VII

27 октября 1806 года берлинцы присутствовали при грандиозном зрелище, напоминавшем самые торжественные минуты античной жизни. Подобно римским легионам, в столицу вошла великая армия победите.

С самой зари весь город был на ногах. Окна и балконы были усеяны рядами мужчин и женщин. Целое море человеческих голов виднелось повсюду. Аллея, которая вела от Шарлоттенбурга к дворцу короля, тоже была полна народа. Отцы несли на плечах своих детей. Вдоль домов стояли табуреты, скамейки, лестницы, на которые взбиралась публика, желавшая увидеть хоть что-нибудь. Все взоры были устремлены на ворота Шарлоттенбурга, которые были еще закрыты. Двое полицейских отгоняли любопытных, старавшихся поближе пробраться к воротам. Вся эта масса людей разговаривала пониженными голосами; полушепотом передавались известия о необыкновенных подвигах Наполеона, и взрослые мужчины с таким страхом слушали эти рассказы, точно дети, которым рассказывают сказки о разбойниках.

Любопытство и желание видеть поближе великого Наполеона, рассмотреть его черты, манеры, познакомиться с человеком, одержавшим уже сорок побед, заглушали чувства горечи и унижения, которые должны были ощущать все истинные прусские патриоты. У берлинцев было грустное преимущество присутствовать при этой необыкновенной и незабвенной сцене.

Наконец ворота Шарлоттенбурга открылись и по толпе пронесся какой-то гул, в котором можно было уловить беспокойство, смешанное с удовольствием, как это бывает, когда люди издали наблюдают катастрофу, не грозящую им лично никакой опасностью.

– Вот они, вот они! Смотрите, смотрите!

Точно огромный блестящий маяк, возвышаясь над морем человеческих голов, показался сначала трехцветный султан цветов революции. Он высоко поднимался в воздухе, послушно поворачиваясь в руках Виолетта, который торжественно выступал впереди всех и казался теперь выше, чем когда бы то ни было. Согласно обещанию императора, Виолетт первый вошел в Берлин, и трость тамбурмажора, казалось, приходилась сродни шпаге Наполеона. На груди Виолетта сверкала звезда.

Плоская физиономия бывшего маркитанта тоже блестела в сиянии прекрасного дня. Он проходил мимо берлинцев, держа на своей трости трехцветный султан, и точно хотел сказать: «Смотрите на меня, жители Берлина! Франция – лучшая страна в мире. Армия – выше всего, что есть во Франции; первый гренадерский полк прекраснее всех французских полков, а в первом гренадерском полку самый добрый человек – я, тамбурмажор гренадеров. Смотрите же, пруссаки, на меня; вы видите перед собой превосходнейшего человека на всей земле!»

– Ах, если бы Катрин, то есть я хочу сказать, жена маршала, могла видеть теперь меня! – со вздохом пробормотал блестящий тамбурмажор.

В глубине души он сохранил к Сан-Жень глубокую, почтительную любовь, такую же простую, как и его героизм.

За барабанщиками следовал целый лес гренадеров, которые, точно великаны-автоматы, медленно двигались равномерным шагом. За гренадерами на известном расстоянии показался ослепительный генеральный штаб. «Даву, Лефевр, Бертье, Ожеро!» – повторяла толпа имена знаменитых маршалов Франции.

Снова за ними пустое пространство – и вот на белой лошади и позолоченном седле проехал император, светило первой величины, заставившее померкнуть в своих лучах все другие звезды.

Простое серое пальто императора было расстегнуто и открывало его мундир полковника и белый жилет. За Наполеоном следовали гвардейские кирасиры, которыми командовали генералы Готпуль и Нансути.

Почтительное восхищение невольно охватило толпу. Среди молчаливых рядов людей императорский кортеж проехал по городу.

Нужно отдать справедливость патриотическому такту пруссаков: ни один враждебный крик не вырвался из груди побежденного народа в адрес победителей; но пруссаки ни разу не высказали и одобрения этой блестящей армии, занявшей их родной город.

Наполеон, торжественно получив ключи от города, дал аудиенцию представителям городского управления и постарался успокоить их относительно дальнейшей участи жителей Берлина.

Он отдал строгий приказ, чтобы дисциплина ни в чем не нарушалась с обеих сторон, и предупредил, что всякое насилие как со стороны побежденных, так и победителей будет жестоко наказываться.

Особенно благосклонно император принял бургомистра Берлина князя Гацфельда. Он спросил, не желает ли князь оставить за собой свое место, причем обещал ему почтительное обращение со стороны французов. Наполеон заявил, что ничего не изменит в учреждениях Пруссии, если администрация согласится признать его авторитет. Он предложил Гацфельду управлять городом на таких же основаниях, как и раньше, при одном лишь условии, чтобы он не предпринимал ничего враждебного против французов.

Князь Гацфельд принял это условие. Он горячо поблагодарил императора за его доброту и, положив одну руку на Библию, поднял другую и поклялся, что никогда не причинит вреда французской армии, будет верно служить императору и ничего не сообщит генералам прусского короля, если узнает что-нибудь о планах и действиях французского войска.

Простившись с князем Гацфельдом, Наполеон только что собирался сесть за работу со своими секретарями, как вошел Дюрок и доложил ему, что маршал Лефевр желает говорить с ним.

– Пусть войдет, – живо воскликнул император. – Разве Лефевр нуждается в специальной аудиенции? У меня существуют доклады для королей, а маршалу Лефевру вход всегда открыт.

– Он не один, ваше величество, – возразил Дюрок, – с ним пришел младший лейтенант, и маршал не знал, захотите ли вы его принять.

– Это, может быть, его сын? – спросил Наполеон.

Дюрок отрицательно покачал головой.

– Нет, ваше величество, у маршала Лефевра нет сына в армии.

– Но ведь, насколько я знаю, у него был какой-то ребенок; мне как-то говорили об этом…

– Это его крестник!

– Крестник? Жаль, что не родной сын. Лефевр мой славный сотоварищ и хорошо было бы, если бы его имя сохранилось. Ну, да хорошо! Позовите сюда Лефевра и его питомца.

Загрузка...