсанов воевал. И против царских генералов. Про Семенова слыхали? И против него воевал. Я с русскими хорошо дружил. Тогда, в войну, и в партию приняли. Русские в этих краях мест не знали, а у Семенова были баи-проводники. Вот я и помогал Красной Армии.

Василий Федорович затянулся дымком поглубже, был он в хорошем настроении, группу довел благополучно, а Журба нравился ему своей простотой.

— Алтай, Шория, Хакассия — край богатый, нет этому краю равных. Может, только Урал. Чего только у нас не найдешь. И золото, и серебро, и другие ценные металлы. И камни разные. И уголь. Руды. А жили, словно в яме. Взять хотя бы семейную жизнь. Ты когда женился? — обратился он по-алтайски к старику.

Старик осклабился, бороденка его смешно задвигалась.

— Мал-мал жена... тринадцать год.

Он долго говорил по-алтайски, резко жестикулируя.

— Вот видите, говорит, женился, когда ему было тринадцать лет. Жена на три года старше. Такой обычай. Он мальчик, она уже девушка, шестнадцать лет. За невесту платили калым. Счастья, конечно, мало: вырастали чужие друг другу. Мужчина брал другую жену. На что ему старуха! А первая жена молчи...

Старик догадывался, о чем шла речь, и поддакивал, покачивая головой.

— Мал-мал плёхо...

— И за что ни возьмись, одно и то же. Там Тобоков обвешивал людей, там зайсаны чинили суд. Знаете, что это такое?

— Зайсан... суд... — повторил старик. — Калында айгыр мал уок то капто акчо уок то. Кайдын уаргыдан сурайыр!

— Наша старая пословица, — перевел Бармакчи, — раз у тебя нет табуна коней и мешка денег, то как ты будешь судиться!

— Мал-мал плёхо...

Мальчик Сановай, не знавший зайсанов, тоже покачивал головой, как старик-проводник.

— На зайсанский суд сходился аил. Судились под деревом, под открытым небом. Присягу пили из черепа покойника. Или целовали дуло заряженного ружья. Зайсан судил своею властью. Что порешит, запишут на дереве. Зарубку сделают такую. За убитую собаку давай лошадь. Ударил кого — давай лошадь. Били и плетьми. Клали на землю, спускали штаны. Зайсан выговаривает, выговаривает, палач сечет...

Старик покачивал головой, и Сановай также.

— А кто сек?

— Все секли. Зайсан сказал бы вам, и вы секли б...

— А если б не захотел?

— Вас положат и высекут.

Сановай рассмеялся: ему стало смешно, как это секли бы высокого красивого русского, с такими золотыми волосами. Рассмеялся и Василий Федорович.

Умолкли. Старик пошел к лошадям, Сановай подложил в костер сухих веток, огонь весело взметнулся ввысь, как фейерверк, и с треском разлетелись мелкие колючие искорки.

— Пора спать! — сказал Бармакчи Сановаю. Мальчик ушел.

— Теперь больниц сколько! В каждом аймаке. Ветеринары. А прежде, если заболеет бедняк, куда идти? Понесут родные лопатку барана, завернутую в сено, кама подожжет сено, посмотрит, сколько трещин на кости, Одна трещина — один дух в доме больного, десять трещин — десять духов. Всех выгнать надо... И за каждого плати...

Старик, присмотрев за лошадьми, возвратился. Сев на корточки, задумался.

— Мал уру ит семис, кижи уру кам семис!

— Старик говорит: скот болеет — собака жиреет, человек болеет — шаман жиреет! Когда умирал человек, родные привязывали труп к лошади, везли в тайгу не оглядываясь. Покойник — зло. Оглянешься — потащит за собой на тот свет... Не оглядываясь, подрезали веревки и скакали назад. А покойник в лесу оставался собакам и волкам.

— Мал-мал плёхо...

Видимо, ему не нравился обычай. Стар. И если бы не новая власть, потащили бы его в тайгу, собакам...

— И развлечения, знаете, были дикие. Бай приезжал к баю, брал с собой мешок денег, пили араку и пересчитывали деньги: у кого больше...

...Поздно возвратился Журба в палатку, Абаканов и Сановай спали, а Женя, видимо, его ждала.

— Почему так поздно? Я спать не могу...

— Думали, напали на козлика серые волки?

— Вы... нечуткий! И нехорошо так...

Она натянула на голову одеяло и отвернулась. А через минуту зашептала:

— Вы спите, нечуткий человек?

— Нет.

Женя повернулась к нему лицом, они лежали рядом, близко, почти вплотную.

— Вас не было, а я лежала и думала...

— Что, Женя?

— Думала, что вот вы жили где-то далеко, и я далеко, и не знали ничего друг о друге, а потом что-то случилось, и тропки пересеклись. Мы уже знаем друг друга, и если вас долго нет, я тревожусь... Как тогда, когда вас целую ночь не было... После первой переправы. Чего только не передумала! А вы?

— И я тоже хорошо думаю о вас. Вы упали с лошади, и я волновался. И тогда в горах, когда вам стало дурно...

— Так хорошо, что приехала сюда. Ленинград большой, а в тайге одна наша палатка, а мне кажется, что здесь целый мир...

— Спите, Женя...

Она ждала чего-то необыкновенного в эту последнюю ночь перед прибытием на площадку, ждала с необъяснимым волнением, которое охватывает человека, затронутого рождающимся чувством, но он был только добр, только по-человечески приветлив, и это доброе, человеческое казалось уже холодным и чуждым. И она натянула на голову одеяло, замерла, такая одинокая, какой никогда не казалась себе за восемнадцать весен.

...Утро. Тропа идет над водой, по самому краю скалы.

Над Тагайкой висит плотный туман, река кажется водопадом, окутанным водяной пылью. Потом поднялось тусклое, как яичный желток, солнце, туман отплыл за горы. Беспокойная река кипит у порогов, в мыле, отливающем на солнце радугой. Но в затоне она синяя, цвета стали, холодная.

По дороге встречаются кусты черной смородины, малины, крыжовника. Тропа переходит в широкую дорогу, выдолбленную в скалах вдоль высокого берега. Все чаще встречаются всадники: колхозники и охотники — шорцы, русские. Пешком двигалась куда-то группа иностранцев-туристов. Они шли сосредоточенные, изредка обмениваясь двумя-тремя словами. У туристов опаленные, розовые шеи в низко открытых зеленых блузах, льняные волосы, крепкие кривые ноги. При встрече с группой иностранцы покосились и прошли молча, не желая ничем привлекать внимания, но не заметить их было невозможно.

...Последние километры... Они особенно томительны. Дорога подходит к воде и некоторое время прячется под водой, огибая отвесный выступ скалы. Лошади осторожно нащупывают каменную тропу. Часа через два дорога еще более расширяется, а река сужается, она отходит в сторону, в непроходимую чащу, сдавленная скалами. Всадники торопят лошадей, Женя скачет галопом, возбужденная, вызывающая, но Василий Федорович свистит, и Женя, зная, что лошадей нельзя гнать, натягивает повод.

Журбе хочется курить. Он запускает руку в карман и вдруг обнаруживает, что канзы нет...

К канзе у алтайцев особое отношение, — Василий Федорович, узнав о потере, останавливает караван, конюхи сходят с лошадей, ищут.

Напрасно...

— Поздно спохватились, — укоризненно говорит Бармакчи. — Так нельзя.

...И вот лес, закрывавший горизонт, расступается, перед глазами — зеленая долина в цветах. Река, круто обогнув скалу, вырывается к долине, кипя и бурля, и шум ее наполняет воздух. Открывается у подножия горы селение. Это Тубек...

У Журбы замирает сердце. Впрочем, в эту минуту волнение охватывает всю группу изыскателей. Это видно по лицам, по той сосредоточенности, с которой каждый вглядывается в детали пейзажа.

Мокрые лошади тяжело дышат.

Абаканов вырывается в голову группы и ведет ее к избе на окраине селения. Плетень, дворик, два сарайчика, огород.

Румяная, плотно сбитая женщина лет сорока, русская старообрядка с миловидным лицом и плутоватыми глазами, выходит на крыльцо.

— Сюда! сюда!

Она узнает Абаканова и здоровается с ним, как со своим.

— Снова к нам?

— Снова!

— Надолго?

— Кажется, надолго.

— Заводите лошадей во двор!

Но лошадям не вместиться в дворике, и конюхи привязывают их к плетню, к лиственницам, которых на улице немало.

Женя соскакивает с лошади, за ней сходят остальные. Лицо у девушки плюшевое от пыли.

— А теперь — в баню! — приглашает хозяйка.

Что может быть в тайге лучше бани, чистого белья, сухой обуви!..

— Ура! — кричит Женя. — Баня!

Прошли в избу.

— Не надо раскладывать костра, варить обед!.. — радуется Женя, будто всю жизнь то и делала, что разводила костер да варила в котелках кашу.

— Сюда, в эту комнату, — приглашает хозяйка, — заходите.

— С приездом, товарищи! — поздравляет группу Журба и ставит на стол бутылку водки.


Вечером было до того парно, в воздухе скопилось столько влаги, что дышать стало невмоготу. На ночлег каждый устраивался, где хотел: Женя ушла к хозяйке; старики разлеглись на полу, вповалку; Абаканов, взяв потники, пошел во двор. Журба долго слонялся, не зная, где осесть. Наконец, забрел в сарай, на сеновал, хотя и здесь была томительная духота, но запах сена, острый, пряный, возмещал неудобства. Захватив плащ, подушку, байковое одеяльце, он взобрался по лестнице на чердак, разделся и через минуту спал крепким сном.

Ночью почувствовал вдруг чьи-то горячие пальцы на своей груди.

Машинально сунул руку за подушку — там лежал маузер, но узнал хозяйку. Жаркая, она сидела над ним и, дрожа, гладила его грудь.

— Ты чего?

— Пришла... Не бойся, миленький...

Она схватила его за руку, прижалась, тяжелая, горячая.

Он с силой оттолкнул ее.

Глава III


1

Утром проводники готовились в обратный путь: идя под легкими вьюками, без всадников, лошади могли отдохнуть в дороге.

Коровкин-отец варил в летней кухне мясной суп, Пашка рубил дрова, носил воду, мыл посуду. Хозяйка, вырядившись в праздничную паневу, бегала, как молодайка, по двору, сияющая, кидая жаркие взоры то на одного, то на другого.

Абаканов, Женя и Яша перетирали запылившиеся инструменты, а десятник Сухих пошел знакомиться с селением: его интересовало, есть ли здесь базар, что продают, что покупают, как идут дела в колхозе.

Избы Тубека уже облетела весть о прибытии «русских начальников», пошли разговоры, пересуды. К Нюре, хозяйке, с рассветом подходили старообрядцы и шорцы, расспрашивали, зачем приехали русские, много ли прибудет людей, где кто будет жить, когда начнется строительство.

— А выселять не станут?

— А землю не отнимут? — спрашивали те, кому мерещились всякие страхи.

Абаканов обстоятельно отвечал на вопросы, и одни уходили успокоенные, а другие с еще большей тревогой. Ребятишки, как стайка воробьев, обсели плетень и ближайшие лиственницы.

— Вам чего? — напускалась хозяйка, притворно замахиваясь подобранной с земли щепкой. Пугливые соскакивали с плетня, а более храбрые вытягивали по-гусиному худые шейки, с опаской следя, что будет дальше. Но хозяйка, занятая собой, возбужденная, бегала то в избу, то в погреб, то на кухню и забывала про угрозы. Голые, полные ноги ее все время мельтешили перед глазами изыскателей.

А Журба спал.

— Может, с ним что случилось? — тревожилась Женя, устав беспрестанно поглядывать на ворота сеновала.

— Что там случилось! — в уголках губ Абаканова искрилась улыбочка, хотя он и скрывал ее.

В десятом часу появился, наконец, Журба, заспанный, с всклокоченными волосами, из которых торчали перья, помятый, с былинками сена на щеке.

Все прыснули со смеху.

— Чего?

Насупленный, щурясь от ослепительного света, он долго разглядывал группу, проводников, лошадей, а потом и сам рассмеялся.

— Неужто проспал? — и побежал к колодцу умываться.

Через час Бармакчи, пожав руки Журбе и Абаканову, вышел со двора, за ним двинулись остальные.

— Счастливо! Не забывайте про наш уговор! — крикнул Журба.

— Постараемся.

Ушли.

— Ну, товарищи, пора за дело. Начальник изыскательской партии, ваши планы?

Абаканов поднялся: военная школа чувствовалась в нем, и это Журбе нравилось.

Он сказал, что намерен отправиться на площадку.

— Покажу нашим специалистам, с какого конца смотреть в теодолит и как держать рейку...

— Ладно. Идите. А я — в сельсовет и колхоз. Представиться начальству.


Председателя колхоза «Заря» Пиякова Журба застал в небольшой, целиком заполненной шкафом и столом комнатушке. Стоя на пороге, потому что в конторе не было места, Журба, приложив руку к козырьку своей военной фуражки, назвал себя.

Одутловатое, опухшее лицо Пиякова, казалось, искусали пчелы.

— Не понимает... Не понимает русский... — ответил безучастно.

Это, однако, было не так. Еще с вечера Пияков через проводников расспросил о приехавших, советовался с председателем сельсовета, как держаться с «русским начальником», обдумывал свое поведение и был подготовлен к встрече, но обнаруживать подлинное душевное состояние считалось дурным тоном, и он с холодным вниманием слушал Журбу, повторяя каждый раз:

— Не понимает...

Вообразив, что строительство может дурно отразиться на делах колхоза и, прежде всего, на его, председательских делах, Пияков решил отыграться на непонимании и таким путем отделаться от нежелательных гостей.

Но наивная хитрость не удалась. Вслед за Журбой в коридор правления колхоза вошли колхозники — шорцы и русские, и едва Пияков отвечал, что не понимает, как ему наперебой переводили слова Журбы переводчики-добровольцы.

Тогда Пияков перестроился. Он велел передать, что колхоз у них маленький, бедный, что ни людей, ни лошадей, ни телег выделить в помощь группе он не может.

Журба объяснил, что до строительства далеко, что, может быть, и строительства здесь не будет, если место окажется неподходящим, что группа должна произвести обследование, познакомиться с местными условиями.

Пияков кивал головой. Через переводчиков он сообщил, что место здесь неподходящее, что условий нет никаких, тайга, болото, река тощая — это не Бия, не Катунь, не Томь, что сюда уже приезжали русские, ходили по пустырю и уехали ни с чем. Колхозу работать трудно, живут люди бедно. Если бы не охота, плохо пришлось бы...

Журба сказал, что если строительство начнется, то дела колхоза поправятся, народу понадобятся и мясо, и молочные продукты, в селе откроют новые магазины, завезут товары, колхозу помогут машинами, скотом, жизнь станет лучше, интереснее.

Но Пияков стоял на своем. Жили тихо до сих пор, дальше так жить надо. Магазины есть в районном центре, Гаврюхино, а тут сельпо, больше ничего не надо.

Упорство Пиякова стало под конец раздражать Журбу. Он спросил, как пройти к председателю сельсовета. Ему ответили, что председатель сельсовета с утра уехал в район, что вернется вечером. Тогда он попросил перевести Пиякову, что группа тем скорее выполнит задание и уедет из Тубека, чем активнее колхоз поможет ей.

— Пусть председатель выделит хотя бы пять человек рабочих, пару лошадей, телегу. За все будем расплачиваться наличными. День отработал — получай!

Пияков задумался.

— И продукты нам нужны. За наличный расчет. Деньги на стол!

Тыча друг в друга руками, указывая куда-то в окно, то на тайгу, то на степь, русские и шорцы возбужденно доказывали председателю, что надо поддержать товарищей, что найдутся и люди, и лошади, но убедить упрямого человека не могли.

— Продукты отпустим по рыночной цене, — заявил наконец Пияков. — А людей нет. Лошадь одну верховую выделим. За плату. Деньги сразу.

Журба просил передать, что поедет в райком партии и что там он, наверное, найдет поддержку.

Угроза не подействовала.

— Если прикажут в районе, дадим. Против района колхоз не пойдет. Когда поедете?

— Присмотрюсь немного к обстановке и поеду.

На том расстались.

Когда Журба вышел на улицу, его обступили колхозники, начались расспросы, некоторые стали проситься на площадку.

— Пойдут к вам многие. Почему не пойти! — доказывал степенный колхозник, русский, с умным лицом. Это был, как узнал Журба, кузнец Хромых, местный житель, хорошо знавший округу.

— А кузницу свою не покажете? — спросил Журба.

— Почему не показать! Не пороховой погреб!

Прошли в кузницу, находившуюся во дворе колхоза, осмотрели столярную мастерскую.

— Затачивать инструмент сможете?

— Буры?

— А вы знаете?

— Приходилось!

Хромых рассказывал, что одно время работал на Гурьевском заводе, имеет представление о механической обработке металлов, что если бы началось строительство, он охотно пошел бы на площадку, что в колхозе много найдется желающих.

— Ну, а как этот район? В смысле экономическом? — спросил Журба.

— Район богатейший: и уголь под ногами, и руда недалеко. Если не заняты, пойдемте, кое-что покажу.

Они прошли через село в избу кузнеца, и там Журба увидел необычайное зрелище: хозяйка, жена кузнеца, открыв ляду, спустилась с ведерком в подполье и, постучав обушком корявого топора по стенкам, набила полное ведерко блестящих кусков угля.

— Собственная шахта! — усмехнулся Хромых.

Журба оторопел.

— Действительно, собственный забой. И это у всех?

— Нет, не у всех. Пласт идет неровно. Эту вот часть села захватил, а ту, где вы живете, обошел. Но все равно, бабы наши да ребятишки с ведерками ходят, уголек подбирают с поверхности, как кизяк на юге Украины!

— Здорово!

— А километрах в тридцати — там еще в войну с германцем вел разведку какой-то знаменитый профессор: задание ему было от сибирских акционеров; только дело не вышло, и акционеры бросились к другому пласту. Так они шарахались, пока ветерок из Питера в семнадцатом не выдул их отсюда... При Колчаке, правда, снова что-то крутили, сверлили, только недолго. Тут такое богатство, что не сосчитать.

Встреча с кузнецом Хромых вызвала у Журбы новые мысли. Он вернулся в колхоз. Пияков стоял на крыльце. Заметив Журбу, председатель глянул на него, как на незнакомого человека, и продолжал стоять с невозмутимым видом.

«Ладно. Поеду в район. Там прояснится», — решил Журба, идя на площадку: она находилась километрах в семи от селения. Солнце высоко стояло над головой, но на открытом месте, близ реки, не чувствовалось той изнуряющей тело духоты, которая томила в селении. Безграничный пустырь раскинулся на десятки километров между Тагайкой и горами, покрытыми до половины лесом. Изумрудная трава, разукрашенная донником, астрагалом и ромашкой, дышала привольем. Пахло медом. Прозрачный воздух дрожал над раскаленными камнями и потрескавшейся оголенной землей, струился, и, когда через него Журба смотрел вдаль, предметы виделись искаженными, как в кривом зеркале.

Группу Журба нашел на берегу Тагайки. Пашка с рейкой перебегал с места на место, а Абаканов, стоя возле теодолита, учил Женю и Яшку Яковкина брать отсчеты. Голубой платочек туго стягивал Женину голову, девушка вспыхнула при приближении Журбы и потом, как ни старалась, не могла скрыть своего смущения.

— Учимся без отрыва от производства! — заявил Абаканов.

— Получается?

— Кое-что получается.

— Давайте осмотрим площадку, — предложил он Абаканову.

— Дел до вечера!

— Все равно, это нужно. Я не могу ехать в райком, не познакомившись с площадкой.

— Хорошо. Оставляю вас, Женечка, в качестве ассистента. Проработайте все сначала. Ясно? И на практике с каждым в отдельности.

— Вот граница съемки, — сказал Абаканов, остановившись с Журбой возле свежевыструганного колышка, на котором химическим карандашом было выведено: «МЗ, угол №4». — Одна линия перед нами, вторая — вон там, третья у подошвы горы, четвертая — у Тагайки. Это наши обоснования.

— Пойдемте к остальным углам.

— Транспорт номер одиннадцать... — сказал Абаканов и показал на ноги.

— Нам с вами не привыкать!

Пока ходили от колышка к колышку, забитых Абакановым еще в первый его приезд сюда, весной, Журба рассказал о встрече с Пияковым, о настроении колхозников, о кузнеце Хромых.

— Странная позиция, — заметил Абаканов о Пинкове. — В прошлый наш приезд он был полюбезнее.

Они ходили по площадке, и высокая трава красила яркой зеленью сапоги.

Солнце, еще недавно стоявшее над головой, круто повернуло к закату, время прошло незаметно: площадка была так велика, что обход ее утомил даже Абаканова и Журбу. Сели отдохнуть. От реки веяло прохладой, хотелось ни о чем не думать, и они лежали несколько минут, но дум не отогнать было, как не отогнать и тревоги, шедшей по следам.

Искупавшись в холодной Тагайке, обсушились на солнце и пошли в сторону будущего соцгорода. Наступал час мягкого света, в котором много красных лучей, лишенных слепящей яркости. Крутой берег Тагайки обнажал каменные пласты, выступавшие кое-где далеко над водой, образуя своды. Абаканов на ходу отбивал молотком образцы и укладывал в рюкзак, висевший на плече.

— Сколько времени понадобится на изыскания? — спросил Журба.

— Смотря, что будем делать. Сроки зависят еще и от того, сколько нам пришлют сюда техников, буровых мастеров, сколько рабочих удастся нанять на месте.

— Придется, сами видите, произвести съемку площадки, берега Тагайки, вон той низинки, которая меня беспокоит, площадки под соцгород. Надо провести изыскания трассы для железной дороги. Это возьму на себя. Потом поедем к анненским коксующимся углям, к залежам шантесских руд. Сколько это отсюда?

— До угля километров тридцать, до руд — около сотни, немногим более.

— Домашнее дело!

— Домашнее, — согласился Абаканов, — так ведь некого послать на самостоятельную работу.

Журба задумался.

— Давайте посоветуемся, — сказал Журба. — Нас двое коммунистов, мы даже не можем здесь пока что организовать партгруппу... Вот здорово! — Журба как бы открыл это только сейчас.— Но все равно. Давайте проведем партсобрание. И не за столом в кабинете секретаря партийного комитета строительства, а на пустыре, на ногах.

Это предложение понравилось Абаканову.

— Итак: слушали... постановили... Сами докладчики и слушатели... Сами постановляем и выполняем...

Они принялись обсуждать создавшееся положение. Абаканов рассчитывал подготовить Женю и Яшу Яковкина к геодезической съемке, сделать из них в несколько дней геодезистов-практиков; группу геологов скомплектовать из десятника Сухих и Коровкиных.

— Подучу их, я разбираюсь в геологической работе, — сказал Абаканов. — Привлечем местных рабочих, думаю, что после визита к секретарю райкома партии Пинков пойдет на уступки.

Все это в устах Абаканова хотя и звучало обнадеживающе, но не уменьшало ни забот, ни тревоги. Журба задумался.

Абаканов... Да, это был свой человек, неутомимый, работящий, и Журба поверил своему знанию людей, выработанному за годы работы в армии, в органах ГПУ, чутью, которое порой заменяет годы знакомства.

И он протянул руку Абаканову, сжал ее крепким, мужским пожатием.

Абаканов понял настроение Журбы и ответил ему тем же.

Они шли по пустырю, двое, и партсобрание продолжалось.

— Интересно, близко ли здесь лежит верховодка. Нет ли просадочных грунтов, лессовых макропористых суглинков? Эти вопросы придется решить в первые дни. Твое мнение, Абаканов?

— Просадочные грунты и меня беспокоят. Начнем ставить домны, а они — на перекос...

— Не только домны!

— Не только. Займемся, Журба, ты об этом не беспокойся, я уже думал. Расстараться вот надо людей, нашу группу подучу, Женя — в перспективе техник-геодезист, Яшку подтяну, за Сухих примусь, у него кое-какие знания есть, я сегодня установил. Поезжай завтра же к Чотышу, без людей мы не обойдемся. Конечно, по положению, забота о комплектовании лежит на мне, но тут нам считаться не приходится. Чертову уйму скважин надо пробурить, заложить шурфы.

— Нет, завтра не поеду. Не солидно: чуть явились, и сразу с жалобами. Как беспомощные дети. Повоюем сами. Теперь вот что, Абаканов, как думаешь: не переселить ли группу на площадку? Разобьем на первое время палатки, а дальше построим какую-нибудь контору с общежитием. Дело ведь не на месяц. Чего зря бить ноги?

— Согласен. Изыскатели к роскоши не привыкли, хотя, кажется, никто так не ценит удобств, как изыскатель!

— Значит, и по этому вопросу договорились. Запишем в протокол: принято единогласно. Что ж, на этом, пожалуй, можно объявить первое партсобрание закрытым!

Решив основные дела, оба некоторое время шли молча. Сумерки еще не скрыли степь, не спрятали под свое крыло селение, горы, тайгу, но воздух уже стал по-вечернему ароматен и влажен, малейший звук отчетливо доносился издалека. Несколько раз кружила над обнаженным торсом Абаканова летучая мышь, пытаясь усесться на спину, но тут же резко шарахалась в сторону и продолжала свой зигзагообразный полет, как подстреленная птица.

— Ты женат? — спросил Журба, когда они возвращались в селение.

— Нет. А что?

— Так.

— А ты, Журба?

— И я нет. А что?

И оба расхохотались.

— Сколько тебе?

— Двадцать восемь.

— И мне двадцать восемь. Годки! А я давал тебе больше, — сказал Журба.

— Больше? Когда давал?

Журба лукаво усмехнулся.

— Я кое-что знаю, о чем ты даже не подозреваешь.

— Любопытно!

— Скажи прямо, что тебя связывает с Радузевым?

— Вопрос что называется в упор, по-чекистски.

— Именно.

— Меня с ним ничего не связывает.

— А с блондинкой?

— С какой блондинкой?

— С той, у которой кукольные глаза... «Не отпирайтесь... Я прочел души доверчивой признанье»... Так, кажется?

— Так...

— Что скажешь?

— Она жена Радузева. А ты откуда ее знаешь?

— Я видел однажды, как на тебя эта блондинка смотрела. Сколько любви и скорби в нежном взоре... И потом...

— Что потом?

— Невольно видел ваше последнее свидание.

— Видел? Где? Когда?

— Так пришлось. Ваши сцепленные пальцы долго мерещились мне во сне...

Абаканов нервно потер лоб сильной своей рукой.

— Не надо говорить в таком тоне, — сказал он серьезно.

— Что с тобой?

— Ничего.

Абаканов вздохнул.

— Знаешь, Журба, не с каждым на такую тему говорить можно.

— Верно.

— Но с тобой можно!

— Благодарю!

— Мне двадцать восемь, а я кажусь себе старым-престарым...

— Почему?

— Не знаю. Скажи, как ты находишь Любу?

— Я видел ее несколько минут, меня познакомил Радузев. Признаюсь, Люсенька произвела большее впечатление.

— Узнать Любу за пять минут нельзя. Она могла показаться даже легкомысленной.

Так удивительно было Журбе видеть вздыхающего Абаканова, что Журба сказал ему об этом.

— Чего удивляешься! Я любил жизнь широкую, без берегов, большую, и вдруг Люба...

— Передо мной явилась ты...

— Именно! Она явилась, как виденье, только, увы, не мимолетное... Я полюбил ее сразу, как говорится, с первого взгляда. Все понимал: муж, дочурка, но полюбил вопреки здравому смыслу, вопреки разуму.

— А она?

— Ответила, но не позволила перейти грань, после чего говорят: произошла измена. Мы были и остались чисты, как брат и сестра. Удивительно? Да, удивительно. Можешь не верить. Говорю правду. Хотя мужчины любят прихвастнуть своими победами. У нас в этом смысле ничего не было. Ничего.

— Продолжай, продолжай!

— Черт его знает, что получается. Кажется, все женщины одинаковы, так нет же: вот с этой — счастье, а с этой — наказание. В этой все тебе нравится, даже недостатки, а у этой и достоинства неприятны. Люба полюбилась мне всем. Нельзя сказать, чтобы я не знал до нее женщин; изыскателю приходится порой попадать в самые неожиданные лапы и лапки... Мне ли говорить тебе! — Абаканов лукаво улыбнулся. — Но все это не то, не то... И вот Люба. Как она боролась со своим чувством! Мы могли в те первые безоблачные месяцы уехать куда-нибудь, бежать. Но... Люсенька... Для Радузева Люсенька — это жизнь, больше жизни. Оставить девочку Радузеву Люба не могла. Значит, бежать надо было с Люсенькой. А Радузев? Какое право мы имели казнить его? За нашу любовь? Бог ты мой, сколько взаимных упреков, обид, подозрений, чего хочешь. Влюбленные, кажется, то и делают, что без конца упрекают друг друга.

— И она осталась с нелюбимым человеком?

— Она осталась с отцом своего ребенка. С больным, изломанным человеком, с которым живет десять лет и которому не изменила никогда ни с кем.

— Так... так...

— Он увез ее, когда ей было шестнадцать, вырастил, воспитал. Он щадил ее, берег, он никогда не воспользовался своим опытом мужчины, своим нравом покровителя, он дал ей возможность вырасти, узнать его и самой решить, как поступить дальше. Она полюбила, и тогда только он стал ее мужем.

— Романтично!

— Да, романтично. Жизнь у Радузева сложная, путаная, но, мне кажется, честная. Я верю ему. Однако хватит! Это не относится к изысканиям...

— Чем же у вас кончилось?

— Не кончилось. Мучаемся... трое... ничем, впрочем, не запятнав совести.

Журба задал еще несколько вопросов, но Абаканов не ответил.

Ускорили шаги.

Рассказ взволновал Журбу, он подумал, что к чужой жизни мы неравнодушны потому, что в ней находим место себе, что большое чувство всегда трагично, что каждый человек мечтает о необыкновенной любви, но находит ее лишь тот, кто встретит непреодолимые препятствия. И было грустно, как в тот вечер, когда он бродил один по городу, заглядывая в чужие окна.

Остальную часть дороги они прошли молча.

Перед селением Журба оглянулся на кусты, залитые предвечерним светом. Хотелось представить здесь огромный металлургический завод, большой светлый город, но ничего, кроме потемневшей к вечеру травы да гор, вершины которых неестественно ярко сверкали, не увидел. Завод и город в тайге, на пустыре, были такой далекой мечтой, что реально представить их не хватило никакого воображения.

Уже затемно они пришли к дому. Женя, отдохнувшая после работы, принаряженная, с красной ленточкой на подобранных кверху волосах, встретила так приветливо, что у Журбы настроение улучшилось. «Какая она все-таки...»

Но тут выступила хозяйка, тоже принаряженная и тоже ожидавшая возвращения, и певучим своим голосом протянула:

— Заждались мы... — и подняла жаркие свои глаза.

Журбе стало нехорошо, и он отвернулся.

— Умывайтесь и скорее ужинать.

— А вы уже поужинали? — спросил Абаканов Женю.

— Ждали-ждали...

— Товарищи, — объявил Абаканов, доставая полотенце и мыло. — С завтрашнего дня переселяемся на площадку.

— Как на площадку?

Поднялись со своих мест остальные изыскатели.

— И снова костры? А кто поварить будет? — допытывалась Женя.

— Вы будете.

— Я не повар, а старший рабочий. И не затем ехала из Ленинграда...

— Меньше разговоров, женщина!

— Я не женщина, а девушка...

— Тем более!

Женя увяла.

— Успокойтесь. Я пошутил. Повара найдем. А переселиться надо. Сами понимаете: чего маятником каждый день шастать туда и назад по семь километров. Надо привыкать к площадке, осваивать ее. Может быть, это не только наше сегодня, но и наше завтра. Может быть, она станет нам самой дорогой землей...

Из темного угла избы глядели горящие угольками черные глаза Коровкина-отца, глядела нелюдимая, запертая на засов душа.

— Так это верно, Николай Иванович? — спросила Женя, еще почему-то не допуская, что это так.

— Раз начальник изыскательской партии говорит, значит верно.


Переселение не отняло много времени, хотя отняло немало труда: Пияков не дал лошади, и группе пришлось переносить свое добро на плечах.

Под горой Ястребиной, у лесного мыска, разбили палатки, соорудили навес, под которым сложили из камней и глины русскую печь и плиту. Это сооружение назвали фабрикой-кухней. В поварихи пошла пожилая опрятная женщина Федора, вдова убитого колчаковцами красноармейца.

«Молнии» полетели в филиал Гипромеза, и группа со дня на день ждала специалистов, ждала денег, но Грибов почему-то отмалчивался. Недели три варились в собственном соку. Сколько ни обращались к председателю колхоза, людей он не выделял, а сельсовет пошел дальше: пригрозил налогами тому, кто отважится идти работать на площадку. Не разрешили рубить лес на сооружение барака и конторы, запасы продовольствия и денег стали истощаться, работе грозил срыв.


Тогда Журба нанял лошадь и поскакал в Гаврюхино: оно лежало километрах в пятидесяти от Тубека, по дороге через открытую волнистую степь.

Выехал Журба рано утром и часам к одиннадцати прибыл на место. Расспросив, где помещается райком партии, он рысью подъехал к деревянному домику, и, осадив коня, привязал его к коновязи, находившейся в нескольких шагах от крыльца.

«Хоть бы застать...»

Опасения оказались напрасными, секретарь райкома Чотыш был у себя. Узнав, что перед ним заместитель Гребенникова, Чотыш протянул руку и пригласил сесть.

Журба рассказал о положении группы, не сгущая красок, но и не скрывая ненормальностей.

— А где Гребенников?

— В длительной командировке. Он за границей.

— Создается впечатление, — продолжал Журба, — что мы кому-то наступили на мозоль, что мы — самозванцы, никем не признаны, никем не призваны. Нас толкают на самую отъявленную кустарщину.

Пока Журба говорил, лицо Чотыша сохраняло невозмутимое спокойствие.

— Вы наступили не на мозоль, а на горло. И не кому-то, а врагам советской власти. Но, знаете, есть закон марксистской диалектики, закон развития, закон неодолимости нового. Через него не перескочишь. Вы коммунист?

— Коммунист.

— Один в группе?

— Со мной начальник изыскательной партии Абаканов, тоже коммунист.

— Абаканов? Знаю. Он был здесь весной. Мне о вашей группе известно. Я говорил о вас по телефону с крайкомом. Пока, действительно, дело неясно. Можно предполагать, что строительство перенесут в район Томь-Усы. Так я понял из разговора со вторым секретарем, товарищем Арбузовым. Знаете его?

— Нет. Я знаю Черепанова, служил у него в полку.

— Очень хорошо. Так вот, товарищ Арбузов допускает, что строительство будет не здесь. И Грибов считает, что ставить завод здесь нецелесообразно.

— Странно... Грибов так близко к сердцу принял поначалу нашу работу, что непонятно, чем вызвано его к нам охлаждение.

— Не рекомендую нервничать, товарищ Журба. Строительство завода в малонаселенном районе, вдали от городов, от центральной железнодорожной магистрали — дело весьма серьезное. Споры о точках закономерны. Они должны быть. Но, конечно, нельзя позволить, чтобы споры парализовали изыскания. Споры спорами, а работа работой.

— Вот именно! — воскликнул Журба, радуясь, что встретил в таежной глуши человека, с которым можно и поговорить, и посоветоваться.

Неподвижность лица шорцев Журба по неопытности принимал за неподвижность, невозмутимость души. Чотыш опрокинул это неверное представление.

— Чем мы поможем вам?

Он взял листок бумаги и цветной, остро отточенный карандаш. Журба следил за каждым движением секретаря райкома и подумал, что так вот оттачивают карандаши люди организованной воли; огрызками карандашей пишут безалаберные люди.

— Мы подскажем колхозу, чтобы он выделил вам бригаду на заготовку леса. Это будет сделано. Получим разрешение на рубку. Предоставим в ваше распоряжение лошадей для трелевки. Выделим верховую лошадь в распоряжение начальника строительства. Как вы питаетесь? — спросил Чотыш, записав на листке то, о чем говорил.

Журба рассказал, что продукты на исходе.

— И это подскажем колхозу. Денег нет? Худо. Попросим открыть кредит, пока деньги поступят на имя Абаканова в местный банк. Думаю, что колхоз пойдет навстречу. Походатайствуем, чтобы вам отпустили мяса, муки, картофеля. За сколько времени вы рассчитываете произвести изыскания?

— Работа, вероятно, затянется до зимы.

— Где живет группа?

Журба ответил.

— Не пойдет! Скоро начнутся дожди, затем холода. Надо строить барак-контору.

С каждой минутой настроение у Журбы поднималось. «Хорошее слово порой нужнее реальной помощи».

— Газет, наверно, не видите по неделям?

— Если б по неделям...

— Постараюсь организовать специально для вашей группы несколько экземпляров.

Чотыш постучал толстым карандашом по графину. Из приемной вошла девушка.

— Отберите товарищу Журбе вторые экземпляры наших газет. И скажите товарищу Фелофееву, чтобы зашел ко мне.

— Сейчас?

— Позже. Что еще хотели сказать?

Было, конечно, еще много разных производственных и бытовых мелочей, но Журба не стал о них говорить.

— А вы сами откуда? — спросил Чотыш.

Журба рассказал.

— О, вы уже с биографией! — лицо Чотыша продолжало оставаться невозмутимым.

— Вам нелегко, видно, привыкать к нашим суровым условиям.

Журба ответил, что ему приходилось жить в различных условиях и жаловаться, хныкать он не привык.

— Давно с Украины?

— С двадцатого года.

— Я в гражданскую войну также воевал на Украине, был в Первой Конной. Красивый край! Люди красивые. А товарищ Гребенников тоже с Украины?

— С Украины. Он наш, украинский металлург. Старый член партии.

Получив пачку газет, Журба с легким сердцем покинул райком.


2

Несмотря на то, что филиал Гипромеза прислал в конце августа двух техников-геодезистов, двух буровых мастеров и одного техника-геолога, некоего Ипполита Аристарховича — скрипучего, неприятного чиновника,— изыскатели успели до холодов выполнить только облегченную съемку местности и сделать план в мелком масштабе. Оставляли желать лучшего геологические изыскания: данные о грунтовых водах, о грунтах, о просадочных породах были приблизительны, хотя площадку во многих местах уже истыкали буровые скважины, изрезали шурфы и канавы. Образцы грунтов исследовались в походной лаборатории, которую Абаканов организовал при конторе.

Новенькая, желтая, пахнущая скипидаром контора, одноэтажный приземистый барак, похожий на колхозную конюшню, кузница, конный двор — все это, возникшее за лето и осень на пустыре под горой Ястребиной, у закраины тайги, являлось жилой точкой, новым населенным пунктом, уже нанесенным на карту края.

Группа выросла с семи человек до двадцати одного. Загорелые, поздоровевшие изыскатели ранним утром выходили на заводскую площадку, которая занимала более двадцати квадратных километров, и начинали свой день.

Яша и Пашка работали с Абакановым. Пока Пашка бегал с рейкой, Яша, сидя на ящике от теодолита, записывал под диктовку цифры, а потом он бегал с рейкой, а на ящик садился Пашка, так они менялись до вечера.

Однажды Абаканов среди работы остановил Яшу и Пашку и показал рукой на участок.

— Ребята, здесь, где вы сейчас стоите, на этом пустыре, может, через два года сталь польется, жидкая, как сотовый мед. Поняли? А вот там, — он указал вдаль, на знакомые Яше и Пашке места, — большевики построят самый красивый в Сибири город. Поклонитесь этому месту. Социалистический город поставит здесь трудовой народ! — и сам поклонился.

У ребят дрожь прошла по телу.

Женя, загорелая, с облупленным носом цвета клубники, работала с середины августа самостоятельно, она уверенно наводила трубу теодолита на рейку, брала отсчеты. Ей помогали два подростка из Тубека.

Ипполит Аристархович бурил десятиметровой глубины скважины; деревянные треноги с блоками, воротом и набором труб разного диаметра виднелись во всех концах огромной площадки. Козлиную бородку Ипполита Аристарховича видели то на берегу Тагайки, то на кромке тайги, то в центре будущего социалистического города. Рабочие называли своего геолога «козлом».

— Скачет наш козел...

Журба с пятеркой юношей-шорцев, понимавших по-русски, вел рекогносцировочные технические изыскания трассы, он обследовал местность, ища наиболее выгодные варианты для строительства железной дороги от завода к угольным шахтам и рудникам, от завода — к основной железнодорожной магистрали. У группы была пара вьючных лошадей, на которых перевозили палатки, инструменты, продукты.

Работу Журба вел комбинированным способом: где глазомерно с помощью буссоли, шагомера и коробочного барометра — анероида, где — полуинструментально и инструментально, при помощи гониометра, нивелира, теодолита. Изучались основные геологические, гидрологические и гидрометрические условия местности, уклоны, характер пересечений будущей трассой больших и малых водотоков. Встречаясь с местными жителями, Журба расспрашивал их об источниках водоснабжения, о глубине колодцев, о карьерах гранита и песчаника.

Изыскатели-путейцы отрывались от базы на три-четыре недели.

Пока Журба занимался трассой, Абаканов, наладив работу на площадке, ушел с небольшой группой в район простирания шантесских руд. Сделав рекогносцировочные изыскания, перешел к анненскому месторождению угля. Даже беглые обследования показали, что акционеры неспроста облюбовали тубекскую точку. Вот только Тагайка... Она могла целиком удовлетворить завод акционеров, но была бедна для нас, поскольку, кроме металлургического комбината-гиганта, проектировалось строительство большого социалистического города, многих подсобных предприятий и рабочих поселков возле рудников и угольных шахт, лежащих на берегу реки.

Не удовлетворяла низменная, заболоченная площадь, намеченная под строительство города. Но эти недостатки окупались близостью к богатейшим источникам угля и руд, наличием строительных минеральных материалов и леса.

Поздней осенью собрались, наконец, вместе. Это была их первая встреча после того, как они расстались.

— Ну как, товарищи? — обратился Абаканов к молодежи. — Много напороли чепухи, пока начальство отсутствовало?

— Ничего не напороли... Вечно вы... — отбивалась Женя, склонившись над столом. Она с ученической старательностью разрисовывала планшеты.

Абаканов, тщательно причесав черные, с синевой, волосы, подсел к Жене и принялся проверять ее работу.

— Отметок маловато, девушка. Гуще, гуще надо. Сил не жалейте. И корявенькая у вас цифирь получается. Хромает она на все четыре...

Женя простодушно, как школьница, вскидывала глаза и готова была заплакать от обиды. Ей казалось, что она с ребятами облазила все выщербинки, все бугорочки, — на чем только глаз задерживался, — и на́ тебе...

— Что же вы плачете, милая, бедная деточка... — балагурил Абаканов. — Чуть что — губки надулись. Работаете в общем хорошо, учтя, так сказать, смягчающие вину обстоятельства... Но на этом останавливаться нельзя.

Выполнив обязанность наставника-руководителя, Абаканов подозвал Яшу Яковкина и сел за свою работу. Яша сосчитывал отметки и диктовал, а он накладывал по транспортиру точки на план.

Журба, уединившись, занимался обработкой собранных материалов по трассе, Ипполит Аристархович писал отчеты по геологии и гидрологии местности.

Уже накопилось достаточно данных для обобщения и вывода, но Журба и Абаканов откладывали деловой разговор.

Между тем, отношения изыскательской партии и филиала становились все более натянутыми, и Журба ничем не мог этого объяснить. И вдруг телеграмма, отзывавшая Абаканова с площадки.

— Ничего не понимаю! — воскликнул Абаканов. — Как можно бросить неоконченную работу? Что за глупость!

— Не поедешь! — заявил Журба. — Ответственность беру на себя.

А несколько дней спустя телеграмму получил Журба.

Тогда оба насторожились: телеграмму подписал второй секретарь крайкома Арбузов.

— А, может, действительно, мы самовольничаем? — спрашивал Журба Абаканова, проверяя свои сомнения. — Наш кругозор ограничен одной точкой, а там, сверху, виднее. Может, вообще не здесь надо ставить завод, а севернее, на центральной сибирской магистрали, или в районе, скажем, Щегловска, или в Хакассии, или на Урале. А мы уткнулись головой в Тубек...

Тем не менее они не считали возможным сдать без боя позицию, хотелось привлечь внимание правительства к богатейшей тубекской точке, но чтобы иметь право привлечь внимание, требовалось обстоятельно ее разведать. И работа продолжалась.

Дважды в октябре приезжал на площадку Чотыш, беседовал с председателем колхоза Пияковым, с колхозниками, с каждым изыскателем в отдельности, что-то выяснял, расследовал. Умный, серьезный, он находился в затруднительном положении.

— На нас... капают... Ты понимаешь? — говорил Абаканов Журбе. — Интересно только, кто и что?

Телеграммы, приказы, расследования осложняли настроение, мешали работе, но оба, уверенные в своей правоте, продолжали действовать дальше.

Оторванная от населенных пунктов, даже от Тубека, — не шагать же туда по грязи без дела за семь километров после трудового дня, — группа изыскателей чувствовала себя, как на дальней зимовке, с той, однако, разницей, что у зимовщиков была хоть рация, которая связывала их ежедневно с миром, а сюда и газеты залетали случайно.

С опозданием узнали, что 16 августа произошел разрыв дипломатических отношений с белокитайским правительством; донеслись слухи, что Красная Армия ведет бои, разгромила китайских милитаристов и банды белогвардейцев. Было очень тревожно.

Но и среди всего этого порой выкраивались светлые минуты, тянуло в тайгу, к природе, к солнцу. До чего полюбилась Журбе Западная Сибирь... Как привязался он к золотому березнячку, к красному осиновому колку... [2]

Тепло. Ясно. В полдень даже трудно поверить, что начало октября, что пришла осень, что не за горами морозы. Солнце еще молодое, вокруг зелено, обилие ярких, невыцветших, непоблекших красок. Скупой дождик не оставляет следа; деревья сразу отряхиваются от капель, а земля черна недолго.

Березки и осинки поредели, попрозрачней стали кроны, но листья, оставшиеся на ветвях, держатся прочно: потрясешь деревцо — только три-четыре листа слетят. Тонкие, они звенят, подобно колокольчикам, надо лишь прислушаться.

Несравнимая ни с чем ранняя сибирская осень...

На опушке хорошо развести костер. Дыма почти не видно, он тотчас растворяется в студеном воздухе, а золотой огонь играет, и на него приятно смотреть.

Небо... Какая безграничная высота!

Но дни бегут. С календарными листками осыпаются листья березок, осин. Утра росные, стекла в бараке потеют. Если день выдается хмурый, то бледно-желтый свет до полудня струится из невидимого источника. На земле да на крыше утрами можно видеть хрупкий снежок. Лежит он негусто, и сквозь седую его присыпку просвечивают обмякшие листья тускло-зеленого неживого бурьяна. Все чаще хмурится погода, мокрый снег задерживается дольше, земля уже не просыхает, черная, густая, напитавшаяся доотказа.

В эти дни пихта и лиственница удивительно зелены на общем фоне; к середине октября еще сохраняются и золотые листья березок, а вот осинки голы: один-два кровавокрасных листка если кое-где и удержались, то дрожат подобно огоньку свечи на воздухе; еще один порыв ветра — и лягут к подножию соседнего дерева.

С двадцатых чисел октября зачастили ледяные дожди. Прощай, золотая тайга!

В холодную погоду, когда полевые работы группа почти полностью свернула, Журба тоскливо поглядывал в окно, покоробленное, перекошенное, слушал монотонную капель, заунывное подвывание ветра.

Надев резиновые сапоги, выходил из барака в тайгу послушать ее голос, поговорить с ней.

Обнаженные белоствольные березы и голубые осины печально шумели. Мир был велик, и жизнь неслась полноводной рекой, и хотелось чего-то необыкновенного, хотелось очутиться в армии, среди бойцов, на передовой... быть в походе, своею грудью защищать страну, на которую снова замахнулись враги.

Он искал выхода взбунтовавшимся чувствам, но не находил, и таежная тишина, тубекское захолустье казались могилой.


С опозданием изыскатели узнали о разгроме белокитайцев в районе Далайнор и Хайлар. Вздох облегчения вырвался после вестей о ликвидации конфликта, о близком подписании мирного договора.

В эти дни каждый с особой остротой ощутил счастье мирной жизни, счастье жить в труде, в творческих заботах, в том большом созидательном деле, которым занято было общество.

Но было еще что-то сверх забот, идущее из недр, неугомонное, бурливое, были роднички, лежавшие глубоко, имевшие власть над человеком. Жили они у Абаканова, и у Журбы, у Жени, и у других, хотя не все одинаково откликались на тайный зов.

Абаканов получил несколько продолговатых сиреневых конвертов, до того выразительных, что не требовалось спрашивать, от кого они и что в них...

— Хоть бы вы достали гитару... — сказала однажды Женя, понимая настроение Журбы. Приветливая, ласковая, она становилась до того близкой, что ему стоило большого труда не сделать последний шаг.

В Жене ему нравилась и чистота ее мыслей, и сердечность в обращении с людьми, ее природный ум, непосредственность, свидетельствовавшая столько же о простоте, сколько и о молодости; все было хорошо, а перешагнуть через порог он не мог.


С холодами свернулись последние полевые работы, выпал снег. Барак отеплили, обсыпали землей по самые окна, обложили дерном, законопатили щели. Заготовили на зиму дров, угля, подвезли продовольствия. Ни Грибов, ни Арбузов не тревожили больше группу.

Местные жители ушли в Тубек, остались только те, кто нужен был для камеральных работ да хозяйственного обслуживания.

Барак перегородили, оборудовали «вагонку» — полки в два этажа. Жене и поварихе Федоре, которую Абаканов шутя называл женщиной из шаров разного диаметра, отвели отдельную комнату, остальные поместились вместе.

Сидячая камеральная работа, непогода, оторванность от большой жизни вскоре начали взвинчивать людям нервы, все чаще прорывались то грубые окрики, то дерзкие ответы.

Перед сном, поздним вечером, изыскатели вспоминали гражданскую войну, раскулачивание, вспоминали начало революции, войну против кайзера, колчаковщину, походы Антанты, происки американцев и японцев, — и все это в сугубо личном преломлении.

— В старом Кузнецке, — рассказывал Ипполит Аристархович, — ходила банда, грабила, для атамана тащили молодых девушек в церковь, клали их на престол, не иначе... А одну девушку распилили пилой-поперечкой, положив на козлы, как полено...

— На престол? — ужасался Коровкин-отец и крестился мелким косым крестом. — Свят... свят...

— А еще жил там знаменитый инженер Курако. Главарь и к Курако забрел однажды. Спрашивает: «Кто ты? Буржуй?» — «Нет, — отвечает, — рабочий». — «Показывай руки». Показывает. А руки у Курако, действительно, рабочие, знал я его немного. «Если рабочий, — говорит атаман, — так давай выпьем». И достает бутылку водки, наливает по стакану. Курако — раз! — и ваших нет. «Ты, я вижу, действительно, наш. Ну и живи». И ушел, не тронул Курако.

— Разве это революция? — вторгался в разговор Журба, лежа, как на угольях. — На Украине действовала банда Махно, она также под революцию подмазывалась, только у нас никто бандита Махно иначе и не принимал, как за бандита. Так и здесь. Революция стояла за революционный порядок. И стоит. И стоять будет.

— Революция за порядок стоит... — подавал из темного угла реплику Коровкин. — А как это понять надо? — И он рассказал, что имел при колчаковщине мельницу, дом под железной крышей, двор со службами, а когда пришла советская власть, отняли у него мельницу, раскулачили.

— Пришли нас выселять. Заводят во двор телегу. Кто ж заводит? Гришка-пропойца. Говорят нам, берите самое крайнее и — айда! Варвара, жена, рвет на себе волосы, дочки тоже. «Никуда, — говорят, — не поедем, своими руками каждая травинка облюбована». Мы, мужики, известно, как тот камень-гладыш. А у баб сердце мягкое. Вынес я, что мог, уложил на телегу, увязал веревкой. Собралась к дому деревня. Кто посмеивается, кто слезу утирает. «Пора, — говорят, — трогай!» Лошадь пошла. Мы с Пашкой следом за телегой, только видим, нет с нами матери. — «Стой, — кричу, — хозяйку не взяли». Остановились. Пошел я в дом, нету Варвары. Туда-сюда, в погреб, в сарай. Да что такое? Взлез я на чердак, а там, вижу, будто что-то шатается... Висит моя Варвара на вожжах... За балку зацепилась...

Вызов Коровкина был принят, и сразу невидимая черта прошла между теми, кто глядел вперед, шел к большому, и теми, кто тянул назад, к власти кучки.

Разговор кончился тем, что Коровкин-отец соскочил с «вагонки», напялил на себя одежду и, скрипнув зубами, вышел во двор.

Пашка знал тяжелые отцовские думы, остро жалел погибшую мать, хотелось и ему бежать в ночь, но чуял, что большая, трудная правда была не с отцом, готовым развалить, поджечь, сломать новое, а с Журбой и Абакановым, только к правде этой лежал долгий путь.


Когда выпал большой снег, и мороз наложил наледь на стекла, случилась беда: Женя, возвращаясь с площадки, разгоряченная, наелась снегу и — слегла.

— Что с тобой, Женя? — спрашивал, наклонившись, Журба.

Молчит. Глаза большие, темные, глядят, как завороженные, и, видно, никого не узнают. Мерещится что-то, вцепится девушка пальцами в одеяло, кричит...

— В больницу, — решила группа.

Одели, укутали, и повез Журба девушку в Гаврюхино.

И как уехала она, показалось, что опустел барак, что выпорхнула из комнаты певунья-птичка.

Кончался ноябрь, а Женя не возвращалась.

В декабре получили весть, что на площадку приедет специальная комиссия из краевого центра, но пришел вызов Журбе: надо было ехать в райком.


Утром, в синюю рань, по равнине, занесенной искрящимся снегом, медленно передвигались скрипящие сани. Мохнатая лошаденка, превращенная морозом в парчевое сказочное существо, еле переставляла ноги. С губ, с гривы, с груди лошади свешивались до копыт нити инея. Юркий возница в иголочках снега бесцеремонно размахивал вожжами перед самым лицом седока, вертелся, вставал, но теплей от этого не становилась. Позади, глубоко осев в сани, находился седок. Укутанный в шубу, он покачивался в такт движения саней, кренился на ухабах и, повидимому, безмятежно спал. Откидной ворот, похожий на медвежью полость, закрывал сплошь голову. Глядя сзади, можно было подумать, что на санях стоит плотный чувал с зерном.

Но седок не спал. Сквозь узкую щель, образованную обледенелыми звенящими краями ворота, глядели на равнину молодые глаза. Вид их был необычен: с бровей свешивались, как хрустальные подвески на канделябрах, сосульки, ресницы превратились в тончайшее серебряное кружево.

— Гаврюхино, однако! — оглянулся на седока возница-шорец.

— Так скоро?

Журба с трудом приподнялся. Откинув ворот, стал глядеть на деревушку, погребенную под снегом. Солнце поднялось из-за леса, и снег на далеком пространстве зарозовел. Беспредельное волнистое поле простиралось вокруг, переходя на кромке в горы, розовые от мерзлого снега и солнца. Куда ни кинь взор — снежный простор, безлюдье, вековая тишина. Даже из труб избушек не вился дымок.

— К райкому партии!

Возница хлестнул лошадь, задев концом вожжи за воротник Журбы, и, стоя, продолжал путь. Минут через десять сани остановились возле крылечка с обледенелыми ступеньками, блестевшими на утреннем солнце, как бутылочное стекло. Отряхнувшись на скрипящем крыльце от сосулек, Журба вошел в приемную.

— Товарищ Чотыш у себя?

— Заходите, товарищ Журба.

Он повесил тяжелую шубу на гвоздь, торчавший из стенки возле шкафа, но гвоздь вдруг повернулся в гнезде, и шуба рухнула.

— А вы положите ее на скамью, — посоветовала секретарша. — Наши гвоздички таких шуб не выдерживают! Это шуба знаменитая... Товарища Пиякова!

Журба уложил стоявшую, как сноп ржи, шубу, отбросил в угол отвалившийся от пим кусочек спрессованного снега, вытер платком исколотое морозом лицо и причесал волосы.

Секретарь райкома встретил Журбу настороженно. Сухо поздоровавшись, Чотыш сразу приступил к делу.

Он сказал, что в райком поступило несколько компрометирующих Журбу и Абаканова как коммунистов заявлений. Пишут, что Журба и Абаканов нечистоплотны в быту, позволяют себе на глазах у людей развратничать, принуждают девушек к сожительству, в частности, комсомолку Женю Столярову; пишут, что они не ведут никакой политической работы среди беспартийных, что в бараке можно услышать контрреволюционные разговоры, и это проходит мимо ушей коммунистов.

— Что же вы молчите?

Журба сказал, что секретарь райкома имел возможность на месте проверить гнусные заявления, что ничего порочащего честь коммунистов не было и быть не могло в делах и мыслях Абаканова и его, Журбы. И политическая работа среди беспартийных ведется, но форма ее, действительно, несколько необычна; впрочем, дело, конечно, не в форме: коммунист обязан вести политическую, воспитательную работу всегда и везде, заботясь об одном, — чтобы слово партии доходило до сердца слушателя.

Выслушав, Чотыш спросил, не было ли у Журбы связи с хозяйкой квартиры, где группа останавливалась по приезде.

— Связи не было. Было как-то один раз легкомыслие, но на этом и кончилось. Отрицать не стану.

— А потом?

— Никогда ничего.

— А как с комсомолкой Женей Столяровой?

Горячо стал доказывать, что Женя — чистая, хорошая девушка, что в группе ни у кого даже мысли дурной не возникало; что к Жене относятся, как к сестре, молодые и старые; что нельзя позволить какой-то грязной душонке пятнать честь этой девушки.

— Писали, что она беременная и что вы ее сплавили в больницу, но я проверил. Столярова, действительно, в больнице, у нее плеврит с осложнениями; заявление относительно беременности целиком опровергнуто.

— Какая гадость! — вырвалось у Журбы.

— Я многое проверил и убедился, что заявления не подтверждаются.

— Гнусно! Подло! — восклицал Журба. — Кто смел? Зачем? Не скажете ли вы, кто автор заявления?

— Оно не подписано. Но, судя по некоторым данным, принадлежит кому-то из членов вашей группы.

— Странно, очень странно.

— Я вызвал вас, чтобы предупредить о последствиях на случай, если б вы или Абаканов по неосторожности или по легкомыслию допустили оплошность и сделали то, о чем пишут. Теперь второе. Вас и Абаканова вызывают в крайком. Вам надо серьезно подготовиться. Думаю, что речь идет о судьбе тубекской точки. Расскажите, что вы успели сделать. Ваши соображения?

Журба рассказал.

— Будучи в крайкоме месяц назад, я докладывал о вашей работе. За истекшее время, вижу, особых изменений не произошло. Советую собрать материалы, подготовиться к обстоятельному докладу. Весьма возможно, вам придется ехать в Москву. Я почувствовал в тот раз, что судьба Тубека висит на волоске. Округу я знаю, как свои пять пальцев. Лучшего места для завода, чем Тубек, не вижу; если, понятно, речь идет о строительстве именно в нашей округе, а не в других экономических районах. Так я и заявил в крайкоме. Но, не скрою, мою точку зрения далеко не все разделяют. Борьба обостряется. Я рад, что наши с вами взгляды совпадают. Пора остановиться на чем-то определенном, пора приступить к строительству. Итак, вам надо срочно выехать в краевой центр.

На секунду лицо невозмутимого Чотыша прояснилось.

— Как устроена ваша группа? Бытовые условия зимой?

Журбе пришлось доложить, что не у всех есть теплая одежда, пимы, приходится каждую мелочь занимать в колхозе.

— Пияков изменил отношение к вам?

— Изменил. Даже шубу дал в дорогу...

— Ну, вот, видите, не все плохо к вам относятся. Вы напрасно не обратились ко мне раньше. Я приму меры и постараюсь, чтоб ваши работники имели пимы, стеганки, ватные брюки. Не забывайте, что на вашей с Абакановым ответственности жизнь и здоровье людей.

Журба вышел из кабинета секретаря райкома в состоянии, которое не мог определить. Большое и малое, сознание ответственности за судьбу завода, возмущение грязной клеветой вызвали самые противоречивые чувства. За месяц изысканий он привык к площадке, полюбил ее и не мог уже представить строительство завода где-нибудь в другом месте. Клевета жгла щеки и не остывала, хотя, судя по всему, Чотыш не верил. Тяжело было думать, что автор клеветы жил в группе, питался из одного котла, одинаково со всеми нес тяготы работы, неустройства быта. Острую боль причинили слова о Жене. Зачем понадобилось чернить девушку? У кого могла подняться на нее рука?

«Но кто это? Коровкин-отец? Нет, этот малограмотный человек технически не смог бы справиться с задачей, если бы даже пожелал. Не использовал ли он Пашку? Нет, Пашка не пойдет на подлость. Коровкины исключались. Сухих? Кто его знает. Может быть и он. Но зачем? Новые товарищи, присланные Грибовым? Ипполит Аристархович?»

Одно было несомненно, что кто-то следил за каждым шагом, знал их жизнь, слышал каждое слово и, шипя от ненависти, обливал зловонным ядом. Бросалось в глаза то, что клеветали только на Абаканова и Журбу, на двух коммунистов, на руководителей, на сторонников тубекской точки. Над этим следовало задуматься.

Журба вышел во двор. На него хлынули лучи солнца до того яркие, что пришлось заслониться рукавицей.

— Ай да денек! — воскликнул возница, выходя из чайной, находившейся напротив райкома. — Засиделись, однако. Я в окно выслеживал.

— Поехали в больницу.

Продолговатая изба в шесть окон на улицу стояла на краю селения. Как во всех провинциальных учреждениях, парадный ход и здесь был закрыт, Журба прошел во двор. Дежурный врач, старичок с седой бородой, в пенсне, встретил Журбу, как старого знакомого, хотя видел только один раз — в первый приезд.

— Нехорошо, молодой человек. Знаем, что вам далеко, но нехорошо. Болящий поправляется не от микстур, а от доброго слова. В этом уж поверьте мне! Снимите шубу. Какая она у вас расчудесная! В палату с мороза не пустим. Маша, дайте, пожалуйста, халат. За передачи спасибо. Оно б и не следовало, но бюджет наш: водица на каше, да каша на водице. Еще не разбогатели. Больная перенесла двусторонний плеврит. Слабенькая она у вас, хотя и топорщится, как чижик. Деньги, кажется, на исходе. Маша, сколько у нас осталось?

— Кончаются, Иван Сергеевич.

— Примите, пожалуйста, продукты, которые привез для больной товарищ Журба, и деньги. Мороз вышел из костей?

— Его там и не было...

— Тогда ступайте.

Старенькие простыни, заменявшие занавески, прикрывали окна, женское отделение состояло из четырех коек. На одной лежала старуха с желтым лицом; кожа на щеках, лбу, подбородке у нее собрана была, будто на резинке. Соседкой ей приходилась рыжая пышногрудая женщина, на голове которой торчало множество бумажек с навернутыми прядями волос. Возле Жени лежала девочка лет двенадцати.

Журба поздоровался и подошел к Жениной койке. Байковое одеяльце едва возвышалось над худым, как веточка, телом. Женя глядела страдальческими, запавшими глазами, он встретил этот взгляд, и сердце его дрогнуло.

Без слов она протянула руку в просторном рукаве мужской грубой сорочки и не отнимала, пока он стоял перед ней, такой необычный, в халате.

— Ну, что с тобой? Ну, почему не поправляешься? Зачем так?

Он сел на табурет, услужливо придвинутый Машей, и продолжал укорять ее теми лишенными смысла словами, к которым бессознательно прибегают люди, считая главным не то, что они говорят, а как говорят.

— Велели кланяться тебе Аполлон Бельведерский и Яшка-таракашка, и твой любимец Пашка. Даже Сухих, можешь представить! А в самый последний момент вываливается из барака Коровкин. Мнется, топчется. Вижу, хочет что-то сказать. Но у такого душа на запоре.

Прозрачная краска оживила лицо Жени. Девушка мысленно представила Никодима Коровкина, его заросшее дремучей бородой лицо, и было особенно приятно, что болезнь ее тронула даже такого Коровкина.

Хотя в палате находились другие больные, а больные как известно, живут повышенным интересом к чужой жизни, Жене и Журбе казалось, что они одни, что никто их не слышит. С мельчайшими подробностями принялся он рассказывать о работе группы, о спорах и неладах, о бытовых мелочах, не имевших никакого значения для постороннего, но составлявших мир для члена маленькой бригады, заброшенной в глушь.

Женя слушала бесхитростный рассказ Журбы, как слушают дети сказку.

— Говорите еще, все-все!

Она говорила ему «вы», он ей — «ты».

— А вы приехали по делу?

— По делу. И к тебе, Женя.

Снова яркая краска залила ее похудевшее до неузнаваемости лицо.

— В райком? От меня никаких секретов, слышите?

— Да ничего особенного. Просил помочь достать нашим товарищам пимы, теплую одежду.

Как ждала она встречи, как думала о ней долгие-предолгие дни.

— Ой, залежалась я здесь... Кажется, нет больше на потолке ни одной точечки, ни одной царапинки, чтоб я ее не рассмотрела... И на стенах... на окнах... Наш барачек кажется мне просто сказочным дворцом!

Женя закрыла глаза; что-то застучало в ушах, зазвенело, и поплыли круги, и она поплыла в черное, беспредельное.

Журба умолк. Посидев немного, вышел из палаты.

— Уснула? — спросила Маша.

— Уснула.

— Это у нее от слабости. Посидите. Она скоро проснется.

Минут через пятнадцать его позвали.

— Тебе нельзя волноваться, Женя. Зачем ты? Я ничего не стану рассказывать.

— Не буду. Сядьте. Прошло. Я все равно поправлюсь! Все равно!

— Конечно, поправишься. Не думай только ни о чем дурном.

Женя закрыла глаза.

— А вы... скажите правду... вы вспоминали меня? Хоть раз? — спросила шепотом.

— Зачем спрашиваешь?

— Я ничего не знаю, — прорвалось у Жени. — Лежу и думаю. О чем только не думаю. И всегда знаю, что вы делаете. И где вы. С кем разговариваете. Я могла бы рассказать каждый ваш день. Только не знаю, что вы обо мне думаете. Скажите же мне что-нибудь...

Он перебирал в памяти их встречи, ее и свои слова, от первых, под плащом, на грузовой машине, и подумал, что как ни тяжело любить без взаимности, но еще тяжелее видеть настоящую любовь, когда не можешь ответить на нее взаимностью. Женя была близка, порой она пробуждала отцовские чувства, порой он смотрел на нее, как на сестру, мог позволить и острую шутку, и дружескую грубоватость, но это не составляло того, что в его представлении называлось любовью. Он не мог притворяться, лгать — и он молчал.

Как все любящие женщины, она безошибочно прочла его мысли. Тяжелый вздох сотряс ее худенькое тело.

— Может быть, тебя, Женя, отпустить домой? В Ленинград? Хочешь? Ты такая маленькая... Еще зачахнешь у нас. Зачем жертвы? Неужели думаешь, что жизнь человека мало стоит? Нам трудно, время суровое, мы, как на войне, но все равно, разве мы не хотим, чтобы каждому жилось лучше, чтоб каждый чувствовал себя счастливым?

Жене показалось, что от нее хотят избавиться. И слезы заполнили ее глаза.

— Никогда не говорите так. Никогда. Слышите?

Он поднялся.

— Не уходите. Еще немножко.

Короткий зимний день кончался. Он глянул на часы: было около двух. Почему солнце погасло? Женя также посмотрела в окно. Она подумала, что ехать ему далеко, и сказала:

— Идите.

— Женя, забыл сказать тебе: нас с Абакановым вызывают в крайком...

— Что там?

— Не знаю. Может быть, придется побывать в Москве...

— Зачем же мне тогда спешить выздоравливать?

— Ты ребенок, Женя...

— Вот и новый год скоро. Тысяча девятьсот тридцатый. И мне придется его встретить здесь... Без вас...

Она вздохнула, притянула его к себе. Воротник сорочки раскрылся: единственная тесемочка от воротника беспомощно болталась, вторая отсутствовала. Как тогда, на горном перевале, под его губами очутилась ее маленькая, как мячик, грудь, и, поддавшись нахлынувшему чувству, назвать которое не мог ни в тот момент, ни позже, он поцеловал эту маленькую детскую грудь.


По-зимнему яркое и как бы влажное солнце садилось на пики хвойных деревьев, когда путники оставили позади себя Гаврюхино. Мороз спал. Возница беспокойно оглядывался по сторонам: из-за горы неслось облачко с такой быстротой, что движение его можно было проследить без ориентиров.

— Торопиться, однако, будем.

Встав, шорец принялся яростно хлестать лошаденку по ногам, по короткому пятнистому крупу, загикал, засвистел. Взяв в галоп, лошаденка раза три ударила копытами по передку саней, забросала седоков сбитым снегом и перешла на рысь. Ехали по бескрайнему пустырю, на котором Журба не различал никаких следов дороги.

Помутнело.

До Тубека путь лежал через овражистую степь, окаймленную на востоке тайгой. Хрупкие снежинки, замелькавшие перед глазами, казалось, не падали с неба, а срывались ветром с покрова и стремительно уносились ввысь. В один миг скрылось солнце. Белая лошадь, белая спина возницы слились с белым беспредельным пространством. Ездоки погрузились как бы в молоко.

— Худо, товарищ... — сказал шорец. — Что, однако, делать будем?

Остановились. Резкие порывы ветра заламывали голову лошади. Журба встал. Ветер распахнул его шубу и кинул в лицо ошметки сухого снега.

— Пустите лошадь, пусть идет сама.

— Вернуться лучше.

Они отъехали километров девять, впереди лежал долгий путь, но Журба заупрямился.

— Вперед!

Проваливаясь по колени, они зашагали по снежной пустыне, держась за сани. Лошадь шла по ветру, но минут через тридцать остановилась. Журба, меряясь силой с ветром, протолкался вперед.

— Что с тобой, милая? Чего стала?

Взъерошенная, седая лошадь понуро уставилась в землю залепленными снегом глазами.

— Подкормите ее.

Шорец вытащил из-под сидения клок сена и, сбиваемый с ног ветром, пошел к голове лошади. Журба помог ему, поддерживая за плечи. Лошаденка безразлично поглядела на сено, а потом принялась вяло есть. Журба принес еще сена, лошадь ела. Отдохнув и подкрепившись, сама пошла дальше. Они сели на санки, но лошади было тяжело. Снова пошли, держась за сиденье. Ветер с свистом мчался по раздольному снежному морю, неся за собой тучи мельчайших кристалликов. Борясь с ветром, обивавшим путников в сторону, проехали еще километров пять. Вьюга усиливалась. Лошаденка остановилась.

Журба знал, что в тундре, когда застает непогода, ненцы останавливают оленей, кладут их на снег, сами ложатся между ними и ждут, пока не распогодится.

Они выпрягли лошадь, закрепили на ней рядно и хотели положить, но она не ложилась. Тогда они опрокинули сани, подостлали остаток сена и, сделав укрытие, легли на снег с подветренной стороны.

Началось ожидание. Хотя на Журбе была отменная шуба, ветер находил иголочные отверстия и проникал до тела. Хуже приходилось возчику в старой шубейке.

— Придвигайтесь ко мне тесней.

Шорец придвинулся, но теплее не стало. Пальцы на ногах и на руках у Журбы одубели, он с трудом ими шевелил. Щеки, избитые колючим ветром, стали жесткими, как голенища сапог. Он потер их рукавицей, потер голой рукой, коснулся ушей: они были тверды, словно сушеные грибы.

— Как тебе? — спросил возницу.

— Пока ничего...

Захватив комок снега, Журба принялся ожесточенно тереть щеки, уши, нос, пальцы рук. Стало еще холодней, уже не чувствовал ничего, кончики пальцев превратились в камешки. Тогда он вскочил — и давай отплясывать, бить себя руками в обхват, делать вольные движения.

Приятное тепло с трудом разлилось по членам. Лицо горело, острые иголочки покалывали пальцы, вернулось ощущение живого тела.

— А ну, еще! Бег на месте. Делайте тоже самое! — предложил вознице. — Встать!

Возница встал, размялся. Приговаривая и лаская лошадь, он уложил ее на снег и лег сам к ней, прижавшись к теплому брюху.

— Идите, однако, сюда, будет лучше.

Журба поцеремонился, но лег. От лошади пахло навозом, но этот живой, теплый дух был приятен.

Полежав с полчаса, Журба закрыл глаза, испытывая приятную истому. Уже наступил вечер, впрочем, возможно, наступила ночь: вокруг было темно, а к часам добраться он не мог.

... И вдруг Журба услышал чьи-то голоса.

— Ну, слава богу! — сказал Абаканов. — А мы тут чего только не переживали за вас...

— Зачем задержались? — спрашивал Сухих.

Журба долго отряхивался от снега, потом хотел снять шубу, но не мог. Приросла...

— Приросла... — согласились остальные.

На столе в бараке светилась лампенка-трехлинейка, освещая на потолке малый круг. Изыскатели поднимались с постелей. Яша поднес кружку горячего чаю, Абаканов тычет стакан водки.

— Пей!

Журба силится протянуть руку к стакану, но руки связаны за спиной, и он только вытягивает вперед подбородок.

Абаканов вливает горячую водку в рот, Журба глотает одним духом. Потом пьет обжигающий губы чай.

— Как?

— Что — как? — хочет спросить Журба, не понимая, о чем спрашивают и что надо ответить.

Абаканов подносит лампенку к лицу. От света Журба щурит слезящиеся глаза.

— Э, да ты, дружище, малость обморозился! Ребята, тащите с него пимы. — Но пим не снять. Они приросли к телу, и Абаканов разрезает их ножом. — Дайте спирту.

Он оттирает ноги, руки, лицо, трет бесконечно долго, до боли, смазывает чем-то теплым и укладывает Журбу в постель, навалив на него одеяла, шубы, подушки.

— Выпей еще кипятку. Пей сколько можешь. Надо выпить целый чайник, тогда пройдет.

Журба пьет. Кипяток и водка делают свое дело. Тепло. Горячо. Чудесно! Только губы не слушаются, они стянуты, как у той старушки в больнице.

— Ты хорошая, Женя, — говорит он ей. — Но не надо... К чему обман?

Слезы, как скорлупки, ложатся на белки глаз. Ему жаль ее, бесконечно жаль.

— Мне хорошо с вами. Скорей возвращайтесь.

— Вернусь!

— Любили ли вы? — спрашивает Женя.

— Нет.

— Разве можно жить не любя!

— Вероятно, возможно.

— И никогда никого не любили?

— Кажется, никогда.

— Почему вы говорите — кажется?

— Я сам не знаю.

Тепло, жарко, душно в больнице. А за окном вьюга. Стекла покрыты густой наледью, вьюга занесла их снегом. Мутно в воздухе, ничего не видать, как в стакане простокваши.

— Вставайте, однако, товарищ... А то замерзнете...

Возница расталкивает заспавшегося Журбу, и тот с изумлением глядит на шорца.

— Где мы? Неужели еще в поле?

Пурга стихла, ослепительно чистый, легкий, подобно пуху, снег лежал на всем пространстве до темного леса на горизонте, и в предрассветье каждый предмет отчетливо выступал, как в бинокле.

— Я, кажется, вздремнул...

— Спали, товарищ, как малое дитя.

Журба потягивается.

Запряженная лошадь дожевала клочок сена, на котором пролежали ездоки ночь, и одинокая былинка торчала из уголка ее мягких, словно замша, губ.

Снова короткий бег на месте, хлопанье руками в обхват, и Журба садится в сани.

— Гоните, пока тихо на дворе!

— Теперь уже до Тубека тихо будет, — невозмутимо отвечает шорец.

Куда глазом ни кинь, снег, снег, он волнисто лежал на пустыре и напоминал застывшее море.

Сани, скрипнув, тронулись. Сказочная парчевая лошадь медленно переступает ногами. Рассвет близился, с каждой минутой светлело.

— Эх, если б стакан водки да чайник кипятку! — говорит Журба, вспоминая сон.

Возница сочувственно кивает головой.


Поездка в Гаврюхино не прошла Журбе даром: он обморозил щеки, но задерживаться в Тубеке не мог. Кое-как подлечившись домашними средствами, Журба оставил своим заместителем по площадке десятника Сухих и вместе с Абакановым выехал на станцию Угольная.

31 декабря они прибыли в краевой центр. Стояло морозное, бодрое утро, с ослепительным снегом, залитым солнцем, с громким треском деревянных строений, с эхом, далеко катившимся по тротуару.

Уже на вокзале их встретила та волнующая суета, которая предшествует наступлению праздника. Из командировок возвращались задержавшиеся отцы семейств, везя объемистые сетки с тщательно вымытыми свиными головами, сияющими на морозе лимонным цветом, или корзинки с нежножелтыми тушками гусей, с аппетитными кусками розовокрасного смерзшегося мяса.

На улице Журбу и Абаканова подхватил поток возбужденных людей, мчавшихся в магазины и на рынок, чтобы в числе первых отобрать лучшее, покончить с закупками, а затем спокойно отдаться священнодействию жарения, варения, сервировки новогоднего стола.

Ранние добытчики несли из ларьков квашеную капусту, убранную резаными яблоками, кружочками оранжевой морковки, тугими ягодами клюквы. Несли и пупырчатые огурцы, сливоподобные, чуть утратившие яркий цвет помидоры, бутылки разной формы, величины и содержания.

— Чем нас-то встретит новый год?.. — бросил реплику Журба.

Среди суетящихся людей, озабоченных приближающимся праздником, он показался себе бездомным, как никогда.

— Ты здесь свой человек, Михаил, помоги устроиться в какой-нибудь третьеразрядной гостинице.

— А у меня?

— Стесню...

— Ну, это брось!

Они сели в трамвай и минут через тридцать сошли близ одноэтажного домика на окраине города.

Хозяйка встретила Абаканова, как родного сына.

— Михаил Иванович! Мишенька...

Он пожал ей руку и познакомил с Журбой.

— А комнатка ваша без присмотра на замке стоит, почитай, скоро полгода, неприбранная, остуженная.

— Ничего, Дарья Федотовна, обогреем комнатку, своими боками оботрем ее!

— И чего там своими боками! Дровишки как оставили в сарайчике, так и дожидаются непутевого хозяина. Побудете у нас, а я тем временем оботру, пол вымою, печь истоплю.

Когда Абаканов снял замок и открыл дверь, на них пахнуло такой затхлостью, что Журба невольно отпрянул в коридор.

— Фу-ты!.. — замахала рукой хозяйка и пощипала бородавку, на которой угнездился пучок седых волосков.

Оставив хозяйку наводить порядок, они умылись в кухне, почистились и вышли на улицу.

— Мой план таков, — сказал Абаканов, — едем в город, а там разделимся: ты — в крайком, я — в филиал. Встретимся в ресторане «Якорь» часов в шесть. Знаешь, где «Якорь»?

— Знаю.

— А потом решим, что делать дальше.

В центре они расстались. Журба позвонил из комендатуры в приемную Черепанова; ему ответили, что первый секретарь в Москве. Как ни хотелось встречаться со вторым секретарем Арбузовым, но пришлось.

Арбузов, плотный, краснощекий, одетый в защитного цвета гимнастерку с отложным воротником и накладными широкими карманами, встретил Журбу возгласом:

— Наконец-то соблаговолил...

— Я вас слушаю, товарищ Арбузов.

— Нет, это я вас должен послушать! Рассказывайте о своих художествах!

Арбузов сразу вышел из себя, не считая нужным сдерживаться перед провинившимся «мальчишкой»: он был почти вдвое старше, а злость, накопившаяся за полгода, мешала соблюдать даже элементарное приличие.

Следя за каждым своим словом, Журба рассказывал, что группа выполнила обстоятельную работу не только на площадке под будущий завод, но и в районе залегания угля и руды; выполнила работу по изысканию железнодорожной трассы; данные разведок, изыскания, изучение экономических условий и возможностей района говорят в пользу тубекской точки. Недостатки площадки искупаются наличием богатейших залежей угля и руды, наличием минеральных строительных материалов, леса, флюсовых материалов для металлургического производства.

— Ничего вы не знаете, молодой человек. Вы уткнулись головой в стенку и вообразили, что видите мир. Кто вам позволил заниматься самоуправством? Это что, ваше частное предприятие? Делаю, что хочу? Моему ндраву не препятствуй? Как вы смели задерживать на площадке людей, когда они нужны были для других точек? Из-за вас с Абакановым мы сорвали изыскательские работы в шести намеченных пунктах. Кто вам позволил? Мы рассматриваем ваши действия, как вредительские. Так поступали шахтинцы. Вы почему не подчинялись приказам ВСНХ? Вы почему не считались с мнением крайкома партии? Вы почему устроили там, у себя, вертеп? Да, вертеп, чтобы не сказать больше... Забились в глушь и решили, что ваши деяния останутся безнаказанными? Ошибаетесь. Мы не позволим развратничать. Разлагаться и разлагать других. Вы за все это ответите, молодой человек. Да, ответите как член партии и как служащий государственного учреждения.

Арбузов вылил на него ушат грязи.

Собравшись с силами, Журба стал доказывать свою правоту, но Арбузов окатил его новым потоком оскорблений, несправедливых упреков и обвинений.

— Вами уже занимаются соответствующие органы, дело передано прокуратуре. О ваших деяниях сообщено ЦК. Кстати, можете познакомиться вот с этим документом, полученным третьего дня.

Арбузов брезгливо швырнул белую бумажку на край стола. Журба прочел. Это был приказ ВСНХ об отстранении его, Журбы, от работы. Приказ подписал заместитель председателя ВСНХ Копейкин.

— Думаю, что вам придется расстаться и с партийным билетом.

Журба встал.

— Товарищ секретарь крайкома, все, в чем вы обвиняете меня и Абаканова, основано или на недоразумении, или на лжи и клевете. Работу мы провели добросовестно, не щадя своих сил. Наши материалы могут выдержать любую экспертизу, хотя группа находилась в тяжелом положении. Но обо всем этом, видимо, мне придется говорить в ВСНХ и ЦК.

— Да, мне об этом говорить нечего, я знаю о вас больше, чем вы допускаете.

Выйдя на улицу, Журба долго не мог собраться с мыслями. Такого удара ему не приходилось испытывать за всю свою жизнь. «Так оплевать, опозорить... Доработались, дождались... Так вот чем встречает тебя новый год».

Он стоял возле подъезда крайкомовского здания, лишившись даже той обычной выдержки, которая не покидала его в самые тяжелые минуты.

Куда же теперь? Что делать?

И он пошел в филиал Гипромеза.

Грибов, столь обходительный прежде, постарался отделаться от неприятного визитера поскорее.

— Не скрою, товарищ Журба, вас здесь считают главным виновником срыва плана работ филиала. Вы задержали людей вопреки моим категорическим указаниям Абаканову. Но вы не подконтрольны мне, и вашу судьбу решает ВСНХ. Я же вынужден решить судьбу служащего моего учреждения, имея на то указание свыше: Абакаков отстранен от работы. Дело о нем передано прокуратуре. Вы человек военный, сами понимаете, что без дисциплины не может работать советское учреждение. Если каждый начнет делать, что ему заблагорассудится, исходя даже из самых благих побуждений, работа не пойдет. У нас есть план, есть обязанности, и мы не можем позволить никому разваливать дело. Случай с группой в Тубеке послужит уроком для других групп изыскателей.

Журба не считал нужным выслушивать дальнейшие назидания и пошел к Радузеву.

Главный инженер проекта встретил его приветливее, чем прежде. Группа Радузева уже приступила к разработке технического проекта завода, чувствовалось зарождение будущего гиганта, ощущался пульс живого организма, и это Журбу несказанно обрадовало. Зная о Радузеве многое по рассказам Абаканова, Журба с особым интересом присматривался к инженеру, но Радузев, едва заметив, что за ним наблюдают, упрятался в раковинку, как улитка.

Когда Журба стал прощаться, Радузев застенчиво пригласил его встретить вместе новый год.

— Не сочтите за нескромность... был бы признателен. Михаила Ивановича я уже пригласил. Мы с Любушкой будем вам рады...

— Настроение, сами понимаете, непраздничное. Прошу извинить...

Отыскав Абаканова, Журба вытащил его на улицу.

— Можно подумать, что тебе здесь огласили по приказу благодарность! — сказал Журба, глядя на оживленное, без малейшей тревоги, лицо друга.

— А ты думал увидеть Абаканова поверженным ниц? Как бы не так! Но я голоден и могу один съесть целого козленка! Пойдем в «Якорь».

По дороге он сказал:

— Ты, кажется, нос на квинту повесил? Плюнь! Пока советская власть существует, никому не удастся затоптать правду в грязь! У тебя совесть чиста? Чиста! И у меня чиста. И нам нечего бояться. Мы еще посмотрим, кто — кого!

— А не махнуть ли нам, Миша, на вокзал? Чего зря околачиваться в Новосибирске?

Абаканов задумался.

— Нет, встретим Новый год здесь, побудем денек-другой и тогда в Москву. Мне надо кое-что разведать. Кстати, тебя пригласил к себе Радузев?

Журба кивнул головой.

— Ну и пойдем к нему.

— Не пойду.

— Напрасно. Познакомишься с Любушкой. Увидишь своими глазами, что это за человек. И Радузева узнаешь. Он будет играть нам до рассвета.

— Нет, не соблазняй. Мне сейчас только музыки не хватает.

— А мне, действительно, сейчас только музыки не хватает...

Они устроились за отдельным столиком в «Якоре», выпили водки, заморили червячка, и когда возбуждение возросло, увидели со всею ясностью свое положение.

— Как ты все это понимаешь? — спросил Журба, наклонясь к лицу друга. — Неужели только формальные обстоятельства толкнули людей на расправу с нами?

Абаканов молчал.

— Нет, ты не отмалчивайся, скажи свое мнение. Никаких недомолвок.

— Трудно сказать, дело требует времени, наблюдений. Меня смущает одно обстоятельство.

— Какое?

— Почему Грибов решил направить меня в Тубек. Именно меня, а не кого-нибудь другого. Меня, инженера-сибиряка, коммуниста, которого нелегко обвести вокруг пальца. Если бы Грибов хотел скрыть тубекскую точку, он мог бы послать кого-нибудь другого. Но нет, он послал меня, и это сбивает с толку.

— А не было ли тут с его стороны этакого жеста игрока, у которого нет выхода?

Абаканов положил свою руку на руку Журбы.

— Оставим разговор. Какие у нас основания подозревать Грибова? Он хозяин учреждения, у него свое начальство, он человек подконтрольный. А как бы ты поступил на его месте, если б твой подчиненный сорвал государственный план? Развалил работу филиала за счет пусть хоть самой добросовестной работенки на одном каком-нибудь участке?

— Я разобрался бы, что к чему, и не рубил с плеча.

— Ну, это ты. А то — он!

Как всегда бывает зимой, наступили внезапно сумерки; о стекла окон зацарапали зернистые снежинки; в ресторане включили свет, день окончился.

— Помнишь, Миша, наше первое партийное собрание на тубекском пустыре? Вот теперь у нас с тобой второе собрание... Не люблю шапкозакидательства. Расправа с нами, мне думается, не случайный, мелкий эпизодик.

— Снова... — Абаканов глянул умоляющими глазами. — Не гони в загривок клячу истории! Больше выдержки и спокойствия. И давай хоть сегодня не думать о делах.

Пообедав, Абаканов отправился к Радузевым, а Журба решил пройтись по городу, посмотреть витрины магазинов, афиши кино и театров. Мороз крепчал. Клубы пара окутывали ушанку, оседали на грудь, превращаясь в парчевые узоры. Спасительный ватник, застегнутый на все пуговицы, да выпитая водка успешно боролись с морозом. Журба шел бодрым шагом, с удовольствием слушая хруст снега: ему казалось, что кто-то, идя рядом, аппетитно сгладывал капустную кочерыжку. Народу на улицах становилось меньше, наступление нового года чувствовалось острей, и Журба подумал, что ему было бы очень тяжело сейчас в этом незнакомом городе без Абаканова, без пристанища.

Ярко расписанная афиша привлекла его внимание: «Эстрадный новогодний концерт. Бал. Танцы до утра. Буфет. Игры. Шутки. Летучая почта!»

Не пойти ли?

Другая афиша звала на «Любовь Яровую».

Пойти? Но в чем? В этом поношенном костюме? И потом слоняться одному по фойе или сидеть за столиком?

И он поехал к Дарье Федотовне.

После барака на таежной площадке, после бессмысленного хождения по улицам, после мороза, до чего уютной показалась ему комната Абаканова, прибранная заботливой рукой, натопленная, освещенная настольной лампой под зеленым абажуром!

— А где же Михаил Иванович? — осведомилась хозяйка.

— Он у знакомых.

— А вы как? Если не гнушаетесь, просим к нашему столу, вместе встретим Новый год.

Он поблагодарил и, оставшись один, зашагал по комнате. Мысли одна другой тяжелее не покидали ни на минуту. Чтобы отвлечься, он заглянул в окно, на оснеженный крохотный сад, потом остановился перед стеллажом, доходившим почти до потолка.

Книги друзей всегда возбуждают наш интерес. Что читал Абаканов? Здесь были книги по геодезии, картографии, геологии, минералогии, технические справочники, учебники, словари, художественная литература.

Журба наугад вытащил том Пушкина и не мог не обратить внимания, что почти на каждой странице сохранились пометки Абаканова: его мелким, исключительно четким почерком были исписаны поля многих страниц; встречались знаки вопросов и восклицаний, подчеркивания то одной, то несколькими чертами.

И Журба подумал, что вот здесь, в этой комнате, обитал несколько лет его друг, когда он, Журба, находился на захолустной сибирской станции. Здесь жил Абаканов и в те дни, когда он, Журба, приехал в краевой центр, и, никого не зная, спал на вокзале, пока Черепанов не устроил его в крайкомовской гостинице. И он представил, как после прощания с Любушкой в тот вечер перед отъездом на площадку Абаканов пришел сюда, лег вот на эту жесткую койку и не мог уснуть, перебирая в памяти каждое слово любимого человека.

Журба лег, накинув на себя шинель.

До чего хорошо было лежать, думать, слушать тишину. Он увидел тубекскую площадку, погребенную под снегом, барак, над трубой которого уходила в небо тугая спираль дыма, увидел изыскателей, готовящихся к встрече Нового года. Сухих, начальник зимовки, обязательно выйдет сегодня с охотничьим ружьем в полночь на двор, и в глухой таежной тиши под звездным небом прогремит торжественный салют.

Потом он увидел Женю. Худенькая, легкая, как засушенный в книге цветок, она вызвала в нем такое чувство, что будь Женя с ним вот в этот вечерний час, в этой комнате, после всех неприятностей, обид, оскорблений, он не удержался бы от решающего шага, и жизнь их соединилась бы навсегда.

Но тайга лежала между ними, он не мог даже поздравить ее по телефону; мог послать телеграмму, но и телеграмма не поспела бы к сроку.

А в двенадцатом часу постучали. Вошла Дарья Федотовна; на хозяйской половине гудели голоса гостей, кто-то пощипывал струны мандолины, напевая из «Баядеры»; слышалось шарканье ног, легкое притоптыванье.

Журбе не хотелось идти к незнакомым людям, но хозяйка так настойчиво приглашала, что отказать — значило обидеть ее. Причесав золотые кудри, оправив гимнастерку и галифе, он вышел в столовую. Его встретили девичьи любопытствующие и мальчишеские настороженные лица.

Журба непринужденно поздоровался, сказав, что не предполагал встретить такое большое, такое веселое общество.

— А где Михаил Иванович? — спросила девушка лет двадцати трех, миловидная, полногрудая, с тонкой талией, похожая на Дарью Федотовну, видимо, дочь ее.

Журба ответил.

— В нашем мире нет тайн... — улыбнулась девушка.

— Что хотите этим сказать?

— Не удивляйтесь. Надо знать Абаканова. Это настоящий человек. Конечно, некоторые не верят, что такая любовь возможна, они судят по себе. А я верю.

— Танюша, расскажи, расскажи! — накинулись на нее подруги.

— Что за любовь?

Но Таня развела руками и так озорно глянула, что гости рассмеялись.

— У вас талант артистки! — заметил Журба.

— Какой у меня талант... — вздохнула Таня. — Вот у Михаила Ивановича — он все может. И все у него получается. А я что? Учительница младших групп трудшколы.

Сели за стол. Справа от Журбы оказалась Таня, слева — белокурая девушка с коротким носиком и ямочками на розовых полных щеках — сестра Тани, Клава.

Вино и водка были разлиты по рюмкам, стаканам и даже лампадкам — посуды не хватало, но на это не обращали внимания. На тарелках и чайных блюдцах возвышались горки капусты, маринованных грибов, огурцов, куски подрагивающего, очень жирного, с плотной белой каймой, холодного.

Один за другим, как бы падая с высоты, прозвучали в радиоприемнике металлические удары: часы на Спасской башне пробили двенадцать.

— За счастье, за мирную жизнь! — сказала Дарья Федотовна, высоко поднимая темно-синюю рюмку.— С Новым годом, с новым счастьем.

Все встали и выпили.

Когда гости занялись едой и разговором, Таня бесстрашно стукнулась своей толстой рюмкой из мутного стекла с розовой лампадкой Журбы и предложила тост за стройку завода.

— Вы заместитель Гребенникова?

— Был...

— Как был?

— Так... был... до сегодняшнего дня...

— Что случилось?

— Не стоит говорить.

— А Михаил Иванович?

— И у него неприятности по службе...

Таня вздохнула.

— Так всегда бывает с хорошими людьми. Но не смею расспрашивать, не мое дело, мы ведь не знаем друг друга.

Потом Таня призналась, что она хочет на стройку.

— Сколько просила Михаила Ивановича, но он, знаете, человек из стали. Из мягкой стали... не сломишь! Впрочем, кому я там нужна! Только и умею, что учить ребят писать, читать да таблице умножения.

— Что же вы? — спросила Клава, показывая свои чудесные ямочки и мило улыбаясь. — Выпейте со мной! — и она потянулась к Журбе с рюмкой.

— За что? — спросил он.

— За необыкновенные встречи!

— Ого!

— Да! За необыкновенные. Разве не бывает?

— Не знаю...

— Вы женаты?

— Нет.

— Удивительно. Сейчас все женаты...

— Откуда у вас такая осведомленность?

— Простая наблюдательность.

— Вы студентка?

— Да. Медик.

— Хорошо, выпьем за необыкновенные встречи!

И вдруг Журбе стало до того скучно, что он не мог совладать с собой и, посидев из приличия еще немного, вышел. Таня проводила ело до комнаты.

— Что с вами?

— Не знаю...

— А я знаю. Вы хотели бы сейчас быть с очень близким человеком. А его нет. В жизни чаще всего бывает так, что любимый человек находится где-то, а ты с теми, кто тебе не нужен.

— Не знаю, не знаю, Татьяна Павловна.

Она опустила глаза и стояла молча, чего-то ожидая.

— Не холодно вам будет здесь?

— О, нет, спасибо. Дарья Федотовна постаралась, как родная мать. Хорошая она у вас.

— Ну, спокойной ночи. Жаль, очень жаль, что не хотите побыть с нами, что мы вам не интересны. И Михаила Ивановича нет...

Не раздеваясь, Журба лег на постель, и думы одна другой мрачнее не покидали его.

За стеной раздавался гул, как всегда, когда говорят одновременно несколько человек; потом начались танцы под гитару, и пол в комнате Абаканова мягко запружинил.

Он накинул на себя шинель.

А в четвертом часу возвратился Абаканов, внеся в комнату приятную морозную свежесть.

Возбужденный, он сел на постель и стал рассказывать, как играл Радузев, как его встретила Любушка и как легко в такую минуту умереть от счастья!

— Но тебе этого не понять. Боже, до чего хорош может быть человек! После музыки мы остались с Любой вдвоем. Я сказал ей: «Зачем мучить друг друга? Наступлю себе сапогом на горло и освобожу тебя и его. Зачем я тебе, если все равно мы не можем быть вместе?» Она схватила меня за руку: «Не смейте! Вы должны любить меня. И ни у кого нет того, что у нас. Мы никого не повторяем. Пусть люди не верят, пусть подозревают, лишь бы мы знали, что мы чисты. И вы должны всегда, всегда любить меня. Так я хочу. Так надо!»

Абаканов продолжал рассказывать, признания рвались наружу, выплескивались через край, а Журба слушал, силясь понять эти, действительно, необычные отношения между замужней женщиной и холостым мужчиной.

— А как на все это смотрит Радузев?

— Понятно как...

— Зачем же ему мучиться, если у вас самые чистые отношения?

— Так устроен человек.

— Не пойму. Как можно любить чужую жену?

— Неужели мы любим только то, что нам принадлежит?

Истощив себя новыми рассказами и новыми признаниями, он лег рядом с Журбой, не раздеваясь, и накрылся своей шинелью.

— Итак, Михаил, я решил твердо: завтра, то-есть сегодня утром, мы уедем в Москву, — сказал Журба.

— Сегодня? Нет, не могу. Еще один денек... Поедем завтра. И поезд будет хороший...

— Нет!

— Ты камень, Николай! Я тебя возненавижу, слышишь? Мы условились с Любушкой пойти сегодня в театр. Хочешь, пойдем вместе?

— Нет, ты поедешь со мной сегодня утром!

— Изверг!

— Поедешь!


Они уехали с утренним поездом, как хотел Журба. У Абаканова круто изогнулась над переносицей складка, напряглись брови, он молчал всю дорогу, отказывался от еды. Почти все время он пролежал на койке, притворяясь, что спит. Только перед Москвой сел к столику, заглянул в окно.

— Москва...

Журбе стало жаль друга, и он сказал:

— Так надо, Миша. Люба поймет. Наконец, скажешь ей, что Журба — тиран и всякий такой бесчувственный камень, что ты вынужден был подчиниться приказу начальства.

Никуда не заезжая, они с Казанского вокзала отправились в ВСНХ. Здесь разошлись: Абаканов пошел в Гипромез, а Журба — ко второму заместителю председателя, профессору Судебникову: с Копейкиным, подписавшим приказ об увольнении, Журба не хотел встречаться.

В тоне Судебникова чувствовался такой холодок, что рассчитывать на понимание было нечего. Бородатый, низкорослый, сухопарый, в старомодном костюме с узкими помятыми брючками, Судебников смотрел на Журбу, как на выходца с того света.

— Так вы и есть тот самый Журба? — спросил удивленно. — Я представлял себе заместителя начальника строительства металлургического комбината другим. Да... Но дело, конечно, не в моем представлении. Что же вы от меня хотите? Вы отстранены от должности по достаточно веским мотивам, и к этому вопросу, считаю, нет оснований возвращаться. За сим прошу извинить: занят, не могу больше уделить вам внимания.

«Бетонная стена... Вот и Москва...» — подумал Журба, чувствуя, как с каждой минутой гаснут надежды. Идти к Копейкину? Какой смысл! Оставалось последнее: добиваться во что бы то ни стало встречи с Куйбышевым.

Секретарша заявила, что Валериана Владимировича сегодня не будет.

— А завтра?

— И завтра.

— Как же мне с ним встретиться?

— Не знаю.

— Свяжите меня с ним хоть по телефону!

— Не имею права.

— Но кто же мне пойдет навстречу? Мне очень надо, поймите, я приехал из тайги по крайне важному делу.

— Я все это знаю, но не могу помочь вам.

Журба опустился в кресло.

— Все равно не уйду отсюда, хотя бы мне пришлось просидеть неделю.

— Мы найдем способ удалить вас, — сказала она полушутя, полусерьезно.

И вдруг случилось неожиданное: зазвонил телефон. По голосу, по преобразившейся фигуре этой женщины Журба понял, что она говорит с Куйбышевым.

Он подошел и потребовал трубку. Секретарша оскорбительно повернулась спиной. Тогда его обожгла злость. Не думая о том, насколько это допустимо, он вырвал трубку и, заикаясь, весьма нескладно рассказал Куйбышеву о своем деле и просил встречи.

— Приходите к шести часам. И передайте, пожалуйста, трубку секретарю.

Жалоб и возмущений секретарши Журба не слушал. Выйдя из приемной, он направился к профессору Плоеву, специалисту по проектированию коксохимических производств. Там нашел Абаканова.

— Ну, что у тебя? — спросил Журба.

— Бетон... А у тебя?

— Проблески.

В шесть часов в просторном кабинете Журба и Абаканов увидели человека, которого хорошо знали по портретам. Все было знакомо — и высокий лоб, и широкие изломанные брови, задумчивые мягкие глаза, и скорбная складка на щеке.

Слегка наморщив лоб, Куйбышев рассматривал их, пока они приближались, словно хотел заранее прочесть, что за люди пришли к нему.

— Садитесь, — предложил Куйбышев, указывая на кресла, стоявшие возле стены. Сам сел рядом. — Что там произошло? Рассказывайте подробно.

Волнуясь, теряя порой нить, Журба рассказал, как работала группа, что удалось установить, какие перспективы открывались перед строительством, несмотря на минусы, которые, несомненно, есть и на которые усиленно нажимают противники.

Куйбышев молчал.

— Да, мне доложили. Скажу прямо: удивила расправа над вами. Вместо того чтобы самим поехать на площадку, проверить, сравнить и положить конец болтовне, мои заместители вынесли решение, с которым я не мог согласиться. Приказ о вашем отстранении я отменил. Не нахожу в представленном материале оснований и для прокурорского вмешательства, хотя с вашей стороны есть прямое нарушение дисциплины. Служба — это служба, и приказ есть приказ. Искупает вину ваша добросовестная, тщательная работа, дающая возможность точно представить состояние площадки и экономики целого района. Дело, действительно, затянулось. Страна наша богатая, но выбор площадки лучшей из лучших не должен превращаться в футбольную игру. Если мы начнем метаться с поля на поле, то дело строительства будет отложено на неопределенный срок. Такой забавы мы не допустим!

Куйбышев усмехнулся.

— Вопрос ясен. Возвращайтесь на площадку и продолжайте работать. Скоро приедет Гребенников. Я его отозвал из командировки.

— С чем же возвращаться, Валериан Владимирович? Палки в колеса втыкает каждый мерзавец. А секретарь крайкома Арбузов грозит расправой. Грибов отстранил Абаканова.

— Успокойтесь! Нельзя считать каждого, кто против тубекской точки, нечестным или втыкающим палки. Этак можно докатиться до того, что каждого, несогласного с нашим мнением по деловым вопросам мы будем объявлять врагом! Так нельзя. Наконец, вы же сами не отрицаете слабых мест площадки. Вопрос требует дополнительного изучения. Параллельно будут вестись исследования и в других точках, я прикажу работу форсировать. Данные сопоставим, и тогда окончательно решится судьба сибирского комбината-первенца. Итак, что еще вас беспокоит?


Из ВСНХ Журба и Абаканов помчались в ЦК. Их поддержали и там. Дела складывались как нельзя лучше. Это была победа, которая вознаградила за все пережитое.

— Ну, Абаканушка, что скажешь?

— Вот тебе и новый, 1930 год...

— Беспокоит меня, Миша, вот что: не может же Валериан Владимирович заниматься только нами. Разве наша площадка — единственная забота председателя ВСНХ? Поневоле доверит дело помощникам и тогда...

— До чего ты скрипучий, Николай! Ну, зачем омрачать радость!

Как школьники на каникулах, счастливые, они метались из театра в кино, из музея в картинную галерею, дав себе три дня отпуска, и уставшие до изнеможения, невыспавшиеся (пристанищем им служил зал ожиданий на вокзале), сели в сибирский экспресс. Здесь их и свалил сон.


3

Было начало июня, и черный ноздреватый снег еще лежал в глубоких логах, когда на разъезде, недавно возникшем на месте сторожки путеобходчика, вышел из спального вагона мужчина лет сорока, в шелковом пальто цвета какао, в роговых очках и желтых башмаках на толстой подошве.

— Скажите, пусть не забудут выкатить машину, — сказал он по-английски спутнице — молодой девушке в зеленом берете.

Через минуту к товарной платформе приставили скат. Пока мокрый паровоз тяжело сопел и отфыркивался, пятеро рабочих спускали машину. Она была из синей эмали, зеркальных стекол, ослепительного никеля и мягких желтых подушек. Пассажиры с жестяными чайниками в руках окружили помост; кипятка на разъезде не оказалось; чтобы развлечься, они глазели на машину, на гражданина в шелковом пальто и на девушку в зеленом берете.

— И что это за гражданин?

— Это не гражданин. Это — иностранец!

— А очки! Ну, чисто тебе стрекоза!

— Машина подходящая! Блестит, ровно умывальник в парикмахерской!

— И пальто с пряжками... Будто чемодан!

Шофер подрулил машину к крыльцу. Из ближайших дворов высыпали ребятишки. Когда глухо кашлянул сигнал, детишки кинулись врассыпную. Пассажиры уселись среди мягких подушек, позади шофера, и машина, слегка качнувшись на рытвине, пошла мимо изб по дороге, отмеченной колесными колеями, заполненными кое-где желтой водой. На влажную веточку ближайшего дерева осело, как парашют, газовое облако.

От разъезда на юг тянулась новая железнодорожная трасса со свежепропитанными шпалами. Можно было ехать поездом до станции Угольная, но пассажир предпочел машину. Он хотел пересечь этот удивительный край с севера на юг, познакомиться с местностью, останавливаясь там, где вздумается.

Машина бежала через леса, густые, дышавшие прелостью, и через веселые березовые колки, выходила на простор степей, лишенных даже кустарника, поднималась в гору, где обнаженные черные полоски угля выходили на поверхность, пересекала водотоки.

После третьей сотни километров машина, густо окрашенная липкой пылью, остановилась на развилке дорог. Глазам путников открылась беспредельная степь; две высокие горы, озаренные закатным солнцем, четко рисовались на синем небосводе. Виднелась крутая линия реки, уносившей воды на север; вдали чернела тайга.

Справившись по карте, путник велел свернуть на юго-восток. Вскоре запестрели желтые новенькие бараки, шофер прибавил газу, и машина минут через пять остановилась.

Из двухэтажного коттеджа возле конторы строительства вышел пожилой человек. В околышек форменной фуражки с кантами глубоко впился значок: перекрещенные молоточек с топориком. «Видно, старый значок этот сидит глубоко не только в околышке фуражки...» — подумал приехавший.

Прикоснувшись тупыми пальцами к лакированному потрескавшемуся козырьку, Сухих спросил:

— Вы будете консультант Джонсон?

Девушка ответила, что он не ошибся: прибыл из Москвы консультант Джонсон.

Не без труда путник выгрузил тучное свое тело, потянулся и сказал на плохом русском языке:

— Здравствуйте!

Девушка смахнула с лица пыль, осевшую на брови, на ресницы, вытерла носик, посмотрела с удивлением на свой испачканный кружевной платочек и стояла, ожидая распоряжений.

«Тайга... болотце... пять бараков... пустырь».

Вынув из сумочки зеркальце, она посмотрелась в него, поворачивая лицо то одной, то другой стороной, еще раз коснулась кончиком платка бровей, ресниц, уголков покрасневших глаз и вдруг сладко, по-детски, зевнула, не успев во-время прикрыть рот сумочкой.

— Товарищ Гребенников еще не приехал, — сообщил Сухих.

— Знать... Понимать... Спросите у него, где нам отведен номер, — сказал Джонсон переводчице.

— Пожалуйте. Вот сюда, на второй этаж.

Они поднялись по внутренней лесенке на второй этаж и очутились в опрятной комнате, приятно пахнувшей сосной. Стены были гладко обтесаны, но не оштукатурены.

— Здесь две комнаты и кухня, — показывал Сухих квартиру. — Вода для умыванья и прочее — в прихожей. Водопровода пока не имеется...

— Ошень замечательно!

Шофер внес кожаный баул, оклеенный разноцветными бумажками, чемоданчик переводчицы и свои пожитки в вещевом мешке.

— Эту комнату занимаю я, ту, меньшую, — вы, а шофер может поселиться в кухне, — распорядился жилплощадью Джонсон.


А через две недели на станции Угольная сошел с поезда Гребенников. Он не спал последние две ночи в Москве, плохо спал в дороге. Усевшись к шоферу в кабину грузовой машины, он заснул так крепко, что ни толчки на ухабах, ни неудобное положение не могли его разбудить.

Когда машина остановилась у тубекской площадки, было девять часов утра.

Зайдя в контору и осведомившись у десятника Сухих, когда приехал Джонсон, Гребенников поднялся на крылечко коттеджа.

В светлой, уже пахнувшей одеколоном комнате, его встретил плотный, выхоленный мужчина в шелковой рубахе и широких брюках на подтяжках. Лицо розовое, гладкое, чисто выбритое, припудренное. Весь его вид выражал довольство, здоровье и хороший аппетит.

— Мистер Гребенников? О!

Их познакомили у заместителя председателя ВСНХ Судебникова в день отъезда консультанта на площадку, и они почти не говорили друг с другом в Москве.

— Не ждали?

— Как не ждать! Давно прибыли?

— Только что.

Лена Шереметьева, переводчица, сидевшая молча в углу, оторвалась от «Тихого Дона»; она представляла себе начальника строительства другим. Этот был высок, пожалуй, даже слишком высок, но не худ, как часто бывает с высокими людьми, лицо приятное, хотя и странного оттенка — темное, почти сизое; хорошие манеры, сдержанный тон речи, чистый английский язык.

Джонсон закурил сигару и, выпустив дым длинной спиральной струйкой, протянул Гребенникову коробку. Гребенников отказался от сигары и закурил папиросу.

Сев на стул верхом, Джонсон, держась руками за спинку, несколько секунд о чем-то думал.

— Я познакомился за эти две недели с работой изыскателей. Есть вопросы. Некоторые опасения работников ВСНХ оправдываются. О них будем говорить отдельно. Я кое-что привез из Москвы. Желаете познакомиться сейчас или позже?

— Предпочитаю сейчас.

Джонсон вынул из толстого портфеля пачку синек, прозрачных калек; сверток тугого ватмана он ловко извлек из картонной трубы, закрывавшейся крышкой, как телескоп. С полки перенес планшеты. Все это по-хозяйски разложил на длинном столе, приставленном к окнам, подобно верстаку.

— Вот наши основные геологические, гидрологические и гидрометрические данные. Вот планшеты. Здесь карта разведок рудных залежей, это — угольный бассейн. Мне материалы вручили в ВСНХ. Я познакомился с натурой. Что могу сказать? Есть, конечно, отдельные положительные стороны в выбранной площадке, но есть серьезнейшие неустранимые недостатки. Хотя ВСНХ условно принял тубекскую площадку, но мне поручили детально изучить ее в натуре, высказать свои соображения. Я их выскажу сначала вам, затем ВСНХ. Пока не поздно, пока есть возможность приостановить начатые работы, думаю, следует обстоятельно, серьезно поразмыслить: не ошибаемся ли мы, решая ставить металлургический завод именно здесь.

Лицо Гребенникова хмурилось и хмурилось.

— Я вас слушаю.

— Меня познакомили в Москве не только с вашими материалами, но и с материалами изысканий по другим точкам. Скажу вам откровенно: на общем фоне ваши преимущества блекнут.

— Что вас не удовлетворяет?

— Речонка. Подсчет дебита дал явно неудовлетворительные результаты. На металлургический завод с таким поселком потребуется по крайней мере полмиллиона кубометров ежесуточного расхода воды. Ваша Тагайка несудоходна, полноводной она бывает короткий срок.

— Надо рассчитывать на максимальное использование оборотной воды, мистер Джонсон.

— Но на воду претендует не один только ваш завод. Вы, вероятно, знаете, что суточный расход воды по Магнитогорскому комбинату определен для технологических только целей в количестве, близком расходу воды в Москве. Ваше строительство будет крупнее.

— Я не имею возможности сейчас проверить сообщенные вами данные. Но мне очевидно, что вы сгущаете краски, мистер Джонсон.

Гребенников вынул из чехольчика миниатюрную логарифмическую линейку из слоновой кости.

— По расчетам наших гидравликов...

Рамка линейки движется направо, движек — влево, рамка — влево, движек — навстречу.

— Этого количества должно хватить для угольных шахт, питающихся водой Тагайки, рудников, для металлургического завода с коксохимическим заводом и для опорных точек.

— Как все большевики, вы, мистер Гребенников, склонны к поэзии!..

Желтые, круглые, похожие на зерна кукурузы зубы американца обнажились до десен — признак наивысшего расположения к собеседнику.

— Но того, что в Гаврюхинском районе не хватает воды для стирки белья, вы не замечаете...

Гребенников, не ответив, посмотрел в окно на открывавшуюся до горизонта площадку, на гору Ястребиную.

— Если хотите, без поэзии, действительно, ничего нельзя построить существенного. У нас впереди пятилетка! Наконец, разве не поэзия уже одно то, что я, бывший политический каторжанин при царе, строю сейчас по поручению партии и правительства крупнейший завод в таежной глуши, где нога человека не ступала?

— Кто знает.

— Ряд гидросооружений должен регулировать сток воды. Я привез из Москвы специально разработанные для нас проекты использования подземных вод. Надо, мистер Джонсон, исходить из того, что в этом именно районе мы можем в промышленном, так сказать, смысле синтезировать уголь и руду, получать самый дешевый, отличного качества сибирский металл.

— О, металл!.. — это слово прозвучало у американца, как удар в литавры.

Наступила короткая пауза.

— Но дело в общих условиях, — продолжал отстаивать свое мнение Джонсон. — Район таежный, безлюдный, удаленный от центральной железнодорожной магистрали. Строить крупный завод, создавать совершенно новую индустриальную базу на пустыре — экономически невыгодно. Так я и доложу в Москве. У нас, в Америке, это не стало бы даже предметом делового разговора.

— Вы призваны, насколько мне известно от Валериана Владимировича Куйбышева, не только для критики и сомнений...

Джонсон не смутился.

— О, конечно, я прибыл в качестве консультанта.

— Консультанта-строителя. Вот эта сторона меня интересует больше. Если не возражаете, пройдемтесь по площадке.

Джонсон надел пиджак и кепи из кожи.

В это время раздался осторожный стук в дверь: вошел Сухих. Он остановился у порога и вытянулся, как солдат.

— Товарищ Гребенников, вам записка от товарища Журбы. Прибыл человек.

— Где сейчас товарищ Журба?

— На кряже.

Сухих вынул записную книжку, — она была толстая, жирная, как заигранная колода карт, — и передал записку. В ней Журба сообщал свои координаты и просил Гребенникова дать знать путейцам о приезде. «Пусть Сухих пришлет нам взрывчатку, заявку выслал вчера. Работа у нас идет полным ходом. Как настроение? Что нового? Черкни пару строк и не забудь прислать хоть старую газету: третью неделю живем, как Робинзон с Пятницей...»

— Приготовьте к отправке взрывчатку. Письмо товарищу Журбе я вручу позже.

На площадке геодезисты «зачищали» недоделки, рабочие несли к кромке реки теодолиты, рейки, вешки. В центре промплощадки стоял низкий трехножный столик, над которым, как облачко, повис огромный брезентовый зонт. Гребенников подошел к геодезисту: Абаканов вел мензульную съемку.

Поздоровались. Абаканов, не разобрав, кто с Джонсоном, небрежно бросил в их сторону: «All right!» — все, что знал по-английски. Фуражка у него надета была козырьком назад.

— Как работается? — спросил Гребенников, заглядывая на лист ватмана, прикрепленный к фанерному планшету. Линии карандаша были тонки, как волосок.

Инженер прошелся тупым концом карандаша по шляпкам гвоздиков, которыми прибита была фанерка к столику, и осведомился, с кем имеет честь говорить.

Гребенников назвал себя.

— Наконец-то... — вырвалось у Абаканова. — А мы тут с Журбой...

— Знаю, знаю. Как же это мы с вами не встретились в филиале весной прошлого года? Вы инженер Абаканов?

— Я был на Мундыбаше.

— Фамилия мне ваша хорошо знакома. И в Москве вас знают.

— Что ж, это неплохо. Надолго прибыли к нам, товарищ Гребенников?

Вопрос был фамильярен, даже ироничен, но Гребенников ответил просто:

— Навсегда.

— Плохо без вас... Честное слово... И вообще... Но разговор не под сенью этого зонтика...

— Я сомневаюсь, проделана ли как следует разведка, проведены ли как следует изысканя, — сказал Джонсон, когда они отошли. — Инженер Абаканов мне не представляется солидным специалистом, геологов на площадке вообще нет. Все их открытия по углю и руде весьма сомнительны.

— Изыскания, конечно, придется уточнить и углубить. Работа впереди, но эта горсточка изыскателей сделала, по-моему, много, и у меня нет оснований сомневаться в том, что здесь найдено. Допускаю, что истинные запасы угля и руды значительно большие.

Джонсон пропустил замечание без ответа и перешел к технической работе.

— Для вашего комбината, я подсчитал, одного колонкового бурения нужно дать сто пятнадцать километров, надо пройти тринадцать километров шурфов с ручным и механическим водоотливом, четыреста километров зондировки, тридцать километров ударного бурения, километров сорок канав. Работы, как у вас говорят, непочатый конец!

Видимо, желая показать, что он не сидел здесь даром, Джонсон, оживившись, показывал Гребенникову шурфы, канавки, щеголял цифрами.

Останавливаясь, он сверял работы с геологическими зарисовками, подбирал камешки в изящный баульчик, потом пригласил Гребенникова в лабораторию. На стеллажах лежали в занумерованных коробочках образцы грунтов, руд, угля. Взяв кусок блестящего, как бы отполированного угля, Гребенников засмотрелся. Вспомнилось недавнее пребывание в Америке, Англии, Германии.

— Наши сапропелиты дадут бензин и керосин, которые обойдутся в полтора раза дешевле бакинских. А коксующиеся угли... Они выше дергемских и ваших коннельсуильских углей. Что скажете?

Джонсон молчал.

— Я остаюсь при своем убеждении. Здесь нет подходящих экономических условий для развития металлургии. Но если ВСНХ решится строить завод, то таковой не может быть крупным. Это уже не подлежит сомнению. Фирма «Разведка, проектировочные и строительные работы» не склонна к поэзии. Надо проектировать завод максимум на триста тысяч тонн чугуна.

Гребенников рассмеялся.

— К концу пятилетки Советский Союз будет производить минимум десять миллионов тонн чугуна. Отсюда выводы для проектировщиков.

Джонсон обиделся.

— Мое положение иностранца, я понимаю, щекотливо. Вы относитесь к нам с предубеждением, воля ваша! Но я говорю без задней мысли, по чистой совести. Нельзя увлекаться. Не надо зарываться. Я недавно побывал на Урале. Некоторые ваши заводы готовятся праздновать столетний юбилей. Лошади работают на колошниках... Это говорит о многом...

Они шли по площадке, на которой еще только реяла мысль о строительстве, но и эту реющую мысль уже хотели подстрелить на лету.

— Пусть так. Вы сами видите наше наследие. Но, поверьте, пройдет очень мало времени, и один только наш таежный комбинат даст столько металла, сколько давали все металлургические заводы царской России вместе взятые!

— О, кэй! Это еще раз подтверждает мою мысль: не следует увлекаться. У нас такое строительство стало бы событием. Не знаю, откуда вы возьмете людей. Тем более, что по пятилетнему плану вы должны строить одновременно пятьсот восемнадцать заводов и тысяча сорок МТС. Я помню эти цифры, они на многих плакатах.

— Вы не знаете советских людей, не знаете возможностей советского строя.

Они ходили по площадке, уточняя в разговоре мысли и настроения друг друга, чтобы знать, как вести себя дальше, что делать.

Переводчица слонялась, пачкая кремовые туфли грязью. Она была непоседливая, капризная и, видимо, не очень застенчивая девушка. Раскрыв сумочку и припудрив середину лба, кончик носа, девушка подошла к Абаканову, склонившемуся над планшетом. Он почувствовал присутствие постороннего человека и оторвался от работы.

— А, это вы... Скажите откровенно, вам не наскучило быть тенью этого субъекта? — спросил Абаканов, когда девушка, утомившись от хождения, уселась на ящик от геодезических инструментов.

Она зажала между колен кисти тонких рук и вздернула хорошенькую головку.

— У этого я только две недели.

— А у других?

— Что за счеты! Почему у вас фуражка надета задом на перед?

— Разве худо?

— Для меня ново.

— У изыскателей таков обычай.

Притянув другой ящик, Абаканов сел напротив девушки, вытер рукавом рубахи лоб и закурил. Он мог позволить себе короткий отдых.

— Жара!

На востоке высилась зеленая стена таежного леса, солнце стояло в зените, жаркое, ослепительное, но в воздухе чувствовалась прохлада.

— Хотите, я покажу вам фокус?

Лена загорелась.

— Фокус? Покажите, покажите фокус!

Абаканов подошел к теодолиту и навел трубу на Джонсона, остановившегося в нескольких шагах от них.

— Смотрите сюда.

Лена прислонилась глазом к окуляру, но ничего не увидела.

— Ну?

— Мутное что-то...

— Да вы смотрите лучше!

Он проверил наводку, и когда Лена глянула вторично, она увидела своего толстого Джонсона, перевернутого вверх ногами...

Такого хохота Абаканов давно не слышал на площадке...

Вытерев слезинки, Лена снова прижалась глазом к окуляру, но Джонсон сошел с линии.

— Ох, здорово! Мистер Джонсон! — крикнула ему. — Я видела вас в такой позе... — и снова расхохоталась.

Он нахмурил брови.

— Мы уезжаем сейчас с мистером Гребенниковым на угольные шахты, затем на рудники. Вы свободны. Можете идти домой.


Железнодорожная магистраль, связывавшая рудники с заводской площадкой, проходила через кремнистую складку в черневой тайге. Как ни прикидывали, но складку обойти не удалось.

Журба решил воспользоваться глубокой расщелиной в скале и повел встречные штольни с двух сторон. Он рассчитал для минной камеры первой штольни двадцать пять тонн аммонита, для второй — сорок, по формуле Березкова.

Работу вели тихо, словно в тылу врага. На одноколках подвозили взрывчатку. Когда все было подготовлено, на зарядку камер стали Журба, старик Безбровый, бывший золотоискатель, и Яша Яковкин, перешедший с геодезических работ на путейско-строительные, — все трое в резиновых сапогах. На рабочих, закладывавших штольни взрывчаткой, были тряпочные опорки.

— Легче, легче! — покрикивал Безбровый на подсобников, когда мешок с аммонитом грохался на землю.— Это тебе не рожь на мельнице ссыпать...

— Про рожь забывать стали... — буркнул Коровкин.

— Хватит говорить! Ахнет — покатимся колбасой к прабабушке на рога! — остановил их Журба.

За взрывчаткой стали укладывать мешки с землей, вплотную один к другому, оберегая провода, тянувшиеся в деревянных желобках вдоль штольни.

Работали дружно. Журба взвалил на плечи мешок, но через не замеченную прежде дырку густой струйкой посыпались за ворот рубахи черствые крупинки. Было до того противно, что он сбросил мешок и полез за рубаху, но с рукой занес еще больше земли. Выругавшись, взял мешок на руки, как ребенка, и понес.

Потом плотно завалили пространство песком, прилопатили. Журба беспрестанно подгонял людей, тревожно поглядывая в небо: с юго-востока неслась туча, неслась с необычайной быстротой, нивесть откуда взявшаяся. Свет все время менялся: на земле тускнело, становилось темно, почти черно, и снова прояснялось.

Еще несколько минут назад солнце щедро золотило лес, а потом погасло, на деревья лег прозрачный сумрак, вершины тонких березок тревожно затрепетали, словно хотели оторваться и улететь вместе с ветерком.

Лиловое небо уже перечеркивалось зигзагами молний.

Журба поднялся на увал: холодный ветер плотно прибил к телу влажную от пота рубаху; края ее при этом порывисто трепыхались, как флажки.

— В укрытие!

Ребята бросились в «блиндаж» — укрытие за скалой. Взметнулся ветер, на головы посыпался ворох сучьев и прошлогодних игл, словно их принесла с собой туча. Хлынул поток ледяной воды.

Журба и старик Безбровый бежали последними.

— Брезент! Крепи брезент! — крикнул Журба Яковкину.

Пока Яша и старик Коровкин закрепляли брезент, Журба прятал под резиновый плащ сумку с динамитными патронами, подрывную машинку и аккумулятор.

— Каково?

Он посмотрел на черные усики Яшки.

— Дрейфишь?

— И не подумал!

«А ведь положение серьезное: взорвется — косточек не соберешь...»

Вода лилась свободно, полновесными струями; немного спустя ливень сменился крупным, с горошину, дождем. Журба вдыхал полной грудью свежий озонированный воздух и поглядывал вверх: дождь звонко стрелял по туго натянутому брезенту.

— Эк, его прорвало! — ворчал Безбровый, держась за корни деревьев. — Так и до беды недалеко.

— Ничего не будет, до самой смерти! — пренебрежительно заявил Яшка. — Я уж повидал за свою жизнь.

— Повидал... — съязвил Безбровый.

Яшка невозмутимо глянул на ворчуна.

— Я вот с таких лет, товарищ Журба знает, где только не перебывал! И в Иркутске, и в Хабаровске, и в Омске, и на Урале. У меня жадность видеть. Когда объявили про пятилетку, решил найти такое местечко, чтобы начать с первого кирпича. Чтоб ничего не было: пустое место перед тобой, а ты тут один. Начать строительство на пустом месте, значит. И чтобы город вырос.

Путейцы с интересом слушали Таракашку, как шутя называл Яковкина Журба.

— И ехали мы сюда не так, как другие, а через тайгу, дальней дорогой. Первые приехали, семь нас человек. Это теперь и бараки, и контора есть, и остальное, а тогда в палатках жили на пустыре, под горой Ястребиной, одни на округу, не считая, понятно, улуса Тубек. По пустырю стали ходить с нашим инженером Абакановым. Веселый инженер. Я у него геодезистом работал. И вот однажды Абаканов говорит: «Здесь, где ты стоишь, через два года сталь польется!» Понял? Меня тогда дрожь взяла... Носил я за ним треноги, и рейки держал вверх ногами, как требовал инженер, и вешки втыкал, и от дождя прятал разные оптические инструменты. Помню еще, инженер Абаканов показал на ровное место и говорит: «Запомните хорошенько, ребята, на этом месте стоять будет самый красивый в Сибири город. Поклонитесь этому месту. Социалистический город поставят здесь люди...» И сам поклонился. Вот оно, какое, наше место...

Рабочие, сидя на корточках и грызя кедровые орешки, ни единым словом не перебивали Яшку. Даже старик Безбровый повернул в его сторону голову.

Под ногами оползала земля, молнии беспрестанно полосовали небо: было похоже, будто в темной комнате включали и выключали свет.

Яша, приподняв острые плечи, натужисто держался за корни, чтобы не сползти вместе с землей. Его руки при свете молнии казались синими.

— Так вот, товарищи, приехал на строительство...

В этот миг молния ударила в дерево: голубые шары покатились по ветвям с сухим треском.

— Шары! Шары катятся! — восторженно воскликнул Яша, выбегая под дождь.

— Может, нам куда податься в другое место? Здесь и динамит, и аммонит... — посоветовал старик Безбровый.

— Чего доброго...

Он каждый раз вздрагивал, когда гром палил, словно из крупнокалиберных пушек.

От молний, разрывавшихся со страшным грохотом, остро веяло свежестью. Косматый Коровкин полез за куревом, но Безбровый схватил его за руку.

— Так вот, товарищи, приехал я сюда...

— Прикуси язык, сколько можно! — разъярился Безбровый.

— Как же, прикуси!..

Когда дождь утих, Яша первым вышел из укрытия. Умытое, необыкновенно чистое небо, освобожденное от туч, широко распахнулось над головой. Природа ожила. На лакированных листьях кустарника лежали прозрачные крупные капли, они были подвижны, как ртутные капельки, и при малейшем прикосновении к веточкам стремительно скатывались с листьев.

Проверив еще раз выход электропроводов из камер, Журба велел рабочим идти за ним. Яковкин нес подрывную машинку, аккумуляторные лампочки и пел высоким тенорком:

Шумел камыш, деревья гнулись,

А ночка темная была...

Безбровый, разматывая катушку, тянул провода, как тянут их на передовой позиции телефонисты, а Никодим Коровкин длинной палкой, кончающейся развилкой, забрасывал их на сучья. За ним шли рабочие.

Журба, накинув на плечо ремень от сумки с динамитом, замыкал группу. Когда с деревьев падали за воротник рубахи ледяные капли, он шарахался в сторону и приседал.

Группа прошла мимо разбросанных среди деревьев ящиков и жестянок от взрывчатки. Оставив людей за выступом дальней скалы, Журба приступил к проверке линии: она оказалась в порядке. Тогда он взял у Яковкина подрывную машинку.


...Пока мать выгуливалась по перелескам, оставляя на теплой земле смятые шерстинки, медвежата бегали взапуски, заходили в воду. Ночью в теплом логове, куда привычно забирались малыши, пахло молоком. Медвежата, скуля, прижимались друг к другу.

На рассвете гулкое постукивание разносилось по тайге, медвежата поворачивались вокруг согретого места и снова ложились на правый бок. Утром открывали глаза. Косой луч пересекал вход в логово, становилось щекотно; малыши выползали из берлоги.

Высокие лиственницы, густая трава, кустарник. Солнце весело прыгало с ветки на ветку, а по земле бегали тени, и было хорошо гоняться за тенями, за солнечными бликами, барахтаться на теплой земле.

От берлоги отходить далеко медвежата еще не решались, да и здесь было хорошо: улитки, кузнечики, грибы, еды вдоволь. Мимоходом малыши любили лакомиться муравьями: кислота приятно возбуждала вкус, но хотелось чего-нибудь сладкого...

Отвалявшись, самец и самка разошлись: жить вместе при детях не полагалось. Самка пошла на восток, самец — на запад.

Тайга с густым подлеском была захламлена буреломом; толстые стволы сгнивали на земле, они служили хорошими отметинами, от них пахло грибами. Осенью жуки откладывали под кору яички, по весне выводились гусеницы, в тишине шло окукливание, и из паутинного, крепко свитого кокона выходили на свет нежные хрустящие жучки. Тяжелая лапа медведицы заползает в трещину, пласт коры отдирается, издавая пряный грибной запах. Из ячеек вываливаются коричневые личинки. Откуда-то из черного извилистого хода выползает добротный червяк с желтым кушачком на талии.

Медведица слизывает шершавым языком лакомство и идет дальше. На пути — кустарник. Она срывает холодные листья и с жадностью ест. Буреломный след уводит к ручью, она идет к воде; принюхавшись, останавливается. Голова поднята. Медведицу охватывает вдруг тревога, она копает лапой землю и, не напившись, бежит назад, переваливаясь с боку на бок.

Но до берлоги было далеко. Небо вдруг почернело. Взметнулся ветер, полетели на землю шишки; надвинулись на тайгу тучи, и пошли молнии перечеркивать небо. Огневые топоры падали на лес, удар наотмашь — и могучие деревья валились с треском на землю. И сразу в этом месте становилось светлей.

От ударов молнии, от громовых раскатов самка, замирая, припадала к земле. Вихрь заламывал ветви, полился дождь; вода заполняла овраги — мутная, красноватая, с лиловыми мыльными пузырями.

Медведица бежала напрямик, наталкиваясь в темноте на пни и натыкаясь на колючие сучья. Ветер хлестал ветвями по ребрам, выхватывая клочья шерсти. Наконец, она вышла на знакомую полянку. Крутой скалистый обрыв обнажил корни деревьев, логово находилось невдалеке. Высокий кедр, густой кустарник, поваленное давным-давно дерево и — лазейка в логово. Медведица добралась к себе. Как давно не была...

У берлоги, под старым деревом, топтался самец, он прибежал к логову, прибежал издалека, подчиняясь зову, толкнувшему сюда, к дому, когда гроза разразилась над тайгой. Самка предостерегающе оскалилась, но он жалобно заскулил: знал, что быть с малышами нельзя, и топтался у входа. Медведица юркнула в теплую тень.

Один... другой... детишки на месте. Сердце стучит часто-часто. Малыши тянутся к матери, скулят, лижут морду, забираются, совсем как сосунки, под брюхо, и хоть немного стыдно, слизывают капли воды с сосков, пряно пахнущих молоком. Щекотно. Но до чего хорошо чувствовать эти мягкие, щекочущие мордочки детишек...

Она остается с малышами короткое время и выходит из логова. Тревога не покидает ни на миг, она усиливается и усиливается. Самка вызывает малышей и бежит от логова. Малыши силятся поспеть, но матери не догнать. И они сбавляют ход: следы так хорошо пахнут, что не надо принюхиваться.

Убыстряя ход, медведица мчится, охваченная непонятным страхом, ей кажется, что вот-вот должно что-то случиться; повеяло человеком; она перескакивает через поваленные деревья, одним махом взбирается на скалу, где не была столько времени, и вдруг...


...Страшной силы удар сотряс землю. Он как бы породил второй удар: высоко в небо полетели камни, деревья, глыбы земли; под ногами все дрожало и оползало. Желто-зеленое облако поднялось из недр и долго висело над тайгой, с каждой минутой меняя цвет, становясь светлее, прозрачней.

Рабочие выскочили из укрытия и побежали к штольне. Журба принялся осматривать результаты работы аммонита: кусок скалы, казалось, откололи гигантские клинья, в нем играли на солнце зеленые, красные, белые вкрапления.

Предстояло расчистить место от завалов камней, от земли, деревьев и небольшими дополнительными взрывами отделить выступавшие края, которые мешали будущей трассе. В общем, взрыв прошел удачно. Журба развернул карту и взглянул на магистраль. На таежной трассе требовалось подорвать еще три таких складки.

Он посмотрел вокруг.

После грозы высокие черногрудые облака летели, как чайки; капли воды собрались к краям листьев и нависли тупыми затеками, лишайники казались яркозелеными, как молодой салат.

— Братцы, медведь! — закричал не своим голосом Яша Яковкин, наткнувшись на тушу. Журба выхватил из деревянной кобуры маузер. На крик сбежалась группа подрывников.

Глазам собравшихся представилась взлохмаченная туша... Медведица лежала, придавленная деревом, поваленным силою взрыва. Она была еще жива — по крайней мере, лапа ее со страшной силой скребла по земле, выгребая яму.

Журба обошел вокруг медведицы: она была в агонии. Он долго целился в левый подслеповатый глаз, затекший кровью, и, чтобы сократить муки животного, нажал на спусковой крючок.


Днем над Тубеком пронеслась гроза, работу приостановили. Обрушив тонны воды на бараки, на площадку, туча унеслась на запад. После грозы Гребенников и Джонсон поехали к угольным шахтам. Воздух был свеж, настоен на хвое; горы, покрытые лесом, отчетливо рисовались на синеве неба.

Путейцы вели железную дорогу к заводской площадке; на светлой желтой трассе разбросаны были шпалы, к которым еще не крепились рельсы; то тут, то там высились горки накладок и костылей. Угольные пласты местами выходили на поверхность, черная свита их тускло блестела на солнце.

Гребенников и Джонсон ходили по углярке, подбирали образцы угля, рассыпанного, будто во дворе склада, рассматривали материалы разведок. Джонсон снова называл какие-то цифры, тыкая средним пальцем в пространство, но Гребенников не слушал.

Осмотрев шахты и взяв новые образцы угля анненской свиты пласта, Гребенников с Джонсоном поехали к рудникам.

Километрах в сорока от рудников они повстречали группу изыскателей, производивших съемку. Среди изыскателей Гребенников заметил худенькую, очень подвижную девушку, производившую впечатление подростка. Она легко брала подъем, перепрыгивала через канавы, спускалась в рытвины, вымахивала на откос, стремительная, как птица.

Несмотря на то, что воздух был после грозы прохладный, на девушке легкая вязаная кофточка, вязаная шапочка и короткая сатиновая юбчонка.

— Кто вы? — спросил Гребенников, невольно заинтересовавшись.

— Техник-геодезист. Женя Столярова.

— Вы техник?

— А вы кто? — спросила она.

Гребенников назвал себя. Женя обрадовалась, как Абаканов.

— Вот здорово! А мы вас ждем-ждем... просто заждались.

— Как видите. Приехал. Что вы тут делаете?

Женя рассказала, что она с группой производит съемку трассы; вслед за ними продвигаются строители.

— А почему вы бегали по кручам?

— Так. Захотелось порезвиться!

— А где Журба?

— Николай Иванович не здесь. Он на перевале. Там скальные работы.

Гребенников продолжал разглядывать Женю и про себя удивлялся, как могли такой девчурке поручить ответственную работу.

— Сколько вам? Пятнадцать-шестнадцать?

— Ну, что вы! — рассмеялась Женя. — Я уже старая: скоро будет девятнадцать.

Рабочие забивали колышки, надписывали на них цифры, заканчивали промер участка: металлическая лента звенела, точно пружина, вынутая из стенных часов. Сановай втыкал шпильки.

«Вот мои строители...» — подумал Гребенников.

Понаблюдав за рабочими, за Женей, которая уверенно крутила нивелир, наводя трубу на рейку и быстро беря отсчеты, Гребенников предложил Джонсону ехать к рудникам.

Горы шли одна за другой, бежали, как волны. Их захватил в полон лес из лиственниц. Взобравшись на возвышенность, Гребенников и Джонсон увидели густую шумящую тайгу, расстилавшуюся до самых дальних гор, увенчанных снежными шапками. Воздух, прозрачный как ключевая вода, синее, уже очистившееся от туч небо, простор и тишина рождали чувство такого приволья, что не стоило никакого труда представить себя летящим над провалами, зиявшими внизу, под ногами.

— Золотое дно! Но... как говорится в вашей пословице: дело рук боится.

Пока дымок сигары, настоящей гаванской сигары с покрышкой из табака Суматры и сердцевиной из бразильского табака, вплетался в таежные запахи, Гребенников смотрел вдаль.

У одного квершлага, значившегося в документации под литерой «К», Гребенников остановился.

— Нестоящее дело! — Джонсон пренебрежительно махнул рукой.

Гребенников опустился в квершлаг; опытным, наметанным глазом осмотрел залегания и сделал в своей книжечке запись крупным круглым почерком: «Квершлаг «К». Месторождение представляет антиклинальную складку с поднятием пластов на восток; сбросы и повторные складки усложнили систему. Результаты исследований проверить и уточнить».

— Что ж, теперь можно и домой.


Возвратившись на заводскую площадку, Гребенников пошел к реке. Стремительная, хотя и немноговодная, она напоминала быстро бегущее животное. «Эта речонка должна выдержать тяжесть строительных работ и эксплуатацию трех крупнейших предприятий...»

Он спустился с крутого скалистого берега к воде и долго смотрел на реку, как смотрят на лошадь перед укладкой грузов.

Неужели опасения Джонсона основательны и расчеты на залежи не оправдают себя? Материалы изысканий были противоречивы. До Абаканова здесь работала в 1924 году группа геолога Ганьшина, которая в своих отчетах утверждала, что запасы угля этого района превышали богатства Донбасса; велики были запасы железных руд. Но геологи акционеров и группа, работавшая в 1926 году, опровергала эти утверждения. В ВСНХ относились к тубекской точке двойственно; это было самое худшее; на словах точка считалась принятой, на деле — нет. Отсюда результаты: за год, в сущности, никакого успеха; он рассчитывал застать стройку в развороте, а здесь не окончили даже изысканий. Журба и Абаканов, конечно, сдвинули дело с мертвой точки, их приезд в Москву зимой решил выбор строительной площадки, но все же он не увидел здесь того, что хотел увидеть.

Гребенников наклонился к плите, покрытой желтыми пятнами и испещренной многочисленными трещинами, ополоснул в реке руки, лицо и поднялся наверх. Отшвырнув с дороги кусок сгнившего дерева, он пошел скалистым берегом против течения реки. Наступал знакомый по царской ссылке на Енисее многоцветный закат; ничего подобного Гребенников нигде не наблюдал. Небо окрашивалось в лиловые, красные, зеленые тона; мелкие облачка, охваченные солнцем, отливали перламутром. И такой же многоцветной становилась вода.

Захотелось посидеть в тиши, подумать в одиночестве. Но думы были тревожные, они согнали его с камня, и он пошел в сторону леса.

Вдали показались кротовые горбики. Это были землянки, покрытые дерном, слепые, без окон, со старыми ведрами, выведенными вместо труб. Стояли и четыре деревянные юрты, похожие на огромные чаны. Возле горбиков ходили коровы, пощипывая траву. Детишки в пестрых рубашонках играли в бабки, «Первобытная стоянка...» — подумал Гребенников, заглядывая во «двор» жилища.

— Где отец?

Шустрый мальчуган подтянул порточки и бойко ответил:

— На строительстве!

— А мать?

— И мать на строительстве.

— И Воронок на строительстве, — вмешалась девочка.

— Что за Воронок?

— Жеребчик!

— А что там отец делает на строительстве?

— Землю копает.

— А мой батя дорогу железную строит.

— А почему ты землю не копаешь?

— Я маленький...

— Мы Машку пасем! — с гордостью ответила девочка.

— Машку! Где же ваша Машка?

— А вон, не видишь?

Гребенников оглянулся: корова лениво жевала жвачку, бессмысленно глядя перед собой.

— Сколько тут землянок настроили? — спросил он у подошедших ребят.

— Мы не считали.

— А ну, сосчитайте.

Мальчик лет восьми побежал в сторону, за ним пустились остальные.

— Девятнадцать!

— Двадцать!

— Пятнадцать!

— Девятнадцать! Дядя, я правильно сосчитал. Девятнадцать. Мне восьмой год. Я хорошо считаю до сотни.

«Начинается тяга... — с волнением подумал Гребенников. — Хороший признак».

— А что едите, ребята?

— Все едим!

— Только хлеба мало. Каши мало. Маманя с папаней бранятся... — пожаловалась девочка со светлыми, почти желтыми волосами. — И в кухне не варят. Поначалу варили, теперь не варят.

— Теперь лучше станет. Честное слово, ребята!

«Надо немедленно вызвать Журбу», — подумал Гребенников, идя к баракам: их было шесть.

К новому, крайнему бараку, подъехала в это время запыленная телега, нагруженная горкой сундуков и всякой рухлядью. Молодой парень соскочил с телеги, и пока его спутники сидели, постучал рукой в окно барака.

— Эй, кто там, отзовись?

Пожилая женщина, вероятно, артельная стряпуха, стиравшая невдалеке белье, сурово отозвалась:

— Чего стекла бьешь?

— Кто тут старшой? Или комендант здания?

— А тебе на что? На строительство приехал?

— Сама понимать можешь. Не узловая станция!

— Старшой на что?

— Как на что? Приехал. Квартиру надобно.

— Квартиру! Много вас на квартиру охотников...

— А ты не ворчи. Тоже, нашлась! Говори, где старшой, и нечего!

Гребенников подошел.

— Издалека?

— Из Ельцовки, Алтайского края. А вы что, может, товарищ начальник?

— Начальник.

С телеги сошла молодая женщина, за ней — девушка, лицом схожая с парнем.

— Мы, значит, всем семейством... — сказал парень простодушно и как бы извиняясь. Глаза его чуть косили, но это не портило лица, а скорее придавало особую прелесть.

Гребенников прошел в барак. Посредине стоял длинный стол, как в казарме, а вокруг размещались плашки, вроде тех, на которых мясники рубят мясо. Семейные жили, отгородившись от холостых дощатым «забором». У некоторых «забор» оклеен был газетами и украшен вырезанными из журналов картинками.

— Кто тут старшой? — спросил Гребенников, невольно повторив вопрос парня.

— На работе — и старшие, и не старшие. Да пусть сносят вещи. Придет директор, разберут, — ответил откуда-то женский голос. — Ох, больная, встать не могу, и воды подать некому...

В одном из «отсеков» Гребенников нашел лежавшую на нарах сухую, черную женщину.

— Что с вами?

— Ох, не знаю, милай, не знаю. Болит от тут... в середочке...

— Доктор был?

Женщина подумала, что над ней смеются.

— Было два! — помолчав, добавила: — Доктор... Тут куска хлеба не достанешь! Воды не допросишься...

Гребенников подал воды в жестяном черпачке и пообещал чем-нибудь помочь.

— Все тут на словах обещают, — и больная отвернулась к стене.

— Директор придут и укажут, где жить, — заявила женщина, которую они повстречали во дворе.

«Что это за должность придумали?»

— Кто тут директором? — спросил он артельную стряпуху.

— Как кто? Сухих! Будто не знаете!

Парень вернулся к телеге.

— А ты откуда узнал, что тут строительство? — спросил его Гребенников.

— Грамотный. И в районе говорили.

— Есть специальность?

— Демобилизованный краснофлотец. С Тихоокеанского. Специальность моя морская, да и на суше, если надо, обернуться сумеем. Лошадь моя. Можно ставить жену и сестренку на подвозку.

— Как звать?

— Старцев. Петр Андреевич. Эй, Матреша, — крикнул парень через плечо жене, — тащи барахлишко в квартиру. Я с начальством разговариваю! А ты, Дуняшка, на именины приехала?

«Семьями срываются... значит, о строительстве пошла молва», — с волнением подумал Гребенников и пошел к кузнице. Возле входа висел на толстой проволоке выщербленный рельс. Закопченный, прикрытый мешочным фартухом с желтыми краями вокруг прожженных дырок, кузнец заправлял буры. Подручные подковывали на кругу лошадь.

— Здорово! Как работа?

Кузнец на секунду отвел глаза от бура и снова продолжал работать.

— Разве это работа? — ответил после паузы.

— А что?

— Мы вот колхозную кузницу сюда перенесли. Обслуживаем и колхоз, и строительство. Только получается, что у строительства нет ничего своего, на иждивении колхоза. Дай да дай. Куда это годится?

Кузнец Хромых нехорошо усмехнулся.

— По углю ходим, а в кузнице угля нет. Некому подвезти, некому позаботиться. Инструмента не хватает. Тут не кузницу, а мастерскую надо ставить. Так я понимаю. Только до рук никому не доходит.

— Заявку на инструмент давали?

— Кому дашь? Начальник, говорят, по заграницам разъезжает, а Журба дорогу строит. Без хозяина живем.

Рядом с кузницей стоял лесопильный завод — несколько циркулярных пил, вделанных в стойки и работавших на «человечьем пару».

Гребенников пошел дальше. Партии рабочих возвращались в бараки. Коновозчики, в большинстве шорские и алтайские колхозники, ехали к своим «землескребам». Гребенников облокотился на «попа», оставленного для замера земли, и оглядел рабочую площадку. Он попытался представить себе гигантский завод, новый красивый город... Прищурился, прикрыл глаза согнутой рукой... Но как ни приглядывался, как ни отстаивался от тревожного, мутного, в эти первые часы приезда видел лишь канавы, бараки, чаноподобные юрты да кротовые горбики...

Он нашел Сухих и написал записку Журбе. Записка состояла из двух слов: «Приезжай немедленно».

— Взрывчатку отправили?

— Отправили утром. Еще до вашего приезда. Заявку получили — и отправили.

— Срочно передайте записку Журбе.

Подойдя к группе рабочих, Гребенников поздоровался.

— Рассказывайте, товарищи, как вам тут. Выкладывайте начистоту и не взирая на лица!

Рабочие окружили Гребенникова.

— Кто это? Кто? — раздавалось из задних рядов.

— Комиссия?

— Товарищи, я начальник строительства. Приехал сегодня. Говорите, у кого какие есть болячки, претензии.

— Много говорить — мало слушать...

— Забились в тайгу, на пустырь, а что из этого будет, не знаем...

— Хлеба нет!

— Разве это питание?

— Варить некому.

— Фабрики-кухни нет, как на других стройках.

— Жить негде семейным. Сбились: молодые, старые, парни, девки. Непорядок!

— На площадке никто толком ничего не знает. Копаем. А что копаем? Зачем копаем? Некому рассказать. Строим, как кроты...

— Правду говорите, товарищи, правду. Приехал я издалека, познакомился со стройкой. Плохо дело. Только давайте потолкуем спокойно. С горячей головы ничего не сделаешь разумного. Люди съехались с разных концов.

— Как съехались, так и разъедутся...

— Разве здесь удержишься?

— Прислали меня из Томска печи класть, а тут участка под завод не выбрали. Вот тебе и строительство!

— Справедливо критикуете. Много ненормальностей на площадке. Только руки опускать да хныкать — не дело. Завтра пошлю грузовики за продовольствием. Потерпите самую малость. Перебросим людей на стройку хлебопекарни, фабрики-кухни, бараков, бани. Это в первую очередь. Отстроим жилые помещения, оборудуем амбулаторию, больницу, школу для малых ребят. Клуб тоже. В кино, чай, давно не ходили?

— Забыли, какое оно! — заметил средних лет человек с мочалистой бороденкой. Лицо его испещрили морщины большими и малыми квадратиками, кружочками.

Это был печеклад Ведерников, присланный неизвестно зачем месяца полтора назад из Томска и поставленный на земляные работы.

— Так вот, товарищи, и начнем завтрашний день. Что скажете?

— Оно, конечно, так лучше.

— И работа пойдет!

— И бежать назад не захочешь.

— Только амбулаторию надо в первую очередь. Руку собьешь, негде иоду взять.

— Верно рассуждаешь. Как звать?

— Белкин. Землекоп.

«Бытовые трудности преодолимы. Но вот строительство...» — думал Гребенников, расставшись с рабочими. На эти трудности нельзя было закрывать глаза. Фактически к строительству не приступили, хотя прошел почти год. Проекты не утверждены. А не утверждены якобы из-за того, что не закончены изыскания. А изыскания не выполнены, потому что никто точно не знает, где будет завод. Нет, надо раз и навсегда положить конец разговорам о точках. Площадка выбрана — и баста! Хватит!

Гребенников прошел к конторе. Из-за леса поднялась зеленая выпуклая луна. Кое-где перед землянками горели костры. Было тихо, очень тихо и то, что в жилом месте не слышалось в вечерний час ни песен, ни гармошки, больше всего расстроило Гребенникова. Он вошел в комнату и, не зажигая огня, сел у раскрытого окна. Лунная дорожка лежала на полу. Плохо обтесанные бревна, между которыми торчали пучки мха, выступали особенно ясно. Гребенников поковырял пальцем в щели: мизинец почти весь прошел вовнутрь.

За окном скрипели цикады, и казалось, что в комнате заводят ключом стенные часы. И после крикливых американских светореклам, тряских надземок, бензинного перегара, истерических гудков, сигналов очень легко и привольно дышалось теперь на зеленой площадке, укрытой таежным лесом и горой Ястребиной.


Вечером, когда над тайгой высоко поднялась выпуклая, неправдоподобно большая луна, в лагерь путейцев-строителей прибежала запыхавшаяся Женя.

— Ты как сюда попала? — накинулся Журба.

Женя небрежно ответила:

— Подвезла машина.

— Никакой машины не было!

— А тебе что?

— Смотри, Женька, так погоню, что больше не захочешь.

На девушке та же одежка — вязаная кофточка и сатиновая юбка, только вместо разбитых башмаков — сапоги, а голова повязана голубой косынкой.

— Как решилась одна идти тайгой? На ночь глядя...

— Я не к тебе. Не воображай. Пришла сказать, что приехал Гребенников.

— Где он?

— На рудники ездил.

— Ну, что он?

Она молчала.

— И для этого ты после рабочего дня пришла сюда?

— Для этого. Ну, я пошла. До свидания!

— Постой! Куда ты?

— Некогда. Можешь проводить, если хочешь. Впрочем, не надо. Где твоя палатка? Я, кажется, немного устала. Бежала всю дорогу. Боялась, что ты спать ляжешь. Чем это у вас пахнет?

— Медведицу сегодня хлопнули. Хочешь, угостим медвежатиной?

— На что мне твоя медвежатина!

— Чудесное мясо! У наших ребят пир с утра.

— Не хочу. Пойдем лучше к тебе в палатку. Я посижу немножко, отдохну и пойду.

— Неудобно, Женя. Рабочие еще что-нибудь подумают.

— Мне все равно. Лишь бы я знала, что ничего у нас никогда не было и не будет.

Женя пошла по таежной тропинке назад, на свой участок.

— Женька! — он схватил ее за руку. — Ты доведешь себя и меня...

Ему захотелось ее поцеловать, но он оттолкнул ее, даже не притянув.

— Я знаю, что ты любишь меня, Николай. Зачем притворяться? Но это ни к чему. Запомни: никогда я не стану твоей. Ни другом, ни подругой. Не хочу. Я могу тебя обнять, если хочешь. У тебя такие усталые глаза. Я поглажу твои брови. И свою руку положу на твои губы. Только это все так, по-братски. Вот если б ты сразу, когда мы ехали на машине и шептались под плащом, или в тайге, в палатке, когда ты читал Маяковского, и еще, когда я ждала тебя, а ты там наслаждался беседой с алтайцами и не думал обо мне, а я мучилась, — тогда я еще могла бы полюбить тебя и стать твоей женой. О, ты не знаешь, как я могу любить! Но это прошло. Я могу теперь даже остаться вдвоем с тобой — и ничего. Впрочем, я может быть чуточку и люблю, но для меня чуточку любить — значит, не любить вовсе.

— Женька, хватит. Ты чудная! Но к чему эта песня без слов? Или вернее — слова без песни?

Глаза Жени были печальны.

— Прощай! Я пойду и буду думать о тебе. Ты чужой. Всем, всем чужой. Зачем только повстречался? Дорожка моя такая маленькая, вот как эта таежная тропка. Мне хорошо было без тебя. У меня теперь в группе славные ребята. Неужели думаешь, что Николай Журба — это целый мир? Что в его золотых кольцах, в хмелю его волос — счастье? Неужели только твои руки — это руки, которые я могла бы целовать? И что твои ладони созданы только для того, чтобы я могла уткнуться в них лицом и плакать? Мир велик. И я поняла, что жить без любви — значит, жить без оков. Зачем мне твои кандалы? Поцелуй меня, если хочешь, и я уйду. Только в лоб. Я знаю, ты хочешь поцеловать в губы, но не надо — только в лоб.

— Я ничего не хочу. Ступай. Ты как исступленная. Ты все убеждаешь себя в чем-то. Зачем?

— Да, я исступленная, но разве я не вижу, как ты светишься, когда я прихожу? Разве, если б меня не было на площадке, ты не чувствовал бы себя одиноким? Другого полюблю, а тебя нет. О, ты не знаешь меня.

— Иди. Иди, Женя. Милая. Я, кажется, действительно, дойду до того, что упаду к твоим ногам...

— Вот к этим?

Она чуть приподнимает юбку, и ему видны ее ноги подростка, с круглыми коленками.

— Разве можно упасть к таким сапогам? Сколько на них грязи. Я шла и за собой тянула пласты. И я вымыла свои ноги наспех. Ну, иди в палатку. Спи. И ничего дурного не думай. И пусть тебе приснится красавица, которой я вцеплюсь в волосы...

Он обнимает ее за тонкую талию, она прижимает его руку к себе, и они идут по тропе.

— Прощай! Пусть хранит тебя судьба! — Журба целует ее в волосы.

Женя идет, а он глядит вслед. Обернется? Нет. Идет. И за ней — черная тень.

— Женька! Же-е-ня!

Разбойничий свист раздается в ответ, но Женя не оборачивается.

«Какая она... Разве можно быть такой непосредственной? Такой обнаженно правдивой? Странная, чудная девушка. Однако сердцу не прикажешь. То, что было однажды там, в краевом центре, в комнате Абаканова, в канун нового года, прошло. И не вернется. Тогда сердце звало ее, а теперь нет».


Записку Гребенникова Журба получил вскоре после ухода Жени. Люди еще сидели вокруг костра и ели жареную медвежатину. Аппетитный запах далеко разносился вокруг.

— Хороша! — восхищался Яша Яковкин. — Спасибо медведице. Ем в первый раз.

— Эх, бывало... — задумчиво восклицал старик Безбровый. Он уже наелся, но кусок ароматной медвежатины держал в жирных руках.

Много лет ходил Безбровый в сибирских старателях, вечных скитальцах, упрямых искателях счастья, охваченных мечтой набрести на сказочный клад, стать обладателем несметного богатства. По глухим местам, по ключам и падям, вдали от селений и заимок, с лопатой, кайлом, топором ловил он весной и летом быструю полую воду — помощницу в нелегком труде. Не поймаешь воды, убежит с ней надежда. На целый год убежит.

Сноровистыми руками копал Безбровый канавы, подсыпал землю под быстрый водяной ток, долбил киркой породу, и порой нет-нет да приносила эта вешняя вода удачу.

Что говорить... Бывало... И он не один.

Заполучит старатель мешочек проклятого, облитого потом и кровью золотого песку,— и прощай прииск. Не имея ни своей земельки, ни своей избенки, ни кола, ни двора, оборванный, в тяжелых сырых онучах возвращался Безбровый, как дикий зверь, в ближайшее жилье, где его ждали глазища скупщика, хищная ухмылка кабатчика, бесстыдная ласка продажной девки.

Желтое счастье быстро таяло в руках, и хмельной, опустошенный брел Безбровый часто без рубахи, в одних портах, на новое место в еще большую глушь, брел, проклиная судьбу и людей.

На приисках редко возникали селения: все тут было случайным — люди, золото, счастье. Богатство и надежда быстро исчезали, промывались, и только всполошенная лопатами да кирками, изуродованная язвами земля рассказывала о страстях и лихорадочном бреде золотоискателя.

Так и состарился Безбровый, а счастья не нашел. И хмур был, и слушать не любил, когда рассказывали другие. Сам рассказать мог, эх, чего бы не рассказал, если бы сердце открылось, но сердце было на ржавом замке, и душа походила на те прииски, которые бросали после тяжкого бреда.

Попав в группу Журбы случайно, — забрел как-то на ночной огонек в тайге, — Безбровый нес в себе тоску давнюю, не надеясь ни на что и ничего не ища. Жилистые руки его были еще крепки, обращались с лопаткой, как с игрушкой, и по всему видно было, что и земелька любила эти натруженные руки, покорно открывалась ему, податливей была, чем с другими.

Костер потрескивает, веселый такой, тихо в тайге, и хорошо сидеть у огонька, есть из общего котла дымящуюся кашу, обжигающую губы. А потом заснуть беспробудным сном до рассвета.

Машину услышали еще до того, как увидели белый свет фар на изрытой ухабами дороге.

— Поздний гость! — заметил Безбровый.

Шофер остановил машину почти у самого костра, сошел, подал Журбе записку.

— Зовет, значит, начальник? Как он?

— Да пока ничего. Говорил с рабочими и в барак заходил. Сердитый...

— Сердитый?

— Сердитый. Только не на людей, а на администрацию...

Оставив Яшку вместо себя и дав наказ, что делать завтра, Журба сел к шоферу в кабину.

— Гони, братец!

В двенадцатом часу ночи Журба подошел к конторе — худой, искусанный комарами и мошками, в потной рваной гимнастерке.

— Николай! — воскликнул Гребенников, увидев друга в окно. Журба кинулся к окну и обнял неудобно высунувшуюся в проем фигуру, обнял, сжал, стиснул до боли.

— Приехал... Ох, здорово! Наконец-то...

— Какой ты!..

Сколько хотел наговорить этому парню неприятностей, как готовился разругать, распечь, а явился — и схлынуло в горячем объятии.

— Заходи, Николай, заходи скорее!

Они встретились в конторе и еще раз обнялись.

— Борода откуда? А лицо! Тебя что, скребли граблями? Мошка заела?

— Не спрашивай. Как рад! Наконец-то... Разве так можно... Бьешься, как рыба об лед...

Гребенников выпустил огрубевшие от земляных работ большие руки своего друга.

— Знаю, многое знаю. Мне после возвращения Куйбышев говорил. Да разве я для собственного удовольствия ездил по заграницам? Кстати, что тут у вас произошло?

— Долго рассказывать. Потом выложу все. Ну, как ты? С чем приехал?

— Тоже долго рассказывать.

— Что Валериан Владимирович?

— Валериан Владимирович недоволен темпом изыскательских работ.

— А разве мы довольны?

— Велел кончать скорее. Надо заканчивать технический проект. Надо приступать к разработке рабочих чертежей. Вообще, надо все перестроить, переделать, поставить с головы на ноги.

— Но где будем строить завод? Скажу по совести, до сих пор не уверен, что здесь, хотя и работы большие провели, и железную дорогу тянем.

— Здесь! Здесь будем строить!

— Окончательно?

— Окончательно!

— Гора с плеч... — Журба вздохнул. — Значит, наша с Абакановым миссия к Куйбышеву и в ЦК не пропала даром?

— Как видишь.

— Почему же разговоры о площадке продолжаются? Вот и Джонсон смотрит на нашу работу, как на переливание из пустого в порожнее.

— Пусть смотрит. Лишь бы мы знали. Ты, например, уверен, что лучшей площадки, чем наша, нет нигде в Сибири?

— Этого я не могу сказать. Я знаю только то, что знаю...

— То-то и оно...

— И ты колеблешься? — спросил Журба.

— Колеблюсь, потому что и я не знаю, самая ли лучшая это площадка в Сибири. Как, впрочем, этого не знает никто. Но строить буду здесь. Буду строить, потому что иначе мы со всеми своими колебаниями вообще ничего не построим. На это и рассчитывают враги, готовясь к войне.

Нет, не был Журба удовлетворен тем, что сообщил Гребенников. Неясности оставались, и все, что делалось на площадке, делалось с таким трудом, могло в один день остановиться.

— Ладно, не вздыхай.

— Как съездил? Что успел? — спросил Журба, переключая мысли на другое.

— Кое в чем успел, но поездкой своей недоволен. Результатами недоволен. Два мира — это не из прописей. Они там отлично представляют, что нам даст пятилетка. Но, как говорится, и хочется, и колется, а торговать надо! Голоден? Говори, есть будешь? Сейчас что-нибудь сварганим.

— Ужинал недавно.

— Ничего. Трудовому человеку не грех дважды пообедать, дважды поужинать.

Гребенников поднял с пола примус и поставил на колоду.

— Познакомился я, друг мой, с площадкой, потолковал с народом. Буду откровенен: стыдно... стыдно стало... — сказал Гребенников, когда зашумел примус, а на чугунной решетке водрузился эмалированный пузатый чайник. — Сядь. Послушай.

Журба, взвинченный разговором, сел на плашку.

Над тайгой купались облака в холодном зеленом свете, и за ними по земле тянулись зыбкие пятна. Они перемещались, рябили в глазах.

— Ты извини, что я так, с места в карьер, но время не терпит. На дворе начало лета тридцатого года. Скоро XVI съезд партии. С чем мы придем к нему? Придем как коммунисты? Давай поговорим. Объективные причины? Верно. Но все ли мы сделали, что от нас зависело и зависит?

Журба молчал.

— Плохо, Николай, ругать должен. Крепко ругать. И есть за что. Люди живут, как кроты. Никто ничего не знает, никто ни за что не отвечает. Снабжение не налажено. Прости меня, но я ничего подобного не ожидал. И ты, как мой заместитель, виноват.

Николай нервно прошелся по конторе, потом остановился против окна, и Гребенников видел, как краска медленно, но густо проступила сквозь темный, почти черный загар лица.

— Кузница! Заводская кузница... А подковывают лошадей... На лесопильном заводе готовят доски для перегородок в бараках. Кто говорит, что не надо подковы делать или готовить доски для оборудования бараков? Но если только это и делается, причем делается из рук вон плохо, а больше ничего, то, извини меня... Или землянки...

— Но ты пойми...

— Погоди. Я не кончил.

— Это временное строительство... Я один... Я и начальник, я и рабочий-путеец...

— Временное строительство, запомни — самое постоянное строительство! Самое прочно удерживающееся строительство, хотя это и звучит парадоксально.

— Но ты выслушай меня, а потом будешь судить, — пытался отвести «карающую руку» Журба.

Гребенников не дался.

— Дубинский кирпичный и Улалушинский железоделательный заводы почти что на консервации, а ведь это наши единственные опорные базы независимо от того, будем ли мы строить завод здесь или в двухстах-трехстах километрах отсюда. В Алакане никак не достроят завод огнеупоров. У нас на площадке, как говорится, в общем и целом, а целиком ничего. Не тот размах, не тот темп. Или строительство железной дороги... Так или иначе рудники должны быть связаны с углем, эти бассейны с нами, а от нас — с центральной магистралью. А где изыскания? Ты там кусочек, говорят, проложил в тайге. А мосты? Нас спасало, что стройка, несмотря на постановление правительства, числилась по ошибке плановиков — а может быть и не по ошибке! — под рубрикой резервных. Наше-то строительство, ты понимаешь? Я эту неясность прояснил где следует. Я заявил, что мы живая промышленная единица и потребовал, чтобы к нам так и относились. В ЦК встретил секретаря крайкома Черепанова, он крепко поддержал меня. Поддержали и в Совнаркоме. Досталось ВСНХ... Нас в ближайшее время занесут в титульный список основных, первоочередных строек. Будет специальное постановление правительства. Потребовали от филиала ускорить последние изыскания, окончить технический проект. Со всем этим поеду сначала в крайком, а затем в Москву. И конец колебаниям. Обещали мне в Совнаркоме передать нам проектирующие организации, подчинить их нам. Будут работать на положении управлений или отделов нашего строительства. Тебе ясно?

— Ясно, только ты напрасно валишь все неудачи на меня. Что мог сделать? Сам видишь... Было нас семь человек. Кроме Абаканова, ни одного специалиста, зубами вырывали каждого человека.

— Судят по результатам.

— И результаты есть. Провернули такую работу!

— А условия для людей? На что надеялся? На патриотизм? На аскетизм? На романтизм? На что надеялся, спрашиваю?

— Голыми руками не построишь!

— Почему не добивался в крайкоме, в крайисполкоме, в Москве?

— Добивался. Не дают.

— Почему не поехал, пока не вытянули за чуб?

— А кого здесь оставишь?

— Кого угодно!

— Я так и сделал: оставил своим заместителем десятника Сухих, а сам и в район, и в крайцентр, и на строительство железной дороги. Кое-чего добился, хотя ты не замечаешь...

— Нашел, значит, заместителя... Сухих!

— Своей властью назначил: не отрывать же Абаканова, единственного инженера. А что получилось? Охмелел человек, дорвавшись до власти, заставил величать себя директором... Я знал, мирился. До поры до времени вынужден был мириться.

Как ни тяжело было Гребенникову, но он не смог удержаться от сочувствующей улыбки.

— Натворил бед, не отвертывайся. Ты понимаешь, тяга пошла. Людей за сотни километров потянуло на наш огонек. Я сегодня говорил с народом. Новый центр объявился в тайге!

— Не стану оправдываться, только напрасно ты выступаешь, как прокурор. Бросил Грибов группу в глухую тайгу; ни денег, ни материалов, ничего. Только чуть организовались, развернулись, а тут — мороз. Люди болеть начали. Одежонка худая. Женя Столярова, комсомолка, единственная девушка на площадке, плеврит захватила, еле отходили. Спасибо Чотышу, помог достать валенки, стеганую на вате одежонку. Колхоз выделил нам лесорубов, подтрелевали лес к площадке, построили несколько бараков, перенесли кузницу сюда. Легко судить, да нелегко сделать то, что наша группка сделала. По суткам, бывало, мы с Абакановым не спали. Обросли шерстью... Зиму тяжелую пережили. Геодезисты и геологи из филиала Гипромеза окопались в краевом центре, а сюда хоть бы кто. И вот благодарность... Еще грязью замарали. Клеветой обличили. С работы поснимали. Грозили из партии исключить. А с января только каких-нибудь пять месяцев прошло. Но сколько успели! А ты ничего не замечаешь.

Гребенников хлопнул друга по плечу, и от рубахи Журбы пыль пошла по комнате.

Закипевший чайник напомнил, что пора садиться за стол.

— На вот полотенце, мыло, иди, полью на руки.

Николай стянул тяжелую рубаху, они вышли во двор.

У Джонсона горела лампа, и время от времени свет ее пересекала мужская фигура. Гребенников лил воду на спину Журбы, на сизую от загара шею. Николай фыркал, кряхтел, отплевывался, мыло долго не мылилось, от Журбы исходил крепкий запах здорового тела.

После умыванья лицо его помолодело. Николай с явным удовольствием вытирал спину, грудь, ловко орудуя мохнатым полотенцем.

— Будто на свет народился!

Из чемодана Гребенников достал коробку консервов; через минуту в комнате до того вкусно запахло, что Журба накинулся на еду, как голодающий. Они устроились на подоконнике и, держа на весу жестянку, погружали в золотистое масло куски хлеба, нанизанные на охотничьи ножи.

— Как твоя трасса?

Журба оживился.

— Протянули почти на шестьдесят километров!

Он говорил с гордостью, с удовлетворением, потому что это был единственный строительный участок на огромнейшей территории.

— Сколько шорских да алтайских колхозников вышло на трассу! Народная стройка!

— Поздравляю.

— Василий Федорович Бармакчи, есть у нас такой, — он проводил нашу группу сюда, — так и он работает на трассе, кладет шпалы. Если не возражаешь, перебросим сюда. Комендантом сделаем. Люди прибывают с каждым днем.

— Погоди. Разберемся.

— Представь, ведем сегодня дорогу через кряж, подключил я машину... Как бабахнет, так медведя и убило!

— Какого медведя?

— Медведицу. Вот такую... Шкуру сдирали скопом часа два. Целый ковер. А мясо какое...

— Поздравляю с первой добычей. Медведя, значит, поделили, а шкуру?

— А шкуру? Шкуру можно и тебе на память.

— Зачем она мне? Как соседи-путейцы?

— И у них движение.

Коробка консервов была опустошена, принялись за чай, пили его с печеньем и конфетами, привезенными Гребенниковым из Москвы.

— Как там, заграницей? — спросил Журба, отхлебывая чай из немилосердно горячего алюминиевого стаканчика, которым Гребенников пользовался, когда брился.

— Что тебе сказать? Устанавливают фашистскую диктатуру, активизируют сброд, вынашивают планы интервенции, передела мира.

— Невесело.

— Нам бы выполнить пятилетку. И не за пять, а за четыре. За три года. Как можно скорее. Мне говорили в Госплане, что некоторые хозяйственники обязуются выполнить пятилетку даже за два с половиной года. В коллективизации у нас огромнейший успех. Вот это чудесно!

— Ну, а как ты себя чувствуешь?

— В дни конфликта с белокитайцами столько грязи вылили. В воздухе запахло порохом, и я, грешным делом, не был уверен, доберусь ли благополучно домой... А потом новая волна грязи: «советский демпинг... принудительный труд...» Начали запрещать импорт советских товаров, поставили торговлю с нами в дискриминационные условия. И все же, скажу тебе, не было, нет и не может быть лада среди хищников: каждому хочется отхватить себе побольше, урвать от соседа. Природа такая. А вообще тяжело. Пребывание мое там стоило мне немало здоровья. На, кури!

Он протянул массивный серебряный портсигар с рубиновым камешком на замке.

— Да, возвращаюсь сейчас в Москву, встречаю в ВСНХ Плюхова. Помнишь? Оппозиционер. Из группы «демократического централизма», на XV съезде исключался из партии, потом покаялся. Восстановили. В пятом году вредил нам в Одессе. Меньшевик. Рыжая гадина. Спрашиваю: «Кем ты здесь?» Отвечает. Я ему: «Постой, так ведь ты, собственно, мое прямое начальство?» Смотрит волком. Зашли в кабинет. Стал я предъявлять ему наши требования и претензии. А он мне в ответ свои «теории». Я ему: «Ты думаешь, что говоришь? Так и до объятий с контрреволюцией недалеко!» А он мне: «История — дело акробатическое! У кого кружится голова, в политику не сунься!» Я не удержался и спрашиваю: «А ты не выходил с демонстрацией троцкистов на площадь в 1927 году?» Плюхов ко мне спиной...

Гребенникову стало жарко, он стянул с себя рубашку и остался в цветной сетке.

— Вот до чего можно дойти, будь ты в прошлом хоть трижды политическим ссыльным. Чувствуется, что все эти разномастные оппозиционеры, двурушники, перерожденцы, платформисты собирают силы, готовятся дать нам бой. Знаешь, повеяло даже чем-то просто бандитским.

— Как хочешь, но не пойму. Вот взять хотя бы того же Копейкина. Активный участник оппозиции. Исключался из партии. И занимает руководящее место в ВСНХ.

— Так пока приходится...

— А на Копейкиных глядя, кулаки и прочая сволочь поднимают головы, думают: мы не одиноки. Что в ВСНХ?

— В ВСНХ борются два мнения, и в этой борьбе пока верх за теми, кто считает, что строительство таежного комбината и вообще строительство заводов в неосвоенных районах Сибири — прожектёрство. Ставку делают на реконструкцию существующих заводов. Копейкин, Судебников, Плюхов и Ко утверждают, что сначала надо создать базу для индустриализации, надо восстановить и реконструировать имеющуюся промышленность, а потом уже на этой базе разворачивать новое индустриальное строительство. Куйбышев против такой точки зрения. ЦК дал ясную директиву — создавать новые индустриальные базы на востоке. Реконструкция заводов — задача попутная. И вот, на словах соглашаясь с линией партии, противники делают все, чтобы на деле помешать индустриальному строительству. А экономическая борьба — это политическая борьба. Их линия — реставрация капитализма.

— Так чего ж с ними церемониться! — вырвалось у Журбы.

— Если б было просто, то за воротник взяли бы кого следует. Но с водой можно выплеснуть младенца, надо действовать осмотрительно. Критику, совет, несогласие, иное предложение можно ведь выдать за вражью вылазку, но это неверно, хотя и враг может прибегать к подобному приему, критиковать якобы из желания помочь своей критикой. С другой стороны, чрезмерное увлечение тоже может явиться методом борьбы врага. Давайте, мол, скорее, хватайте, берите самые большие задачи, поднимайте сверх силы, а в тайниках души расчет: поднимут сверх силы — надорвутся. Понял, в чем сложность борьбы?

Журба задумался.

— Как Джонсон? — спросил Гребенников, переводя разговор на другую тему.

Журба помедлил с ответом, еще раз взвешивая все, что он подметил за короткие встречи с Джонсоном.

— Пока ничего не скажу. Очень уж неприятно слушать его постоянное: русская механизация, русский инженер... и при этом интонация... мимика.

Журба сплюнул.

В дверь постучали. Вошел Джонсон.

— Не помешаю?

— Легки на помине.

— Вспоминали?

— Вспоминали. Не спится?

— Не спится. Какая ночь!..

— Заходите. Садитесь. Говорим о наших делах.

Гребенников зажег фонарь и поставил на подоконник.

— Через две недели, мистер Джонсон, нам с вами ехать в центр. Давайте окончательно договоримся о проверочной разведке на площадке комбината.

— После нашей с вами вылазки я подготовил материалы.

Он прошел в соседнюю комнату и вынес несколько труб.

Гребенников положил карту на пол, Журба поставил «летучую мышь», один конец карты придавили маузером, на другой Гребенников положил портсигар.

— Я давно хотел покончить с проверкой, — сказал Джонсон. — Мне говорили в Москве. Вот здесь будут пробиты шурфы, — и Джонсон поставил зеленый крестик. — Здесь проведем дополнительное бурение, — Джонсон повернул на треть оборота головку своего карандашика и поставил несколько точек: они были красного цвета. — Здесь роем канавы, — новый оборот головки в серебряной оправе — и на карте появились коричневые тире. — Теперь в этом районе.

Джонсон развернул новую трубу и положил ее, подогнув края.

— Работы на участке закончены полностью. Здесь заканчиваются через два дня. Останется тот участок.

Журба не знал английского языка, но по тому, куда указывал толстый с волосками палец консультанта, догадывался, о чем шла речь.

— Теперь о размещении комбината, если решено будет, что его поставят здесь, в чем, не могу не признаться, я сомневаюсь.

Джонсон развернул тугую, как жесть, стреляющую трубу ватмана. Это был предварительный генеральный план промплощадки.

— Технология производства, вода, отходы, вредные газы, удобства внутризаводского транспорта, рельеф местности, характер почвы и прочее требуют такого размещения цехов. Давайте еще раз обсудим и дадим общее заключение. Мне неприятно думать, что кто-то там считает, будто задержка за мной...

Гребенников не обратил на эти последние слова внимания.

— Насколько могу судить, ознакомившись с краем за время своего пребывания, строительный сезон здесь не круглогодичный, — продолжал Джонсон. — Уже начало лета. Надо учесть дожди. Лето здесь короткое, осень дождливая. И, наконец, ранняя, суровая зима. Морозы до пятидесяти градусов. Значит, на строительство приходится весьма короткое время. Это следует учесть при организации работ. Пусть, наконец, в Москве утвердят тип завода, его производственные параметры. При том типе и при той производительности, о которых я говорил в ВСНХ, размещение должно быть следующее. Здесь коксовый завод. Это пространство займет металлургический завод. Отдельные цехи расположатся так: доменный со своим обширным хозяйством — здесь. Мартеновский — рядом. За ним — копровый. В одну линию с мартеном — прокатный. Далее мы размещаем литейный, механический. Перед доменным, на этой площадочке — ТЭЦ, шамотодинасовый завод поставим в сторонке, у воды. Вспомогательные цехи: ремонтно-котельный, ремонтно-строительный, кузнечный — второй линией. Сюда отнесем деревообделочный. Главная контора — на фасаде.

Гребенников перевел сказанное Журбе. Они посмотрели друг другу в лицо и умолкли. Потом еще раз наклонились над генпланом, и, уже ничего не говоря, каждый обдумывал то, что должно было родиться на пустыре. В молчании протянулось несколько минут. Стало тихо. В окно глядела луна, большая, выпуклая, зеленая, и площадка залита была ярким светом.


Расстались в третьем часу ночи. Джонсон ушел в свой коттедж, а Николай собрался в барак ИТР к Абаканову.

— Оставайся у меня. Поговорим еще, — предложил Гребенников.

— Ладно.

— На чем ляжешь?

— А ты на чем?

— На полу.

— И я на полу.

Гребенников развязал ремни от постельной скатки, подмел веником пол, соорудил широкое ложе. Легли лицом друг к другу. Было тесно, один уступал место другому, а сам отодвигался на край, с которого скатывался на голый пол, но потом приспособились. От пола пахло свежими досками. Со стен наползли жучки. Гребенников сметал их с груди, с ног.

Снова говорили о площадке, о завтрашнем дне, о ближайших работах; Гребенников вспомнил московские встречи, а Журба рассказывал об Абаканове, о строителях, о том, как отступала дремучая тайга, как преображалась площадка, которую он полюбил.

Потом Гребенников повернулся лицом к комнате, поглядел в зеленое окно; все стало расплываться в сознании, тело расслабилось, мозг заволокло туманом.

Проснулся Гребенников от звона, наполнившего контору: стучали молотом о рельс. «Вероятно, о тот, который висел на перекладине возле кузницы»; он подумал, что на площадке, собственно, нечем даже дать гудка...

Гребенников осторожно встал и тихонько, чтобы не разбудить Николая, зажег примус, поставил чайник, потом сел к столу писать требования в ВСНХ, в краевой центр. Солнце уже заглядывало в комнату, и в лучах его плавали какие-то волоконца.

Кажется, только что сел он писать, а уже на косых струях тугого пара заплясала со звоном крышка чайника. Гребенников кинулся к примусу, повернул вентилек: со свистом выскочил воздух; из носика чайника раструбом пошел по комнате пар.

— Вставай, Николай, пора.

Журба открыл сонные глаза.

— Который час?

— Чай готов.

Николай потянулся и, сбросив фланелевое одеяльце, вскочил в трусах на ноги. Гребенников по давней привычке посмотрел на постель; простыня была гладкая, ни одной морщины: значит, спали хорошо.

Вошел Сухих.

— Какие будут приказания? — Сухих стоял навытяжку, хмурый, чем-то недовольный.

— Кстати, — встретил его Гребенников. — Составь, товарищ Сухих, бригады: часть людей брось в тайгу за лесом, другую часть — на стройку хлебопекарни, бани, кухни. Вот наряды. Получишь, что надо. Используйте заготовленный лес. Бытовки надо отстроить как можно скорее.

— Некого послать в тайгу, товарищ начальник.

Официальный тон подчеркивал недовольство новыми порядками.

— Как некого? Сними с разведок, с планировки.

— Не в моей власти. Люди числятся за инженером Абакановым.

— Сними по моему приказанию. Бригадиром в таежную бригаду назначаю Старцева. Знаешь такого?

— Морячка?

— Морячка. Над остальными — ты старший.

— А кто останется на хозяйстве?

— Вместо директора останусь я...

Сухих покраснел.

— Слушаюсь!

— И передашь в гараж, чтоб готовили грузовые машины.


4

Через две недели Гребенников и Джонсон были в краевом центре.

По приезде Гребенников прежде всего направился в филиал Гипромеза. Грибов, увидев начальника строительства, встал из-за стола и пошел навстречу.

— Заждались, Петр Александрович, сколько можно!

Рука Гребенникова утонула в пухлых ладонях.

— Садитесь, садитесь, уважаемый. Как ездилось, рассказывайте.

Широкий хозяйский жест, холеное полное лицо, самоуверенность, располагающие манеры. Но Гребенников не поддался чарам.

— Сейчас не до рассказов. У меня ряд претензий.

Грибов выслушал удивительно спокойно, он курил, поглядывал в окно, что-то переставлял на столе.

— Вы не правы, Петр Александрович. Послушайте теперь меня. Вы сами знаете, что филиал под контролем Гипромеза, без Москвы мы шагу сделать не имели права. Вопрос о передаче нас под вашу высокую руку еще не решен. Не выделял людей, говорите? Неправда, я выделил, кого только мог. Я дал Абаканова. Самого знающего инженера. Но ведь тубекская площадка у нас не единственная. Я должен был по приказу из Москвы производить изыскания в десятках мест, составлять десятки вариантов проектных заданий, разрабатывать десятки вариантов технического проекта. Кое-что сделано и по рабочим чертежам. Разве моя вина, что Москва до сих пор не сказала твердого слова? Скажи — и сразу развязались бы руки.

— Формально вы правы, а по существу...

— И по существу. Я скомплектовал самую сильную партию изыскателей для Тубека, считая эту точку наиболее вероятной. Я послал туда, повторяю, не кого-нибудь, а Абаканова, коммуниста, инженера, сибиряка. Кто виноват, что ваш заместитель Журба не только не сумел организовать работу, но и развалил то, что было.

— Как развалил?

— Очень просто. Он ведь не металлург...

— Он не металлург, а путеец, он наш, советский человек. А много ли у нас сегодня таких вот, как он, металлургов?

— Все равно, от этого делу не легче, он не металлург, не проектант, не изыскатель. Как можно такому поручать строительство крупнейшего в мире металлургического комбината? И потом...

— Что потом?

— Столько заявлений... Он ведет ненормальный образ жизни. На глазах у туземцев... Это порочит группу.

— Вы клевещете! — вскипел Гребенников. — Я знаю Журбу с таких вот лет. Это честный, нравственный человек. Таких поискать надо.

Грибов не смутился.

— О Журбе иного мнения в крайкоме...

— Не вы ли постарались создать?

Грибов усмехнулся.

— Что мне до Журбы! Он не в моем подчинении. Но работу моих изыскателей он развалил.

— Доказательства?

— Он отвлекал изыскателей от прямого задания, распылял силы, срывая план, сроки. И за то был отстранен.

— Он правильно поступил, расширив сферу разведок. Если хотите, ему мы обязаны тем, что в ВСНХ приняли за основную точку именно тубекскую, а не какую-либо другую.

— Это не заслуга. Мы еще не знаем, оправдает ли себя тубекская точка, лучшая ли она из всех.

— Довольно. Как технический проект?

— Обратитесь, пожалуйста, к главному инженеру проекта Радузеву.

Гребенников порывисто встал.

У Радузева в кабинете Гребенников углубился в изучение планшетов, таблиц, чертежей, записок.

— Насколько могу судить, заниженный вариант!

— По заданным параметрам Гипромеза.

— А ваше мнение?

Радузев заходил по кабинету. Преодолевая волнение, он принялся рассказывать о том, что надумал в тиши ночей.

Это был, действительно, интересный проект, исполненный большого дыхания, смелой технической мысли, может быть, даже слишком грандиозный, — захватывающий проект.

«Так вот чем живет этот странный человек... — подумал Гребенников. — Но какой дамоклов меч висит над его головой?»

— Спасибо, товарищ Радузев, — и Гребенников пожал ему руку.

— Хорошо, что пришел раньше, — встретил его в крайкоме Черепанов. — Как изыскания?

— В основном можно считать законченными.

— Кустарничеству, кажется, положен конец. Хватит! — Черепанов кашлянул. — Окопавшихся здесь специалистов переведем на площадку. Это я постараюсь сделать через ЦК, раз в ВСНХ кто-то там продолжает упрямиться. Проектировать, дорабатывать недоделки технического проекта, генерального плана, составлять рабочие чертежи надо на месте, а не за тысячу верст. Удобств ищут, как же! Я вчера утвердил разверстку по вербовке людей в колхозах. Подготовься к встрече. Сегодня составим заключение о проектной мощности и типе строительных конструкций, обоснованных последними данными наших изыскателей, а не данными, взятыми в ВСНХ с потолка. Мы дадим встречный план. Завтра поедешь утверждать в Москву наше местное, встречное предложение. Я уже писал об этом, в ЦК. Нас поддержат.

Согнувшись, Черепанов кашлянул в платок. Простреленное в 1919 году в боях с колчаковцами легкое давало о себе знать.

Через час в небольшом зале крайкома собрались свои и иностранные консультанты. Докладывал главный инженер проекта Радузев. Сухо, без всякого подъема, он представил будущее металлургического комбината по техническому проекту официального варианта.

Наступила пауза.

— Картина бледненькая... — бросил реплику Арбузов, державшийся в стороне.

— У кого есть вопросы? — спросил Черепанов.

— Позвольте! — американский консультант Гревс поднял руку.

— Говорите.

— Проект составлен грамотно. В русских условиях большие печи невыгодны. Наиболее эффективны средние печи, как предусматривает проектное задание и технический проект.

Немецкие консультанты, прибывшие недавно из Москвы, свели дело к деньгам: не возражая и не одобряя проект, они предлагали свои услуги построить завод на самых выгодных условиях.

— Тип нашего металлургического завода, — заявил немецкий консультант, человек немолодой, с многочисленными мешочками на дряблых щеках, — отличается некоторой сложностью оборудования и потребует, понятно, работников высокой квалификации, но дешевле нас никто не построит.

— Мы производим ноль восемь десятых тонны металла на один квадратный метр заводской площадки, — поддержал коллегу второй консультант, человек с глазами, казавшимися стеклянными, и выправкой офицера. — Я знакомился в вашем Гипромезе с материалами: площадка у вас, как это ни удивительно, невелика, хотя места вокруг достаточно. Уклоны, грунтовая вода, наличие макропористых лессовых суглинков резко ограничивают полезную площадь. Тип завода, который мы предлагаем, вам ближе, У американцев уголь дешев, много природных газов, поэтому недостаточно используются отходящие газы. У вас, понятно, угля не меньше, но он плохого качества. Поэтому вам ближе наша техника. У нас доменный газ используется и в коксовых батареях, и на мартене, и на прокатке, на отопление бытовых и административных зданий.

— Вы плохо знаете нашу технику, — заметил Гревс, обратившись к немецким консультантам.

Несколько слов сказал Джонсон. Он был сдержан: Гревс представлял фирму, с которой фирма Джонсона конкурировала, а этой встречи здесь с Гревсом он не предвидел. Джонсон поддержал проект филиала Гипромеза и скромно, не навязываясь, предложил свои услуги в качестве строителя.

— Где намечено по вашему проекту строительство города? — спросил Черепанов Радузева.

Инженер ответил.

— А вы учли распространение газов, их влияние? Расскажите подробно, где будут жилые дома, где Дворец металлургов, театр, школы, больница, детские сады, ясли, стадион, магазины, автобусные и трамвайные линии. Где предполагаете строить вокзал?

К этому Радузев не подготовился. Взял слово Грибов. Он нарисовал такую картину, что Черепанов улыбнулся. На фоне грибовского рассказа все, что докладывал Радузев, показалось тусклым и невыразительным.

— Все ли подготовлено у вас для начала и разворота строительства?

— За филиалом остановки нет.

— А как вы находите технический проект? — спросил Черепанов Грибова.

— Он отражает реальное положение вещей, — подумав, добавил: — Конечно, можно было б производительность еще увеличить процентов на пятнадцать-двадцать.

— Почему же не увеличили?

— Самоуправством не занимаюсь.

— Что это значит?

— Действую по указаниям свыше.

— Свыше? А вы не находите, что ваш проект недоработан и в лучшем случае может сойти за проектное задание?

— Это вина главного инженера.

— А вашей вины нет? Скажите, вы не считаете, что генеральный план завода и проект транспорта требуют уточнений и корректировки на месте?

Грибов пожал плечами.

— Каждый генеральный план можно корректировать и уточнять.

— Сидя за тысячу верст?

— Расстояние не имеет значения.

Черепанов сделал короткую паузу.

— Что ж, товарищи, вопрос ясен. Времени у нас мало. Благодарю вас.

Все встали.


— Что ты скажешь о совещании? — спросил Черепанов у Гребенникова, когда они остались одни.

— Как по нотам...

— Дураки, они думают, что выступают в детском саду! Черепанов нервно прошелся по кабинету.

— Что ты предлагаешь?

— Надо строить не карлики, а гиганты.

И Гребенников подробно рассказал то, о чем говорил с Журбой перед отъездом и что подтвердил своим вторым проектом-мечтой Радузев.

— Подготовь материалы, используй Радузева. Будем отстаивать в Москве тип крупного строительства с наиболее совершенным использованием доменного и коксового газа. Проектную мощность завода увеличим по крайней мере в полтора раза. Ставка уменьшенцев будет бита!

Решили, что одновременно с корректированием генерального плана завода надо вести и рабочее проектирование, начать строительство мостов через Таганку, срочно реконструировать дубинский и улалушинский заводы, отстроить завод огнеупоров в Алакане.

— Конечно, — заметил Черепанов, — в идеале надо, чтоб строители строили, а проектировщики проектировали. Но это в идеале. Сегодня мы позволить себе такой роскоши не можем. Строитель должен и проектировать, и строить.

Зазвонил телефон. Черепанов протянул руку и из четырех безошибочно выбрал тот, который подавал голос.

— Заготовили? Карту кровли и почвы ископаемых представить мне. Гипсометрическую. Вы говорите: начато, а я говорю — немедленно кончайте! — трубка со звоном упала на уключины.

— Рудметаллстрой путает. Вот еще организация! Но ей здесь также не быть. Часть людей передадим твоему строительству, остальных отошлю на места. Кстати, ты у них не был?

— Не был.

— Зайди. Кое-что получишь и в Водоканале.

Черепанов кашлянул тихо, словно в соседней комнате лежал тяжело больной.

— Получишь кое-что для площадки. Вот список. Итак, подготовь материалы и в Москву.

— Надо вызвать Журбу. Пусть отправит то, что получу. Есть дела и в филиале.

— Ладно. Я вызову Журбу через Чотыша. А пока действуй.

Черепанов позвонил.

— Можешь познакомиться с сеткой вербовки, — Черепанов протянул карту, испещренную кружками.

— Дело!

— Не занимался я вами как следует, должен в этом прямо признаться. Больше нажимали мы на уголь в наших центральных и северных районах края, потом готовили материалы для ЦК и ВЦИК’а; будет в ближайшее время решение ВЦИК’а: наш необъятный край разделят на два. Станет легче работать, вот тогда и помощь окажем более существенную тебе и другим товарищам, которые поднимают у нас угольную промышленность, химию, цветную металлургию, машиностроение. В центральном районе и на севере долины реки Тагайки уже идет колоссальная работа, добываем уголек, открываем новые шахты, скоро пустим цинковый завод, химический завод. Рождается новый край, новый, со своими заводами, со своей богатейшей промышленностью, богатейшими полезными ископаемыми.

К четырем часам дня Гребенников снова отправился в Гипромез. Грибов предупредил, что с вечерним поездом на площадку выезжает бригада инженеров и техников. В Рудметаллстрое пообещали отгрузить материалы для подсобных мастерских, для коммунальных сооружений и подземного хозяйства. После совещания в крайкоме подул другой ветерок...

В Рудметаллстрое к нему подошел низенький, очень подвижной, хотя и плотный человек, чем-то напоминающий шмеля перед взлетом.

— Вы ко мне?

— К вам, товарищ Гребенников. Назначен в ваше распоряжение. Инженер Роликов. Металлург. Доменщик.

— Где работали до этого?

— На уральских заводах.

— На площадке познакомимся ближе. Когда выезжаете?

— Когда прикажете.

— Поедете вместе с моим заместителем, товарищем Журбой. Свяжитесь с ним через филиал Гипромеза.

В Водоканалстрое ему обещали отправить группу специалистов и квалифицированных рабочих, выделить часть материалов.

«Да, ветерок другой...» — думал Гребенников.


Вечером Гребенников, узнав домашний адрес Радузева, решил зайти к нему. Двери были открыты, и Гребенников, окликнув хозяина квартиры, пошел на голос, глухо доносившийся откуда-то из комнаты, заставленной роялем, дамским письменным столиком и узкой софой. Не увидев Радузева, Гребенников сунулся было во вторую комнатку, но из-за ножек рояля показалась знакомая голова. Кровь прилила к лицу Радузева и, когда он, наконец, выполз на свет божий, долго не отходила.

— Резинку искал... Закатилась. Простите...

Почистив рукой брюки, Радузев пригласил Гребенникова сесть. Гребенников протиснулся к софе.

Дома, среди этого склада мебели, Радузев показался Гребенникову более спокойным, приветливым, домашним, и печаль его погасших глаз не так резко выделялась на худом лице, покрасневшем от прилива крови.

Гребенников попросил познакомить его с материалами проекта «завода-мечты». Радузев не заставил упрашивать себя, видимо, он ждал, что когда-нибудь такой момент настанет. Жарко, с волнением, прерывающимся голосом он принялся рассказывать, каким представляется ему металлургический комбинат в тайге, как оживет край, как засветятся в ночи на огромном пространстве огоньки заводов, рудников и угольных шахт, рожденных на юге, да новых угольных шахт, рудников и заводов на севере богатейшего бассейна.

— Таежный наш комбинат положит этому преображению начало!

Одно время у Гребенникова возникло подозрение, не с маньяком ли свела его судьба, не бредит ли этот молчаливый, замкнутый человек, но все было разумно, возможно, логично, об этом не раз думал и он сам, когда в тиши, наедине с собой, хотел представить будущее края.

Условившись, что Радузев подготовит ему к отъезду в Москву материалы, Гребенников поднялся. Но в это время вошла Люся.

— Папа, у меня руки-замаруки! — и протянула крохотные полные, как у целлулоидной куклы, руки.

— Где ты измазалась?

— Чистила ботиночки. Мажу, мажу, а они не блестят.

Гребенников глянул на ноги: туфельки были густо вымазаны мазью.

— Не стану мешать вам, — сказал он, пытаясь проложить дорогу к выходу.

— Вы не мешаете. Я один. Жена на репетиции, она артистка драматического театра. Хотите, я сыграю вам что-нибудь на память?

— На память?

Гребенников усадил к себе на колени Люсю и, прижав ее к груди, гладил шелковые волосики.

— Какая ты хорошая, милая... Какая ты...

Радузев прошелся по комнате, о чем-то все время размышляя, потом сел за рояль.

Гребенников услышал «Лунную сонату» — величественное, глубокое произведение, с огромной силой передающее мысли о прекрасном, большие человеческие страсти.

Окончив сонату, Радузев долго молчал.

— Играйте еще.

Радузев играл одну вещь за другой, играл свободно, с большим проникновением, с чудесной непринужденностью, но весьма странно. И чем больше он играл, тем яснее становилось, что исполнение Радузева отличалось своеобразием, может быть, даже спорностью; на все накладывал он печать своей оригинальной индивидуальности; даже хорошо знакомые Гребенникову вещи приобретали неожиданно новую окраску, получали свое огранение, и в этом, пожалуй, заключалась прелесть игры Радузева. Заметил Гребенников также и то, что подбор произведений был далеко не случаен: все, что ни исполнял инженер, отличалось или глубиной мысли и чувств, или волнующими своей красотой картинами природы, или тревожной мечтой, уводящей человека к звездным недосягаемым далям. Много света вторгалось в эту небольшую комнату за какой-нибудь час времени, целый мир вошел сюда, и Гребенников давно не чувствовал себя так хорошо, как в этот странный вечер.

— Хочу поговорить с вами откровенно, товарищ Радузев. Мне кажется, вас что-то смущает... что-то гнетет... Доверьтесь мне. Я вам друг, верьте.

— Нет... Что вы... — застеснялся Радузев, не ждавший подобного разговора. — Это так... характер мой... Так сложилась жизнь...

— Не навязываюсь. Но помните, что если вам понадобится поддержка, ее вы найдете у меня.


Ожидая Журбу, Гребенников продолжал «паломничество» по знакомым: в хозчасти крайсовнархоза наткнулся на заброшенный коммутатор, в одном институте выпросил динамку, на складах горместхоза отыскал старые телефонные аппараты, провод, раздобыл электрические лампочки, в мельничном комбинате приобрел по сходной цене дизель.

В день приезда Журбы он наткнулся на загнанные в тупик платформы с экскаваторами. Выяснилось, невостребованный груз. Пришлось немного похлопотать, и правдой-неправдой ценнейший для площадки груз был переадресован на станцию Угольная. Туда же направлялись две «кукушки», переданные начальником дороги во временное пользование. По просьбе Гребенникова, железнодорожник из багажного отделения написал на «кукушках» красной краской название строительства: «Тайгастрой»; это был первый железнодорожный транспорт заводской площадки.

С облегчением вздохнув, Гребенников стал дожидаться прибытия поезда, поглядывая на круглые часы, висевшие над платформой.


— Что произошло? — был первый вопрос, который задал Николай, встретившись с Гребенниковым на перроне. Гребенников рассказал о совещании.

— Значит, крайком поддержал нас?

— Поддержал.

— Когда уезжаешь?

— Сегодня. Я кое-что раздобыл. На, получай список и адреса. Погрузись и отправляйся.

— Ну ты настоящий Иван Калита! А как с вербовкой?

— Сетку утвердили. Пошлем вербовщиков по городам и селам, будем заключать договоры с колхозниками. Вечером к нам отправляется бригада инженеров, техников, рабочих.

— А мы как раз завтра-послезавтра заканчиваем два новых барака. Значит, свежий ветерок?

— Свежий!

— А Грибов что?

— Черепанов так поддел его на булавку, что тот только крылышками замахал. Со мной любезен до приторности.

Журба рассмеялся.

— Ступай по адресам и не задерживайся. Начни с начальника станции, проверь, ушли ли наши «кукушки» и экскаваторы. Сегодня, пожалуй, не успеешь, а завтра отправляйся сам на площадку.

Журба пошел к начальнику станции.

— Стой!

— Что еще? — крикнул Николай, чуть замедлив шаги, но не останавливаясь.

— Зайди в парикмахерскую. Соскобли шерсть, детей пугаешь!..


Когда человек счастлив, в нем все пенится, бурлит.

В каждом взрослом живет подросток, в каждом серьезном человеке живет озорник. Это хорошо знал Журба. По своему характеру он не переносил легкомыслия ни в работе, ни в быту, не понимал, как можно равнодушно или халатно выполнять порученное дело. Ему свойственно было не только увлекаться новым, но и сохранять в своем увлечении педантичность.

Но озорной подросток сидел и в нем. Порой — это бывало в дни удач, успехов — с удивлением узнавал он в себе того самого Кольку, который когда-то мог отбить замок у понравившейся ему шлюпки, стоящей на приколе, и отправиться на часок-другой в каботажное плаванье, или взобраться на колокольню сельской церковушки и оттуда спрыгнуть с дедовским брезентовым зонтом на стог сена, возвышавшийся на церковном погосте.

Подросток жил в нем и тогда, когда он являлся в биллиардную. С видом простачка он восторженно восклицал при каждом ловком ударе или причмокивал языком, когда шар на волосок отклонялся от правильного направления. Игроки, как известно, любят новичков, их тотчас замечают, их каждый готов научить уму-разуму. Неумело, с осторожностью, как стеклянную палочку, брал Николай кий, долго приспосабливался и ударял с такой неловкостью, что шар едва откатывался на десяток сантиметров. Это было до того забавно, что биллиардисты наперебой предлагали ему сыграть партию, давая половину шаров «фори».

Он охотно соглашался, проигрывал три-четыре партии, а потом вдруг с треском, с пробоем клал с кия восемь шаров и при всеобщем изумлении покидал биллиардную.

Подобное проделывал он и с шахматистами-любителями. В вагоне поезда, в фойе кино, в сквере он пристраивался к играющим, «болел», подавал такие советы, что на него смотрели, как на младенца. Потом ввязывался в игру, путал ходы, называл каждую фигуру по своему: туру — дальнобойным, пешку — дивизией, королеву — авиацией, проигрывал, а потом подряд выигрывал с блеском несколько партий и, ухмыляясь, уходил с видом напроказившего школьника.

Справившись с делами, — настроение было чудесное! — он решил, по совету Гребенникова, зайти в парикмахерскую: это было на следующий день после отъезда Гребенникова в Москву. До отхода поезда оставалось часа три.

Остановившись на центральной улице возле широкой стеклянной двери, откуда несся неистребимый запах парикмахерских одеколонов, Журба нацелился было юркнуть в вестибюль, как увидал напротив щиты, извещавшие об очередном кинобоевике «Аэлита».

Недолго думая, он перемахнул под свисток милиционера улицу и очутился в прохладном подъезде кинотеатра.

У каждого свои слабости. Журба любил внезапные набеги на зрелища днем, когда публика собиралась самая беззаботная или сугубо деловая, обремененная детьми, которые в эти часы пребывали в школе или детском садике.

Обычно на дневных сеансах одинокая скрипка жалко чирикала под аккомпанемент разбитого пианино, на столе кто-то разбрасывал сухие костяшки бело-черных крапчастых домино, кто-то садился за партию шашек или за растрепанный журнальчик. Но Журба знал, что в кино никогда еще никому не удавалось закончить ни игры в домино, ни прочесть до конца рассказ. Едва люди начинали входить во вкус игры или чтения, как по залу рассыпа́лась нервная дрожь звонка. Бодро настроенная публика вжималась в двери, как сляб в обжимной стан. И тут, в зрительном зале, сразу обнаруживалось, что людей мало, мест много, можно сесть, где кому вздумается.

— Мне бы хорошее местечко для одинокого холостого мужчины! — обратился Журба к кассирше, просовывая голову в деревянную трубу, соединяющую через стену вестибюль с кассой.

Оттуда ответ:

— Сеанс начался.

— Ничего. Я подключусь...

— Как хотите.

Получив розовую бумажку на предстоящее счастье, он забежал в буфет, купил два пирожка с какой-то липкой начинкой и ринулся к двери.

— Свет! Свет! — зашикали на опоздавшего.

Он окунулся как бы в гигантскую чернильницу. Ничего не различая, побрел куда-то наугад, вытянув руки с пирожками. И куда ни шел, всюду натыкался на головы, на ноги.

— Бродит...

— Не мешайте! — зашикали сбоку.

И вдруг чья-то сердобольная рука сжалилась. Он протиснулся в узкий ряд, придавив мягкие колени, и сел, не будучи, впрочем, уверен, что садится на свободное место.

Теперь настало время разделаться с яством. И пока мелькали кадры кинохроники — хронику он любил более всего — Журба, проголодавшись, с удовольствием поедал пирожки с яблочным повидлом.

— Хватит вам есть! — шепнул голос соседки. Должно быть она оказалась той сердобольной женщиной, которая помогла ему выбраться из тьмы ночи.

— Мешаю? Хотите, поделюсь! — и он протянул пирожок, завернутый в тонкую бумажку.

— Сидите тихо!

Через минуту он ощутил руку, заблудившуюся между подлокотниками кресел. Это не входило ни в какие планы. Кинохроника с калийными солями Соликамска и первомайским парадом физкультурниц сменилась белым мигающим полотном, на котором смешно заплясали какие-то перевернутые надписи, гигантские цифры и зигзаги.

Озорной юнец заговорил снова, и Журба принял вызов судьбы: рука была отнюдь не мужская. Ему захотелось рассмотреть соседку, но в белом сплетении лучей, выходивших из крошечного окошечка кинобудки, ничего, кроме носика, не разглядел.

Боевик оказался далеко не выдающимся, Журба сказал об этом соседке. Глаза, уже приглядевшиеся к темноте, позволили отметить пустоту в зале: ни спереди, ни сзади у них никого не было; они стали непринужденно болтать о том, о сем.

— Пустите мою руку... — сказала вдруг девушка, когда сеанс явно стал близиться к концу.

— Я успел к ней привыкнуть...

— Придется отвыкать...

— «Забыть так скоро?»

— «Мы сидели вдвоем...» — в тон пропела соседка.

— Вот что, давайте, если без этого нельзя, знакомиться по-настоящему, — сказал он. — Я после сеанса уезжаю. Хотите, поедем на вокзал вместе. У нас, надеюсь, найдется о чем поговорить за столиком в ресторане. Я с утра не ел, голоден, как отшельник в пустыне.

Соседка усмехнулась.

— Этак бог знает что можно подумать обо мне!..

Снова на экране замелькали белые пятна, и он отвернулся к соседке: беретик сидел безупречно, да и хозяйке его было лет двадцать пять.

— Что вы смотрите? Не узнаете?

Она хитро сощурилась.

— Не разыгрывайте, пожалуйста!

— Хороший розыгрыш! Я вас даже в темноте узнала.

— Узнали?

— Разве вашу бороду можно забыть!

Смеялась она великолепно, от души, и он заслушался.

— Нет, вы бог знает что подумаете обо мне. А это не следует. Мы соседи.

— Соседи?

— Соседи по коттеджам. Я переводчица мистера Джонсона. Лена.

— Вот как!

Интерес сразу погас: он не любил переводчиков и относился к ним настороженно.

Сеанс окончился. Откидные сидения кресел открыли по залу как бы беглый винтовочный огонь. На улице солнце ослепило глаза, но соседку свою он узнал, хотя видел ее раза два, когда приезжал из тайги и разговаривал с Джонсоном.

— Куда вам? — спросил он ее равнодушным тоном, чтобы на всякий случай потом сказать: «А мне как раз в противоположную сторону».

— В гостиницу. Мы сегодня уезжаем в Москву. Переводчики — это бледная тень своего господина.

— А я на вокзал. До свидания!

Загрузка...