Только не смейтесь! Но некогда (с тех пор самонадеянности у меня поубавилось) я задумал создать цикл более–менее связанных между собою легенд — от преданий глобального, космогонического масштаба до романтической волшебной сказки; так, чтобы более значительные основывались на меньших в соприкосновении своем с землей, а меньшие обретали великолепие на столь обширном фоне; цикл, который я мог бы посвятить просто стране моей, Англии… Циклы должны быть объединены в некое грандиозное целое — и, однако, оставлять место для других умов и рук, для которых орудиями являются краски, музыка, драма. Вот абсурд!
Действительно, абсурд. Но никак не повод для смеха. Толкин, — возможно, не один, а с помощью сына — осуществил задуманное. Вышеприведенный отрывок взят из письма к издателю от 1951 года. В исходном виде оно насчитывает 10 000 слов и не воспроизведено полностью даже в опубликованном сборнике. Решалась судьба издания «Властелина Колец», и в знаменитом письме Толкин пытался объяснить, что книга непременно должна выйти вместе с Сильмариллионом.
Как мы уже убедились, Толкин поясняет, что сперва были истории, они прорастали в его сознании как некая «данность»: «мною всегда владело чувство, будто я записываю нечто, уже где–то, там, «существующее», а вовсе не «выдумываю». Изначально «Хоббит» стоял особняком; в ту пору автор даже не подозревал, что и этот эпизод входит в общий цикл.
Однако ж, как выяснилось, он оказался настоящей находкой: он завершал собою целое, обеспечивал ему спуск на землю и слияние с «историей».
Так «Властелин Колец» и Сильмариллион, теперь уже расширенные и вобравшие в себя бесчисленные сюжеты и фрагменты из «Истории Средиземья», явились нашему взгляду грандиозным мифологическим гобеленом, сотканным из множества нитей, заимствованных из легенд Северной Европы и других мест. Связь с «Англией» сохраняется, хотя и не такая, какую автор провидел.
Из «Истории Средиземья», в частности из «Книги утраченных сказаний» (сборнике текстов до 1920 года), мы знаем, что авторская мифология Толкина отчасти была попыткой объяснить «эльфийское» в Англии. Великий город Аваллонэ (тот самый Авалон из преданий об Артуре) стоит на берегу Одинокого острова (Тол Эрессеа); на этом острове, словно на громадном корабле, Улмо перевез эльфов через море и в конце концов укрепил его на морском дне близ побережья Амана. В первоначальной концепции Толкина остров этот задумывался как Англия до вторжения людей, ее исказивших. Эльфийский град Кортирион был не чем иным, как Уориком (где поженились Толкин и Эдит). Печальный тон ранних сказаний ощущается в двух очень важных и очень красивых стихотворениях — «Домик утраченной игры» и «Кортирион среди дерев». Но с ходом времени в представлениях Толкина Англия сместилась восточнее (куда–то в Белерианд, и, возможно, в поздний Эриадор), а Одинокий остров откочевал на запад. Бессмертные земли отступали перед ним все дальше и дальше — и наконец совсем исчезли с земли.
Прямые «исторические» связи между Англией и эльфийскими владениями, может быть, и ослабли, но, с другой стороны, как я пытался показать в этой книге, Толкин сумел обнаружить «эльфийское» в сокровенных глубинах ее языков и фольклора и выразил его через авторский миф исключительной сложности, силы и многогранности.
Христиане зачастую считают, что, когда Господь стал Человеком, он исполнил древние пророчества, и вся мифология стала излишней. Теперь мифологическое мышление уводит вспять, к суеверию и невежеству. Солнце взошло; тени рассеялись. Но Толкин говорит совсем иное. Если солнце не отбрасывает тени в ярком свете, это не солнце. В эпилоге к эссе «О волшебных историях» он пишет:
Человек спасенный остается человеком. Сказка и фантазия по–прежнему продолжаются — и заканчиваться не должны. Евангелие, Благая весть, не отменила легенд; она освятила легенды, в особенности же «счастливый финал». Христианину по–прежнему должно трудиться — и духовно, и телесно; должно страдать, и надеяться, и умереть; но ныне ему дано осознать, что все его склонности и способности преследуют некую цель, причастную искуплению. И столь велика оказанная ему милость, что теперь человек, пожалуй, вправе осмелиться на такое предположение: фантазией он ни много, ни мало как содействует украшению и многократному обогащению сотворенного мира.
Здесь Толкин солидарен с прочими «инклингами» и всеми теми, кто верит, что христианство не отменяет мифопеи или поэтического знания, но открывает новую эру «крещеной мифологии», которая уже не религия, а «волшебная сказка», жизненно–необходимое поэтическое воплощение великого таинства, свершающегося в мире. «Искусство прошло проверку на подлинность. Господь — Владыка ангелов, и людей, и — эльфов. История и Легенда сошлись — и слились воедино». Христос явился в мир, но «но это еще не конец»[117]. Когда же придет конец, даже тогда не перестанут придумывать истории и слагать музыку.
Высшая функция волшебной сказки, объясняет нам Толкин, во внезапном чудесном «повороте сюжета», в благодати спасения — эвкатастрофе или счастливом конце. Это не эскапизм; такой финал не исключает горя и неудачи, мало того — «возможность и такого исхода — залог радости спасения». Но он отрицает финальное поражение на вселенском уровне, ибо дарит привкус или отзвук конечной победы Эру, который во всеведении своем и бесконечно созидая, вбирает в свой замысел даже зло. Зло не перестает быть злом и по доброй воле выбирать его не надо; но оно никогда не победит Добра. Добро сияет тем ярче, чем сильнее сгущается тьма.
Таков признак хорошей волшебной сказки — сказки более высокого и более совершенного уровня, — какими бы неправдоподобными ни были ее события, какими бы фантастическими или ужасными приключениями она ни изобиловала, когда наступает «поворот», у ребенка или взрослого, ее выслушивающего, перехватывает дыхание, замирает сердце, а на глаза едва не наворачиваются (а то и впрямь наворачиваются) слезы. Подобной силой воздействия обладает любая форма литературного искусства, и все же ощущение это — особого свойства.
Такого «поворота» не добиться догматичным утверждением, сколько бы правды в нем ни было. Так его вызвать невозможно, ибо это чувство — своего рода миг прозрения и, как мы уже убедились, подразумевает образное восприятие, то есть способность постигать глубинную суть явлений. Его порождает скорее поэзия, рожденная непосредственным переживанием, нежели проза, передающая опосредованный опыт. (Вот почему, когда Юлиана Норвичская[118] говорит: «Все будет хорошо, и все будет хорошо, и все, что ни есть, будет хорошо», мы верим ей больше, чем банальному утверждению вроде: «Расслабься, все будет о'кей».)
«Есть такое место, “небеса” называется, где все то доброе, что не закончено здесь, обретает завершение; где находят продолжение ненаписанные истории и несбывшиеся надежды» (L 45). Сказания, пришедшие к нам от Толкина через его сына, остались незаконченными. Вне всякого сомнения, сами по себе они — не более чем бледная и несовершенная тень того, что Толкин пытался привнести в мир. Остается надеяться, что однажды мы увидим и услышим, как их завершит автор Арды Исцеленной. Тем не менее даже в таком виде древо этих сказок — вполне достойный фон для единственной истинно волшебной сказки — истории воплощения. Тем, кто слышал слово «христианство», но никогда не читал Евангелие осознанно и вдумчиво (или хотя бы не изнывая от скуки), чтение Толкина может заменить откровение. Книги Толкина позволят им услышать Евангелие словно в первый раз, как поразительную новость, какой оно и было даже для богов, слагавших музыку до начала времен.
В этой книге я попытался объяснить, почему Толкин — один из величайших духовных наставников нашего века, который начался в окопах Первой мировой войны, а сегодня видит, как сгущается тьма войны с террором. Он рассмотрел общечеловеческий смысл утраты и смерти; а ведь именно они и придают героизму, христианскому или языческому, особую, мучительную остроту. Символическая борьба Добра и Зла, добродетели — с соблазном и слабостью, традиции — с разложением и предательством представлена в легендариуме на редкость реалистично, оправдывая восприятие сказаний как вместилища великой мудрости, рожденной страданием и опытом.
Толкин и впрямь немало страдал, как и все, кто живет в тяжелые времена, — и непосредственно, и косвенно, сочувствуя другим. Он был сыном своей эпохи, человеком современности, и однако через веру, надежду, любовь вышел за пределы своего времени. Его книги мрачны, они еще мрачнее, чем дано осознать литературоведам, однако насквозь пронизаны надеждой (эстель), которую нам надо отыскать в себе, если мы хотим идти дальше, не сворачивая.
Взять все эти великие дела, господин Фродо, о которых говорится в старых песнях и сказках, ну, приключения, так я их называю. Я всегда думал, что знаменитые герои и прочие храбрецы просто ехали себе и смотрели — нет ли какого приключеньица? Они ведь были необыкновенные, а жизнь, признаться, зачастую скучновата. Вот они и пускались в путь — просто так, чтобы кровь разогнать. Но я перебрал все легенды и понял, что в тех, которые самые лучшие, ну, которые по–настоящему западают в душу, дела обстоят не так. Героев забрасывали в приключение, не спросившись у них самих, — так уж лежал их путь, если говорить вашими словами. Думаю, правда, им представлялось сколько угодно случаев махнуть на все рукой и податься домой, как и нам с вами, но никто на попятный не шел.
Сэм был втянут в легенду «за уши»: в Бэг—Энде Гандальв втаскивает его через окно в комнату и «наказывает» за подслушивание, отсылает в Мордор вместе с Фродо. Подобно Сэму, мы вступаем в историю, завороженно слушая Повесть о Кольце. Подобно Сэму, мы обнаруживаем, что как только мы оказались внутри такой истории, пойти на попятный трудно, ведь жизнь наша изменилась без возврата. Мы знаем, какое зло угрожает нам, знаем тьму, поглощающую свет. Мы понимаем, что нас призвали в строй, дабы свет не исчез с лица земли. Наши знания о свете и красоте, которые стоит защищать, вдохновляют подвижников — в том числе и хоббитов, которые готовы рискнуть жизнью из любви к уютной красоте Шира.
Отблеск света и красоты, который, собственно, в защите не нуждается, утешает героя на пути и дарует ему душевный покой в разгар сражений. В самом сердце Мордора, поглядев на небо, Сэм видит, как
сверкнула звездочка. Красота ее так поразила Сэма, что у него забилось сердце, и к маленькому путнику, затерянному в мрачной, всеми проклятой стране, внезапно вернулась надежда. Его пронзила ясная и холодная, как луч звезды, мысль: Тьма не вечна, и не так уж много места занимает она в мире, а свет и высшая красота, царящие за ее пределами, пребудут вечно.
Это — отсвет высшей эльфийской красоты, вдохновляющей героев и в Третью Эпоху, и ныне, в Седьмую Эпоху Солнца.