Долгий летний день двигался к своему завершению. Казаковский возвращался в Солнечный из дальней, двенадцатой, буровой, где мастером был Зуфар Сайфулин. Казаковскому он нравился. Башковитый и смекалистый башкир, жадный до всяких новинок и сам придумавший немало разных приспособлений, которые способствуют более качественно вести проходку. У Зуфара не буровая, а вроде экспериментального цеха. Именно у него Евгений проверяет какие-нибудь новинки, вычитанные им в журналах или придуманные, а потом уже внедряет их на других буровых.
Бригада Сайфулина завершала монтаж своей вышки на новом месте, высоко на взгорье, на вырубленном в скале пятачке. Это место буровики тут же окрестили «орлиным гнездом Зуфара». Место очень важное, оттуда, как показывают расчеты, удастся насквозь пронзить рудное тело и проследить его продолжение. Место, конечно, выгодное во всех отношениях, но и сложное, тоже во всех отношениях. И одна из главных проблем, которая вставала перед буровиками, – это вода, вернее, подача жидкости на гору. Поблизости не имелось ни одного мало-мальски пригодного ручейка. Воду, скорее всего, придется закачивать насосами снизу, из Силинки. Казаковский сосредоточенно думал о том, как бы улучшить работу буровой, наладить бесперебойное снабжение промывочной жидкостью. И чем больше он думал об этом, тем явственнее вставал перед ним вопрос о том, о чем он давно мечтал: а не попробовать ли использовать на буровой воздух? Заменить им воду. Закачивать в скважину не водный раствор, а плотную струю воздуха. Не решиться ли на такой эксперимент? Сайфулин – парень толковый, понимающий, его долго уговаривать и убеждать не придется.
Казаковский сам вел машину. Шофер Степаныч заменил приболевшего водителя, поехал на автобусе в Комсомольск встречать ученых и научных сотрудников из Владивостока, из Дальневосточного геологического института Академии наук. Они, ученые и научные сотрудники, каждый полевой сезон прибывают в Солнечный, оказывая практическую помощь геологам экспедиции. Во главе десанта ученых, как и в прошлые годы, судя по полученной телеграмме, – Екатерина Александровна Радкевич. Женщина энергичная, приятная собой, общительная и весьма нетребовательная к своей персоне. Глядя на нее, никогда не подумаешь, что перед тобой доктор наук, ученая с мировым именем.
Казаковский был рад именно тому, что она сама едет к ним. И в то же время смутное беспокойство не покидало его. С Екатериной Александровной произошло несчастье. В прошлом году, осенью. Она с геологами посещала одну из поисковых партий в Приморье. Ехали на шустром «газике». А какие у геологов дороги? Тропы не тропы, дороги не дороги, наспех пробитые в тайге просеки да проложенные по склонам гор самодельные трассы. На одной из таких дорог, на склоне горы, «газик» и забуксовал, вернее, из-под колес потекла каменистой рекой осыпь. Всё, как ему писали товарищи, произошло в считаные секунды. Машина потеряла управление, стремительно поползла вниз, перевернулась и покатилась вниз. Радкевич успела выпрыгнуть, но зацепилась за дверцу шарфом и полой куртки, упала вниз лицом. Машина и потянула ее за собой по каменистой реке…
Когда Екатерину Александровну доставили в ближайшую больницу, молодой врач растерялся. Он не знал, с чего начинать, – то ли спасать лицо женщины, то ли обрабатывать другие раны. Екатерина Александровна была в сознании, у нее хватило выдержки – и она слабым голосом стала руководить действиями молодого малоопытного хирурга… А через несколько недель, едва-едва поправившись, Радкевич, не покидая больницы, включилась в научную деятельность, руководила своими подчиненными, проверяла научные работы, давала указания, наставления. Своим мужественным поведением, перенеся десятки сложнейших операций, она еще раз показала, что у нее железный характер.
Казаковский был рад тому, что Радкевич снова будет в Солнечном. К ней привыкли и давно считают своей. При ее личном участии и под ее руководством изучались геология, металлогения, минералогия и многое другое, раскрывающее богатства обширного района Мяочана. Да к тому же Казаковский хорошо знал по личному опыту, что ее труды по тектонике и геологии Тихоокеанского рудного пояса представляют не только теоретическую научную ценность, но и крайне необходимы геологам в их практической деятельности. Книги Радкевич помогали ему, молодому руководителю экспедиции, не только глубже и конкретнее вникать в сложные теоретические вопросы ведения разведки и оценки месторождения, но и вести каждодневные практические дела. И он, Евгений, все больше и больше проникался мыслью о том, что в геологических вопросах и разведке полезных ископаемых наука и производство тесно переплетены. Они неотделимы друг от друга. Между ними подчас трудно провести границу и сказать, что это – чистая теория, а это – практика. Они, теория и практика, совмещаются в каждой геологической работе, начиная с открытия и кончая детальной разведкой месторождения.
Дорога, пробитая в тайге, казалась бесконечно зеленым туннелем, ведущим куда-то вниз, в туманную темноту. День давно подошел к концу, и сумерки быстро окутали долину, только на вершинах сопок, на каменистых пиках, вздымавшихся круто в синее безоблачное небо, еще буйствовало вечернее солнце, окрашивая горы теплым закатным светом. А из долины, где бежала норовистая горная река, уже несло приятной остужающей прохладой, словно где-то там открыли дверцу холодильника. Евгений, не выпуская из рук руля, чуть высунулся за лобовое стекло, давая волю встречному ветерку расшевелить прическу, поласкать кутерьму густых волос. Тугая струя вычесывала из них запахи буровой и пыль штрека, сдувала ее с лица и, словно ладошками сынишки, ласково проводила по щекам, давила на глаза. Евгений прибавил скорости, лихо лавируя между выступами и нагромождениями камней, подпрыгивая на рытвинах и ухабах, на толстых корнях, пересекавших дорогу, словно темно-коричневые толстые питоны. Старенький разбитый, не раз чиненый-перечиненый «газик», железный и норовистый «козел», жестко пружинил на тугих рессорах, подпрыгивал и перескакивал через преграды, так что ездоку приходилось все время быть в напряжении, постоянно ощущать каждую неровность дороги.
Ведя машину, Казаковский мысленно уже находился в Солнечном, готовился к предстоящей планерке, прокручивал в своей голове доклады с мест, пытаясь за ответами руководителей, за интонацией их голоса понять, проникнуть в глубину той сущности, которую они, руководители подразделений, не высказывали, которую прикрыли цифрами, процентами, метрами…
Геологоразведочная экспедиция – большой живой организм, со своими сложностями, особенностями и противоречиями. И не всегда все идет гладко, имеются свои трудности – объективные и субъективные. Евгений рано научился анализировать свои и чужие поступки, научился наблюдать сам себя, стремясь ценить каждое свое слово, быть пунктуальным даже в мелочах. Он, в силу сложившихся обстоятельств жизни, поставивших его на видимую со всех сторон руководящую высоту, не растерялся и не потерялся в нахлынувшем на него потоке разнообразной информации, а наоборот, мобилизовал свои внутренние силы и с первых же самостоятельных шагов начальника вырабатывал в себе способность к комплексному, всестороннему подходу к любой задаче, стремился понять и соединить разнопричинные и разнохарактерные явления, выискивая в них что-то единое, общее и характерное, стремился к установлению невидимых, скрытых причинно-следственных связей далеко стоящих друг от друга явлений, фактов, событий, выделяя из них главные и первостепенные. А это делать не так-то легко, когда на тебя обрушивается поток геологических, социальных, политических, бытовых, воспитательных и прочих проблем, поднимаемых сотрудниками разных специальностей, возрастов, настроений, и ему, начальнику, надо во все вникнуть, во всем разобраться, – а часто для раздумья нет нужного времени, надо разбираться по ходу жизни, на месте и быстро, связывая эти проблемы в единый комплексный узел для принятия скорого и единственно правильного решения.
Если бы у него сейчас спросили: нравится ли ему такая беспокойно хлопотливая жизнь, полная беготни и нервотрепки, постоянного напряжения и постоянной ответственности, то он навряд ли бы смог ответить. Только пожал бы неопределенно плечами, потому что никогда не задумывался над этим вопросом, принимая жизнь такой, какая выпала на его долю. Евгений просто ощущал в себе растущие силы и нерастраченный запас жизненной энергии, которые искренне желал потратить на общую пользу родной страны. Сложности не пугали его, а трудности не останавливали, поскольку он всегда сам стремился навстречу трудностям и сложностям, они вызывали у него лишь одно – непреодолимое желание не только помериться с ними своими силами, но и добиться желаемого, победного результата. А добиться победного результата можно было – он это хорошо понимал, – лишь сплотив разнохарактерных людей в единый боеспособный организм живого коллектива.
А в этом непростом деле, как он понял с самого первого дня, с самого первого шага, что его первостепенная задача как руководителя, как организатора, заключается в простой истине: в человеческом умении сделать так, чтобы каждый работник, каждый сотрудник считал свое дело наиглавнейшим, независимо от его действительной значимости и масштабности. А этого можно добиться лишь тогда, когда создана творческая атмосфера, которая благоприятствовала бы каждому сотруднику максимально раскрывать свои знания и способности. И еще он думал о том, что для создания такой атмосферы нужно не поднимать себя над подчиненными, а уметь терпеливо слушать их, как можно бесстрастнее, объективнее оценивая любую сложившуюся ситуацию, свои и чужие поступки, видеть в каждом работнике не только чисто профессиональные сильные и слабые стороны, но видеть в нем человеческую индивидуальность со всем множеством его сложных и порой противоречивых интересов и устремлений. Видеть человека таким, каков он есть в своей сущности и, главное, предугадывать, каким он может быть в трудной ситуации. И уже на этой многогранной базе, опираясь на нее, ставить перед человеком, предельно четко и ясно, конкретные задания, указывая не только на начальный этап процесса, а сразу же нацеливая на будущий конечный результат, чтобы каждый мысленно видел то, к чему надо стремиться в своей работе. И так, работая с каждым в отдельности, спрессовывать общие усилия всего коллектива в едином русле, в едином направлении.
Но для решения всех этих важных и сложных, но посильных ему задач, у Казаковского, едва лишь только он стал во главе экспедиции, просто не оказалось времени. И чем больше он отдавался своей работе, посвящая ей все дни без остатка, прихватывая вечера и ночи, тем острее вставала проблема нехватки времени. Его катастрофически не хватало. Он с ужасом видел и понимал, что его, как лодку в бурное половодье, закружила и понесла однообразная текучка, что зачастую повседневные мелочные заботы так перегружали его, окружали таким непроходимым буреломом, что сквозь него никак ему не пробиться к вещам крупным, масштабным, перспективным. И старое шаблонное сравнение – «вертится, как белка в колесе», как с грустью он сам заметил, приобретало весьма конкретное безрадостное обозначение.
Евгений невольно припомнил мудрое высказывание великого немецкого поэта Гёте, которое вычитал еще в студенческие годы. Тогда это высказывание он не познавал до конца, не проникался его глубокой мудрой сущностью. А вот сейчас она как бы заново раскрылась перед ним во всем своем глубоком значении. «Что самое трудное? – спрашивал Гёте и сам тут же отвечал на свой якобы простой вопрос. – Видеть глазами то, что у тебя перед глазами».
– Вот именно, видеть то, что у тебя перед глазами… – повторил он вслух. – Одним словом, иметь реалистический подход к своим делам. Видеть и понимать!
Может быть, это одна из главнейших обязанностей для руководителей любого ранга – видеть и понимать, что у тебя перед глазами, какова она, эта самая действительность, а не закрываться от нее бумагами, не плыть по течению в суматошной кутерьме каждодневных мелочей…
Впереди показались огни Солнечного. На душе как-то сразу стало радостнее и приятнее. Огни поселка, ставшего ему родным и близким, притягивали к себе и волновали. Огни, электрические огоньки светились не только в долине, в поселке, но и по склону горы, и он по ним, как по созвездиям, определял, где штольни, где буровые.
Дорога пошла вдоль Силинки, укатанная и утрамбованная колесами. Речка шумела рядом, несла свои горные воды к Амуру, но ее не было слышно за гулом мотора, она лишь просматривалась меж стволами деревьев темной, нефтяной чернотой, живой полосой, в которой на перекатах, у камней, белели пенистые гребни, да неровно, дрожа и переливаясь, отражались первые звезды и огни поселка. Евгений с грустью подумал еще о том, что домой он и сегодня доберется нескоро, после планерки, после других дел, разбора почты, что сынишку опять увидит лишь спящим… И чувствовал себя виноватым перед ним. Сын при живом отце живет почти без отца, не видит его неделями. Что он вспомнит о своем детстве, когда вырастет? Евгений невольно припомнил и свое детство. Ласковое и спокойное довоенное детство в далеком селе, затерянном в лесах Гомелыщины. Отец его был директором школы, вечно занятым своей работой, да к тому же он еще и учился заочно, а все же находил, выкраивал часы для него, своего Женьки. Водил и в лес, ходил на рыбалку, учил быть человеком, мужчиной… Евгению стало как-то не по себе от таких воспоминаний, потому что он, закрученный в повседневных делах, как в паутине, не мог вырваться из ее цепких пут, выкроить не то чтобы денек, а даже несколько часов для своего сынишки, названного в честь деда Александром. С грустью вынужден был признать, что давно намеченная им на это воскресенье рыбалка, поездка к озеру Амут (а попутно и проверка поисковой партии), уже повисла в воздухе вопросительным знаком, как молодой месяц, зависший над долиной на вечернем еще светлом и звездном небе.
– Стой! Не пущу, едрена мать!..
Из-за кустов на дорогу, шатаясь, выскочил крупный лохматый мужик. Выскочил довольно резко, хотя и еле держался на ногах. Евгений затормозил и попытался объехать пьяного. Но тот проворно, как бы предугадав маневр водителя, занял середину дороги. Встал, широко выставив вперед руки.
– Не пущу!..
Евгений чертыхнулся, нажал на педаль, тормоза взвизгнули, сбивая скорость. Не давить же, черт побери, ему, начальнику экспедиции, ошалелого работягу! Пьяный был в замасленной распахнутой телогрейке, надетой поверх голого тела, в брезентовых штанах и босой. На груди замысловатая татуировка. Казаковский всмотрелся в его лицо, освещенное фарами. Смуглое, скуластое, молодое, волосы светлые, всклокоченные. И борода кудрявая, рыжая. Лицо – незнакомое. «Видать, из новеньких, из недавно прибывших, – подумал Евгений, – получил первую получку и загулял!» И вслух сказал, как можно спокойнее и тверже:
– Отойди с дороги! Не лезь под колеса!
Но тот и не думал уступать. Уперся обеими руками в радиатор, словно бык рогами в ворота.
– Не пущу! Едрена твою мать!..
В стороне, за деревьями, вырисовывались темные силуэты его дружков, таких же пьяных. Они издали наблюдали, матерились и хохотали, подзадоривая рыжебородого. Казаковский нахмурился. Дело принимало нежелательный оборот. Не драться же ему с ним.
– Отойди! – повторил Евгений, сдерживая себя. – Не лезь под колеса! Начальника экспедиции не узнал, что ли?
– Ха! Может, ты у себя в конторе и начальник, а тута счас я начальствую, за ногу тебя да об забор! А ну слазь, очкарик! Теперя мы прокатимся!.. Кому говорят, слазь! А то соплею перешибу!
Евгений скрипнул зубами. Не хватало ему еще этого! Завтра вся экспедиция, вернее, все блатные да уркаганы, недавние лагерники, будут обсуждать и злословить в его адрес, восхищаться этим рыжебородым, который «качал права» самому начальнику экспедиции, вытурив его из легковушки… Все это молнией пронеслось у Евгения в голове. Быстро смерил глазами рыжебородого. Рослый, нахрапистый, килограммов под восемьдесят. Как минимум, подумал, полутяжелого веса. Не уступит, не отойдет. А тот молчание Казаковского понял как замешательство.
– А ну слазь, козел очкастый! Счас зенки твои попротыкаю насквозь!
Евгений вынул носовой платок, свернул его, обернул им фаланги пальцев на левой руке. Пожалел, что не надел кожаных перчаток, остались они дома. Снял очки, положил на сиденье. Никто ему не поможет, никто не придет на выручку. Надеяться надо только на самого себя. И еще подумал о том, что если с первого удара не завалит, ему трудно будет, ох трудно…
– Ха! А ты еще бодаться вздумал? Счас по рогам получишь и промеж глаз! – рыжебородый усмехнулся, явно довольный ситуацией, и с полным сознанием своей силы шагнул навстречу Казаковскому. – Слышь, козел, я не шибко богатый на червонцы, но сердцем добренький! Уж я позабочусь, чтоб тебя схоронили поприличнее!
Только сейчас Евгений понял, что тот был не столько пьян, сколько притворялся им. А вот сейчас выказывает свое истинное лицо. Куражится на глазах своих дружков. Но отступать уже поздно. Столкновения не избежать.
Рыжебородый кинулся так стремительно, что Евгений едва успел, машинально втянув голову в плечи, присесть, «нырнуть» под удар. Кулак рыжебородого описал в воздухе стремительную дугу, и Евгений почувствовал, что над его волосами, слегка задевая их, как будто вихрем промчался экспресс. На какой-то миг замер, сжавшись в комок. «Пронесло, – счастливо подумал он. – Успел!» И в следующий миг, оттолкнувшись ногами от земли, выпрямляясь, Евгений резко ударил сам, ударил левой, кулак которой был обтянут носовым платком, ударил по открытому бородатому подбородку.
Рыжебородый, взмахнув нелепо руками, закачался и рухнул, словно у него из-под ног выбили опору. Кто-то из его дружков благоговейно охнул.
Евгений, не оглядываясь, сел в машину. Сдерживая дрожь в руках, надел очки. Мотор весело загудел. Выжав сцепление, Евгений включил скорость, прибавил газу. Машина медленно тронулась с места и, ускоряя ход, покатила к поселку.
Противное волнение не унималось. Драка есть драка, и он никак не мог успокоиться. Евгений чертыхнулся. Победа, если можно так назвать его решительные действия, не приносила облегчения. Будь на его месте кто-нибудь другой из руководителей экспедиции, дело могло бы кончиться совсем по-иному. Казаковский мысленно представил себе, что было бы, если бы в машине ехал главный инженер, деликатный и всегда вежливый Борис Алимбаев, о котором геологи весело шутили, что он «вместе с замасленной ватной телогрейкой и кирзачами на ногах весит килодвести». Или за рулем был бы Анихимов, вспыльчивый и далеко не сильный пожилой человек. В этих ситуациях встреча могла закончиться печально. Может быть, только Петр Александрович Зимин, бывалый фронтовик, мужчина крупный и умеющий постоять за себя, смог бы дать должный отпор…
– Хватит! – сказал он громко, рассуждая сам с собой, и решительно махнул рукой, как бы отсекая от себя недавнее прошлое. – Хватит!
То смутное и неясное, что мучило и волновало, что накапливалось у него где-то подспудно, вылилось наружу, приобретая конкретные формы. «Хватит! – еще раз сказал он, на этот раз мысленно. – Не геологоразведочная экспедиция, а прямо-таки колхоз какой-то! И никто ни за что не отвечает». Он так и подумал: «колхоз какой-то» и что «никто ни за что не отвечает». Почему мы сами у себя не можем навести должный порядок?
В тот поздний вечер Евгений с каким-то остервенением рубил дрова, словно ударами топора разбивал не сосновые и еловые чурки, а всю негодную систему, давно сложившуюся в геологии. Физическая работа бодрила и освежала. Руки привычно действовали, лезвие топора мелькало в лунном свете, а голова напряженно работала. Надо что-то предпринимать. Это бесспорно. Но с чего и как начинать? Он еще сам не знал, но уже видел конечную цель: получить время, чтобы иметь возможность заниматься главными стратегическими вопросами. Ему нужно – время! Часы и минуты, которых вечно не хватает. Ему необходимо иметь время, чтобы по-настоящему, а не урывками заниматься тем, ради чего он сюда приехал, – собственной творческой деятельностью, направляя все усилия, свои и чужие, в одно главное русло, устремляя их к одной общей цели: разведке и оценке богатого месторождения. Нужно расчистить поле для собственной деятельности, которая бы отличала его заботы от повседневных забот главного инженера, главного геолога, заместителя по общим вопросам и начальника партии.
Пес Аркан, покрутившись около хозяина, видимо, понял, что тот занят, не обращает на него никакого внимания, отошел в сторонку и улегся около своей будки, положив голову на вытянутые лапы и, чутко навострив уши, наблюдал за Евгением. Около собаки вертелся котенок Васька, который не знал своей матери, и пес был для него самым близким старшим другом. Только сейчас Аркан не обращал на него внимания.
Дрова остро пахли смолой и запахами леса. Евгений, откладывая разрубленные поленья, почему-то вспомнил о том, что вычитал недавно в одном журнале про ориентацию. В природе, оказывается, ориентация имеет жизненное значение. Ученые провели опыт с пересадкой берез. Одни молодые деревья, прежде чем вырыть, ориентировали по магнитному компасу, отмечая краской на стволе стороны света, а потом перевезли и посадили каждую березку, строго придерживаясь компаса, посадили так, как они росли в лесу. И рядом для контроля посадили такие же деревца как попало. При одинаковом уходе часть из них, контрольных, даже не распустилась, погибла, другие же лето жили, потом привяли. И лишь посаженные по компасу прекрасно прижились на новом месте. Одной березке даже корень подрубили, а другой кору частично содрали, а они, быстро переболев, отлично пошли в рост и догнали своих сверстниц. И вывод был самый простой – b живой природе ориентация играет существенную роль.
Евгений несколько раз повторил слово «ориентация», как бы пробуя его на весомость, осмысливая его значение. И как-то невольно подумал еще и о том, что, может быть, и в жизни людей эта самая ориентация также играет существенную роль. Ведь не случайно каждый человек с детства ориентирует себя на определенную деятельность, выбирая профессию и сферу применения своих сил. И работает только тогда хорошо, когда ему оказывают полное доверие, именно полное, а не частичное, когда не вмешиваются в его сферу деятельности постоянными и мелкими придирками и командами и когда не подменяют его, не навязывают ему свои решения, пользуясь властью начальника.
И еще подумал о том, что руководить людьми – это не только постоянно с них требовать одно и то же, бить только в одну точку: план, план, план… Как будто бы его не люди выполняют, а машины. Человек как личность вроде бы никому и не нужен. Он вроде придатка к машинам, вроде биологического робота. И не отсюда ли возникает опасная ржавчина глухого разочарования и холодного равнодушия?
Казаковский думал и работал. Перерубив все чурки, начал складывать дрова возле стены дома. Полено к полену, чтобы удобнее было брать. Надо сделать и в экспедиции так, чтобы слаженнее и удобнее было работать. И ему, и подчиненным. Может быть, именно в эти минуты и пришло к нему решение, пришло как бы само собой в естественном течении мысли, поражая своей простотой: надо повышать культуру управления…
А что для этого нужно? Совсем немного: сделать так, чтобы каждый специалист занимался непосредственно своим делом. Как на любом современном предприятии, где четко распределены роли и обязанности, где регламентированы производственные отношения и отношения между руководителями и подчиненными. Ведь смог же он, Казаковский, несмотря на сопротивление и вышестоящих своих начальников и подчиненных, наладить четкую деятельность своего инженерно-технического отдела, создать единую диспетчерскую службу, обеспечить бесперебойную деятельность этого центра, технического штаба, в руках которого была частично сосредоточена и исполнительская власть и материально-технические средства!
Внешне Казаковский в тот вечер ничем особенным не выделялся, был как всегда. Шутил с женой, помог уложить в кровать сынишку, который разгулялся и никак не желал раздеваться, готовиться ко сну. Евгений жил, как обычно, только мозг неустанно работал, прокручивая одну комбинацию за другой, один вариант за другим.
Но жена была начеку. Она хорошо знала мужа. Каким-то неведомым женским инстинктом уловила чуть заметные перемены в его поведении и ничем, ни жестом, ни словом, не выдала своей тайны: Эля понимала, что ее милый беспокойный Женечка, Евгений, а для остальных Евгений Александрович, мысленно напряженно работал, обдумывая что-то важное.
И она не ошиблась. Евгений выдал сам себя. Выдал за ужином. Он так сосредоточенно мыслил, что на какие-то минуты потерял над собой контроль и незаметно один за другим съел все пирожки, которые Эля испекла к ужину. Съел, не дожидаясь бульона. Когда Эля принесла из кухни супник и поставила его на стол, то с удивлением обнаружила, что тарелка пуста, словно в ней никогда и не было никаких пирожков. И она, понимая мужа, ласково произнесла:
– Ну, Жень, ты сегодня проголодался!
– Ага, – машинально ответил Евгений. – Хорошо пообедал у буровиков, у Ивана Федоровича Сурикова…
И не договорил. Взгляд его скользнул по пустой тарелке, и Евгений удивленно поднял голову на свою Элю:
– Неужели это я все слопал? Ну-у!..
Она кивнула, и они оба рассмеялись.
По радио из Москвы транслировали концерт. В комнате приглушенно зазвучали плавные звуки старинного вальса «На сопках Маньчжурии», который исполнял военный духовой оркестр. Евгений вопросительно посмотрел на свою Элю, как бы спрашивая: «Помнишь?» Эля, понимая немой вопрос, кивнула, как бы отвечая: «Конечно, помню, милый!»
Вальс «На сопках Маньчжурии» был вальсом их знакомства. И Евгений, отодвинув стул, как несколько лет назад, на новогоднем вечере на даче в заснеженном подмосковном поселке, взглянул в глаза и решительным жестом протянул руку:
– Разрешите пригласить вас на вальс.
А она ответила, ответила, как и тогда на том вечере, правда, с иной интонацией, вкладывая в знакомые слова совсем иной смысл:
– О! А вы, оказывается, еще и танцуете! – и добавила: – C большим удовольствием!
И они закружились по комнате на маленьком пятачке между столом и детской койкой. Евгений прижимал ее к себе, родную и желанную, пахнущую домом и любовью, придерживая своей рукой ее руку, в которой был зажат алюминиевый половник.
А потом он работал до глубокой ночи, писал и переписывал. Эля сама прикрепила булавкой к матерчатому абажуру часть газеты, чтобы свет не падал на спящего сынишку, и, поцеловав мужа, потерлась щекой о его подбородок, вздохнула и тихо пропела, перефразируя слова модной песенки:
Я тебя немножечко ревную
К буровым, к бумагам и делам!..
– Согласен, – машинально ответил муж, продолжая ровным почерком выводить на листе бумаги букву за буквой, выстраивая слово за словом, и каждое из них несло в себе взрывчатый заряд нового приказа.
Яростный лай Аркана, а затем грубый стук чем-то тяжелым в дверь заставили Евгения оторваться от бумаг. За окном стояла глухая ночь. Кто-то настойчиво и яростно, громко матерясь, бухал в дверь, грозя разнести ее в щепки. «Не иначе как топором», – машинально подумал Казаковский, на какое-то мгновение застыл на месте, растерянно смотря на вздрагивающую дверь, готовую вот-вот сорваться с петель.
– А-а! Па-а-апка-а!.. – заплакал сынишка, разбуженный грохотом.
Бревенчатые стены дома вздрагивали от каждого удара. Жена, вскочив с постели, перепуганная, бледная, схватила Сашуньку, прижала к своей груди, закрыла своими руками, как крыльями, словно они могли оградить ребенка от опасности. Она не думала о себе. Думала о сыне и о муже. Ей не раз приходилось слышать за своей спиной и ядовитые колкости, высказанные злобно, вполголоса, и открытые угрозы, чтоб, дескать, не забыла напомнить своему мужу-начальнику, что здесь тайга, а не столица, и еще насчет того, чтоб он поубавил свои строгости и не мешал людям «жить по-человечески»…
– Женечка, что ж будет… Женечка!
И со страхом переводила взгляд с застывшего мужа на вздрагивающую под ударами дверь и снова на мужа.
– Женечка… что ж с нами будет?!
Плач сына и голос жены вернули Казаковского к действительности. В два прыжка он очутился возле кровати, где на стуле висел пиджак, а под ним на спинке ремень с кобурой пистолета. «Застрелю! Застрелю любого, кто только переступит порог!» – Казаковский приятно ощутил спасительную тяжесть и холод металла в ладони, и вслух повторил:
– Застрелю!.. – крикнул громко и зло. – Уходи! Застрелю!
Поднял руку, навел пистолет на дверь. На секунду помедлил, выбирая место, куда бы поточнее всадить пулю. Он был полон решимости постоять за себя, за свою семью.
В ответ из-за двери донесся яростный вопль и отборная матерщина.
– Рога поломаю!.. Мать твою за ногу да об стенку!..
Казаковский узнал его. Узнал по голосу. В дверь ломился тот, рыжебородый, которого он свалил сегодня вечером на дороге перед поселком. Палец замер на спусковом крючке, деревенея и каменея. Казаковский с усилием удерживал себя, чтобы не сорваться. Он чувствовал, как теряет власть над самим собой, что он действительно может совершить что-то непоправимо страшное. Убить человека. Что о нем подумают?! Начальник убил своего рабочего. Пьяного дебошира. А все же рабочего экспедиции. И еще подумал о том, что вооруженный всегда сильнее невооруженного. О том, что в руках того, рыжебородого, имелось что-то тяжелое, скорее всего, даже топор, он не подумал.
Чертыхнувшись, выбросил пистолет под кровать. Подальше от соблазна. Была не была! Рванул крючок, распахнул дверь:
– А ну, заходи!
– Я тебя счас разнесу пополам и на четвертушки!.. – Рыжебородый влетел в комнату, взмахнул топором. – Счас!
Казаковский, вскинув руки в боевое положение, привычно и быстро, словно он и не прекращал боксерских тренировок, мгновенно отклонился, сделал шаг в сторону, как бы уступая дорогу, и в следующую секунду нанес короткий хлесткий крюк сбоку по открытому корпусу, по солнечному сплетению, а потом второй рукой, снизу вверх по заросшему пушистому подбородку.
Не выпуская из рук топора, рыжебородый сделал машинально пару бессвязных шагов в комнату и тяжело упал на пол, рухнул лицом вниз, словно подрубленный ствол крупного дерева.
В распахнутую дверь на свет электрической лампочки густым роем устремились комарье и мошка, ночные белокрылые бабочки.
– Нокаут! – произнес Казаковский, как бы оправдываясь, словно действительно был в чем-то виноват.
Эля, прижимая к груди сынишку, бледная, с широко раскрытыми глазами, смотрела то на своего мужа, то на крупного мужика, который бревном растянулся перед ней на полу, на его крупную темную руку, сжимавшую топор.
Евгений перехватил ее взгляд. Нагнулся и отобрал топор. Швырнул его под кровать, куда забросил и пистолет. Потом, поправив очки, посмотрел на жену, растянул губы в улыбке:
– Вот и все!.. А ты испугалась!..
Эля не утерпела. Слезы поползли по щекам. Она беззвучно зарыдала. Пережитые минуты отражались страхом в ее глазах.
– Женечка!.. Уедем отсюда!.. Давай уедем…
Пес, грозно скалясь, рычал в дверях, не сводя горящих глаз с распростертого на полу рыжебородого. В комнате неприятно запахло спиртным перегаром.
Казаковский подошел к жене, обнял ее и сына.
– Ну, что ты, Эль!.. Стоит ли из-за такого пустяка расстраиваться?
– Я не смогу… не смогу долго тут жить…
– Успокойся, милая, успокойся, – он погладил ее по голове, потом потрепал вихры сынишки. – Ты ж не испугался, правда?
– Только чуть-чуть, пап…
На шум и крики прибежали соседи, чьи дома находились невдалеке. Сонные, растерянные, наспех одетые. С палками и топорами в руках. Один с охотничьим ружьем. Готовые к решительным действиям.
– Евген Саныч, что случилось?..
– В порошок сотрем любого!
– А я думал, что медведь ломится. Схватил ружье, бегу сюда и тут только вспомнил, а патроны-то у меня все с дробью мелкой, на пернатую дичь…
– Надо проучить хоть одного как следует, тогда пьянчуги и бичи поуймутся хоть немного!
Рыжебородого тут же опознали. То был Венька Кмарь, из бригады канавщиков, которую возглавлял Михаил Максимов, по прозвищу Михмак Кривоносый. Бригада недавно создана, числилась на приличном счету, работала прилежно, охотно шла на трудные и далекие от поселка объекты, лишь бы была высокая оплата, и в то же время канавщики постоянно устраивали гульбища, пьянствовали, затевали драки и картежничали…
Казаковский успокоил ярых сторонников быстрой расправы, не дал чинить самосуд. Веньку, который все еще не приходил в себя, за ноги выволокли из дома. Принесли зажженный фонарь «летучая мышь», подвесили на ветку ели, под которой лежал канавщик. Окатили его холодной водой. Венька пришел в себя. Приподнял голову, потряс ею, словно сбрасывая с себя тяжесть, открыл глаза, ошалело и растерянно огляделся, смутно воспринимая действительность. А когда понял, увидев хмурые лица, палки, топоры и ружье, в страхе за свою шкуру попятился, пополз назад, ерзая задом по траве, пока не уперся спиной в корявый ствол дерева. Закрылся руками, подняв локти.
– Леший попутал, братаны… Виноват!.. Спьяна все… Пощадите!.. Только не до смерти!.. Не до смерти…
В эти секунды Венька Кмарь мысленно проклинал и бригадира Михмака Кривоноса и его дружка Андрея Кряча, по прозвищу Молчун, которым он задолжал большую сумму денег, проиграв их в карты, и что тот картежный долг опутал его канатами на многие будущие зарплаты вперед и то, что он, в отчаянии, когда уже нечего было ему ставить на кон, ставил «на начальника», что остановит его машину и прокатится, что «нагонит на того страху»… Об убийстве не было и речи! Но разве сейчас докажешь этим, которые его взяли в кольцо, угрожая расправой?..
– Пощадите!.. Спьяна все!.. Не по злому умыслу, а по дурости…
– Встань! – велел Казаковский. – Никто тебя бить не собирается.
– Судить его надо, да по всем строгостям! – раздались голоса. – В милицию отправить!
Казаковский, конечно, понимал, что рыжебородый за свои действия вполне заслуживал сурового наказания. Но он понимал и то, что в таежных условиях, как бы там ни было, надо привлекать каждого человека на свою сторону, а не отталкивать, не озлоблять, и вслух сказал, глядя ему в лицо:
– Два раза нарывался на мои кулаки. Так? Смотри у меня! – погрозил пальцем. – На третий раз пощады не будет, так и знай! Понял?
– Понял, товарищ начальник, – Венька шмыгнул по-мальчишески носом, утерся ладонью. – Как не понять, товарищ начальник… Леший попутал, с перепою все…
– А теперь уходи, – сказал Казаковский. – Чеши отсюда!
Венька Кмарь, не веря в свое счастливое спасение, робко шагнул вперед. Перед ним расступились, выпуская из круга. Он сделал еще пару шагов и пустился бежать в спасительную темноту.
На следующее утро приказ, перепечатанный и размноженный, скрепленный подписью, приобрел силу закона. Содержание его было необычным. В нем говорилось, что недопустимо начальнику экспедиции барахтаться в самотеке текучки, что он должен, в силу возложенных на него обязанностей, возвышаться над ходом повседневности и собой не подменять своих подчиненных. Отныне начальник будет заниматься только первостепенными и перспективными проблемами и, начиная с сегодняшнего числа, отказывается решать вопросы, находящиеся в компетенции нижестоящих руководителей.
В приказе имелось графическое изображение всей структуры, служебной пирамиды, посредством которой наглядно показывалась и уточнялась роль каждого руководителя в общей цепи подчинения и, главное, указывалось то, что он обязан непосредственно сам решать. И еще: никто из подчиненных отныне не может являться к нему без вызова. И тут же строго определены дни и часы приема, указано время для руководителей служб и подразделений и только по неотложным делам и перспективным вопросам.
Приказ наделал много шуму, подняв целый вихрь разноречивых мнений. Взбудоражил руководителей подразделений и служб экспедиции, которые восприняли его настороженно и хмуро, даже с открытым недоброжелательством. Одним не нравилась возросшая роль личной ответственности. «Вздумал разгрузиться, когда необходимо все брать на себя, тащить воз до треска сухожилий, до грыжи!» Другие увидели в строгой регламентации поползновения на свою свободу: «Воздвиг вокруг своей персоны бюрократическую баррикаду, сквозь которую не пробьешься!» Третьим не нравился четкий порядок, цепь подчинения: «Молодой еще! Неопытный! Возвышаясь над текучкой, можно вообще оторваться от земной жизни и угодить в бесконечность безвоздушного пространства!»
Отголоски тех разных мнений, словно дым, поднялись ввысь и достигли стен управления. На очередном радиосеансе Виктор Андреевич Ермолов, начальник Дальневосточного геологического управления, выслушав доклад Казаковского, спросил:
– Евгений Александрович, ты что там художествами занимаешься?
– Не понимаю, о чем речь, – ответил Казаковский.
– Я имею в виду твой приказ, – пояснил Ермолов.
– Там нет никаких художеств, Виктор Андреевич, а только повторение азбучных истин, заложенных в штатном расписании и записанных в должностных инструкциях, – и Казаковский коротко пересказал содержание своего приказа.
– Ну! Очень даже интересно, – по тону, каким были сказаны эти слова, трудно было понять Ермолова: одобряет он или не одобряет. – Ты мне пришли-ка свой приказ.
– Хорошо, Виктор Андреевич, – ответил Казаковский, и в свою очередь задал вопрос, который он задавал постоянно в последнее время: – А как там наш проект? Когда рассмотрите?
– Не спеши, не спеши, всему свое время, – начальство не любило назойливых подчиненных. – Ты думаешь, ваша экспедиция одна у меня? Край-то ого-го какой, а специалистов по проектам, сам знаешь, раз-два и обчелся. Рассмотрим твой проект, обязательно рассмотрим, но, как говорят, в порядке живой очереди. Еще вопросы имеются?
– Нет вопросов, Виктор Андреевич. Они в моей докладной, которую послал на прошлой неделе.
О докладной Ермолов промолчал. Он стандартно ответил:
– Разберемся. Работайте! А приказик пришли обязательно.
Казаковский распорядился, чтобы приказ отправили в управление.
Приказ, который местные острословы назвали «историческим поворотом в судьбе экспедиции», невольно заставил и самого Казаковского прочувствовать себя ответственным руководителем. Именно ответственным. До сих пор, подписывая множество документов, разных бумаг, принимая решения, наказывая и поощряя сотрудников, он жил обычной заметанной жизнью, плыл по течению событий, которые можно было предвидеть или предугадать, поскольку они не выходили из круга обычных дел геологоразведочной экспедиции. А этот приказ, четкий и жесткий, дал всем почувствовать, что такое власть начальника. И он сам это прочувствовал, остро воспринимая положительные и отрицательные реакции и те, не высказанные вслух, мысленные оценки. Впрочем, если говорить откровенно, Казаковскому и не нужны были эти самые оценки, положительные или отрицательные. Его больше всего волновала сама суть: поможет ли этот приказ их общей работе?
И все же первый серьезный и вдумчивый отзыв на свой приказ Казаковский получил совершенно с неожиданной стороны. Его высказала ему Екатерина Александровна.
Радкевич пришла к нему, соблюдая установленный приказом порядок, в часы приема. «Десант ученых», как называли геологи группу научных работников и специалистов, находился в Солнечном уже несколько дней. Они изучали документацию, карты, отчеты поисковиков, знакомились с результатами лабораторных анализов, помогали словом и делом в организации и внедрении новых научных разработок в практическую деятельность, помогали в обучении кадров, вели шефский надзор и в то же время сами проводили научно-исследовательскую работу по многим сложным геологоразведочным проблемам, по комплексному изучению всего богатого региона, самобытного «касситеритного Эльдорадо». Был разработан и план работы научных специалистов на весь полевой сезон. Разбившись на небольшие группы, они на днях отправлялись в поисковые партии и отряды. По таежным и горным тропам им предстояло, погрузив на лошадей и оленей вьюки с продовольствием и аппаратурой, вслед за каюром пробираться пешком в верховья рек Силинки, Чалбы, Холдоми, Хурмули, на открытые месторождения, в перспективные зоны и в те места, которые еще пока на картах значились как белые пятна.
– Вы разрешите, товарищ начальник? – Радкевич вошла в кабинет и остановилась. – Не помешаю?
Одетая в походную одежду, в брезентовой куртке, в брюках и сапогах, своим внешним обликом она скорее напоминала рабочую из строительной бригады, коллектора из геологической партии, нежели крупного ученого, специалиста с мировым именем. Лицо, вернее, одна щека, в шрамах. А глаза прежние, серьезные, вдумчивые и проницательные.
– Екатерина Александровна, что за вопрос? Проходите, проходите! – Казаковский вышел из-за стола, поспешил ей навстречу, услужливо предложив стул. – Мы всегда рады вам. Располагайтесь, как у себя в институте.
– Я к вам всего на несколько минут. Во-первых, выразить самую искреннюю признательность за то внимание и заботу, которой окружили нас в экспедиции. Мы получили больше, чем рассчитывали, так что невольно превратились в ваших должников. Ваш заместитель с холодной фамилией Зима оказался очень теплым и радушным человеком. А рассчитываться с вами будем лишь одними научными изысканиями и всем тем, чем сможем оказать вам посильную помощь в ведении разведки. Не машите рукой, не возражайте! – Радкевич вынула из портфеля папку с бумагами. – Здесь наши планы, согласованные с вашим главным геологом. Вадим Николаевич – очень деловой специалист, его на мякине не проведешь. Он много дал нам и, знаете, много потребовал. Но должна сказать вам, что все его требования и дельные и обоснованные. Он запряг нас в свою упряжку, так что планы экспедиции стали и нашими планами. Можете нами располагать, как своими сотрудниками. Это во-первых.
– Екатерина Александровна, я нисколько не сомневаюсь в том, что ваши люди смогут выполнять обязанности рядовых геологов и вести поиск наравне с другими. Но нам ценен не ваш труд на уровне поисковиков, а те исследования, обобщения, научные выкладки, рекомендации и прогнозы, которые вы сделаете на нашем конкретном материале. Это нам поможет осваивать перспективный во всех отношениях регион.
Радкевич, довольная словами Казаковского, заулыбалась. Улыбка сделала ее лицо добрым, ласковым.
– Ради этого мы сюда и приехали! Научные изыскания – наша главная забота. Но еще важнее, и вы со мной согласитесь, не чисто отвлеченные научные разработки, а конкретные, тесно связанные с практикой. Все это отражено и зафиксировано в нашем плане, учтены ваши требования и пожелания, – она провела ладонью по папке. – А завтра, на рассвете, мы выступаем в поход. Наш базовый лагерь, как вы знаете, будет находиться в зоне Фестивального месторождения. Там очень даже перспективная зона!
О Фестивальном месторождении, как и о других в Мяочане, Казаковский мог говорить часами. В содружестве с наукой он видел те большие возможности, которые открывались перед экспедицией. Он знал, что научное разностороннее изучение открытых месторождений и рудопроявлений региона несомненно будет прямо способствовать успеху экспедиции в оценке выявленных рудных богатств, поможет в разработке технологии извлечения не только основных, но и сопутствующих полезных ископаемых, редких элементов. И в то же время трудиться рядом с научными сотрудниками, перенимая их опыт и знания, станет для молодых специалистов – а их в экспедиции подавляющее большинство, да к тому же они прибыли сюда из разных вузов, имеют различный уровень подготовки – настоящей школой, своеобразным университетом.
– У меня к вам еще один вопрос, – сказала Радкевич в конце беседы, когда были согласованы все пункты и параграфы плана. – Вы извините, что я вторгаюсь в вашу сферу руководящей деятельности. Но мне хотелось задать вам один вопрос. На него вы вправе и не отвечать, если считаете, что он неуместен.
– Что вы, Екатерина Александровна! Какие могут быть от вас секреты?
– Тогда скажите мне, тот приказ, который взбудоражил всех в экспедиции, вы сами составили, продумали, или же в его основу легли чьи-то разработки?
Казаковский смутился. Первый раз смутился. Поправил очки. Виновато улыбнулся и признался:
– Сам составил… Жизнь заставила, – и тут же настороженно спросил: – А что? Что-нибудь не так?
Радкевич смотрела на него приветливо и ласково. Какой же он все же молодой! Как многие из ее аспирантов и научных сотрудников, и в то же время умнее и мудрее многих из них. И не только их. Ей приходилось бывать во многих геологоразведочных экспедициях, встречаться с различными руководителями. Каких только начальников она не видела за свои годы! И в большинстве экспедиций всё, буквально всё – от дисциплины до методов работы, до нравственных и этических норм – держалось на личном, часто деспотически властном авторитете руководителя, его воле, энергии, опыте. А здесь, в Солнечном, она увидела совсем новый подход к работе. Словно до этого он, Казаковский, десятки лет руководил экспедициями, и теперь, на базе большого опыта, сделал нужные обобщения и выводы. Она увидела целенаправленное устремление к четкой организации труда в многогранной деятельности геологоразведочной экспедиции. И вслух сказала, отвечая на его пытливый настороженный взгляд:
– Дельный приказ, – и тут же добавила: – Мне лично он понравился своей четкостью. У вас несомненно талант организатора!
Казаковский облегченно вздохнул. Смущенно заулыбался. Снял и снова надел очки.
– Тут вы слишком, Екатерина Александровна!.. Перехватили.
– Знаете, когда начинаешь задумываться над тем, как один человек может управлять большим коллективом, за счет чего он достигает успеха, то тут однозначно не ответишь: «Назначили, мол, вот и руководит!» Тут дело в другом. Назначают многих и многих снимают, освобождают. – Радкевич рассуждала вслух. – По всей видимости, тут есть одна неоспоримая истина: руководить массой людей – это, скажу вам, особое искусство, и сыграть такую важную руководящую роль дано далеко не каждому. Умение управлять собой – это воля. А умение управлять не только собой, а и огромным коллективом – это талант плюс воля, помноженные на опыт.
И еще сказала, что Казаковский очень точно и правильно расставил акценты, поднял авторитет и ответственность руководителей всех служб и подразделений. Узнав о том, что он никогда и ничего не читал по организации труда, пообещала прислать ему необходимую литературу, правда, на английском языке, поскольку в нашей стране еще мало нужных научных разработок по проблемам организации и руководства, порекомендовала обратить внимание на труды ученых, особенно по разделам психологии и общественным дисциплинам.
– Самое трудное вас ожидает впереди, – сказала Екатерина Александровна в заключение. – Самое трудное, как показывает практика, это не составление документа, а его реализация в жизни.
Бригадир Семен Матвеевич Хлыбин ткнул окурок в камень стены, потушил сигарету и, сплюнув, матюкнулся. Ночная смена опять ничего хорошего не предвещала.
Ну как тут не расстроиться, не выругаться, когда все складывается явно не в твою пользу? Вот у соседей, в первой штольне, что ни день, то хорошая выработка, сверх нормы выдают, на худший случай вкладываются в плановое задание. А у них на второй штольне как? Сплошное невезение, да и только. Рубля приличного не заработаешь.
Первая смена, как и предполагал Хлыбин, не смогла уложиться в задание, полностью выполнить цикл. Естественно, вторая смена «выбирала остатки», доставшиеся ей в наследство. Пока откатывали породу, оставшуюся от первой, к своему циклу приступили с большим опозданием. Они успели только отбуриться да взорвать забой. И всё. Даже не проветрили. Так что на третью, ночную, смену навалились «тяжелые остатки». Тяжелые в прямом смысле: и погрузка, и откатка вагонеток. И бригадир, как говорится, без очков видел, что ночной смене грозит срыв плана, поскольку и они сорвут свой цикл. Ну как тут не расстроиться, не выругаться?
Подняв руку и отвернув рукав брезентухи, Хлыбин посмотрел на ручные золотые часы. Еще минут десять будут проветривать забой, не меньше. Хочешь не хочешь, а жди-дожидайся. Техника безопасности! Послать бы ее к чертовой матери, как посылали они ее в старательской артели, отчаянно рискуя и веря в свою удачу, в фарт донельзя. Тут, в Солнечном, сурово следят за исполнением всех пунктов и параграфов, цепляются к каждому сучку-задоринке. Посмей только хоть на букву отступить от утвержденных норм и наставлений, так и сам рад не будешь, поскольку шлепнут по шее приказом да еще и отрежут от премии жирный кусок, рублем накажут. Это Хлыбин уже испытал на своей шкуре, а он человек умудренный жизнью, его два раза учить не надо.
Третий месяц работает Хлыбин в Солнечном, с грустью замечая, как тихо кончается дальневосточное лето, сезон старателей-золотишников. Но он, этот самый рабочий сезон, прошел мимо Хлыбина. О том, что его артель распалась и перестала существовать, он узнал одним из последних, поскольку находился в длительном отсутствии, «в отгуле», а вернее сказать, в загуле. Крепко же он тогда загулял вдали от своих старателей! В дыму карусели провертелись многие недели, пока не кончилась звонкая монета, пока в кожаном черном кошельке не осталась пара мятых червонцев, случайно уцелевших и крайне нужных на похмелье.
Но похмелье наступило не за бутылкой, а с прибытием дяди Кости, старого старателя и горняка Константина Михайловича Орешнина, который разыскал своего артельного начальника. Горькое то было похмелье!
Дядя Костя неторопливо поведал печальные новости, рассказал о тех несчастьях, которые разом навалились на старателей: сначала утонули в болоте два бульдозера, а потом ночью не выдержала напора самодельная, сложенная на живую нитку, дамба, и речная бешеная вода смыла все артельное оборудование, а главное, намытое скудное золотишко… А старатели, народ суеверный, увидели в том ночном потопе особое знамение, как они говорили, «фортуна показала им мокрый хвост». Похватали уцелевшие свои вещички и сундучки – и поминай как звали!.. Три года жила дружно артель, а распалась за одну ночку. Видать, не было промеж людьми крепкого стержня, который удерживал бы их друг около друга, кроме тех весомых граммов рассыпного ценного металла, и они, как те песчинки-золотинки, снесенные прорвавшейся водой и разметанные по дну реки, разлетелись в разные стороны от первого же напора судьбы.
Крепко тогда задумался Семен Матвеевич Хлыбин, ох как крепко! А потом, стукнув кулаком по столу, вынул из кошелька те оставшиеся мятые червонцы, послал купить на них водки да закуски. Выпил полный стакан, ухнул им об пол, разбивая вдребезги стеклянную посудину и как бы ставя звонкую точку под своей недавней старательской жизнью.
– Ить судьба-индейка как круто повернула! – сказал он и, помня приглашение Казаковского, грустно усмехнулся, как бы мысленно говоря о том, что «его взяла», закончил: – Пойду наниматься к геологам, как-никак, а диплом горнопроходчика имеется, не зазря в техникуме учился. Авось не пропадем!
Вместе с ним к геологам пошел старый горняк дядя Костя и, к открытому неудовольствию сурового деда Мокея, племянник Терентий Чухонин. Маялся в таежном поселке бывший танкист механик-водитель Терентий Чухонин, не находил себе места без Наталки-Полтавки и, если бы не Хлыбин, мог податься и в другие, может быть, еще более дальние места, а то и вообще в город ушел бы, а там, как говаривал дед Мокей, в тех каменных чащобах, в лабиринте улиц человек многое теряет и «окончательно дичает».
Загасив сигарету, Хлыбин некоторое время вглядывался вглубь штрека, туда, куда уходила рукотворная нора, пробитая руками человека в теле горы, освещенная редкими электролампочками, куда уходили, тускло поблескивая, отполированные рельсы узкоколейки, да прислушался к шуму компрессора. Старенький дизельный компрессор, как ни старался дядя Костя, мастер на все руки, как ни налаживал его, работал с перебоями. Мотору явно не хватало силенок. И тут ничего не попишешь. Люди остаются людьми, а техника техникой. Ее в должности не повысишь и не понизишь, материальным стимулированием не заинтересуешь, никакой моралью на нее не подействуешь. Если она работает, то работает, а нет – так нет. Человека на ее место не поставишь, технику можно заменить только техникой, желательно новой…
Хлыбин еще раз посмотрел на свои ручные часики, сверкнувшие золотом в темноте, и пошел назад, в теплушку, где нетерпеливо пережидала третья смена окончания проветривания забоя. Семен Матвеевич с грустью думал о том, что горняки теряли время и на проветривании забоя, и на бурении шпуров. Да и взрывы в забое не всегда получались удачными, порой приходилось брать в руки кувалду да лом и довершать то, что недоделала взрывчатка, – сбивать выступы и «зубы».
Последнее время Хлыбин, в прошлом фронтовой сапер, взрывник-подрывник, все чаще задумывался над тем, чтобы как-то более качественнее применять, вернее, использовать, силу взрывной разрушительной волны. Семен Михайлович видел, что тут можно кое-что сделать. Уж очень однообразно они работали, слепо взрывали по одному и тому же шаблону. В проекте штольни – он заглядывал в него – в основу были положены среднеарифметические, усредненные расчеты, без знания конкретной подземной обстановки. А сейчас эта обстановка у них перед глазами. Так нельзя ли, учитывая плотность породы, ее трещевидность, варьировать самим взрывом – и схемой расположения шпуров, и их количеством, и их глубиной?
Все эти вопросы давно вызревали в его голове. Именно тут Хлыбин видел те скрытые резервы, которые помогли бы им убыстрить проходку. На других операциях цикла, на проветривании, на погрузке и откатке вагонеток, тоже можно кое-что выиграть, но не много. А вот на самом сложном, трудоемком разделе цикла, на бурении шпуров, наедающем львиную долю рабочего времени, можно кое-что выиграть. И не пустячок какой-нибудь, а солидненькое «кое-что».
Семен Матвеевич несколько вечеров потратил на обдумывание этой самой схемы расположения шпуров, рисовал их на листках тетради в клеточку, как сам говорил, «обмозговывал каждый рабочий момент взрыва». Намеревался показать ту схему главному инженеру, а то и самому начальнику экспедиции, поскольку на такую щекотливую тему беседовать со своим прямым начальством по штольне не хотел, не видел в том практического смысла: они не осмелятся отступать от проекта, и дело закончится одними разговорами.
И сейчас он мысленно отругал себя за нерешительность, за то, что почти неделю носит с собой в кармане тетрадку, а показать ее начальству экспедиции так и не решился. Все выжидает чего-то, проверяет сам себя, свои расчеты и схему. Правда, дяде Косте он показывал свою схему и пояснял принцип расположения шпуров по-новому. Орешнин – голова! Сразу сообразил, что к чему. Старый горняк, что там ни говори. Хлопнул своей широкой ладонью Семена по плечу и сказал только одно слово, вложив в него весь главный смысл:
– Дело!
Но до практического применения этой самой схемы взрывов было еще далеко, и неизвестно было, как к такому предложению отнесется начальство. Взрывные работы есть взрывные работы, тут нет мелочей и второстепенных моментов. Тут все главное. И сопряжено с опасностями. Экспериментировать весьма рискованно.
Обо всем этом думал Семен Матвеевич Хлыбин, шагая к теплушке, где находились рабочие третьей смены, пережидавшие, пока проветрят забой.
В теплушке светло, тепло и накурено так, что не продохнуть. Проходчики сидели вокруг широкого стола, сбитого из грубо оструганных толстых досок, замасленного, обожженного, и резались в «козла», гулко шлепая костяшками домино. Терентий в паре с худеньким белобрысым Санькой Хомяком играл против машиниста электровоза и проходчика Данилы Савина по прозвищу Данька Слон. Тот сидел развалившись. Рослый, сильный, участник многих спортивных соревнований – про него в поселке говорили, что «Слон и без перфоратора одними кулаками наломает в штольне камней». И еще поговаривали, что он «слаб насчет женского полу», охоч до чужих баб. Данька «отстрелялся» и, наблюдая игру партнеров, молча на своих грязных руках давил комарье. Делал он это с удовольствием. Брал по нескольку штук щепотью, размазывал на ладони, а потом скатывал шарики из этой бесформенной массы и бросал на пол, под стол.
Дядя Костя чаевничал. Заваривал он чай по-своему, в большой кружке, накрыв ее брезентовой рукавицей, терпеливо выжидая, пока чаинки не отдадут в горячую воду весь терпкий южный аромат, коричневый цвет и едкую горечь.
– Плесни-ка и мне чуть-чуть, – попросил Хлыбин, усаживаясь рядом на табурет.
– Смена-то выходит у нас пустая, – сказал Орешнин, наполняя Хлыбину стакан густо-золотистой жидкостью. – Дармовая работенка.
– Да, вроде бы так, – согласился бригадир.
– Не вроде бы, а в самой разностоящей натуре пустая. Чужие недоделки разгребать будем, а к своим делам едва подступимся, как первосменщики заявятся.
Орешнин говорил тихо, грустно. У него свои проблемы. Отстранили его от работы в забое, перевели «на воздух», к компрессору. Неделю назад докторша случайно наткнулась на болезнь. Орешнин пришел к ней полечить простуду, «кашель душил», а докторша выявила – батюшки светы! – зачатки силикоза. Хмурилась врачиха, барабанила пальцами по столу, подыскивая слова помягче да поделикатнее. Страшная штука надвигалась на дядю Костю, неизлечимая. По глупости нажил ее забойщик, из-за жадности. Все денег мало было – двадцать лет мотался по Северу, жил в Заполярье, колесил по Якутии, вкалывал на Дальнем Востоке. Кем только не приходилось ему работать! Был и грузчиком, и плотником, и шофером, и старателем, и забойщиком. Десять лет, до поступления в старательскую артель, сверлил дырки в горах, ползал кротом, не видя света. Хитро нарушал требования техники безопасности, не пользовался респиратором, пренебрегал мокрым бурением. Метры проходки выгонял! А кварцевая пыль мало-помалу набиралась в легкие. Оседала там, цементировалась. И нет пока такой силы, чтоб разгрызла, разрушила и выдула из нутра человека всю нечисть эту. Нет таких лекарств… Умом понять можно, а сердцем никто не приемлет. И выходило, как ни крути, зазря он сюда, в Солнечный, подался. А может, и не зазря? Потянуло напоследок жизни в забое побывать, а тут пробудилась болезнь, давно свившая себе гнездо в его нутре…
– Лопнули наши старания. Опять соседи подвели, подсунули нам свои недоделки, – рассуждал Орешнин, не спеша, с наслаждением попивая из кружки обжигающую жидкость.
Он говорил о смене, о работе, а в его глазах таилась бесконечная грусть по жизни, по всему тому, что не замечает вокруг себя здоровый телом человек.
– Выкрутимся, – машинально ответил бригадир, думая о своем. – Не впервой.
Придвинулся поближе, поманил старого проходчика пальцем к себе. А когда тот нагнул к нему голову, Хлыбин заговорщицки ему в ухо зашептал:
– А ежели самовольно, как ты думаешь?
– По шеям надают и с бригадирства скинут, – со знанием дела ответил Орешнин.
– А ежели получится? – не унимался Хлыбин. Орешнин задумался, сделал несколько глотков из кружки.
– Тут бабка надвое сказала. Могут похвалить, а могут и обратно. Начальство оно, знашь, рассуждение свое имеет.
– А нам так и так шею намылят, поскольку никакого выполнения не предвидится за сегодняшнюю смену, – заключил Хлыбин, внутренне утверждая свое решение, которое возникло у него вдруг само собой, и, посмотрев на часы, громко сказал, обращаясь к горнякам: – Кончай, ребята! Пора!
– А чо там счас делать, пылюку глотать? – не удержался Данька Слон.
Хлыбин, даже не взглянув в его сторону, молча взял свою каску и направился к двери. Проходчики повскакивали со своих мест, стали разбирать каски.
Орешнин догнал бригадира, пошел рядом.
– Рискуешь, Сень, – сказал он, стараясь шагать с ним в ногу.
– Ну, – согласился бригадир, кивнув головой.
– Страшновато все ж. Как в армии, вроде самоволка выходит.
– Беру весь огонь со стороны начальства на себя, вы все тута ни при чем, – сказал быстрым шепотом Хлыбин. – Ни при чем, понял, дядя Костя?..
– Дык тебя ж, дурня, жалко. Ни про что ни за что шею сломашь.
– А может, и нет, кто знает, – и громко, чтобы слышали все проходчики, сказал: – Времени у нас мало, ребята, так что вкалывать будем без всяких перекуров. Предупреждаю, чтоб не пищали.
Горняки топали кучно. А оттуда, из темной дыры забоя, им в лица несло сухой кварцевой пылью и горьковато-кислым запахом отработанной взрывчатки, пахнуло привычным духом железа вагонеток и теплотой смазки.
– Все на погрузку, – распорядился Хлыбин. – А мы с дядей Костей пока забой оглядим и наметим, где бурить шпуры. К утру должны выдать весь цикл.
Никогда еще бригадир так не придавал значения обуриванию, тем более что схему расположения шпуров забойщики знали наизусть, поскольку каждую смену сверлили одинаковые дырки. К их удивлению, Хлыбин и дядя Костя, переведенный по состоянию здоровья «на воздух», стали ощупывать каждую трещинку в породе, выстукивать корявую стенку, принюхиваться да прислушиваться, словно вдруг наткнулись на золотую жилу.
– Бурить здесь и здесь, – бригадир мелом отмечал места будущих шпуров, – а потом вот здесь. Ну а остальные по схеме, как раньше.
– Дык на три шпура меньше? – удивился Терентий, прилаживая перфоратор на треногу.
– А тебе чо? – сухо спросил Орешнин, опережая бригадира. – Хуже от этого, што ли?
– Чудик-мудик, соображать надо! – вставил слово Данька Слон, и всем своим видом и тоном голоса спешащий показать бригадиру, какой он понятливый да смекалистый, все на лету хватает. – Времени на пробурку-то сколь заэкономим, смекаешь?
– Дык энто я и без твоего ума сам вижу, – отозвался Терентий.
Привыкший к порядку и дисциплине, он не мог так сразу воспринять нововведения, поскольку они исходили не от начальства штольни, не от геолога или маркшейдера, а всего-навсего от бригадира Хлыбина, пусть и близкого ему родственника, но все же не главного начальника.
– Голова твоя садовая, беспонятливая, – не унимался Данька Слон, радуясь случаю показать свою грамотную образованность. – Газет не читаешь, радио не слушаешь. Нынче по всей нашей стране рабочие люди энтузиазм проявляют для скорейшего выполнения государственных планов, чтоб побыстрее выстроить светлое будущее. Перед всеми открыты широкие поля для всяческого творческого трудового порыва.
– Так то ж строители. Они, может, и двигаются вверх по этажам, а мы все глубже да ниже в нору зарываемся, света Божьего не видим, – вставил забойщик Игнатий, мужчина кряжистый, хмурый и всегда чем-то недовольный. – Не человеки свободные, а кроты горные.
Игнатию никто не возразил. С ним старались не спорить, зная его дурной характер и крутой вспыльчивый нрав. Жена от него ушла, не прожив с ним и года, вернее, сбежала. Он чуть ее не утопил в Силинке. Весной дело было. Устроил он ей свирепую шутку. Жена как жена, как все прочие, порешила взять мужа в свои руки и начала к нему придираться по всякому поводу и без повода, по пустякам. И то у него не так и это. Недели три он терпел, смиряя в душе своей клокотания. А потом не стерпел. Вернулся домой позднее обычного, в общежитие к дружкам-холостякам заглянул, выпил там изрядно, чтоб настроиться на решительные действия. Пришел домой пьянее водки. И только его благоверная открыла свой рот, чтобы выплеснуть на мужа кипящие внутри у нее обидные слова, отхлестать попреками, как Игнатий схватил ее в охапку, вынес из дома во двор. Не обращая никакого внимания ни на ее обидные слова, ни на яростное брыканье ногами и колотушки кулаками, поднес к пустому бочонку, в котором зимой была соленая капуста, усадил внутрь жену и покатил ту крупную бочку к берегу реки. Как в сказке про царя Салтана. Уплыть-то она далеко не уплыла, бочку изловили, и его языкастую благоверную, зеленую от испуга, подхватили под руки, увели в медицинский пункт, где ей для успокоения нервов сделали нужные уколы и дали выпить мензурку спирта и еще порошков. А на другой же день, когда Игнатий ушел на смену, она укатила из поселка навсегда, захватив все вещи, какие смогла взять с coбой. Игнатий только махнул рукой.
– Мы что, хуже тех строителей? Мы тож опыты революционные проделывать счас станем, – Данька Слон входил в раж, слова сыпались у него изо рта вроде бы сами собой, складно нанизываясь на нитку, и он не мог уже себя удержать. – Проверим на своей практике, чтобы доказать правильность нашего понимания трудового момента жизни. Везде сейчас энтеэр происходит. Эн-те-эр, понимаешь? Разбираешься, что это за слово? Отдаешь себе отчет? Для полного твоего понимания скажу, что попросту теперь на каждом производстве силами рабочих рук и мысли начальства проделывается новая Октябрьская революция, только главным образом по-научному и в смысле одной техники, а не чего-нибудь там другого. Во какая революция! И мы ее у себя начинаем в теперешний момент истории. По-научному «эксперимент» называется.
– Хват, не долдонь, – остановил его Орешнин, проводя еще раз ладонью по корявой породе, ощупью чувствуя ее твердую поверхность. – До той революции тута ишо далеко, а бурить надо-т чуток поглубже. Сантиметров на десять. Не меньше.
– Слыхали, что сказано? – Хлыбин поднял руку, как командир огневого расчета, готовый махнуть ею и выдохнуть команду: «Пли!» – Брать на десять сантиметров глубже! Давай! Огонь, ребята!
Голос его потонул в рокотком гуле застрекотавших пулеметами перфораторов. Приводные шланги, точно живые черные змеи, упруго выпрямились под напором воздуха. Из-под острия вздрагивающего бура, врезавшегося в породу, со свистом взметнулась кварцевая пыль.
Данька Слон начал бурить без треноги, хвастливо надеясь на крепость своих рук, всей грудью налегая на перфоратор. Бур, яростно вращаясь, заметно для глаза укорачивался, уходя по миллиметрам в породу. Рядом бурил Терентий, бурил молча, без показного хвастовства, без лишней суеты, как все физически сильные и добрые душой люди. Слаженно и с каким-то душевным порывом трудились остальные члены бригады.
А утром, вернее, на рассвете, в штольне вспыхнул скандал. Никому не нужный и совсем не к месту. Только была одна бессмысленная потеря рабочего времени. Того самого времени, которое сумели поднабрать слаженной работой за всю смену. И затеял его взрывник Васек-Морячок, от которого никто даже слова скверного никогда не слышал. Ласковый был всегда и к каждому человеку приветливый. А тут словно взбесился. Вот тебе и тихоня!
– Запаздываете, товарищ Манохин, – встретил взрывника Хлыбин усталой улыбкой. – Последний шпур добуриваем.
– Успею, – ответил тот, кладя на стол в теплушке рюкзак с капсюлями-детонаторами и мотком бикфордова шнура.
Молчком выгрузил из кузова дежурной машины ящик с аммоналом. Так же молчком двинулся вглубь штольни со своим опасным грузом.
Лязгая и громыхая порожними вагонетками, из штольни выкатил электровоз, огромный железный жук с огненными желтыми глазами. На электровозе, держась за скобы-ручки, умостились Данька Слон и дядя Костя, Терентий, а остальные пристроились сзади на сцепах. Попрыгали на ходу, едва электровоз сбавил скорость. Кучно зашагали к теплушке, с наслаждением глотая прохладный рассветный воздух, который врывался им навстречу, неся сладковатые запахи тайги и одурманивающую свежесть кислорода.
В теплушке, поснимав каски и расстегнув брезентухи, уселись вокруг стола. Брали грязными, плохо отмытыми пальцами из коробки кубики снежно-белого сахара, совали в рот, бросали в кружки, наполненные круто заваренным, почти коричневым чаем. С наслаждением глотали обжигающую жидкость.
– Счас рванет, – сказал Орешнин, – считайте взрывы.
Но в забое почему-то было странно тихо. Послышались шаги. В теплушку не вошел, а ворвался взрывник. И сразу к бригадиру:
– Чего зазря вызывали? Куда девались еще три шпура? Не добурили? – хлестнул наотмашь обидным словом. – Схалтурили? Да? Думали, что сойдет? Не замечу, да?
Но Хлыбин ничего не стал ему объяснять, а только приветливо засмеялся:
– Ты, Манохин, сразу видать, что крепко бдительный! Хвалю за это от имени нашего коллектива и по поручению начальства.
Горняки заулыбались. Со всех сторон в адрес взрывника посыпались острые шуточки. Уставшие за смену люди устроили себе бесплатный концерт, растолковывая Манохину, что, как и почему. Но и тот не остался в долгу. Потребовал бумагу, чтоб акт написать, потому что подрывать он не станет, хотя и забил шпуры взрывчаткой, и еще, что не намерен прикрывать ихнее самовольное нарушение технологии проходки забоя. А о новой схеме расположения шпуров он и слыхом не слыхивал.
– Предупреждать надо было заранее, а то теперь вези лишнюю взрывчатку назад и переоформляй.
– Что виноваты, так это факт, и мы признаем. Исправимся! – бригадир попытался миром закончить спор. – И бумагу тебе подпишем, чтоб все как надо, чтоб честь по чести. Ты только не теряй время, иди и пали. Знашь, как нам хочется поглядеть, что ж из нашей затеи получилось, верно ли мы порассчитали! Пожалей трудящихся людей, не тяни резину.
Манохин, может быть, немного поломавшись, и произвел бы взрывы. Но тут вмешался Данька Слон. Данька «положил глаз» на жену взрывника, приметив молодуху, привезенную из далекого теплого Крыма, и по такой мужской причине пренебрежительно смотрел на низкорослого, не особенно видного собою Манохина. И это пренебрежение свое высказал вслух:
– Васёк, не дури. Повилял хвостом, и хватит! Дуй, отпаливай шнуры! Да чеши обратно, карауль женку, а то твоя молодая да симпатичная к кому-нибудь интерес проявит.
Манохин мог сносить все что угодно, только не намеки в адрес своей жены. Васек-Морячок как-то сразу потемнел лицом. Насупился. И, выставив вверх подбородок, сказал скандальным тоном, словно всю жизнь только тем и занимался, что спорил, скандалил да дрался:
– Не буду, и все тут!.. Понятно?
– Как это еще не буду? – Данька протянул к нему, прямо к лицу, свои ручищи и угрожающе пошевелил пальцами. – Они у меня во все стороны вертятся, так что враз заставлю!
Лицо взрывника загорелось красными пятнами. Он шагнул назад. Уперся спиной в косяк.
– Что?! Угрожать? Кто я тут, по-твоему?
– Рыба, – ответил Данька.
– Какая такая рыба? – взрывник взъерошился, стал колючим, словно ежик, поднявший свои игольчатые пики.
– Прекрати, – бригадир чувствовал, что Данька может испортить всю погоду, и схватил того за брезентовый рукав. – Счас же прекрати!
– Нет, ты скажи мне, какая такая я тебе тут рыба? – Манохин уже сам полез на рожон. – Скажи!
Данька невесело усмехнулся и коротко выпалил:
– Стерлядь! Вот какая. – Проходчики дружно загоготали.
Взрывник задохнулся от ярости. Его оскорбили! Публично, когда он находился при исполнении своих прямых служебных обязанностей. Нет, такого он стерпеть не мог. Никак не мог. Вот теперь-то он никакой поблажки и никому не позволит. Ша! Елки-моталки и полный порядок. Он подскочил и схватил телефонную трубку.
– Алло!.. Коммутатор? Мне Чумакова, начальника штольни… Что? Чепе тут… Алло! Товарищ Чумаков?.. Манохин говорит. Из штольни. Тут чепе!.. Чепе, говорю!.. Ночная смена схалтурила и недобурила по схеме… Недобурила по схеме!.. Три шпура! Три… И насильничают, требуют, чтоб взрывал, покрыл недоделки… Что?.. Заряды заложил, но взрывать не буду… Да, да! Приедете?.. Ждем!..
Положив трубку, обвел горняков, притихших и настороженных, победно-торжествующим взглядом.
– Слыхали? Счас начальник приедет. Тогда и разберемся, кто из нас прав, а кто и рыба.
Хлыбин понимал, что дело приняло нежелательный оборот. Его самодеятельность может дорого обойтись всей смене. Тут уж не «энтеэр», не рационализаторство, а чистое самовольное нарушение. За такие действия по головке не погладят. Хлыбин искоса взглянул на Орешнина, и они, взглянув и обменявшись многозначительными взглядами, поняли друг друга без слов. Семь бед – один ответ. Встал и двинулся к выходу. Орешнин за ним.
– Сидите тут все и носа никуда не высовывайте, – приказал бригадир проходчикам, потом кивнул в сторону взрывника. – А его попридержите, пусть успокоится. Чтоб не рыпнулся следом. Мы и сами смогнем!
Манохин вскочил как ужаленный, но сильные руки Даньки снова усадили его на лавку. В дверях стенкой встали горняки. Манохин скрипнул зубами и в бессильной ярости выкрикнул:
– Ответите!.. За все как есть ответите!..
– Ты, Вась, не кипятись, – Данька был добрым и щедрым. – Радуйся, что люди по-человечески тебя выручают и твою опасную работенку делают, самолично рискуя своей шкурой. Так что за это с тебя еще причитается!..
За их спинами, внутри горы, гулко ухнули взрывы. Все разом обернулись. Терентий выставил из-под каски край уха, словно и так нельзя было слышать. Данька считал вслух:
– Раз, два, три… Еще… пять, шесть… Теперь последний. Все! Отдыхай, братва!.. – и отпустил взрывника, отстранив от него свои ручищи. – Полная тебе свобода, как уговаривались!
– Ответите! За все ответите! – Манохин уселся поудобнее на лавке, засунув руки в карманы куртки, готовясь быть тут долгое время, ожидать прибытия начальства.
Гулко заработал вентилятор, набирая силу оборотов.
В теплушку вошли Хлыбин и Орешнин. У бригадира в зубах дымилась сигарета, та самая, какой минуту назад подпаливал бикфордовы шнуры. Вошли они в теплушку вразвалочку, размеренно-скучноватым шагом, словно сделали самое обыденное и пустяковое дело. Словно всю жизнь подрывали в забоях.
– Готовсь, ребята, кончай перекур! – Хлыбин поднял руку и, слегка завернув рукав брезентухи, смотрел на свои золотые часы. – Еще три минуты… Один раунд по-боксерски – и огонь! До конца смены должны выгнать цикл!..
А до конца смены времени оставалось очень даже немного. В теплушке остался один взрывник. Дожидаясь прихода начальника штольни, он невольно слышал, как из глубины штольни доносился грохот погрузочного скрепера, лязг и металлический скрежет тяжело груженных вагонеток, которых вытаскивал из штольни электровоз…
Вадим Николаевич пошарил рукой по бумагам, ища пачку папирос, придвинул «Беломор» поближе, вынул двумя пальцами одну, помял, постучал бумажным мундштуком по краю письменного стола. Все это Анихимов проделал машинально, привычно, не отрываясь взглядом от исписанного почти до половины листа обычной конторской бумаги. Строчки лежали неровно, слова натыкались друг на друга, как бы повторяя беспокойное движение мысли. Повторяя, но не выражая. Именно повторяя.
Вадим Николаевич недовольно поморщился, и на широком, слегка выпуклом его лбу залегла складка. Он был недоволен написанным. Слова как-то вяло складывались, получалось явно не так, как хотелось, как задумал. Мелкота какая-то! Да и не очень-то солидно. Хотя, если честно говорить, весьма и весьма объективно. С учетом обстоятельств и обстановки. С его, конечно, персональной точки зрения, с позиции главного геолога экспедиции. А еще точнее – с личной позиции. С личной позиции матерого геологического волка, который съел на этом деле не одну собаку. Он так и подумал о себе без лишней скромности – «матерого геологического волка», и насчет съеденных собак. И еще о том, что начал седеть в свои сорок лет. Правда, седину эту в его светлых волосах увидеть не так-то просто. Это он сам у себя недавно обнаружил несколько белых волосков и с неприязнью повыдирал их. Но память осталась. От седины, как и от прожитых лет, никуда не уйдешь, и не спрячешься от прожитого, от пережитого.
Впрочем, прятаться он никогда не собирался. Даже не думал об этом. Наоборот, открыто гордился и прожитыми в геологических маршрутах годами и тем, накопленным по крупицам, по крохам, солидным личным опытом, ценность которого понимали и признавали все вокруг, включая не только прямое высшее начальство, но и представителей от сложного мира науки. И сейчас именно отсюда, с вершины своего личного опыта, он, Вадим Николаевич, и высказывается. Излагает вышестоящему начальству в письменной форме все то, что недавно высказывал вслух, громко и запальчиво доказывая свою правоту, защищая свою позицию, свою концепцию и в узком кругу начальственного состава, и на расширенном заседании всего руководства экспедиции при обсуждении главного коллективного документа – перспективного проекта геологоразведочных работ на ближайшие годы, инициатором и основным исполнителем которого был этот желторотый инженер Казаковский. Вадим Николаевич с шумным упорством не соглашался ни с убедительными доводами, основанными на инженерных расчетах, ни с логическими выводами, сделанными на основе экономических выкладок. Он и сам с усами и умеет, дай Бог каждому! – и анализировать и обобщать. Так что по всем основным направлениям у него имеется своя личная точка зрения. Черт подери, имеет же он законное право высказывать свое собственное мнение, или не имеет?!
Имеет или не имеет?!
Он мысленно «в лоб», напрямую обращался ко всем и в первую очередь к молодому начальнику, запальчиво повторяя этот вопрос. И усмехался, заранее зная положительный ответ, повторяя его про себя: «Имею, оказывается. Имею! Даже в Конституции записано? Тогда тем более, о чем спор!» Но вот составить эту самую докладную, изложить свое «собственное мнение» спокойными деловыми фразами, обстоятельно и доказательно, почему-то не получалось. Выпирала наружу эмоциональная окраска, отчего основная мысль как-то водянисто расползалась и терялась.
За четырехклеточным окном стандартного щитового дома, в котором располагалось в тесноте руководство экспедиции, и находился его крохотный кабинет, стояла поздняя осенняя темень, вернее, она давно перешла в непроглядную ночь с дождем и ветром. В оконное стекло монотонно и навязчиво-надсадно барабанила мохнатая колючая ветка, чем-то повторяя его напряженный пульс, биение тонкой жилки у виска. В кабинете накурено так, что, как говорят, хоть топор вешай. Многослойное сизое облачко плавало на уровне письменного стола. Обычная настольная лампа бросала круглый пучок света на полуисписанный лист бумаги, попутно высветляя часть папок, книг, бумаг. Несколько скомканных листов валялось на полу.
Откинувшись на спинку стула, Вадим Николаевич мысленно еще раз пробежал написанное им, взвешивая каждое слово. Не то! Опять не то! Загасил папиросу, раздавив ее в полной окурков пепельнице. Подумал и потянулся рукой к письменному прибору, массивному изделию из темно-серого мрамора – обычная стандартная продукция местного ширпотреба, – взял из продолговатой ложбинки ручку. Впрочем, ручкой ее можно было назвать лишь символически. То был обычный синий химический карандаш, к торцу которого нитками было привязано стальное перо «рондо». Он привык писать таким пером. Макнув в квадратную, некогда прозрачную, а ныне заляпанную, с отбитым краем стеклянную чернильницу, стал торопливо вносить поправки. Вписал целую фразу. Поразмыслив, вписал еще одну, зачеркнул соседнюю, потому как нарушалась простая логическая связь, разрывалась цепочка. Впрочем, эта словесная цепочка никак у него не выковывалась, не складывалась в один стройный ряд. Получались лишь одни самостоятельные звенья.
Вадим Николаевич, в который раз перечитав написанные им строчки, снова недовольно поморщился. Обмакнув перо в чернильницу, несколько помедлил, потом решительно и жирно перечеркнул крест-накрест верхние абзацы. Потом и нижние.
– Не то! – вслух сказал он. – Не то!
Придвинув к себе чистый лист, старательно и не спеша, выводя каждую букву, словно пишет беловик, написал заголовок: «Начальнику Дальневосточного Геологического Управления тов. Ермолову В.А. от главного геолога Мяочанской экспедиции Анихимова В. Н.». Несколько минут полюбовался выведенными строчками. Зажав в губах папиросу, пошарил пальцами по столу, нащупал коробок спичек. Спички почему-то ломались, не зажигаясь. Вадим Николаевич снова чертыхнулся. На сей раз за свою расточительность. Сработала многолетняя привычка. Не дай Бог в тайге вот так бесшабашно, по-городскому чиркать, ломать и выбрасывать спички. В походе каждая спичка на счету, этот умно придуманный сгусток энергии, дающий возможность разжигать костер, готовить пищу, обогреваться, защищаться. Одним словом, чувствовать себя живым человеком, ощущать непосредственную связь с цивилизацией.
Цивилизация и сейчас находилась далеко отсюда. Ближайшая, районная, на востоке в Комсомольске-на-Амуре, а краевая, где обитало и их прямое геологическое начальство, расцветала пышным цветом далеко на юге в столичном городе Хабаровске. Впрочем, если говорить откровенно, Хабаровск прекрасен лишь тогда, когда в него прибываешь из многомесячной изнурительной таежной бродячей жизни. А так, как ехидно подметили местные острословы, город не город, а просто густонаселенные «три горы да две дыры». Они точно подмечали неровный ландшафт города, расположенного на двух параллельно текущих тощих речушках – Плюснинке и Чердыновке, впадающих в Амур и протекавших в широких поймах, промытых в горных породах бурными паводками.
В тех низинах, сколько помнит Вадим Николаевич, всегда блестели широкие лужи, похлеще описанной Гоголем в его знаменитой повести, и грязь стояла даже в летние жаркие месяцы, насыщая воздух сыростью, прелью и какой-то неприятной затхлостью. По склонам и по самым поймам лепились и теснились домишки, наспех сколоченные завалюхи, яростно и жадно деля метры земли, огораживая их самодельными заборами. Но по самим хребтам, горделиво возвышаясь, стояли каменные строения, добротно и красиво сложенные из красного кирпича, хоть в один этаж, хоть в несколько. По тем вершинам проходили три главных улицы города, на которых и располагались крупные магазины, рестораны, руководящие учреждения и краевое начальство. В одном из таких жилых домов в центре города, неподалеку от высокой набережной Амура, почти рядом с городским садом, и его квартира.
Вадим Николаевич на какое-то мгновение мысленно перенесся к себе домой, побродил в домашних шлепанцах по коврам, присел на мягкий диван, заглянул на кухню, в ванную, открыв кран, подставил ладонь под поток горячей воды, почти натурально ощутил пальцами обжигающую жгучесть, и так же мысленно поспешно открыл кран с холодной водой…
Медленно выпуская сладковатый папиросный дым, он мысленно наслаждался обычным городским стандартным уютом, которого здесь, в поселке экспедиции, не было и в помине. И еще подумал о жене. О своей Оленьке. Ольге Михайловне. Она тоже, как он, дальневосточница, и по профессии тоже, как и он, геолог. Почти два десятилетия они рядом, вместе уходили в маршруты, жили в палатках, корпели в камералках. Мысленно увидел ее глаза, подернутые грустью, такие, какими они были в час расставания, ощутил на щеках ее дрогнувшие ладони, услышал ее голос, полный тревоги и печали: «Зачем тебе опять ехать туда? Зачем? Набродились в тайге, сыты ею по самое горло… Только устроились по-человечески. И квартира, и приличная работа… Оклад солидный и вообще положение уважаемое… Так нет же, срываешься с места. Молодые едут, это понятно. А ты? Ты? Что тебя туда опять тянет? Зачем тебе ехать?» Он тогда, в те минуты, явственно видел, что она понимала и одновременно не понимала его. Понимала душой, чутким сердцем ощущая его состояние, ибо сама многие годы каждую весну жила таким состоянием окрыленности, но отказываясь принимать и понимать головой, разумом. Обычным житейским разумом.
Конечно, если рассуждать здраво, она права. Факт, что права. Тут и слепому видно. Давно пора и остепениться, и поостыть. Да побольше поработать головой, а не только руками и ногами, превращаясь в таежную улитку, в двуногое вьючное мыслящее животное, которое все на себе тащит, включая и еду, и спальные принадлежности, и рабочий инструмент. Хоть раз по-человечески отдохнуть в летний сезон, съездить в отпуск, махнуть куда-нибудь в Россию или в Крым, в хороший санаторий на берегу теплого Черного моря… Обещал же! И не раз обещал. Да и вообще, что говорить, если пораскинуть мозгами. Большую половину жизни пересчитал по дням, отходил в маршрутах. Материала геологического насобирал целый воз и маленькую тележку. Не то что на кандидатскую, на докторскую с лихвой хватит. В аспирантуру на заочный приняли? Приняли. Минимум кандидатский сдал? Сдал. Почти все, мелочь осталась. Что же еще надо? Сиди и корпи не спеша над рукописью, складывай страничку к страничке. Так нет же, потянуло «на природу».
Вадим Николаевич уселся поудобнее на новом жестком стуле, доставленном в поселок недавно с партией конторской мебели, и, выпуская через ноздри успокаивающий папиросный дымок, задумчиво уставился, уперся взглядом в книжную полку, словно там мог прочитать то, на что у него не находилось ответа. Впрочем, не совсем так. Ответ был готов давно, отшлифован многими умами и судьбами, поколениями геологов. И короткое слово «потянуло» вмещало в себя очень многое, и прежде всего то особое состояние души, которое трудно передать словами, трудно высказать, дать конкретное название, ибо его надо прочувствовать. Оно свойственно далеко не каждому, хотя и многим людям, чьи судьбы годами напрочно связаны с дальними походами и рискованными маршрутами, с вечно нестареющей матушкой-Природой, которая, как и всякая женщина, бывает изменчиво разной – то доброй, то злой, то нежно-отзывчивой, то неприступно-холодной. Но всегда обаятельно-притягательной, вселяющей обнадеживающую веру и надежду на удачу.
Вадим Николаевич хорошо помнит тот весенний день, когда его «потянуло на природу», а вернее, когда он по-настоящему заболел далеким Мяочаном. Это произошло в том году, когда по Амуру пошел ранний ледоход, поплыли тяжелые кряжистые мрачно-серые льдины с пожухлым снегом, осевшими сугробами, остро поблескивая в лучах еще нежаркого солнца заостренными льдистыми краями, косыми рваными углами, обнажая на миг пронзительную синеву застывшей речной воды, схваченной накрепко сибирским морозом. Льдины двигались плотно, почти впритирку, напирая друг на друга, подталкивая и непримиримо сталкиваясь, вздымаясь, с грохотом и треском, ломаясь и крошась, уходя под воду и выплывая, торопясь скорее по своему извечному маршруту к далекому выходу в океан. Зрителей на высокой набережной собралось много. Хабаровчане любят такие дни. Разве усидишь дома, когда сама Природа громовым треском лопающегося льда, пушечным грохотом и раскатистым гулом, как торжественным салютом, отмечает конец зимней спячки и приветствует наступление великой и долгожданной перемены, начало пробуждения и оживления, этот привычный, но каждую весну повторяемый наново и неповторимо по-своему решительный поворот к свету и теплу, к благодатному и щедрому дальневосточному лету!
Вадим Николаевич хорошо помнит то волнение, которое охватило его, когда он вынул из чулана свою старую потрепанную кожаную куртку, пролежавшую там три года, стряхнул с нее налет затхлой пыли и тут же сунул руки в рукава, примерил. Куртка была ему впору, как и в прошлые годы. И это сразу вселило уверенность. Он не растолстел, не огрузнел, не оброс канцелярским жиром! Есть еще порох в пороховницах! Сунул руки в глубокий боковой карман, извлек оттуда свой берет, порыжевший на солнце и ветру, пропитанный дождями и пóтом, но все еще добротный и ладно сидящий на его голове. Сколько незабываемого и неповторимого в его судьбе связано было с этими добротно простыми и изрядно поношенными вещами! Три долгих года он к ним не прикасался. Они хранились в чулане живыми свидетелями Прошлого, памятью о прожитых радостях и трудностях, об ушедших навсегда годах. Сколько раз жена порывалась их выбросить за ненадобностью, как старую ненужную рухлядь, как отжившую свой век одежду, давно вышедшую из моды, и которая вряд ли когда-нибудь пригодится для носки. Но он не сдавался, оберегая их, и жена в сердцах обещала «не трогать», чертыхаясь, добавляла, мол, «пусть захламляют квартиру».
Не снимая кожаной куртки и берета, Вадим Николаевич снова заглянул в чулан и из-за старого сундука извлек сбитый геологический молоток с деревянной длинной ручкой, отполированной его собственными ладонями. Сколько переколол он этим стальным своим молотком камней и галек, опробовал скалистых выступов и горных трещин, каждый раз сомневаясь и тайно надеясь на успех, на Удачу! Вадим Николаевич первой попавшейся под руку матерчатой вещью стер с молотка налет пыли. Улыбнулся ему, как старому испытанному другу. Погладил ладонью по вновь деловито заблестевшей ручке, потрогал большим пальцем чуть сбитый заостренный конец. Молоток годился хоть сейчас в дело. Крепкий, ладный, привычный и добротно надежный.
У каждого геолога-полевика свое собственное отношение к этому примитивно-простому и в то же время обоснованно главному производственному инструменту, остро необходимому в любом маршруте и любом поиске. Одни геологи берегут и лелеют свои молотки, ходят с одним и тем же «ручным инструментом» годами, тайно надеясь, что когда-нибудь именно благодаря своему молотку удастся ухватить за хвост, поймать редкую птицу счастья, обнаружить месторождение. Удар молотка, сколотый край замшелой скалы – и сверкнет молнией в глаза богатое скопление, как в крохотное окошко, покажет свое лицо Удача! Другие же после окончания сезона торопливо и небрежно выбрасывают их, утверждая – «за ненужностью», мысленно чертыхаясь и сваливая на них, на эти бессловесные «ручные инструменты», собственные промахи и горечь неудачи, словно именно одни молотки и повинны во всем…
Вадим Николаевич не был из числа суеверных, он просто доверял своему старому геологическому молотку, как доверяют годами и жизнью проверенному другу, твердо уверовав, что в трудную минуту он никогда не подводил и в будущем не подведет. И конечно же, где-то в душе надеялся на то, что именно старый друг и приведет к желаемой и выстраданной годами цели. Что там ни говори, как ни толкуй, а геологическая жизнь Вадима Анихимова хоть и прошла ярко и неповторимо, но… Именно «но»! Вечно безутешное и безрадостное «но», если не брать в расчет разведанных им «мелочей». Они каждый раз вселяли в него надежду, однако пока еще ни разу не приводили к удаче. Так уж сложилась его судьба. Геологи, как охотники и рыболовы, бывают удачливыми и неудачливыми.
К тому времени, вернее, к тем весенним дням, у него за плечами был накоплен солидный стаж поисковых работ. По таежным буреломам, по звериным тропам, скалам и галечникам он износил более двадцати пар добротных сапог, избороздил на лодках и плотах чуть ли не все реки и речушки огромного края. Вадим Николаевич превосходно знал не только поверхностную «внешность», но и превосходно разбирался в том, что скрыто от глаз, в «глубине», мог рассказать о строении, об основном составе и поведать историю образования земной коры любого района. Одним словом, у него имелись все слагаемые, главные компоненты, так необходимые геологу-поисковику, да еще впридачу к своим обширным знаниям имел многолетний навык работы, большой личный опыт ведения разведки. К тому же он был бесконечно влюблен в свою профессию, веря в себя и надеясь на успех. Но именно успеха, этого главного звена, и недоставало в его биографии. Оттого она, биография его, и не представлялась ему законченно цельной. И ему страстно хотелось обрести и наконец вставить это недостающее звено. Чтоб не только на рабочих геологических картах, на которых отмечены его маршруты и поиски, но и на больших картах имелась хоть маленькая точка, в которую он бы мог небрежно указать пальцем, ткнуть ногтем и произнести внешне спокойно, но с некоторым оттенком превосходства, как произносили при нем некоторые, начинавшие вместе с ним или значительно позже: «Вот здесь мое месторождение… Теперь строят город, комбинат возводят. Осваивают!» (Можно и скромнее: «Вырос поселок, разрабатывают карьер.)
Чего не было, того не было в его, по общему мнению, весьма удачно сложившейся геологической судьбе. Сколько он пережил! Зверь рвал, но не разорвал, со скал срывался, но не насмерть, не расшибся, выжил, тонул, но спасали, проваливался в засасывающие мари, однако чудом выбирался, благодаря смекалке и выдержке. Не спился, хотя жизнь предоставляла и такую благодатную возможность. Не потерял здоровье, хотя спать приходилось на снегу и сырой земле, не застудил даже почек, не получил типичной геологической болячки – ревматизма. И язвы желудка избежал, питаясь, как и все, одной тушенкой и концентратами. Был всегда весел, жизнерадостен и целеустремлен. Мог служить и уже служил примером. Но однажды после очередного не очень удачного сезона, когда вдруг словно его озарило, он понял, что удачи ему, честно говоря, уже не достичь, годы не те, что надежда, как болезнь, которая вспыхивает, охватывает и тихо проходит, он решительно подвел черту и сам себе сказал: «Баста!» И попросил жену бросить в чулан его походную кожаную куртку с заложенным в карман старым беретом, засунуть «куда-нибудь с глаз подальше» и геологический молоток. Жена с долгожданной радостью выполнила его просьбу.
И Вадим Николаевич ушел на спокойную работу в городе, стал трудиться в управлении. Там, рядом с ним, дорабатывали до пенсии друзья и товарищи, заслуженные «старички» экспедиций, зубастые ветераны, седые «геологические волки». В поле они выезжали редко. В основном занимались бумагами, анализируя добытые материалы полевых партий, скрупулезно проверяя планы и отчеты экспедиций.
Примерно через полгода начальником управления был назначен Виктор Андреевич Ермолов, а в давние молодые годы попросту Витя, Витюха, по прозвищу Сохатый – из-за высокого роста и худобы, тот самый, с которым Вадим Анихимов еще до войны прокладывал маршруты на суровом Малом Хингане и буйно заросшем таежном Сихотэ-Алине, с кем спал в одной палатке, греясь спина о спину, и ел из одного котелка. И однажды как-то к вечеру, к концу рабочего дня, нежданно позвонила секретарша и сухим тоном попросила Вадима Николаевича «срочно зайти к шефу».
Анихимов машинально взглянул на часы – оставалось около получаса до конца трудового дня, – сложил на всякий случай в ящик письменного стола бумаги, чтобы не возвращаться в кабинет, и направился к «самому», пытаясь предугадать тему разговора или возможного срочного задания или – все может быть! – и обычного нагоняя. «Лошадь на четырех ногах и то спотыкается», – подумал он тогда. До этого времени их пути не перекрещивались в управлении, хотя Ермолов и ходил в замах. У Анихимова был свой прямой начальник и свой персональный вышестоящий зам. С Ермоловым поддерживал обычные дружеские отношения, бывая в компании, иногда вспоминали о прошлом: «А ты помнишь?» И вот теперь друг молодости стал «при власти». А власть штука опасная, она порой так меняет человека, что и родная мать не узнает. Повидал на своем веку всяких начальников, и больших и малых.
Ермолов, как потом не раз отмечал и убеждался Анихимов, почти не изменился, остался таким же, самим собой, хотя приобрел достойную солидность и завидную уверенность, словно с рождения ходил в руководителях.
– Не надоело копаться в чужих отчетах? – пожимая руку, спросил он и тем самым сразу же поставил Вадима Николаевича в затруднительное положение.
– С какой стороны на это посмотреть, – неопределенно ответил Анихимов, силясь догадаться, в какую сторону клонит начальник. Если хочет предложить крупную партию или экспедицию, он все равно не согласится, никуда и ни за какие шиши из Хабаровска не уедет.
– Неужели навсегда распрощался с надеждой? – Виктор Андреевич сделал упор на последнем слове «надежда», не думая, но попадая в самое уязвимое место.
– С полем я завязал, – как можно спокойнее ответил Вадим Николаевич.
– Поиск можно вести и здесь, а не только в маршрутах.
– Не понимаю, вернее, не представляю себе такого поиска, – насторожился Анихимов, где-то в глубине души предчувствуя что-то манящее и захватывающе-интересное, припоминая, что в молодости Виктор Андреевич был горазд на всякие мудреные выдумки, приспособления и находил удивительно простые смекалистые решения в отчаянно-сложных и запутанных положениях. Что-то задумал и сейчас. Неспроста затеял разговор в конце дня, чтобы никто не помешал.
И Вадим Николаевич не ошибся. Ермолов сразу, как говорят, взяв быка за рога, предложил перспективное дело, заметив, что именно только ему, Вадиму Анихимову, с его энциклопедическими знаниями, – он так и сказал «с энциклопедическими знаниями», – и по плечу возглавить группу специалистов на такой сложный, трудный, нудно-кропотливый, но очень нужный геологоразведочный поиск.
«Голова! Виктор Андреевич – это голова! – уважительно подумал Анихимов. – О такой работенке только мечтать может геолог! Если он, конечно, душой и сердцем поисковик. И сложности и размаху». И вслух спросил:
– Группа подобрана?
– Нет.
– А кандидаты в нее есть? – с другого конца зашел Вадим Николаевич, давно усвоивший тонкие отношения между людьми управления.
– На примете много, – признался Виктор Андреевич. – Но кого взять, это право руководителя. Сам знаешь, как у нас, когда отправляются в маршрут. Помощников подбирают по специальностям и личным интересам.
– Если я правильно понял, у руководителя группы все карты в руках и полное доверие? – он сделал ударение на «карты» и «доверие», как бы спрашивая о самостоятельности деятельности группы.
– Доверие полное и всестороннее, – понимающе ответил Ермолов. – Получаешь не только в переносном, но и в прямом смысле в свои руки карты, отчеты, полностью весь архив, и не только наш. – Виктор Андреевич сделал паузу, очень серьезно произнес: – А от тебя ждем лишь одну карту – рабочую карту прогнозов. Предполагаемых возможных металлорудных зон. Конечно, я имею в виду цветные металлы, ты меня понимаешь. Такая карта нам во как сейчас нужна! – Ермолов выразительно провел ладонью поперек своего горла, по выступающему кадыку. – С ней мы спланируем работу на десятилетия!
– Еще один вопрос! – Анихимов не спешил давать согласие.
– Давай!
– Тогда в лоб: почему именно меня на это берешь?
– А сам не догадываешься?
– Нет, – пожал плечами Вадим Николаевич. – По старой дружбе, что ли?
– В геологии, как сам знаешь, дружба дружбой, а служба службой.
– Тогда объясни, если не секрет.
– Ведь секрет в тебе самом. В твоей работоспособности. Сам будешь вкалывать и другим не дашь покоя. Ты, только ты, сможешь потянуть такой воз, и на приличной скорости, – Виктор Андреевич достал пачку «Казбека», раскрыл, протянул. – Закуривай!
– У меня свои, «Беломор». Привык.
– Другому поручи такое дело – охотников много! Так они в него зароются с головой и будут копаться пятилетку, а то и побольше. А нам ждать некогда. Время подпирает, – и спросил напрямую: – Сколько тебе надо времени?
– Даже не предполагаю. Дело новое, – откровенно признался поощренный Анихимов. – Надо подумать, прикинуть объемы.
– Да, ты прав, дело новое. Такие поиски еще никто не вел. Но я знаю тебя, знаю, что тянуть резину не будешь, и потому сроками не ограничиваю. – Виктор Андреевич снова становился руководителем, и в его голосе мягко и властно зазвучал металл. – Действуй! Приказ будет подписан утром.
Группу Вадим Николаевич подобрал, как говорил, «что надо», из опытных и работящих, несмотря на ворчание и прямые возражения многих начальников и руководителей. А дальше, как говорится, было делом техники и обобщений. Перерыли архивы свои, геологические. За годы советской власти и дореволюционные. И другие архивы, включая исторические, краеведческие, государственные. Перечитали документальную литературу, фольклор, устное народное творчество местных народов, их сказки, песни, легенды. Переворошили тонны бумаги. Внимательно вчитывались в полустертые слова старых рукописей, сохранившихся еще с походов первых казачьих дружин Пояркова и Хабарова, составленных, очевидно, согласно столичным инструкциям, «сказки», «расспросные речи», «отписки» служилых людей, они содержали сведения о том, «какие по тем речкам люди живут, и дают ли кому они ясак с себя, и про серебряную, и медную, и свинцовую руду, и про винюю краску, чем кумачи красят». Царские сановники и воеводы зорко присматривались к новому богатому краю. Да и в последующие столетия интерес не ослабевал. Сибирь и Дальний Восток, ставшие местом ссылки неугодных и строптивых вольнодумных людей, превращались в неисчерпаемую кладовую, из которой полными пригоршнями черпали ценные природные богатства, пополняя государству казну.
Листали солидные геологические отчеты, первые научные трактаты, написанные в середине прошлого столетия, связанные с общим физико-географическим изучением края. Внимательно просматривали карты и труды путешественников, их описания природы Приамурья. Особый интерес к Дальнему Востоку вспыхнул, когда в верховьях Амура и Зеи открыли богатейшие золотоносные россыпи. Народ из России хлынул потоком, заселяя неведомые щедрые земли. Начались интенсивные геологические исследования, но они были связаны главным образом с изучением золотоносности. Этот период примечателен выходом в свет первой обширной монографии, посвященной геологии и полезным ископаемым Дальнего Востока. Вадим Николаевич не без интереса отметил, что ряд положений того труда не утратил своего научного значения и в наше время.
При советской власти, особенно в тридцатые годы, заметно активизировались поиски полезных ископаемых. Несомненно, этому способствовало то обстоятельство, что началось усиленное освоение Дальнего Востока и, следовательно, потребовались разнообразные минеральные строительные материалы, но, главное, началось планомерное площадное геологическое изучение, которое велось комплексно и целенаправленно. Тогда же проводились и инженерно-геологические изыскания на трассе Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. Около молодого города Комсомольска-на-Амуре, в нескольких километрах к западу, вырос поселок с многозначительным названием – Старт. Он как бы утверждал, что отсюда, с восточной стороны, и примет старт на запад, возьмет начало железнодорожная магистраль.
Великая Отечественная война прервала планомерный процесс геологических исследований, своеобразную «инвентаризацию» природных кладовых обширного края. В те годы лишь интенсивно эксплуатировались уже разведанные месторождения особенно редких металлов, крайне необходимых «добавок» при варке танковой брони, при варке легких сплавов для самолетов. Дальний Восток, отказывая себе во всем, работал на великую Победу. И вот сейчас, после войны, подзалечив наскоро раны, государство нашло возможность снова вести, хотя и медленно, но неуклонно возрастая, изучение всей территории, в том числе и Дальневосточного региона.
Особое внимание Анихимов обратил на труды ученых, так или иначе связанных с Хабаровским краем. Обобщал их прогнозы и предположения. Исследовал карты и схемы. И не только советских. Сам Вадим Николаевич переводил со словарем с английского, штудируя научные трактаты и геологические журналы. Интересовался работами геологов сопредельных государств, особенно китайских и японских.
– События рождаются от неизвестного отца, – повторял он слова великого французского поэта Поля Валери, – а необходимость не что иное, как их родная мать! Необходимость движет нами, друзья!
Рассматривая историю и научные исследования, трудно переоценить значение каждого звена, каждого этапа, каждого отдельного труда, ибо результаты предшественников положены, как опорные камни фундамента, в основу последующих изысканий и исследований, из которых делаются новые логические выводы. Труды академика С. Смирнова увлекли, как роман. Ученый на территории Дальнего Востока выделял перспективный Тихоокеанский рудный пояс с его внутренней вольфрам-оловянной зоной. Настольными книгами стали труды и другого ученого, доктора наук Е. Радкевич, ученицы и последовательницы С. Смирнова и А. Ферсмана. Она была одним из авторов выдающейся книги «Геология олова», которая увидела свет в трудные годы войны и сразу же приобрела широкую известность. Это была первая книга, в которой были собраны, глубоко проанализированы и обобщены все необходимые для геолога-практика и геолога-ученого данные по оловорудным районам, по геологии олова не только нашей страны, но и всего мира.
Три года, не зная ни сна, ни отдыха, – Вадим Николаевич и во сне часто спорил сам с собой, со своими коллегами или с далеким, давно ушедшим из жизни исследователем, опровергая или поправляя того, – три года напряженного труда дали солидный «урожай». Группа геологов под его руководством наконец завершила сложную, трудоемкую, разнохарактерную, но узконаправленную работу, обобщила все материалы и составила перспективную карту уже открытых и, главное, предполагаемых месторождений полезных ископаемых на обширной территории Дальнего Востока. На карте были отмечены и указаны регионы, где геологам в будущем надо искать подземные «клады». Среди перспективных регионов значился и горный район Мяочана – где никогда и ничего еще не находили. Да вообще район был мало исследован и о нем знали лишь в общих чертах.
Как ни странно, но именно из-за Мяочана и разгорелся сыр-бор.
– На основании чего, Вадим, ты включаешь и даже настоятельно, как пишешь в пояснительной записке, рекомендуешь этот Мяочан? – спрашивал Ермолов, и такой же вопрос задавали другие геологические «зубры» управления при обсуждении коллективного труда.
Что он им мог ответить? Ничего. Лишь пожимал плечами, дескать, сам не знаю. Но включил. Что-то толкало его обратить внимание на горный массив, как говорят, «нашептал внутренний голос». И всё. Никаких формальных оснований, даже мелких, самых крохотных, не имелось. Лишь теоретические предположения. Предположения, основанные на анализе, сравнениях и обобщениях. Как говорят, из «головы». У всех других рекомендованных регионов имелись или вещественные доказательства в виде образцов, или утверждения очевидцев, записки путешественников, письма охотников, рыбаков, лесников о том, что кто-то когда-то где-то видел, находил, слышал от кого-то. Были и прогнозы ученых. Имелись просто целевые государственные задания, как районы, прилегающие к Байкало-Амурской магистрали. А о Мяочане не было ничего. Мяочан безмолвствовал. Там никто не бывал. Даже охотники, в том числе и местные, нанайцы, люди пронырливые и ходкие, обходили Мяочан стороной. Там им нечего было делать – зверь не водился, он редкость в тех местах. Одним словом, безжизненные Черные горы…
– Мы считаем, что регион Мяочана следует исключить, – заявляли многие знатоки и специалисты, оценивавшие коллективный труд. – Мяочан надо оставить в покое. Пустое место!
Однако Анихимов не сдавался. Настаивал на своем. Чутье геолога-поисковика, опыт разведчика подсказывали ему, что горы Мяочана в своих недрах таят нечто ценное. Возможно, запасы цветного металла. Даже, возможно, крупные месторождения. В ответ он слышал многозначительные похмыкивания да видел откровенные недоверчивые улыбки – дескать, загибай, но знай и меру!
Вадим Николаевич разворачивал карту, указывал на правобережный регион Амура, где в горах Сихотэ-Алиня еще перед войной группой геологов, в том числе и присутствующим здесь уважаемым Ермоловым, были открыты значительные месторождения, особенно оловорудные. А потом указывал на Мяочан и, волнуясь, сбиваясь, глотая концы слов, торопился доказывать их похожесть.
– Как видите, в глаза бросаются две коричнево-серые полосы, которые протянулись по обе стороны Амура в меридиальном или северо-восточном направлении. Правобережная, восточная полоса, где нами ведется интенсивно разведка, охватывает весь центральный Сихотэ-Алинь, который прослеживается из южной части Приморского края. А вторая полоса, западная, которая простирается, как видите, к северо-западу от Хабаровска и к западу от Комсомольска, составляющая левобережную часть, нам почти не известна. Один сплошной вопросительный знак. Но мы видим одно: обе полосы очень похожи, они соответствуют довольно древним верхнепалеозойским – каменноугольным и пермским отложениям и каждый из них составляет ядро крупных поднятий – антиклинариев. Они оба обрамлены более молодыми юрскими и меловыми образованиями, которыми сложены области прогибов между поднятиями, области синклинаев. Все эти отложения, как мы видим, прорваны меловыми гранитами и перекрываются юными базальтами. А как мы знаем, месторождения цветных металлов были обнаружены именно в прогибах, в синклинаях к востоку от центрального Сихотэ-Алиня. Отсюда и сам собой напрашивается простой вывод – хребет Мяочана может таить в своих недрах то, что мы ищем в других местах! И пока не особенно результативно, к сожалению.
Участники совещания дружно зашумели.
– Сделал открытие?!
– Ха! Похожи! Похожи, как свинья на коня, только шерсть не така!
– А мы, по-твоему, карты читать не умеем?
– Еще когда Комсомольск закладывали, геологи вокруг основательно полазили. Ничего особенного! Ничего там не нашли.
– А «знаки» и песчинки, намытые перед самой войной Давыдовым в долине Силинки?
– Намыл-то он их в городе!
И, не сговариваясь, приходили к общему мнению:
– Красиво говоришь, но фантастикой попахивает.
Район Мяочана, никто не сомневался в том, исключили бы из списка перспективных, если бы не помог случай. Как потом шутили острословы управления, в горячий спор «включился господин Великий Случай». Другие утверждали более реально: «За себя подал голос сам Мяочан». А в действительности все произошло проще и обыденнее. Из города Комсомольска в край, а из крайкома к геологам в управление пришел небольшой пакет с коротким письмом, с просьбой определить ценность минерала. В пакете, когда Ермолов его развернул, лежал небольшой красивый серенький камушек. Он взял его на ладонь, как бы взвешивая, посмотрел внимательно:
– Неужели касситерит? И, кажется, не похожий на те, что известны нам. Откуда?
В письме сообщалось: на окраине города у моста через Силинку, где трасса идет в сторону Дземги, его нашел заядлый рыболов, случайно обративший внимание на «красивый серый камушек». Находка перекочевала в руки сына. Тот, по просьбе отца, показал камушек учителю по природоведению. Учитель, недолго думая, отправил его в Хабаровск, в крайком партии: там найдут специалистов и разберутся.
В управлении разобрались быстро. Чистый касситерит! Анализ подтвердил определение Ермолова: найденный касситерит не относится ни к одному известному разведанному месторождению. Вывод – из неизвестного pyдопроявления.
Ермолов подошел к карте края, висевшей на стене. Комсомольск он знал хорошо. И трассу на Дземги. И мост через речку Силинку. Капризная речушка! В жаркое время в ней – воробью по колено. А в половодье шумит и мосты рвет. Ермолов внимательно посмотрел на тонкую голубую жилку от ее впадения в Амур и проследил взглядом вверх по течению, к истокам. Силинка брала свое начало в одном из ущелий Мяочана. Того самого спорного Мяочана. Речушка миллионы лет бьется там о скалы, рушит их, прокладывая себе путь, и крохи разрушенных пород уносит с собой в Амур… Среди этих крох оказался и камушек. Как голос Мяочана. Но так ли это на самом деле? Не случайность ли? И почему раньше никто ничего подобного там не находил? Загадка, да и только…
Ермолов смотрел на хорошо ему знакомую карту, словно видел ее впервые. Небольшой кусочек касситерита заставил задуматься. Загадал загадку. Он чуть улыбнулся своим мыслям. А может быть, и вовсе никакой загадки не существует? Ведь район Комсомольска и все окрестности, когда выбирали место под город, еще в начале тридцатых годов, геологи, да и не только геологи, на коленях обшарили да все тщательно обнюхали. И тогда, насколько он знает, да и по всем имеющимся документам официальным, никаких серьезных признаков, вроде такого чистого образца, не находили. Имелись лишь крохотные «знаки», отдельные черные песчинки, найденные в намытых шлихах геологом Давыдовым почти перед самой войной. А город закладывался почти что на голом, в геологическом смысле, месте, без залежей и рудопроявлений, с расчетом, что вся будущая промышленность будет работать на привозном сырье. И воздвигли на берегу Амура славный Комсомольск, создали крупную промышленность. А за все прожитые почти четверть века никто и никогда ничем подобным радовать не мог, ничего не находил, даже разговоров не было. Так что, с какой стороны ни посмотришь, вывод один: случайность, чистая случайность. А случайность категория не постоянная, на нее опереться трудно. Так что и никакой сложной загадки здесь не существует. Скорее, даже наоборот. Объяснить находку можно очень просто: касситерит принесла птица. Крупная птица. Может быть, дикий гусь, может быть, тетерев, а может быть, еще какая пернатая. У птиц в зобу и песок, и камушки всякие встретить можно. А сколько забавных случаев знает история геологии, когда минералы, принесенные в зобу птицами, уводили исследователей с верной дороги далеко в сторону! Все верно. Виктор Андреевич рассуждал сам с собой. Если говорить правду, то нередко бывали случаи и обратного порядка, когда обнаруженные в зобу подстреленной птицы крохотные минералы приводили к открытиям месторождения. Даже крупнейшим. Так что все может быть, все может быть… Неужели прав Вадька Анихимов? Старая лиса учуяла носом, где вкусненько пахнет жареным, так, что ли?..
И когда раздался приглушенный телефонный звонок темного аппарата, местной «вертушки», установленной в кабинетах руководящих товарищей, Ермолов уже знал, что ответить. Он принял решение.
– Слушаю, – ровным тоном сказал Виктор Андреевич и, узнав голос помощника первого секретаря крайкома, подобрел голосом. – Насчет присланного минерала интересуетесь? Да, да, смотрели наши минералоги, провели анализы… Чистый касситерит! Можете так и передать Алексею Павловичу. Да, да!.. Касситерит! Из неизвестного пока нам рудопроявления… Конечно, загадка… Что мы намечаем? Обследовать район Мяочана, откуда берет начало Силинка, хотя бы в общих чертах. Но планы наши на новый год утверждены, средства у нас малые, сами знаете, не шибко развернешься, каждая копейка на счету… Если поддержит крайком, так и передайте Алексею Павловичу, то направим две полевые партии. Думаете, что обязательно поддержит?.. Спасибо, спасибо… А людей найдем! Есть у нас свои! Да плюс из Ленинграда, из ВСЕГЕИ, еще из университета дипломники… Надеемся, что разгадаем загадку природы!
Вадим Николаевич хорошо помнит тот день, когда он, приняв решение отправиться на Мяочан в качестве руководителя одной из поисковых партий, вынул из чулана свои старые походные «доспехи» – потертую кожаную куртку, выгоревший берет и крепкий геологический молоток. Судьба снова делала очередной поворот в его беспокойной жизни.
Жена, ходившая в магазин за продуктами, тихо ахнула, увидев на муже берет и кожаную куртку. С острой болью она все поняла с первого взгляда. Опустив полную хозяйственную сумку на коврик, не раздеваясь, в пальто и зимних сапожках, оставляя следы на ковровой дорожке, приблизилась к мужу:
– Вадим, ты?.. Ты – что?..
Он пропустил мимо ушей ее вопрос.
Тогда Ольга Михайловна, женщина решительная и умеющая настоять на своем, начала совсем с другого края и другим тоном:
– Вы посмотрите на него, а? Напялил на себя этакую старую рухлядь и красуется!.. Выбросить ее давно на помойку, а он с ней носится, как дурень с писаной торбой. Посмотри, посмотри в зеркало, на кого ты похож? Смех один, да и только!..
Вадим Николаевич не реагировал и на эту длинную тираду, выпущенную с быстротой пулеметной очереди. Словно и не слышал ее. И тогда Ольга Михайловна забеспокоилась всерьез. Она острым женским чутьем угадывала что-то новое в поведении мужа. Вернее, не новое, а давно забытое и только вновь возрожденное. Так бывало всегда, когда приближался с очередной весной очередной полевой сезон. Только тогда они загорались оба. Они становились какими-то иными. У них словно бы вырастали крылья за спиной… И сладко, радостно было на душе, прямо петь хотелось. Откуда только силы брались?
Ольга Михайловна подошла вплотную к мужу, взяла под руку, прижалась лицом к старой кожаной куртке, от которой вдруг пахнуло не старой залежавшейся вещью, а сладкой прелью таежных распадков, дурманящим запахом слежалой хвои и еще чем-то знакомым, родным и почему-то забытым. Она только тихо, чуть слышно, произнесла:
– Ты… Ты серьезно?
Он кивнул. У нее тонко, словно впилась игла, кольнуло под сердцем. Она поняла все. Без слов. Только для большей ясности спросила:
– Значит, опять?
– Опять.
– Не хватало еще тебе на старости лет!..
– Не ты ли еще вчера утверждала обратное? – Вадим Николаевич, подлаживаясь под ее голос, произнес: – Сорок – это возраст мужского расцвета!
Она грустно улыбнулась. Да, так говорила… Вчера говорила! И ощутимо почувствовала надвигающуюся разлуку, потому что сама она никуда и ни за что не поедет. Пусть сам, пусть один… Только обидно, конечно. Слезы как-то сами навернулись на глаза. Она попыталась сдержаться. Нечего раскисать… Мужа она хорошо знала, если что надумал – не удержишь. И не отговаривай, бесполезно. И с грустной улыбкой спросила:
– Надеждам свойственно оживать?..
– А ты еще помнишь? – оживился муж. – Не забыла?
– Конечно, помню. Жизнь прожита с этим, – и глубоко, печально вздохнула. – Значит, как у Марка Твена?
– Как у Марка Твена.
– Надеждам свойственно оживать… – начала опять она.
– …пока человек молод и не притерпелся к неудачам! – закончил Вадим Николаевич и обнял жену, прижал ее к себе, повторив: – Пока человек молод и не притерпелся к неудачам!
– Да, вот именно! Пока не притерпелся к неудачам! – Вадим Николаевич вслух произнес эту памятную для его сердца фразу, делая ударение на первое слово, на грустное «пока», и неспеша затянулся, вбирая в себя теплый успокаивающий папиросный дымок, медленно, через обе ноздри, выпустил его длинной голубоватой струей и снова повторил: – Пока не притерпелся к неудачам!
Четвертый год он в горах Мяочана. Четвертый год! Разгадывает тайну Черной горы. Первые два года был в полевой партии, а потом – приехал в командировку, вроде инспектора-консультанта, думал, на месяц-другой, а вышло – надолго. Заболел начальник экспедиции, и Вадиму Николаевичу пришлось временно возглавлять ее, пока не утвердили начальником Казаковского. Так и осел здесь, в Мяочанских горах, главным геологом. Подумать только, как время днями щелкает, словно лесные орешки раскалывает, один за другим, один за другим… И всё – некогда! Некогда остановиться, некогда передохнуть, некогда оглядеться и подумать. Закрутился, завертелся в вихре событий, стремясь во что бы то ни стало быть главной центральной осью, быть лидером, но лидерство почему-то получалось не такое, как хотелось, и он оказывался где-то около, где-то рядом, двигаясь как бы по касательной, но не по главной направляющей. Был в самой гуще событий и в то же самое время почему-то получалось так, что он оказывался где-то сбоку, на вторых ролях. Он предугадал месторождение, а открыл его другой. Открыл у него, Вадима Николаевича, на глазах и на том месте, где он проходил не раз… И тут, в экспедиции… Странное положение! Удивительно странное! Без него, Вадима Николаевича, здесь не могут, но и с ним тоже не могут. А он сердцем привязан к Мяочану, к Черной горе своей, которую он выстрадал, предугадал и которую полюбил. Без нее уже и не мыслил дальнейшей своей жизни.
Вадим Николаевич подошел к окну, открыл форточку. За окном стояла темнота, плотная, как черная стена, которую, казалось, можно было даже потрогать руками. Ветер поутих, и ветка перестала назойливо барабанить в стекло. Анихимов чуть высунул голову в форточку. В лицо пахнуло ночной свежестью и прохладной сыростью. Несколько холодных капель дождя хлестнули по лбу, по щекам. Он с наслаждением вдохнул ночной воздух, освежающий, бодрящий, густо настоенный на ядреной хвое, еловой смоле и на увядающем таежном разнотравье. Невольно прислушался: поселок продолжал жить и ночью. Доносился торопливый перестук молотков, тюканье топора, повизгивание пил и ножовок. Люди, отработав днем на производстве что положено и даже больше, да плюс еще обязательные два часа стройповинности, введенной Казаковским, снова трудились, теперь для себя, обустраивались, возводили жилища, готовились к предстоящей зиме. Правда, трудились не все. Вдали, на окраине поселка, светились окна больших палаток, в которых жил народ пестрый и разношерстный – там разместились и канавщики, и разнорабочие, и строители, – и оттуда сейчас доносились нестройные пьяные голоса. Пели про то, как бродяга Байкал переехал. И вдруг песня оборвалась, послышались выкрики, ругань. Кто-то кого-то бил, потом завязалась групповая потасовка… Раздался чей-то отчаянный вопль, и как-то сразу все стихло. Немного погодя опять запели хриплыми голосами…
«Одно и то же каждый день, – Вадим Николаевич чертыхнулся. – Отработают свое и – пьют, дерутся, тут же мирятся и снова заводятся». Насмотрелся он на своем веку на таких бесшабашных и разгульных людей, у которых за душой копейки ломаной не держится, а если и заведется какая, так сразу же пропивается… И еще подумал, что надо наконец взяться за самозваного главаря, за Мишку Максимова, по прозвищу Михман Кривоносый, не раз осужденного, побывавшего и в штрафном батальоне, снова судимого военным трибуналом за грабеж и мародерство в завоеванной Германии, чудом спасшегося от расстрела, благодаря амнистии по случаю Победы, услали в Сибирь, но он до конца не отсидел, после XX партийного съезда был снова амнистирован и выпущен на свободу, с запретом жить в крупных городах. А здесь, в таежной геологической экспедиции, он чувствует себя как рыба в воде. Подобрав таких же отпетых дружков, Михман стал верховодить в палатках – обирал рабочих, терроризировал, избивал, спаивал, обыгрывал в карты, многих держал в страхе, на других наводил испуг. Особенно он приставал к четырем немцам, которые отсидели свой положенный судом срок за преступления в войну и, ожидая выездные документы, крупно подзарабатывали в экспедиции, трудясь на тяжелых участках…
Пестрый и разношерстный народ собрался в долине Силинки у подножья Черной горы. Надо бы лучших, настоящих рабочих. Да где их взять-то? И все же оживал Мяочан, пробуждался от вечной спячки. Горы самой в темноте не было видно, но она угадывалась по светящимся, как звездочки, электролампочкам, и казалась почти рядом. Горизонтальные огоньки, кучное созвездие, показывали начало штольни и рабочие подсобные помещения. Повыше – звездочки треугольником. Там на площадке установили буровую. А на самой вершине снова несколько огоньков, расположенных рядом. На вершине еще идет монтаж буровой, что-то они никак не забурятся… И дальше, если двигаться по прямой, за несколькими хребтами, на перевале светятся тоже звездочки буровой, их отсюда, из долины, конечно, не видать. Три десятка километров до партии Юрия Бакунина. На том перевале, возможно, еще одно месторождение откроют… И в других местах обнадеживающие перспективы. Рыщут, обстукивают горы полевые отряды и поисковые партии.
– Вперед и выше! – сказал Вадим Николаевич сам себе. – Бороться и не сдаваться!
Оставив форточку открытой, он зашагал по своему узкому кабинету. Опять вернулся к своим невеселым раздумьям. Шагая, искоса поглядывал на письменный стол, где в свете настольной лампы снежно белел чистый лист бумаги с одним выделенным красиво заголовком, чем-то похожим на цепочку четких темных звериных следов на снегу.
– Черт подери, напишу я эту распроклятую докладную или не напишу!
Взял помятую пачку «Беломора», порылся в ней двумя пальцами, выудил папиросу. Есть еще! И грустно подумал, что зря он так «раздымился», за вечер почти всю пачку израсходовал. Многовато! Но, затянувшись, облегченно подумал: пачка – это еще вроде норма, дымлю-то сколько часов подряд? И по делу. По делу!
И он снова заставил себя сосредоточиться на главном, на коллективном документе – на проекте разведки месторождения на ближайшие годы, из-за которого, вернее, из-за перспективного направления которого, и вспыхнула ожесточенная перепалка, превратившаяся в «затяжные боевые действия» между ним, главным геологом, и молодым начальником, этим желторотым инженером, – он в мыслях теперь только так и называл Казаковского – «желторотый инженер», намекая на факт жизни, что всего четыре года тому назад, когда он, Анихимов, повел в Мяочан первую геологоразведочную партию, тот прибыл на Дальний Восток по распределению из столичного вуза, прибыл рядовым и очень быстро, даже круто пошел вверх. Впрочем, если говорить откровенно, лично сам Вадим Николаевич отказался, несмотря на настойчивые уговоры Ермолова, возглавить экспедицию, которая бурно развертывалась на базе открытого месторождения, и в Мяочан хлынули техника и люди. Он не возражал против назначения Казаковского. Вадима Николаевича больше влекла и влечет чистая геология, поиск. К тому же он предугадывал еще новые открытия в регионе и потому согласился на должность главного геолога. Так что ему ли говорить о том, что молодой инженер «круто пошел вверх»? Да вообще у него, Вадима Николаевича, если выкладывать начистоту, никаких претензий к Казаковскому как к личности, как к человеку, нет. Да и откуда им быть, если молодой специалист в глаза и за глаза признает и уважает его приоритет, как старшего и по возрасту и по опыту работы? Не стесняясь, что выше по должности, учится у Анихимова, советуется с ним и ценит чуть ли не каждое слово, связанное с поиском, с самой геологией, и кончая таежным обустройством. Однако, несмотря на все это, у Казаковского явственно обозначился какой-то стальной стержень, своя внутренняя непоколебимость и, что особенно встревожило Вадима Николаевича, своя собственная линия в решении кардинальной задачи – ведение разведки месторождения – их пути разошлись, как говорят, «в диаметрально противоположные стороны».
Как считает он, Анихимов, нужно все основные силы бросить на поиск, на детальную целевую разведку по всему региону Мяочана, главный упор сделав на «легкую подвижную кавалерию», на отряды, чтобы выявить все возможные месторождения, оценить их хотя бы «на глазок», расположить по значимости, и уже потом вести планомерно горнорудные буровые и проходческие работы, начиная, конечно, с самых крупных месторождений, определяя истинные запасы сырья и передавая их государству для промышленных разработок. Такой метод, не новый, но, кстати, проверенный в местных дальневосточных условиях не одним десятилетием практики, с быстрыми перебросками, с палатками, приведет к желаемым результатам. По самым скромным расчетам, район Мяочана можно будет освоить в ближайшие десять – пятнадцать лет.
А что предлагает Казаковский? Главный упор сделать на «тяжелую артиллерию», на геологоразведочную технику, оборудовав в поселке Солнечный мощную центральную базу, с ремонтно-техническими мастерскими, энергообслуживанием, с сетью коммуникаций, с налаженным бытом, со школой, магазинами, клубом, детским садом. Со всем современным техническим и бытовым комплексом, который делает геологоразведку индустриальным эффективным производством, а не привычным кустарно-маршрутным промыслом. Традициям геологического молотка и рюкзака Казаковский противопоставлял новые нарождающиеся тенденции – превращение геологической отрасли в современное мощное производство, которому по плечу решение серьезных проблем. Такой инженерный подход с расчетом разворота и расширения деятельности с интенсивной нагрузкой на технику – ибо было уже ясно, что Мяочан обещает стать крупным рудным узлом – дал бы возможность вести ускоренными темпами разведывание промышленных запасов руды, а следовательно, и передачу их государству в ближайшие годы.
Проект Казаковского предусматривал крупные вложения и быструю их отдачу. Он намеревался крепко осесть, вгрызаясь в горы. Он решал вопросы серьезные, основательно и с перспективным размахом, стремясь дать народному хозяйству разведанные запасы, и дать их не как-нибудь, а быстро и качественно, заложив основу будущей промышленной разработки и проверив на практике технологию добычи и обогащения, дать с наименьшими затратами как самих средств, так и более ценных – человеческих сил, создав такие условия быта и труда, чтобы людям, находясь в таежной глухомани, рядом с медведями и вроде бы молчаливыми горами, было радостно жить и трудиться.
Схлестнулись, как две встречные волны, традиционная психология и новые тенденции по отношению не только к результатам, но и к самому характеру труда: разведчику подземных недр отводилась не только привычная роль походного «бродяги», «трудяги» и «покорителя» тайги, но и хозяина этой самой тайги, среди которой ему жить, жить не наскоком, а оседло и, по-хозяйски осваивая подземные богатства, учиться беречь их и учиться сохранять окружающую природу. Проект был нацелен в будущее.
Прозорливый умом Вадим Николаевич понимал и принимал стремление Казаковского поставить разведку недр на новые современные промышленные рельсы. Но сердцем – не принимал, чутьем седого «геологического волка» угадывал в них опасность, и не только для себя лично. Проект Казаковского нес с собой в устоявшуюся геологическую практику революционные преобразования. Он, как ножом бульдозера, срезал под корень, под основание все то, что десятилетиями так оберегалось, так лелеялось и чем так гордились – походную романтику, таежную «вольную» жизнь, раскованный и рискованный поиск, когда на первое место выступали чисто человеческие качества, определяющие весомость личности, – сила, выносливость, знания и навыки, приобретенный опыт. Вадим Николаевич, следя за бурным развитием науки и техники, догадывался, что когда-нибудь и в геологической вольнице настанут крутые перемены. Но никогда не предполагал, что они наступят так скоро. В лице Казаковского он видел первые симптомы этих грядущих перемен. И потому возникла у него такая острая внутренняя неприязнь к проекту, инициатором и основным исполнителем которого был сам Казаковский.
Вадим Николаевич, меряя шагами свой крохотный кабинет, куря папиросу за папиросой, снова и снова думал о том, что правы, тысячу раз правы те мудрецы поисковики, которые не раз утверждали: «Когда начинается инженерная механизация разведки, тогда же и кончается настоящая геология!» А Казаковский не только по образованию, но, как кажется Вадиму Николаевичу, – а он редко ошибается в людях! – по самому складу своего характера принадлежит к той категории людей, которые с детства влюблены в механизмы, превозносят их выше всего на свете, как главную силу современного мира, и соответственно требуют от живых людей, от простых смертных, как и от бездушного железа, четкой исполнительности, пунктуальности в делах, планомерности в работе и всех иных прочих составных частей, непосредственно связанных с дисциплиной, твердым распорядком и промышленно механизированной организацией производства. Словно забывая, что они живут в тайге, а не в городе, и работают в геологии, а не на машиностроительном заводе.
В кабинете стало холодно, и Вадим Николаевич закрыл форточку. Печь давно остыла. Взглянул на часы – стрелки показывали приближение полуночи. В конторе стояла тягучая тишина, лишь из диспетчерской доносилось легкое поскрипывание стульев – дежурный ворочался на них, устраиваясь поудобнее, – до рассвета еще далеко. Несколько раз мигнула лампочка, давая условный сигнал жителям поселка, что скоро полностью отключат ток до утра – в экспедиции, опять же по распоряжению Казаковского, экономно расходовали горючее.
Вадим Николаевич ясно представлял и третью позицию, третью точку зрения на Мяочан – позицию управления. Он как главный геолог знал содержание руководящих бумаг, которые приходили из Хабаровска. И умел читать между строк то, что скрывали сухие канцелярские слова и столбцы цифр годовых и квартальных заданий. Планы-задания прироста запасов промышленных категорий разведанности – главные определяющие показатели, по которым оценивалась вся деятельность экспедиции, – были исключительно высокими. Непомерно высокими. И экспедиция постоянно перенапрягалась (нет, не зря он тогда отказался от поста начальника!), и, чтобы выполнить их, бросали «в бой» все наличные средства, людей и технику – буровые станки, проходческое оборудование, бульдозеры и весь транспорт, концентрируя все внимание только на одном – на детальной разведке месторождения. А из управления только и слышалось по радио, только и читалось в бумагах: давай-давай! Скорее, скорее! Темп, темп!
И Вадим Николаевич понимал, чего там, в управлении, хотели, к чему нацеливали труд большого коллектива. Чтобы как можно скорее отрапортовать, торжественно отметить, доложить под гром аплодисментов и медный гул оркестра! У них, казалось, только одно это и было на уме. О будущем, о завтрашнем дне Мяочана думать не хотели, вернее, по старинке, не привыкли. Возможно, еще и оттого, что до последнего времени на территории края не попадались такие крупные рудные зоны.
А руководство экспедиции у него на глазах, порой и за счет его геологических средств и возможностей, подчиняясь приказам сверху, лезло из кожи вон, чтобы выполнить программу, «выдать» план, вполне отчетливо представляя и свой завтрашний день, и печальный финал такого «всплеска», грустный итог шумного сиюминутного успеха: он достигался ценою больших затрат, ценою ненужного неимоверного перенапряжения людей и механизмов, а главное, печально-опасной ценой потери, а точнее, утраты перспективы. Перспективы на будущее – на поиск, на предварительную разведку, без которых немыслим завтрашний день экспедиции. А вот на них-то, на поиски, и не оставалось ни сил, ни средств, ни возможностей. Они просто не велись. От них отмахнулись, как за ненадобностью, там, в управлении. Их упорно вычеркивали из всех планов и предложений. Даже порой казалось, как говорил Казаковский, что в управлении «сознательно закрывают глаза», чтобы не видеть того, что нельзя не видеть! Вадим Николаевич полностью тут был согласен с Казаковским. Еще бы! Там посягали на дело, на поиск. А ведь поиск – это перспектива, будущее экспедиции. Без поиска, без заблаговременно выявленных и подготовленных геологами минерализованных зон к детальным горноразведочным работам, экспедиция в самом скором времени, через год-два затопчется на одном месте, попросту «задохнется». Никто не будет знать – где же большая руда? Никто не будет знать – куда направить усилия людей и техники?
Неужели придется опять все начинать с самого начала, с нуля?
Создание проекта и должно было решить все наболевшие вопросы. Вопросы, которые хорошо просматривались «снизу», на месте. Проект писали и переписывали, считали и пересчитывали, как говорят, «обсасывали», каждый пункт и каждое положение – и ведение горных разведочных работ, и налаживание поисковой разведки и предварительной оценки, учитывали и многое другое нужное и необходимое, с «заделом» на годы вперед. Каждый вкладывал в проект, в том числе и он, главный геолог, частицу своей души, частицу сердца, свои надежды, опыт, знания, расчеты, помноженные на искреннее желание сделать деятельность экспедиции более продуктивной, экономичной и эффективной.
Проект обсуждали еще раз, внесли в него поправки и дополнения, в том числе и его, Вадима Николаевича, однако он по своей сути остался неизменным – упор делался на комплексную разведку подземных богатств. Перепечатали, скрепили подписями, расписался и он, Вадим Николаевич, и с нарочным отправили в Хабаровск на утверждение.
Отправить-то отправили, а сомнения у Вадима Николаевича остались. И которую неделю они не дают ему покоя, точат изнутри, как въедливые червячки, волнуют, будоражат, как бы подталкивая к столу, к бумаге. Пиши, объясняйся! Тебя в управлении знают. Сам Виктор Андреевич с тобой считается, он-то поймет и поддержит. Действуй энергичнее! Черт побери, имеешь же ты законное право высказывать свое собственное мнение или нет? Спасай хоть свою часть, свои параграфы проекта!
И Вадиму Николаевичу становилось не по себе, когда он представлял ту реакцию, которая наверняка возникнет в управлении, когда там ознакомятся с проектом. И он думал о том, что начальник управления, уважаемый Виктор Андреевич Ермолов, так же, как и он сейчас, моментально «узрит» потенциальную опасность в том проекте, как в случайно обнаруженной и хитро установленной мине, подложенной под фундамент их привычной, суетливо-беспокойной и давно ставшей милой геологической жизни. Он даже мысленно увидел перед собой недовольное, нахмуренное лицо Ермолова и его остро-колючий взгляд, как бы спрашивающий: «А ты-то куда смотрел?»
Недавно освобожденный из мест заключения Михаил Максимов любил, чтобы его именовали Чемпионом.
Возможно, он когда-то действительно, еще до войны, занимался в боксерской секции. Война ожесточила его. Вспыльчивый и злопамятный, он, как говорят, заводился с полуслова, с пол-оборота и дрался по любому пустяшному поводу, не щадил ни своих, ни чужих, применяя в потасовках боксерские приемы, особенно те, которые запрещены правилами. Что же касается его чемпионства, то тут в его биографии сквозил пробел, никаких документальных подтверждений не имелось, кроме устных уверений самого Михаила.
Среди работяг он имел и второе прозвище, которое употребляли в его отсутствие, за его спиной. За глаза его называли проще и обиднее – Михмак Кривоносый, сократив имя и фамилию в одно слово и намекая на перебитую переносицу, сломанную скорее в драке, чем на ринге.
Михмак Кривоносый появился в Солнечном в самом начале летнего полевого сезона, когда остро ощущалась нехватка в трудовых кадрах и принимали на временную работу любого мужика-пропойцу и по любым документам, лишь бы внешне выглядел крепким и здоровым, мог орудовать киркой и лопатой на пробивке канав и копке шурфов. А этот даже производил впечатление: высокий, худощавый, с сильными длинными руками, словно бы до всего достающими, и смелым нагловато-хищным взглядом чуть прищуренных колючих глаз. Через плечо на засаленном красном шнурке висела гитара, облепленная иностранными картинками юга: пальмами и загорелыми грудастыми красотками в трусиках. А с левого плеча свисал небольшой радиоприемник. А на пальце сверкало массивное затейливое золотое кольцо.
– Со мною верный друг – гитара семиструнная, и транзистор, спутник цивилизации. Культура на любой вкус! Оформляй, начальник, в тайге не пропадем! – усмехаясь, сказал Мишка, нахально глядя в лицо вербовщику, и, ударив по струнам, пропел, слегка гнусавя:
За окном картиночки
И сиянье месяца.
Только б на тропиночке
Ночью нам не встретиться!
Максимов прибыл в Солнечный не один, а привел с собой дюжину осунувшихся работяг с опухшими лицами алкоголиков, называя их «моей бригадой», и вербовались они только на один полевой сезон, а там, как говорил Михмак, «поглядим-посмотрим». В его бригаде был и Андрей Кряч, спокойный и малоразговорчивый блатяга лет сорока, без особых внешних примет, которого в глаза и за глаза называли Молчуном.
Молчун, как и остальные, был одет в потрепанную выцветшую на солнце ватную стеганку, распахнутую на груди, в темный засаленный свитер, а на ногах – обычные кирзовые сапоги. Только на голове у Молчуна красовалась приметная шапка. Дорогая, из пыжика. Пушистая, ворс огнем отливал. И золотое кольцо на безымянном пальце, как и у Михмака, затейливое, самодельное, тяжелое. А на кольце маленький череп зубы скалит. Ловко так сделан тот череп, пугающе.
Насчет шапки и кольца Молчун объяснил просто: в карты выиграл. А в карты бригада Михмака вместе с бригадиром резалась постоянно – и в обеденный перерыв, и в перекур, и по вечерам в общежитии. Играли на деньги, на наличные и в долг, в счет получки, выставив в дверях палатки караульных. Верховодил в картежных играх Михмак Кривоносый, и вся бригада ходила у него в должниках. Давно ходила, еще до прибытия в Солнечный. И к геологам в экспедицию они завербовались с одной-единственной целью: подзаработать и, вернув карточные долги, вырваться из липких пут вожака, добиться свободы.
Заработки в экспедиции действительно были высокими и находились в прямой зависимости от фактических выработок: чем больше сделаешь, тем больше получишь. Вкалывала бригада прилично, не считаясь со временем, и выходные прихватывала, охотно бралась за любую тяжелую и трудную, но хорошо оплачиваемую работу. Без нытья и ропота соглашалась на далекие от поселка объекты, выставляя лишь одно требование: «чтобы харчи доставляли».
А когда на объект приходил геолог, ответственный за участок, то он всегда заставал одну и ту же картину: громко играл радиоприемник, члены бригады долбили канаву, а Михмак Кривоносый с кем-нибудь из своих резался в карты, чаще всего с Молчуном. Но вот работающим, с киркой или лопатой этого Молчуна никто никогда не видел. Однако норма выработки у него всегда была высокой, как и у других. Бросалась в глаза и еще одна любопытная деталь – люди Максимова зарабатывали весьма прилично, однако ходили в довольно поношенной одежде, нового себе ничего не покупали, довольствуясь главным образом казенной спецодеждой. Да и на пропитание они особенно не тратились. Но всегда у них водилось хмельное и по вечерам из утепленной палатки можно было слышать то пьяную ругань и короткие вспышки потасовок, а следы тех рукопашных стычек утром можно было прочесть на отдельных невыспавшихся лицах, то голос Михмака, певшего под аккомпанемент на гитаре блатные и лагерные песни:
В скором поезде, в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, примчусь.
Но мало кто знал, может быть, за исключением некоторых членов бригады, канавщиков, что истинным вожаком был вовсе не шумный Михмак, а малоразговорчивый Молчун, что не он, а сам Мишка Чемпион ходил у него в должниках, был его правой рукой и верным слугой.
Молчун с первого дня своего пребывания в Солнечном сразу же обратил внимание на четырех немцев, которые ему почему-то не понравились. Немцы, а их в поселке знали по именам – Генрих, Ганс, Губерт и Хорст, – жили своей коммуной в соседней палатке, работали в бригаде строителей. Они слыли хорошими специалистами, работали быстро, слаженно и качественно. Им, естественно, и поручали ответственные и сложные строительные объекты. Зарабатывали немцы хорошо, но денег особенно не тратили, однако на себя не скупились: одевались прилично, питались сытно, закупая в магазине лучшие продукты, в том числе и спиртное, хотя им никогда не злоупотребляли и развязно пьяными их никогда не видели. Впрочем, видели, но всегда они держались на ногах и в дозволенных рамках.
Напившись, Генрих, Ганс, Губерт и Хорст маршировали. То было интересное зрелище, печально-торжественное и величественно-грустное: четверо взрослых мужчин, каждому за сорок, но еще статные, подтянутые, рослые, как мальчишки-курсанты на армейском плацу, старательно и слаженно маршировали на вытоптанной лужайке далекого таежного поселка, то шагали строем в затылок друг к другу, то по команде резко поворачиваясь в шеренгу плечом к плечу, то меняли направление движения, делая четкие повороты и развороты. Двигались они ритмично и слаженно, как автоматы, в своей старенькой давно выцветшей военной форме, латаной-перелатаной, которую надевали лишь по воскресным дням, нацепив свои военные кресты и медали. И странно было смотреть на взрослых людей, которые так старательно и со всей серьезностью, широко взмахивая руками и высоко поднимая ноги, как на парадах, выполняли строевые упражнения и перестроения. Что-то давно ушедшее и жалкое было в том их самоудовольствии, как отголоски давно умершей жизни и былого величия.
Все четверо были германскими эсэсовскими солдатами, имели разные младшие армейские чины, подростками вступили в молодежную организацию гитлерюгенд, и вся их дальнейшая жизнь протекала непосредственно в эсэсовских войсках. И Ганс, и Генрих, и Губерт, и Хорст научились атаковать и защищаться, умели разрушать и убивать. Два десятка лет тому назад, они, так же опьяненные, как и тысячи других солдат немецкой армии, ввергли Европу и весь земной шар в пучину второй мировой войны, надеясь на свою скорую победу и торжество арийского духа, служили беззаветно преданно и искренне верили в то, что им так старательно внушали и вбивали в головы на протяжении многих лет. Но финал оказался весьма печальным. Гитлеровская Германия была разбита, главарей фашистского рейха судил международный трибунал. И эти четверо эсэсовских вояк, чудом уцелевших в гигантской мясорубке, попали в плен и тоже были осуждены за свои личные военные преступления на земле Белоруссии, за участие в карательных операциях, за сожжение сел и деревень, за старательно-бездумное исполнение зверских приказов вышестоящих начальников. Они отсидели положенные им судом сроки наказания и в лагерях охотно приобщились к мирному труду строителей, научились не разрушать, а созидать. В лагере они вели себя дисциплинированно, осознав свое преступное прошлое, и благодарили судьбу и советскую власть за то, что их помиловали, сохранили им жизни. Последние месяцы перед отправкой на родину им великодушно разрешили потрудиться в таежной экспедиции, дали возможность прилично подзаработать, чем все четверо незамедлительно и воспользовались.
Первое время, когда четверка немцев появилась в поселке, на них открыто неприязненно смотрели, особенно фронтовики и те, чьи близкие погибли в войну, но как-то постепенно к ним привыкли, тем более что бывшие вояки вели себя тихо и мирно, работали безотказно и добросовестно. Так устроены русские люди, что если к ним с добром и трудом, то они быстро отходят и даже где-то начинают сочувствовать, понимая, что не по своей же доброй воле те немцы воевали, что были мобилизованы, и что вот уже сколько лет они живут-маются, отбывая наказание вдали от своей немецкой родины. И к их смешным странностям маршировать на полянке возле общежития по воскресным дням в поселке привыкли быстро, хотя в первые времена многие ходили смотреть на «цирк», на бесплатное «представление». Но интерес к ним как-то быстро поостыл, лишь одна ребятня бегала глазеть на «живых фрицев».
На этих немцев и обратил свое внимание Молчун, как он сам говорил, «положил глаз». Не на всю четверку, а на одного из них, на Хорста. Но об этом никто не знал, даже его верный Михмак Кривоносый. Молчуну показалось, что Хорст узнал его. Слишком внимательно и пристально всматривался Хорст в лицо Молчуна, когда они случайно столкнулись возле прилавка в магазине. У Молчуна от того взгляда вспотели ладони. Они смотрели друг на друга всего каких-то несколько коротких секунд, которые ему показались вечностью. Молчун только чуть опустил веки, как бы прикрывая глаза, чтобы скрыть свою тревогу, не дать немцу заглянуть внутрь, в тайники души, и не спеша, как ни в чем не бывало, повернулся к нему спиной, молча взял свою покупку и сдачу и небрежно двинулся к выходу. На улице облегченно вздохнул, воздух свободы показался ему удивительно сладким. А в висках кровь стучала молоточками: «Узнал или не узнал?» И еще спасительно подумал: а может быть, это вовсе и не тот? Но тут же отогнал от себя сомнения: тот!
Молчун узнал немца сразу. Еще бы! Тот был первым немцем, которого он видел близко, когда очутился в плену в июле сорок первого вместе с командиром. Совсем близко, и Молчун на всю жизнь запомнил удлиненное, словно слегка сплюснутое, конопатое лицо, раздвоенный подбородок, равнодушно-холодные глаза и шрам над рыжей бровью. Их, немцев, было несколько человек, но этот стоял ближе всех к нему, стоял, расставив ноги циркулем, направив на Молчуна дуло автомата. А они с комбатом рыли саперными лопатами одну могилу на двоих. Жить оставалось считаные минуты. А умирать не хотелось, ох как не хотелось! День был ясный и теплый, по синему небу над головой плыли редкие белые пушистые облака, вырытая земля была теплой и слегка влажной, пахла чем-то сладким. И тогда, именно тогда, в те минуты, он и надломился душой. Сделал отчаянно-коварный шаг на тропу предательства. Захотел выжить. Любой ценой! Взмахнув саперной лопаткой, он ударил острым ребром, как топором, по шее своего командира, которого до пленения раболепно обожал, ударил сзади, подло и неожиданно, и нервно закричал, брызгая слюной:
– Юда! Жид! Комиссар!..
Он знал, что гитлеровцы в первую очередь расстреливали евреев и комиссаров, знал из фашистских листовок, которые разбрасывали немцы с самолетов. В них они призывали убивать командиров и комиссаров и переходить на сторону немцев. Но он хорошо знал и то, что его командир не был евреем, как и не был комиссаром, а просто служил командиром роты, да к тому же еще и беспартийным.
Но Молчун, спасая свою шкуру, выслуживался перед оккупантами. Он в слепой отчаянной ярости наносил удары саперной лопаткой, превращая голову лейтенанта в кровавое месиво, выкрикивая с придыхом:
– Жид!.. Юда!.. Комиссар!..
Эсэсовцы, застывшие с автоматами в руках, казалось, равнодушно и безучастно взирали на его зверствование. А этот Хорст даже брезгливо кривил губы. Так ему тогда казалось. И запомнилось, врезалось в память.
Когда его повели назад на скотный двор, превращенный в лагерь для военнопленных, Молчун от радости не чувствовал земли под ногами: он жив! Его не расстреляли! Заперли его в кирпичном сарае, одного. И Молчун это воспринял как поворот в своей судьбе: его выделили, не посадили со всеми остальными пленниками. И не ошибся. Только страшные минуты пришлось пережить еще раз. На допросе гестаповец, сносно владевший русским языком, спросил:
– Зачем ты убиваль свой товариш?
– Какой он мне товарищ? Туда ему и дорога! – Молчун матюкнулся и облизал пересохшие губы. – Юда он и комиссар! А я не хотел, чтобы и меня вместе с ним расстреляли. Погибать ни за что ни про что, а так, за здорово живешь?.. Нет, спасибочки! – он сам не знал, откуда у него брались слова, но они находились и, казалось, сами слетали с его языка. – Как в листовках ваших? Писали же: «Убивайте командиров и комиссаров и переходите к нам!» Вот я и убил его, чтобы перейти навсегда и окончательно!
– Гут, карашо, – сказал гестаповец, записывая его слова, потом вынул пачку папирос, закурил и, пуская дым в лицо Молчуна, произнес слова, которые ножом резанули его под самое сердце:
– А ми не думаль вас расстреляйт, а только арбайт… немножко работа-работа! Ми харошо знайт, кто есть комиссар, кто есть юде! И никого прощайт не будем.
Всю ночь Молчун ждал своего смертного часа, поскольку понимал, что за самовольное убийство немцы его не помилуют. Однако они его не собирались расстреливать, и он волновался напрасно: гитлеровцы учли его искренние «старания». Такие люди им были нужны. Перевели в другой лагерь, в котором находились такие же отпетые личности, а там его завербовали на службу, он надел чужую форму и – пошло-поехало! – три года в сплошном дыму-тумане. В угарно-хмельном тумане и дыму пожарищ. Карательные войска, специальная зондеркоманда. Приказ – закон! Никакой пощады и сочувствия. Расстреливали, убивали, вешали, сжигали. По одному и группами, пачками. Военнопленных, партизан, заложников, подозрительных мирных жителей. Мужчин, женщин, стариков, детей…
Отрезвление для многих карателей наступило осенью сорок четвертого, когда погнали оккупантов, когда начали загонять гитлеровцев в их собственное логово, когда закачалась и начала трещать по всем швам великая фашистская империя, распадаясь на куски, когда сами нацисты заметались, как шакалы в огненном кольце, ища спасительной лазейки. И это их животное беспокойство Молчун почуял своим звериным нутром загодя, еще весной, за много месяцев до всеобщей отчаянности завоевателей мира, и заготовил себе тайно документики, настоящие, подлинные, не поддельные, на имя Андрея Кряча, жителя партизанской деревеньки в глухом белорусском Полесье, сожженной карателями начисто и до основания, стертой с лица земли, так что никаких живых свидетелей не осталось. Уходить же за кордон с карателями он не решился, чужая и незнакомая заграничная жизнь пугала сплошной неизвестностью.
Навстречу наступающим советским войскам Молчун вышел не с пустыми руками, а с солидным «языком»: ему не составляло большого труда выследить и подкараулить штабного офицера, прихватить его вместе с документами. Оглушить и связать его уже, как говорят, было дело техники, благо Молчун имел на этот счет немалый опыт. А дальше – «чистосердечное раскаяние»; попал, мол, к немцам раненым в плен, концлагерь, вербовка, короткая служба и «мечта» как можно скорее перейти с оружием к «своим». Немецкий штабист с документами являлся весьма весомым оправдательным аргументом.
Подлинную личность Молчуна в те военные времена сразу же установить не удалось, и за службу врагу, за неимением других прямых доказательств, его осудили, приговорили к небольшому сроку наказания, сослали в Сибирь, где он и обосновался на дальнейшую свою жизнь. Края обширные и малообжитые, можно кочевать по бесконечным таежным просторам, рабочие руки везде нужны, в отделах кадров особых проверок документам не устраивают, верят тому, что напишут в анкетах, как заполнят личный листок.
О своей службе в зондеркоманде Молчун начал было уже забывать, но в геологоразведочном поселке прошлое вдруг воскресло в лице Хорста. Круг замкнулся, связав недавнее прошлое с настоящим. Хорст был живым свидетелем, он был опасен, как бомба замедленного действия, внутри которой тикали заведенные часики. Обезвредить ее можно лишь одним способом – убрать живого свидетеля. Вот так Молчун и «положил глаз» на одного из четырех бывших эсэсовцев. Но вслух только глухо произнес в своем кругу:
– Гады фрицы! И в войну они, и теперь тут… Красавчики! Живые! А наших полегло сколько, а?
И холодно посмотрел на Михмака Кривоносого. Они поняли друг друга без слов. Когда Молчун произносил слова «красавчики» и «живые», то они, как приговор, имели лишь одно значение: надо в ближайшее время сделать так, чтобы те, о ком упомянул Молчун, перестали быть «красавчиками» и по возможности «живыми».
Екатерина Александровна оказалась права. Самыми трудными для Казаковского оказались именно первые дни, вернее, первая неделя, после издания приказа. Внедрять его в жизнь было нелегко. Приказ висел на доске объявлений, с ним ознакомились подчиненные, подтвердив это собственноручной росписью. А поток ежедневных бумажных дел, злополучного самотека и текучки по-прежнему, если не с большим напором и силой, обрушивался на начальника экспедиции. Перед дверью его кабинета, как и раньше, с утра, толпились люди. Шли к нему с любым вопросом, с любой бумажкой, требуя резолюции, подписи, утверждения, распоряжения…
Казаковский вспыхнул, готовый взорваться – для кого же, черт побери, вывешен приказ? Не раскричался, успел взять себя в руки. Приказ – это лист бумаги, а к начальнику идут по привычке. Как ходили вчера и позавчера, как ходили неделю назад, как в прошлом году, как и при другом руководителе. Это – традиция. Вера в высшую инстанцию. И он понял, что сломать эту традицию не так-то просто. Одним приказом не обойтись. Нужна длительная и кропотливая работа с людьми. Не отмахиваться от них, не корить и ругать, а разъяснять и растолковывать азбучные истины, что с вопросами, которые можно решить на низших инстанциях, нет никакой необходимости обращаться к начальнику экспедиции.
А когда он это сам понял, сразу как-то легче стало работать. Казаковский никому не отказывал, хотя многие ждали такого поворота событий, стал принимать всех подряд. Выслушивал каждого, вникая в суть дела. Читал заявки, просьбы, заявления, требования. И – ничего не решал. Не подписывал. Не давал указаний и распоряжений. А только сам спрашивал, задавая всем один и тот же вопрос:
– А вы обращались к… – и Казаковский, судя по содержанию бумаги, называл фамилию главного геолога, главного инженера, заместителя по общим вопросам и других командиров служб.
И, конечно, же получал отрицательный ответ:
– Нет! Сразу к вам, Евгений Александрович, вы ж всему голова.
– Но те вопросы, с которыми вы пришли ко мне, к сожалению, находятся в ведении… – и Казаковский снова называл фамилии своих заместителей и командиров подразделений. – Идите к ним. Вот если они откажут, не решат, тогда и приходите. И только в день приема! – и заканчивал краткой нотацией. – Умейте ценить и свое и чужое рабочее время.
Постепенно, день за днем, новая форма производственных отношений утверждалась в жизни экспедиции. Немалую помощь ему оказала и партийная организация. До всех дошло, что приказ упорядочил ответственность и увеличил самостоятельность. Каждый руководитель подразделения действительно стал полновластным руководителем со всеми вытекающими из такого положения выводами.
Разгрузившись таким образом от повседневной текучки, Казаковский наконец получил возможность осуществлять целенаправленные действия. С предусмотрительной готовностью стал заниматься, как он сам говорил, «расшивкой узких мест». А их-то поднакопилось немало. Из общей массы выделил главные, которые обоснованы в проекте: это комплексное решение вопросов поисково-разведочных работ по всему региону Мяочана, а не замыкаться только на детальной разведке Солнечного месторождения. Казаковский, рассчитывая свои ходы на годы вперед, делал упор на инженерно-технические средства, дающие наиболее быстрые и конкретные результаты. А для накопления этой стратегической силы бросил все резервы на создание надежной материально-технической базы – своей электростанции, собственных мощных ремонтно-механических мастерских, дробильного цеха, лаборатории и всех других служб, необходимых для жизни и нормальной работы, включая в первую очередь строительство жилья и многих культурно-бытовых объектов, не записанных в сметах и не предусмотренных в планах, используя высвободившиеся средства, накопленные за счет строгой экономии и внедрения передового опыта, рационализаторских предложений и изобретений. Казаковский думал сам и заставлял думать других.
На «расшивку узких мест» он не жалел ни времени, ни сил. Для резкого расширения разведочных работ нужна была электроэнергия, чтобы обеспечить нормальную производственную деятельность трех штолен и дюжины буровых установок. До последнего времени каждая штольня и каждая буровая имели свой дизель, обеспечивавший нужды в электричестве, конечно, не в полном объеме и зачастую с перебоями – то горючее не завезли, то дизель зачихал, забарахлил. После подсчетов оказалось, что гораздо выгоднее иметь одну мощную электростанцию: высвободятся люди, – а в экспедиции ценилась каждая пара рабочих рук, – подача энергии станет постоянной и бесперебойной, заодно и поселок получит часть электричества, не говоря уже о том, что сберегутся тонны горючего.
На расширенном заседании партийного комитета, на котором выступил Казаковский, коммунисты поддержали его предложение. Был создан штаб по строительству своей электростанции. Методом народной стройки начали воздвигать корпус здания. Строительство и монтаж оборудования, по предложению Воронкова, поручили коммунисту-фронтовику Константину Купченкову, главному электрику экспедиции.
Он воевал в танковых войсках, участвовал в историческом Параде Победы на Красной площади в Москве и на обложке майского журнала «Огонек» того победного года Константин изображен на своем танке. И этот человек, энтузиаст своего дела, обладающий большой энергией и огромной физической силой, взялся за выполнение сложного задания с таким упорством и волей, с такой верой в конечный победный результат, с каким водил в атаку свою боевую машину. Вопреки всем трудностям – нехватку специалистов, отсутствием соответствующей документации и, главное, неимоверными затруднениями по «выбиванию» необходимых материалов, а обеспечение было прямо-таки обескураживающим, многие детали приходилось изготовлять собственными силами в ремонтно-механической мастерской, Купченков за несколько месяцев, опережая намеченные сроки, смонтировал дизели «Шкода-250», и электростанция мощностью в 600 киловатт выдала ток! Единая энергосистема позволила наладить ритмичную работу штолен и буровых установок, где электричество давно ждали, – по штольням покатились электровозы и повезли вагонетки, компрессоры стали надежнее подавать воздух, повысилась техническая культура горного производства и, как следствие, начала расти производительность труда у горнопроходчиков. Все буровые установки перевели на централизованное энергоснабжение, одноцилиндровые двигатели заменили на электромоторы.
Решив проблему с электроэнергией, Казаковский получил возможность более конкретно заняться и самими буровыми. Они работали, по его мнению, неудовлетворительно. Буровые буквально задыхались от нехватки воды. Если на первых порах установки располагали в долине реки, где вода находилась близко, то с каждым разом, ведя планомерную разведку на глубину, их перемещали все выше и выше. Для них «вырубали» с помощью взрывчатки в скалистых склонах специальные площадки. Закачивать же воду на высоту из речной долины оказалось не так просто. А если ко всему еще приплюсовать свирепые зимние морозы, то снабжение буровых промывочной жидкостью превращалось в сложную техническую трудноразрешимую проблему.
Казаковский задумался. Что бы он ни делал, какие бы вопросы ни решал, в голове было одно – буровые и доставка жидкости на высоту. Он никогда ранее и не предполагал, что придется ломать голову над такой инженерной задачкой со многими неизвестными, хотя буровые установки были его любимым «коньком»: практику проходил в Донбассе на буровых, диплом писал на основе буровых… Может быть, именно тогда, в те напряженные дни и недели, у Казаковского и возникла идея о замене воды на плотную воздушную струю, закачивать в скважину не промывочную жидкость, а воздух. Идея засела крепко, она, словно зажженный фонарь, изнутри стала освещать его земное существование, давая простор творческим исканиям. Евгений ходил нервно-возбужденный, озаренный внутренним своим светом, как бы заново осознавая смысл своей инженерной жизни. Он увидел творческую цель, и она, словно далекая и непокоренная вершина, манила к себе, давала направление всему дальнейшему существованию, наполняя трудовые будни творческими исканиями и борьбой.
Обо всех своих раздумьях Казаковский написал своему наставнику, Борису Ивановичу Воздвиженскому, доктору технических наук, профессору Московского университета. Большой знаток горного дела, профессор Воздвиженский живо заинтересовался идеей своего ученика. Несколько лет тому назад, когда Казаковский заканчивал учебу, профессор, увидевший незаурядные способности студента, предлагал ему остаться на кафедре и зачислял в число своих аспирантов. Но тогда Евгений лишь искренне поблагодарил за оказанную ему честь, хотя в душе и мечтал о научной работе. Не мог же он в открытую признаться, что не может и дальше быть иждивенцем у своей пожилой матери, что должен сам себе зарабатывать на жизнь, содержать свою молодую семью… И по праву отличника, к удивлению многих, выбрал местом своей работы не хлебную Украину и не теплый Кавказ, а далекий и суровый Дальний Восток.
Письмо от профессора было кратким, как приказ: идея великолепна, она может служить основой научной разработки, и Воздвиженский записывает ее за Казаковским, зачисляя его заочно в свою аспирантуру. И заканчивалось припиской: «Теперь действуй и не подводи старика».
Евгений даже не предполагал, что его идея, вызванная жизненной необходимостью, приобретала научное звучание. Конечно, это было приятным сюрпризом, как и решение профессора зачислить его заочно в аспирантуру. Письмо из столицы ободряло и вдохновляло. И Казаковский, понимая всю трудность практического решения этой проблемы, поставил перед собой цель – сначала научиться бурить с помощью воздуха, а уж потом, на основе опыта, браться за диссертацию. А для начала надо решить первостепенную задачу: обеспечить буровые, установленные на склонах гор, промывочной жидкостью.
Жизнь не раз подсказывала Евгению, что многие вопросы легче решаются непосредственно на рабочем месте, нежели в кабинете. И он вместе с Борисом Алимбаевым побывал на многих буровых, изучая подачу воды, облазил ближайшие склоны гор, присматриваясь и прикидывая, придерживаясь старого правила: не преодолевать природные условия, а использовать их в своих целях. И вскоре был найден выход, простой, как сама вода: нужно соорудить мощный водопровод, который бы закачивал воду электронасосом на высоту триста – триста пятьдесят метров, там, в скалистой выемке, соорудить единый «котел», а из него, уже самотеком, по трубам промывочная жидкость побежит к буровым…
Так одно за другим Казаковский «расшивал узкие места». Создал мощные, лучшие в районе, ремонтно-механические мастерские, похожие на маленький завод. Наладил свое автохозяйство, выстроил гараж и наладил регулярное движение автобусов из Солнечного в Комсомольск-на-Амуре. Пробил дорогу на Фестивальный. Он совершал это с поразительной быстротой и напористостью, исчерпывая, казалось, немыслимые возможности из оборудования и вдохновляя людей на личные рекордные трудовые достижения.
Узким местом, вернее, не узким местом, а сложным, крепко стянутым узлом, оказалась проблема с кадрами. А точнее – с текучестью кадров. Каждый день Казаковскому приходилось подписывать заявления: одни люди поступали на работу, другие – увольнялись. Вроде бы обычное явление, типичное для любого производства. А здесь тайга, отдаленная экспедиция, люди прибыли издалека… И его настораживало то обстоятельство, что заявлений было много об уходе. Со стандартной формулировкой: «по собственному желанию…» В чем дело? Почему люди уходят? Почему увольняются?
Пригласил парторга. Вызвал кадровика, и начальника отдела труда и зарплаты, и начальника планового отдела. Положил перед ними папку с заявлениями, которые не подписывал в течение недели, – их накопилось порядочное количество.
– Можете объяснить причину?
Воронков задумался, потирая пальцами подбородок. Он всегда потирал его, когда задумывался. У него в ящике письменного стола тоже лежат заявления. Конечно, их намного меньше, чем у начальника. Уволившиеся коммунисты просили о снятии с учета.
Начальник труда и зарплаты, недоуменно пожимая плечами, как бы отвечал на вопрос Казаковского, что он здесь ни при чем. А кадровик, человек пожилой, в прошлом – оперативный работник районного управления внутренних дел, невысокий, щуплый, жилистый, снял и, волнуясь, протирал носовым платочком старомодное пенсне, словно чувствовал за собой какую-то вину, словно от него лично, от его недоработки образовался такой поток текучести…
Только один невозмутимый Анатолий Алексеевич, сияющий и жизнерадостный, улыбался и потирал руки, ладонь об ладонь, словно скручивал шпагат.
– Так тут дело житейское, Евгений Александрович! – сказал он, философствуя. – Рыбка ищет где поглубже, а человек, естественно, где получше.
– А почему им у нас не лучше, чем в другом месте? – спросил Казаковский. – Почему? Вы задумывались?
– Всяко бывает в человеческой жизни, – отозвался начальник труда и зарплаты.
– Давайте коллективно пошевелим нашими мозговыми центрами: почему же увольняются люди? Почему уезжают? – Казаковский тоже снял свои очки, протер их и водрузил на место. – У нас тут не город, к нам в Солнечный не так-то просто добраться, путь не из легких, и те, которые приезжают, уверен, на сто процентов уверен, долго размышляли, прикидывали, прежде чем отправиться к нам по нелегкой дороге. Ехали с надеждой и верой в хорошее будущее. И что-то у них не так получилось? Где произошла осечка? – начальник экспедиции сделал паузу. – Нет, нет, поймите меня правильно. Летунов и прочих охотников за «длинными» рублями и высоким заработком за ничегонеделание я в расчет не принимаю. Такие были, есть и будут. Человека сразу не разгадаешь. Но здесь, – он показал на папку с заявлениями, – хотят увольняться и рабочие, и инженерно-технические кадры, и служащие. Хорошие рабочие и знающие свое дело специалисты. Многих из них мы с вами хорошо знаем, потому что они трудятся в экспедиции не первый год. Так в чем же причина? Где, как говорят, зарыта собака?
О текучке все знали. Ее воспринимали как нечто неизбежное: условия для жизни и работы в геологическом поселке не ахти какие. Но так серьезно, вернее, так глубоко, никто из руководителей подразделений не задумывался и не задавал сам себе такого простого главного вопроса: а почему?
– Действительно, почему? – повторил вслух секретарь парткома.
– Задачка со многими неизвестными, – вздохнул начальник отдела труда и зарплаты. – С ходу не решишь. Над ней многие ломают головы.
– Евгений Александрович, а если спросить самих? Тех, которые увольняются, – предложил Анатолий Алексеевич, все так же потирая ладони. – Получив расчет, человек никакими формальными цепями с нами не связан, свободен, как птица. Такие люди говорят откровенно, выкладывая сущность, что наболело и накипело у них внутри.
– Это уже идея, – сказал Казаковский и посмотрел на кадровика. – Вам карты в руки.
– А может быть, поставим вопрос шире? Те, которые увольняются, люди вчерашнего дня, – начал Воронков. – А мы давайте поинтересуемся у тех, которые остаются, которые составляют и основу нашу, и будущее. Проведем в низовых ячейках открытые собрания, обсудим. Пусть люди выскажутся, и коммунисты, и беспартийные.
– Дельное предложение, – сразу же согласился начальник отдела труда и зарплаты.
– А сколько вам, Геннадий Андреевич, на эти мероприятия потребуется времени? – по-деловому подошел к этому предложению Казаковский.
– Думаю, что до нового года управимся, – сказал, поразмыслив, Воронков. – Но не раньше.
– Тогда отпадает. Долго ждать. Пока проведем собрания, пока соберем протоколы, пока обобщим, жизнь уйдет так далеко вперед, что мы со своими выводами уже, может быть, никому не будем нужны, – заключил Казаковский. – Надо придумать что-нибудь более оперативное.
– Что-нибудь придумаем, – сказал начальник планового отдела.
Он имел талант быстро сходиться с людьми, схватывать на лету любую идею, даже едва-едва тлеющую, которую тут же развивал, раздувая огонек, превращая его в жаркий костер, согревающий многих. Как правило, все сложные бумаги – важные решения партийных собраний, подведение итогов соревнования, принятие социалистических обязательств, – все сложные проекты решений поручали составлять именно ему. Анатолий Алексеевич никогда не отказывался, только всегда просил, чтобы его, для обдумывания и написания бумаги, отпустили с работы на один день. Он не закрывался в своей квартире, не уединялся в библиотеке, а брал свои снасти и отправлялся на рыбалку. В любое время года. Анатолий Алексеевич любил рыбачить на вольном и широком Амуре. Возвращался, как правило, с готовым проектом решения и солидным уловом. Обсуждение составленного им проекта происходило, как правило, в тот же вечер. Гостеприимный хозяин угощал еще и ухой. Он никому и никогда не доверял варить уху. А сам варил ее мастерски. Уху двойную и тройную. Уху наваристую и удивительно ароматную, больше одной миски которой не осилишь и которая никогда не позволит даже слабому человеку захмелеть. Именно эта любовь к вольной рыбной ловле была одной из причин переезда Миронова на Дальний Восток.
– Что-нибудь придумаем, Евгений Александрович, – повторил начальник планового отдела и, потирая ладони, стал пояснять свою идею. – Вы, Евгений Александрович, сказали, что долго ждать протоколы? Так это можно ускорить. Не надо проводить никаких собраний. Можно организовать получение бумаги и проще и быстрее. Как? Очень даже просто. Переймем полезный опыт наших отечественных социологов. Наш геологический рабочий класс и научно-трудовая интеллигенция тоже на уровне, грамотные, смогут высказаться в индивидуальном порядке. А для этого нам с вами необходимо сделать лишь одно – составить умную бумагу с соответствующими вопросиками. Одним словом – анкету. А дальше уже дело техники: отпечатать, распространить, собрать… Ну а потом, как на выборах, только вноси в каждую графу результаты – «за» и «против», «да» и «нет», плюсы и минусы. И мы будем знать мнение народа.
Анатолий Алексеевич своим простым и доступным предложением, как говорится, попал в самую точку, в яблочко. Это и было как раз то, что и требовалось. Каждый только удивлялся тому, что до такой простой вещи, как составить и распространить анкету, раньше сам не додумался.
Казаковский был искренне доволен итогом совещания. И не скрывая приятной улыбки, спросил:
– А сколько вам, Анатолий Алексеевич, надо времени для составления проекта такой анкеты?
Начальник планового отдела только пожал плечами, как бы удивляясь незнанию начальника экспедиции, и скромно сказал:
– Как всегда, Евгений Александрович.
– Один день?
– Один день.
– И плюс машина. Завтра с рассветом в райком партии повезут документы, – Казаковский посмотрел на Воронкова. – Надеюсь, наш партийный секретарь не станет возражать, чтобы по дороге в райком доставили на берег Амура уважаемого плановика, а вечером, на обратном рейсе, прихватили его?
– При одном условии, что в качестве мзды за транспортные услуги составит качественный, но не объемный вопросник.
– И плюс двойная уха, – дополнил кадровик.
– Уха под вопросом, потому что еще неизвестно, удастся ли ему наловить нужной рыбы, поскольку идет одна кета. Можно надеяться лишь на свежую красную икру, – со знанием дела пояснил начальник отдела труда и зарплаты.
– Осточертела нам эта красная икра, круглый год одно и то же! – вздохнул кадровик. – И свежая, и присоленная, и соленая, и сушеная. Местные рыбаки ею собак кормят.
– Заелись, заелись, если уже и икра вам надоела, – мягко сказал секретарь парткома и встал, как бы отмечая все прочие рассуждения, обратился к начальнику экспедиции. – Думаю, что распространение и сбор анкет мы поручим комсомольцам. У Валентины Сиверцевой актив надежный.
– У меня нет возражений, – согласился Казаковский.
Комсомольцы распространили анкету, получили ответы и, обобщив и проанализировав их, выдали итог, вернее, определили основные причины неудовлетворенности: большая зима! Малые районные надбавки! Неустойчивые заработки!
А на первое место вышли три главных вопроса: необеспеченность жильем, у молодежи – однообразие жизни, скука; у семейных, имеющих детей, – отсутствие школы.
Так сама жизнь подсказала проблемы, которые необходимо решать в первую очередь, чтобы закрепить кадры, уменьшить текучесть.
Насчет большой зимы, конечно, начальник экспедиции и секретарь парткома только поулыбались: к сожалению, их власть над природой не распространяется. А вот остальные-то вопросы заставили задуматься. Малые районные надбавки и, главное, неустойчивые заработки – дело трудное, но вполне поправимое. Их взялись проанализировать и найти пути решения два начальника отделов – планового и труда и зарплаты. Проблема с жильем, острейшая из проблем, решалась сообща всем коллективом экспедиции: плановым строительством, внеплановым строительством, с помощью обязательных часов стройповинности и поощрением индивидуальной инициативы – если человек строит себе дом, значит, он намеревается жить здесь долго. И о клубе, вернее, даже о своем Доме культуры, думал Казаковский.
– Только бы утвердили скорее наш проект, там все заложено! – не раз повторял Евгений Александрович. – Мы бы развернулись!
Но рассмотрение перспективного проекта почему-то затягивалось. Управление хранило непонятное молчание. А присланные стандартные проекты и сметы расходования средств на строительство не устраивали. Да и кого они могут удовлетворить, если вместо требуемого Дома культуры подсовывали давно морально устаревший проект одноэтажного клуба, похожего своим убогим фасадом на склад или гараж, с крохотным вестибюлем и небольшим же кинозалом, рассчитанным на сто посадочных мест. Смех, да и только. Горький смех. Ведь население не только в поселке Солнечный растет, оно уже перевалило за две тысячи, не говоря о геологоразведочных партиях и отрядах, разбросанных вокруг на ближайшей перспективной территории, где вообще пока нет никаких очагов культуры, где общие собрания и прочие массовые мероприятия проводятся в столовых, нарушая элементарные санитарные нормы. Такое же положение было и с баней, и с кафе-столовой, поликлиникой, парикмахерской, комбинатом бытового обслуживания… Нужно было срочно строить школу. На запросы и настоятельные требования из края, из управления слышали лишь укоры по поводу «растранжиривания государственных средств» и дышащие холодно-спокойным равнодушием укоризненные разглагольствования: «Геолог – это разведчик недр, он повсюду временный житель! Нет никакой нужды обустраиваться капитально!» Или же, когда досаждали просьбами, отвечали более жестко: «А для кого строить, скажите на милость? На наши средства для людей другого министерства, которые придут эксплуатировать месторождение?»
И приходилось рисковать, брать ответственность на себя: утверждать планы местного строительства, возводить объекты. Строили на одном энтузиазме и своими силами. В наличии ничего не было: ни денег на счету в банке, ни оборудования и механизмов. Казаковский ездил в Комсомольск-на-Амуре, бегал по различным учреждениям, заручался поддержкой райкома партии, райисполкома, уламывал директора банка, выбивал, доставал, выпрашивал, выписывал. И строил, строил. Он жил будущим. Однако в присылаемых планах и сметах – ни одного капитального объекта, всё подчинено лишь производству, одному расширению детальной разведки месторождения.
А Казаковский лелеял мечту о самом простом, о благоустроенном нормальном поселке. И претворял мечту в жизнь. Издал даже приказ: на территории поселка самостоятельно ни одного дерева не рубить! Пихты и ели, по его замыслу, украсят жилой массив, сделают поселок нарядным, зеленым… Человек и в тайге должен жить культурно, красиво. Если не сейчас, то хотя бы в ближайшем будущем. И приближал это будущее.
Иван Вакулов высунулся из палатки. Серая рассветная мгла окружала со всех сторон тайгу, скрывала долину и стлалась туманной влажностью над темным озером. И эта нудная влажность – дождь не дождь, а сплошная противная мокрень, когда мельчайшие капли чудом висят в воздухе, сыпятся на землю словно из мелкого-мелкого сита, – канительно тянется уже третий день. И третий день они с рабочим бездельничают, отсыпаются. Сплошные выходные дни! Только они не радовали Вакулова. Участок до конца не опробован, не исхожен, и за них маршруты никто не станет делать. Так что вынужденное безделье в скором времени, едва наступят погожие дни, обернется бесконечной горячкой. Вкалывать придется от зари до зари, да еще и вечера прихватывать, если луна подсветит. Боком выйдут им эти выходные дни.
Ему на затылок упала холодная капля. Она проворно скользнула по шее за ворот. Иван чертыхнулся: неосторожно задел головой брезент палатки. А она у них давно не новая, и теперь на том месте будет течь долго… И ничего не поделаешь.
Вакулов взял стандартное казенное вафельное полотенце и, мельком глянув на рабочего, который спал в меховом спальном мешке, выскользнул из палатки.
Озеро Амут темной гладью расстилалось почти по всему ущелью и уходило вдаль на несколько километров. Длинная и узкая черная лента воды, порожденная горным обвалом, стянута крутобокими сопками, густо поросшими таежными деревьями. В солнечные дни в озере вверх ногами отражались хмурые ели, задумчивые кедры и шустрые белоствольные березки. Иван любил любоваться озером, особенно с высоты. Вода чистая-чистая, прозрачная почти до дна, и видно глубоко-глубоко, так что невольно кружилась голова. Там, в глубине, был свой особый мир. За перевернутыми деревьями, за верхушками елей синело бездонное небо и по нему плыли белые облака, а между ними, пронзая их, скользили косяки рыб. Вакулов не мог оторваться от захватывающего зрелища и с неохотой возвращался в окружавший его реальный мир. А в непогоду озеро Амур темнело, из приветливого и ласкового становилось хмурым и чужим.
Вакулов быстро стянул свитер, сбросил брюки. Ступая босыми ногами по камням, подошел к краю обрыва. В темной глубине озера, казалось, не было дна.
Отведя руки назад, как на старте соревнований по плаванию, Иван вдохнул грудью, вобрал побольше воздуха и «ласточкой» полетел вниз, раскинув руки крыльями и прогнувшись, задрав голову. С обрыва в неведомую темную глубину. Вода охватила его, обдав жгучим холодом, сомкнулась над его головой. Энергично работая руками и ногами, он вынырнул, фыркнул, глотнул воздуха и быстро поплыл к середине озера. Стиснув зубы, широко выбрасывал вперед стынущие руки, загребая ими воду. Взмахов должно быть пятнадцать, не меньше. Так он решил и не отступал от уговора с самим собой. Иван считал каждый взмах. Больше нормы допускалось сколько угодно, если, конечно, вытерпит. Он сделал семнадцать. Два – лишних, как победный результат над самим собой, над ледяной водой озера. Откинувшись на спину, погреб назад, к берегу.
Выскочив на каменистые глыбы, старательно и быстро растерся полотенцем, разогревая себя, массируя тело, которое быстро краснело. Согрелся сразу, кровь весело побежала по жилам, и Иван как-то вдруг почувствовал себя удивительно свежим. Молодым и сильным. Словно не было у него за плечами тех ежедневных изнурительных маршрутов. И унылая природа, скучная тайга и хмурые горы как-то вдруг преобразились и показались ему приветливыми и по-своему даже красивыми в такую не очень-то приятную погоду.
Насвистывая, он перескакивал с валуна на валун, радуясь своему умению, ловкости и силе ног. У самой воды увидел обломок ствола лиственницы, набрякшей от воды, темной, без коры. Вытащил его на берег, оттащил к камню и прислонил. Пусть высыхает. Лиственницы горят хорошо, пригодятся на дрова.
Натянув на голое тело свитер, схватив полотенце и брюки, поспешил к своей «двухместке». Противный мелкий дождик его уже не тревожил. Иван на ходу пособирал поленьев, сучьев.
«На первое гречневая каша с тушенкой, что осталась от ужина, а на второе чай с сухим молоком, – решил Вакулов, разжигая печку. – И в горы!»
Филимон, рабочий-промывалыцик, спал, закутавшись с головой в мешок-кукуль. Иван действовал осторожно, стараясь не делать лишнего шума, чтоб ненароком не разбудить напарника.
Их поисковый отряд рассыпался по окрестным долинам вокруг озера. Задание у Вакулова, как и у других геологов-поисковиков, простое и лаконичное: прошагать, опоисковать, намыть шлихи, нанести все увиденное на карту и записать в полевой дневник, или, как говорил начальник, «отработать ближайшие распадки». Срок – три недели, если, конечно, не помешают дожди. А потом, свернув имущество, двигать своим ходом к основной группе, которая разбила лагерь в пяти километрах вверх по долине.
Дожди, черт бы их побрал, пожаловали без приглашения и вызова. Надоедливо-нудные, унылые, словно кто-то там, наверху, нехотя отрабатывал положенное по плану смачивание окрестностей дождевой водицей, делал это тяп-ляп, не работал, а тянул резину, отбывая свою смену. И они на земле третий день бездельничали. Рабочий-промывальщик, как сразу же убедился Вакулов, весьма хорошо и твердо усвоил «Единые правила техники безопасности», а также параграфы и пункты положения о правах и обязанностях, и в первое же дождливое утро наотрез отказался выходить в маршрут.
– Поишачили и хватит! – сказал, как отрезал, Филимон. – Теперя законный отдых, дорогой мой молодой товарищ начальник, как положено по инструкции!
Вакулов уже знал, что спорить с ним бесполезно. Если во что упрется, то как бык рогами в ворота, с места его не сдвинешь.
Как Иван радовался, когда промывальщик догнал отряд, пришел своим ходом! Это было эффектное зрелище. Пришел Филимон с таким гордым видом и внутренним достоинством, словно прибыл не вкалывать с лопатой да лотком в руках, а по крайней мере проверять работу геологов. И одет был соответственно и впечатляюще. На нем был совершенно особенный, вроде бы сшитый по специальному заказу полевой костюм, которому сразу же позавидовали и рабочие и геологи. Такого ни у кого из них никогда не было, да никто даже в журналах не видывал. Костюм тот был с массой накладных карманов и карманчиков – для ножа, для компаса, для увеличительного стекла, для записной книжки и для многого иного, нужного в походной полевой жизни, с отстегивающимся капюшоном, с пришитыми накладками на особо трущихся местах из красной кожи, с бесчисленными «молниями» застежками, кольцами и цепочками неизвестного назначения. А на голове черная капитанская фуражка с крабом.
На промывальщика, вернее, на его наряд, приходили посмотреть издалека, за десятки километров, из соседних отрядов и поисковых партий. Иван Вакулов вместе со своим рабочим неожиданно стал в центре внимания. Вакулову откровенно завидовали, говоря, что ему «здорово подфартило», что теперь, имея такого классного промывальщика, «сам Бог велел ему открыть месторождение».
Долговязый, с длинными, до колен, цепкими жилистыми руками, неторопливый в движениях, Филимон в своем необычном костюме держался с завидным достоинством, профессиональной гордостью человека, знающего себе цену. Никогда не подумаешь о том, что еще в прошлые сезоны, промотав глупо и бессмысленно в пьяном угаре заработанные крупные деньги, он зимой пристраивался куда-нибудь истопником, обычно в детском саду или в яслях, где сердобольные нянечки подкармливали его остатками детского питания, а иногда и одалживали на бутылку «бормотухи»…
Но стоило промывальщику улыбнуться, произнести одно-два слова, как эта маска слетала с него, словно старая кожура, открывая обычное нутро вечного бродяги с душой ребенка, любопытного и жадного до всего, что вокруг него, добродушного балагура и упрямого мужика, доверчивого и обидчивого до смешного. Приложив ладонь к лакированному козырьку своей капитанской фуражки, он весело представился своему молодому геологу Ивану Вакулову;
– Прибыл в ваше постоянное распоряжение! Промывальщик по профессии, алиментщик волею судьбы и бродяга по убеждению.
– Трепло ты, дядя, видать, классное.
– Не трепло вовсе, а веселый от роду человек, – и Филимон сам тут же пояснил свою мысль. – В тайге как? В тайге, понимаешь, тоскливо быть завсегда сурьезным. Кому тута романтика, кому эта самая кзотика, впечатленьица разные и тэпэ и тэдэ. А кому одна сплошная голая работенка и больше ничего. Целый день одно и то ж. Топ-топ да бульк-бульк! Переспал, перехватил всухомятку, и опять то же: топ-топ да бульк-бульк. Так что, понимаешь, если сам себя не повеселишь, то в тайге очень даже тоскливо на душе становится. Очень даже, скажу тебе!
О себе поведал кратко. Более подробно Иван узнал о невезучей судьбе бродяги позже, когда ушли в тайгу. Все-то у него в жизни нескладно получается. И все из-за того, что не может надолго нигде прижиться, задержаться. Почувствует вдруг ни с того ни с сего себя он неуютно, потянет куда-то, так он особенно не раздумывает. Снимется впопыхах с работы, порой даже и «без копья» в кармане, заберется в первый попавшийся пассажирский поезд, на верхнюю полку, и едет, сам не знает куда. Лишь бы подальше от того места, где сел. Где он только ни побывал! На Урале в леспромхозах довелось мытариться, обрубщиком да чокировщиком, и на целинных землях в совхозах, разнорабочим, и по всей Сибири поколесил, на Дальнем Востоке был и в Приморье. Здесь и научился мастерству промывальщика у бродяг-старателей.
Родные? Нет у него никого, кроме старшей сестры, которая живет в Подмосковье, почти в самой столице, полчаса всего езды на электричке. Да в разных местах страны имеются жены, бывшие, конечно, которые его не забывают и повсюду преследуют исполнительными листами на сдирание с него алиментов, хотя в большинстве случаев насчет детей он сомневается, поскольку очень даже не уверен, что они его.
– А в прошлом году, в начале зимы, мне подфартило, – рассказывал не раз промывальщик. – Обычно как? Дальше Хабаровска или Иркутска мне в последние годы никак не удавалось уехать. А сестренка ждет и пишет в письмах, что повидаться надо бы обязательно, родные все ж. Ну а я, гад такой, обещаю приехать, а все не получается. Не получается по той простой причине, что пропивался насквозь в первые же недели после окончательного расчета. А когда приходил в себя, то в кармане, окромя мелочи, ничего не оказывалось. На такие копейки даже пива для похмелья не купишь, не говоря уж о билете до столицы. И опять голубая моя мечта откладывалась на будущую осень. А в прошлом году подфартило. Здорово подфартило! Сама милиция помогла. Во как бывает!
Он рассказал все подробно, с деталями.
В прошлую осень, в Хабаровске, куда они прилетели рейсовым самолетом, после получения окончательного расчета, компания быстро распалась. Многие, с пачками денег в карманах, как-то быстро распрощались и пооткалывались. Осталось их трое. Так они, вчерашние таежники, и побрели втроем по знакомым улицам, приятно любуясь городской шумной жизнью. Карманы брезентовых штанов и курток отдувались от заработанных тысяч. План у них, у троих таежников, был самый что ни есть правильный: сначала посетить универмаг, сбросить брезентуху и приодеться в нормальную одежду, потом пообедать в настоящем ресторане, чтоб звучала музыка оркестра, выпить из хрустальных рюмок дорогого коньяка – одну бутылку, не больше! Поесть с вилкой и ножиком в руках из фарфоровых тарелок вкусненького чего-нибудь, ну а потом друзья обещали проводить его до аэродрома и посадить в первый же самолет, отлетающий в столицу.
Но хорошо задуманный план в жизнь претворить не удалось. Попалась им на пути в универмаг захудалая кафе-закусочная. Заглянули туда из чистого любопытства, вернее, решили друзья на ходу перекусить, червячка заморить, ну и задержались там. Надолго. И все из-за «кровавой Мэри». Коктейль такой модный им показали. В стакан наливают до половины томатного сока, а потом сверху прозрачной водки. Наливают так, чтоб не перемешалось. Двухслойный напиток друзьям-таежникам очень даже понравился. Решили повторить. Чтобы не стоять в очереди к прилавку, купили ящик банок томатного сока и ящик водки. Пригласили и городских любителей выпить к себе в компанию, чтоб послушать новости о жизни, а заодно сделать и для них маленький праздник. А дальше и пошло-поехало. Дым коромыслом! Пригласили и буфетчицу, оплатив ей вперед дневную выручку, и замотанную официантку с тощим задом, и повара с рабочим-истопником…
Одним словом, загудели ребята во всю ширь. А утром, когда очнулся, когда продрал глаза, Филимон обнаружил себя в странном месте. Лежит голышом на казенной постели, вроде больничной, узнал по койке, они во всех больницах одинаковые, и на ноге у него номерок картонный суровой ниточкой привязан. Рядом на других койках лежали под простынями еще и другие люди-человеки. У промывальщика сердце холодом обдало: в морге он! Там, где мертвяков складывают и держат до опознания трупа. Не зазря же ему на ногу и номерок-бирку привязали. Видать, вчера по пьянке он чуть концы не отдал и его подобрала машина медицинской «скорой помощи» посчитала мертвяком и привезла сюда. А он-то еще жив-здоров! И никому не позволит так с собой обращаться, заживо хоронить, закапывать в сырую мать-землю, хотя бы даже и за казенный счет.
Вскочил и к двери. А она заперта и, видать, снаружи. Как и положено. Ну, он не стал терпеть-дожидаться, когда за ним придут с носилками, начал колотить в ту дверь и руками и ногами, да кричать громким голосом во всю мощь своих легких, произносить цензурные и нецензурные выражения.
К его удивлению, на соседних койках оказались вовсе и не холодные трупные мертвяки, а живые люди-человеки, мужского пола, хотя один и на деваху смахивал длинными патлами. Как они недовольно зашикали на него, ругаться начали, что он, такой-рассякой, мешает им и сон нарушает, не дает прийти в себя, потому что за отдых и медицинское обслуживание с них все равно сдерут, а если нет наличными, то вычтут из заработной платы, вместе со штрафом.
Промывальщик ничего не понимал из их слов, только обалдело таращил глаза. Тогда ему, вчерашнему таежнику, стали популярно объяснять, что в краевом центре органы милиции создали такое нужное заведение для ведения борьбы с повальным пьянством граждан и для вытрезвления всех тех, которых задержат в нетрезвом состоянии или же подберут с улицы. А тут, с помощью медицинских препаратов, промывку полную делают. Снаружи – купанием под душем, и очищение нутра. Заведение это называется «медицинский вытрезвитель», и ему, попавшему сюда, нечего шум поднимать.
Но на шум все же пришли, хотя и стоял еще довольно ранний час утра. Филимона, закутанного в простыню, провели по коридору в отдельную комнату с деревянным барьером, и он сразу же признал знакомую милицейскую обстановку. Вот только фамилию свою никак не мог вспомнить, поскольку мутило его крепко, да еще в затылке что-то стреляло и ему от тех выстрелов становилось дурно. Потом у него спрашивали насчет тех пачек денег, которые были обнаружены у него в брезентухе, и настойчиво предлагали не упрямиться, а честно признаться в ограблении, поскольку это добровольное признание ему обязательно зачтется на суде при определении срока наказания.
Лейтенант милиции никак не мог поверить, что все эти крупные деньги честно заработаны. Промывальщику вернули его брезентуху и поместили в отдельную камеру для предварительного заключения. Филимон сидел на обшарпанном табурете, скреб пятерней затылок и горестно рассуждал, пытаясь понять главный вопрос, как он сюда попал и где его мужики, друзья-товарищи. Насчет мужиков он решил, что они в других камерах сидят, не иначе. И еще пытался вспомнить, как и где они порядок нарушили. Может, женщину какую оскорбили или обидели…
К вечеру тот же молоденький лейтенант вызвал его и сказал, что насчет денег они полностью разобрались, что поступило телефонное подтверждение из кассы, где ему выдали на руки пачки новых купюр. Но все равно ему полагается десять суток за хулиганские действия.
– За что?! – изумленно воскликнул промывальщик, не чувствуя за собой никакого преступления.
Лейтенант ему объяснил, что тот, хотя ничего и не разбил, в драке не участвовал, за все сполна рассчитался, но очень уж нецензурно выражался в адрес начальства Хабаровска и грозился динамитом взорвать все кафе-закусочные и заодно спиртные магазины города.
– Вот видишь сам, а еще спрашиваешь – за что, – сказал в заключение лейтенант и с грустью в голосе добавил: – Жаль, что твои дружки убежали…
Десять дней с раннего утра его выводили из камеры в компании таких же правонарушителей, и они наводили чистоту на улицах краевого центра. Со своей участью промывальщик смирился и даже в душе был доволен: как-никак, а бóльшая часть денег осталась целая, потому что все равно мог пропить или их запросто могли у него выкрасть… А тут жить можно, хотя и кормят плохо, одна овсянка…
А потом, на прощание, у него был разговор с тем молодым лейтенантом. Тот, оказывается, прибыл сюда на службу из Подмосковья. Он-то все и устроил ему. Пока промывальщик подметал улицы, он связался с его сестрой, переслал в ее адрес все тысячи, таежнику выдал на руки самую малость и билет на самолет. Прощаясь, он с улыбкой спросил:
– Ну как, больше не собираешься взрывать торговые точки?
– Не, – чистосердечно признался Филимон. – Пускай стоят.
– А я бы их все подорвал, – с грустной серьезностью сказал лейтенант и велел проводить к магазину, где можно приодеться.
Промывальщик купил себе пару костюмов, зимнее пальто, одним словом, приоделся с ног до головы. И если бы не стрижка «под нуль», обязательная для всех суточников, то выглядел бы вполне прилично. А так походил на освободившегося заключенного. Только размышлять у него времени особенного тогда не было, поскольку в тот же день крылатая железная птица понесла его через всю страну на запад и весь день в круглое самолетное окошко смотрело с высоты незаходящее солнце, и в столичном аэропорту он с удивлением обнаружил, что его ручные часы, поставленные по дальневосточному времени, показывали поздний вечер, а на циферблате больших казенных часов стрелки отмечали утренние часы и минуты, те самые, в какие он отправлялся в дальний перелет. Такое приятное удивление настроило его на хороший лад, и он с головой окунулся в незнакомую столичную жизнь.
О ней, о жизни в Подмосковье, он особенно не распространялся. Да и что о ней рассказывать, когда там все живут правильно и ровно, без взлетов и падений, считая дни от зарплаты до зарплаты. Устроили и его на одно предприятие разнорабочим с широким профилем, зиму он проканителился, – не все ли равно, где зимовать! – весной душа затосковала по тайге, по раздолью, и он, не стерпев размеренного однообразия, шумно прогулял остатки прошлогодних заработков, попросился телеграммой сюда, к геологам и экспедицию…
Работал Филимон ни шатко ни валко, себя особенно не утруждал, правда, безотказно, без лени, но и без особой охотки. Все исполнял в меру, как говорится, укладывался в норму. Не придерешься! Одним словом, берег себя, не горел факелом. Вроде бы и не задиристый, но в ершистости ему не откажешь. Если сказал «баста», то хоть на голове у него кол теши, не сдвинется с места, не сделает лишней промывки. А промывал он умело, ловко и красиво. Ни одного лишнего движения, плавно и нежно водил своим лотком, сцеживая воду.
Легендарный инструмент – лоток, этакое немудреное деревянное корытце, не изменилось за последний век, а может быть, и за много веков, оставаясь и поныне самым необходимым инструментом для геологов и старателей.
Промывальщик в первый же день прибытия самолично обжег свой лоток. Иван с интересом наблюдал за действиями рабочего. Зажав свой деревянный инструмент между коленями, он священнодействовал: не спеша и аккуратно раскаленным железным прутом выжег на дне центральную бороздку. Вакулов сразу понял ее назначение. При промывке песков в ней скопится тяжелый шлих с ценными минералами.
Соорудив бороздку, Филимон шкуркой зачистил поверхность, делая ее гладкой, скользкой. Потом вынул из кармана женский капроновый чулок, скрутил из него жгутик, поджег его от пламени костра и проварил ту бороздку коричневой пузырящейся жижей, одновременно другой рукой приглаживал стынущий капрон гладкой деревянной палочкой.
Снова придирчиво осмотрел лоток, проверяя пальцами его рабочую поверхность. Улыбнулся, довольный своей работой. Инструмент готов! Легкий, прочный, без сучков-задоринок, без затесов, гладкий, как стекло. Из настоящего выдержанного ясеня. Это вам не казенный инструмент из тяжелой каменной березы или сочащейся смолой лиственницы. Славно будет на гладкой поверхности этого лотка выискивать дорогие крупицы минералов!
– Дело сделано! – сказал он, довольный, глядя с законной гордостью на свой инструмент. – Можно и в поход двигаться.
Промывальщик вынул полотенце и осторожно, бережно обернул им лоток, как дорогую вазу, и спрятал его в свой рюкзак.
Завтракал Иван Вакулов не спеша. Покончив со своей долей гречневой каши, смешанной с тушенкой, он налил в кружку чая, забелив его сухим молоком. Попивая чай, Иван сосредоточенно и вдумчиво рассматривал потертую рабочую карту, которую постелил поверх спального мешка, и обдумывал свой предстоящий маршрут. Деталей на карте, естественно, не было, но Вакулов в них и не нуждался. Свой участок, свой первый поисковый район он знал наизусть. Сейчас он всматривался в густое переплетение горизонталей горного хребта. В этих линиях, которые выделялись тугим коричневым клубком совсем близко, неподалеку от их лагеря, Вакулов видел сумасшедшую крутизну склона. Но именно он, тот горный хребет, и притягивал к себе его внимание. Думать о походе туда, к вершине, было страшновато-тревожно и в то же время захватывающе интересно.
Что там ни говори, а эти бесконечные дожди подтолкнули его к серьезному размышлению. В дни вынужденного отдыха молодой геолог невольно обратил внимание на склоны гор. Препротивная дождливая погода оживила верховья давно пересохших водотоков. Где-то у самой вершины хребта пробудились родники. Извечно сухие распадки преобразились у него на глазах. О том, что вода по ним стекала довольно редко, ему рассказали камни. Среди них он встретил очень мало даже слабоокатанных, грубо шлифованных водными потоками. А сейчас по распадкам заструились ручьи, и не какие там нибудь тощенькие, а говорливые, шустрые, словно они всегда тут стекали, спешили к реке.
Вакулов понимал, что сама природа предоставила ему редкую возможность расширить зону поисковой разведки. Возникла редкая обстановка, когда можно было обследовать распадки, как говорят, «опробовать промывкой», этим одним из самых эффектных поисковых методов, и хоть краем глаза заглянуть в недра горы. Жаль было упускать такую возможность!
Пару недель назад, когда вместе с начальником отряда рассматривали старую поисковую карту, Вакулов обратил внимание на то, что его предшественники, проходившие тут много лет назад, оставили белым пятном обширный район, обошли стороной многие распадки, речушки и вообще взяли тогда очень мало шлиховых проб, этих самых проб, намытых с помощью примитивного лотка.
– Э-эх, молодой человек, – ответил ему Борис Васильевич. – Посмотрите повнимательней. На этом хребте сплошные верховья речушек, в которых летом воды не бывает. Лошадей, как всегда, в отрядах не хватает, а таскать на своем горбу мешки с песком для промывки – много не натаскаешь. Все это и зафиксировано на карте.
– И рабочие быть ишаками не нанимались, – вставил тогда слово промывальщик. – А принуждать никто не имеет такого права.
О том, что «рабочие быть ишаками не нанимались» и что принуждать их никто «не имеет такого права», Вакулов убедился в скором времени. Его промывальщик, к которому Иван испытывал искреннее расположение и даже некоторую привязанность, наотрез отказался участвовать в маршрутах во время дождей. По инструкции не положено – и все тут! И еще по статьям «техники безопасности», под которыми они ставили свои собственноручные подписи.
Вакулов, конечно, понимал, что рабочий прав. Он не то чтобы настаивать, а даже и не пытался уговаривать промывальщика, и насчет совести ничего ему не говорил. Производственная обстановка на участке у них сложилась самая банальная – не какая там нибудь острочрезвычайная, а самая что ни есть рядовая: пошли дожди. А тут каждый волен сам решать, стоит ли ему рисковать и топать в маршрут, лезть в горы, или не стоит. Горы они и есть горы, опасностей и так хватает, а в дожди и подавно. А когда пройдут дожди, наступят погожие дни, промывальщик сразу же примется за свою работу. Жаль только, что тогда едва выглянет солнце и просушит землю, как тут же все распадки снова станут сухими, пустыми и безводными…
Обо всем этом он подумал, собираясь в свой одиночный маршрут. Им двигало обычное чувство долга, ответственности за порученное дело. А так как Иван всегда любую работу привык исполнять добросовестно, то он, естественно, никогда бы себе не простил того, что не использовал такой благоприятной обстановки. Кто знает, когда еще и кому выпадет такая возможность – опробовать промывкой эти ожившие распадки? И еще подумал о том, что, видать, ему на роду написано – тянуть двойную лямку, и еще насчет лишней работенки, которая всегда сваливается на него. Но в то же самое время Вакулов где-то в душе был и горд тем, что именно ему судьба предоставила такую редкую возможность – первому прикоснуться к тайне скрытых недр.
Иван поднял отвороты резиновых ботфортов, надел штормовку, затянул шнурки капюшона. В рюкзак засунул лоток промывальщика. У выхода из палатки задержался, подумал, вернулся назад. Заботливо обернул стеганным ватником горячий чайник, придвинул поближе к спящему рабочему.
Погода к лучшему не изменилась. Тонкая водяная пыль все так же висела волнующейся прозрачной пеленой. Она почти не уменьшала видимости, и распадок, по которому бежал говорливый ручей, просматривался довольно далеко. Шагать вверх вдоль ручья по чистым, блестящим от влаги камням и валунам было так же приятно и весело, как и вдыхать свежий влажный горный воздух, настоянный на травах и смолистых запахах тайги. Слева и справа вздымались почти отвесные склоны, и там, где-то в вышине, покрытые белесым туманом, а может быть, и низко опустившимися тучами, были скрыты вершины хребта. Природа вокруг жила своей извечной жизнью и, казалось, не обращала никакого внимания на одиноко идущего по распадку человека, а скорее всего, она равнодушно взирала на него.
Вскоре геолог добрался до того места, где имелась последняя ямка, вырытый рабочим неглубокий шурф. Сейчас он по самые края был затоплен дождевой водой. Неделю тому назад здесь была взята их последняя проба, намытая рабочим. Дальше идти по ручью не имело смысла, поскольку его русло оказалось безнадежно сухим.
– Начнем, – сказал Иван Вакулов сам себе и стал считать шаги.
Отмерив шагами пятьсот метров, он скинул рюкзак, сумку и с размаху вонзил саперную лопатку в слежавшуюся галечную груду. Никогда раньше ему не приходилось самому промывать грунт, брать пробы, если не считать студенческой практики. Вакулов во всем старался подражать своему опытному промывальщику и каждый раз мысленно представлял его на своем месте и как бы здесь повел себя тот. Накопав достаточно грунта для пробы, Вакулов шагнул к ручью. Убрал лопатой крупные камни, расчистил и углубил дно. Получилась небольшая проточная ванночка. В нее он и опустил лоток, доверху заполненный грунтом. Осторожно потрясая им, Иван отмыл крупные камни и гальки от тонкой глинистой смазки, сбросил камни в ручей. Вода была чертовски холодна. Лоток постепенно пустел. Стынущими пальцами он растер неподатливые комочки. С каждым новым движением в воде под светлыми песчинками пустой породы ему открывалась на мгновение бороздка на дне лотка, заполненная тяжелым черным шлихом. Именно в нем и могут находиться рудные минералы, снесенные дождевыми потоками со склонов в распадок. Если, конечно, минералы имеются на тех склонах.
Вакулов долго и пристально вглядывался в свой первый долгожданный шлих. Закусив нижнюю губу, он кончиком иглы поворачивал тонкие призмочки цирконов, часто встречающиеся в песках, янтарные кристаллики сфена, блестки других обычных минералов… И все! Ничего примечательного. Нет ничего того, что надеялся встретить, что искал. Первая его проба, намытая с трудом в ледяной проточной воде, оказалась пустой. Обнадеживало лишь одно обстоятельство – шлиха оказалось довольно много. А в нем все может оказаться. Минерологи в экспедиции детально просмотрят, ничего не упустят, сделают анализы.
Взяв лоток под мышку, нацепив на одно плечо рюкзак и сумку, Вакулов снова зашагал дальше, начал отмерять очередные пятьсот метров. И все повторилось сначала. Копал шурф, доставал грунт. Углублял дно ручья, промывал в ледяной воде…
К вершине хребта он вышел вечером, часам к девяти, промокший до нитки, озябший и чертовски усталый. Огляделся. Выбрал для отдыха местечко под нависшей скалой, чем-то похожее на полукруглую нишу. Там было тихо и сухо. Осторожно положил на камни лоток. Сбросил с себя тяжелый и мокрый рюкзак, молоток, лопату, полевую сумку и остальное прочее, необходимое и нужное, что висело на нем, давило, хлопало по бокам все бесконечные четырнадцать часов его рабочего похода.
И что ж он сделал? За эти длинные часы светового дня, работая в одиночку и без перерыва, Вакулов смог взять, смог намыть только двенадцать проб. А вдвоем с рабочим они брали и по тридцать. И в одиночку он прошел всего шесть километров. Иван растянул губы в улыбке: всего шесть! Значит, и топать назад будет поменьше. Посмотрел сверху вниз, на долину, на темное озеро, над поверхностью которого стлался туман, бросил взгляд и туда, где находился их лагерь. Увидел струйку дыма. Рабочий наверняка что-то сообразил, кашеварит. Иван облизнул пересохшие губы. Засосало под ложечкой. Сейчас бы ему чего-нибудь горяченького, чтоб червяка заморить и согреться…
Он сидел на камне, покрытом темным лишайником. В двух шагах от него, за нависшей скалой, где все так же нудно и монотонно моросил дождичек, лишайники на камнях, казалось, ожили. Обычно хрупкие и шершавые, они сейчас преобразились, напитавшись живительной влаги. Из блекло-бурых, серых, грязно-желтых лишайники стали шелковисто– бархатными, мягкими, упругими и обрели свои природные цвета – красные, черные, оранжевые. «Кому непогода, – подумал он, – а кому радость жизни. Всем трудно угодить».
Надо было что-то делать. Но он не мог сдвинуться с места, встать с холодного плоского камня, оторваться от скалы, к которой прислонился спиной. Он сидел усталый и жалкий, грея под мышками свои окоченевшие в ледяной воде руки, красные и потерявшие чувствительность. Только сейчас, побывав в шкуре своего напарника, побыв всего лишь один-единственный полный день, Вакулов в полной мере прочувствовал то, как достается поисковику-промывальщику его нелегкий хлеб. А заодно сердцем понял ту глубокую правоту, выстраданную многими поколениями полевиков, но весьма часто, нехотя и с презрением воспринимаемую молодыми дипломированными специалистами, похожими на него самого, которая заложена в тех писаных и неписаных правилах полевых экспедиций, вроде этого, как будто бы самого простого: «Не проводи маршруты в непогоду».
– Не проводи в непогоду! – повторил он вслух и грустно вздохнул. Так-то оно так, но только здесь особый случай. Редкая возможность. Только что она дала, эта самая редкая возможность? Вакулов заставил себя сдвинуться с места. Развязав рюкзак, стал под каменным выступом раскладывать для просушки бумажные пакетики с намытыми шлихами. Они его не радовали. Пробы, намытые им, были, мягко говоря, п у с т ы м и. Ни одного дельного и стоящего кристаллика, ни одной крохотной крупинки минерала, ради которого он и отправился в маршрут…
Вакулов отковыривал ножом из консервной жестянки колбасный фарш, запивал его чаем. Левой рукой держал красную приятно горячую пластмассовую крышку-стакан от термоса, а правой орудовал ножом, отрезая куски фарша, банку с которым зажал между коленями. И блаженствовал. Хорошее настроение возвращалось медленно, но бесповоротно, по мере того, как исчезал в банке колбасный фарш и пустел термос. Молодой крепкий организм быстро восстанавливал силы, растраченные в беспрерывном труде последние четырнадцать часов, когда он шел, нагруженный как верблюд и мокрый от дождя, а со всех сторон его давило, резало ремешками, терло, хлопало по бокам…
Попивая остатки чая, Вакулов посматривал на свои шлихи, на свои пустые пробы и с грустью думал о том, что не судят и не осуждают, как правило, только одних победителей. А он, к сожалению, в эту категорию никак не входит. Даже наоборот. Он, скорее всего – проигравший. Можно считать сегодняшний его маршрут в непогоду никчемным и ненужным…
Но где-то внутри у него заговорил другой голос, подавая свои возражения. А почему он скис? Почему считает, что его поход никчемный и ненужный? Он, что, первый день в геологии? Или забыл о том, что пустых мест не бывает? Родина доверила ему, молодому, начинающему специалисту, огромный участок земли – почти четыре тысячи квадратных километров. Участок этот не изучен. О нем пока ничего не известно. Никто и никогда не искал и не находил здесь ни единого рудного прожилка, ни крохотного зернышка нужного людям минерала. Конечно, их здесь может и вовсе не быть. Пусть даже и так. Никто не знает, где они таятся. Поэтому и ведется геологический поиск. И его долг, как специалиста, как человека, поручившегося своей честью за дело своей жизни, доказать с образцами в руках, намытыми пробами, эту самую пустоту, записать эти выводы и сказать с полной уверенностью в своей правоте своим коллегам и тем, кто будет жить на земле потом, в будущих годах: «Люди, если где-то и есть достойный внимания рудный участок, то он находится не здесь, не на этом склоне. Я облазил его весь, этот склон, потратил свои силы, так что вы поберегите свои, не делайте ненужной работы!»
Разве это поражение? Разве это неудачный маршрут?
Вакулов почти согрелся и отдохнул. Пора возвращаться в лагерь.
Обратный путь вымотал последние силы. Еще издали он увидел свою палатку и жадно вдыхал ароматный дым, который стлался по долине, разнося вкусные запахи.
Вакулов даже определил по ним, что промывальщик наловил рыбы, варит уху. И еще щекотал ноздри запах свежеиспеченного хлеба. Может быть, лепешек напек из муки?
К палатке не пришел, а буквально приковылял, шатаясь от усталости. С облегчением сбросил тяжелый рюкзак, набитый образцами и пробами. Рюкзак, казалось, сам соскользнул вниз со спины. Угодил в лужу. Но Иван даже не попытался его переложить. Покачнувшись, еле устоял на ватных ногах. Поход окончен.
Из палатки выглянул промывальщик. Его лицо светилось приветливостью и заботой.
– Как успехи-то?
– Порядок… Дневную норму выдал, – Вакулов хотел в ответ тоже улыбнуться, но только скривил губы. – Вкусным пахнет…
– А чо! Хариуса наловил, ушица давно готова, – Филимон подхватил рюкзак и понес в палатку. – Да пышек на углях напек. Руки есть, за нами не станет, с голодухи не подохнем!
Вакулов еще никогда так вкусно не обедал в поле. Уха с каменистыми пахучими пышками. Промывальщик не зря сварил уху в ведре. Они запросто, даже не заметили как, ополовинили посудину. На завтра осталось совсем ничего, по миске, не больше. И пара лепешек.
Нырнув в спальный мешок, Вакулов сразу же уснул, как будто бы провалился куда-то в неясное, приятное и ласковое, как мягкий материнский пуховой платок…
А утром, проснувшись, с приятной радостью обнаружил, что рабочий на ногах. Хлопочет около костра, приготовляет завтрак. Приятно подумал о том, что тот, может быть, одумался, что не отпустит геолога одного в маршрут, пойдет с ним. Хотя бы из чувства солидарности. С такими приятными мыслями выбрался из спального мешка и, схватив полотенце, в одних плавках побежал к озеру.
Проплыть больше нормы не удалось, вода показалась холоднее, чем была вчера. И дождь вроде бы стал мельче и назойливее. Погода не улучшилась. Вакулов быстро растер тело до красноты и вернулся бегом обратно к «двухместке». Оделся, натянув два свитера. Почувствовал себя снова бодрым, молодым, сильным, которому не страшны никакие невзгоды и трудности.
– Ну-ка, что у нас на завтрак?
– Ты погодь, начальник, – голос у промывальщика зазвучал как-то странно сухо и твердо. – Ты вчера брал мой лоток, мой фирменный инструмент?
– Брал, – признался Вакулов, улыбаясь ему в лицо. – А что?
– Не спросясь?
– Так ты ж давал храпака, дрыхал без задних ног!
– А у нас с тобой был уговор, что свои личные вещи никому не даю, или не было?
– Ну, был.
– Значит, аналогично и лоток есть личная моя вещь.
– Конечно, – согласился Вакулов.
– Ты, наверное, и сегодня хошь его взять в пользование?
– Непременно, – Вакулов стрельнул глазами по своему рюкзаку и сразу понял, что там лотка уже не было. – Если дашь, разумеется.
– Пиши мне заявление, и чтобы по всей форме, пока не передумал, – промывальщик был серьезен и уже, как знал его Вакулов, начинал ершиться.
– Напишу.
– Пиши.
Вакулов знал, что спорить тут бесполезно. Пожав плечами, достал общую тетрадь, вырвал лист и не спеша написал, четко выводя буквы. Писал, искоса наблюдая за улыбающимся промывальщиком. Мелькнула догадка: тот его разыграл! И самому стало весело. А что! Ну и пусть. Заявление получилось по всей казенной форме, только с веселым необычным текстом:
«Промывальщику геологоразведочной экспедиции
Филимону Сухареву
от геолога
Ивана Вакулова
З а я в л е н и е
По случаю возникновения дождевой погоды и законным справедливым отказом трудящегося в лице вышеуказанного промывальщика Филимона Сухарева продолжать полевые работы, прошу предоставить мне для временного пользования 1 (один) личный лоток на весь период дождей».
Внизу расписался, поставил дату.
Протянул Филимону.
– Вот, готово! Заявление по всей законной форме.
Промывальщик, затягиваясь самокруткой, внимательно прочел его. Пошевелил губами, как бы мысленно рассуждая сам с собой, потом сказал:
– Дай-ка твою самописку.
Вакулов, сдерживая улыбку, протянул ему свою ручку.
Сделав глубокую затяжку, Филимон выпустил длинной струей табачный дым и, положив себе на колено заявление, крупными буквами на уголке написал свою резолюцию. Вакулов читал и не верил своим глазам. Улыбка сама сползала с его губ. Промывальщик написал:
«В просьбе решительно отказать. А впредь за лотком понапрасну не обращаться и самовольно не пользоваться. Все». И под резолюцией стояла его роспись и дата.
– Разыгрываешь? – Вакулов попытался свести все на шутку.
– Вполне сурьезно, – ответил тот. – Лоток – мой инструмент, он меня кормит, понимаешь? В том лотке хлеб мой и заработки.
Завтракали они в полном молчании. Как чужие.
Вакулов принес в палатку запасной лоток. Выплеснул из него дождевую воду. Тяжелый, из лиственницы, с заусенцами и сучками, с плохо оструганной поверхностью. Укладывая его в рюкзак, искоса наблюдал за рабочим. Все еще надеялся, что тот одумается. Скажет: пошутили и хватит! Предложит свой инструмент.
Куда там! Промывальщик сосредоточенно курил самокрутку и, казалось, не замечал сборов геолога в маршрут.
Вакулов, мысленно чертыхнувшись, затянул шнурки капюшона штормовки и молча вышел из палатки. Того возвышенного чувства и бодрого настроения, которые владели им вчера, когда он осознавал высокую значимость своего поискового маршрута в дождливую погоду, сегодня уже не существовало. Они улетучились. Сегодня ничего подобного Вакулов не испытывал. Была лишь досада. Лил нудный моросящий дождь, и впереди ждала его работа. Работа, которую он вполне мог и не делать, но которую теперь уже не мог не делать.
Михмак Кривоносый любил вечером потолкаться в магазине. То были самые оживленные часы торговли, и небольшой торговый зал магазина на короткое время превращался в своеобразный клуб, где можно не только совершить покупку, но и побалагурить, позубоскалить, переброситься шуткой, острым словцом.
Сегодня он пришел, как всегда, со своей неразлучной гитарой и прихватил с собой своего вечного должника рыжебородого Веньку Кмыря. За «столкновения» с начальником экспедиции Михмак скосил Веньке половину карточного долга, и рыжебородый, довольный такой щедростью, рад был услужить своему бригадиру.
У Веньки, как знал Михмак, свои отношения с продавщицей Раисой, черноглазой и смазливой бабенкой, и потому, с его помощью, всегда можно было рассчитывать на то, чего нет на прилавке и на полках. Михмак намеревался на выигранные деньги купить пяток бутылок «столичной» и, если подфартит, бутылек спирта, который напоказ никогда не выставляли. Спирт был дефицитом.
Рыжебородый танком протиснулся к прилавку, обменялся с Раисой любезностями. Та, стреляя в него вишневыми глазами, поманила Веньку к себе поближе пальчиком, на котором сверкал крупный золотой перстень с рубином.
– Ты что такой сумрачный?
– Голова трещит… Выпить бы чего-нибудь.
– Вень, у меня сухое есть. Хорошее, грузинское. Подруга из Сочи прислала бочоночное.
– Не, не нада, – ответил рыжебородый, сморщившись. – Я цветное не употребляю.
– А ты попробуй. Оно иногда помогает, успокаивает. Сухое же, натуральное!
– Успокаивает? – встрял в разговор Михмак Кривоносый и, подмигнув Веньке, сказал: – Ладно, для пробы плесни по стакану.
Раиса под прилавком налила два стакана красного, подала.
– Пейте по-быстрому!
Венька отхлебнул вина и дурашливо скорчил гримасу.
– Фу! Ну и отрава!.. Хуже лимонаду. А еще говоришь, что подруга прислала. Оно и видать, что кислятина. Халтура сплошная!
Михмак тут же отставил свой стакан. Что ему сухое, когда он пришел за крепкими напитками. Однако он не спешил. А куда, собственно, ему спешить? Здесь, в магазине, не так уж плохо. Можно и побалагурить. Сдвинув кепку на затылок, подался вперед.
– Раечка, один вопросик имеется.
– Слушаю, слушаю, – она резала кому-то колбасу и взвешивала ее на весах.
– Водка у тебя свежая?
– Как это – свежая? – удивилась продавщица.
Мужики, толкавшиеся у прилавка, оживились, заулыбались. Вот спросил так спросил! Нарочно не придумаешь. И ждали, что ж будет дальше.
– Обыкновенно, – ответил ей спокойно и даже равнодушно Михмак, словно речь идет о самом обыденном скоропортящемся товаре. – Ты погляди-ка на наклейку, почитай циферьки. Там все должно быть указано.
– Ты… Ты чо?! Рехнутый? – в голосе продавщицы зазвучали явно недоброжелательные нотки. – Иль так сам по себе?
– Не, самый обыкновенный покупатель. А ты не кипятись! Не кипятись, говорю. Не надо! Мы тож кое-что кумекаем, – Михмак в свою очередь нахмурился, давая понять окружающим, что его незаслуженно и зря обижают. – Вот вчера я у тебя три бутылки взял? Помнишь?
– Ну, взял, – согласилась Раиса, недоумевая, что ж тут такого.
– Так вот я их все три зараз выпил, дык меня стошнило!.. Вот я и говорю, что она, вчерашняя водка-то, у тебя была несвежая!
Все, кто находился в магазине, не удержались от смеха. Вот это дал так дал! Раиса тоже прыснула громко и, смеясь, присела за своим прилавком.
– Ну, даешь!
– Так я ж прошу, чтоб поглядела на цифры. Мне только свежая она нужна, – Михмак и сам улыбался. – Пять «столичных» и одну из тех, которые Веньке больше всех нравятся.
Раиса, продолжая улыбаться, понимающе закивала.
– Будет сделано, мальчики!
Из магазина они вышли нагруженными. Рыжебородый нес сумку, в которой рядом с бутылками «столичной» и бутыльком спирта теснились банки консервированных огурчиков, помидорчиков, два круга копченой колбасы, кусок сырокопченого окорока, спинка вареной осетрины, пол-литровая банка с красной икрой и другая закуска.
А Михмак шагал налегке, перебирая струны гитары, пел:
За хорошую работу,
За отличные труды
Дали зеркало слепому,
А безногому – коньки!
Драка вспыхнула неожиданно и удивительно быстро переросла в коллективную потасовку. В запутанный клубок человеческих тел перемешались пьяные работяги – строители, горняки и канавщики.
Вспыхнула она из-за пустяка. Санька Хомяк решил на радостях продемонстрировать свои кулинарные способности: нажарить друзьям свои любимые дранички-шанечки, оладьи из муки и тертой картошки. А радость была у него, да и не только у него одного. По приказу, подписанному Казаковским, бригаде Семена Михайловича Хлыбина объявили благодарность за рационализаторское предложение и применение его на практике, с выдачей денежной премии.
Санька жарил свои дранички-шанечки на большой сковороде, складывая поджаренные, румяные оладьи в другую сковороду, чтоб не остыли.
Сегодня бригада горнопроходчиков празднует, а неделю назад чуть не плакали. Взрывник Васёк-Морячок показал характер. Поднял всех на ноги. Составил акт. Выступил в роли разоблачителя: ночная смена схалтурила, пробурила меньше, чем положено и, нарушая инструкции, самовольно произвела подрыв в забое! Работа – халтурная! Шуму наделал такого, что дым пошел коромыслом.
Бригадиру, Семену Матвеевичу, как водится, с ходу выговор. Правда, устный. Но он тоже не лыком шит. Умеет постоять за себя. Потребовал инженерной инспекции, полной проверки, включая и оценку качества проходки. В забое стало тесно от руководителей и специалистов. Ощупывали, обнюхивали, обстукивали. Промеряли и ширину, и высоту, и глубину проходки. Чуть ли не до долей миллиметров. Но как ни рядили, как ни судили, а выходило одно: ночная смена за укороченные часы – часть времени ушла на зачистку хвостов от дневной смены – проработала ударными темпами и, применив рационализаторскую технологию бурения шпуров, выдала полный цикл!
Для полной проверки и подтверждения правильности бригадирского расчета и его новой схемы расположения шпуров бригаде разрешили повторить новаторский метод. Ну конечно же, горняки не ударили лицом в грязь, показали класс! Выдали за свою смену полтора цикла!
Тут и была полная победа. Начальник экспедиции издал приказ с выдачей денежной премии всей бригаде, а Семену Матвеевичу Хлыбину, за придумку новой схемы и применение ее на практике, выдали месячный оклад. В бригаде была создана, для обучения других проходчиков, школа по обмену передовым методом. А вечером по радио прочитали тот приказ, и сам Казаковский говорил добрые слова в адрес всей бригады, хвалил Семена Матвеевича за инициативу и призывал остальных горняков следовать передовому почину.
Санька, радостный и счастливый, жарил свои дранички-шанечки на большой сковороде, насвистывая веселую песенку про черного кота, которому почему-то всегда не везет и что ему нравится белая кошечка. Тут же возле печки, виляя хвостами, крутились две лохматые пестрые бездомные собаки, прижившиеся возле общежития. Над железной печкой, свисая на шпагатах, коптились оленьи окорока, которые принадлежали немцам. К печке несколько раз подходил Михмак Кривоносый – то прикурить от огня, то попробовать оладышку. Михмак гостил у строителей, своих картежных должников, и, распивая самодельную хмельную бурду-бражку, с каким-то своим тайным умыслом напевал песни времен войны, аккомпанируя себе на гитаре.
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Сутками мерз на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу.
Вдруг один олений полукопченый окорок неожиданно сорвался и ухнул вниз на раскаленную плиту. Санька как раз в тот момент чуть сдвинул огромную сковороду, в которой кипело масло, и половником, черпая из кастрюли, старательно накладывал новую партию густой тестообразной смеси, следил, чтобы его оладышки не слипались, не соединялись. Олений окорок, падая на плиту, попал на ручку сковороды. Та вдруг ни с того ни с сего странно подпрыгнула, подбрасывая вверх, Саньке в лицо, кипящее масло и оладьи. Недожаренные дранички-шанечки разлетелись в разные стороны, как вспугнутые воробышки. За ними с радостным лаем бросились собаки.
– А-а! – взвыл от боли Санька. – Гады, фрицы!.. Недобитые!.. Понавесили тута!..
Выкрикивая в адрес немцев проклятия и ругательства, он осторожно трогал ладонями свое мгновенно покрасневшее лицо, словно собирая промокашкой на тетрадном листе разлитые чернила.
– Бытовая травма! – шутя констатировал Михмак Кривоносый, кладя гитару на ближайшую койку. – Первые шесть рабочих дней оплате не подлежат.
Масло, упавшее на плиту, и подпаленный окорок задымили едким чадом. Вокруг Саньки столпились строители, сочувственно охая. Надо же так ошпариться! Красная кожа на его лице вспухала на их глазах, превращаясь в набрякшие волдыри. Надо же случиться несчастью, да еще в такой хороший тихий теплый вечер, в день получки, когда сама душа поет, когда все в сборе, а в клубе через час – танцы! В палатку на шум заглянули и немцы.
– Скорее вода! – крикнул Хорст. – Холодная вода!
Саньке поливали из кружки на ладони, и он, постанывая, плескал водой себе в лицо. За его спиной вспыхнул короткий спор: можно ли обожженное место прижигать одеколоном или нет?
И тут к ним подошел Густ, взял Михмака за плечо, поворачивая к себе, и показал шпагат-веревочку, на которой еще недавно висел злополучный окорок. Шпагат в одном месте был явно обожжен, возможно, даже огнем папиросы, и окорок висел всего на двух волоконцах, которые, естественно, не выдержали нагрузки тяжести.
– Это есть твоя работа? – прямо и без обиняков спросил Густ, и в его голосе уже чувствовался утвердительный ответ. – Ти хотель пощутить, да?
Они смотрели друг на друга в упор, не двигаясь. Густ держал перед лицом Михмака обожженную и порванную закопченую шпагатину, а тот в ответ лишь презрительно щурился да улыбался как-то зло и холодно.
– Я вас што-то колоссально плохо вижу. Ваша голова немножко с ума сошла? – Михмак нарочито растягивал слова, подделываясь под одесский блатной жаргон, нагнетая обстановку. – Я поставлю ее на ум. Я человек хороший. Вы знаете, что такое хук? А свинг? Апперкот? Я могу показывать вам даже бесплатно.
– Ти… ти зачем так делать? – терял самообладание Густ. – Это есть не карашо!
Михмак стрельнул глазами влево, вправо, убеждаясь в готовности подвыпивших дружков и картежных должников. И схватил правой рукой Густа за грудки, потянул к себе, старый френч затрещал, посыпались оловянные пуговицы.
– Юшки захотел, гад недобитый? Да? Колоссальная юшка счас будет! Из твоей, эсэсовец, сопатки! Квантум сатис, как говорили в Древнем Риме, по-латыни, значит, сколько угодно! Моей портянкой будешь утираться, гад!
И коротко взмахнул левой, намереваясь «врезать» по гладко выбритому подбородку. Но не тут-то было. Густ перехватил удар, парировал его коротким отбивом и, что-то выкрикнув по-немецки, рванулся к выходу, где находились его товарищи.
– Бей эсэсовцев! – завопил Михмак Кривоносый, кидаясь вслед за ним. – Бей нацистов! Смерть немецким оккупантам!
– Наших бьют! – закричал кто-то из пьяных строителей и поспешил на подмогу к немцам. – Лупи канавщиков!
Евгений Александрович в тот день вместе с главным инженером Борисом Давыдовичем Алимбаевым и начальником отдела труда и заработной платы Иосифом Кондратьевичем Гарбузиным «кочевал» по буровым. В окрестностях Солнечного, на горных склонах и в долине, поднялись двенадцать буровых вышек, где день и ночь непрерывно гудели дизели и буровые машины, просверливая нутро земли, прощупывая на глубине толщу рудного тела. И на каждой буровой свои особенности, свой рабочий коллектив, свои проблемы и радости, нерешенные задачи и достижения.
День выдался теплый, солнечный. На бездонном небе – ни облачка, и вершины Мяочана, припорошенные свежим снегом, сурово и величаво белели, рельефно выделяясь на холодной синеве вечности. Из распадков и таежной глухомани нес легкий ветерок запахи осени – ароматы увядающих трав, сладкий грибной дух, приправленные смолистым терпким настоем вечнозеленой хвои и прелью опадающей листвы. Хмуро стояли темные ели, мягко зеленели шелковистые лиственницы, тянули к небу свои пушистые кроны сосны и шумели на ветерке золотисто-желтыми осыпающимися нарядами горные березки и трепетные осины. Берег беспокойной Силинки в темных зарослях, кустах черемухи и голенастого шиповника, державшего на своих ветках побуревшие красноватые плоды, скрывал реку. Она шумно мурлыкала внизу, перепрыгивая через валуны, обтачивая скалистые выступы, словно спешила-торопилась быстрее убежать из горного таежного безмолвия в долину, к могучему Амуру, чтобы там слиться с ним, затеряться в его водах.
Потертый и побитый «газик», крытый выцветшим брезентом, весело бежал по пробитой в тайге дороге. Шофер Степаныч, который сидел за рулем, дорогу хорошо знал, умело объезжал ямы и камни.
– Чудесная осень! – невольно произнес Борис Давыдович, подставляя лицо встречному ветерку.
– Короткая красота, – сказал Иосиф Кондратьевич Гарбузин, который, казалось, всегда находился во власти своих производственных забот, расценок и норм, поскольку именно от них и зависело материальное благополучие каждого, кто не имел твердой заработной платы. – Только дорого она нам обходится, расплачиваемся наличными.
– Да, Иосиф Кондратьевич, вы правы, когда сказали насчет расходов. Именно в эти похожие осенние недели и закладываем основные дорогостоящие материальные фундаменты для планомерной зимней деятельности, – согласился Алимбаев, – Осваивать природу всегда обходилось недешево. Но наши расходы, сколько бы мы ни затратили на это проникновение в глубь Мяочана, в скором будущем, в самом ближайшем, сразу же после окончания разведки, не станут значить ничего, поскольку полностью окупятся в первые же годы эксплуатации месторождения.
«Природа и не подозревает, что мы ее поделили на части, рассовали по клеточкам наук, разложили по ящичкам знаний, наивно предполагая, что в них, в этих частях, клеточках, ящичках, как в капле воды, видна вся ее цельная истина, – грустно подумал Казаковский, слушая их и любуясь суровой красотой горных вершин и таежной самобытностью. – Природа – она неделима, у нее есть лишь разные стороны одного целого, и надо уметь ее видеть именно такой целью во всем ее многообразии».
Он любил природу с детства. Она была для него не мертвой зоной для активной деятельности человека, как он когда-то вычитал в одном популярном журнале, а всегда живой и целесообразной. И не мыслил себе жизни человека в отрыве от царственно щедрой природы, в теснине сплошных каменных ущелий городов и искусственно созданных разных заменителей. И еще искренне верил в то, что человек рождается и живет вовсе не для того лишь, чтобы быть токарем, буровиком или как он – инженером, связав накрепко свою жизнь с одной техникой или производством, а прежде всего для того, чтобы научиться понимать окружающую природу, чувствовать ее меняющуюся неповторимую красоту и быть счастливым, радуясь каждому дню, каждому мгновению. А иначе – зачем коптить небо? Но жизнь штука сложная, со многими мудреными загадками и неизвестностями, простыми вопросами, на которые почему-то люди никак не найдут ответа.
Таежные чащобы Мяочана, самобытные и суровые, чем-то неуловимым напоминали Казаковскому родные белорусские пущи, где среди непроходимых болот, речушек с родниковой чистой водой и прозрачных озер встречаются часто милые и неповторимые в своей простой красоте лесные места, с обилием ягод, грибов и лесных орешков. Но человек, приходя в эти заповедные места, всегда стремился с самыми благими намерениями все переделать и переиначить, но не всегда это получалось в лучшую сторону. И он невольно думал о будущем Мяочана.
– Когда здесь все оценим и опишем, когда закончим разведку и край заживет самостоятельной промышленной жизнью, тогда возникнут свои расчеты, своя экономика, свои взаимосвязи. Откроются иные законы. И нам с вами сейчас трудно предвидеть все последствия нашей деятельности, – рассуждал вслух Казаковский, как бы продолжая мысль главного инженера. – Мы влезаем в недра, здесь возникнут обогатительные комбинаты, заводы, вырастет город с жильем, канализацией, водопроводом, появятся коммуникации, прямые асфальтированные дороги… И вся та будущая жизнь будет исходить из нашего, из самого изначального варианта, заложенного нами здесь. Поэтому-то с нас и спрос особый. Мы пришли сюда первыми. Ведь что-то же давала эта земля планете? Вон какой кусище земли! Мы должны думать обо всем сразу, а не только жить заботами сегодняшнего дня. Это наша земля. Практически сейчас мы можем осваивать весь край, разведывать его недра, просверлить скважины на глубину, пробить штольни. Мы уже почти можем все. Однако только одного я не знаю, ни от кого не слышал, не читал ни в одном документе: а что в будущем обойдется дороже – сегодняшнее осваивание или завтрашние последствия? Конечно, все материальные затраты окупятся скоро. Но в том будущем к нам с вами будут обращаться часто. И именно от того, как мы решим задачу освоения края, нас будут поминать добрым словом или сокрушенно качать головами. Ибо с тем будущим мы уже соприкасаемся сегодня каждым прожитым днем.
– Насчет спроса, это вы точно подметили, Евгений Александрович, в самую точку попали, – сказал Гарбузин. – Проект наш застрял в управлении без утверждения, а плановые задания растут, так что приходится нам крутиться и вертеться тут на месте, словно карасям на горячей сковороде, думая больше не о будущем благодатном времени, а наших сегодняшних финансовых прорехах да производственных неувязках. Жизнь, она хоть ласковая, а берет цепко за грудки и трясет, спрашивая за все сразу.
– Да, без утвержденного проекта нам худо, любые наши нужные мероприятия могут быть расценены как самодеятельность, – поддержал его главный инженер.
– Конечно, судьба в лице прямого начальства может к нам по-всякому повернуться, но одно главное уже бесспорно – мы принесли в тайгу жизнь и пробудили Мяочан, – сказал Казаковский, – А ради одного этого стоит и рисковать и бороться! Какая красота вокруг!
– Тайга сегодня на удивление, – произнес Гарбузин.
– Она всегда хороша, – сказал Казаковский. – Особенно когда ее любишь.
Дальневосточная тайга чем-то напоминала ему родные гомельские леса, в пущах которых прошло его военное детство, и он молча гордился им, своим военным детством, выносливостью тогдашней своею, в чем-то невероятной теперь, и еще тем, что бедовал, как и все тогда, ничуть, ни в чем не меньше других.
Сначала они побывали в отстающих бригадах, хотя отстающими их можно было назвать лишь условно, – просто их трудовые показатели держались на уровне, укладывались в график, своевременно выполняя план. Но хотелось, чтобы и они работали лучше, выбивались бы в передовые. В бригаде Снягина бросилась в глаза какая-то нерасторопность рабочих, простои на отдельных переходных операциях, а самое главное, небрежное отношение к трубам, которые были свалены как попало, к ценным запасным деталям. Неделю назад бригадира «пропесочили» на планерке, он обязался исправить положение, но дело не двигалось с мертвой точки.
Главный инженер как-то незаметно бросил на пол, на видное место, двадцать копеек. Бригадир, ухмыльнувшись, не поленился, наклонился и поднял монету:
– К счастью! Орлом!
– А ты не обратил внимание, что она новенькая? – спросил Борис Давыдович Алимбаев. – Это я ее бросил.
– Ну? – не поверил бригадир.
– За двадцатью копейками ты наклонился, а вот шестеренка валяется, так никакого внимания не обращаешь. Может быть, потому, что в твой карман не влазит, да? Или потому, что государственная?
Лицо бригадира вмиг стало пунцовым. А главный инженер по-хозяйски ходил по буровой и показывал на небрежное отношение к материалам, механизмам.
Казаковский оставил Алимбаева на буровой наводить порядок, а сам двинулся дальше. В следующем коллективе не очень четко велись записи и оформление документации по выработкам, и там задержался начальник труда и зарплаты.
Во многих бригадах буровыми рабочими трудились женщины. Еще три года назад, в 1957 году, Мария Тимофеевна Туркова первой пошла работать в рабочую бригаду и призвала других женщин-домохозяек следовать ее примеру, включаться в трудовой ритм экспедиции, встать рядом с мужчинами и бороться за высокую культуру производства. И там, где теперь трудились женщины, всегда поражала чистота в помещениях: тщательно вымытые полы, чистенькие шторы и занавесочки, цветы на окнах, цветы на подоконниках. Присутствие женщин в трудовом коллективе сказывалось и на поведении мужчин, они подтягивались, следили за собой, старались брать на себя тяжелую часть работы.
Но имелись и чисто мужские коллективы, стабильные в показателях, дружные и сплоченные. Среди них особенно выделялись бригады мастеров двух Иванов – Ивана Федоровича Сурикова и Ивана Семеновича Могильного. Они соревновались между собой, нередко добивались и рекордных выработок.
Как-то в один из морозных дней прошлого года, когда Казаковский в очередной раз посетил бригаду Ивана Семеновича Могильного, между рабочими возник откровенный разговор о том, что помогает улучшать производственные показатели. Вот тогда-то некоторые буровики и начали уповать на будущий технический прогресс, мечтая об алмазном бурении, о новых мощных и высокопроизводительных буровых установках.
– Конечно, новая техника и новая технология – вещи очень важные, – согласился Казаковский. – Но не только они одни способствуют повышению производительности труда. Есть и другие резервы.
И он рассказал буровикам то, о чем они уже слушали по радио и читали в газетах, однако особенного внимания не обращали. Но сейчас, когда о новом, недавно зародившемся в стране движении, о соревновании за коммунистическое отношение к труду, им рассказал начальник экспедиции и предложил буровикам «самим помозговать», то в бригаде как бы само собой возникло желание «попробовать свои силы». Несколько дней буровики горячо обсуждали заповеди инициаторов всесоюзного соревнования, примерялись они к местным таежным условиям, вносились дополнения и брались новые обязательства. Этот коллектив первым в экспедиции решил бороться за почетное право называться бригадой коммунистического труда. В том же 1959 году бригада добилась наивысшего показателя в экспедиции, выдав более 500 метров проходки скважин, а на этот год буровики Могильного «замахнулись» сразу на космический уровень – на 900 метров. На заседании партийного комитета, где обсуждались социалистические обязательства бригад, на Могильного, когда он огласил свои пункты, посмотрели так, словно он «втирает очки» – берет такие обязательства, которые загодя всем известно, что они нереальны. Однако Иван Семенович не стушевался, он пришел в партком не с пустыми словами, а с продуманными и не раз «обмозгованными» всем коллективом предложениями.
– Мы очки не втираем, у нас все продумано до мелочей, – Могильный загибал на руке свои пальцы. – Железная дисциплина, раз! Улучшение организации труда, два! Сокращение потерь рабочего времени на непроизводительных и вспомогательных операциях, три! Обеспечение трудового ритма своевременным запасом необходимых материалов, четыре! И сам дух рабочего соревнования, пять!
Взаимозаменяемость и взаимовыручку, творческую смекалку и мастерство – всё взяли на вооружение члены дружного коллектива. Так, чтобы сократить время на спуске и подъеме бурового снаряда, они своими силами построили более высокий копер, который позволял им увеличить длину «свечи», стыкованных труб, в полтора раза. Были внедрены и другие рационализаторские предложения. Работали буровики с огоньком, берегли каждую минутку, стремились на практике утверждать свой девиз: «Один за всех и все за одного». И результат такой слаженной, вдумчивой и целеустремленной работы превосходил ожидания: в начале августа бригада перешагнула высокий прошлогодний показатель в пятьсот метров, и сейчас, как бегун на длинной дистанции, оторвавшийся от основной группы, выходила на финишную прямую, нацеливаясь на рекордный показатель, где маячила сказочно-заветная цифра – 1000 метров.
На буровой у Могильного Казаковский застал члена парткома Сурикова. Два Ивана – Иван Семенович и Иван Федорович, два соперника в трудовом споре – горячо обсуждали нововведения, которые применили парни Могильного при подъеме инструмента. Увидев Казаковского, оба встали из-за стола, заулыбались, поспешили навстречу.
На буровой был отменный порядок. Ровно и монотонно гудел сильный мотор, чуть подрагивали доски настила, стремительно вращался ротор, и труба медленно уходила в глубину, туда, где буровой снаряд прогрызал твердую, спресованную тысячелетиями горную породу. Приятно было смотреть на рабочих, которые без лишней суеты, но четко и слаженно, быстро и мастерски выполняли свои операции, Казаковский придирчивым взглядом специалиста любовался и как-то невольно для себя искал слабые места в их действиях и не находил. Каждый буровик был мастером своего дела, мастером широкого профиля, ибо мог заменить любого из своих товарищей, в любую минуту прийти на подмогу и выручку ради общего дела.
– Что, Иван Федорович, шпионишь? – Казаковский, улыбаясь, шутя спросил Сурикова. – Высматриваешь секреты?
– Учусь, – откровенно признался Суриков. – Хорошему не грех поучиться, Евгений Александрович.
– Поучиться, говоришь? Мысль дельная, – согласился Казаковский и тут же, оценив деловую значимость идеи, предложил: – Как члену партийного комитета, тебе и карты в руки. Подумай, Иван Федорович, над вопросом о том, как лучше организовать прохождение такой учебы на буровой у Могильного и представителям других наших бригад? Может быть, создадим здесь свою школу передового опыта, школу трудового мастерства?
– А нам зрители ни к чему, не цирк у нас, – отозвался молодой плечистый буровик, подтаскивающий с помощью лебедки новую «свечу».
– Ну, ну! – Казаковский погрозил ему пальцем. – Не надо жадничать! Все деньги все равно не загребешь.
– Да я не об этом, товарищ Евгений Александрович, – начал оправдываться рабочий. – Мешать же будут!
– А мы их работать в бригаде заставим, – сказал Могильный, уже прикидывая в уме идею Казаковского. – У нас шляться за здорово живешь никто не будет!
– Вот именно, работать и учиться, – согласился, уточняя, Казаковский, – вам, Иван Семенович и Иван Федорович, тут есть о чем подумать и потолковать. А руководство экспедиции и партком поддержат ваши предложения! – и деловым тоном спросил: – Неделю на обдумывание хватит?
– Хватит! – в один голос ответили бригадиры.
– Тогда так и запишем, – Казаковский вынул блокнот и самописку. – Через неделю жду вас, товарищи, с конкретными предложениями.
От бригады Могильного до буровой Сайфулина добрались довольно быстро. Шофер Степаныч, который недавно пересел на «газик» начальника экспедиции, вел машину уверенно, лавируя среди корней и камней, устилавших дорогу, недавно пробитую на взгорье, где на выступе скалы примостилась буровая, которую в шутку называли «гнездом Зуфара».
Зуфар Сайфулин впервые увидел буровую вышку лет пятнадцать назад, когда после службы в армии гостил у родственников в Башкирии. Шум моторов сложного двигателя и бурового снаряда, от которых по земле распространялся ровный басовитый гул, захватил и покорил сердце парня. И вскоре он стоял на помосте рядом с мастером смены.
Пять долгих лет Зуфар настойчиво повышал свою квалификацию за рычагом бурового станка, а затем на специальных курсах осваивал теорию и практику бурового дела и стал старшим мастером. А потом еще годы потратил на то, чтобы стать действительно мастером по колонковому бурению.
В горы Мяочана он прибыл в числе первых, почти вместе с Евгением Александровичем. На разведке месторождения его бригада была всегда в числе передовых. Человек умный от природы, с творческой жилкой, быстрый и сообразительный, Зуфар постоянно что-то изобретал, вносил в свою работу всевозможные новшества и усовершенствования, следил за техническими новинками в буровом деле. Ему и поручил Казаковский проверить на практике, опробовать в деле свою технологию бурения скважин, ту самую, идею которой поддержал профессор Воздвиженский: заменить плотной воздушной струей привычную промывку скважины водой. Привез свои чертежи и технические расчеты, выкладки.
Зуфар сразу же загорелся, сердцем понимая и принимая живую силу новшества, которое приоткрывало двери в завтрашний день бурового дела, в будущее, которое обязательно скоро наступит.
– И никто никогда еще не пробовал бурить с очисткой забоя воздухом? – допытывался Зуфар – когда речь шла о близком и дорогом ему деле, то его широкое обычно добродушное лицо становилось сосредоточенным, темные глаза вспыхивали и светились живым огнем. – Никогда в целом мире?
– Пробовали, Зуфар. И у нас и за рубежом. Пробовали бурить скважины стальной дробью с очисткой забоя воздухом, да только пока это ни у кого не получалось.
– А у нас получится, Евгений Александрович, – уверенно сказал буровой мастер. – Обязательно получится!
– Это не так просто, Зуфар. Дело сложное и трудное, над ним многие мозгами шевелят.
Казаковский развернул свои чертежи, стал пояснять технические расчеты, легшие в основу новой технологии бурения, и где-то в душе радостно ощущал уверенную взволнованность Зуфара Сайфулина, опытного бурового мастера. Тот не просто смотрел в чертежи и слушал опытного инженера, именно инженера, а не начальника экспедиции, но и мысленно видел перед собой в натуре эти самые блоки и приспособления, прикидывал, прилаживал их к своему буровому оборудованию, к своей скважине, к своему рабочему инструменту, который грыз на глубине твердые горные породы, продираясь сквозь них к спрятанному подземному богатству, к таинственному рудному телу.
– У нас должно получиться, Евгений Александрович, – повторил Зуфар, – потому что иначе нам никак нельзя. Сама жизнь заставляет. Откуда сюда воду тащим по трубам? А в зимние месяцы, когда морозы эту трубу перехватывают? – и утвердительно закончил: – Очень важное и нужное дело вы предлагаете!..
Но не так-то просто было внедрять новую технологию в практическую жизнь буровой. На первых порах вообще ничего не получалось. Однако на буровой собрался народ терпеливый и упрямый, тем более что продувка скважины воздухом сулила большие выгоды: скорость проходки увеличивалась, а стоимость погонного метра снижалась и, самое главное, даже самое важное – при таком методе возрастала возможность получения более полных и более качественных сведений с глубины, именно тех геологических данных, ради которых и сверлили землю. Начали, как говорили, «шевелить мозгами», «кумекать». Спорили, пробовали, предлагали, переделывали.
Зуфару помогал вдумчивый, знающий свое дело механик молдаванин Дмитрий Чобан, прибывший с женой геологом еще в годы войны на Дальний Восток да так там и осевший, и дизелист, умелец на все руки Николай Кулонин, уроженец здешних мест, недавно отслуживший в танковых войсках и навсегда приобщившийся к железу, к механизмам. Эта тройка, не считаясь со временем, изобретала, придумывала, создавала и своими руками переделывала многие узлы механизмов, заставляя их работать в нужном направлении. И сам Евгений Александрович выкраивал время и часто появлялся на буровой, засиживался с рабочими, колдуя над приспособлениями и экспериментируя в самой скважине.
Зуфар каждую очередную неудачу принимал близко к сердцу, бурно переживал, громко выражая свои чувства, и повторял, размашисто жестикулируя перемазанными мазутом руками:
– Бригадир? Самая последняя должность в бурении! Весь огонь на него в случае непорядков! И шкуру с бригадира снимают, когда нет метров проходки! Хуже нет работы!
Однако тогда, когда дело клеилось и результаты опробований были обнадеживающими, Зуфар сиял и, так же жестикулируя, утверждал обратное:
– Бригадир? Самая главная должность в бурении! Без нашего труда – никуда! Планы, которые на мертвой бумаге обозначены, мы в живое дело претворяем! И людей надо уметь расставить, и за механизмами посмотреть, и всюду надо поспеть и все предусмотреть, чтобы работа весело вертелась! Вот это и есть бригадирство!
Монотонно гудит буровая и, вторя ей, однообразно с глухим ропотом отзываются горы и сонные деревья, примостившиеся на скалах, да чуткое эхо, как бы лениво передразнивая, повторяет и дробит звуки. И в то же время привычный гул, исходивший от буровой, был каким-то особенным, вроде бы более ясным по тону и даже напевно приятным. Очень даже приятным. Особенно для сердца Казаковского. Он вслушивался в него и радовался. Верил и не верил. Глазами видел, умом понимал, а где-то глубоко внутри точил настороженный червячок сомнения: не может быть, это временно, это случайно… Но буровая работала, стремительно вращался ротор, дрожала стрелка манометра, и старый компрессор, чиненый-перечиненый, гнал вниз, в забой, сжатую, спрессованную струю воздуха, очищая на глубине скважину, и со свистящим шумом, чем-то похожим на сипение бурно кипящего чайника, она возвращалась, вырывалась наружу, вынося из далекого подземного нутра частицы пустой породы, разбуренной стальной дробью. И воздух вокруг был необычно сухим, странно пыльным, словно стояли они не на подрагивающем в такт работы механизмов помосте, а находились в кузове грузовика, который жарким летним вечером мчался по проселочной дороге, взметая колесами сухую придорожную пыль…
Казаковский, смиряя волнение, сам стоял за рычагом бурового станка, без пиджака, спешно закатив по локоть рукава белоснежной рубахи, и привычно ощущал ладонями дрожание мощной машины, послушной его воле, и труба, очередная «свеча», медленно уходила в глубину, где буровой снаряд, омываемый не водой, а воздухом, обдуваемый сжатой струей, прогрызал, сверлил твердый гранитный пласт. А рядом с Казаковским, взявшись за руки, словно детвора у новогодней елки, радостно приплясывали, двигались вокруг бурового станка счастливые, уставшие, перемазанные машинным маслом и мазутом, в лихо сдвинутых касках, главные виновники торжества – плечистый и рослый бригадир Зуфар Сайфулин, не уступающий ему ни ростом, ни силой сибиряк Николай Кулонин и молдаванин механик Дмитрий Чобан, который по возрасту был старше всех, находящихся на буровой, но огневого молодецкого задора у него хватило бы на многих. Они двигались ритмично, слаженно, притоптывая кирзовыми сапогами, и дружно напевали, повторяя одни и те же слова:
– Ай да мы! Ай да мы!..
И именно в такой радостный момент на буровой раздалась сухая пронзительно-требовательная трель телефонного аппарата. Звонили из поселка. Срочно разыскивали, требовали к проводу начальника экспедиции. Зуфар протянул трубку Казаковскому:
– Вас, Евгений Александрович!
Он взял трубку. Лицо его сразу омрачилось, насупилось. Из поселка сообщали о вспыхнувшей драке между горняками, строителями и канавщиками. Драки были не новостью, они происходили частенько, только о них мало распространялись, молодежь есть молодежь, и обычно «сталкивались» один на один, выясняя свои отношения, и без особого шума, где-нибудь в тайге, в стороне от жилья. В поселке жили и недавно освобожденные по амнистии бывшие власовцы, и всякие прислужники оккупантов. Те тоже иногда пускали в ход свои кулаки, дрались между собой, избивали неугодных и не угодивших им, но после вмешательства руководства экспедиции, примерно наказавшей наиболее ярых зачинщиков, остальные сразу поутихли и присмирели, держали себя в рамках.
В Солнечном не было ни отделения милиции, ни медвытрезвителя, ни камеры предварительного заключения. Почти три тысячи человек прекрасно обходились без этих заведений, хотя в поселке и не вводили сухой закон. В кафе, в которое вечером превращалась столовая, продавали не только обычные напитки, но и самые разнообразные модные коктейли. В магазинах никогда не исчезали шеренги разномастных бутылок, украшенных звездочками, пестрыми медалированными этикетками. Однако пьяных не видели, они на улице не куролесили и не валялись даже в шумные праздничные дни. В поселке строго соблюдали порядок. А каждый провинившийся, в чем бы ни состояла его вина, обязательно держал ответ перед товарищами, перед своим коллективом.
И вдруг – такое! Групповая потасовка. Звонили из парткома, сообщали, что секретарь парткома Воронков, подняв по тревоге коммунистов и комсомольцев, сам возглавил летучий отряд и повел его к общежитиям усмирять неуемно разбушевавшихся пьянчуг и наводить там должный порядок. И что Геннадий Андреевич и сейчас там.
Торжества как не бывало. Телефонный звонок перечеркнул долгожданную радость трудовой победы. Надо было срочно возвращаться в поселок. Казаковский взглянул на членов бригады, как бы спрашивая: кто может ехать со мною? He успел он произнести и слова, как молдаванин Дмитрий Чобан, бывший в недавней молодости, еще до войны, чемпионом королевского флота Румынии, шагнул вперед, изъявляя готовность отправиться в поселок. Рядом с ним встал и Николай Кулонин, парень крепкий и с тяжелыми кулаками, и еще двое буровиков, которые кончали смену. Зуфар ехать не мог, хотя бригадир готов был полететь впереди «газика» на крыльях, опережая Казаковского, и раскидать, расшвырять пьяную тварь, затеявшую глупую и никому не нужную потасовку, бросавшую тень на весь рабочий коллектив экспедиции.
Рано наступившая в здешних краях осенняя ночь была темной и бездонной, как нахлынувшая тревожная забота. Хотелось оттолкнуть рукой от себя подальше навязчивую густую тьму, окутывавшую с ног до головы, закрывшую и горы, и деревья, смешавшую все в единый непросветный клубок. И даже далекий робкий серп месяца, слабо проглядывавший сквозь туманное небо, казался печальным осколком былой недавней радости. И только луч света зажженных автомобильных фар осторожно и цепко рыскал впереди на расстоянии, словно бы ощупывая местность и дорогу, по которой стремительно вниз, петляя на повороте, несся, настырно гудя мотором, видавший виды экспедиционный «газик», которого за его проходимость ласково называли «козлом».
На окраине поселка, где рядами располагались многоместные палатки строителей и канавщиков, стояла обычная для такого позднего часа тишина и темнота. Словно ничего тут и не происходило. Ни одно окно не светилось. Казалось, люди давно спали. Завтра им, как обычно, подниматься с рассветом и работать долгий день. «Газик» медленно катился по улице.
– Притихли, шельмы, – насмешливо сказал Дмитрий Чобан, – затаились на своих койках, попрятались в спальные мешки.
– Дык дело молодое и простецкое, – сказал Степаныч, ведя машину по вытоптанной тропе между палатками, – сами подерутся и сами разберутся.
Вдали, в центре поселка, необычно для ночи ярко светились окна конторы, двигались, мелькали тени. По всей видимости, именно там по горячим следам и происходил разбор чрезвычайного события. И Казаковский, сидевший рядом с шофером, сказал Степанычу:
– В контору!
Около здания конторы, на крыльце и в коридоре толпились возбужденные геологи и рабочие, партийцы и комсомольцы, которые по тревоге явились в партком и вместе с Воронковым приняли участие в усмирении не в меру разбузившихся канавщиков и строителей. Они шумно обсуждали недавнее событие, такое необычное для геологического поселка. Увидев начальника экспедиции, расступились, давая ему пройти в партком.
– Проходите, Евгений Александрович, они там!
– И заводилы и зачинщики!
– Гнать их надо из экспедиции!..
В парткоме было тесно и душно. Здесь, по всей видимости, давно находились и главный геолог, и главный инженер, и председатель профкома, и секретарь комитета комсомола, и главные виновники события: побитые, с синяками, не успевшие умыться, смыть кровь, в порванных рубахах, куртках, канавщики и строители. От них неприятно разило спиртным перегаром. Среди них был и Михмак Кривоносый. Рукав клетчатой ковбойки у него был разодран, обнажал жилистую загорелую руку, под глазом багровел крупный синяк. Недавние яростные противники тихо меж собой переговаривались. Только угрюмо насупившись стоял Молчун. Ему тоже досталось в потасовке – расквасили нос, разбили губу и порвали рубаху, она свисала с его крутых плеч клочьями, обнажая сильную волосатую грудь. Он с такой открытой злой ненавистью посмотрел в спину Казаковского, словно вгонял свой нож промеж лопаток, что тот невольно оглянулся. Но Молчун тут же потупился, отвел глаза. Шмыгая носом, тихо скулил Санька Хомяк, прижимая к обожженному раскаленным маслом лицу мокрый носовой платок. В драке и ему ни за что ни про что намяли бока.
Николай Кулонин и Дмитрий Чобан, прибывшие вместе с Казаковским, тоже протиснулись в партком. Николай, взглянув на четырех немцев, которые молча стояли у стены, шепотом спросил у Дмитрия:
– Они?
– Да, они самые.
Николай знал, что в поселке живут и работают бывшие гитлеровские солдаты, слышал на буровой не раз о том, что бывшие эсэсовцы по воскресеньям устраивают марш-парады, занимаются шагистикой, нарядившись в свою настоящую военную форму, но никогда не видел их в таком наряде. Немцев-то он видел, даже работал как-то на стройке рядом, но те были, как и все, в брезентухах, в стеганках, ничем не выделялись. А съездить из буровой, где жили бригадой, в поселок в воскресенье как-то не удавалось, а когда выпадала такая возможность, то никакого марш-парада он не заставал – то приезжал слишком рано, то, наоборот, поздно. И вот он, Николай, видит их в той самой знаменитой форме, правда, побитых, помятых. Но – живых! Как будто бы они сошли с экрана кино. Николай на миг представил в их руках немецкие автоматы с рожками. Может быть, они находились на той далекой крымской земле, в городе Севастополе, когда туда входили наши войска и отец Николая был участником того славного освободительного наступления и погиб там солдатской геройской смертью от пуль, выпущенных в него из автомата какого-нибудь одного такого, похожего на этих четырех… И еще Николай мельком подумал, что, окажись здесь в поселке часом раньше, то наверняка бы принял участие в потасовке и постарался бы врезать своим кулаком по сопатке кому-нибудь из этой четверки. Врезать по-сибирски, как говорят, на добрую память. За отца и его братьев, дядьев Николая, не возвратившихся с войны, которых знал только по фотокарточкам. И еще ему почему-то вдруг стало по-человечески жалко этих самых недобитых немцев. И он вздохнул облегченно, что не приложил своих усилий к потасовке.
Все четверо немцев стояли у стены. Им тоже досталось, хотя они выглядели несколько лучше других драчунов, но были у них и синяки, и шишки, и разбитые носы, губы и порванные мундиры. Казаковский невольно обратил внимание на одного из них, а именно на Генриха. Он показался ему знакомым. Удивительно знакомым.
Казаковский когда-то его видел, видел вблизи это конопатое вытянутое лицо, беглые светлые глаза с желтыми ресницами, глубоко посаженными под рыжими бровями, и темную родинку возле мочки уха. Генрих настороженно и внимательно смотрел на Казаковского. Неужели тот самый немец? У Казаковского даже перехватило дыхание, он глотнул воздух. Он и раньше присматривался к этому старательному строителю, но в те мимолетные встречи они не сходились так близко, находились на расстоянии, однако Казаковский сразу же обратил внимание на рыжего рослого эсэсовца. А сейчас они рядом. Неужели это тот самый? Тот самый немец, солдат, который спас его, Женьку Казаковского? Спас от верной гибели, буквально от расстрела. Неужели тот фриц, который поддал прикладом винтовки под зад ему, парнишке, отталкивая его от группы обреченных, которых под охраной вывезли на работу в лес?
Женька тогда с острой неприязнью и ненавистью зло взглянул на фрица и, кажется, будь у него возможность, готов был отомстить, тут же выстрелить из пистолета, бросить бомбу, убить-уничтожить оккупанта и в бессильной ярости только крепко запомнил в тот миг вытянутое конопатое лицо.
Тогда Женька не понимал, что, шлепая его по заду прикладом, немец, по существу, спасал ему жизнь. Ведь тому рыжему солдату ничего не стоило схватить его, Женьку, сына местного учителя, сына красного командира, за шиворот и толкнуть в общую кучу, в группу обреченных, среди которых находилось и несколько подростков. И он никогда бы не увидел ни восторженно-счастливых майских дней великой Победы, ни этого далекого дальневосточного таежного Мяочана… Почти двадцать лет прошло с того морозного предновогоднего дня трагического сорок первого года… Неужели тот самый немец?
– Вот они, Евгений Александрович, – субчики-голубчики, заводилы-драчуны, – докладывал Казаковскому секретарь парткома.
– Взяли мы их на месте безобразия. И возимся с ними, разбираемся. Задали они нам хлопот, словно у нас других дел нету.
Уверенный сильный голос Воронкова невольно отодвигал назад, в туман прожитой жизни, давно прошедшее прошлое и возвращал Казаковского в сегодняшний день жизни экспедиции.
Евгений Александрович Казаковский хорошо помнит тот день, словно это было совсем недавно, тот жаркий июньский полдень, когда в его родное село, что вольготно раскинулось на благодатных землях в заповедных лесах на Гомельщине, гулкой поступью вкатилась война.
Старинное село, расположенное на перекрестке древних торговых путей с запада на восток и с севера на юг, много повидало на своем долгом веку разных завоевателей: и польских конных псов-рыцарей с железными крыльями, и французов наполеоновской армии, и германских солдат в стальных рогатых касках, и жаркие бои между своими соплеменниками в бурные годы революции и гражданской войны. Но обо всех тех временах Женька Казаковский, к тому времени окончивший пятый класс, знал лишь по книгам да рассказам старших. Правда, имелся у него и молчаливый свидетель тех близких военных лет – тяжелый австрийский тесак, принесенный отцом с германской войны, где Александр Казаковский за свою храбрость даже был награжден царской солдатской наградой – Георгиевским крестом.
Тогда, в мирные годы перед войной, Женька гордился и своим отцом, который был директором школы в родном селе, и красным командиром дядей Володей, братом отца, который находился в далекой Японии, служил там заместителем военного атташе в советском посольстве, и дедом Осипом, человеком большой души и железного характера. Этот дед Осип молодым парнем, едва только отменили крепостное право, пешком, с котомкой в руках, дошагал до Москвы, поднаторел в грамоте, выбился в люди и стал служить в таможне, и благодаря природной смекалке, уму и упорному крестьянскому трудолюбию пробился в начальники при таможне Запада. А в первые дни Октября, когда царские чиновники устраивали саботаж, Осип Казановский, бывший крепостной крестьянин, стал с радостью служить новой власти, был уважаемым человеком, персональным пенсионером и умер незадолго перед войной.
Детей своих Осип уже учил с детства в школах, только сокрушался, что у него рожались все девчонки: из одиннадцати детей только двое были мальчишками. И он их определил в военное училище, что под Лугой, сначала старшего Владимира, а потом и младшего Александра. Когда началась империалистическая война, то Александр сбежал из училища на фронт к старшему брату, где они вместе сражались, кормили в окопах вшей, жили солдатской жизнью и с радостью встретили революцию, не задумываясь перешли на сторону большевиков, Владимир стал во главе красного армейского полка, они воевали на фронтах гражданской войны, защищая и утверждая народную власть Советов. Владимир потом, после гражданской, закончил военную академию, пошел и дальше служить в армии, а Александра потянуло к мирному труду.
Он вернулся на родину, в Гомелыцину, где и начал учительствовать. Там он, красный командир, и встретил молодую черноглазую учительницу, свою тезку Александру, дочь местного сапожника, видную сельскую невесту, и отбил ее у знатных местных женихов. Покорил он ее своим веселым открытым нравом, широтой души, добрым мужским сердцем да серьезной целеустремленностью в светлое будущее, которое нужно было утверждать самим на своей родной белорусской земле.
Вокруг Александра всегда вилась молодежь, умел он задушевно петь да играть на немудреных струнных инструментах, а главное, увлеченно думать вслух о близком завтрашнем времени. И хоть в его пустом доме ничего не было, кроме железной койки да старой его шинели, отдала ему свою руку и сердце молодая преподавательница естественных наук. Так и пошли они, Александр и Александра, рука об руку по дороге жизни, утверждая себя добрыми делами, сея вечные знания в детские умы да просвещая научным светом людские души, веками стосковавшиеся по свободе и справедливости.
Жили они, Александр Осипович и Александра Львовна, дружно и ладно, как жили и живут многие сельские учительские семьи, всегда на виду у всех сельчан, открыто, и своими делами, поступками, поведением утверждали те высокие моральные и нравственные принципы, которые они так убедительно преподносили и ученикам своим в школе, и соседям, простым жителям села. А земляки-белорусы – народ отзывчивый, каждый селянин сердцем чувствует правду и искренность и всегда стремится щедрой добротой отплатить за внимание и ласку, за тяжкий труд по воспитанию и обучению их детей – перед которыми открывались двери в большой мир человеческих знаний и научных истин.
Да и у самих у них, у Александра Осиповича и Александры Львовны, в год первой пятилетки появился долгожданный сын, которого и назвали литературным звучным пушкинским именем – Евгений, в мечтах своих предрекая ему большое будущее и светлую дорогу жизни, поскольку родная народная власть открывала перед каждым, в том числе и перед крохотным Женькой, великие просторы человеческой свободной деятельности и широкие возможности проявления своих талантов и способностей. Только старайся и стремись, трудись и добивайся, дерзай и мечтай! Все пути-дороги перед ним были открыты, выбирай любую и шагай по ней в свою личную и общую с народом жизнь!
А через несколько лет, когда в стране окончательно утвердился социализм и народ принимал свою новую конституцию, в учительской семье Казаковских появилась и девочка, сестренка Женьки, которую назвали древним торжественным именем Ириадна, или попросту, как ее ласково называли в семье, Ирочка, Иринка. Женька, как старший – он уже закончил первый класс, – по силе возможности ухаживал за своей младшей сестренкой, успокаивал, если она куксилась, плакала, забавлял ее, а когда дома не было родителей, показывал ей картинки и читал по букварю про то, как мама мыла раму, чтобы Иринка с раннего детства приобщалась к знаниям и грамоте.
Война грянула в год, когда Иринке исполнилось пять лет. Женька в то время уже увлекался радиоделом и с помощью отца собрал детекторный приемник. И в учительской, благодаря самодельному приемнику, в семье одними из первых в селе узнали о страшной новости, о том, что фашистская Германия односторонне порвала мирный договор с нашей страной и без объявления войны начала вооруженное нападение.
Вслушиваясь в сообщения из Москвы, Женька где-то в душе радостно ликовал и по-мальчишески уверенно подумал о том, что наконец-то наша Красная армия наломает бока обнаглевшим фашистам и проучит их как следует. Он только не понимал, почему нахмурился отец и, не стесняясь детей, заплакала мать. Она обхватила своими руками отца за шею, прижалась к нему и, громко плача, повторяла сквозь слезы только одно его имя:
– Сашенька!.. Сашенька!.. Сашенька!..
А отец, всегда такой спокойный и рассудительный, как-то странно взволнованно стоял посреди комнаты, поглаживая ее по голове, успокаивал и произносил слова, которые, казалось, были давно им обдуманы:
– Главное – быть с народом. Мы – как и все! С нашим народом…
Они оба, быстро собравшись, ушли в свою школу, бросив на прощание Женьке:
– Погляди за Иринкой!
– И из дома, чтоб никуда! – добавила строго мать.
В тот же день высоко в небе, по которому медленно двигались белые облака, Женька впервые увидел чужие темные стальные машины, на крыльях которых явственно обозначались белые кресты. Они летели группами на восток, где были наши крупные города и промышленные центры. А родные краснозвездные самолеты почему-то в небе не появлялись, и они, как Женька не раз видел в кино, не вступали в воздушный бой с врагами. Было тоскливо странно и обидно смотреть на небо, где по-хозяйски летали одни чужие железные птицы.
А под вечер отец повел Женьку в лес. Они углубились в чащу и вышли к небольшой березовой чаще. Отец остановился и сказал:
– Запоминай, сын, тут памятное место.
Женька невольно обратил внимание на некоторые странные березы. На их стволах белели крупные бугры – то ли наросты, то ли какие-то странные искривления. И связанные, сросшиеся ветки.
– Запоминай, сын. Сюда мы приходили перед той войной, – пояснял отец. – Есть такой наш старинный славянский обычай: когда уходили на битву с врагом, в дальний поход, то каждый воин обязательно завязывал узлом ветки или стволы молодых березок. Солдат воюет, а дома мать или невеста навещают лес и на свое деревце поглядывают. Цел узел, значит, жив-здоров их солдат. Наверное, с далеких времен это повелось, когда писем еще не умели писать.
– Чудной ты, папка! – засмеялся Женька. – Взрослый такой, а в старые сказки почему-то веришь.
– Тут не сказки, – ответил глухо отец. – За такие, сын, сказки люди умирали.
Он, больше не говоря ни слова, связал жгутом ветки молодой вихрастой березки. Женька последовал его примеру, неловко стягивая гибкие скользкие ветки.
– Ты полегче, полегче, – советовал отец. – И листву не обрывай, чтобы живая осталась.
– Не выходит у меня, – признался Женька. – Помоги.
– Э, нет! Тут каждый сам должен, – и добавил задумчиво: – В том-то и весь секрет, что каждый сам должен завязать узел.
Они возвращались по тропе, шли знакомым лесом. Сюда еще недавно гоняли лошадей в ночное. Женька вспомнил, как его обучали «лесной печке». Загодя собирали сушняк, обкладывали им старый пень и зажигали. Хворост и сушняк сгорали быстро, а от них занимался пень, и всю ночь он тлел малиновым жаром. Вокруг такой «лесной печки» они, пацанье, и располагались на ночь. Наслушавшись сказок и небылиц, закутывались в старые армяки. Чуткая земля отзывалась на грузный скок спутанных лошадей, на быстрый стрекот колес по большаку, на крик коростеля и дергача, передавала все эти звуки, тревожа ими мальчишеские сны. И невольно закрадывалась мысль: а придется ли ему еще когда-нибудь ходить в ночное, ночевать возле малинового пня, «лесной печки»?
Женька Казаковский на всю свою жизнь запомнил и жаркий июньский день, когда в его родное село гулкими взрывами снарядов нежданно вкатилась война. День был как день. От близкого ржаного поля, от яблочных садов, где в траве светлело множество опавших плодов, от грядок огорода и зарослей крапивы, от разогретых солнцем крыш стлался над землей и парко висел духовитый, пахнущий сытостью знойный воздух, создавая ту летнюю духоту, которая не проходила даже короткими ночами. Женька, примостившись у окна, настраивал свой детекторный приемник на московскую волну, а из него то и дело почему-то вырывалась чужая отрывистая речь. Отец читал газету, молча хмурился. И вдруг чутким ухом он уловил какой-то странный свистящий звук. Он возник где-то вдали в дальнем конце улицы, словно через маленькое отверстие пропускали застойный воздух. Странный свист прошел над садами, над крышами и за селом, где-то в ржаном поле оборвался резким звучным хлопком. Отец отложил газету, стал вслушиваться. Через минуту опять услышали странный тягучий посвист и гулкий хлопок. Казалось, что над селом чьи-то крепкие руки рывками раздирали куски огромного полотнища.
– Пристрелка, – коротко определил отец. – Надо уходить.
Он взял свой потертый портфель и легкую тросточку, стоявшую в углу возле двери, с которой обычно ходил в школу. Женька видел, как он сошел с крыльца и, выйдя из калитки, быстро зашагал по улице. Снаряды уже рвались на гумнах, на огородах, на окраине села. Пронзительно заголосили бабы. Залаяли собаки, тревожно замычали коровы. Мать схватила сестренку и, что-то прокричав Женьке, кинулась на улицу, к погребу. Толпы людей, спасаясь от страшных трескучих хлопков, в панике бежали из села в сторону спасительного леса. А от взрывов в дом вползал незнакомый удушливый запах гари и вони, чем-то похожей на перегоревший чеснок.
Женьку словно цепями приковали к подоконнику, он не двигался с места, чувствуя грудью, как вздрагивали при каждом новом взрыве массивные бревна дома. Перед его глазами, словно в кино, происходили удивительно странные явления: в саду антоновка отряхивала со своих веток недоспелые яблоки; в соседних домах мягко, без звука, выпадали из рам оконные стекла, словно их кто-то выдавливал. А он стоял и, казалось, ждал чего-то самого интересного, которое вот-вот должно произойти…
Обстрел неожиданно кончился, и наступила странная густая тишина, та тишина, которая потом, со временем, станет пугающей, потому что за ней должно что-то начинаться, а что именно, не знаешь. А в тот день, находясь в пустой комнате у окна с выдавленными стеклами, вдыхая едкую тротиловую вонь, Женька вообще еще ничего не знал, кроме самого простого и тревожного: в их село пришла война…
Тишина длилась долго. Казалось, что в селе все вымерло. Даже животные попритихли. Женька успел обойти ближайшие улицы. Безмолвное, словно вымершее, село показалось ему нереальным и чужим, потому что никогда не видел он жилья, брошенного в спешке перепуганными людьми. Он своим мальчишеским разумом еще даже и не представлял, что в мире есть сила, способная заставить взрослых людей бросать нажитое, оставлять родные давно обжитые места.
Только к вечеру тишину начали нарушать обычные звуки. Стали мычать недоеные коровы, кричать некормленые свиньи, блеять овцы. Послышались и человеческие голоса – люди начали вылезать из погребов, возвращаться из леса, где они терпеливо пережидали, отсиживались.
Отец, одетый в военную форму, прискакал верхом на лошади. Его сразу и не узнали. Он приехал всего на несколько минут, попрощаться. Женьке было приятно видеть отца военным, и не просто бойцом, а командиром: у него на петлицах алели три кубика. Женька уже знал воинские знаки различия и сразу же с радостью и гордостью определил: его отец – старший лейтенант!
– Живы, мои родные? – спросил отец и, легко спрыгнув с лошади, словно он постоянно разъезжал верхом в седле, а не преподавал в классе, привязал коня к перилам крыльца. – Все целы?
– Как нас обстреливали, пап! – стал рассказывать Женька. – Окна сами выпадали и антоновка стряхивала с себя яблоки!..
Отец, обняв свою Александру, удалился с ней в дом, что-то быстро говоря ей на ухо. Женька только уловил конец фразы:
– Тебе оставаться никак нельзя…
Прощание было коротким. Казалось, что отец уезжает ненадолго, что скоро вернется и все опять пойдет по-прежнему. Женька не отходил от боевого коня.
Отец вскочил в седло. Мать, держась за стремя, проводила его до ворот. Женька шел с другой стороны и тоже держался за стремя. Иринку отец посадил впереди себя на седло. Она пищала от радости и страха. У ворот он передал дочку матери.
– Ну, мои родные, прощайте! – и, хлестнув коня, помчался по улице.
Мать, прижав к себе Иринку, застыла в раскрытых воротах. Женька хотел было припуститься следом, но почему-то замешкался. И вдруг отец круто повернул коня и поскакал обратно. У дома осадил коня, нагнулся, обнял руками сразу обоих, и свою Александру и дочурку, поцеловал их по очереди, потом наклонился к Женьке, обхватил его рукой, прижался слегка колючей щекою:
– Ты теперь один в доме мужчина, – сказал он сыну. – Береги мать и сестру.
– Ладно, па, – ответил Женька, глотнув противный комок, подступивший к горлу. – Постараюсь. Честное пионерское!..
Отец еще раз посмотрел на свой дом, на двор, на свою семью, на свою красивую жену, на детей, посмотрел долгим тоскливым взглядом, как бы стараясь навсегда запечатлеть их в своей памяти, и тихо произнес, как бы спрашивая свою судьбу:
– Увижу ли я вас еще когда-нибудь?.. – и, увидев в глазах жены слезы, сказал строго, почти приказывая: – Не теряй времени! Собирайся!..
И поскакал, не оглядываясь, словно кого-то догонял или опаздывал.
Сыновьям расставаться с отцами легче, чем с матерями. Отцы сдержаннее, суровее. Они уже были солдатами и знают, что обязанность сыновей – становиться на их место в доме, а потом и самим быть солдатами. Женька только долго стоял у ворот и смотрел в даль улицы, туда, куда ускакал отец. Разве мог Женька тогда подумать, не подумать, а даже предположить, что он в последний раз видит своего отца, что они больше никогда не встретятся в жизни? Посмотреть бы ему на отца повнимательнее, чтобы запомнить каждую черточку, каждую морщинку, движение родных глаз, то спокойно-суровых, то задумчиво-нежных и добрых, да губы его, то суровые, то улыбчивые… Разве мог Женька предположить, что именно с этого момента и придется ему, без нужной отцовской поддержки и отцовского слова, пуститься в свой долгий и нелегкий нескончаемый путь – мерить шагами родную землю, прятаться в лесах и болотах, месить осеннюю хлябь и глотать въедливую знойную пыль, мокнуть под дождем и изнывать от жажды, от голода, питаясь одной прошлогодней мерзлой раскисшей в земле картошкой, замерзать в сугробах и греться у костров, утверждая свое нужное на земле существование и высокое человеческое призвание…
Глотая слезы, мать металась по дому, собирая необходимые вещи. Она укладывала в чемоданы белье, вязала в узлы одеяла и зимнюю одежду. Женька и Иринка помогали ей собираться. Торопились, словно боялись опоздать к отходу поезда. Едва стемнело, как к дому подъехала обыкновенная подвода. Где-то неподалеку за лесом глухо ухало, грохотало, стрекотало, словно одновременно запускали строчить несколько швейных машинок. Незнакомый невысокий мужик с темным, почти кирпичным, лицом сказал, что его прислали «за учителкой».
– У нас мало времени-то, – торопил он, помогая укладывать на подводу вещи. – Надоть поспешать.
Женька сидел на мягком узле рядом с Ириной, прижимая к груди свой ученический ранец, набитый учебниками, любимыми книжками-сказками, тетрадками для рисования, акварельными красками и разными радиодеталями от детекторного приемника. Мужик натягивал вожжи, ухал, свистел, нахлестывал кнутом коней, и те, высекая подковами копыт искры из булыжников мостовой, мчались в надвигающуюся темноту ночи, увозили учительскую семью из родного села в тревожную неизвестность.
Линия фронта, прокатившись огненным смерчем, ушла далеко на восток, а здесь, на оккупированной белорусской земле, гитлеровцы наводили «новый порядок». Приказ комендатуры, расклеенный на заборах и столбах, напечатанный на русском и немецком языках, был сух и суров: всем жителям вернуться в свои дома, к месту постоянной прописки, за невыполнение – расстрел.
Александру Львовну предупредили, что в полиции ею заинтересовались и скоро за ней «придут». Не дожидаясь ареста, она скрылась, оставив детей на попечение верных людей. Но и они не смогли их укрыть. Женьку и Иринку грубо посадили на повозку и вернули в родное село под надзор полиции. Их поместили в семье крестьянина, чья дочь сотрудничала с немцами. Расчет у гитлеровцев был прост: мать не оставит своих детей, обязательно появится, а ее тут и схватят…
И сейчас, спустя годы, то пережитое в страхе прошлое нет-нет да и напомнит о себе, воскрешая в памяти суровые картины былой действительности, и как он, Женька Казаковский, страстно верил тогда своим рано повзрослевшим сердцем, что скоро, очень скоро все эти мучения и страхи должны кончиться, что победно придут долгожданные наши, а вместе с ними вернется и отец…
Как бы укрепляя те мальчишеские мысли, однажды в село с гулом и грохотом ворвались два советских танка. Женька обомлел, увидев на башнях знакомые с детства и до боли родные красные звезды. Танки нежданно появились с той стороны, в которую еще недавно уходили отступавшие наши бойцы. Танки прокатили через село, держа путь на запад, в германскую сторону. Женька, вместе с другими мальчишками, радостно возбужденный, помчался вслед за ними по улице, крича до хрипоты в горле:
– Ура-а!.. Наши-и!..
Перепуганные насмерть полицаи и гитлеровцы из комендатуры выпрыгивали в окна и на глазах у сельчан бежали трусливо из села к спасительному лесу. И именно эти моменты крепко врезались в мальчишескую память – бегущие в страхе гитлеровцы. И хотя потом долго обсуждали в селе, что, мол, те танки далеко не уехали, что немцы их подбили до полного уничтожения и танкистов порасстреляли, Женьке трудно верилось в те разговоры, а вернее сказать, вообще даже не верилось. Танкисты живы и наверняка воюют!
Только до победного конца войны и освободительного прихода наших войск было еще далеко-далеко, лежали долгие-долгие темные годы ожидания. Лишь на асфальтированной ленте шоссе те наши танки оставили памятный рубчатый след своими исковерканными в боях стальными траками гусениц, словно прострочили на ленте дороги памятную строчку-зарубку, и она долго напоминала Женьке, да и не только ему, то возбужденно-радостное чувство победного торжества, которое крепко врезалось в сердце и долгие годы оккупации помогало переносить лишения и невзгоды, вселяя свет надежды и укрепляя веру.
А жизнь в оккупации была нелегкой. А тут еще и зима подошла ранняя. Со снегами да морозами, словно и сама природа испытывала терпение людское. Большое горе свалилось на хрупкие мальчишеские плечи. Ни отца, ни матери рядом нету, одни чужие люди, хотя и знакомые. А на них разве можно положиться, им разве можно довериться, спросить откровенно про мамку и про папку? Как спрашивала его сестренка Иринка, допытываясь о том, когда же они, мамка с папкой, наконец придут, заберут их отсюда в свой дом, накормят, напоят и оденут в теплые валеночки и в шубку…
И Женька, как старший, понимая свою ответственность, старался как мог, успокаивая сестренку, и темными долгими ночами лежал с открытыми глазами, прижимал к себе Иринку, согревая ее своим дыханием, и мысленно обращался к своим родным и дорогим, обещая им сохранить и уберечь Иринку, лишь бы они только скорее побеждали проклятых оккупантов.
Сейчас, годы спустя, Евгений Александрович, руководитель крупной геологоразведочной экспедиции, которому по положению надо, как говорится, быть всегда серьезным и внутренне спокойным, вдруг нет-нет да иногда проснется среди ночи от жуткого сна, и сердце его забьется от страха по-мальчишески гулко-гулко и, как тогда, в те первые месяцы одиночества, остро-остро кольнет тревога: а вдруг сейчас придут, схватят, поведут, расстреляют… Что было, то было! И осталось надолго, врезавшись в память, как метка, как зарубцованная рана. Тогда, в те холодные зимние дни, только и разговору кругом: там забрали, тех расстреляли. А у Женьки отец – командир, дядя – еще больший командир, мать – где-то у партизан… Имелись все, как говорится, веские основания, чтобы жить под ежечасным страхом.
В конце декабря полицаи схватили всех родных и близких Казаковских, главным образом по материнской линии – и Женькиного деда, сапожника, и бабушку, и тетю Марию, сестру матери, и их детей, не пожалев четырехлетнюю Тамарочку…
Женька не утерпел. Никакие уговоры его не смогли удержать. Он самовольно отправился к лагерю, и, когда группу заключенных повели в лес на работу, двинулся следом за ними. В той группе находился и родной дед. Он был еще крепким, осанистым. Полицай, усмехаясь, разрешил Женьке «погутарить» с дедом, намереваясь на обратном пути прихватить и командирского сынка «до кучи».
Дед обнял внука, сказал ласковые слова, потом вынул из-за пазухи кожаные рукавицы, сшитые им самим, протянул Женьке:
– Носи, внучок. Нам, видеть, они не пригодятся…
И тут немец-солдат, рослый, конопатый, с приплющенным лицом, вдруг что-то закричал на своем иностранном языке и грубо, жестко поддал прикладом Женьке под зад, отталкивая его от деда, от группы обреченных… Думал ли тогда Женька Казаковский, с ненавистью глянувший на охранника, что тот спасает ему жизнь?
А на следующий день, под Новый год, арестованных заставили долбить мерзлую землю, рыть яму, копать свою могилу. И полегли в нее подкошенные пулями, обливаясь собственной кровью, многие сельчане, и среди них – почти все родные большой семьи Казаковских…
В ту же темную и морозную ночь, когда добрый хозяин и собаку не выгонит на улицу, растолкал, разбудил Женьку и его сестренку тот самый мужик-крестьянин, дочь которого сотрудничала с оккупантами, да шепотом повелел, чтобы одевались потеплее да побыстрее.
На улице у ворот их ожидали сани-розвальни, запряженные парой лошадей, а кучером сидел рослый парень, в котором Женька без труда узнал Петьку-Петуха, ученика седьмого класса, того самого Петьку, который доставлял много хлопот отцу своими невыученными уроками да небрежно выполненными домашними заданиями.
– Они, гады-ироды, в нашей школе казарму устроили, – сказал доверительно он Женьке, словно тот ничего не знал. – Как прогоним их, знаешь как я учиться-то буду! Во! Похлеще всяких таких отличников! – и хлестнул лошадей. – Но, милай!.. Но!..
Перед самым рассветом добрались они до глухой лесной деревеньки, где в доме престарелого местного учителя Женьку и Иринку ждала их мамка. Александра Львовна со слезами на глазах кинулась к ним, обняла, прижала их обоих к своей материнской груди и разрыдалась.
– Я, я, пошел, – сказал, словно извиняясь, Петька, – мне до свету надо возвратиться.
Александра Львовна с женой учителя повела своих исхудавших, завшивевших детей в жарко натопленную крестьянскую баньку, где при свете огарка мыла их горячей водой, отмывая и грязь, и пережитые страдания.
Нелегкая судьба выпала и на долю Александры Львовны. Не успела она насладиться материнской радостью от встречи со своими живыми детьми, которых спасли от неминуемого расстрела и вывезли из-под самого строгого полицейского надзора, как на нее нежданно свалилась новая беда. Пришло известие – небольшая записка, которую свои люди передавали из рук в руки, – что ее муж жив, тяжело ранен и находится в селе под Киевом.
Недолго думая, она принимает единственно правильное решение: опять оставить детей, поехать в то село и перевезти своего Александра на родину. А здесь вылечить и поднять его на ноги ей помогут свои люди.
Для такой дальней поездки нужны документы. А где их взять? И Александра Львовна отправляется в ближайший город Рогачев, является в комендатуру с ходатайством о поездке к родственникам. Ее принял сам комендант. Переводчица не очень точно переводила речь Александры Львовны. И тут Казаковскую, которая хороша знала немецкий, подвела ее многолетняя педагогическая привычка: на ходу поправлять ошибки. И она машинально поправила переводчицу. Комендант, тощий жилистый офицер, сразу же вцепился в нее:
– О! Фрау говорит по-немецки!
И повелел выдать ей документы, но только при одном условии: по возвращении она явится в Рогачев и будет работать в комендатуре. Что ей оставалось делать? Она согласилась.
А потом началась спешка. Александра Львовна продавала свои вещи, собирая деньги на дорогу. Ей помогли найти мужика, у которого была лошадь и санки и который мог бы рискнуть на такую дальнюю поездку. Мужик заломил такую сумму, что Александра Львовна лишь тихо ахнула про себя: всех денег от распродажи вещей едва-едва хватало. Но вида не подала, согласилась:
– Хорошо. Половину даю сейчас, а остальные, как вернемся.
Жуликоватый мужик этим не удовлетворился. Он потребовал еще и поменяться «кожушками» с его жинкой. У Александры Львовны была новая, хорошо сшитая цигейка, которую муж ей справил этой весной. Скрепя сердце она согласилась и на это требование, отдала.
Путь был нелегким. Чего только ни насмотрелась Александра Львовна, каких только испытаний ни пришлось перенести, пока наконец не отыскала нужное село, раскинувшееся на берегу Днепра. Как она радовалась, когда сани помчались по накатанной колее и притормозили у ворот неказистого крестьянского дома, крытого соломой и толстой шапкой снега! Сердце забилось трепетно, она не шла, а летела к двери.
Встретила ее моложавая черноглазая украинка, усадила за стол. Она сразу узнала Александру Львовну. По фотокарточке, которая имелась у раненого командира, по его рассказам. Усадила Александру Львовну за стол, обняла и сама громко зарыдала:
– Нема их бильше… Ни твово, ни мово чоловика… Обоих сховала… Твово в позапрошлую нидилю…
У Александры Львовны все поплыло перед глазами. Слово «сховала» обозначало «похоронила»… День превратился в темную ночь. И как сквозь вату до ее сознания доходили слова украинской женщины, которая, рыдая, поведывала о том, как все произошло, как ее муж, Гринько, вместе с бойцами Казаковского сражался на высоком берегу Днепра, прикрывая переправу и давая возможность нашим переправиться на тот берег, как их, последних, окружили немцы… Как она потом нашла своего Гринька, который был еще живой, и его раненого командира, как перетащила обоих в свою хату, как рвала простыни, перевязывая ими кровавые раны… Гринько ее прожил совсем немного, всего несколько дней, а командир держался, начал поправляться. Но тут по домам стали ходить полицаи, забирать мужиков и пристреливать раненых. Она спрятала командира в погребе. Как радовалась, что полицаи его не нашли! В погребе он находился до глубокой ночи. И простудился в погребе. Зачах как-то сразу и начал на глазах таять, как свечка… В позапрошлое воскресенье похоронила его…
Они вдвоем пошли на кладбище. У Александры Львовны подкашивались ноги. Сознание отказывалось верить в страшную правду. Неужели под этим мерзлым холмиком земли, засыпанным снегом, лежит тот, который ей дороже своей собственной жизни? Неужели она никогда больше не увидит своего Александра, не услышит его голоса, не почувствует теплоты его рук, таких сильных и ласковых?..
– Оставьте меня, – попросила она добрую женщину. – Хочу побыть одна… с ним!..
Зимний день короток. Синие тени легли на кладбище, покрывая холодными сумерками окрестности. Мороз крепчал. Александра Львовна не чувствовала холода, не видела густеющей ночи, потому что у нее в глазах и так плыла сплошная темнота. Она уже не плакала, слез больше не было, они все вытекли, а только смотрела и смотрела сухими запавшими глазами на могильный холмик, обнимала его руками, прижималась к нему щекой, и очень хотелось остаться тут навсегда, чтобы лежать в земле рядом с ним, со своим ненаглядным, со своим тезкой Александром, своим единственным и горячо любимым…
Она очнулась поздно, очнулась от холода, который пробирал до самых костей. Высоко в небе стояла полная луна и заливала ровным светом поля, село и широкую ленту древней реки. Шатаясь, еле передвигая затекшие ноги, Александра Львовна побрела по вытоптанной тропинке, сама не зная куда. Тропка вывела ее на берег реки, где во льду темнела чернильной чернотой широкая полынья. Она и направилась прямиком к ней. Грустно усмехнулась: сама судьба ее вывела… А зачем ей, собственно, дальше жить? Для кого? Мать, отца, родных, их детей больше нет на свете, их порасстреливали… А теперь вот и мужа лишилась… Опоздала. Стоит ли мучаться? Полынья манила и притягивала. Только шаг один…
При свете луны она увидела в воде свое отражение. Сорвавшийся из-под ног кусок льдистого снега упал в воду, раздвоил отражение… И вдруг она остановилась, словно чьи-то неведомые руки удержали ее: в чернильной воде раздвоенное отражение вдруг показалось ей изображением детей ее, Женьки и Иринки. Они умоляюще смотрели оттуда, из черной глубины, и, казалось, протягивали руки и кричали, кричали так явственно, что слышала их надрывные голоса: «Мамка, не надо!.. Мамка, не надо!»
Александра Львовна в ужасе отшатнулась от полыньи. Попятилась. Что ж я, глупая, делаю? У нее же дети! Двое! Кому они будут нужны, сироты? Кто их вырастит и воспитает? Она схватила рукой снег и стала утирать им разгоряченное лицо. Снег освежал и успокаивал.
У Евгения Александровича Казаковского воспоминания о детстве – это воспоминания о войне. Мать выполняла специальные поручения в тылу врага. Держала связь с партизанами. Постоянно находилась под надзором полиции. А дети скрывались. Жили то у одних людей, то у других. Казаковский до сих пор помнит, как ночью, когда их перевозили на новое место, мать заставляла его и Иринку забыть свою настоящую фамилию. У нее были документы на чужую фамилию, теперь они в оккупации будут не Казаковскими, а Корбанько. Сестренка упиралась и, плача, отказывалась:
– Не хочу, не хочу быть Корбанько!.. Папка вернется и не узнает нас!..
Она никак не хотела верить в то, что отца больше не существует. Она кричала мальчишкам, которые ее обижали, которые поверили в смерть отца, что все это вранье, что ее папку не убило, а только ранило, что он никогда-никогда не умрет, он живой, сильный, и все может, и как придет, как придет… И Женька поддерживал ее веру, потому что и сам где-то в глубине души надеялся, что, может быть, произошла какая-то ошибка, а может быть, мамка ездила к живому отцу и, ради конспирации, чтобы они, дети, случайно не проболтались, и сказала им о том, что отец умер от ран…
– Но мы должны быть Корбанько, чтобы выжить и встретить папку. Он узнает тебя не по бумажкам с фамилией, а по глазам. Ты ж его дочка! А фамилию надо запомнить, чтобы обмануть фрицев и полицаев. А то заберут тебя и расстреляют, как дедушку, как бабушку и сестренку твою двоюродную Тамарку…
Что такое расстрел, Иринка хорошо знала. И умирать не хотела. Она мечтала дожить до встречи с папкой.
Женька Казаковский не только скрывался от полицаев и жил под чужой фамилией. У него, как и у других подростков, детей партизан и солдат, имелось и свое задание: собирать оружие, гранаты, патроны и переправлять их в лес, в отряд. Но он перестарался. Стащил из дома оружие у старшего полицая. Возможно, так и сошло бы, поскольку полицай и не подозревал, что его обезоружил шустрый подросток. Но к немецкому пистолету требовались и немецкие патроны. А тут сын того полицая пристал: «Тебе нужны пистолетные патроны?» И Женька клюнул на приманку. Утром его схватили, потащили в полицию. Били, допрашивали и снова били.
Подвесили к потолку резиновый шланг. Под шланг поставили табуретку. Подталкивая в спину, приказали:
– Лезь!
Полез. Из шланга свернули петлю. Затянули на шее.
– Отвечай, а то сейчас придушим! Брал оружие?
– Ничего я не брал… Не брал, – ревел Женька, и слезы градом катились по его лицу.
– Врешь! А для чего искал патроны?
– Поиграться… мы делаем из них свистульки, – задыхаясь, признавался Женька.
– А стреляные почему не искал?
– Так они ж под снегом, дяденька…
– Врешь, собачий сын! Отвечай: кто научил?
– Никто… Честное, честное слово, никто…
Женька еле-еле выкрутился. Узнай в полиции, что у них в руках сын директора школы, сын красного командира, ему бы несдобровать. Живым не выпустили бы.
Пьяный полицейский, матюкнувшись, врезал парнишке шлангом поперек спины так, что тот кубарем скатился с табуретки.
– Катись отсюда, да смотри, больше не попадайся!
Он и сам понимал, что, попадись во второй раз, уже не выкрутится. Оставаться в селе было опасно. И его с сестренкой переправили в лес, в отряд к партизанам.
Дальневосточная тайга чем-то отдаленным похожа на заповедные белорусские лесные пущи, и Казаковский часто вспоминал, шагая по тайге, как прятались они в глухих чащобах, как жили в болотах на островках, как чутко вслушивались в гул фашистских стервятников, барражировавших в небе над лесными массивами, выискивая следы партизанских стоянок, тайные поселения, скрывающихся мирных граждан, фиксируя на фотопленку каждый дымок костра, каждую заметную сверху землянку. Лесные жители спешно гасили костры и печки, прятались под деревьями и кустами.
Гитлеровцы не зря облетали чащи да пущи. Они все же выследили партизан. Стянули воинские части, окружили лесные массивы, перерезали дороги, перекрыли пути-выходы. И началась многомесячная блокада. Кольцо постепенно сужалось. Партизан и жителей загнали в непроходимые болота. Кругом стрельба, непрерывные бомбежки, артиллерийские обстрелы. А они в холодной болотной воде, за кочками, за кустиками, на крошечных островках. Лишь ночью выбирались на берег, разжигали под навесом костерок, обсушивались и спешно варили в ведре немудреную болтанку из прошлогодней картошки. А картошку ту нужно было еще нарыть. И Женька с такими же, как и он сам, «шкетиками» пробирался на поле, выковыривая руками, ножом из земли мерзлую, раскисшую картошку, чтобы из нее приготовить немудреные «чибрики», приправленные съедобной травой лебедой и сурепкой. И с той картошкой спешил обратно, в свое болото, едва поутру заслышав собачий лай и стрельбу.
Партизанское командование приняло решение: идти на прорыв блокады, вырываться из окружения. И ночью лес ожил. Загрохотали партизанские орудия, пулеметы, с криками «ура» отряды народных мстителей, подгоняемые отчаянием и безвыходным положением, ринулись на прорыв.
Гитлеровцы, уверенные в своей скорой победе и полной гибели в топких болотах партизанских отрядов, не ожидали такого дружного и смелого напора. Кольцо блокады было прорвано в нескольких местах. В спасительных проходах по нешироким коридорам начали выводить толпы мирных жителей, выносить раненых, оборудование. На переправе через реку в ночной сутолоке Женька потерял и мать, и сестренку… Думал, что навсегда потерял, думал, что они погибли под обстрелом и бомбежкой. Но они уцелели и встретились с Женькой лишь много месяцев спустя, после освобождения Гомельщины нашими войсками…
А тогда он, с такими же подростками, как и сам, едва они вырвались из блокадного леса, двинулся самостоятельно на восток, навстречу наступающим советским войскам. И начался поход по оккупированной земле, по лесам и болотам, без карты и проводника. От их группы одни подростки отставали, а к ним приставали другие, так же мечтающие пробиться к своим. Оружия всем хватало. У каждого были и немецкие пистолеты, и наши гранаты-лимонки, и ножи-кинжалы. Могли постоять за себя. И отстреливались от полицаев, и сами из засады обстреливали немцев, паля по грузовикам и штабным автобусам.
Наступила холодная осень. Лес редел, прятаться становилось все труднее.
Подошли к реке Березине. Через мост, конечно, им не переправиться. Его охраняют. Нашли деда с рыбачьей долбленкой и уговорили перевезти. Женька ехал последним, так выпал жребий. И, на его беду, их заметили немцы и открыли минометный огонь. Мины стали шлепаться в реку, поднимая столбом фонтаны воды. Женька сидел на носу, держась за толстую цепь, которой дед прикреплял свою лодку к берегу, запирая на замок. Вдруг мина шлепнулась возле кормы, гулко взметнула фонтан воды и перевернула долбленку. Очутившись в ледяной воде с головой, Женька не выпустил из рук железной цепи. Она его и спасла. Плавать он еще не умел. Холодная вода сковала тело. Но перевернутая лодка держалась на плаву. Течением их понесло к противоположному берегу, где тускло поблескивала тонкая закромка льда…
Напрягая последние усилия, он, чувствуя под ногами землю, выбрался на спасительный берег. А там в кустах его дожидались дружки-товарищи. Они разыскали в покатом берегу старый блиндаж-землянку, обосновались в нем, зажгли костер. По очереди выходили, вернее, выползали наружу, пробирались к полю и там выкапывали ту же осточертевшую прошлогоднюю раскисшую картошку, торопливо мыли ее в речной воде и подвешивали ведро над негаснущим костром… Где-то поблизости ухали взрывы, доносились раскаты боя. Значит, наши подходят. И загорелся спор, как им быть: пережидать тут или двигаться навстречу, лезть под пули и осколки.
Вдруг дверь распахнулась и в землянку ввалился незнакомый крупный мужчина в ватной стеганой куртке и с автоматом в руках. Реакция у мальчишек была мгновенной. В спину незнакомца уперлось дуло «вальтера», а другие пистолеты были на него направлены со всех сторон.
– Руки вверх!
– Да что вы, ребята, с ума посходили? Свой я!
– Руки! – закричали на него холодно и жестко сразу несколько мальчишек. – А то стреляем без предупреждения!
Незнакомец не поднял руки, а распахнул стеганку. Под ней была военная гимнастерка и на груди сияла медаль «За отвагу».
– Свой я! Разведчик!..
Поверили сразу. Закричали «ура!». Полезли обниматься, целоваться…
Вроде бы недавно все это произошло, когда вышли, наконец, к своим, когда разведчик провел через минное поле, когда их сытно накормили у солдатской походной кухни простой пшенной кашей. Но какой сказочно вкусной она тогда показалась! Годы проходят, а тот простой и неторжественный миг, но полный долгожданной выстраданной радости, наполняет немеркнущим светом текущую жизнь.
Вроде бы совсем недавно сам он был подростком, равнялся на старших. На бывалых, надежных, мужественных людей. На видавших виды фронтовиков и партизан. И как-то незаметно и сам вырос, выучился, крепко встал на ноги. Само собой понятно, что дел у Евгения Александровича невпроворот. Многочисленные обязанности легли ему на плечи. «Приходится вертеться», – объясняет он бодро сам себе, вникая в графики, столбцы цифр, в проценты выработок, в планы, соревнования, не желая сетовать на жизнь за то, что она трудна, сложна, – надо так надо. И тут ни убавить, ни прибавить. Недаром он давным-давно, с самых ранних мальчишеских лет, осознал себя кровной, живой частицей своего великого Отечества. Недаром его гражданственность, как и у других таких же «детей войны», набирала силу и высоту в суровых всенародных испытаниях. Недаром они восторженно кричали 9 мая 1945 года, имея на то полное и законное право, выстраданное годами борьбы и лишений: «Мы победили-и-и!..»