Вот она уже почти у цели.
Вокруг нее с криками вьются крачки. Их ярко-красные клювы мелькают в сером предрассветном воздухе. Байдарка покрывается вязкими кляксами птичьего помета.
Смелее всего серебристые чайки. Они делают выпады, подлетают совсем близко и слегка касаются клювами ее головы. Раньше она этого боялась. Пытаясь защититься, она поднимала руку и отклонялась в сторону, теряя при этом равновесие и начиная кружить на месте. Теперь она больше не пугалась, а спокойно продолжала грести к намеченной цели.
Она мечтает о том дне, когда птицы перестанут кричать и угрожать. Они будут узнавать ее и понимать, что она не собирается вредить ни им, ни их птенцам, ей просто нужно немного пуха. Она пока еще не обладает душой крачки или чайки. Между ними стена, но, попадая в их кричащее облако, она с каждым разом чувствует все большее родство с ними.
Она подплывает к шхере в том месте, где в воду спускается более пологая скала. Она разворачивает байдарку бортом к берегу и последние метры просто качается на волнах. Подплыв, мягко и осторожно вылезает из лодки. Она в шортах и босиком, поэтому не страшно, что вода достает до середины голени. Камень у нее под ногами покрыт темно-рыжими водорослями, и на нем очень скользко. Она затаскивает байдарку на берег и в сопровождении птичьего облака отправляется в путь по обточенным водой скалам.
Она чувствует себя как в детстве. Тогда все именно так и было. Не требовалось никаких слов. Она повсюду бегала, вдыхала запахи, слушала звуки, иногда находила перо и смеялась. Остальные тоже смеялись, забирали у нее перышко и подбрасывали его в воздух. Ее мир с ней разделяли родители, и все остальные тоже жили в нем.
Но в какой-то момент ее, еще ребенка, все словно бросили на произвол судьбы. И папа, и мама, и все остальные сразу, не говоря ни слова, шагнули в какой-то другой мир и покинули ее. Они требовали, чтобы она последовала за ними, но она отказалась.
Каждый раз, когда она занималась чем-нибудь важным, они приходили и мешали ей своей болтовней. «О чем ты думаешь? Почему ты все время молчишь? Поговори с нами. Ну скажи хоть что-нибудь. Почему ты не хочешь? Ты чем-то расстроена? Ты же знаешь, что всегда можешь нам все рассказать».
В школе она робела. Никогда не разговаривала и не поднимала руки. «Ты ведь знаешь это. У тебя же все правильно написано в контрольной работе. Почему ты никогда не отвечаешь?» — спрашивали учителя.
Эти бесконечные разговоры! Ей хотелось, чтобы ее оставили в покое. Она родилась не в то время. Ох уж эта болтовня. Ей представлялось, что в старые времена почти не разговаривали. Ей хотелось жить в другом веке, в деревне, среди людей, которые занимались тяжелым трудом и разговаривали редко. Вставать на рассвете, идти на скотный двор доить коров, которые бы приветствовали ее мычанием. Браться за их розовые соски и слушать, как шепотом поет свою песню льющееся в ведро молоко и жужжат мухи. Прислушиваться к звукам падающего дождя, мягкой травы под ногами, а зимой — к скрипу снега. Слушать эхо в колодце. Ей очень нравились звуки колодца, — какое счастье, что у нее вместо крана колодец. Металлическая песнь жестяного ведра, танцующего в самой глубине.
Не особенно любила она и музыку. Музыка старалась казаться прекрасной, стремилась проникнуть ей в душу, притворяясь, что создана природой, но ее истинными творцами были люди. Музыке хотелось иметь публику, хотелось ублажать, а ей не нужно было, чтобы ее ублажали. Лишь иногда музыка доставляла ей удовольствие.
Однажды в хозяйственном магазине она услышала какую-то музыкальную пьесу. Она застыла перед полкой с рюмками и не смела пошевелиться, боясь пропустить хоть один звук. Играла дудочка, и казалось, что музыка сливается с блеском рюмок и светом. Когда эта мелодия закончилась и началась другая, она сразу ушла. Она не знала, играло ли это радио или пластинка, а спрашивать не хотелось. У них дома имелся проигрыватель, но она не верила, что сможет снова воскресить то впечатление. Волшебной была вся атмосфера, в том числе стекло и свет, и что-то внутри нее самой, а такое на пластинку не запишешь.
Ни у кого не вызывало сомнений, что после гимназии ей следовало продолжить учебу. У нее ведь были способности. Хоть она и не подавала голоса на уроках, оценки у нее всегда были высокими. Консультант по профориентации долго рассказывал ей об институтах с разными профилями. Она же лишь пожимала плечами.
Она начала изучать историю искусства в университете. Ее восхищали художники, которые выражали себя в картинах, а не в словах. Ей нравилось ходить в Художественный музей. Но само обучение не оправдало ее ожиданий. Она предполагала, что сможет держаться сама по себе. Тихо сидеть на лекциях и слушать, заниматься дома и потом письменно сдавать экзамены, примерно как в школе. Но здесь очень часто бывали занятия, на которых студентов разбивали на небольшие группы, по семь-восемь человек. Преподаватель требовал, чтобы участие в дискуссии принимали все. Ее вынуждали высказывать свое мнение. Все, кто сидел за столом, смотрели на нее в упор. Она не выдержала и бросила университет.
Устроилась уборщицей в больницу. Там можно было молчать. Вместе с ней работало несколько иммигрантов, которые не знали шведского языка и тоже молчали.
Она выполняла свою работу беззвучно и незаметно. Никто с ней не заговаривал. Каждое утро она забирала в подземном переходе больницы свою тележку, поднималась на лифте наверх и начинала обходить палаты и коридоры, словно призрак. Она скользила из отделения в отделение, выписывая восьмерки по натертым полам, залезала под кровати больных и умирающих людей, выезжала в коридор и переходила к кабинетам врачей, которые никогда не обращали на нее внимания, а спокойно продолжали что-то надиктовывать на свои магнитофоны. Все ее движения отличались плавностью и прозрачностью, как вода.
Общение с другими работниками сводилось к непродолжительному утреннему собранию, когда начальница раздавала задания, и кофепитию в отведенной им подземной комнате; кто хотел — разговаривали, остальные сидели молча. Кристина, молодой турок и югославка всегда сидели каждый в своем углу, уставившись в кружки, а остальные даже не предпринимали попыток с ними заговорить.
В общем, в больнице было по-своему хорошо. Родители просили и умоляли ее вернуться к учебе или хотя бы поискать другую работу. Но она и дальше вставала на несколько часов раньше них, преодолевала на велосипеде пятикилометровый путь до больницы и бродила там с тележкой со всякими швабрами и тряпками. Она все время сознавала, что такое существование не может продолжаться вечно, что на смену ему должно прийти что-то другое. Только не знала, что именно. Уборка была ожиданием этого другого, и следовало быть начеку и прислушиваться.
Она проработала в больнице около двух лет. Потом с ней что-то произошло.
Она перестала ходить на работу. Она никому не могла смотреть в глаза: ни товарищам по работе, ни родителям, никому вообще. Людские взгляды стали ее пугать, буквально причинять физическую боль. Как оружие, словно ножи. Встречи с людьми превратились в нестерпимую пытку. Она запиралась у себя в комнате, целыми днями лежала в постели, натянув на голову одеяло, и почти ничего не ела.
Через некоторое время стало немного полегче. Она начала выходить на улицу. Дождавшись, когда родители уйдут на работу, она ехала на велосипеде в город — сидеть в окружении людей в трамвае ей не нравилось, — где-нибудь оставляла его и бродила по самым многолюдным местам. Иногда она ехала на Центральный вокзал к приходу стокгольмского поезда. В это время там толпился народ — приехавшие пассажиры и встречающие их родственники. Она обычно вставала посредине перрона, чтобы ощутить вокруг себя толпу, чувствовала, как люди протискиваются рядом с ней, толкая ее сумками и рюкзаками, слушала их возгласы и смотрела на то, как они обнимаются. Она стояла в эпицентре этого урагана встреч и чувств, пока толпа не иссякала. Иногда она встречала поезд из Копенгагена и прислушивалась к тем, кто побывал в других странах, и размышляла о том, что Гётеборг все-таки слишком маленький город. Ей очень хотелось, чтобы ее поглотили толпы Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Токио.
Как-то субботним утром, зная, что в городе будет много народу, она отправилась туда на велосипеде и стала бродить в толпе. Ей попался на глаза только что открывшийся магазинчик с товарами из разных экзотических стран. Ее заинтересовали выставленные в витрине вещицы, и она зашла в магазин, который оказался таким маленьким, что в нем едва умещались уже стоявшие там пять-шесть покупателей. Там были большие металлические серьги, кожаные браслеты, африканские ткани и корзинки, рубашки и платья с блестками, благовония и плакаты с индийскими богами, раскрашенные фосфоресцирующими красками. На стенке висел целый ряд масок различных животных.
Она сняла одну из них и примерила ее перед зеркалом. Это была маска лисы. Встретившись с собственным взглядом в раскосых лисьих щелочках, она испытала такой прилив счастья, что у нее перехватило дыханье. Она обернулась и стала разглядывать остальных покупателей и молоденького продавца. Она почувствовала себя совершенно иначе. Ее страх полностью исчез.
Не снимая маски, она подошла к молоденькому продавцу и сказала, что хочет ее купить. Он потянулся за пакетом, но она просто положила деньги на прилавок и ушла. Она долго бродила по городу. Потом, не снимая маски, поехала на велосипеде домой.
Теперь, собираясь на улицу, она каждый раз надевала лисью маску. Велосипед она больше не брала, а ездила на трамвае. Места рядом с ней никто не занимал, но ее это не волновало. Она садилась на скамейки в парках, заходила в кафе, и никто даже не пытался перекинуться с ней парой слов. Она могла ходить куда угодно и когда угодно, и ей больше не надо было выискивать людные места или успевать к определенному времени. Ее никто нигде не тревожил. Это была восхитительная свобода.
Она купила еще две маски. Орла и тигра. Все они были хищниками, пугавшими людей, но она видела между ними огромную разницу. Маски висели у нее над кроватью и что-то ей нашептывали, уставившись на нее своими пустыми глазницами. Они манили, дразнили и злили ее. Они не унимались, пока она не снимала со стены одну из них и не надевала на лицо. Тогда в нее переселялась душа лисицы, орла или тигра.
Родители пытались заставить ее прекратить ходить в масках по улице. Однажды, пока она гуляла в маске орла, родители сняли со стены лисицу с тигром и выкинули. Вернувшись домой, она обнаружила, что масок нет. Тогда она стала все время ходить в маске орла и категорически отказывалась ее снимать. Только ночью, заперев дверь, она перед сном вешала ее на стенку.
Из-за того, что она носила маску постоянно, у нее образовались ссадины. Тогда она покрыла края маски пенорезиной, которой заделывают окна. Не помогло. Натертые места болели и гноились. От необходимости все время смотреть прямо перед собой в глазах сделалось раздражение, и по вечерам они болели.
Она стала отказываться есть вместе с родителями. Мать оставляла ей еду на столе. Кристина появлялась на кухне, только когда мать уходила. Убедившись, что никого нет, Кристина ставила еду прямо на пол, поднимала маску, опускалась на четвереньки и ела, как животное. Когда мать однажды зашла на кухню и увидела, что дочь ползает по полу с перепачканным лицом и жадно заглатывает любовно приготовленные голубцы, она страшно закричала.
Мать пообещала Кристине отвести ее к дерматологу, который даст ей мазь для ран. Врач попросил ее снять маску, чтобы осмотреть лицо. Но она отказалась, так как уже поняла, что перед ней не дерматолог, а психиатр. Она сидела перед врачом на стуле, расправив плечи. Следила за ним глазами из-под орлиной маски. Она знала, что в маске она меняется, у нее появляется взгляд хищной птицы. Врач не мог смотреть ей в глаза, ему приходилось отводить взгляд.
Через несколько дней ее забрали. Двое мужчин и женщина пытались вынудить ее пойти с ними. Ее тащили, пытались приподнять, а когда она свернулась на полу в прихожей, словно еж, с нее сняли штаны и засунули ей в задницу какую-то пилюлю. Во время борьбы маска слетела, и сама Кристина считала, что не пилюля, а потеря маски ослабила ее настолько, что ее сумели отнести в машину.
Ее отвезли не в ту больницу, где она работала уборщицей. Эта другая больница находилась далеко от центра. В ее старых корпусах располагались отделения для стариков, у которых странности появились только на склоне лет, и для людей, пребывавших в таком состоянии уже достаточно долго, возможно, всю жизнь. А еще был новый высотный дом для людей помоложе, которые сошли с ума по самым разным причинам: из-за наркотиков, алкоголя, неблагополучной ситуации дома или просто ни с того ни с сего. Туда-то и попала Кристина.
Маску ей не вернули. Она лежала на кровати, прячась под желтым махровым покрывалом. Заслышав скрежет тележки с едой и почувствовав удушающий запах общепита, она прикрывала лицо рукой, делала перед глазами щель между указательным и средним пальцами и выходила в общую комнату. Когда нужно было засунуть в рот вилку, она открывала щель между безымянным пальцем и мизинцем. Если она пыталась есть прямо с тарелки, не пользуясь ножом и вилкой, еду сразу уносили.
Однажды в кафетерии для пациентов она познакомилась с мужчиной. Нести поднос к столику одной рукой было трудно. Но другую руку приходилось держать перед лицом. Мужчина просто подошел к ней, взял поднос и поставил на стол. А сам уселся напротив. Он был в джинсовом костюме, высокий и широкоплечий, со светлыми волосами и такими же светлыми усами, а его лицо имело красноватый оттенок, который мог появиться от солнца, алкоголя или какого-то лекарства. Глаза казались водянисто-голубыми. Мужчина непрерывно говорил, и это ей не мешало, хотя обычно Кристина разговоры ненавидела. Он перескакивал с темы на тему, от ассоциации к ассоциации, со скоростью несущегося по горным уступам водопада. Говорил он с финским акцентом и временами полностью переходил на финский язык. Его речь напоминала звуки природы и раздражала не больше, чем журчание воды или шум ветра. К тому же он абсолютно не нуждался в ответах.
Кристина смотрела на него, слегка раздвинув пальцы. Красноватое лицо и светло-голубые глаза казались ей красивыми. Он так и не спросил, почему она держит руку перед лицом.
Они вместе вышли в больничный парк. Был ясный сентябрьский день, и кроме них в парке почти никого не было. Тени деревьев покрывали газоны клетчатым узором.
Ему захотелось поиграть в мини-гольф. Когда надо было бить клюшкой, она убирала руку от лица. В лунки она попадала плохо, а у него это получалось ловко. Глядя на ее неуклюжие удары, он огорченно качал головой.
Потом он встал сзади, обхватил ее руками и вместе с ней взялся за клюшку. Она чувствовала прикосновения его тела. От этого возникало странное ощущение. Он поднимал ее руки и взмахивал ими, и это было его движение, а не ее. Он был намного выше, крупнее и сильнее ее. Ей казалось, будто на нее надели большую и толстую шубу.
Внезапно он умолк. Она почувствовала, как его напрягшийся член прижался к ее пояснице. Мужчина, тяжело дыша, стал тереться об нее и так сильно сжал ее руки, что она выронила клюшку. Потом он приподнял Кристину, чтобы она перестала доставать ногами до земли, и быстро понес ее через газон в заросли кипарисов. Она беспомощно висела у него в руках, словно связанная. Он бежал, а ее ноги лишь едва касались травы.
Даже если бы она боролось, у нее не было бы ни малейшего шанса. Она была маленькой и хрупкой, а он — большим и сильным. Но она не сопротивлялась. Ее словно парализовало. Не в силах пошевелиться, она лежала совершенно спокойно. Она думала о животных, которых парализует змеиным ядом, и в результате они, находясь в сознании, обречены неподвижно ждать, пока змея не съест их заживо. Глаза она прикрыла рукой, плотно стиснув пальцы, безо всяких щелочек. Он получил возможность делать с ней все, что угодно, и она явственно ощущала вырывавшийся у него изо рта шепот, странный, химический запах его дыхания и дурманящий аромат кипарисов.
Когда он ушел, она еще долго лежала и смотрела в голубое сентябрьское небо. Ее удивляло, что она все еще жива. Ведь у нее было полное впечатление, что ее съели.
После этого происшествия она перестала испытывать сострадание к животным, которых ловят и сжирают хищники. Ей казалось, что теперь она понимает, что они при этом испытывают. Осознание ужаса происходящего. Покорность. Спокойствие. Ощущение, что ты — добыча.