II. КИЕВСКАЯ ДЕРЖАВА, МОСКОВСКОЕ ЦАРСТВО, РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ. РУССКИЙ ПУТЬ

II.1. КИЕВСКИЕ КНЯЗЬЯ И МОСКОВСКИЕ ГОСУДАРИ

Частноправовая сущность власти и собственности па Руси. Самобытность, непохожесть, оригинальность — это неотъемлемое право каждого государства. Именно индивидуальные особенности государства порождают политическую независимость и жизненную силу этих государств, тогда как общества, построенные по либеральным трафаретам, как и посредственные личности, носят на себе печать безжизненности, искусственности, а значит, цивилизационной слабости и неустойчивости. Из этого положения вытекала необходимость изучать государственный строй государств в связи с историей нации в целом.

Особенности русской системы власти формировались на фоне византийской идеи власти императора, идеи религиозного автократизма, глубоко воспринятой русскими книжниками и летописцами, и частноправового характера власти великих князей из рода Рюриковичей, смотревших на свои владения как на свою неотчуждаемую вотчину, переходящую по наследству в их роде.

В России не было того феодального строя, который в Европе сформировал враждебные классы, породил борьбу королевской власти с феодальной аристократией. Счастливое разрастание рода Рюрика не дало боярской знати стать реальной силой, способной противодействовать укреплению единой власти. Борьба на Руси за власть всегда была противоборством между родственниками. На Руси не было создано крупное землевладение, находящееся не в руках дома Рюрика, разросшаяся династия Рюриковичей «окняжила» землю; на Западе же произошло «обаристокративание», попадание земли в руки знатных родов. Феодализм на Западе породил борьбу королей с аристократией, а затем, после поражения последних, общее с остатками аристократии порабощение народа.

Таким образом, зарождение и развитие власти на Руси и на Западе глубоко отличалось различными поземельными отношениями, феодальными на Западе и частноправовыми у нас. Московский князь, а затем и царь смотрели на наследованную и приобретенную землю как на свою личную собственность, которую они передают по наследству своим сыновьям, они видели в Руси свою «отчину», землю, переданную им во владение их отцами.

Формированию большого Московского государства способствовали и две другие причины: концентрация земель в руках московской линии Рюриковичей, а затем и вымирание этой линии после царя Феодора Иоанновича. Вторая причина позволила новой династии по праву владеть московской «отчиной» и отказаться от поддерживавшейся всеми московскими Рюриковичами удельной системы. Романовы окончательно превратили вотчину Рюриковичей в Московское царство, а князя-вотчинника — в государя, но власть сохранила свою родовую частноправовую черту. Романовы также смотрели на Московское государство как на свою личную собственность.

По мнению Н. А. Захарова, «такой характер властвования налагал особую печать на развитие понятия о существе нашей верховной власти. Эта частноправность вошла в плоть и кровь русского государства, несмотря ни на потрясения Смутного времени, ни на все изменения императорского периода»{27}.

Владение землей в Московском государстве разделялось на вотчинное владение (наследуемое во владетельном роде) и на поместное (не наследуемое) и зависело от службы Государю. За верную службу землю дарили либо во временное, либо в наследственное пользование, неисполнение государевой службы, немилость вызывали отобрание дарованного. Таковое владение землей высшим слоем государства сильно отличалось от западного феодального владения.

«На Западе, — пишет Н.А. Захаров, — родовая аристократия развивалась при конкуренции с королевской властью на территориях, охраняемых вассалами, подданными сюзерена. У нас подобие этой аристократии — удельные князья, потомство общего с царствующим государем родоначальника, — потеряло всякое значение под твердой рукой московского государя. На Западе высший слой общества составила родовая аристократия, которая в некоторых местах, потеряв возможность противостоять воле возвысившегося над всеми феодала-короля, создала корпоративные законодательные собрания, ограничивающие власть государя. У нас же весь высший класс состоял из лиц, непосредственно избранных царем, и экономически зависел от государя, который имел неограниченное право отбирать земли у тех, кто неправильно или неисправно нес свои обязанности. Если на Западе феодал был неограниченный господин своих земель, то русский служилый человек был государственный работник, которому государь давал за его труды право вечной, наследственной или пожизненной аренды»{28}.

Эта система начала разрушаться только при Екатерине II, освободившей дворян от обязательной службы, с какого момента в государственную систему было введено структурное противоречие: одни продолжали служить, другие получали право не служить.


Наследие Византии. Московские государи и византийские василевсы. Власть византийского императора, по учению византийских идеологов, имела подданными всех православных мира, где бы они ни жили и какие бы национальные государи ими ни властвовали.

Яркой иллюстрацией к такому взгляду является письмо патриарха Антония IV (1389—1397) русскому великому князю Василию Дмитриевичу: «Святый царь имеет великое значение для церкви; он не то, что другие князья и местные владетели. Потому что от начала цари утверждали благочестие для всей вселенной; цари собирали вселенские соборы; они утвердили, узаконили соблюдать те определения относительно правых догматов и христианской гражданственности, о которых гласят божественные и священные каноны; они много ратовали против ересей; царские распоряжения вместе с соборными установили первенство кафедр архиереев, разделение их епархий и распределение округов. Поэтому они пользуются великою честию в церкви и занимают в ней высокое положение. Ибо, хотя, по Божию попущению, неверные и стеснили власть царя и пределы империи, однако ж и до сего дня царь поставляется церковью по тому же самому чину и с теми же самыми молитвами (как и прежде), и до сего дня он помазуется великим миром и поставляется царем и самодержцем всех ромеев, то есть всех христиан. Повсюду, где только находятся христиане, имя царя воспоминается всеми патриархами, митрополитами и епископами, чего никогда не удостаивался никто из других князей или местных властителей»{29}.

Русские историки по-разному оценивали влияние Византийской империи на Русское государство. Но все они при этом не обходили своим вниманием Софью Палеолог, супругу великого князя Иоанна III. И не столько даже из-за влияния, исходившего лично от нее, сколько из-за символической передачи властного имперского наследия Византии через этот брак.

Дядя Зои (Софьи) император Иоанн VIII был женат на русской, Анне, дочери великого князя Василия I Дмитриевича. Отец Зои был деспотом Морей, бежавшим затем в Италию.

Карамзин и Забелин приписывали Софье большое влияние на Иоанна, Соловьев, Иловайский считали, что Софья ничего особенного не добавила к уже имевшимся историческим стремления московских государей.

«Высказывалось мнение, — писал исследователь этого вопроса Савва, — что благодаря браку с византийской царевной Иоанн III стал смотреть на себя как на наследника византийских императоров, в доказательство чего ссылались на то, что Иоанн III начал титуловаться царем и позаимствовал герб византийский, однако не было обращено внимания на то, что Иоанн III начал в некоторых случаях называть себя царем не после брака с Софьей, но после прекращения зависимости своей от Золотой Орды, что ни Иоанн III, ни Василий III не настаивали на признании за ними царского титула, что в отношении к подданным своим они не назывались царями, не титуловали их так и подданные, что никто из московских государей в доказательство прав своих па царский титул никогда не ссылался на получение права на это Иоанном III чрез брак с Софьей. Говорилось вообще о влиянии византийском, проникшем в Москву с появлением там Софьи, но точно не указывалось, в чем оно проявилось»{30}.

Великие князья московские обладали чувством большого государственного достоинства в отношении иностранных государей, что проявилось в их деятельности сразу после свержения татарского ига. Устами великого князя Василия Дмитриевича была высказана политическая программа для всех последующих московских государей — «мне имение собирать и возноситься».

Уже в 1489 году, отправляя посольство к «цесарю», великий князь Иоанн III наказал им в случае получения предложения выдать свою дочь за цесарского племянника отказать из-за несоответствия такого брака достоинству великого князя.

«Во всех землях то ведомо, а надеемся, что и вам ведомо, что Государь нага, Великий Государь уроженный изначала от своих прародителей; а и наперед того от давних лет прародители его по изначальству были в приятельстве и в любви с передними Римскими Цари, которые Рим отдали Папе, а сами царствовали в Византии, да и отец его, Государь нага, и до конца был с ними в братстве и в приятельстве и в любви, и до своего зятя до Ивана Палеолога Римского Царя; и такому Великому Государю как давати своя дочи за того Маркрабия?»{31}

Еще один пример понимания важности единовластия и единения земель. В 1496 году великий князь Иоанн III посылает посла к своему зятю великому князю Литовскому Александру и велит своему послу сказать наедине своей дочери следующее: «еси говорила… что князь велики [Александр] да и Панове думают, а хотят Жыдимонту дать в Литовском в великом княжестве Киев, да и иные городы. Ино, дочи, слыхал яз, каково было нестроенье в Литовской земле, коли было государей много; айв нашей земле слыхала сси, каково было нсстроснье при моем отце; а опосле отца моего, каковы были дела и мне с братьею, надеюся, слыхала еси, а иное и сама помнишь; толко Жыдимонт будет в Литовской земле, ино вашему которому добру быти?»{32}

Хорошо известно, что и многие иностранные дворы уже тогда начали понимать силу московских государей. Так, в грамоте 1514 года император Максимилиан I назвал великого князя Василия III «Цесарем Всероссийским»[2].

Принимая мысль о влиянии идеи византийской власти на московских государей, все же необходимо указать и на различие, на которое указывал профессор В.И. Савва.

«Различие, — писал исследователь, — в идеях власти московского царя и византийского императора, наглядно выражающееся в церковно-гражданских обрядах того и другого, весьма значительно. В Византии обряды эти выражали особое положение императора в церкви, как царя всех христиан, в Москве же в этих обрядах выражалась не столько высота власти царя, как государя русского, сколько глубина его благочестия. В Византии в этих обрядах император на первом плане, особенно в обряде, который совершался в неделю Ваий: он затемняет даже патриарха, в Москве наоборот — в тени смиренная фигура царя. И народ русский, видя царя своего в церковно-гражданских обрядах, скорее видел глубину его смирения, чем высоту его сана»{33}.

Уважение к особе государя в Московском государстве проявлялось, вообще говоря, гораздо более, чем в Византии, несмотря на все внешнее великолепие византийских церковно-государственных обрядов.


Идея «Москва — Третий Рим». В 1453 году турками был взят Константинополь, и последний император Византийской империи погиб при штурме. Московская Русь осталась единственным свободным православным государством. Впервые идея «Москва — третий Рим» была высказана старцем Филаретом в послании дьяку М.Г. Мисюрю Мунехину: «Яко вся христианская царства приидоша в конець и снидошася во едино царьство нашего государя, по пророческим книгам то есть Ромеиское царство. Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти».

Это значение власти московских государей, положения в мире Московского государства понимали в том числе и в Европе.

Так, в 1473 году венецианский совет писал Ивану III, что Византийская империя «за прекращением императорского рода в мужском колене принадлежат Вашему Высочеству, в силу Вашего благополучнейшего брака с Софиею Палеолог».

Андрей Палеолог, брат Софии, наследник византийских императоров, в 1480 и 1490 годах бывал у великого князя Ивана III и предлагал продать свои права за деньги.

В 1519 году приезжал посол магистра прусского Тамберг и передавал послание папы римского, приглашал великого князя Василия III «за свою константинопольскую вотчину стоять и что время к тому удобное».

В 1576 году венское цесарское правительство предлагало Ивану Грозному союз для изгнания турок, «чтобы все царство греческое на восток солнца к твоему величеству пришло, чтобы Ваша Пресветлость были за восточного цесаря»{34}.

Официально статус московского государя как православного владыки подтвердил константинопольский патриарх. В 1561 году он утвердил Ивана Грозного в сане царя, как родственника византийских императоров.

Па этом фоне знаменитая сегодня формула старца Филофея (ок. 1465—1542), игумена псковского Елиазаровского монастыря, «Москва — третий Рим» — не была чем-то уникальным, необычным и уж тем более претенциозным.

Роль православной церкви в возрастании Русского государства лучше всех, пожалуй, охарактеризовал известный русский богослов архиепископ Никанор (Бровкович). Он писал: «Православная Церковь принесла на Русь из православной Византии идею великого князя как Богом поставленного владыки, правителя и верховного судии подвластных народов, устранив славяно-варяжскую идею князя как старейшего в роде атамана удалой, покоряющей огнем, железом и дубьем, дружины. Церковь перенесла на Русь из Византии идею государства с устранением варяжской идеи земли с народом, которую род может дробить без конца как удельную свою собственность. Церковь утвердила единство народного самосознания, связав народы единством веры как единокровных, единодушных чад единого Отца Небесного, призывающих Его Небесное Имя на едином языке, который с тех пор стал для всех славянских племен единым, родным и священным языком. Церковь создала сперва одно, потом другое дорогое для народа святилище в Киеве и Москве, закрепив там своим благословением, своими молитвами, сосредоточением там высших церковных учреждений, местопребывание всесвязывающей государственной власти. Церковь принесла на святую Русь грамоту и культуру, государственные законы и чипы Византийского царства. Единственно только Церковь была собирательницей разрозненных русских княжеств, разделенных еще более, чем старинные племена славянские, удельными усобицами. Единственно только Церковь спервоначала была собирательницей русских людей, князей, городов и земель, раздавленных татарскими погромами. Церковь выпестовала, вырастила слабого Московского князя сперва до великокняжеского, а потом и до царского величия. Пересадив и вырастив на Русской Земле идею византийского единовластительства, Церковь возложила и св. миропомазание древних православных греческих царей на царя Московского и всея Руси. Церковь же оберегла народ и царство и от порабощения игу ляшскому в годину смут самозванцев и общего шатания умов»{35}.

Столь великая роль православной церкви в формировании русской державы вызывала в последующие века русской истории безудержное противоборство со стороны все более набиравших силу антигосударственных идей и движений.

II. 2. «НОЧНЫЕ БРАТЬЯ». ИМПЕРИЯ И МАСОНСТВО

Масонство как сложнейший предмет для исторического исследования. Мировое зло всегда боролось с христианскими обществами. На протяжении всей своей истории христианство находилось в состоянии борьбы с противодействовавшим ему сонмом тайных еретических движений и организаций. Сменяя друг друга, одни из них распадались, другие же под иными названиями зарождались, продолжая вести эту многовековую борьбу. Часто невозможность открыто проповедовать противоречащие христианским идеалам воззрения заставляла антихристианские силы концентрироваться в тайные общества и там вырабатывать те «антитела», которыми еретические движения впоследствии заражали христианские общины.

Масонство, открыто появившееся в начале XVIII столетия, является ярчайшим явлением, представляющим антихристианские силы. Оно как в религиозном, так и в политическом отношении стало противником христианской церковности и государственности. О времени основания масонского ордена существует много версий, они дискутируются даже в самом масонстве.

Одни говорят о Кельнской хартии 1553 года, подписанной делегатами 19 лож, активными деятелями Реформации. На основании этого утверждения в 1853 году была выбита медаль о 300-летии масонства. По словам Хартии, масонский орден не происходит от какого-либо другого общества, а древнее их всех и ведет свое начало чуть ли не от учеников Иоанна Крестителя. До 1440 года общество даже называлось, по этой версии, Обществом братьев Иоанна.

Другие объявляют невольным основателем ордена Розового Креста — розенкрейцеров — Жана Валентина Андреа, адельсбергского аббата (1586—1654). Герой его романов («Fata Fraternitatis» и «Reformation universelle du monde entier») Христиан Rose-Croix открыл тайну счастья человечества и основал школу, имевшую целью облагодетельствовать людей истинной религией на основе интернационализма. А по образу описанных в романах тайных школ в Германии и Англии стали основываться действительные ложи розенкрейцеров[3].

Эти ложи организовал в 1650 году Элиас Ашмоль (1617—1692), основатель общества, имеющего целью построить храм Соломона, и одновременно, как это ни покажется на первый взгляд странно, бывший главой Лондонской католической лиги. Общество в политическом отношении стремилось восстановить католическую династию Стюартов.

Голубое масонство, представляющее третье мнение, отрицает появление ордена ранее 1717 года. Именно в этом году, по этому мнению, ложи каменщиков уже совершенно освободились от рабочих и состояли почти исключительно из интеллигенции. После окончательного разгрома Стюартов в 1715 году протестант доктор Теофил Дезагюлье (1683—1744) явился к Георгу II и предложил устранить из масонства его связь со Стюартами. Сохраняя старые формы лож каменщиков, представители интеллигенции нескольких лож образовали в 1717 году Великую ложу «символического» масонства.

Но как бы там ни было в действительности, утверждать можно лишь только то, что масонство вобрало в себя множество предшествовавших ему еретических учений древних гностиков, манихеев, всевозможных средневековых ересей, тамплиеров, протестантов всех толков, английских мыслителей вроде Болингброка и Томаса Мора, алхимиков, каббалистов и т.п. Масонство явилось на свет как квинтэссенция всех этих учений, как антицерковь нового времени, в которой эти учения получили синкретическое завершение.

Будучи тайным обществом, масонство во многом недосягаемо для исторического исследования, так как действует открыто на исторической сцене очень редко, не оставляя, таким образом, большого материала для анализа историка. Занимавшийся западными еретическими учениями профессор Киевской духовной академии Афанасий Иванович Булгаков[4], прикоснувшись в начале XX века в своей работе к феномену масонства, пришел к неутешительному для историка выводу. «Редкое из явлений исторической жизни, — писал он, — в сущности своей окутано такою таинственностью, как франкмасонство. Можно перечитать множество книг, написанных для ознакомления с ним; можно переслушать рассказы десятков лиц о нем и все-таки не быть в состоянии дать ответ на вопрос, что же такое франкмасонство? Несомненно только то, что это есть тайное общество людей, — и тайное не потому, что оно скрывает свою деятельность от взоров людских, — нет! Оно тайное потому, что оно скрывает сущность своих целей и средства к достижению их»{36}.

И несмотря на то что еще в 1793 году бывший английский масон Робизон в своей книге «Доказательство заговора против религий и правительств Европы» рассказал о стремлении масонства всюду, кроме Англии (I), разрушать троны, алтари и тюрьмы, масонство остается и по сию пору не менее таинственным фактом истории. Влияние в обществе умело им скрывается и проводится через своих адептов, тщательно «воспитанных» в ложах в нужном для масонства духе. «Истинная роль масонства, — пишет исследователь масонства Александр Селянинов, — заключается только в одной подготовке периодов действительных выступлений»{37}, только в эти периоды масонство активно действует, подготовляя своих членов. В моменты же переворотов, революций и прочих открытых выступлений масонство уходит в тень, предпочитая действовать через своих адептов. В случае неуспеха предприятия масонство всегда может отказаться от своих незадачливых агентов, указав на то, что они действовали сами по себе. Это крайне запутывает дело для историка и дает в историографии противоречащие друг другу мнения.

«Тот, кто желает беспристрастно оценить политическую роль масонства, — пишет Лев Тихомиров, — не допуская себя быть одураченным и в то же время, не возводя на масонство несправедливых обвинений, чувствует себя крайне затрудненным, слыша утверждения масонства, будто бы оно по принципу не входит в политику, а занимается лишь пересозданием человеческих душ. Такие утверждения не всегда составляют преднамеренную ложь. Без сомнения, есть немало масонов, которые не знают политической стороны действий своего союза. Сверх того, масонство есть учреждение крайне сложное, в котором есть общая основная мысль, но есть несомненные разногласия в выводах из нее. Кроме того, масонство состоит из различных слоев, цели которых не одинаковы. Наконец, зловредная таинственность, при которой не только посторонние, но и сами члены союза не в состоянии распознавать истинных действий его, приводит к тому, что вполне знают эти действия, может быть, лишь те “невидимые” руководители, о которых ни сами масоны низших степеней, ни тем более посторонние люди не имеют никаких сведений. При таких условиях обличители масонства, даже не желая быть несправедливыми, могут впадать во многие ошибки, ибо принуждены судить по данным недостаточным, не допускающим проверки, а потому, вероятно, нередко неточным»{38}.

Антимасонские исследователи в России находились именно в таком сложном положении при изучении орденской истории. При скудости источников, при строгом сохранении внутренних секретов в масонстве исследователи принуждены были брать на себя смелость высказывать предположения, строить версии и догадки. Бесспорность в исторической науке, строго говоря, трудно достижима, а может быть, и невозможна. История не бухгалтерия, где все должно быть задокументировано; в исторических данных всегда чего-нибудь не хватает, всегда мнение историка формируется при недостатке фактического материала. Довольно часто в документах что-нибудь опущено, искажено или же свидетельств о том или ином событии вообще не сохранилось. Это должно во многих случаях извинять домысливание там, где без него невозможно продолжить историческое повествование, где без него нельзя связать разрозненные факты.

Тема масонства в историографии всегда несет на себе след субъективного отношения к этой проблеме самого историка. Вообще говоря, нет более субъективной науки, чем история, нет другой науки, где было бы столько неизвестного и подвергающегося сомнению. Субъективность и даже тенденциозность историка часто помогают сильнее ощутить смысл времени и объекта исследования.

Крупнейшим русским исследователем масонства был Василий Федорович Иванов, бывший министром внутренних дел в дальневосточном правительстве братьев Муркуловых и председателем совета управления ведомствами приамурского временного правительства, сформированного на территории, занятой белыми войсками в 1921 году, и затем эмигрировавшего в Китай. Его капитальный труд «От Петра Первого до наших дней. Русская интеллигенция и масонство» вышел в Харбине в 1934 году. Этот труд его боли и гнева охватывает весь исторический период деятельности масонской организации в России. Исследуя идейное и политическое влияние масонства на русское общество, В.Ф. Иванов на огромном историческом материале показывает разрушительную деятельность этого тайного ордена в России. Отводя главную роль в распространении масонского влияния в России интеллигенции, В.Ф. Иванов считал, что «история русской интеллигенции за 200 последних лет стала историей масонства». Русское интеллигентное общество последовало за этим течением с той безусловной верой, которой не было нигде в Европе[5]


«Янычары» Ночного Братства. Декабризм — как военный отряд масонства. «Спорное и сомнительное это дело — “потребности настоящего”, — писал выдающийся исследователь русской интеллигенции Н.М. Соколов. — Тут каждая “лучшая часть интеллигенции”, — а их видимо-невидимо, — останется при своем мнении»{39}.

О феномене российской интеллигенции можно говорить, начиная со второй четверти XIX века, когда появились такие постдекабристские типы, как Герцен и Огарев, петрашевцы и Белинский. Это были «новые» люди, «интеллигенты», испытавшие влияние декабристского мифа при формировании своего мировоззрения. Они уже не дворяне, не купцы, не мещане, не крестьяне, а нечто бессословное, внесословное, но идейно-единое. У них отсутствуют сословно-профессиональные служивые идеалы, но есть ощущение особой «призванности» переделать весь русский мир по своему образу и подобию. Они как бы становятся над Россией и вне ее, в отличие от исторических представителей русских сословий, которые ощущали свое единство с общерусским государственным телом и видели свою роль в сословном служении имперским задачам России.

Революционно-демократическая российская интеллигенция с момента своего появления на свет была по отношению к исторической России своего рода «янычарским корпусом»: как исторические янычары набирались из православного населения Османской империи (с которого как бы брался налог детьми, воспитываемыми потом в особых закрытых заведениях в духе фанатичной преданности исламу и ненависти к христианам), так и декабристы духовно и идейно «откалывались» Европой от русского народа, словно в оплату петровско-екатерининских преобразований.

Отряды янычар использовались для борьбы с христианским населением. Это были разрушительные антитела, взятые из своих народов, перевоспитанные и брошенные обратно с крайним зарядом ненависти ко всему своему. Особый дух ненависти к своему, дух «янычарства» был характерен и для декабристов, выступивших против своего исторического Отечества и своих братьев по крови с оружием в руках. Декабризм — плоть от плоти этого типа.

Декабристы получали свое образование во всевозможных европейских «янычарских корпусах» — в масонских ложах, в иезуитских закрытых пансионах, где зачастую было немало якобинцев и вольтерьянцев, у различных частных лиц и в многочисленных государственных учебных заведениях Европы. Некоторые из них учились в пансионе у аббата-иезуита Николя; воспитателями Никиты и Александра Муравьевых был Мажье, абсолютно безнравственный человек с революционными убеждениями; Анненкова образовывал в «науке бунта» ученик Руссо, швейцарец Дюбуа; Кюхельбекеру и Пущину проповедовал свои якобинские идеи Бодри — брат самого Марата. Многие из декабристов, попав в Европу, «землю обетованную» нового времени, усердно посещали различных знаменитых революционных философов и масонов. Лунин бывал у Сен-Симона, Никита Муравьев у Сиенса, Волконский посещал мадам де Сталь и Бенжамена Констана и т.д. Это «просвещенческое» паломничество в Европу, в Европу «идеалов 1789 года», масонства, атеизма, вольнодумства, республиканства не могло не вылиться в конфликт с исторической Россией. Слишком непохоже было Отечество историческое на вновь приобретенный идеал. Быть может, их противоположность и привела по возвращении из Европы к столь агрессивному столкновению декабристского «янычарства» с реалиями исторической России. Образование, ими полученное, прививало множество идей, не имеющих никакого отношения к русской действительности. Декабристы не знали Россию, и если и любили ее, то только такую, какую ее представляли сами в будущем, через призму полученных идейных установок у разнообразнейших европейских учителей.

Эта страшная «любовь», сравнивающая «свое» с «чужим» на основании представлений о «будущности», вылилась у декабристов в стремление убить прошлое и разрушить настоящее.

Один совершенно забытый на сегодня консервативный критик начала XX века, пытавшийся осмыслить «феномен» русской интеллигенции, потрясенный крайней противоречивостью и идейной самоуверенностью нашей интеллигенции, делает выводы своего исследования: «Вопрос об “интеллигенции” — исключительно русский вопрос. В мире, или, что почти то же, на Западе — такими большими кусками “новые породы людей” не откалываются от своего народа…

Сильная в критике, она (интеллигенция. — М.С.) детски беспомощна в работе. Можно установить, как правило, что чем интеллигентнее наша интеллигенция, тем ниже уровень культурной жизни»{40}.

Величайшей химерой всей интеллигенции является грандиозный миф о декабристах, созданный тысячами пишущих и говорящих о нем. Это — идейное знамя всего демократического движения в России; знамя, оберегаемое вот уже более полутораста лет многочисленными поколениями «освободителей» России.

Всякий, кто пытается в этот вопрос (о декабристах) внести хоть небольшую толику разумного сомнения в «святости» образов этих борцов с «царизмом», неминуемо подвергается «высоконаучной» брани и общественному поношению. Он совершает «святотатство» в храме интеллигенции, вторгается в «святая святых», «замарывает грязью светлые лики героев» и т.д.

При такой нездоровой обстановке вокруг проблемы декабризма очень немногие пытались внести некий разумно-критический диссонанс в процесс хорового воспевания величия дела декабристов и отдельно каждого из них.

Пожалуй, даже на долю большевистских революционеров, да и других (народников, петрашевцев, Бакунина, Кропоткина, Герцена, Огарева и прочих), никогда не выпадало такого тотального возвеличивания и почитания, как это случилось с декабристами.

Почему же это так произошло? Наиболее вероятный ответ может быть лишь следующим: интеллигентский орден демократов видит в декабристах первых (по преимуществу) «освободителей», революционеров, либералов, конституционалистов — названия для них у каждой прогрессивной «лучшей части нашей интеллигенции» есть свое.

Они были зачинщики, они — первые попытавшиеся поднять массу (в данном случае солдатскую) на вооруженную борьбу с исторической Верховной Властью в России.

Хотя разные Пугачевы да Разины уже устраивали кровавые вооруженные восстания, но это были все же стихийные и беспоследственные события. Их трудно отнести к действиям запланированным и осознанным, к тому же некоего «интеллигентного ядра» в этих бунтарских стихиях не было, хотя в них уже заметно влияние других традиционных сил разрушения — сектантства и инородчества. В разинщине и пугачевщине еще не было сплоченных групп присягоотступников из русского образованного общества. Только они одни и могли дать ту «закваску разрушения», которая подняла затем все «тесто» недовольных в империи. Они отыскали и воспитали это возмущение, дали ему силу идеологической скрепы, осознанности и убежденности.

Вот поэтому 14 декабря 1825 года — заговор сплоченной группы офицеров, названных впоследствии декабристами, так важен в истории революции в России. Это чувствовали все, кто начинал заниматься историей разрушения Российской империи.

Конечно, в декабризме можно усмотреть тень или отголосок гвардейских дворцовых переворотов XVIII века[6]; как безусловным этапом на пути к декабризму было и цареубийство Павла I.[7]

Но все же декабризм был уже движением «нового типа» — специально революционным движением со стремлением к цареубийству и уничтожению всех членов царствующего дома. Не потому, что они плохи или хороши, а по идее, по убеждению, поскольку единоличная власть в идее для них неприемлема, непонятна, не нужна, «невыносима». Это было «новым» в борьбе с верховной властью русских царей, не наблюдаемым во всевозможных бунтах и восстаниях прошлых веков до декабристов. И это сознательно или бессознательно чувствовалось исследователями декабризма, и отнюдь не «массовость» главное в декабристском движении, хотя идеи их начинали захватывать в круг своего влияния множество людей.

Они носили и лелеяли в себе другой идеал, стремление воплотить умозрительно-отвлеченную идею «счастья для всех», «освобождения», «свободы, равенства, братства».

Декабризм — первый бунт с «философской» подкладкой, с противопоставлением историческому пути своего идеала «из будущего». «Блажен живущий иногда в будущем! Блажен живущий в мечтании!» — писал еще Радищев. Декабристы радикально воплотили этот принцип и жили в мечтании о будущем, а во имя этих грез убивали, лгали, клятвопреступничали.

Более чем полуторавековое общественное сознание под беспримерным давлением интеллигентных «книжников» привыкло видеть в декабристах героев и мучеников: пятеро повешены, более сотни сосланы на каторгу, отправлены рядовыми на Кавказ, отосланы по разным сибирским местам на поселение. А судьба декабристских жен? — это история просто никогда не передавалась у нас без «слез на глазах» и без «сжатых кулаков» в ненависти к «царизму» и главному мучителю — императору Николаю I.

Но, позволительно спросить, не сами ли «мученики» устроили свои муки, не сами ли вели себя самоубийственно?

Что должен был делать император Николай I, на момент восстания являвшийся той верховной властью в империи, историческое существование которой измерялось уже десятым столетием? Какие были основания у императора не действовать так, как он действовал, охраняя свой прародительский престол, спокойствие державы и мир в обществе? Ведь самый большой порок власти — это ее бездействие или безвластие в момент, когда решается судьба государства. Скорее, государь имел полное право быть еще жестче по отношению к вооруженному мятежу, чем это было в реальности[8]. Если отказать верховной власти в праве самозащиты от бунтовщиков, то почему, собственно, оставлять вообще наказание за другие преступления, например чисто уголовные[9]. Помня о всевозможных бунтарях, разрушителях, революционерах и прочих безусловно «прогрессивных» людях, мы почему-то никогда не вспоминаем о настоящих мучениках от этих кровавых героев — законопослушных или верноподданных гражданах. Где и когда можно было слышать добрые слова в адрес исполнивших свой долг 14 декабря, — таких, как знаменитый генерал граф Милорадович[10], убитый Каховским выстрелом сзади и доколотый князем Оболенским штыком; о жестоко раненных генералах Шеншине, Фредериксе, Стюрлере, полковнике Хвощинском, конногвардейцах (например, ротмистр Велио потерял руку), гренадерах и других солдатах, потерявших жизнь или здоровье только потому, что «сто прапорщиков хотят переменить весь государственный быт России»[11].

Вот настоящие мученики долга, исполнившие до конца взятые с присягой на себя ответственность и гражданские обязанности!

Декабристы, зная, что наказание, в случае неудачи, будет суровое, повели за собой солдат, не способных разобраться, во что их втянули обманом[12].

И это подставление под наказание нескольких тысяч человек из народа преподносится до сих пор как деяние, совершенное «ради народа», ради его «освобождения»!

«Интеллигенция, — писал русский поэт и критик Н.М. Соколов, — …в глубине души вполне разделяет мысль Вольтера: “Народ всегда останется глуп и невежественен: это скот, которому нужно лишь ярмо, кнут да сено”. За время своего увлечения народом, “интеллигенция” пыталась забить его в тяжелое ярмо, обуздать его хлестким кнутом и несла ему самое скверное сено»{41}.

Многие либеральные и советские исследователи писали и пишут о смелости, храбрости тех или иных декабристов. Все это в некоторых из них присутствовало, но эти качества имеют положительную ценность тогда, когда прикладываются к положительным задачам и целям. Ведь никто не будет оспаривать, что бывают смелыми, храбрыми и разбойники, и уголовники, и воры, и убийцы. Революционная смелость всегда безрассудна, и плод ее всегда разрушителен.

Часто любят поговорить и о том, что некоторые декабристы были храбрыми офицерами во время Отечественной войны. Современники не придавали этому особого значения. Вдовствующая императрица Мария Федоровна, например, писала графу Кочубею: «Сами начальники бунта не имеют, по своим прежним заслугам, особенного значения; есть между ними люди, которые хорошо служили, но, благодаря Бога, храбрость у нас в России — наследственная доблесть среди наших военных. Во всяком случае, тяжко, что они своим преступлением запятнали свое звание офицера и дурным поведением повергли в отчаяние своих родителей и жен»{42}.

В случае с декабристами их положительные качества (как офицеров и как людей) значительно обесцениваются ввиду ими совершенного. Свои профессиональные военные навыки декабристы употребили на вооруженное восстание против законной власти, а свои человеческие силы, как людей культурных и образованных, они потратили на подстрекательство солдат и вербовку новых заговорщиков.

Особенно неприглядно выглядит поведение некоторых декабристов: Пестеля (поровшего солдат для возбуждения недовольства против правительства[13], стремившегося самого и подстрекавшего других к цареубийству и убийству всех членов императорской фамилии на всей территории Российской империи), князя Волконского (перлюстрирующего для защиты своего масонского «брата» письма, адресованные начальству), князя Трубецкого — «Диктатора» (трусость которого во время восстания столь же отвратительна, как и желание оправдаться в своих мемуарах[14]), Каховского (смертельно ранившего графа Милорадовича, стрелявшего в великого князя Михаила Павловича и намеревавшегося убить и других верных долгу), князя Щепкина-Ростовского (ранившего своего бригадного командира генерала Шеншина, полкового командира генерала Фредерикса, полковника своего полка Хвощинского и нескольких других солдат), князя Оболенского (тяжело ранившего Стюрлера и поразившего штыком сзади графа Милорадовича)…

Но были в дворянской среде люди и другого склада мышления, видевшие несколько далее декабристов. Яков Иванович Ростовцев 4-й, заявивший письмом от 12 декабря 1825 года о заговоре императору Николаю I, писал ранее заговорщикам: «Ваши действия будут сигналом к разрушению государства. Отпадет Польша, Литва, Финляндия, Бессарабия, Грузия и начнется гражданская война. Европа исключит имя России из числа великих держав и отнесет ее к Азии»{43}.

Мысли прямо-таки прорекающие будущее, что особенно стало понятно при чтении их в конце XX столетия, после всей истории удавшейся революции 1917 года, которая все описанное совершила в точности. А ведь все это, если бы не император Николай I, могло свершиться на сто лет ранее…

Подобная перспектива видна уже из «Русской Правды» Пестеля, где тот намечает два начала для руководства страной: правила народности и правила благоустройства. По первому он собирался отделить от Российской империи все народы, пользовавшиеся когда-либо политической самостоятельностью[15].

А это как раз все те же Польша (причем с малорусскими и белорусскими землями, которые отошли к России по разделам Речи Посполитой в XVIII в.), Литва, Финляндия, Бессарабия, Грузия, перечисляемые в предостережении Я.И. Ростовцева. Трудно сказать, собирался ли Пестель «дать волю» кому-нибудь еще, но и без того ясно, что разгром империи был бы равносилен большевистскому.

Пестеля вообще легко представить в роли Троцкого, а скажем, князя Щепкина-Ростовского (наиболее кроваво прославившегося в декабризме) на месте Дзержинского. Типы очень близкие по своей жестоковыйности.

Лучший поэт XIX столетия — Пушкин легко мог бы повторить судьбу лучшего поэта XX века — Гумилева и быть расстрелянным; другие классики русской литературы и науки XIX века — Жуковский, Вяземский, Карамзин, С. Аксаков, Погодин, Шевырев могли быть или расстреляны, или вытеснены в эмиграцию, как это было после семнадцатого года с Буниным, Куприным, Шмелевым, Кондаковым, И. Ильиным и т.д.

По всей видимости, не было бы в истории нашей культуры уже ни славянофилов, ни Лермонтова, ни Достоевского, ни обоих графов Толстых, ни Тютчева, ни Лескова, ни Островского, ни Тургенева, ни Данилевского, ни Леонтьева, ни прочих деятелей культуры XIX и XX веков. Оставалось бы нам «наслаждаться» всевозможной декабристской посредственностью: в поэзии — Рылеевыми Кюхельбекером, в прозе — легковесными повестями Бестужева-Марлинского, да наподобие «многотомий» Ленина да Маркса с Энгельсом читать скучнейшие «многотомья» всевозможных декабристов-«мыслителей» навроде Пестеля и Муравьева….

Пестель в «Наказе» предполагал создать в России после переворота жесточайшее полицейское государство. «Правительство-Провидения» должно было, по мысли его автора, направлять всех «по пути добродетели» при постоянном содействии «приказа благочиния» (учреждения, но описанию его способов действия и целей, очень похожего на ЧК времен другой диктатуры — диктатуры пролетариата), следившего за гражданами. Но «приказ благочиния» не является единственной «полицейской» структурой в декабристском обществе Пестеля, — стране всеобщей «свободы, равенства и братства». По мысли Пестеля, над «приказом благочиния» должна существовать еще более властная институция — «Высшее благочиние», организованное самим диктатором декабристского правительства. Главная обязанность этой тайной (как бы даже не существующей для всех остальных граждан) организации была бы охрана правительства декабристов. Агенты-чиновники «Высшего благочиния» — не известны никому, кроме диктатора и его приближенных. Они следили бы за разными течениями мысли в обществе, противодействовали враждебным учениям, боролись с заговорами и предотвращали бунты против декабристского правительства.

По Пестелю, «тайные розыски или шпионство суть… не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Высшее благочиние поставляется в возможность» охранять правительство и государство{44}.

И после таких декабристских планов мы второе столетие слышим проклятия в адрес III отделения канцелярии Его Императорского Величества (его численность при императоре Николае Павловиче составляла от 16 до 40 чиновников), которое не идет ни в какое сравнение с планируемыми «приказом благочиния» и «Высшим благочинием» по тотальности слежки за гражданами и по широте ставимых задач сыска!

Столь же печальная участь, а скорее всего и еще более страшная, постигла бы православную церковь в России. Декабристы «жили, — писал протоиерей профессор Т.И. Буткевич, — атеистическими идеями тогдашней Франции; легкомысленно относились к христианству; религию считали делом невежества и умственной косности; а Православную Церковь, которая будто бы освящала крепостничество, они просто ненавидели, — и вели борьбу с ней до совершенного уничтожения ее, даже ставили своей целью наравне с борьбой противуправительственной. Известна революционная песня, сочиненная Рылеевым, которую обязательно пели заговорщики в конце каждого из своих заседаний и в которой предназначался “первый нож — на бояр, на вельмож, второй нож — на попов, на святош”»[16].

Причем число нужных жандармов для декабристского государства, высчитанное (еще в 1823 году) любителем точных цифр Пестелем, равнялось 112 900.{45}

При этом совершенно ясно, что Онтину пустынь (как и другие известнейшие православные русские монастыри) разорили бы на сто лет ранее и убили бы се старчество в самом зародыше, а такие монахи, как преподобный Серафим Саровский или Святитель Филарет Московский, открыли бы сонм новомучеников уже в XIX столетии…

Руководители восстания имели мало надежды на успех. Так, сам Рылеев, по воспоминаниям барона Розена (поручика л.-гв. Финляндского полка), говорил: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут пользу»{46}; о том же пишет и Н.А. Бестужев: «Рылеев всегда говаривал: “Предвижу, что не будет успеха, но потрясение необходимо, тактика революций заключается в одном слове — дерзай, и ежели это будет несчастливо, мы своей неудачей научим других»{47}.

И все же, несмотря ни на что, декабристские лидеры кинули в водоворот восстания тысячи безгласных солдат. Накануне восстания Пестель «ярко» выразил смысл отношения декабристов к народу: «Масса, — говорил он, — есть ничто, она есть то, что захотят из нее сделать индивиды».

Потрясает своей откровенностью рассказ Н.Л. Бестужева о том, как готовилось выступление, когда стало известно о смерти императора Александра I: «…Рылеев, брат Александр и я… решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного Царя, по которому дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба. Это положено было рассказывать, чтобы приготовить дух войска, для всякого случая, могшего представиться впоследствии… Нельзя представить жадности, с какой слушали солдаты; нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом»{48}.

К этому обману солдат есть еще одно немаловажное дополнение. Оказывается, агитация была не столь проста, как кажется с первого взгляда. Это было не простое подстрекательство. В записках Трубецкого есть следующие слова: «Солдаты гвардейских полков… не ожидали никакой перемены в престолонаследии; они с уверенностью ожидали приезда Императора, которому присягнули (то есть Константину. — М.С.). Подсылаемые в полки люди с распущением слуха о возможности отречения Константина были солдатами худо приняты. Разведывание, произведенное офицерами, принадлежащими к Тайному обществу или содействовавшими ему, убедило их, что только изустное объявление Константина, что он передает брату Престол, может уверить их в истине отречения его… План действия был основан на упорстве солдат остаться верными Императору, которому присягнули, в чем общество и не ошиблось»{49}.

Свидетельство говорит, что первым действием декабристов было внедрение в солдатскую среду ложных слухов о Манифесте покойного Александра I, якобы скрытого от солдат. Затем декабристы провоцировали солдат на возбуждение, распространяя слух о повторной присяге, присяге другому императору и отречении Константина. Это было опережением реальных действий правительства и подготовкой отрицательной реакции у солдат на нее, что представляет собой уже двойной провокационный обман. Одно и то же общество ведет пропаганду и в сторону слухов о возможном отречении Константина, зондируя почву будущего действия правительства, одновременно подстрекая не подчиниться ему, и параллельно всему этому еще муссирует миф о скрытии новым правительством посмертного Манифеста Александра Павловича. Сначала вызвали слухи о возможном отречении Константина, а затем заставили солдат защищать Константина и его «жену Конституцию» для своих целей. Так, например, М. Бестужев и князь Щепкин-Ростовский обманули солдат в Московском полку, говоря, что Константин Павлович, которому солдаты уже присягнули как императору, и великий князь Михаил Павлович арестованы и находятся в цепях и что солдат якобы собираются силой заставить присягать вторично{50}.

Откуда же знали декабристы об отречении Константина, когда это было государственной тайной? Наиболее вероятной здесь, мне кажется, была «линия подозрения» Государственного Совета, всплывавшая и в расследовании властей, и в воспоминаниях некоторых декабристов, где пишется, без обозначения фамилий, о поддержке некоторых членов Государственного Совета действий декабристов. А в Государственном Совете знали о существовании отречения Константина.

Столь же мало щепетильными в вопросах честности были декабристы и в отношении к своим товарищам по заговору. Так, Оболенскому и Рылееву было известно еще до выступления, что об их заговоре известно правительству через письмо к императору Ростовцева. Он сам, желая остановить декабристов, отговорить от выступления, сказал, что доложил государю о готовящемся действии. Несмотря на это, и Рылеев, и Оболенский, и Бестужев решили скрыть от своих товарищей провал заговора (Ростовцев принес Оболенскому копию письма к Николаю Павловичу) и всячески продолжали (не надеясь на успех!) распалять молодых офицеров Северного общества и убеждать своих товарищей произвести военное выступление.

Жрецы декабризма требовали во что бы то ни стало кровавой жертвы во имя революции и от своих товарищей, не знавших, что о заговоре уже известно властям, и от солдат, полностью сбитых с толку и цинично обманутых игрой на их верноподданнических чувствах.

Декабристы лгали всем, даже тому же Ростовцеву, рассказавшему императору о готовящемся заговоре (он не назвал ни одной фамилии). 13 декабря, возвращаясь с решающего совещания от Рылеева, где вопрос о выступлении был окончательно решен, Оболенский зашел к Ростовцеву и сказал ему следующее: «Так, милый друг, мы хотели действовать, но увидели свою безрассудность! Благодарю тебя, ты нас спас»{51}.[17]

Южное общество в своих действиях также не обошлось без самой низкой лжи и подлога. Подняв Черниговский полк (без трех рот) на бунт, С.И. Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин составили подложный катехизис и заставили священника прочитать его солдатам, призывая не служить императору…

До сих пор единодушное одобрение декабризма либеральной и социальной интеллигенцией одурманивает своей тотальностью, но этот туман рассеивают многие действительно великие люди России.

«Сей день бедственный для России, — пишет князь Вяземский, — и эпоха кровавая, им ознаменованная, были страшным судом для дел, мнений и помышлений для настоящих и давно прошедших»{52}.

«Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов, — с горечью восклицал Карамзин вскоре после событий на Сенатской площади. — Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много. Солдаты были только жертвой обмана. Иногда прекрасный день начинается бурею. Да будет так и в новом царствовании!»{53} «Бог спас нас 14 декабря от великой беды, — продолжает он же несколько дней спустя, — это стоило нашествия французов: в обоих случаях вижу блеск луча, как бы неземного»{54}.

«Провидение омрачило умы людей буйных, — писал М.П. Погодин, — и они решились в порыве своего безумия на предприятие столь же пагубное, как и несбыточное. Отдать государство власти неизвестной, свергнув законную. Обманутые солдаты и чернь покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против Государя незаконного и что новый император есть похититель Престола старшего своего брата Константина. В сие ужасное время всеобщего смятения, когда решительные действия могли бы иметь успех самый верный, Бог Милосердный погрузил действовавших в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность[18]: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в совершенном бездействии, а правительство успело между тем принять против них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые. Но Бог заметил нас, и Россия в сей день спасена от такого действия, которое если не разрушило бы, то, конечно, истерзало бы се»{55}.

Не менее критично воспринимал декабристское движение и крупнейший русский историк XIX столетия Сергей Михайлович Соловьев. Он писал о тех временах: «Крайне небольшое число образованных и то большей частью поверхностно, с постоянным обращением внимания на Запад, на чужое; все сочувствие — туда, к Западу… у себя в России нет ничего, где бы можно было действовать тою действительностью, которую привыкли видеть на Западе… Отсюда же этим образованным, мыслящим людям Россия представлялась “tabula rasa”, на которой можно было начертать все, что угодно… дело… наших декабристов было произведением незрелости русского общества»{56}.

Одним из крупнейших исследователей связи декабризма и масонства была графиня Софья Дмитриевна Толь, урожденная графиня Толстая — автор книги «Масонское действо». Она родилась скорее всего в 1860 году, в семье знаменитого русского консервативного государственного деятеля графа Дмитрия Андреевича Толстого и графини Софьи Дмитриевны, урожденной Бибиковой.

Ее отец, граф Д.А. Толстой (1823—1889), был личностью очень яркой и знаковой для своего времени. Окончивши, как А.С. Пушкин, Н.Я. Данилевский, князь А.М. Горчаков и другие русские знаменитости, Александровский (Царскосельский) лицей, он был первым по списку с золотой медалью, человеком широко образованным — ученым и архивистом[19].

В нем сочетались весьма редкие качества — академический склад ума и неутомимая практическая энергия в достижении поставленной цели. Каждый пост, занимаемый этим человеком, кроме практической службы рождал в нем и интерес историка. Его служебная деятельность всегда шла параллельно с ученой, всякая бюрократическая работа приводила у него ко всему прочему еще и к написанию научных сочинений. Так, в 1848 году по высочайшему повелению на него было возложено составление истории иностранных исповеданий з России, при этом он дослужился до вице-директора департамента духовных дел иностранных исповеданий (1851) и написал книгу «La Catholicismc Romain en Russic», за которую он был возведен Лейпцигским университетом в звание доктора философии.

Назначение его обер-прокурором Св. Синода в 1865-м и министром народного просвещения в 1866-м, при стольких талантах, кажутся делом глубоко оправданным. На этих должностях он оставался до 1880 года, когда власти попытались уступками смягчить ожесточение народовольческого террора и снять напряжение конституционного давления либерального общества. Итог этой политики — цареубийство 1 марта 1881 года. Оно внесло отрезвление в правящие верхи, и граф снова стал министром, только теперь уже министром внутренних дел, и одновременно был назначен президентом Академии наук. О его удивительной добросовестности и знании порученного ему дела ходили легенды. Рассказывали, что когда он вводил устав классических гимназий, то брал уроки греческого языка, дабы знать самому то, что вводит.

Дочь графа Д.Л. Толстого, графиня Софья Дмитриевна Толь[20], унаследовала от знаменитого отца аналитический ум, любовь к истории, строго монархические убеждения и человеческую основательность. Раз взявшись задело исследования роли масонства в истории России и Европы, она посвятила ему всю свою жизнь. Графиня умерла в 1917 году, но как именно и своей ли смертью — это неизвестно…

Вышедшая в 1914 году книга графини С.Д. Толь «Масонское действо» сразу же подверглась критиканскому обстрелу из самых тяжелых «освободительных» орудий. Рецензию в журнале «Голос минувшего» написал сам Семевский — один из ученейших и уважаемых в либеральных кругах «адвокатов-апологетов» декабризма[21]. Возмущению его не было предела, так как книгой была затронута самая сердцевина общедемократического социального мифа о борьбе за свободу.

Рецензент книги в очередной раз обдал исследователей масонства грубой бранью, сконцентрированной в данном случае на графине Толь: «Она просто больной человек, — писал, срываясь в истерику, Семевский, — страдающий особой болезнью — масонофобией. Пусть психиатры обратят внимание на эту болезнь, проявление которой можно найти и у некоторых других лиц: быть может, окажется, что это один из видов мании преследования»{57}.

Подобный «разбор» исследования, с фразами типа «бред тяжело больного» (С. 293), «просто галлюцинация тяжело больной» (С. 293), говорят лишь о сильнейшем раздражении не способного совладать с собой человека, и даже не пытающегося привести какие-либо аргументы против утверждаемых в книге.

Небезызвестный Л.А. Тихомиров как-то вспоминал о теоретике анархизма Кропоткине, который всегда жутко сердился, когда с ним спорили о его доктрине анархизма. «Ему субъективно, — писал Л.А. Тихомиров, — его химера кажется такой прекрасной, такой ясной, такой аксиомой, что и доказывать нечего. А возражения указывают (на) неосуществимость этой химеры, и защитить се никакими доказательствами нельзя. Вот он и сердится за свою святыню, и даже может быть подозревает, что противник нарочно прикидывается не понимающим такой простой вещи. Говорят, сумасшедшие всегда сердятся, когда их понуждают объяснить свой “пунктик”. Такое впечатление произвел на меня и Кропоткин, в своих других отношениях умный и проницательный»{58}.

Подобное же ощущение складывается, когда читаешь Семевского, который так уверен в непреложности и величии своей «святыни» — декабризма (революционно-демократического «пунктика» очень многих «освободителей народа»), что невольно задаешься вопросом, а нет ли другой болезни (гораздо более социально опасной и разрушительной) — революциофилии или филолиберализма, — болезни эпидемической, повальной, при которой к психиатрам обращаться совершенно бесполезно из-за страшной се агрессивности, но которая излечивается либо тем, чем лечил ее император Николай Павлович, решившийся на крайние меры и приказавший выкатить на Сенатскую площадь орудия, либо универсальным историческим принципом «гад гада пожрет», то есть дать возможность «пунктику» реализоваться в жизни и тем самым погубить большинство своих носителей, неминуемо начинающих «чистить свои ряды».

II. 3. «ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ». ИМПЕРИЯ И КОНСЕРВАТОРЫ

Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой.

Карамзин Н.М. О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях

История развития русской консервативной мысли. В ответ на «идеи 1789 года», на всевозможное вольнодумство, масонство и безбожие империя реагировала стихийным охранительством своих традиционных устоев: православной церкви, самодержавного царства и господства русской народности. Противясь революционному разрушению, начинало выкристаллизовываться консервативное мировоззрение, требовавшее от российского правительства, по словам И.М. Карамзина, более «мудрости хранительной, нежели творческой».

Слово консерватизм произошло от французского слова «conservatisme» и от латинского «conservo», что значит охраняю, сохраняю. Консерватизм как система взглядов отстаивает и охраняет традиционный церковный, государственный и общественный порядок, в противоположность либерализму, требующему прогрессивных модернизаций и реформ.

Как определенный исторический термин консерватизм генетически связан с французской революцией 1789 года как религиозно-философская и политическая реакция на нее (Берк, де Местр, Шатобриан).

В области политики для консерватизма характерен призыв к укреплению церковного влияния в обществе, единоличности и централизованности верховной власти, усилению мощи государства и дееспособности армии, и соответственно противодействие секуляризации общества, чрезмерному расширению самоуправления, пропаганде пацифизма и демократического принципа власти.

Не разделяя либеральной теории прогресса, консерватизм сохраняет традицию, в которой прошлое не умирает, а консервируется для настоящего; прошедшее не исчезает без следа, а хранится для настоящего и для будущего в народных традициях.

Настоящее для консерватизма имеет ценность, только если оно, внося в жизнь новое творчество, соотносится с традицией, прошлым. Творчество настоящего признается консерватизмом, если оно творится не из ничего, а из самой традиции, из прошлого и тем самым становится не беспочвенным новым, а глубоко связанным с вековой традицией. Консерватизм — это устойчивость общества и государства во время социальных бурь, внутренняя защита государственного и общественного организма от разрушительных тенденций.

Творчество теоретиков редко получает признание современников — никто и никогда не сможет заранее угадать, в какое время тот или иной теоретический опыт будет востребован из-под спуда. Современный феноменальный интерес к теоретикам консерватизма создает уникальную, пожалуй, никогда ранее за последние два века не бывалую, ситуацию глубокой надежды в русском обществе на особую миссию традиционалистской мысли в деле возрождения национального бытия. Русское общество, и что самое удивительное, современная властная элита, взращенная демократическими восьмидесятыми и девяностыми годами, начинают если не жить, то говорить языком долголетних изгоев этого же общества и этой же власти — языком консервативного патриотизма. На смену моде на идею революции в XX столетии постепенно — к началу XXI века — приходит мода на идею империи. Будет ли со временем идея империи осознанно принята как руководство к государственному строительству или пройдет без большого следа для будущего (как проходили многие другие модные в разное время идеи), сегодня угадать весьма трудно. Сегодня можно констатировать лишь неподдельный интерес к имперским идеям.

В связи с этим умонастроением современного общества перед исследователями русского консерватизма стоит громадная задача переосмысления всей истории русской мысли, перестановка приоритетов и переопределение значения разных мыслителей в общей исторической схеме развития русской мысли.

Нельзя сказать, что консерватизм в России сложился в стройную и разработанную в своих мелочах систему мировоззрения каким-то одним русским мыслителем. Процесс формирования этого особого русского взгляда на мир и на все происходящее в нем имел долгую историю, и многие деятели русского мира могут считать себя творцами русского консервативного мировоззрения. Империя воспитала целую плеяду консерваторов, наиболее яркими представителями которых были Н.М. Карамзин, славянофилы, М.Н. Катков, Н.Я. Данилевский, К.П. Победоносцев, Н.Н. Страхов, К.Н. Леонтьев, Л.А. Тихомиров и другие, о которых и будет идти речь впереди.


Философ-историограф Н.М. Карамзин. Знаменитый историк Николай Михайлович Карамзин (1766—1826), получивший (31 октября 1803 года) от императора титул историографа и 2000 рублей ежегодной пенсии для написания полной истории России, уже к 1816 году издает первые восемь томов «Истории Государства Российского». Тираж в 3000 экземпляров распродается в абсолютно рекордные сроки — за 25 дней. В 1821-м выходит 9-й том, в 1824-м — 10-й и 11-й тома. Последний том (двенадцатый), оставшийся не дописанным, издает в 1826 году по рукописям Д.Н. Блудов.

Но не только этим капитальным историософским трудом вошел Н.М. Карамзин в историю русской консервативной мысли. В 1811 году по настоянию великой княгини Екатерины Павловны историограф пишет записку «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». Это первое консервативное произведение, которое по праву может быть названо классическим для русского политического мировоззрения.

Н.М. Карамзин читал в Твери свою записку императору Александру I, тот отнесся к нему холодно, поскольку находился тогда под обаянием М.М. Сперанского. Но уже через несколько лет, после Отечественной войны и заграничных походов, отношение к Н.М. Карамзину изменилось. «Мнение русского гражданина» о Польше (1819 или 1816?) написано уже по просьбе самого императора.

Белинский говорил, что с Н.М. Карамзина «началась новая эпоха русской литературы», что он создал русскую читающую публику. То же самое можно сказать и о русской консервативной литературе. С записки Н.М. Карамзина «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» начала, по сути, свою историю современная русская консервативная доктрина.

Это одно из наиболее ярких исповеданий философско-политического консерватизма не осталось неоцененным царствовавшим государем. В 1816 году, по свидетельству Д.Н. Блудова, император Александр I наградил Н.М. Карамзина Аннинской лентой, причем, как сам указал, не столько за «Историю Государства Российского», сколько за «Записку о древней и новой России».

Печатная судьба «Записки о древней и новой России», а настоящее, авторское ее название «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», удивительна. Будучи, безусловно, одним из классических произведений консервативной мысли в России, отдельным изданием она была напечатана только в 1914 году, более чем через сто лет после написания.

А между тем попыток опубликовать се было немало. Так, великий А.С. Пушкин хотел напечатать ее в своем «Современнике» и, предваряя это событие, представлял сочинение читателям журнала как «красноречивые страницы», писанные «со всею искренностию прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого»{59}.

В 1861 году записка вышла в Берлине. В 1870 году журнал «Русский архив» попытался напечатать записку на своих страницах, по цензура вырезала те страницы в журнале, где был текст Н.М. Карамзина.

В 1900 году А.Н. Пыпин в своем третьем издании «Исторических очерков общественного движения в России при Александре I» смог опубликовать записку в разделе «Приложений»…

«Именно Карамзин, — как точно выразился о смысле записки один советский исследователь, — первым заметил, что прививка европейской администрации к русскому самодержавию порождает раковую опухоль бюрократизма»{60}.

Именно Н.М. Карамзин был тем компетентным критиком, знающим историю нашего государства и его политические болезни, которые позволяли ему трезво анализировать пути русской государственности.

Он писал: «Здесь три генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берет из 5 мест жалование; всякому — столовые деньги… Непрестанно на государственное иждивение ездят инспекторы, сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами… Надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жаловании».

О Петре I Н.М. Карамзин писал (надо подчеркнуть, что писано это в 1811 году): «Он велик без сомнения; но еще мог бы возвеличиться гораздо более, когда бы нашел способ просветить умы Россиян без вреда для их гражданских добродетелей», то есть, продолжал он, «русская одежда, пища, борода не мешали заведению школ. Два государства могут стоять на одной степени гражданского просвещения, имея нравы различные… Народ в первоначальном завете с Венценосцами сказал им: “блюдите нашу безопасность вне и внутри, наказывайте злодеев, жертвуйте частью для спасения целого”, — но не сказал: “противуборствуйте нашим невинным склонностям и вкусам в домашней жизни”, и еще: “Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр”»{61}.

Н.М. Карамзин первым серьезно и глубоко поставил вопрос о самодержавии как о «палладиуме России». В связи с этим он обстоятельно освещал остро дебатировавшийся в те свободолюбивые времена вопрос о том, кто выше — закон или государь:

«Самодержавие основало и воскресило Россию: с переменою Государственного Устава ее, она гибла и должна погибнуть, составленная из частей столь многих и разных, из коих всякая имеет свои особенные гражданские пользы. Что кроме единовластия неограниченного может в сей махине производить единство действия? Если бы Александр, вдохновенный великодушною ненавистью к злоупотреблениям самодержавия, взял перо для предписания себе иных законов, кроме Божиих и совести, то истинный гражданин Российский дерзнул бы остановить его руку и сказать: “Государь! ты преступаешь границы своей власти: наученная долговременными бедствиями, Россия пред Святым Алтарем вручила Самодержавие Твоему предку и требовала, да управляет ею верховно, нераздельно. Сей завет есть основание Твоей власти, иной не имеешь; можешь все, но не можешь законно ограничить ее!..” Но вообразим, что Александр предписал бы Монаршей власти какой-нибудь Устав, основанный на правилах общей пользы, и скрепил бы оный святостию клятвы. Сия клятва без иных способов, которые все или невозможны, или опасны для России, будет ли уздою для преемников Александровых? Нет, оставим мудрствования ученические и скажем, что наш Государь имеет только один верный способ обуздать своих наследников в злоупотреблениях власти: да царствует добродетельно! да приучит подданных ко благу! Тогда родятся обычаи спасительные; правила, мысли народные, которые лучше всех бренных форм удержат будущих Государей в пределах законной власти; чем? страхом возбудить всеобщую ненависть в случае противной системы царствования»{62}.

Одним из первых он выступил против министерской бюрократии. «Выходило, — пишет он, — что Россиею управляли министры, то есть каждый из них по своей части мог творить и разрушать». Он выступал за Сенат, против министерств и Государственного Совета. Главным образом против ограничения верховной власти Государя этими бюрократическими инстанциями.

«Россия же существует, — негодует Н.М. Карамзин, — около 1000 лет и не в образе дикой Орды, но в виде государства великого, а нам все твердят о новых образованиях, о новых уставах, как будто бы мы недавно вышли из темных лесов американских! Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой»{63}.

Записка Н.М. Карамзина рассуждает о всех сферах политики Александра I. И образование, и финансы, и налоги, и армия, и государственные институты, и внешняя политика — ничего не утаилось от пера Н.М. Карамзина. Политической верой, символическим политическим исповеданием его была фраза «Самодержавие есть Палладиум России: целость его необходима для ее счастия». Н.М. Карамзин явился в русской мысли первым мыслителем, сформулировавшим принципы консервативного мировоззрения, повлияв на все развитие русской мысли как XIX, так и XX столетий. Следующим шагом стало правительственное формулирование политической аксиомы Российской империи, получившей название «теории официальной народности».


Теория официальной народности и граф С.С. Уваров. Теорией официальной народности в русской исторической литературе принято обозначать консервативные взгляды в области политики, просвещения, науки и литературы, сформулированные во времена царствования императора Николая I[22].

Протоматериалом для теории официальной народности, безусловно, явились идеи Н.М. Карамзина (концепция самодержавия как Палладиума России), изложенные в его записках «О древней и новой России» (для императора Николая I была сделана специально копия этой записки, датированная январем 1826 г.) и «Мнение русского гражданина».

Особую роль в формулировании этой доктрины сыграл граф С.С. Уваров (1786—1855), занимавший пост министра народного просвещения в 1833—1849 годах. Еще в 1832 году (когда он был товарищем министра народного просвещения) в своей записке на имя государя императора С.С. Уваров писал, что «именно в сфере народного образования надлежит нам прежде всего возродить веру в монархические и народные начала». Мысль об «истинно русских охранительных началах Православия, Самодержавия и Народности, составляющих последний якорь нашего спасения и вернейший залог силы и величия Отечества», была им сформулирована в докладе о результатах ревизии Московского учебного округа. При своем вступлении в должность министра, извещая об этом попечителей учебных округов, С.С. Уваров повторил принцип деятельности министерства: «Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование совершалось в соединенном духе православия, самодержавия и народности».

Эти идеи всецело были разделяемы и даже вдохновляемы самим императором Николаем I. Еще в 1826 году, при посещении Императорского Московского университета, государь император выразил желание видеть в студентах университета «прямо русских», указуя на свою политику как на национальную…

На посту министра народного просвещения свою главную задачу С.С. Уваров формулировал так: «Мое дело не только блюсти за просвещением, но блюсти за духом поколения. Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории (революции. — М.С.), то я исполню мой долг и умру спокойно».

Наряду с С.С. Уваровым большую роль в формировании теории официальной народности сыграли профессор русской истории Михаил Петрович Погодин (1800—1875) и академик и профессор русской словесности Сергей Петрович Шсвырев (1806—1864). В своей научной и педагогической деятельности в Императорском Московском университете они оба выступали за роль науки и просвещения, как охранительницы и блюстительницы общественного спокойствия, внося своими взглядами определенный вклад в развитие официальной идеологии царствования императора Николая I. Значительную роль в пропаганде официальной идеологической формулы сыграли и такие ученые, как академик и профессор русской истории Николай Герасимович Устрялов (1805—1870) и некоторые другие крупные ученые.

* * *

Следующим этапом истории развития консервативного мировоззрения должно назвать славянофильство, не остановившееся на формуле «Православие, Самодержавие, Народность», а попытавшееся развить се, особо разрабатывая смысл православия и народности в этой формуле.

Славянофилы первыми широко заявили о русской самобытности, значимости православной веры, ее отличности от европейских исповеданий, а значит, и всей вообще русской цивилизации от европейской.


Философ славянофильства. Киреевский Иван Васильевич. Еще в 1827 году вдохновенный юноша И.В. Киреевский (1806—1856) так сформулировал свой жизненный порыв в письме к Л.И. Кошелеву: «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов, и чистоту жизни возвысим над чистотою слога», исповедание чего и явилось дальнейшим его путем в жизни.

Молодому литератору прочили славу литературного критика. Заканчивая свое «Обозрение русской словесности за 1829 год», И.В. Киреевский писал: «Судьба каждого из государств европейских зависит от совокупности всех других; — судьба России зависит от одной России. Но судьба России заключается в ее просвещении: оно есть условие и источник всех благ». Уже здесь, в первых своих статьях, И.В. Киреевский сформулировал свои основные идеи о необходимости просвещения России и о его отношении к европейскому просвещению.

Предчувствуя философские возможности И.В. Киреевского, А. С. Хомяков в 1848 году адресовал ему дивное стихотворение:

Ты сказал нам: «за волною

Ваших мысленных морей

Есть земля — над той землею

Блещет дивной красотою

Новой мысли эмпирей».

Распусти ж твой парус белый,

Лебединое крыло,

И стремися в те пределы,

Где тебе, наш путник смелый,

Солнце новое взошло;

И с богатством многоценным

Возвратившись снова к нам,

Дай покой душам смятенным,

Крепость волям утомленным,

Пищу алчущим сердцам!

С конца тридцатых, в сороковые годы начинаются споры славянофилов и западников, становясь с каждым годом все непримиримее и непримиримее. Смысл расхождения этих двух групп, пожалуй, никто не выразил более кратко и четко, чем Герцен. Говоря об И.В. Киреевском, он постулировал, что «между им и нами была церковная стена». И действительно, церковь, отношение к ней, и, более правильно и точно, пребывание в ней или только «около церковных стен» было тем существенным различием, которое уже в свою очередь определяло и другие философские, исторические, политические и прочие отличия сторон.

Писательская активность И.В. Киреевского жестко зависела от возможности напечатать то, что он пишет. Оттого-то все его статьи пишутся только тогда, когда у славянофилов появляется возможность издавать какой-нибудь сборник или журнал.

Так, в 1852 году в «Московском сборнике» появляется его статья «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России».

«Самое торжество ума европейского, — пишет он в этой статье, — обнаружило односторонность его коренных стремлений; потому что при всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках, общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека… Многовековой холодный анализ разрушил все те основы, на которых стояло европейское просвещение от самого начала своего развития; так что собственные его коренные начала, из которых оно выросло, сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам».

В России же, но мнению И.В. Киреевского, отсутствовали три главные основы, которые действовали в Европе: древнеримский мир, католичество и возникшая из завоеваний государственность. «Рассудочность, проникавшая римскую жизнь во всех ее проявлениях, отразилась и в умственной особенности Запада, всюду заменяя внутреннее содержание; она заразила собою и западное христианство. Политическая же жизнь Запада основалась на насилии». Насилие в основании и должно в конце концов разрушить просвещенность Запада.

Отсутствие завоевания при начале государства в России, не абсолютность границ между сословиями, правда внутренняя, а не право внешнее, таковы, по мнению И.В. Киреевского, отличительные черты древнерусского быта.

В святоотеческой мысли, в православной вере И.В. Киреевский видел духовную альтернативу европейской образованности, ту альтернативу, которая может создать новую русскую философию. Он хотел, «чтобы те начала жизни, которые хранятся в учении Святой Православной Церкви, вполне проникнули убеждения всех степеней и сословий наших; чтобы эти высшие начала, господствуя над просвещением европейским и не вытесняя его, но напротив, обнимая его своею полнотою, дали ему высший смысл и последнее развитие, а чтобы та цельность бытия, которую мы замечаем в древней, была навсегда уделом настоящей и будущей нашей православной России».

В 1856 году в «Русской беседе» была напечатана последняя статья И.В. Киреевского «О необходимости и возможности новых начал для философии».

«Философия на Западе, — говорил он в ней, — дошла до своего крайнего предела развития. Есть желание противопоставить рационализму философские учения, основанные на вере, но на деле получается констатация лишь того постулата, что вера несовместима с разумом.

Отпадение Запада от Церкви привело к первому раздвоению «в самом основном начале Западного вероучения, из которого развилась сперва схоластическая философия внутри веры, потом реформация в вере и наконец философия вне веры. Первые рационалисты были схоластики; их потомство называется гегельянцами».

«Чем свободнее, — продолжал он, — чем искреннее верующий разум в своих естественных движениях, тем полнее и правильнее стремится он к Божественной истине. Для православномыслящего учение Церкви не пустое зеркало, которое каждой личности отражает ее очертание; не Прокрустова постель, которая уродует живые личности по одной условной мерке; но высший идеал, к которому только может стремиться верующий разум, конечный край высшей мысли, руководительная звезда, которая горит на высоте неба и, отражаясь в сердце, освещает разуму его путь к истине». Он не говорил о простом возобновлении философии Св. Отцов. «Возникшая из отношения веры к современной образованности, она должна была соответствовать и вопросам своего времени, и той образованности, среди которой она развилась. Развитие новых сторон наукообразной и общественной образованности требует и соответственного им нового развития философии. Но истины, выраженные в умозрительных писаниях Св. Отцев, могут быть для нее живительным зародышем и светлым указателем пути».

«Противопоставить эти драгоценные и живительные истины современному состоянию философии, проникнуться, по возможности, их смыслом, сообразить в отношении к ним все вопросы современной образованности, все логические истины, добытые наукой, все плоды тысячелетних опытов разума среди его разносторонних деятельностей; изо всех этих соображений вывести общие следствия, соответственные настоящим требованиям просвещения, — вот задача, решение которой могло бы изменить все направление просвещения в народе, где убеждения православной веры находятся в разногласии с заимствованной образованностью» — такой путь обрисовал И.В. Киреевский для русской философии.

Но в 1856 году И.В. Киреевский, приехавший в С.-Петербург к оканчивавшему лицей старшему сыну, заболел холерой и скончался.

Вот как писал в своем некрологе на смерть И.В. Киреевского Л.С. Хомяков: «Сердце, исполненное нежности и любви; ум, обогащенный всем просвещением современной нам эпохи; прозрачная чистота кроткой и беззлобной души; какая-то особенная мягкость чувства, дававшая особенную прелесть разговору; горячее стремление к истине, необычайная тонкость диалектики в споре, сопряженная с самой добросовестною уступчивостью, когда противник был прав, и с какой-то нежной пощадою, когда слабость противника была явною; тихая веселость, всегда готовая на безобидную шутку, врожденное отвращение от всего грубого и оскорбительного в жизни, в выражении мысли или в отношениях к другим людям; верность и преданность в дружбе, готовность всегда прощать врагам и мириться с ними искренно; глубокая ненависть к пороку и крайнее снисхождение в суде о порочных людях; наконец, безукоризненное благородство, не только не допускавшее ни пятна, ни подозрения на себя, но искренно страдавшее от всякого неблагородства, замеченного в других людях: таковы были редкие и неоцененные качества, по которым Иван Васильевич Киреевский был любезен всем, сколько-нибудь знавшим его, и бесконечно дорог своим друзьям».

Таинственен путь русских мыслителей, как таинственна и закрыта от людских празднолюбонытных взоров всякая глубокая душа человеческая. Очень сложно объяснить феномен возрастания духа людей сильных, волевых, глубоко верующих и не склонных к публичным рефлексиям своих настроений. Таким феноменом, безусловно, являлся и другой идеолог славянофильства — Л.С. Хомяков (1804—1860).


«Боец без устали и отдыха». Философ-славянофил Алексей Степанович Хомяков. Почти все современники, кроме крайних его недоброжелателей, вспоминают о А.С. Хомякове как об очень приятном, энергичном и веселом человеке. Для некоторых внешнее его поведение было трудно соединимо с представлением о серьезности и глубине духовной жизни. И они обманывались, называя Л.С. Хомякова человеком сугубо погруженным в бытовой мир деревенской барской жизни. По-видимому, Алексей Степанович допускал в свой внутренний мир очень не многих, или даже вообще никого, а приоткрывался он только случайно, да и то лишь внимательным и высокотактичным людям.

Существует рассказ Юрия Самарина об одном виденном им собственными глазами случае из жизни А. С. Хомякова, в котором Самарин невольно стал свидетелем проявления духовного мира знаменитого славянофила. Произошло это вскоре после смерти в январе 1852 года Екатерины Михайловны, жены Хомякова. «Жизнь его раздвоилась, — пишет Юрий Самарин, — днем он работал, читал, говорил, занимался своими делами, отдавался каждому, кому до него было дело. Но когда наступала ночь и вокруг него все улегалось и умолкало, начиналось для него другая пора… Раз я жил у него в Ивановском. К нему съехалось несколько человек гостей, так что все комнаты были заняты, и он перенес мою постель к себе. После ужина, после долгих разговоров, оживленных и его неистощимою веселостию, мы улеглись, погасили свечи, и я заснул. Далеко за полночь проснулся от какого-то говора в комнате. Утренняя заря едва-едва освещала ее. Не шевелясь и не подавая голоса, я начал всматриваться и вслушиваться. Он стоял на коленях перед походной своей иконой, руки сложены крестом на подушке стула, голова покоилась на руках. До слуха моего доходили сдержанные рыдания. Это продолжалось до утра. Разумеется, я притворился спящим. На другой день он вышел к нам веселый, бодрый, с обычным своим добродушным смехом. От человека, всюду его сопровождавшего, я слышал, что это повторялось почти каждую ночь».

«Мы не знаем, — писал о А.С. Хомякове с удивлением один из самых глубоких исследователей русской мысли, — как сложился его твердый духовный и умственный характер. Из того, что мы знаем о его молодых годах, сложение его мировоззрения мало объясняется. Создается впечатление, что Хомяков “родился”, а не “стал”»{64}.

Но это впечатление и у самого о. Георгия Флоровского вскоре заменяется убеждением, что цельность духа у А.С. Хомякова — это результат его закаленности, прошедшей, быть может, через многие испытания и искушения, о которых история русской мысли просто нс знает из-за отсутствия свидетельств.

В 1837 году умирает А.С. Пушкин, постепенно начинает ослабевать поэтический накал начала XIX столетия, приходит время философских размышлений. В преддверии знаменитых «сороковых годов» со статьи «О старом и новом» (1839), по сути, начинается печатная проповедь славянофильского учения. Встает во весь свой гигантский рост вопрос о самобытности России, о се дальнейшем онтологическом выборе пути развития.

А.С. Хомяков оптимистически утверждал этот новый путь в своем рассуждении «о старом и новом». «Мы будем продвигаться вперед смело и безошибочно, — писал он, — занимая случайные открытия Запада, но придавая им смысл более глубокий или открывая в них те человеческие начала, которые для Запада остались тайными, спрашивая у истории Церкви и законов ее — светил путеводительных для будущего нашего развития и воскрешая древние формы жизни русской, потому что они основаны на святости уз семейных и на неиспорченной индивидуальности нашего племени. Тогда, в просвещенных и стройных размерах, в оригинальной красоте общества, соединяющего патриархальность быта областного с глубоким смыслом государства, представляющего нравственное и христианское лицо, воскреснет древняя Русь, но уже сознающая себя, а не случайная, полная сил живых и органических, а не колеблющаяся вечно между бытием и смертью».

Сам А.С. Хомяков был удивительно разнообразным человеком. Его дочь, Мария Алексеевна, вспоминала о своем отце так: «А<лексей> С<тепанович> любил всякое состязание (соревнование) словесное, умственное или физическое; он любил и диалектику, споры и с друзьями, и с знакомыми, и с раскольниками на Святой (в Кремле), любил и охоту с борзыми, как природное состязание, любил скачки и верховую езду, игру на биллиарде, в шахматы и с деревенскими соседями в карты в длинные осенние вечера, и фехтование, и стрельбу в цель» (отдел письменных источников Государственного Исторического музея). Он был столь многосторонен, что С.Т. Аксаков говорил о нем, что «из Хомякова можно выкроить десять человек, и каждый будет лучше его».

Во всем этом он был абсолютно неподражаем, обаятелен и запоминаем. Хорошо его знавшие вспоминали, что основными чертами его характера были простота и веселость.

В «Былом и думах» Герцен (идейный противник славянофильства) писал о Хомякове следующим образом: «Ум сильный, подвижной средствами и неразборчивый на них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо переспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил и колол, нападал и преследовал, осыпал цитатами и остротами»{65}.

Одной из главных тем размышлений А.С. Хомякова была тема церкви, смысл которой идеально передает название одной из его работ — «Церковь — одна». Он очень тонко чувствовал отличность православной церкви от католичества и протестантства и много писал об этом. Веру он понимал как общее дело. «Ты понимаешь писание, во сколько творишь дела угодные мудрости в тебе живущей. Но мудрость, живущая в тебе, не есть тебе данная лично, но тебе, как члену Церкви, и дана тебе отчасти, не уничтожая совершенно твою личную ложь, — дана же Церкви в полноте истины и без примеси лжи. Посему не суди Церкви, но повинуйся ей, чтобы не отнялась от тебя мудрость».

Церковный опыт, святоотеческая традиция были главными мерилами церковности в его трудах. Католическому авторитету он противополагает свободу, но свободу, основанную не на праве, а на обязанности и единомыслии с церковью.

Из учения о церкви А.С. Хомяков выводит и свою антропологию, главным постулатом которой является утверждение несамодостаточности личности как таковой. «Отдельная личность, — утверждает А.С. Хомяков, — есть совершенное бессилие и внутренний непримиримый разлад»{66}.

Он говорит о том, что в каждой личности борются два начала: свободы и необходимости. Исходя из такого понимания, он выделяет два типа личности: одни, в которых преобладает принцип свободы (иранский тип, как он называет), другие, в которых господствует принцип необходимости (кушитский). Окончательное раскрытие иранского типа личности он видит в христианстве.

Основой его гносеологии был постулат о том, что «истина недоступна для отдельного мышления, доступна только совокупности мышлений, связанных любовью», причем любовью именно христианской и в церкви. «Познание божественных истин, — пишет А.С. Хомяков, — дано взаимной любви христиан и не имеет другого блюстителя, кроме этой любви».

Таким образом, любой философский или историософский вопрос для А.С. Хомякова был неотъемлемо сопряжен с христианским учением. Это не было случайностью, поскольку сам А.С. Хомяков стремился к построению именно «христианской философии». Все, что он делал, он делал с убеждением, что поймут его только потомки. Так, еще в 1845 году в письме к Юрию Самарину он писал: «Мы должны знать, что никто из нас не доживет до жатвы и что наш духовный и монашеский труд пашни, посева и полотья есть дело не только русское, но и всемирное». А позже тому же Самарину он напишет такие строки: «Мы передовые; а вот правило, которого в историях нет, но которое в истории несомненно: передовые люди не могут быть двигателями своей эпохи; они движут следующую, потому что современные им люди еще не готовы. Разве к старости иной счастливец доживет до начала проявления своей собственной, долго носимой мысли»…

Несмотря на известное красивое герценовское выражение об одном сердце у западников и славянофилов, нужно сказать, что дальнейшее развитие этих учений с каждым новым поколением все более расходилось во взглядах друг от друга. И камнем преткновения в их взаимоотношениях, пунктом их размежевания явился вопрос о «самобытности» России. Родовая болезнь нашего интеллигентного общества — «европейничанье», неверие в Россию и очарование Европой, прогрессом и революцией все более противополагали друг другу духовных наследников западников и славянофилов.


Великий борец с «европейпичаньем». Данилевский Николай Яковлевич. Свою самую известную историософскую книгу «Россия и Европа» Данилевский начал писать с осени 1865 года{67}.

Ф.М. Достоевский писал о книге «Россия и Европа», что она «будущая книга всех русских»{68}.

Основные положения Н.Я. Данилевского: нет единой человеческой истории, а есть череда сменяющих друг друга цивилизаций, проходящих в своей истории детство, зрелость и дряхлость. Все цивилизации реализовывались в какой-нибудь одной из четырех сфер: религиозной, культурной, политической или экономической, и только в славянской, как надеялся Н.Я. Данилевский, осуществится четырехосновный, объединяющий в себе все сферы культурно-исторический тип.

Большинство дальнейших работ Н.Я. Данилевского[23]посвящено политическому разбору положения России в мировой политике 70-х годов XIX века. Рассмотрение войн — франко-прусской (1870—1871) и русско-турецкой (1877—1878), — продемонстрированное Н.Я. Данилевским в обширных статьях «Россия и франко-германская война» и «Война за Болгарию», можно признать за образцовое аналитическое исследование геополитических столкновений того времени. Историческая конкретика тем, рассматриваемых в этих статьях Н.Я. Данилевского, возможно, не всегда имеет внеисторическое значение, зато сама система взглядов на внешнюю политику России, безусловно, важна и интересна сегодня. Итоговой теоретической работой, возводящей конкретные исторические размышления первых двух статей на уровень сверхисторических обобщений, является статья «Горе победителям» (но мнению Н.Н. Страхова, это лучшая политическая статья XIX столетия на русском языке), посвященная все той же теме — Россия и Европа, их взаимоотношения.

Приведя резкие исторические доводы в первых двух статьях о враждебности Европы как политического организма в отношении России, Н.Я. Данилевский в своей третьей статье вопрошает: «Не до очевидности ли ясно, что, по крайней мере в политическом отношении, Россия к Европе не принадлежит?»

Антагонизм между Европой и Россией (антиевропой, как се называет Н.Я. Данилевский) стоит на совершенно неустранимых причинах. Он видит три причины такого положения — особенно ярко на примере восточного вопроса. Первая: Россия — самое сильное славянское государство, вокруг которого и группируются другие славянские племена; вторая — это стремление англо-саксов к морскому владычеству, в том числе и на азиатском материке, а третья состоит для него в противоположности православия и католицизма, покровителем которого выступала традиционно Франция. Отрицательное же отношение Германии к России он выводит из того постулата, что вообще все могущество Германии зиждется на славянском элементе, частью уничтоженном, частью же подчиненном во времена Средневековья. И те, и другие никогда не забывали об этом.

«Антагонизм Европы и России, — писал он, — не только сохранится по-прежнему, но будет все возрастать и возрастать, — по мере возрастания Внутренних сил России, по мере пробуждения и уяснения народного сознания, как русского, так и других славянских народов».

Всякий организм, по мнению Н.Я. Данилевского, если он самостоятелен но отношению к своим соседям, не может не быть противоположен другим, так как он не слился со своими соседями, а значит, ощутил свою противоположность и самостоятельно самоорганизовался в отдельный мир.

Что же такое Европа в политическом смысле? По Н.Я. Данилевскому, это вся совокупность европейских государств, внутренне осознающих себя как единое политическое целое, которое не всегда видно во внутриевропейских отношениях, когда речь идет об отстаивании сугубо национальных дел. Но политическое единство Европы осязаемо обнаруживается всякий раз, когда ее интересы сталкиваются с интересами России.

Рассматривая печальные последствия Берлинского конгресса 1878 года, Н.Я. Данилевский писал: «Если настоящая война, все ее жертвы, все горе нами перенесенное, все ошибки нами сделанные, все криводушие наших противников и союзников, все оскорбления нами претерпенные — будут иметь своим результатом, что факт этот (факт антагонизма Европы и России. — М.С.) достигнет наконец до нашего сознания, станет нашим политическим догматом, то, несмотря на всю горечь испитой нами чаши, мы не напрасно воевали, не напрасно тратили достояние и кровь России. Такой результат был бы драгоценнее всяких материальных приобретений, всякого видимого успеха, даже такого, как овладение проливами и водружение креста на куполе святой Софии».

Именно политическим догматом Н.Я. Данилевский хотел видеть осознание русским обществом противоположности и враждебности политических устремлений России и Европы. Только подобное догматизирование способно (по его мнению) сохранить Россию от перманентных неудач в отношениях с Европой. России совершенно не нужно сохранять равновесие сил в Европе, и ее политика должна стать открыто русской, а не «русско-европейскою» или «европейско-русскою».

Россия, по Н.Я. Данилевскому, должна перестать считать себя членом европейской политической системы, поскольку Европа показывает враждебное единство всякий раз, когда дело касается русских интересов. Выход России из европейской политической системы не предполагает разрыва всех дипломатических отношений с европейскими государствами. Н.Я. Данилевский также отнюдь не считал нужным безрассудно нападать на Европу, испытывая военное счастье на полях сражений, а хотел лишь изменения сущности направления русской политики. «Выступить из европейской политической системы, — писал Н.Я. Данилевский, — значит: не принимать к сердцу европейских политических интересов, смотреть на дело как оно есть и не закрывать глаза перед очевидностью, не принимать созданных себе призраков за действительность; где есть враг — там и видеть врага, а не считать его за друга, прибегая ко всевозможным фикциям, чтобы совершить эту метаморфозу, не на деле, конечно, а в собственном своем воображении»,

В статье «Несколько слов по поводу конституционных вожделений нашей либеральной прессы» Н.Я. Данилевский касается вопроса о верховной власти в России. Осознавая, что все формы власти — монархические, аристократические и демократические — несовершенны и никогда не смогут стать абсолютно идеальными, он выдвигает критерий исторической применимости лучшего принципа власти для каждого конкретного народа и государства: «Вопрос о лучшей форме правления для известного государства решается не политическою метафизикой, а историей». При этом, отрицая необходимость и даже возможность введения в России конституции, он видел абсурдную нелепость в идее чистой демократии, предполагающей главным своим политическим догматом верховную власть народа в государстве. Отрицая наличие воли у народа для выполнения огромного количества дел государственных, Н.Я. Данилевский считал также, что народное просвещение не способно сделать из народа верховного владыку своего государства, поскольку предметы государствоведения требуют огромных знаний и постоянной практики, чего никакое общеобразовательное просвещение дать неспособно. Основная масса народа просто не имеет свободного от постоянного материального труда времени для серьезного просвещения. А потому в требовании конституции и народного волеизъявления Н.Я. Данилевский не находил ничего, кроме всегдашнего желания нашей интеллигенции перенять европейские политические институты, то есть «поевропейничать».

То же подражательство Н.Я. Данилевский видит и в вопросе о происхождении нашего нигилизма (в одноименной статье). Разбирая работу одного современного ему публициста, преодолевшего в своем сознании нигилизм, Н.Я. Данилевский указал на то, что наш нигилизм — это явление не специально и самобытно наше, а «благоприобретенное», все оттуда же, из Европы. «Самостоятельность наша, — пишет он, — в деле нигилизма оказалась только в одном, — в том, в чем всякая подражательность самостоятельна, именно мы утрировали, а следовательно, и окарикатурили самый нигилизм, точно так же, как и новейшие методы утрируются и принимают вид, переходя на головы, плечи, талии провинциальных модниц и франтов».

Для Н.Я. Данилевского лучшим доказательством несамостоятельности и подражательности нашего нигилизма явилось то, что он народился на свет как раз во времена реформ императора Александра II, во время наиширочайших гражданских свобод и государственных перемен. «Какое, — вопрошал Н.Я. Данилевский, — доказательство подражательности, несамобытности, беспочвенности нашего нигилизма может сравниться с этим совпадением?»

Конечно, Н.Я. Данилевский понимал, что нигилизм имел свои корни в русском обществе, и прежде всего в сороковые и пятидесятые годы, годы, когда западничество выступило с сознательным требованием подражания Европе, вытравляя понемногу все самобытные начала. Русское общество в те времена уже было подготовлено к восприятию любого содержания, переносимого из «страны великих чудес»…

Одним из самых рьяных и недобросовестных критиков Н.Я. Данилевского, вероятнее всего, был B.C. Соловьев, который часто упрекал Н.Я. Данилевского в том, что тот променял «христианский универсализм» на племенной национализм или панславизм. Утверждалось это, конечно, в связи с книгой «Россия и Европа», которую B.C. Соловьев не стеснялся в частной переписке называть «Кораном всех мерзавцев и глупцов»{69}.

Здесь видна некоторая личная «задетость» B.C. Соловьева, которая, быть может, легче понимаема после прочтения большой статьи «Владимир Соловьев о православии и католицизме». Статья была опубликована в «Известиях Славянского общества» в марте 1885 года, и в ней Н.Я. Данилевский вскрывает не только частную неправоту B.C. Соловьева в отношении православия, но и делает гораздо более важные выводы о способе мышления и построении доказательств, свойственных B.C. Соловьеву.

Данилевского крайне удивило, что в своих работах B.C. Соловьев предлагает смиренному православному Востоку отказаться от своих византийских корней и повиниться перед римским католичеством. Сам B.C. Соловьев, рассматривая церковную историю, принял безапелляционно сторону римского папизма в вопросе раскола XI столетия, причем сделал это с явными тенденциозностью и схематичностью, свойственной соловьевскому мышлению вообще. «Опыт нам показывает, — пишет Н.Я. Данилевский, — что главный недостаток или порок философствующих умов, то есть метафизически философствующих, есть склонность к симметрическим выводам. При построении мира по логическим законам ума является схематизм, и в этих логических схемах все так прекрасно укладывается по симметрическим рубрикам, которые, в свою очередь, столь же симметрически подразделяются. Затем находят оправдание этому схематизму в том, что будто бы он ясно проявляется в объективных явлениях мира».

Крайне схематизируя исторический процесс, B.C. Соловьев находит, что от начала человеческой истории Восток всегда противополагался Западу, на что Н.Я. Данилевский разумно возражает, что Древний мир (как мы его знаем) представлял собой только Восток (Египет, Вавилония и т.д.), и в те времена не было никакого Запада, никакой Европы. В дальнейшем своем рассуждении B.C. Соловьев выставляет тезис, что на Востоке человек всегда подчинялся во всем сверхчеловеческой силе, а на Западе человек был всегда самодеятельным существом. Здесь схематизм и симметричность вновь подводят логику B.C. Соловьева, так как он «забывает» о рационалистически настроенном Китае, никогда не заботившемся о сверхъестественных силах, на что и указывает ему Н.Я. Данилевский.

Все эти исторические выкладки делаются B.C. Соловьевым для того, чтобы перейти к излюбленной им теме религиозного объединения и рассуждению о винах восточных церквей перед римскою в деле раскола XI столетия. Н.Я. Данилевский же в своей ответной статье вообще отрицает разделение церкви, так как «если разуметь под церковью таинственное тело Христово, тело, коего Он глава, и одушевляемое Духом Святым, — а ведь так понимает церковь г. Соловьев, — то ведь тело это есть святой таинственный организм в реальном, а не метафорическом только смысле; а ежели организм, то и индивидуальность — особь особенного высшего порядка. Как же может тело это разделиться, оставаясь живым, сохраняя свою живую индивидуальность? Недопустимость, невозможность этого очевидны». П.Я. Данилевский настаивает на отпадении западной церкви от вселенского православия.

В этой полемике поднимается вопрос и о Filioque. B.C. Соловьев вопрошает: имеет ли оно отношение к букве Символа Веры или к его содержанию? Н.Я. Данилевский утверждает, что католическое прибавление к Символу Веры является умалением Третьей Ипостаси Святой Троицы, а потому православным должно опасаться неправославных учений римо-католиков. На излюбленный же вопрос всех филокатоликов, какими же Вселенскими Соборами осуждено католическое учение о Filioquc, — Н.Я. Данилевский убедительно отвечает: на всех Соборах, на которых и был установлен Никео-Цареградский Символ Веры как неприкосновенный и неизменяемый.

Все остальные неправославные учения римского католицизма: непорочное зачатие Пресвятой Девы Марии и непогрешимость папы, говорящего ex cathedra, по Н.Я. Данилевскому, происходят из-за неправильного понимания догмата о церкви, что сначала было выражено «еретическим поступком» (разрывом со Вселенскою Церковью в XI веке), а затем логически было закреплено и «еретическим словом» на Ватиканском Соборе, принявшем догмат о непогрешимости пап, оправдывающий уже все прошлое, настоящее и будущее действие римского католицизма.

Резкое неприятие идей B.C. Соловьева (причем излюбленных им идей о соединении католицизма с православною церковью) и указание на «подпихивания, подталкивания и перемещения фактов, ради умещения их в схему» обосновано Н.Я. Данилевским с крайне редким для 80-х годов XIX столетия знанием церковной и византийской истории, что не могло не задеть гордого философа. Дальнейшая борьба с идеями Н.Я. Данилевского еще долго не могла успокоить быстрого на обличение пера B.C. Соловьева. Умерший в 1885 году Николай Яковлевич[24], к сожалению, не мог уже ничего ответить своему не в меру рьяному и не очень разборчивому в средствах критику.

Западничество все более требовало отказа от русских идеалов во имя соединения с Европой, оно все более радикализировалось и требовало полного отказа от «почвы» во имя растворения России в западной религиозной или политической проблематике. Одним из противодействующих этому направлению, наряду со славянофилами, был и крупнейший публицист XIX столетия Михаил Никифорович Катков (1818—1887), без которого экскурс в историю русского консерватизма будет неполным.


Великий страж империи. Катков Михаил Никифорович. В одной из своих статей Константин Леонтьев предлагал поставить рядом с памятником А.С. Пушкину памятник и Михаилу Никифоровичу Каткову — в знак благодарности и значимости содеянного им для России.

Что же сделал этот человек для России, что можно поставить ему в историческую заслугу?

Во многом именно М.Н. Катков явился тем охранительным деятелем, который не дал в 1863 году (год польского восстания и почти поголовной поддержки его в либерально-революционном стане) повториться ситуации вмешательства Европы в дела России, приведшей в 1853 году к Восточной войне. Страна смогла национально консолидироваться вокруг русского престола перед лицом польского восстания и реальной опасности раскола империи. В немалой степени этому способствовала позиция «Московских ведомостей» и лично ее редактора и ведущего публициста М.Н. Каткова.

В 1881 году (год цареубийства) та же публицистическая напряженность статей «Московских ведомостей» и политическое влияние М.Н. Каткова вновь спасли империю, теперь уже от конституции и ограничения свободы проявления исторического самодержавия, являвшегося на протяжении веков русской истории волевым двигателем для всех деяний русского государства.

Своей публицистикой М.Н. Катков смог дважды отодвинуть разрушительную бурю, подготовлявшуюся революционными шестидесятниками и конституционными восьмидесятниками. Те же, в свою очередь, отвечали ему ненавистью, хулой и вынашиванием планов его политического крушения и даже убийства.

Демократическое общество обрекло М.Н. Каткова на забвение.

Приходит время отдать должное и М.Н. Каткову — издателю журнала «Русский вестник», где был напечатан почти весь корпус русской литературной классики («Война и мир» и «Лина Каренина» графа Л.Н. Толстого, «Преступление и наказание», «Идиот», «Братья Карамазовы» Ф.М. Достоевского, «На ножах» и «Соборяне» Н.С. Лескова, «Накануне», «Отцы и дети», «Дым» И.С. Тургенева, лучшие стихи Ф.И. Тютчева, графа А.К. Толстого, Я.П. Полонского, А.Н. Майкова, А.А. Фета, повести и статьи К.Н. Леонтьева и т.д.); профессору философии Императорского Московского университета; организатору одного из лучших учебных заведений Российской империи — лицея имени цесаревича Николая Александровича; редактору-издателю (1863—1887) наиболее влиятельной консервативной газеты «Московские ведомости», в которой он почти ежедневно в течение четверти века публиковал свои публицистические статьи, читавшиеся всей Россией (после его смерти они были собраны и изданы в 25 огромных томах).

С 1850-х годов, ведя постоянную публицистическую борьбу со своими оппонентами, М.Н. Катков начал формулировать свое понимание консервативной «охранительной» политики. Истинным прогрессом, по его мнению, является «улучшение на основании существующего»; историческое развитие государственности — как концентрация власти; личное служение монарху. Польское восстание 1863—1864 годов — время становления всеимперской известности публицистических выступлений М.Н. Каткова против польского сепаратизма (собрание статей по польскому вопросу. Вып. 1—3. М., 1887) и нигилизма. М.Н. Катков принимает активное участие в реформах императора Александра II, особенно в области народного просвещения (внедрения классической системы образования, в качестве практического примера он основал в 1867 г. Императорский Лицей в память цесаревича Николая){70}, становясь, по выражению современников, публицистом не столько газетным, «сколько государственным». В 1882 году император Александр III за многолетние литературные труды дает ему чин тайного советника.

Все сочувственно отзывавшиеся о деятельности М.Н. Каткова сходились во мнении, что наиболее последовательно в его публицистике выразились вопросы о государственной власти{71}.

Будучи принципиальным противником либерального парламентаризма и конституционализма, М.Н. Катков говорил, что «никто так не ошибается насчет России, как те, которые называют ее демократической страной. Напротив, нет народа, в котором демократические инстинкты были бы слабее, чем в народе русском», и что «в каких бы размерах, силе и форме ни замышляли представительство, оно всегда окажется искусственным и поддельным произведением и всегда будет более закрывать народ с его нуждами. Оно будет выражением не народа, а чуждых ему партий».

В год цареубийства императора Александра II он писал: «Правительству необходимо сближение с народом, но для этого требуется обратиться к нему непосредственно, а не через представительство какое бы то ни было, узнавать нужды страны прямо от тех, кто их испытывает… Устроить так, чтобы голос народных потребностей, не фиктивных, а действительных, достигал престола без всякой посторонней примеси — вот задача, достойная правительства самодержавного монарха, вот верный шаг на пути истинного прогресса».

Именно в области государства и верховной власти, его организующей, М.Н. Катков нашел принципиальное отличие, которое стоит между Западом и Россией.

«Противоположность между нами и Западом, — утверждал он, — в том состоит, что там все основано на договорных отношениях, а у нас на вере. Такое слияние царя с народом и взаимная их принадлежность друг к другу вели к тому выводу, что всякая царская служба была службой государственной и всякая государственная служба — царской, то же самое были и обязанности».

Он последовательно проводил принцип служения государю и государству для всех подданных империи, независимо от сословия. Всесословная обязательная служба для него была основополагающей для правильной и здоровой жизнедеятельности русской государственности.

«В понятиях и чувстве народа, — подчеркивал М.Н. Катков, — Верховная власть есть начало священное. Чем возвышеннее и священнее это начало в понятиях и чувстве народа, тем несообразнее, фальшивее и чудовищнее то воззрение, которое хочет видеть в разных административных властях как бы доли Верховной власти. Как бы ни было высоко поставлено административное лицо, каким бы полномочием оно ни пользовалось, оно не может претендовать ни на какое подобие принципу Верховной власти. Власть, в которую облечен администратор, бесконечно, toto genere, отлична от Верховной власти. Администратор не может считать себя самодержцем в малом виде… Служба государю не может также считаться исключительной принадлежностью бюрократической администрации… Все, от мала до велика, могут и должны видеть в себе в какой бы то ни было степени и мере слуг государевых. Что у нас называется общественной службой, то, в сущности, есть такая же служба государю, как и всякая другая, и в этом отношении различие между государственной и так называемой общественной службой не существенно. Мировой судья (охранитель общественного мира) так же служит государю, как и бюрократический деятель»{72}.

В этом ясно виделось возрождение принципа Московской Руси, где государи считали, что всякий гражданин несет на себе обязанность служения царю и Московскому государству, и проводили этот принцип как основополагающий.

Как писал по поводу этого катковского учения крупный юрист Н.А. Захаров, «если на Западе государственный корабль направляется согласно словесным указаниям составивших себе общественную популярность лиц, то у нас он движется под влиянием этико-политической обязанности службы нераздельным царю-родине. Общая воля, направленная к одной цели, руководит правильностью исполнения»{73}.

М.Н. Катков не признавал бумажных конституций, дарованных или завоеванных вследствие политических противостояний различных интересов. Им утверждалась этическая значимость основных русских государственных принципов.

«Говорят, — писал как бы в завещание незадолго до своей смерти М.И. Катков, — что Россия лишена политической свободы, говорят, что хотя русским подданным и предоставляется законная гражданская свобода, но что они не имеют прав политических. Русские подданные имеют нечто более, чем политические права: они имеют политические обязанности. Каждый из русских подданных обязан стоять на страже прав Верховной власти и заботиться о пользах государства. Каждый не то что имеет только права принимать участие в государственной жизни и заботиться о се пользах, но призывается к тому долгом верноподданного. Вот наша конституция. Она вся, без параграфов, содержится в краткой формуле нашей государственной присяги на верность… Какое же правительство, не потерявшее смысла, может отнимать у людей право исполнять то, что велит ему долг присяги?»{74}

Будучи глубоко верующим православным человеком, М.Н. Катков не разделял мир веры и мир политики. Вообще, М.Н. Катков отличался от западников именно своей искренней религиозностью, а от славянофилов — практичностью действующего политика. Политические вопросы у него получали смысл и освещение в его религиозном исповедании, осознании необходимости свидетельствования православных смыслов в мире, в желании достичь возможно более полного воплощения христианского мировоззрения в политических устремлениях государственной политики.

«Всякая власть от Бога — учит наша Церковь. Но русскому Царю дано особое значение, отличающее его от других властителей мира. Он не только государь своей страны и вождь своего народа — он Богом поставленный блюститель и охранитель Православной Церкви, которая не знает над собой земного наместника Христова и отреклась от всякого действия, кроме духовного, предоставляя все заботы о своем земном благосостоянии и порядке освященному ей вождю великого православного народа. Русский Царь есть более чем наследник своих предков: он преемник Кесарей восточного Рима, устроителей Церкви и ее Соборов, установивших самый символ христианской веры. С падением Византии поднялась Москва и началось величие России. Вот где тайна той глубокой особенности, которой Россия отличается среди других народов мира».

А ведь писало это М.Н. Катковым еще во времена почти полного неприятия европейскими и западническими учеными мирового значения православной Византийской империи и, в частности, се значения в истории и мировоззрении русского мира.

Как последовательный монархист М.Н. Катков глубоко чувствовал великое значение единоличного правления в русской истории.

«Монархическое начало, — пишет он в одной из своих статей, — росло одновременно с русским народом. Оно собирало землю, оно собирало власть, которая в первобытном состоянии бывает разлита повсюду, где только есть разница между слабым и сильным, большим и меньшим. В отобрании власти у всякого над всяким, в истреблении многовластия состоял весь труд и вся борьба русской истории. Борьба эта, которая в разных видах и при разных условиях совершалась в истории всех великих народов, была у нас тяжкая, но успешная благодаря особенному характеру Православной Церкви, которая отреклась от земной власти и никогда не вступала в соперничество с государством. Тяжкий процесс совершился, все покорилось одному верховному началу, и в русском народе не должно было оставаться никакой власти, от монарха не зависящей. В его единовластии русский народ видит завет всей своей жизни, в нем полагает все свои чаяния»{75}.

Значимость М.Н. Каткова как публициста в разной степени положительно оценивалась практически всеми продолжателями русской традиции консервативного государствоведения. Его яркая имперская публицистика была значительным вкладом в изучение правовой самобытности русской государственности.

Дальнейшее развитие русского консерватизма настоятельно требовало творческого синтеза направлений славянофильского и карамзинско-катковского в какой-то более глубокой и универсальной системе. Одним из первых, кто сделал такую попытку, был К.Н. Леонтьев (1831-1891).


Эстетик, охранитель, реакционер. Леонтьев Константин Николаевич (в монашестве Климент). И все-таки в крайностях есть своя красота. Величавость и мощь личности Константина Леонтьева, сила его откровенного слова никогда не затеряются на фоне многочисленнейшей среды все более безвозвратно уходящих в историческое небытие его мелколиберальных современников навроде Михайловских, Пыпиных, Стасюлевичей и им подобных.

В чем же тайна этого процесса, устарения прогрессистов и современность охранителей? Видимо, разгадка здесь все же в том, что в многолетнем споре нового и старого такие мыслители, как Константин Леонтьев, думали о вечном, чем и останутся современными во все времена.

Тяжко заболев в 1871 году, он переживает религиозное обращение, исцеляясь чудесным образом по молитвам Пресвятой Богородицы от недуга, и даст обет принять монашество. В 1871—1872 годах живет на Афоне в русском Пантелеймоновском монастыре. К его эстетизму в это время прибавилась живая личная вера.

В 1874 году К.Н. Леонтьев возвращается в Россию. Размышления над сочинениями славянофилов и Н.Я. Данилевского и собственные впечатления от славяно-греческого мира вылились в исследование «Византизм и славянство» (1875). Следуя во многом за Н.Я. Данилевским, К.Н. Леонтьев применял к философии истории принципы биологических наук. Он утверждал, что всякий исторический организм (государство, общество) подвержен «естественным» законам рождения, созревания, расцвета («цветущей сложности»), старения и умирания («вторичного смесительного упрощения»). Одновременно он высказывается весьма нелестно о вере в само славянское племя: «нужна вера не в само это отрицательное племя, а в счастливое сочетание с ним всего того получужого, преимущественно восточного (а кой в чем и западного), которое заметнее в России, чем у других славян. Нужна вера в дальнейшее и новое развитие Византийского (Восточного) христианства (православия), в плодотворность туранской примеси в нашу русскую кровь; отчасти и в православное вливание властной и твердой немецкой крови и т.д. Чем больше в нас, славянах, будет физиологической примеси и чем больше в то же время религиозного единства между собою и бытового обособления от Запада, — тем лучше!»

Со второй половины 1870-х годов К.Н. Леонтьев активно выступает с публицистическими статьями и литературной критикой. Наиболее значительные работы опубликованы К.Н. Леонтьевым в книге «Восток, Россия и славянство» (Т. 1—2, М., 1885—1886). Его формулы пленяют своей законченной красотой и неординарной своеобразной эстетической логичностью. Например, «форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться»{76}, «любовь без страха — гордость и европейский прогресс».

В те же годы он пишет статьи «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» (рукопись 1870—1880-х годов), «Наши новые христиане» (1882).

После же отставки (1887) он поселяется в Оптиной пустыни, где пишет свои знаменитые работы «Племенная политика как орудие всемирной революции» (1888), «Плоды национальных движений на православном Востоке» (1888—1889), а также литературно-критическую работу «Анализ, стиль и веяние. О романах графа Л.Н.Толстого» (1890).

23 августа 1891 года К.Н. Леонтьев принимает тайный постриг под именем Климента и затем, по благословению старца о. Амвросия Оптинского, переезжает в Сергиев Посад для поступления в Троицс-Сергиеву лавру, где вскорости и умирает 12 ноября 1891 года.

Прижизненная почти полная безвестность Константина Леонтьева в XX столетии сменяется широким признанием его как классика русской мысли. Тот же процесс безвестности при жизни и признание в конце XX столетия прошел и Лев Александрович Тихомиров (1852-1923).


Наследник много и многих. Лев Александрович Тихомиров. Льву Александровичу Тихомирову, да, впрочем, как и другим русским мыслителям конца XIX — начала XX века, попавшим в революционный кошмар, вмявший всю интеллектуальную почву под идеологический асфальт классового подхода и марксистских оценок, суждено было существовать долгие годы без комментаторов и исследователей их творчества. Они оставались неопознанными исторической наукой как объект исследования. Будучи сама изуродована революцией, имея в своем багаже в основном либеральные и социальные установки, наука на начало XX столетия просто не знала, что с ними делать, и во многом поэтому не имела самостоятельных сил (как и спокойной академической обстановки) для определения значения и места этих мыслителей в истории русской мысли.

Принимая активное участие в революционном народовольческом движении, Л.А. Тихомиров на знаменитом Липецком съезде 20 июля 1879 года поддержал решение съезда о цареубийстве. Являясь членом Исполнительного комитета, он занимался редактированием партийной газеты «Народная воля», играл первенствующую роль при составлении программы «Народной воли», курировал другие издания, а также редактировал большую часть прокламаций Исполнительного комитета. Осенью 1882 года, желая избежать ареста, он уезжает за границу — сначала в Швейцарию, а затем во Францию. Оказавшись в «передовой» республиканской Франции, насмотревшись на парламентские скандалы (вроде «панамского дела») и ознакомившись с деятельностью партийных политиканов, Л.А. Тихомиров начинает пересматривать свои политические взгляды. «Отныне, — пишет он в 1886 году, — нужно ждать всего лишь от России, русского народа, почти ничего не ожидая от революционеров… Сообразно с этим, я начал пересматривать и свою жизнь. Я должен ее устроить так, чтобы иметь возможность служить России так, как мне подсказывает мое чутье, независимо ни от каких партий»{77}.

Сравнивая разрываемую партийными распрями слабую Францию (постоянно «обижаемую» Германской империей) с сильной, внутренне единой и самостоятельной в своей внешней политике Российской империей, управляемой твердой рукой императора Александра III, Л.А. Тихомиров делает выводы не в пользу первой и не в пользу демократического принципа власти.

Параллельно с политическими переменами в самосознании Л.А. Тихомирова происходили и религиозные изменения. Тепло-хладное отношение к вере сменилось горячим желанием возродить в себе православного человека, что укрепляло в нем сознательное решение порвать с революцией. Однажды он открыл Св. Евангелие на строках: «И избавил его от всех скорбей его, и даровал мудрость ему и благоволение царя Египетского фараона». Снова и снова открывал Св. Евангелие Лев Александрович, и каждый раз перед ним возникали все те же евангельские строки. У Л.А. Тихомирова постепенно созревала мысль о том, что Бог указывает ему путь — обратиться к царю с просьбой о помиловании.

1888-й — переломный год. Недавний революционер пишет и издает брошюру «Почему я перестал быть революционером», которой разрывает отношения с миром революции и говорит о своем новом мировоззрении. Его целью становится возвращение на родину. Л.А. Тихомиров подает на высочайшее имя просьбу о помиловании и разрешении вернуться в Россию, что и было ему даровано высочайшим повелением.

Переход Л. А. Тихомирова на сторону русского самодержавия стал сильным идеологическим ударом для революционной партии. Этот акт воспринимался революционерами как совершенно невероятное событие, он казался столь же неправдоподобным, как если бы состоялся переход Александра III в ряды революционеров. Резонанс был велик, и не только в российской среде, но и в международных революционных кругах. Знаменитый Поль Лафарг писал Плеханову, что приезд на учредительный конгресс II Интернационала русских революционеров «будет ответом на предательство Тихомирова»… Это был чуть ли не единственный случай в истории революций, когда один из самых знаменитых руководителей, отказавшись от идеи революции, становится убежденным и последовательным сторонником монархии, в течение тридцати лет отстаивающим ее принципы.

С июля 1890 года Л.А. Тихомиров живет в Москве. Он — штатный сотрудник «Московских ведомостей». Публицистические выступления Л.А. Тихомирова этого времени носят характер критический: критикуются революция и демократический принцип власти. Тогда же он пишет своеобразную трилогию — «Начала и концы. Либералы и террористы» (1890), «Социальные миражи современности» (1896) и «Борьба века» (1896). Первой же работой, действительно давшей ему славу и известность в русском обществе, была статья «Носитель идеала», посвященная личности и деятельности императора Александра III (написана сразу после смерти государя, в 1894 году). Поэт Аполлон Майков говорил, что «никогда никто не выражал так точно, ясно и истинно идею русского царя», как автор статьи «Носитель идеала». А.Н. Майков писал Л.А. Тихомирову: «Надо бы, чтобы ее прочли все… надо бы се напечатать отдельной брошюрой, продавать по копейкам, приложить портрет покойного государя, надо бы, чтобы идея эта вошла в общее обозрение»{78}.

С книги «Единоличная власть как принцип государственного строения» (1897) начинается другой период творчества Л.А. Тихомирова — период построения положительного государственно-правового учения о монархическом принципе власти, получившем наиболее полное завершение в его же книге «Монархическая государственность» (1905).

Тихомиров Л.А., особенно чувствительный к области государственной, осознавал сильное отличие идеи власти и государства в России от восприятия ее же в Европе. Его протест против демократии — это протест против европеизма, разрушившего свой идеал королевской власти и навязывающий демократический принцип России, следствием которого стало уничтожение национального идеала верховной власти русских царей. Это — протест против финансовых и гражданских «панам», виденных Л.А. Тихомировым на Западе (в частности, в его время особенно явственно во Франции) во имя яркого идеала возрожденной самодержавной монархии в лице императора Александра III.

Многообразные писательские интересы Льва Александровича и глубокая вера в русскую мысль сделали его духовным наследником многих русских мыслителей.

В нем во всей глубине проявилась «универсальность» русского духа, проявилась возможность вбирать в себя, испытывать на себе влияния большого числа разнообразных идей и даже в целом тех или иных систем мыслителей. При этом, не теряя своей идейной самобытности, Л.А. Тихомиров применял все воспринятое извне к построению своего мыслимого здания.

Трудно найти русского мыслителя, который хотя бы отчасти не был бы еще и историком. Вся русская мысль историологична. Возможно, в этом сказывалось еще и влияние Карамзина, впервые столь сильно и широко возбудившего интерес к историческим обобщениям, да и вообще интерес к самим себе. Поколение славянофилов и таких людей, как профессора Погодин, Шевырев, Михаил Катков, безусловно, имели сильный толчок к своему умственному развитию в исторических трудах Карамзина.

Л. А. Тихомиров не был здесь исключением, а, пожалуй, наиболее ярким воплощением историчности русской мысли. Убежденный, что психологический тип русской нации уже не одно столетие неизменен, он не считал большой опасностью включение множества иных народов и государств в русское государственное тело в процессе перерастания России в имперскую державу. Новые этнические примеси, по его мнению, вероятнее всего, будут способствовать еще более яркому выражению собственно русского типа.

Перенося этнические параллели в область мысли, Л.А. Тихомиров никогда не боялся влияния чужих идей на себя как мыслителя. Его гибкий и сильный ум[25]способен был, воспринимая чужое, не перенимать его бессмысленно, некритично, а переосмысливать в нужном ему образе. Все, что было им воспринимаемо, проходило идейную переплавку и добавлялось в его систему мыслительной «специей», придававшей идеям Л.А. Тихомирова большую выразительность.

Универсальность писательства Л.А. Тихомирова создана всем ходом развития русской консервативной мысли XIX столетия; он вобрал в свой писательский багаж всю огромную работу, произведенную предыдущими поколениями. Он — тот мыслитель, который смог переместить наши государственные идеалы из области только лишь интуитивной и чувственной в область сознательного понимания и уяснения. Идея самобытности русского исторического самодержавия была им возведена на уровень научно-исследуемого факта человеческой истории. Монархия, после трудов Л.А. Тихомирова, не может восприниматься людьми непредвзятыми политической идеей, не имеющей философии своего принципа. Вопрос о се (монархии) изучении поднят широко и гласно, и всякий, шедший ему вослед (как профессор П.Е. Казанский, Н.А. Захаров, И.А. Ильин, И.Л. Солоневич или, скажем, такой эмигрантский писатель, как Н. Кусаков), не мог уже обойтись без пройденного мыслью Л.А. Тихомирова пути и не удивиться его прозрениям и уровню, на который было им поднято рассуждение о монархической государственности.

Процесс объединения разных консервативных русел русской мысли — традиций славянофильской и карамзинско-катковской, как я бы се назвал, — начался, пожалуй, еще с К.Н. Леонтьева, смогшего стать бойцом двух станов консерватизма; хотя как поздние славянофилы, вроде А.А. Киреева, так и сам М.Н. Катков — с другой стороны, не видели в K.Н. Леонтьеве последовательного приверженца их версии русского консерватизма. В нем причудливо совмещалось славянофильство в области культуры и карамзинско-катковское отношение к государству.

Следующим звеном, связывающим традицию русской консервативной мысли (после К.Н. Леонтьева), нужно признать Л.А. Тихомирова: и по личной высокой оценке леонтьевской деятельности, и по внутреннему содержанию сочинений самого Льва Александровича. Леонтьев писал (в письме от 7 августа 1891 года) из Оптиной пустыни Л.А. Тихомирову: «Приятно видеть, как другой человек и другим путем (было выделено самим К.Н. Леонтьевым) приходит почти к тому же, о чем мы сами давно думали». Это признание родственности убеждений и духа мысли. А выделенное самим К.Н. Леонтьевым в этом письме место и есть ключ к пониманию самобытности следующего этапа русской мысли, олицетворенного в Л.А. Тихомирове.

Будучи наиболее законным наследником К.Н. Леонтьева (и даже не в том смысле, что он развивал его идеи, а в том, что он продолжил саму нить размышлений над проблемами православной церкви, монархического государства и другим вопросам), Л.А. Тихомиров пришел в русскую консервативную мысль из лидеров крайнего революционизма. И это очень важно для понимания особенности его мышления.

Его мышление, вероятно, даже довлело над его натурой и характером, зачастую заставляя подчиняться выводам логики не менее, чем чувствам, изменяющим собственную жизнь. Его приход в мир традиции может быть сравним (хотя бы отчасти) лишь с путем Ф.М. Достоевского, — участника серьезной тайной революционной организации «петрашевцев», прошедшего через личный глубокий атеизм, ожидание расстрела и каторгу. Их буквальная одержимость, ощущение приближения революции удивительно схожи психологически. «Бесы» Ф.М. Достоевского могут быть гениальными иллюстрациями к политологическим рассуждениям о феномене революции в работах Л.А. Тихомирова конца 1880—1890-х годов XIX столетия.

Революционные течения первой половины XIX века и существовавшие некоторое время спустя еще могли выпускать из своих омутов таких людей, как Ф.М. Достоевский или Л.А. Тихомиров, хотя, конечно, случай Льва Александровича исключителен даже и для того времени: ведь он был одним из лидеров и крупнейшим идеологом народовольчества, в отличие от весьма незначительной роли Ф.М. Достоевского в движении «петрашевцев»…

Народовольчество вообще очень оригинальное, «самобытное» (если, конечно, можно употребить это слово в таком контексте) русское революционное движение, да и сам Л.А. Тихомиров весьма своеобразен для революционного деятеля.

Революционное народовольчество Л.А. Тихомирова нельзя воспринимать так же, как революционеров следующего поколения — эсеров или социал-демократов. Можно ли себе представить, например, Ленина, Бухарина или, скажем, Каляева не расстающимися всю свою революционную жизнь с образком святого (с Л.А. Тихомировым всегда был подаренный матерью образок Святителя Митрофана Воронежского) и захватывавшими в политическую эмиграцию Св. Евангелие? Трудно себе даже помыслить такое.

Скорее всего атеизм или даже богоборчество, всегда в большей или меньшей степени связанное с идеей революции, все же еще не было столь догматически усвоено и освящено в умах многих народовольцев, как это было более последовательно и идейно проведено в дальнейших революционных поколениях.

Этот индифферентный атеизм (без ожесточенного богоборчества) во многом еще не так сильно отражался на нравственных установках некоторых народовольцев, сохраняя многие христианские понятия, скажем, о честности. Так, Л.А. Тихомировым и другими народовольцами было отвергнуто предложение использовать английские деньги для делания революции в России. Во время же первой революции 1905 года кадеты уже легко брали деньги от финнов на свою разрушительную деятельность, а во время Первой мировой войны большевики Ленина получали деньги от военного противника (немцев) на свою революцию уже по идейным соображениям. Так что революция не стояла на месте в своем нравственном состоянии и «развивалась» в сторону все меньшей обремененности нравственными понятиями — что ранее даже в своей среде считала безнравственным, со временем переставало быть для нее таковым. Можно сказать, что сила революции возрастала ее безнравственностью.

Невозможно было представить во времена народовольчества Л.А. Тихомирова, скажем, написания революционерами письма турецкому султану, например, с поздравлением по поводу неудачного штурма русскими войсками Плевны во время Русско-турецкой войны 1877—1878 годов. Во время же Русско-японской 1904—1905 годов такие поздравления японскому Микадо уже имели место, не говоря уже о вопиющей безнравственности большевиков во время Первой мировой войны, желавших поражения своей Родине.

Революция во времена народовольчества была, если так можно сказать, более «честна» но отношению к своей Родине и не имела еще на своем знамени лозунга: «Чем хуже, тем лучше». Вероятно, поэтому из среды попавших в революцию могли восставать такие люди, как Л.А. Тихомиров или Ю.П. Говорухо-Отрок (1850—1897). Видимо, еще позволяло время.

Несмотря на то что революция еще не была способна сломить империю, Л.А. Тихомиров уже видел ее потенциальные сатанинские глубины. Всю свою дальнейшую жизнь после перехода в 1888 году на сторону исторической России он ощущал приближение революционного безумия, всеми своими силами ведя борьбу с этим направлением.

Он, как и многие, чуть не утонувшие в воде и заполучившие особенный страх перед этой стихией на всю жизнь, побывав в водовороте революции, в самой середине его, и чуть духовно не сломавшись под се давлением, всю оставшуюся жизнь чувствовал страшное дыхание этого асоциального чудовища. Причем это ощущение его не сковывало, не лишало сил к противодействию, а лишь мистически подстегивало к борьбе, к предостережению. Это было так реально в его жизни, что окружающие зачастую сомневались в его адекватном отношении к реальности революции.

Л.А. Тихомиров глубоко религиозно переживал надвигавшуюся революцию, — так же, как переживал бы приближение будущего побывавший в нем и знавший, что трагедии этого будущего не минуют его жизни. «Все эти страдания, — писал уже цитированный нами Вл. Маевский, — пережитого духовного и жизненного перелома оставили свой неизгладимый след и в душевном настроении и на внешнем облике Льва Александровича.

Никогда, например, не видели его веселым, смеющимся, беззаботным… Если среди веселой беседы приятелей и набегала на его сосредоточенное выражение лица едва заметная улыбка, то она тотчас же и слетала. Волосы упрямо торчали, брови хмуро сдвигались, со лба и лица не сходили борозды напряженных дум и тяжелых переживаний. Вся фигура Льва Александровича нервная, худая, с явными следами переутомления (Л.А. Тихомиров много лет /был/ выпускающим редактором «Московских ведомостей»), диетического недоедания и переутомления, — отражала на себе неиссякаемую заботу и тревогу души. Он производил впечатление человека ежечасно, ежеминутно боящегося и ожидающего какого-то безвестного и тайного удара»{79}.

Эта чувствительность его души вместе с пытливостью ума, реактивностью его сознания (всегда живо реагирующего на идейные вопросы) создала тот тип мыслителя-энциклопедиста, который одинаково успешно мог трудиться в различных сферах…

Если читать одни дневники Л.А. Тихомирова без его книг и статей, то может создаться очень неправильное впечатление о его характере — как о непоследовательном, все время ноющем о своих болячках, все время сомневающемся в своем предназначении, в своем труде, в своем уме человеке.

Но если знать, что все начало XX столетия он был периодически болен (ревматизм сочленений и другие) и болен вплоть до невозможности зачастую передвигаться и работать[26], если помнить о его публично напечатанном, в котором нет места разнообразным сомнениям, тяготеющим над сознанием многих тонких и глубоких людских натур, а все направлено на действие, на возрождение, на выяснение правды, то фигура Л.А. Тихомирова как мыслителя вырисовывается совершенно другой.

Многие его современники (как писал Вл. Маевский и младший Фудель) говорили об усердных молениях Л.А. Тихомирова, о религиозности, углублявшейся с годами его жизни. Вся его квартира была в церковных образах. Некоторые рассуждали о его ханжестве, не понимая духовной жизни этого человека, его серьезного религиозного настроения, так же как они не чувствовали его большого писательского подвига. Они шли параллельно — нарастание религиозного настроения и возрастание писательства[27]. А если прибавить к этому его революционное прошлое (покаяние за него) и болезни (преодоление их — подвиг), приводившие зачастую его к мысли о скорой смерти, то его творчество можно назвать покаянным подвигом во славу русской государственности. Один из больших и убежденных грешников против этой государственности, государствоборцев, монархомахов в начале своего пути, — он становится одним из глубочайших теоретиков своего монархического государства. Это глубоко христианская эволюция сильной, умной и энергической личности, которая действует из идеальных побуждений и готова потерять веру в старые идеалы, сжечь все, чему поклонялась, и поклониться всему, что гнало и разрушало, когда увидит, что на этой новой стороне — правда. Таков переход духовный в личности — от Савла в Павла…

Мыслители мыслителям рознь. Есть мыслители партикулярные, для которых идеи не есть «кровь» их жизни, а лишь холодные умственные штудии (упражнения). А есть мыслители, являющие собой бескорыстных идейных доноров для нации, отдающие с каждой своей книгой, брошюрой или статьей часть своей «крови», жизни. Это — подвижники, жертвователи; от них одних способна зажечься в сердце другого та вера в свой идеал, о котором они проповедуют.

В 1900—1904 годах Л.А. Тихомиров все явственнее ощущал, что его смерть может быть уже очень близка к нему (нескончаемые боли в кишечнике, не дававшие зачастую ему целыми днями передвигаться и работать){80}. Врачи не могли ничего существенного для него сделать. Он готовился к близкой кончине; в дневнике постоянно появляются его размышления о своем духовном несовершенстве, слова покаянного размышления об участи своей и семьи[28].

И что же делает этот человек в это катастрофическое для своего физического и тяжелое для духовного состояния время? Он работает над «Монархической государственностью». Пишет и сомневается в своей способности написать, продолжает снова писать и тут же с грустью размышляет о крайне малой возможности принести пользу своим трудом современной ему России[29]. И в этих борениях с собой, со своими духовными слабостями, физическими болями, с абсолютной неизвестностью своей судьбы и печальной будущностью всей семьи (в случае смерти Льва Александровича остающейся и без того небольшого материального положения, достающегося изнурительной работой выпускающего редактора газеты «Московские ведомости»)[30]. Это то, что можно смело назвать настоящим подвижничеством во благо Отечества.

Л.А. Тихомиров стал первым русским мыслителем, разработавшим учение о русской государственности, о ее сущности и условиях ее действия. Он первым серьезно занялся изучением такого государственного феномена, каким было русское самодержавие. Государство — естественный союз нации. «Единственное учреждение, — говорит исследователь, — способное совместить и свободу, и порядок, — есть государство» («Рабочие и государство». СПб., 1908. С. 34). Одним из характернейших и основных свойств человека является его стремление к взаимоотношениям с другими людьми. Общественность человека — такой же его инстинкт, как и инстинкт борьбы за свое существование. Оба они естественны, потому что исходят из самой природы человека. Государство же является высшей формой общественности. Общественность эволюционирует от союзов семейных и родовых к союзам сословным, а с развитием человеческих потребностей и интересов дорастает до возникновения высшей силы, объединяющей все социальные группы общества, — государства.

С возникновением общества в нем возникает власть как естественный регулятор социальных отношений. Для общественности всегда характерно наличие власти и подчинения. Когда же нет ни власти, ни подчинения, то наступает свобода в чистом ее виде, но здесь уже нет общественности, так как любая социальная система полна борьбы, которая проходит либо в более грубых, либо в более мягких формах. Власть становится силою, осуществляющей в обществе, в государстве высшие начала правды.

Общество и власть растут и развиваются параллельно, создавая государственность наций. В зависимости от того, что понимает нация под общечеловеческим принципом справедливости, верховная власть представляет тот или иной принцип: монархический, аристократический или демократический. «Необходимо признать, — пишет Л.А. Тихомиров, — все эти три формы власти особыми, самостоятельными типами власти, которые не возникают один из другого… Это совершенно особые типы власти, имеющие различный смысл и содержание. Переходить эволюционно один в другой они никак не могут, но сменять друг друга по господству могут… Смену форм верховной власти можно рассматривать как результат эволюции национальной жизни, но не как эволюцию власти самой по себе… Сами по себе основные формы власти ни в каком эволюционном отношении между собою не находятся. Ни один из них не может быть назван ни первым, ни вторым, ни последним фазисом эволюции. Ни один из них, с этой точки зрения, не может быть считаем ни высшим, ни низшим, ни первичным, ни заключительным…» («Монархическая государственность»).

Выбор принципа верховной власти зависит от нравственно-психологического состояния нации, от тех идеалов, которые сформировали мировоззрение нации. Если «в нации жив и силен некоторый всеобъемлющий идеал нравственности, — развивает далее свою мысль Л.А. Тихомиров, — всех во всем приводящий к готовности добровольного себе подчинения, то появляется монархия, ибо при этом для верховного господства нравственного идеала не требуется действие силы физической (демократической), не требуется искание и истолкование этого идеала (аристократия), а нужно только наилучшее постоянное выражение его, к чему способнее всего отдельная личность как существо нравственно разумное, и эта личность должна лишь быть поставлена в полную независимость от всяких внешних влияний, способных нарушить равновесие ее суждения с чисто идеальной точки зрения»{81}.

После выхода книги «Монархическая государственность» Л.А. Тихомиров занят осмыслением реформирования системы «думской монархии», каковой она сложилась после издания новых Основных законов 1906 года. Предложенную Л.А. Тихомировым схему реформ коротко можно определить как введение в государственную систему монархического народного представительства с узаконенным господством в нем голоса русского народа, цель которого — представлять мнения и нужды народа при верховной власти. Оговаривал он и то обстоятельство, что «представительством могут пользоваться только гражданские группы, а не элементы антигосударственные, как ныне. В законодательственных учреждениях не могут быть представительства ни от каких групп, враждебных обществу или государству…»{82}.

После окончания редакторства «Московских ведомостей» (1907— 1912) Л.А. Тихомиров снова возвращается к теоретической работе: пишет свой второй (после «Монархической государственности») капитальный труд «Религиозно-философские основы истории», состоящий из десяти разделов. Начало работы было положено в 1913 году, завершена она в 1918-м{83}.

Основой книги Л.А. Тихомирова явилась мысль о борьбе в человеческом мире двух мировоззрений: дуалистического и монистического. На протяжении всей человеческой истории эти идеи ведут между собой непримиримую духовную борьбу, сами никогда не умирая, никогда не смешиваясь между собой, несмотря на многочисленные попытки их синкретизировать.

Анализу истории этой духовной борьбы и посвящена книга Л.А. Тихомирова. Она тем более современна, что говорит не только о прошлом и настоящем периоде этой борьбы, но и дает анализ человеческой истории в ее последние эсхатологические времена. Уникальна книга Л.А. Тихомирова еще и тем, что в ней впервые на русском языке человеческая история в полном объеме проанализирована с религиозной точки зрения. В философской работе Л.А. Тихомирова показано логическое развитие в человеческих обществах религиозных движений, взаимная связь и преемственность религиозных идей разных времен, которые то исчезают с исторической сцены, то, надевая новые личины, появляются вновь.

II.4. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ИМПЕРСКАЯ МЫСЛЬ

Русским Богом да русским царем

Святорусская земля стоит.

Рожденные реакцией. 1 марта 1881 года Россия встрепенулась от сна, увидев, пораженная, что тот, которого она считала своим сердцем, умирает в крови, смертельно раненный в центре столицы империи. Нация получила пощечину от своих же отщепенцев; было затронуто одно из наиболее тонких русских чувств — чувство народного единства, олицетворяемого православным государем.

«Диктатура сердца», подражая Европе, пытавшаяся путем бесплодных разговоров и уступок революционерам и либералам успокоить их метания, полусознательно-полунесознательно пожертвовала сердцем империи, ее царем. Оказалось, что между безвластием «диктатуры» (или неупотреблением ею власти) и конституцией было не больше разницы, чем между крушением и ломкой. Цель, поставленная верховной комиссии во главе с графом Лорис-Меликовым в высочайшем императорском указе, сводилась к необходимости «положить предел беспрерывно повторяющимся в последнее время покушениям дерзких злоумышленников поколебать в России государственный и общественный порядок». Эти чисто полицейские цели подавления были самочинно расширены графом Лорис-Меликовым до попытки изменения курса Внутреннсй политики в угоду конституционным настроениям либерального интеллигентского общества. Вместо борьбы с крамолой «диктатор» совместно с либералами и террористами стал подрывать государственность изнутри. Полиция, которой должно было бы быть отведено главное место в подавлении революционных террористических выступлений, приводилась в крайне расстроенное состояние ее новым главой — министром внутренних дел, либеральнейшим Сабуровым, заменившим консерватора графа Д.А. Толстого[31].

При свойственной нашей интеллигенции подражательности русское общество неизбежно становится крайне неустойчивым. Всякая новая идея, замеченная или прочитанная на Западе, приобретает себе в сторонники сразу (или почти сразу) всю эту армию подражательной интеллигенции, которая срывает якорь корабля Отечества и заставляет (если может) нестись его в новую гавань, не рассуждая ни о рифах на пути, ни о цели или целесообразности такого плавания. Подражательность, в отличие от самостоятельного мышления, всегда массово, всегда имеет у нас характер социальной эпидемии в виде революции или радикальной реформы. Декабристы, подражая французским революционерам 1789 года, устраивали восстание; конституционалисты-шестидесятники, следуя соответственному развитию западных конституционных идей, требовали конституции и парламентского представительства. Куда нас только не звала интеллигенция, в каких только политических гаванях не видали наш государственный корабль!..

Почему же сама интеллигенция так легко бросала и бросает все свои политические увлечения, почему она так страстно непостоянна в своих стремлениях?

Великий творец «России и Европы» отвечает на это так: «Подражательность… предполагает отсутствие любви к своему; а кто отрешился от этой любви — любви прирожденной, самобытной, роковой, то какую же, собственно, любовь может он иметь к чему-нибудь чужому? Ни к чему особенному, ибо это особенное не разобрано и не взвешено подражателем. Любезно ему в чужом то, что оно чужое, что оно принадлежит тому, кого он считает достойным подражания, и в этом чужом привлекательным, достойным подражания очевидно может ему казаться лишь самое новое, самое последнее. В самом деле, с чего, с какой стати будет он подражать тому, что отвержено уже самим оригиналом, что им самим найдено несостоятельным и что он уже отбросил или ниспроверг, если еще не на деле, то по крайней мере уже в мысли? Очевидно, что только то, на чем остановилась передовая мысль, может, по мнению подражателя, заслуживать подражания»{84}.

В восьмидесятых годах XIX столетия русское общество, хотя и внутренне потрясенное и зараженное революционным духом, все же нашло в себе духовные силы на ответную консервативную реакцию, на борьбу с внутригосударственным распадом и революционным хаосом. «У нас, — писал тогда М.Н. Катков, — теперь в большом ходу слово реакция. Этим словом перекидываются как самым ругательным. Им запугивают наш слабоумный либерализм. Но, скажите ради Бога, не есть ли отсутствие реакции первый признак мертвого тела? Жизненный процесс не есть ли непрерывная реакция, тем более сильная, чем сильнее организм?»{85}

Все требовало реакции, и с восшествием на престол императора Александра III она получила свои права. Были удалены граф Лорис-Меликов, Абаза и Сабуров — главные зачинщики конституционного движения 1881 года. Новый царь нашел опору в Константине Победоносцеве, вернул в правительство графа Дмитрия Толстого на пост министра внутренних дел и поручил ему провести внутренние реформы, корректирующие начинания 1861 года. Михаил Катков и Иван Аксаков вновь возвысили голос, выразив своей публицистикой чувства возмущения и горести, владевшие тогда многими русскими. Русская мысль стала несравненно более смелой и самостоятельной, «реакционно-двигающей», как говорил Константин Леонтьев.

Новым периодом выявления и осмысления русского самодержавия стало царствование государя императора Николая Александровича. Начало царствования явилось как бы временем смены поколений идеологов православно-монархического движения. Через черту 1894 года — года смерти императора Александра III — не перешел почти никто из старых писателей: ни И.С. Аксаков (1823—1886), ни М.Н. Катков (1818-1887), ни Н.Я. Данилевский (1822-1885), ни К.Н. Леонтьев (1831-1891).

События конца XIX века и бурное революционное начало XX века дали огромную пищу для размышления политическим публицистам. С усложнением государственного механизма, с увеличением его социальных задач разнообразилась и политическая литература. Пришло осознание необходимости разработки политической философии.

Уже тогда, на рубеже веков, наша государственно-правовая наука, оторванная от родной почвы, не исполняла своей профессиональной функции — законодательного оформления национально-государственных идей. Правоведы, изучая русское государственное право, редко выходили из узких рамок трактовки статей существующих законов. Только немногие из них брались за несравненно более труд-нос дело — создание политической философии. Подражательное и зависимое от западных юридических идей, русское государственное право под натиском либерализма и множащихся партийных «истин» было неспособно осмыслить и удержать понимание основ нашей государственности, — государственности, явившейся самым крупным опытом человечества в построении своих социальных общежитий.

Л.А. Тихомиров был прав, когда писал, что «русская политическая мысль, насколько она сделала успехов в национальном духе, — всем обязана не государственной науке, которая прививала европейские идеи и понятия, а публицистике». Гораздо больший материал, чем все труды университетских правоведов, для национального политического сознания представляет консервативная публицистика, сумевшая выразить в газетно-журнальных баталиях идею монархической власти — этого творца русской государственности.

И сегодня поиск твердой почвы для выработки политического сознания заставляет нас обращаться к старым книгам, возвращать читателям забытые имена русских консервативных писателей. История русского самосознания представлена сегодня уже известными именами Н.Я. Данилевского и К.Н. Леонтьева, И.Л. Ильина и И.Л. Солоневича. Однако между этими поколениями мыслителей мы находим целую группу правых писателей конца XIX — начала XX века, публицистика которых неизвестна, но во многом современна и сегодня.

Работы психолога П.Е. Астафьева, этнографа А.А. Башмакова, литературного критика Ю.Н. Говорухи-Отрока, геополитика И.И. Дусинского, правоведа Н.А. Захарова, профессора права В.Д. Каткова, генерала А.А. Киреева, публициста К.Н. Пасхалова, философа В.В. Розанова, православного апологета А.А. Сапожникова, сенатского чиновника П.Н. Семенова, политического публициста Л.А. Тихомирова, директора Строгановского училища Д.А. Хомякова, публициста Н.И. Черняева, думского деятеля Г.А. Шечкова и некоторых других были единым идейным явлением. Из этих имен известны лишь В.В. Розанов и Л.А. Тихомиров, да и то не в равной мере; труды же остальных ждут своего прочтения. Их публицистика посвящена уяснению идеи русского самодержавия и критике демократического принципа.


Певец монархии. Николай Иванович Черняев, родившийся в 1853 году в старой дворянской семье, получил образование во 2-й харьковской гимназии и в Харьковском Императорском университете, на юридическом факультете. Окончив последний в 1875 году, Н.И. Черняев был оставлен для приготовления к профессорскому званию как специалист в истории русского права. Будучи, таким образом, магистрантом, он подготовил большой труд по этому предмету права, который впоследствии отчасти переработал в книге «О русском самодержавии».

Университетская среда привела его на народовольческий процесс 193-х, где он выступал защитником Ю.Н. Говорухи-Отрока. Они сошлись еще ранее на общей для них любви к театру. В юности Николай Иванович мечтал стать профессиональным актером и даже выступал в старом дюковском харьковском театре[32], участвуя в постановках классических произведений.

В 1881 году Н.И. Черняев оставляет университет, отдаваясь всецело публицистике{86}. А в конце этого же года он сделался постоянным сотрудником харьковской газеты «Южный край» и стал со временем идейным руководителем редакции, печатая множество статей по самым разным проблемам. Одновременно он поступил в харьковскую присяжную адвокатуру, участвуя в уголовных и литературных процессах.

В 1890 году в Москве был организован журнал «Русское обозрение», с которым сотрудничал переехавший в столицу Ю.Н. Говоруха-Отрок. Он же предлагает и Н.И. Черняеву начать печататься в этом московском журнале. Журнал объединил почти все тогдашние силы правых писателей. Наряду с литературными публикациями у Черняева в августе — сентябре 1895 года в «Русском обозрении» было опубликовано сочинение «О русском самодержавии». Первоначально, как сотрудник газеты «Южный край», Н.И. Черняев напечатал свою работу в этом издании в ноябре — декабре 1894 года. По всей видимости, Н.И. Черняев написал свое сочинение под впечатлением смерти императора Александра III (1894), которого многие из монархистов считали носителем идеала самодержца, а его правление — выражением идеала монархической политики. Редакция, в которой ведущую роль играл Л.А. Тихомиров, угадав значение этой работы для русского общества, одновременно издала работу «О русском самодержавии» отдельной книгой. Труд этот был действительно неординарным явлением в русской политической литературе, будучи первой попыткой систематизации представлений о русской монархии как о государственном феномене.

В середине 1890-х годов Николай Иванович Черняев тяжко заболел. Пораженный параличом, он был одно время полностью бездвижен. Впоследствии подвижность вернулась только рукам. Не имея возможности физической свободы передвижения, всю оставшуюся жизнь он, по свидетельству знавших его современников, оставался бодр и весел духом и, что самое главное, не прекращал публицистической деятельности.

Продолжением, развитием идей, изложенных в книге «О русском самодержавии», стал изданный в 1901 году в Харькове большой сборник работ Н.И. Черняева под общим названием «Необходимость самодержавия для России. Природа и значение монархических начал». Автором был задуман грандиозный труд о развитии начал монархии, освещенных русской литературой, начиная с древних времен и кончая трудами Л.А. Тихомирова. Части этого сочинения печатались в сборнике «Необходимость самодержавия для России» под общим заглавием «Теоретики русского самодержавия». П.И. Черняев говорит не только о русском самодержавии, но и о монархизме древнего Востока, и о византийском империализме. Его внимание привлекали все виды монархии. Он считал одною из важнейших задач сравнительное изучение русских монархических начал и иноземных монархий, поэтому сборник представляет собой огромный энциклопедический материал о монархии, о ее природе и о се значении.

Для Н.И. Черняева русское самодержавие было одновременно и тайною, и идеалом, и поэзией. «Только те русские, — писал он, — могут не быть монархистами, которые не умеют думать самостоятельно, плохо знают историю своей родины и принимают на веру политические доктрины Запада»{87}.

Всю жизнь он не уходил в своей публицистике от этой темы. Завораживающая тайна монархии, мистика ее принципа поражала его исследовательское воображение. Он писал: «Беспристрастный исследователь не может не согласиться, что монархический принцип заключает в себе много таинственного, много такого, что может быть понято и оценено надлежащим образом только путем пытливых размышлений и пристального изучения истории. Беспрекословное повиновение миллионов одному человеку и их преданность монарху представляет явление настолько поразительное, что его нельзя объяснить никакою “хитрою механикою”. Неограниченная монархия, и русское самодержавие в частности, не может не казаться делом сверхъестественным, которое удовлетворительно объясняется только участием провидения в судьбах народов. Историк и мыслитель, старающийся найти последовательность между событиями и указать связь, существующую между учреждениями и тою почвою, на которой они возникают, не вправе отрицать Бога в истории… Государственное устройство, имеющее религиозную основу, не может не иметь мистического оттенка: его имеет и русское самодержавие, ибо оно построено на убеждении, что император и самодержец всероссийский — помазанник Божий, что Он получил власть от Бога, что он монарх Божиею милостию, что сердце его в руце Божией»{88}.

Понять великий смысл монархии труднее, чем понять республику, устроение которой гораздо проще и дается без особого духовного и умственного труда. Говоря словами Штрауса, отношение республики к монархии определяется так же, «как речная мельница к паровой машине, как вальс или песня к фуге или симфонии».

Революция 1905 года принесла в русское общество крайний разброд. Родная газета Н.И. Черняева «Южный край» под влиянием ее издателя А.Л. Юзефовича с 1905 года сменила политический курс, повернув резко влево. Николай Иванович, не знавший компромиссов в своих политических убеждениях, прекратил всякие связи с газетой.

Размышляя на протяжении всей своей жизни о сущности монархии, Н.И. Черняев в конце своего земного пути издал последнюю, третью, книгу о монархии, быть может, самую оригинальную, — под названием «Из записной книжки русского монархиста» (Харьков, 1907). Это сочинение состоит более чем из полутора сот небольших заметок о всевозможных проявлениях монархической мысли и чувства у разных народов мира. Сборник миниатюр, «опавших листьев», представлял собою особый вид литературы, используемый многими писателями в XX столетии. В специально же монархической литературе такая книга была единственной в своем роде.

«Монархический инстинкт, — писал Н.И. Черняев, — дело великое, но в наше время, когда все подвергается сомнению, им нельзя довольствоваться. Он должен быть возведен в сознание. Русский человек, вкусивший от древа образованности, должен быть монархистом не только по влечению сердца, по преданию и по привычке, но и по ясно осознанному убеждению. Только тогда он будет вполне застрахован от заразы демократических, республиканских, конституционных и вообще антимонархических веяний, учений и предрассудков. Он будет от них застрахован только в том случае, если постигнет отчетливо и раздельно религиозные основы, мистику, величие, идеалы, всемирно-историческое значение, культурное призвание, политическую необходимость, историческую правду, нравственные основы, природу, особенности, психологию, поэзию и благодетельное влияние русского монархизма.

Короче сказать, выяснение русского политического самосознания составляет одну из главных потребностей русского общества, русской молодежи и русской школы»{89}.

Н.И. Черняев, так никогда и не переселившийся в Москву, представлял собою яркий пример провинциального деятеля, который и из далекого от столиц Харькова мог влиять на сознание читающего русского общества своею публицистикой. Как безусловный монархист (верящий в свой политический принцип и, главное, знающий, во что верует), он был активным и уважаемым деятелем харьковского отделения «Русского собрания» — первого монархического общества в России… Прожив недолгую, но весьма яркую жизнь, Николай Иванович Черняев тихо умер 13 мая 1910 года, оставив потомкам свои сочинения.


Хомяков Дмитрий Алексеевич (1841—1918). Старший сын знаменитого славянофила А.С. Хомякова был неординарным публицистом. Он участвовал в подготовке и издании Полного собрания сочинений своего отца в начале прошлого века. Был председателем Совета Строгановского центрального училища технического рисования в 1895—1896 годах, находившегося в ведении Министерства финансов по департаменту торговли и мануфактур. В 1897—1901 годах состоял членом Совета этого училища, в чине действительного статского советника.

Он был тонким ценителем искусства, особенно иконописи, о которой писал следующее: «Иконописание традиционное важно для выражения единства Церкви, как общества не только понимающего одинаково, но и представляющего себе понимаемое в образе по возможности едином… Такая объединительная в вере сторона иконописи особенно покажется ценной, когда обратим внимание на недостаток ее у западных христиан, утративших вместе с внутренним единством веры и выражение ее, как таковой — икону. Внутреннее единство, находящее себе выражение в свободном единении, заменялось все более и более в не православном христианстве внешней объединительной формой авторитета, который есть не что иное, как замаскированный разлад, — и, по мере развития этого внешнего единства, утрачивалось все более и более единство истинное с его многоразличными проявлениями — утратилась и икона в настоящем ее смысле, заменившись религиозной живописью, бесконечно индивидуальной, зарождение коей следует почти немедленно за отделением церквей западных, основой которого было именно развитие индивидуально-рационалистического начала, уничтожившего и внутреннее единство, и его внешнее выражение, и ставящее себе по крайнему своему неразумию в заслугу и то и другое в области искусства»{90}.

«Все чувственное подчинено закону несовершенства и, следовательно, неравенства, которой и есть самый, так сказать, осязаемый результат утраты человечеством его первоначального блаженно-однородного земного совершенства, — писал Д.А. Хомяков. — Людям теперь дана надежда на высшее, на небесное совершенство; земное же невозвратимо, и, следовательно, невозможно никакое абсолютное качество, как, например, равноспособность к пользованию даже земными благами, вследствие бесконечной разности в формальных качествах, необходимых для сего»{91}.

Исходя из этого, Хомяков Д.А. считал государство значимым земным институтом для несовершенного человечества, особо важным в его земной жизни.

«Благодаря, — писал он о бюрократизме, — распространению принципов французской революции, настоящей родоначальницы бюрократизма, который есть не что иное, как хроническое, длительное революционное состояние, стремящееся постоянно заменить органическое начало жизни погоней более или менее насильственною за абстрактными, надуманными целями “отвлеченного блага”. Но так как “благо” в широком смысле очень трудно конкретизируемое нечто, то бюрократизм избрал себе целию один из его признаков, наиболее наглядных, но ничего сам по себе не стоющий (если взять его отдельно от всех других), — “это внешний порядок”. И вот на идее заведения этого вечно искомого “порядка” и улучшения его, бюрократия стала развиваться не по дням, а по часам»{92}.

Хомяков был последовательным защитником классического образования. Он писал: «Для того, чтобы стать человеку на высшую ступень развития, ему необходимо усвоить все то, что приобрело человечество абсолютного в просветительном и образовательном отношении за всю историю свою. Усваивать надо лишь общечеловеческое; и хотя таковое никогда не является иначе как в оболочке народного, тем не менее усвоению подлежит только общечеловеческое, народное же — лишь поскольку оно неотделимо от первого»{93}.

Д.А. Хомяков сотрудничал с журналом «Мирный труд», газетой «Московские ведомости», входил в консервативный Самаринский кружок, был автором многих интересных книг{94}.


Библия монархизма. В системе русской политической имперской мысли особое место занимает книга «Монархическая государственность» Льва Александровича Тихомирова (1852—1923), который был, по сути, первым русским мыслителем, подвергшим систематическому пересмотру сложившиеся в европейской политической философии взгляды на государственность. В его мышлении удивительно сочетались критические достоинства и апологетические возможности. Он мог как вносить сомнения в казалось бы устоявшиеся постулаты, так и убеждать в правильности своих положительных политических конструкций.

«Монархическая государственность» — книга, явившаяся как бы квинтэссенцией, высочайшим достижением всех имевшихся до нее попыток осмысления уникальности идеи русского самодержавия. Попыток таких было немало. Они были начаты еще Карамзиным и славянофилами, Данилевским, Леонтьевым, М. Катковым, духовными писателями — владыками Филаретом (Дроздовым), Амвросием (Ключаревым), Филаретом (Гумилевским).

Новое царствование императора Николая II вызвало интерес политических писателей к вопросу уяснения идейных основ монархии как особого типа верховной власти. К сожалению, в целом в политике русского правительства начала XX века царила непоследовательность, бессистемность и опасное благодушие. Но среди высокопоставленных сановников были люди с тонким государственным чутьем, которые понимали трудность положения и искали в обществе людей, способных выяснить, выписать для правительства ряд реформаторских действий для обуздания революционного движения и более четкого понимания положительных задач, необходимых для империи, входящей в индустриальную эпоху.

Например, из дневника Л.А. Тихомирова известно, что в августе 1899 года он получил приглашение крупного чиновника Министерства юстиции, впоследствии сенатора, Петра Николаевича Семенова (племянника П.П. Семенова-Тян-Шанского) к сотрудничеству в написании «Записки о самодержавной власти», над которой тот работал по поручению государя императора Николая II.{95}

Сипягин Д.С., товарищ министра Внутренних дел, также очень интересовался работами Л.А. Тихомирова. Когда же Д.С. Сипягин встал во главе министерства в 1902 году, то его записки, подаваемые государю, были во многом навеяны тихомировскими идеями…

В начале XX столетия шла агрессивная, жестокая борьба идей, в которой правительственный, имперский лагерь отнюдь не выглядел бледно. Среди ученых и писателей этого лагеря было весьма глубокое понимание важности идейной борьбы с революцией.

Так, генерал и публицист-славянофил А. А. Киреев писал в письме к Л.А. Тихомирову: «Идея — все! Ведь в нее не верят потому, что наши глупые интеллигенты без примера ничего не понимают, они видят, что у нас глупо, скверно, что в конституционных государствах па поверхности лучше, ну и лезут в конституцию. А если бы увидели, что при земско-самодержавном строе будет еще лучше, — перейдут и на славянофильские идеалы. Нет! Вырабатывайте идеалы»{96}.

Было немало желающих сформулировать цельное понимание того, что же это за политический феномен — царская власть, но по большей части это было обрисовкой некоторых контуров, попыткой несколькими сочными мазками обозначить проблему или поставить вопрос. В этом не было той необходимой для идеологии капитальности, всеохватности, универсальности, которую смог дать Лев Тихомиров в «Монархической государственности».

«Монархическую государственность» нельзя рассматривать отдельно от других работ Льва Тихомирова, как критических, так и апологетических, во многом развивающих основополагающие идеи «Монархической государственности».

Лев Александрович шел весьма долго к написанию «Монархической государственности», что видно даже по структуре и тематике самой книги. Еще в ряде статей о «Монархических началах власти» (1896—1898 годов) в газете «Московские ведомости» и в сочинении «Единоличная власть как принцип государственного строения»{97} он поставил проблемы, рассмотренные подробнее впоследствии в первых трех частях «Монархической государственности». Он вновь и вновь возвращался к одной и той же теме, как бы проговаривая, прописывая те контуры идеи, которые с каждым новым его обращением к этой теме становились более видимыми, цельными и капитальными…

«Монархическая государственность» вышла в четырех частях. Первые три были напечатаны в июне—июле 1905 года, а четвертая — в августе. Кроме тысячи обычных экземпляров книги было изготовлено несколько «именных», которые были подарены, разосланы или поднесены членам императорской фамилии и некоторым государственным сановникам. Среди восторженно отозвавшихся на книгу был, например, сенатор П.Н. Семенов, который писал так: «Замечательной книги г. Тихомирова по глубине мысли нет… равной в русской литературе»{98}.

С выходом книги авторитет Л.А. Тихомирова как теоретика государственного устройства в среде правой русской общественности вырос еще более. Он стал желанным гостем многих знаменитых людей своего времени, с ним советовались по разным вопросам, его приглашали для разговоров и министры, и великие князья.

Осенью 1905 года при посредничестве генерал-лейтенанта Александра Алексеевича Киреева, состоявшего при великой княгине Александре Иосифовне, великий князь Константин Константинович передал книгу Л.А. Тихомирова государю императору. А в феврале 1906 года А. А. Киреев обратился к министру Императорского двора В.Б. Фредериксу с просьбой об исходатайствовании А А Тихомирову знака монаршего внимания за поднесенный государю императору труд «Монархическая государственность».

Л.А. Тихомиров был удостоен всемилостивейшего пожалования — серебряной чернильницы «Empire» с изображением государственного герба. Л.А. Тихомиров по получении подарка написал 15 марта всеподданнейшее прошение, выражающее его императорскому величеству благодарность за всемилостивейшс пожалованный ему подарок.

Подарок им был воспринят как «нравственное одобрение» его трудов по разработке монархического принципа власти, которыми он хотел послужить «общечеловеческому благу». В письме к государю он писал, что изучение много лет назад французского республиканского строя привело его «к убеждению в превосходстве монархического принципа», изучение и разъяснение которого стало с тех пор его главной задачей. Наибольшую трудность для исполнения своей задачи Л.А. Тихомиров видел в «неуменье людей выделять действие самого принципа из того, что лишь посторонне к нему примешивается», при котором отождествление самодержавия с абсолютизмом приводит к развитию бюрократического всевластия в области государственного управления. При правильном же понимании сущности монархии, «будучи верховной властью высшей правды, монархия одна из всех политических принципов способна воздвигать государственный строй непосредственно на социальном», т.е. на сословно-профсссио-налыгой организации социальных слоев общества, не давая возможности партийному политиканству узурпировать власть над нацией. Спасение же от бюрократической узурпации он видел в построении «правительственных учреждений по системе сочетания народного самоуправления и действия бюрократии, их взаимною сдержкою». Он был глубоко уверен, что «при правильном построении учреждений, соответственно монархическому принципу, Россия не только сама освободилась бы от политических противоречий, но могла бы дать пример высшей государственности всему миру, ныне столь в этом нуждающемуся»{99}.

Книга Л.А. Тихомирова дала монархическому движению идейное выражение своих чувств и бессознательных национально-патриотических ощущений, изложенных в строгую в своем логическом построении систему истории и догматики монархической государственности, чего никогда не было сделано до выхода этой книги. Он видел необходимость в новой породе людей, которые смогут возродить монархическую государственность на основе его идеальных конструкций.

Достоинство труда Л.А. Тихомирова состоит в определении исторической преемственности русской государственности через римскую и византийскую; в осмыслении места русского самодержавия в ряду других православных имперских государств (Рима и Византии); в выяснении идеального (в идее) содержания царской власти и определения правильных и неправильных форм того или иного принципа верховной власти; в освящении истории русской государственности с выяснением истории развития русского самосознания; в признании недостаточности осознанности русских идеалов.

* * *

Как-то Иван Солоневич назвал «Монархическую государственность» «Библией монархизма» и оказался весьма точен в этом определении. Уже несколько поколений русских людей, защищающих исторические государственные традиции, обращаются к этой книге как к источнику, хранящему философию русской государственности, — государственности, потерянной с революцией, но всегда возможной к новому возрождению…


Академический консерватизм. Профессор В.Д. Катков (1867 — после 1917). Василий Данилович Катков родился в большой русской семье в деревне Малой Николаевкс Славяносербского уезда Екатсринославской губернии 26 апреля 1867 года. Происходил он из крестьянского сословия, его отец был бывшим крепостным музыкантом, незадолго до рождения сына Василия освободившимся из «крепости» по императорскому манифесту 19 февраля 1861 года.

Освобождение принесло отцу больше горести и хлопот, чем радости, поскольку помещик, отпустив крестьян на волю, остался собственником музыкальных инструментов, которые он и не преминул оставить за собой. Крестьяне-музыканты были принуждены искать другое занятие для своего пропитания. Несмотря на это, отец (получавший иногда лишь 25 рублей в месяц жалованья на новой службе) своим любящим сердцем еще в детстве, вероятно, угадал в Василии человека талантливого и умного и всячески содействовал его обучению.

Окончив прогимназию в станице Каменской области Войска Донского, В.Д. Катков поступает в 5 класс Таганрогской гимназии. Здесь, благодаря гимназическому начальству, директору Дьяконову (без всяких на то просьб со стороны Василия и его родителей), молодой гимназист получал наиболее высокооплачиваемые уроки в Таганроге, вследствие чего В.Д. Катков мог учиться уже за свой личный счет.

Желая поступить в Императорский Харьковский университет, Василий Данилович колебался с выбором факультета, на котором учиться. Выбор стоял между историко-филологическим факультетом и юридическим. Поступив поначалу на историко-филологический, впоследствии он переводится все же на юридический, хотя и посещает лекции на историко-филологическом такого известного профессора, как А.А. Потсбня.

По окончании университета в 1889 году В.Д. Катков был оставлен при университете для подготовления к профессорскому званию. Научная карьера, казалось, легко открывалась для В.Д. Каткова и без каких бы то ни было препятствий в дальнейшем. Но жизнь распорядилась по своему…

В одном из своих отчетов (по оставлении его стипендиатом для приготовления к профессорскому званию) Василий Данилович Катков выразил неудовольствие «господствующим» положением «римского права» в министерство И.Д. Делянова, за что и был исключен из числа профессорских стипендиатов.

После смерти министра народного просвещения И.Д. Делянова в 1898 году, при новом министре Н.П. Боголепове дело В.Д. Каткова было пересмотрено, с него сняли запрещение заниматься университетской преподавательской деятельностью, и он в 1898 году приступает к пробным лекциям (об ограничении свободы договоров и о юридических конструкциях договоров в пользу третьих лиц) в Императорском С.-Петербургском университете. А с 1901 года, уже будучи приват-доцентом Императорского Харьковского университета, и до 1908 года включительно, он читает (необязательные) курсы вексельного права, конкурсного права и гражданского права прибалтийских губерний…

Кровавые и жуткие события революции 1905 года, последовавшие вслед за неудачной Русско-японской войной, не могли не заставить такого талантливого ученого и честного гражданина, как В.Д. Катков, выступить перед обществом со своей яркой политической проповедью в защиту исторических устоев империи, против либерализма в образовании, просвещении и публицистике.

В Императорском Харьковском университете на юридическом факультете, где преподавал В.Д. Катков, «политически-прогрессивное большинство» не давало занять ему подобающего места, всячески затрудняя ему возможность защитить магистерскую диссертацию, без чего нельзя было стать профессором. Либеральный дух, царивший в Харьковском университете, не позволял разжижать свою либеральную консистенцию в профессорском корпусе консервативными элементами, несмотря на то что В.Д. Катков за период 1901—1904 годов стал уже автором четырех крупных научных монографий.

Этот же либеральный дух, развратив своей пропагандой доверчивую молодежь, подготовил почву для недовольства и взрастил революционную смуту. Действуя на чувство, преобладающее в молодости над рассудком, пленяя идеалами справедливости, свободы, равенства и братства, адвокатско-профессорско-преподавательский интеллигентский корпус возбуждал в юношестве неугасимый огонь желания наибыстрейшего достижения целей своих новоприобретенных революционных идеалов. Это толкало молодых в крайние политические течения — с их терроризмом, экспроириациями и открытыми вооруженными бунтами, поскольку молодость никогда не подозревает, но словам В.Д. Каткова, «как мало нам дано для осуществления этих идеалов здесь на земле»{100}.

Но и «зрелые» либеральные круги, самонадеянно выходя из университетов и адвокатских контор на поприще государственной политики и зачастую не желая быть разрушителями, вследствие своей сугубо теоретической политической подготовки, становились самыми злостными антигосударственниками. Деятельные мечтатели вообще самые страшные политики; для них нет ничего, что бы невозможно было осуществить на практике из своих политических мечтаний, а потому не впервые рушатся тысячелетние империи, а традиционные общества периодически испытывают опустошительные набеги «новых варваров», ведомых этими мечтателями.

«Можно не быть неверующим, — писал профессор В.Д. Катков, — и делать неверующими других. Можно не быть революционером и бомбометателем, и воспитывать из своих питомцев героев браунинга и динамита, грабителей и убийц. Маркс не был марксистом, а Дарвин дарвинистом. Большинство профессоров наших университетов совсем не революционеры, равно как и преподаватели средних школ не анархисты, но важнейшими виновниками пережитой нашей родиной смуты, с ее убийствами, грабежами и поджогами, были они. Они не только не боролись, как это они обязаны были делать, против разрушительного влияния эгоизма, распущенности, самомнения и политического невежества, но потворствовали им и даже подстрекали их. Ни для кого не тайна, что главными деятелями и душой самой нечестной, лицемерной и вредной партии кадетов, стянувшей к себе все отрицательные элементы государства, нравственности и религии, — были они. Они создали ту практическую мораль, которая отрицает свободу личности, ее неприкосновенность, независимость суждения и святость религиозных убеждений: мораль, которая оправдывала грабежи, убийства, преследование за мнения, глумление над религией, требовала крови и поджогов, разрушения семьи, церкви, государства. Близорукие или ослепленные честолюбием и жаждой власти, они не понимали смысла поговорки: кто сеет ветер, пожнет бурю; кто сеет бурю, пожнет ураган»{101}.

Подобным же разрушительным началом для империи была многочисленная и разнокалиберная «освободительная» печать, ты-сячеголосно призывавшая власть толпы на всероссийский престол. Толпа же — самый плохой политик; политик, которому недоступен политический опыт, единственно могущий научить избегать политических заблуждений. Порыв к власти «освободителей» прикрывали громкие фразы о «свободе», о необходимости бороться с деспотизмом, и острие этого революционного действия было направлено на свержение русской верховной власти в государстве, удар был направлен в самое чело государственного организма. А опасность гибели государственности осознавалась, как тогда, так и в любое другое время, лишь немногими — наиболее чуткими к происходящим вокруг политическим процессам…

Среди излюбленных публицистических тем у профессора В.Д. Каткова особое место занимали гражданские проблемы: государства (верховной власти), религии, нации, национальной измены во время смутного времени, школы, диктатуры…

Народ, по В.Д. Каткову, не может быть свободен, не может обладать полнотой своих прав, если он не может отстоять свою национальную государственную власть. Всякий народ, желающий получить свободу, свергнув иноземное иго, прежде всего старается воссоздать для себя сильную верховную власть.

Власть самодержавного государя для профессора В.Д. Каткова была национальным историческим феноменом, на который недостаточно было обращено внимание юридической науки, и, одновременно, это был факт настоящего времени, реальной власти над стопятидесятимиллионным народом, живущим в современности.

«Народ его (государя. — М.С.), — писал он, — это тс миллиарды, которые жили в продолжение тысячелетней истории страны и которые будут жить в ней, когда исчезнем не только мы, но и наши правнуки. Такая власть стоит вне минутных настроений толпы. Она ответственна перед Богом и историей. Ей нечего заискивать у теперешнего населения с его временными интересами, временными настроениями и ошибками. Она боится Бога и никого больше на земле.

Только такая власть и может быть проводником истинной воли Божией на земле. Только такая власть может без страха перед толпой выполнять требования религии, понимать се значение в человеческой жизни, охранять се и не входить в сделки со стремлениями и желаниями, выдаваемыми за народные. Только такая власть в состоянии отличить глас истинного народа, который является гласом Божьим, от гласа того “народа”, который Христа предал»{102}.

И эта власть в начале XX столетия испытывала нескончаемый массированный штурм своих идейных бастионов по всему фронту. Выступление молодого ученого В.Д. Каткова в защиту русского самодержавия было вызовом могущественнейшему и сплоченнейшему в России политическому «ордену» — российской интеллигенции, шедшему в первых рядах атакующих основы империи. Он воспринимался как предатель интеллигентского слоя, а отсюда шли и все прочие шельмования (вроде политических кличек «погромщика», «мракобеса» и т.д.).

Государство для профессора В.Д. Каткова было лучшей «частью» каждого истинного гражданина, выше и дороже личного его существования; государство он воспринимал как возможность жизни для всех населяющих его, как институт защиты социальной справедливости.

В одной из его статей есть очень интересный образ демократической республики как слепоглухонемого, которого монархические цивилизации довели до сносной государственности, при которой его социальная и нравственная слепоглухонемость в спокойной жизни не сильно бросается в глаза, но открывается при трудных, требующих напряжения всех сил государства, ситуациях.

«В наше время, — говорил профессор В.Д. Катков, — среди цивилизованного общества, мы можем научить многому людей немых, слепых, мы можем поднять их умственный уровень до степени недостижимой, если они предоставлены самим себе. Но мы можем это сделать потому, что знания, которыми мы обладаем, и умственная культура наша были созданы людьми, обладающими всеми внешними чувствами и даром слова. Без языка мы не имели бы современной умственной культуры. Без монархического начала мы не имели бы той нравственной культуры, без которой не может существовать ни одна республика»{103}.

Всегда и всех волновавшая дилемма «власть» и «свобода» для профессора В.Д. Каткова является неразрывной парой, так как свобода народа для него прежде всего свобода государственной власти, могущей всей доступной ей силой и историческими возможностями оберегать свободу нации. Никто и ничто другое не сможет с той же должностью хранить национальную самобытность и независимость.

«Идеалом русского человека всегда будет царь, который “все может”»{104}— таковым было убеждение профессора В.Д. Каткова, считавшего что самодержавие психологически наиболее родная форма власти, понятная большей части нации.

Власть, с одной стороны, это сила, берущая на себя наибольшую возможную ответственность властвования и ведения государственных дел, с наиболее возможным освобождением массы нации от этого властного бремени (от которого огромный процент с удовольствием увильнет, как об этом ярко писал позже Иван Солоневич); с другой стороны, эта власть способна по своей неограниченности в любой нужный момент концентрировать силы своих верноподданных в нужном ей направлении, будь то война или, скажем, реформы, требующие общенациональной поддержки и сил всей нации.

В этой универсальности самодержавия — его сила и одновременная необременительность, в отличие от многочисленных мелких и жаждущих насыщения демократических «самодержцев», всевозможных выборных администраторов от президента до какого-нибудь префекта района и многотысячной армии депутатов всех уровней.

Имеет ли наша выборная и тяжеловесная демократическая власть ту универсальность, быстроту действия и концентрации сил нации, с одновременной необременительностью, каковую имеет самодержавие? Вопрос этот, конечно, может быть спорным для человека, не знакомого с русской историей и не жившего последние десять лет в нашей стране, а потому не могущего сравнивать возможности русского самодержавия и реальной российской современной демократии.

Власть чувствует себя обязанной только перед теми, кто помог ее получить. Самодержец обязан властью воле Божьей, президент — людям, помогшим ему избраться во власть. Первый угождает Творцу, второй — давшим денег на избрание.

Ренан говорил: «Эгоизм, источник социализма, и зависть, источник демократии, не создадут ничего, кроме общества слабого, неспособного противостоять могущественным соседям»{105}.

Современник профессора В.Д. Каткова Л.А. Тихомиров в своем последнем письме к П.Л. Столыпину писал следующее: «Нам должно помнить, что наше господство есть дело не просто национального эгоизма, а мировой долг. Мы занимаем пост, необходимый для всех. Но для сохранения этого поста нам необходима Единоличная Верховная Власть, то есть Царь не как украшение фронтона, а как действительная государственная сила»{106}.

Такое же высокое понимание важности русского господства в империи и неограниченности верховной власти самодержца разделял и профессор В.Д. Катков. Он пишет, что наряду с православием «другим элементом объединения ядра русского государства является русская национальность. Государственная власть соединяется у нас со множеством народностей, но опорой ее, как и опорой силы государства, является русский народ, в этнографическом смысле этого слова. Всякое политическое общество, живущее самостоятельной жизнью, т.е. опираясь на свои собственные силы, должно быть по необходимости национально. Одна нация по необходимости должна занять центр, вокруг которого группируются другие…

Государственная власть служит всем национальным элементам, объединенным ею. Но в неминуемой борьбе интересов различных групп она не может жертвовать в пользу других интересами той национальной группы, на которую опирается самое ее бытие, особенно в критические минуты государственной жизни»{107}.

На основе опоры на господствующую национальность у профессора В.Д. Каткова сформировалось особое понимание «измены Родине». Для инородца в революции 1905 года он видит измену русскому государству, но никак не измену своей национальности (инородческой). Революционерам же из русских он предъявляет двойное обвинение в измене — в измене русскому государству, против которого был поднят бунт, и измене русской национальности, являющейся этнической основой империи.

Изменой Родине для него было не только всякая услуга внутренним врагам — социалистам и либералам, но и любое слово и даже помышление против государя и его верховой власти.

Та же логика лежала и в основе рассуждения профессора В.Д. Каткова о правах и обязанностях: «Если на инородце лежит долг лояльности, то на русском лежит обязанность хранить заветы прошлого, славу и честь Родины, беречь ее будущность, как целого. Общие и высшие интересы страны лежат на попечении русского народа в тесном смысле. А на ком лежат большие обязанности, тот должен пользоваться и большими правами»{108}.

Как и для Л.А. Тихомирова, так и для профессора В.Д. Каткова основными элементами государства были: народ и верховная власть, причем под народом он подразумевал только ту часть его, которая поддерживает историческую власть и подчиняется ей.

«Чем меньше, — писал он, — внутренней связи между составными частями населения, тем менее в состоянии они управлять сами собой, тем нужнее для них внешняя, отрешенная от них власть»{109}.

В каждой науке есть свой главнейший раздел: так, в богословии это догматика, в философии — метафизика, в физике — теоретическая физика и т.д. В русском государственном праве — науке, по преимуществу должной заниматься политической идеологией, — таковым главнейшим разделом, безусловно, должен быть вопрос об исторической верховной власти — о самодержавии русских царей.

Политическая публицистика В.Д. Каткова была посвящена практически полностью защите главного идеологического пункта обороны империи — идее самодержавия.

«Гибель трона, — писал он, — влечет за собой и гибель народной самостоятельности… Только убив власть, можно убить свободу народа и умалить его права»{110}.

Профессор В.Д. Катков был глубоко убежден, что надо бороться не за ограничение власти государя, а за всевозможное отстаивание на деле его — государя — свободы и всемогущества.

Только такая универсальная сила способна добиться улучшения положения малоимущей массы, так как при ограничении власти государя политическую силу в обществе начнут набирать наиболее эгоистические общественные слои, связанные с капиталом и свободными профессиями. Вообще, богатым и образованным зачастую свойственно считать себя в праве использовать и свое богатство, и свое образование не для общего национального блага, а лишь для самореализации. А при таком положении вещей давление на массу простого народа возрастет, в связи с чрезмерно свободной и не регламентируемо-сдерживаемой деятельностью первых двух общественных слоев в стремлении внутри своих корпоративных сообществ аккумулировать все экономические и интеллектуальные возможности всего общества.

Как писал один английский консервативный писатель, Оливер Голдсмит, для богатых более всего выгодна демократия, а для бедных — монархия, единственно способная реально сдерживать амбиции и эгоизмы богатых (экономически и интеллектуально) слоев общества.

Простому народу нужен правитель, стоящий выше партийных и вообще групповых интересов, выше политических увлечений времени, связанный всем своим существом, своими предками и своим потомством с исторической судьбой своего Отечества.

«Исторические особенности, — писал профессор В.Д. Катков, — нашей жизни, борющиеся интересы отдельных групп, племен и рас, се населяющих, поглотили бы собой интересы всей России, если бы разум творцов се не выработал из недр се особого института, обязанного хранить “душу нации” и служить ей объединяющим знаменем… Этот институт и есть императорская власть русских вождей»{111}.

Опыт революции привел многих к мысли о необходимости в таких чрезвычайных и смертельно опасных для государства политических ситуациях вводить основанный на особом, чрезвычайном законодательстве институт диктатуры. Диктатуры как возможности верховной власти (государя) или назначаемого от нее специально лица или нескольких лиц вступать в урегулирование государственных дел со всей неограниченной полнотой верховной власти.

Профессор В.Д. Катков понимал всю глубину и остроту борьбы, ведшейся в начале XX столетия за целостность империи, свободу царской власти от навязываемых ей ограничений, самостоятельного существования русской нации. Видя огромные массы консервативного населения, которые всколыхнула и возмутила революционная волна насилия, профессор В.Д. Катков требовал со стороны власти организовать и направить эти силы в нужное для государства русло.

Они, контрреволюционные силы, писал он, пребывали в основном в бездействии, будучи готовы «с радостью ринуться на губителей и мучителей своей родины, как строй солдат, которому после “раз, два, три” не сказали последнего условного “пли”. Власть, которая бы поняла этот психологический момент и сделала призыв к этой бескорыстной и самоотверженной армии, избавила бы нашу родину от тяжелого кошмара революции с наименьшими жертвами. Как дым рассеются враги закона и порядка; как снег растают они в огне народного гнева. Формы этого призыва к содействию общества могут быть различны. История знает: проскрипцию (открытое лишение защиты закона), назначение диктатора явного или тайного, равно как и особого доверенного лица, тайного или явного, со специальными полномочиями для подавления смуты при содействии общества»{112}.

Власть должна была «овладеть», но выражению профессора В.Д. Каткова, раздраженными смутой и привлечь их к борьбе с революционерами. Мощь революции требовала привлечения к борьбе с ней уже не только полиции и войск, но и консервативно-настроенных масс. Это привлечение народной массы было необходимо еще и для достижения победы в борьбе с крамолой с наименьшими жертвами и недопущения уже нового антиреволюционного хаоса; а для этого обществу должен быть дан вождь, диктатор, «атаман», которому бы контрреволюционные силы доверяли, как человеку несгибаемой воли и глубокой преданности трону.

К сожалению, в деле борьбы с усиливающейся революционной крамолой мысли профессора В.Д. Каткова и других имперских консерваторов не возымели решающего значения и не смогли повернуть с гибельного пути наше беспечное русское общество, которое по своему прекраснодушию не слушало своих лучших граждан и вскоре познакомилось с чекистскими подвалами и советскими лагерями.

Многое из задуманного профессор В.Д. Катков смог реализовать только в 1909 году, когда он перешел в консервативно-настроенный коллектив Императорского Новороссийского университета, где читал политическую экономию, статистику и финансовое право. В1910 году он, наконец, смог защитить магистерскую диссертацию[33], а в следующем году стать профессором.

Предреволюционные годы, проведенные в Императорском Новороссийском университете, были для него наиболее научно-плодотворными. После же Февральской революции 1917 года он незамедлительно в числе нескольких других правых профессоров был уволен Временным правительством из университета. Уехал ли он в эмиграцию (что маловероятно, так как в эмиграции о профессоре В.Д. Каткове ничего не известно)? Был ли расстрелян большевиками, что более реально для того времени (одесское ЧК было одно из самых кровавых коммунистических заведений)? Ничего определенного сказать о жизни профессора В.Д. Каткова после революции нельзя.

Нам остается хранить намять о нем как о славном сыне Отечества и утвердиться еще крепче в его и нашей политической вере, что «Россия или будет жить по-своему, или совсем не будет жить; но французской, немецкой или английской никто и никогда ее не сделает»{113}.


Путь имперского юриста. Петр Евгеньевич Казанский (1866—1947). Наша юридическая наука из прочих наших научных традиций, пожалуй, одна из самых молодых. Профессор Петр Евгеньевич Казанский представлял четвертое или пятое поколение университетской правоведческой профессуры, и, как оказалось впоследствии, на поколении его учеников (таких, как Н.А. Захаров) русская юридическая традиция была пресечена революцией.

Итак, на развитие самобытной русской правовой школы история отвела нам всего сто—сто пятьдесят лет. Этого времени очень мало для того, чтобы у нас окрепло собственное правовое сознание, установилась своя философия права. И все же русская юридическая литература дает нам некоторое количество исследований, и до сего дня не утративших философско-правовой актуальности для изучающих институты власти и государства.

По вопросу о русской верховной власти написано не очень много, почти всю литературу этого вопроса, до 1913 года обильно цитируемую, вы найдете в книге П.Е. Казанского «Власть всероссийского императора».

Исследование это посвящено верховной власти, которая при любом политическом принципе (демократическом, аристократическом или монархическом) всегда существует одна в государстве, выше ее нет земной государственной власти. Речь идет о традиции русской государственной власти, ее традиционном месте в обществе и государстве и ее властной деятельности.

Книга сохранила, как фотографию, правовую философию власти императора за несколько лет до ее падения и оставила письменный свод правовых возможностей и способностей, ее сложной компетенции в государственном управлении. Исследование предлагает нам, потомкам, мысленно прикоснуться, по возможности изучить этот старинный способ русского государствования, с надеждой, не понадобится ли он и в будущем русской нации, пожелающей вернуться на свой исторический имперский путь.

Традиционные общества не могут существовать, не осуществляя преемственность во всех областях человеческой деятельности, поскольку только эволюционное развитие даст традиционным обществам силу жить своими привычками, принципами, одним словом, жить самостоятельно.

«Власть всероссийского императора» дает огромное количество правового материала для построения в дальнейшем самых изощренных политических конструкций верховной власти, предоставляя большую пищу всем размышляющим над будущим русской государственности. Эта книга переводит наше внимание с общих разговоров о важности возрождения русской государственности к осознанию необходимости размышлений о конкретных формах, проявлениях и задачах верховной власти в чаемой нами новой будущей русской империи.

18 мая 1866 года в семье военного врача и ученого, потомственного дворянина Евгения Петровича Казанского родился сын, названный, вероятно в честь деда, Петром. Высшее образование он получил в Императорском Московском университете. Окончив курс в 1890 году, Петр Евгеньевич Казанский был оставлен при университете еще на два года для приготовления к профессорскому званию но международному праву.

По окончании этого срока его назначили приват-доцентом в Императорский Казанский университет по кафедре международного права, где он вскорости защитил магистерскую диссертацию «Договорные реки. Очерки истории и теории международного речного нрава» (1895).

В июне 1895 года талантливого молодого ученого по решению Министерства народного просвещения посылают в полуторагодичную научную командировку по Европе. Работая в крупнейших библиотеках европейских столиц, в берлинской и брюссельской королевских библиотеках, в бернской и парижской национальной, Петр Евгеньевич Казанский собрал уникальный материал для своего огромного (более 1500 страниц) исследования «Всеобщие административные союзы государств». (Одесса, 1897. Т. 1—3. Первый том этой работы стал его докторской диссертацией.) Эта работа составила П.Е. Казанскому славу крупного специалиста по международному праву. Общепризнанная величина в науке международного права, профессор Императорского Московского университета граф Комаровский писал об этом исследовании следующее: «У нас нет другой работы, даже приблизительно подходящей к этой обработке»…

Политические убеждения профессора П.Е. Казанского развивались эволюционно, по нарастающей, без видимых революционных переломов, что вполне видно из его сочинений.

Профессор П.Е. Казанский, обладая ярко выраженным синкретическим умом, для которого мировое многообразие имело не хаотическое, а разумное назначение, в своих работах часто выходил на необычные для своего времени выводы, которые удивляют своей пророческой чуткостью к проблемам будущего. Так, более ста лет назад он высказал такой взгляд на будущее международного объединения, что его текст хочется дать полностью.

«Политически народы, — писал он, — скорее разделяются, чем сближаются. Политический союз всех государств должен был бы, в силу самого порядка вещей, направляться против своих собственных членов и лишить их поэтому самостоятельности. Столь же нежелательно видеть всемирное правительство: парламент народов, всеведущий относительно всего, происходящего на земле, исполнительные места, управляющие всем от Северного полюса до Южного, и суд, восстановляющий все нарушения международного права и решающий все споры о нем. Задачи, которые пришлось бы возложить на них, превышали бы их силы. Наконец, нежелательно и устройство всемирной силы. Действительно, может ли быть какое-нибудь основание предполагать, что лица, в руки которых поступит международное принуждение, будут лучше понимать интересы государств, чем сами эти государства, и будут употреблять международную силу действительно на общую пользу всех народов? Не создалась ли бы этим путем такая странная тираническая власть, какой еще не было на земле? Не означало ли бы установление подобной всемирной принудительной силы конец личного существования народов, конец процветания культуры на земле? Идеи реформаторов международного строя вытекали, конечно, из благородного желания послужить человечеству, но предлагали, обыкновенно, такие средства для обеспечения общего блага, которые могли привести лишь к общей гибели»{114}.

Сегодня эти опасения столетней давности воплотились в конкретные международные институты власти, они уже являются политической реальностью, которая действует, не считаясь ни с желаниями отдельных государств, ни тем более с разнообразием национальных, религиозных и культурных традиций. «Тираническая власть, какой еще не было на земле», все более крепнет, и се мировое влияние все более расширяется, не останавливаясь ни перед пролитием крови, ни перед стиранием религиозно-культурных особенностей различных национальностей. Когда этот всемирный процесс приведет «к общей гибели», это вопрос уже из области эсхатологии, а не международного права.

Вернувшийся (в конце 1896 года) из заграничной научной командировки П.Е. Казанский был назначен и. д. экстраординарного профессора по кафедре международного права в Одессу. С этого времени и до революции семнадцатого года его имя плотно будет спаяно в сознании многих его знавших с Императорским Новороссийским университетом. С 1898 года он был ординарным профессором, а с 1908-го — деканом юридического факультета этого университета…

О профессоре П.Е. Казанском либеральные правоведы писали по-партийному однообразно и негодующе. «В последнее десятилетие, — читаем мы, например, в двадцатом томе нового словаря Брокгауза и Ефрона, — имя Казанского тесно связано с реакцией, наступившей после 1905 года. Оставив международное право, Казанский всецело отдался политической борьбе и принял деятельнейшее участие в реакционном движении как в самом университете, в рядах боевых “академистов”, так и вне университета… Этот период деятельности Казанского завершился изданием объемистой книги “Власть всероссийского императора” (Одесса, 1913. С. 379).

Новороссийский же университет называли не иначе как самым реакционным университетом России. В реальности это означало, что в университете профессора спокойно могли учить, а студенты — учиться. Революционеров же старались держать за дверями университета, что вполне удавалось вплоть до Февральской революции.

После Февральской революции профессор П.Е. Казанский с перерывами преподавал в университете, вероятно, до конца 1919 года, когда в Одессе окончательно закрепились красные. В годы Гражданской войны Новороссийский университет весьма отличился, поддержав свою славу консервативного учебного заведения, избрав в свои почетные члены генерала Деникина.

В дальнейшем профессор П.Е. Казанский преподавал в разных вузах Одессы, но печатать свои произведения ему более не давали, а он написал их и после революции немало.

В русской литературе есть только одна книга, которую можно поставить рядом с «Властью всероссийского императора», — это книга Льва Тихомирова «Монархическая государственность». Эти две книги как два величайших столпа философии русской государственности должны быть настольными книгами у всякого любящего и изучающего русскую государственность.


Юрист-консерватор. Николай Алексеевич Захаров (1883 — после 1928). Говоря о русской политической имперской мысли, невозможно обойти вниманием книгу Н.А. Захарова «Система русской государственной власти». Исследование это в высшей степени может быть названо публицистикой национальной самобытности[34].

Книга эта уникальна не только потому, что написал ее молодой и очень талантливый юрист Николай Алексеевич Захаров, но и потому, что она исследует самобытность идеи самодержавной власти, всячески игнорировавшейся российским либеральным правоведением. «Трудно установить, — удивлялся в своей книге Н.А. Захаров, — в силу каких условий происходит это нежелание скроить перчатку юридических концепций по русской руке, вероятнее всего, в силу психологических условий поклонений перед внешней стороной Запада, полнейшего обособления науки права от реальной жизни и пассивности нашей натуры, но во всяком случае как с кафедры, так и в литературе мы все время слышим о правовом строе Запада и весьма мало — об общих началах нашего государственного строя… Прежде чем изучать мировые идеи, надо ознакомиться с своими местными, а это игнорируется нашими юристами»{115}.

Об авторе представляемой нами книги известно очень немного, и данные о нем часто имеют гадательный характер. Он был скорее всего питомцем юридического факультета Императорского Новороссийского университета, самого консервативного дореволюционного университета, учеником выдающегося юриста профессора Петра Евгеньевича Казанского[35].

Можно предположить, что Н.А. Захаров в 10-х годах XX столетия являлся преподавателем международного права в Практической Восточной академии в С.-Петербурге. Это учебное заведение состояло в ведении Учебного отдела Министерства торговли и промышленности и Совета Императорского общества востоковедения. Академия имела своей целью, как писалось в специальной книге, посвященной ее деятельности, «подготовлять лиц в практическом знании восточных языков и стран для административной, консульской и торгово-промышленной службы и деятельности на наших восточных окраинах и в сопредельных с ними странах»{116}.

Директором Практической Восточной академии был профессор монгольской словесности, тайный советник Алексей Матвеевич Позднеев (1851—1920), человек строгих консервативных убеждений и участник правого академического движения. Возможно, здесь приходится вновь гадать, Н.А. Захаров окончил персидское отделение этой Академии, поскольку в отчете Академии отмечена поездка в 1910 году в Персию некоего Захарова.

Одним из косвенных подтверждений, что это был Николай Алексеевич, может быть предисловие к его феноменальной по эрудиции книге «Курс общего международного права», вышедшей в Петрограде в 1917 году, которое было написано[36]во взятой императорскими русскими войсками турецкой крепости Эрзурум, находящейся несколько западнее собственно Персии.

Скорее всего, во время Первой мировой войны 1I.A. Захаров служил на турецком фронте, в военной администрации завоеванных территорий или в какой-то иной сфере в прифронтовой полосе[37].

О дальнейшей судьбе этого блестящего юриста, специалиста как в русском государственном, так и в международном праве, известно, что он преподавал в 1928 году в Кубанском сельскохозяйственном институте и в Кубанском педагогическом институте прикладную экономику и экономическую географию и жил в Краснодаре. Более о нем не известно ничего.

Свое капитальное юридическое исследование «Система русской государственной власти», значение которого в развитии философии русской государственности еще только предстоит оценить в будущем, Н.А. Захаров выпустил в 1912 году в Новочеркасске. В нем он выступил против схематичной теории Монтескье о разделении властей на три ветви и бездумного следования западноевропейским либеральным правовым учениям. Н.А. Захаров выделил четыре власти, формирующие верховную власть в государстве: власть судебную, власть законодательную, власть управления и власть самодержавную, и построил на их основе цельную идеологическую систему русского властвования.

Западная односторонность юридических определений в русской правовой литературе приводила к отсутствию поиска самостоятельного пути развития в политико-юридических науках России, порождая слепое следование воззрениям западных теорий. Н.А. Захаров призывал к изучению прежде всего национальных идей, рожденных исторической жизнью нашего Отечества, а не шаблонному стремлению перестроить все и вся по заранее готовым схемам европейских конституций.

«Мы не говорим, — писал Н.А. Захаров, — о необходимости национализировать науку о государстве — это было бы абсурдно, мы только утверждаем, что наука о государстве может только тогда называть себя этим именем, когда она объемлет в себе учения о всех видах государственного устройства и создаст на этом основании общее понятие государства. Пока же она остается при своей нынешней задаче изложения основных принципов, положенных в основание устройства некоторых западных европейских государств, гордых своей культурой, то это явится только описанием политического строя тех стран, которые стремятся занять в этом отношении привилегированное положение среди семейства государства, создав теорию, неподдающуюся общему определению — правового государства»{117}.

Как юрист Н.А. Захаров отстаивал за государством право самобытности, непохожести, оригинальности. В его глазах именно индивидуальные особенности государства порождают политическую независимость и жизненную силу этих государств, тогда как общества, построенные по либеральным трафаретам, как и посредственные личности, носят на себе печать безжизненности, искусственности, а значит, цивилизационной слабости и неустойчивости. Из этого положения для него вытекала необходимость изучать государственный строй государств в связи с историей нации в целом.

Особенности формирования русской системы власти он видел во влиянии византийской идеи власти императора, идеи религиозного автократизма, глубоко воспринятой русскими книжниками и летописцами, и в частноправовом характере власти великих князей из рода Рюриковичей, смотревших на свои владения как на свою неотчуждаемую вотчину, переходящую по наследству в их роде. В России, по Н.А. Захарову, не было того феодального строя, установившегося в Европе, который сформировал враждебные классы, породил борьбу королевской власти с феодальной аристократией. На Руси не было создано крупное землевладение, находящееся не в руках дома Рюрика; разросшаяся династия Рюриковичей «окняжила» землю, на Западе же произошло «обаристокративание», попадание земли в руки знатных родов. Феодализм на Западе породил борьбу королей с аристократией, а затем, после поражения последних, общее с остатками аристократии порабощение народа. Таким образом, зарождение и развитие власти на Руси и на Западе глубоко отличались различными поземельными отношениями, феодальными на Западе и частноправовыми у нас.

Формированию большого Московского государства способствовали и две другие счастливые причины: концентрация земель в руках московской линии Рюриковичей, а затем вымирание этой линии после царя Феодора Иоанновича. Вторая причина позволила новой династии владеть московской «отчиной», вследствие занятия московского престола, и отказаться от поддерживавшейся всеми московскими Рюриковичами удельной системы, каждый из которых выделял своим сыновьям уделы во владение. При Романовых вотчина Рюриковичей окончательно превратилась в Московское царство, а князь-вотчинник — в государя, но власть сохранила свою родовую частноправовую черту. Романовы также смотрели на Московское государство как на свою личную собственность.

По мнению Н.А. Захарова, «такой характер властвования налагал особую печать на развитие понятия о существе нашей верховной власти. Эта частноправность вошла в плоть и кровь русского государства, несмотря ни на потрясения Смутного времени, ни на все изменения императорского периода»{118}.

Владение землей в Московском государстве разделялось на вотчинное владение (наследуемое во владетельном роде) и на поместное (не наследуемое) и зависело от службы государю. За верную службу землю дарили либо во временное, либо в наследственное пользование, неисполнение государевой службы, немилость вызывали отобрание дарованного. Таковое владение землей высшего слоя государства сильно отличается от западного феодального владения.

«На Западе, — пишет Захаров Н.А., — родовая аристократия развивалась при конкуренции с королевской властью на территориях, охраняемых вассалами, подданными сюзерена. У нас подобие этой аристократии — удельные князья, потомство общего с царствующим государством родоначальника, — потеряли всякое значение под твердой рукой московского государя. На Западе высший слой общества составила родовая аристократия, которая в некоторых местах, потеряв возможность противостоять воле возвысившегося над всеми феодала-короля, создала корпоративные законодательные собрания, ограничивающие власть государя. У нас же весь высший класс состоял из лиц, непосредственно избранных царем, и экономически зависел от государя, который имел неограниченное право отбирать земли у тех, кто неправильно или неисправно нес свои обязанности. Если на Западе феодал был неограниченный господин своих земель, то русский служилый человек был государственный работник, которому государь давал за его труды право вечной, наследственной или пожизненной аренды»{119}.

Эта система начала разрушаться только при Екатерине II, освободившей дворян от обязательной службы, с какого момента в государственную систему было введено структурное противоречие: одни продолжали служить, другие получали право не служить. Такое понимание развития государства определяло и отношение Захарова к капитальному противостоянию славянофилов и западников (и их последователей), в споре которых он видит следующую коллизию. «Оба эти направления, — утверждал он, — взаимно развиваясь и противореча друг другу, носили в себе, в своих идеях и своем развитии, коренную ошибку: одно стремилось возделывать чуждые растения на не подготовленной историческим ходом жизни для них почве, а другое не представляло себе ясно того растения, которое должно было дать на русской ниве обильную жатву. Западники, увлекаясь внешним блеском европейской культуры, видели ее пышные плоды, по весьма небрежно исследовали ту почву, на которую они собирались ее пересадить; славянофилы ревностно изучили почву, но весьма смутно отдавали себе отчет о тех растениях, которые возможно было плодотворно культивировать на ней. Под влиянием этих идей, все еще взаимно оппозиционных и плохо ассимилирующихся друг с другом, вся политическая жизнь XIX века идет нервным темпом»{120}.

Считая «общую волю» Руссо и французских энциклопедистов существующей только в идее, Н.А. Захаров высказывался за необходимость пересмотра многих устоявшихся либеральных представлений о власти и государстве.

Так, характер самодержавной власти ему представлялся двойственным. «С одной стороны, се можно понимать, как основное свойство нашей верховной объединенной государственной власти, а с другой — как власть непосредственного волеизъявления, установленную в общих своих чертах в основных законах и неограниченную в этой сфере применения, или вовсе не упоминаемую, но могущую проявить себя в экстраординарную минуту жизни государства. Является несколько затруднительным рассматривать понятие, которое в одно и то же время является как бы и общим свойством целого, и частью его проявлений»{121}.

Самодержавие — понятие более широкое, чем власть уравновешивающая. На нее влияют как внутреннее сознание, которое способно самоограничивать власть, так и внешнее общественное сознание, которое также имеет влияние на верховную власть.

Н.А Захаров придерживался мнения, что нравственное и психологическое состояние нации очень важно для определения системы государственного строя. «Внутреннее сознание граждан, — считал он, — является залогом прочности государственного строя. На этом же сознании, выработанном историей, внутренним укладом жизни и внешними событиями, покоятся и основы нашей самодержавной власти, развившейся при полной поддержке со стороны народа в сознании необходимости этой формы властвования. Укрепление идеи самодержавия шло рука об руку с внутренним сознанием населения его самобытных, национальных основ»{122}.

Нация настолько сроднилась с самодержавной властью, настолько исторически привыкла к ней, что национальное сознание, по сути, не признает настоящей властью никакую власть, построенную на других принципах. В связи с этим глубоко прав Н.А. Захаров, пишущий, что «понятие о верховном главенстве царской власти росло веками, вот почему самодержавие можно вычеркнуть из основных законов, самодержец может от него отречься сам, но это будет актом односторонним; — чтобы это понятие исчезло, необходимо изгладить еще его и из сознания народного, так как сознание народное в своем право образующем движении всегда может восстановить пропущенное в тексте законов понятие. Лишь двусторонний отказ может изгладить понятие самодержавия в основном его смысле без всех атрибутов, приписываемых ему теорий, подчиненной идее западного абсолютизма»{123}.

Так что же есть самодержавие для Н.А. Захарова?

«Самодержавие есть объединение всех стихий властвования в лице одного наследственного русского царя, олицетворяющего собой единую нераздельную Россию, охраняющего все ее исторические национальные традиции и подчиненного в осуществлении своей суверенной власти нормам государственной этики и сознанию целесообразности для народного блага применяемых им мероприятий… Верховная власть, подобно всему живому, точному определению не поддастся, и, считая, что она, вместе с тем, скорее ясно понимается, чем конституируется, мы должны все-таки сказать, что по своим свойствам власть самодержавная есть власть учредительная, умеряющая, последнего решения и внешнего индивидуального олицетворения государственной власти»{124}.

Применение такой власти Н.А. Захаров считал не делом повседневной жизни государства, а в моменты чрезвычайные, затруднительные, когда речь идет о жизни или смерти государственного организма или когда необходима максимальная концентрация нации для достижения какой-либо важной цели. Именно в такие моменты жизни государства верховная власть приобретает черты диктаторские, решения которой носят абсолютный характер. Иметь подобию власть, власть благотворную для государства, возможно только при обоюдном доверии власти и подданных, основанном на любви и чувстве долга, на общем стремлении в славе и развитию своего Отечества…


Монархизм как любовь. Штрихи к портрету Ивана Солоневича (1891—1953). Свои закатные годы жизни И.Л. Солоневичу пришлось провести в Южной Америке, где он основал газету «Наша страна», свое последнее издание. В это время Иван Солоневич не уставал утверждать, что «Российская империя, даже в ее нынешнем, изуродованном и залитом русской кровью лике, есть результат самой высокой государственной культуры, какая только была на земле со времени падения Римской империи».

1 ноября 1891 года в Вельском уезде Гродненской губернии в семье молодого мелкого чиновника (впоследствии достаточно известного публициста), сына сельского священника Лукьяна Михайловича Солоневича и Юлии Викентьевны, в девичестве Ярушкевич, также из священнического рода, на свет появился первенец, названный Иваном.

Детство и юность Ивана Солоневича прошли в Гродно и Вильно. Учеба — в гродненской гимназии. Аттестат зрелости он получил лишь в 1912 году, после сдачи экзаменов во 2-й виленской гимназии.

Еще в гимназические годы Иван начал печататься в газете «Северо-Западная жизнь»{125}.

Этот начальный период политического опыта и писательства во многом уже сформировал его жизненные убеждения. Что такое политическая жизнь, И.Л. Солоневич почувствовал еще в 1910 году — во время, когда во главе русского правительства стоял П. А. Столыпин, а в Таврическом дворце заседала самая консервативная из всех Государственных Дум, третья по счету. При всем внешнем спокойствии и тишине тогдашнего момента русской истории в стране шла не затухавшая уже долгие годы политическая «гражданская война» — борьба за понимание значения национальной самобытности. Особое тактическое место в столыпинских реформах занимал курс на укрепление русского имени на окраинах. Наиболее ярким примером этого явилось введение русских избирательных курий в Западном крае, давших возможность русским людям выбирать русских же в члены Государственной Думы. Борьба за русское дело в Западном крае была всегда достаточно опасна, особенно после убийства П. А. Столыпина в 1911 году, когда враги русских снова воспряли духом и подняли головы. Два или три раза, как пишет И.Л. Солоневич, ему пришлось отстаивать с револьвером в руках свою типографию от еврейских революционеров. Однажды пришлось даже стрелять; несколько выстрелов в воздух враз образумили нападавших.

Здесь же, в газете «Северо-Западная жизнь», он знакомится со своей будущей женой Тамарой Владимировной Воскресенской (1894—1938), дочерью офицера. Она окончила с золотым шифром Казачий институт благородных девиц в Новочеркасске, а затем Высшие женские курсы в Петербурге и была направлена в Минск преподавателем французского языка женской гимназии. С редакцией «Северо-Западной жизни» Тамара Владимировна стала сотрудничать в связи с шумным процессом Бейлиса, черпая материал для статей у своего дяди Алексея Семеновича Шмакова (1852—1916), известного знатока еврейского вопроса.

Женившись на Тамаре Владимировне, И.Л. Солоневич переезжает в Петроград. Там вскоре и рождается их единственный сын Юрий.

Иван Солоневич представлял то новое поколение русской молодежи, «здоровье» которого, и не только физическое (многие были спортсменами), спасало от многих «освободительных» болезней своего времени. Начав с участия в спортивных занятиях польского «Сокола» (1908—1910) — организации славянской и патриотической по духу, — Иван Солоневич стал одним из организаторов витебского русского «Сокола», а потом работал и в первом петербургском. В своих спортивных достижениях И.Л. Солоневич особо отличился в 1914 году, заняв второе место на всероссийских состязаниях по поднятию тяжестей.

В Петрограде И.Л. Солоневич поступает на юридический факультет университета и в начале Первой мировой устраивается на работу в известнейшую суворинскую газету «Новое время»: он делает обзоры провинциальной печати, работает в отделе информации.

Шла война, и Иван Солоневич был призван в лейб-гвардии Кексгольмский полк. Но на фронт его не послали из-за сильной близорукости, а в школу прапорщиков не пустили, потому как, по его собственным словам, он «был слишком косноязычен».

«Всероссийское взбалтывание» февраля 1917-го окончательно надорвало силы поколения, ослабленного смертью лучших на нолях никогда ранее не виданной по размаху мировой войны. Пришла долгая ночь революции.

«По-видимому, — писал много позже Иван Солоневич, — один из основных педагогических приемов истории сводится к доведению до нелепости: нелепая мысль доводится до абсурда, и историческая реальность демонстрирует смущенным и избитым школярам все опасности детского обращения со взрывчатыми веществами реальности. Русская интеллигенция десятилетиями копила взрывчатые вещества. И играла кубиками пироксилиновых шашек. Случайная искра взорвала все: и игрушки и игроков»{126}.

Студенты-спортсмены, среди которых был и Иван Солоневич, для поддержания порядка организовали студенческую милицию. Будучи начальником Васильевского отдела этой милиции, И.Л. Солоневич во время корниловского мятежа 1917 года находился при атамане Дутове представителем от спортивного студенчества. Дутов со своими казаками должен был поддержать мятеж в Петрограде. Представляя организованных (около 700 человек) и отлично натренированных спортсменов-студентов, Иван Солоневич просил у Дутова оружия. Атаман потребовал невмешательства гражданских в военные дела…

Бессмысленность и случайность стали управлять человеческой жизнью в России после февраля. Жизнь самого Ивана Солоневича отныне и вплоть до побега из СССР напоминала странную авантюру, хождение по краю пропасти: риск попасть в руки ЧК был постоянным.

С приходом большевиков к власти, с началом Гражданской войны братья Иван и Борис Солоневичи бегут из красного Петрограда на белый юг, в Киев. Они работают на белых, добывая секретную информацию и ежедневно рискуя жизнью (как узнал позже И.Л. Солоневич, эту информацию в штабах белых никто не читал). Средний брат Всеволод (1895—1920) погибает в армии Врангеля. В 1920 году всю семью Солоневичей забирают в одесскую ЧК, а после выхода оттуда сотрудничество с белыми возобновляется. Однако эвакуироваться вместе с ними Ивану Солоневичу помешала болезнь — сыпной тиф.

На юге И.Л. Солоневич задерживается до 1926 года, работая «по спортивной части» в советских профсоюзах. В частности, в 1923 году он служит спортивным инструктором в Одесском продовольственном губернском комитете. В 1926 году, переехав в Москву, И.Л. Солоневич стал инспектором ВЦСПС по физкультуре и спорту. По свидетельству самого И.Л. Солоневича, он прочитал более 500 докладов, благодаря чему напрочь лишился «косноязычия», и написал полдюжины брошюр-руководств по физкультуре в профсоюзах. Но во все время жизни под Советами его не покидало желание убежать из «коммунистического рая».

Когда младший брат Борис (бывший инспектором физической подготовки военно-морских сил), отбыв срок в концлагере на Соловках и ссылку в Сибири за подпольное руководство скаутским движением, вернулся в Москву, братья стали основательно готовиться к побегу. Жена Ивана Солоневича заключает фиктивный брак с немецким техником и, получив германское подданство, в 1932 году уезжает в Берлин.

Первая попытка побега была предпринята в 1932 году, через Карелию. По братья не знали, что это район магнитных аномалий — их компасы неправильно показывали направление. Они заблудились, Иван заболел — братьям пришлось вернуться. Вторая попытка была еще менее удачна: Бориса, Ивана и его сына Юрия, несмотря на их сопротивление (их опоили снотворным, но даже и в полусонном состоянии Борис успел сломать челюсть одному из чекистов), сотрудники ГПУ арестовали в поезде по пути в Мурманск. Братьям дали по 8 лет концлагеря, а Юре — 3 года.

Претерпев всевозможные мытарства советских лагерей, Солоневичи смогли бежать из Свирского лагеря, и 14 августа 1934 года Иван Солоневич с сыном Юрием удачно переходят финскую границу. Борису Солоневичу удалось это двумя днями раньше. Попав в Финляндии в фильтрационный лагерь, Иван Лукьянович, взяв взаймы карандаш и бумагу, начинает описывать все то, что пережил в СССР. Так зародилась знаменитая книга «Россия в концлагере», принесшая автору мировую славу и финансовую независимость. «Россия в концлагере» создавалась два года. Все это время Солоневичи разгружали мешки и бочки в гсльсингфорском порту. В Финляндии Иван Солоневич прожил около двух лет (1934—1936).

И.Л. Солоневич рвался в бой с коммунистами, хотел издавать газету. Но в Финляндии это было невозможно — слишком тесно экономически (лесной экспорт) и территориально она была связана с СССР. Финские власти не разрешили издание. Ему удалось достать визу в Болгарию.

«Россия в концлагере» разошлась при жизни Ивана Солоневича в полумиллионе экземпляров на разных языках мира. Гонорары с иностранных изданий позволили писателю начать издавать в 1936 году в Софии газету «Голос России».

Он старался организовать на основе кружков любителей газеты «Голос России» сплоченную организацию народно-монархического направления, хотел воспитать тот здоровый монархический слой общества, который смог бы, вернувшись в Россию, встать во главе возрождающегося Отечества.

Подобная деятельность не осталась незамеченной советскими спецслужбами: 3 февраля 1938 года в редакции «Голоса России» прогремел взрыв. Погибли жена Ивана Солоневича Тамара Владимировна и секретарь Николай Петрович Михайлов. Вскоре прекратилось и издание «Голоса России».

Весной 1938 года И.Л. Солоневич переезжает в национал-социалистскую Германию — единственное место, где он мог чувствовать себя в безопасности от преследований советских властей. Находясь в Германии, он организует в Болгарии новое издание — «Нашу газету», первый номер вышел 19 октября 1938 года, последний — 18 января 1940 года. С началом Второй мировой войны издавать газету стало невозможно, и она прекратила свое существование.

В 1940 году была предпринята попытка создания журнала «Родина», но всемирное военное столкновение народов развеяло иллюзию возможности из Германии редактировать журнал в Болгарии. Тем более что в 1940 году ИЛ. Солоневич был приглашен для организации пропаганды финским Генеральным штабом — в то время шла советско-финляндская война. «Моя задача, — писал И.Л. Солоневич о своей работе, — сводилась к тому, чтобы убедить финское правительство принять лозунг. “Борьба за нашу, но и за вашу свободу”»{127}.

Вернувшись обратно в Германию, И.Л. Солоневич продолжал пытаться объяснить немцам, что о России нельзя составлять представление по русской художественной литературе, что в случае войны в бой пойдут не литературные «обломовы» и «маниловы», а все те же русские мужики, победившие и Карла XII, и Наполеона, и что не стоит обманываться вывеской «СССР» — в этом государстве живет все тот же русский народ. Это не могло нравиться властям Германии, и гестапо не оставляет в покое непокорного писателя: несколько раз его арестовывают и, наконец, ссылают в провинцию — в Темпельбург, где он и проживет, бедствуя, во время всех перипетий Второй мировой войны…

После войны он попал в английскую оккупационную зону, где бедовал до 1948 года, когда решился переехать в Аргентину. Иван Солоневич так описал эти события: «Я со своим ударным батальоном в лице сына, его жены и двух внуков высадился в Буэнос-Айресе 29 июля этого года. Мы ехали на итальянском пароходе… Денег у нас не было ни копейки… За четыре месяца наши штабс-капитаны, до сих пор мне вовсе не известные, набрали денег для газеты, окружили нас всех истинно трогательными заботами и утверждают, что “Наша страна” не пропадет»{128}.

Уже 18 сентября 1948 года начинает выходить газета «Наша страна», благополучно издающаяся до сих пор. Иван Солоневич снова пытается «монархизм чувства… дополнить монархизмом холодного разума» (Парламент и собор // Наша страна, 1950, № 40). В Аргентине он публикует главную книгу своей жизни — «Народную монархию» (1952). Как писал сам И.Л. Солоневич, этот капитальный идеологический труд посвящен «познанию русского народа и его трагической судьбы. Ни один из выживших народов мира такой трагической судьбы не имел»{129}.

По доносу недоброжелателей И.Л. Солоневича высылают из Аргентины. Он оседает в Уругвае и продолжает писать для «Нашей страны». Умер Иван Солоневич 24 апреля 1953 года в итальянском госпитале в Монтевидео вскоре после перенесенной операции рака желудка.

Иван Солоневич находился в русле уже выработанного в начале XX столетия, осознанного и ставшего традиционным исключительно личного для каждого индивидуума понимания-отношения к Отечеству и народности. Его любовь к монархии, к русскому самодержавию так же пристрастна и носит характер глубоко переживаемого религиозно-политического и иррационально национального чувства.

«Русский царизм, — пишет он, — был русским царизмом: государственным строем, какой никогда и нигде в мировой истории не повторялся. В этом строе была политически оформлена чисто религиозная мысль. “Диктатура совести», как и совесть вообще, — не может быть выражена ни в каких юридических формулировках, — совесть есть религиозное явление. Одна из дополнительных неувязок русских гуманитарных наук заключается, в частности, в том, что моральные религиозные основы русского государственного строительства эта “наука” пыталась уложить в термины европейской государственной юриспруденции. И с точки зрения государственного права — в истории московской и даже петербургской империи ничего нельзя было понять; русская наука ничего и не поняла. В “возлюби ближнего своего, как самого себя” никакого места для юриспруденции нет. А именно на этой православной тенденции и строилась русская государственность. Как можно втиснуть любовь в параграфы какого бы то ни было договора?»{130}

Отказ от монархии был воспринят им как отказ от тысячелетней русской истории. Монархия в России была его политическим идеалом, чаянием нормальной, спокойной, тихой и налаженной жизни, когда каждый занимается своим делом, а не безумного «массового порыва деятельности», когда все занимаются сразу всем, да еще и с катастрофическим энтузиазмом. «Народ, в его целом, — писал И.Л. Солоневич, — править не может — как не может “весь народ” писать картины, лечить зубы, командовать армиями, проектировать мосты. Здесь нужен “специалист”, которому народ будет доверять. В наших русских условиях таким “специалистом” был царь»{131}.

«Жизнь страны — всякой страны, — настаивал Иван Солоневич, — определяется не героическими подвигами, не стахановскими достижениями, не пятилетними или четырехлетними планами и не декламацией об этих планах; она определяется миллиардами маленьких усилий сотен миллионов маленьких людей. Эта жизнь, как это отметила даже и философия, — разнообразна до крайности»{132}.

Этот взгляд на суть социальных процессов далее был сформулирован им в таких словах: «Будущая наука об общественных отношениях (сейчас у нас ее нет) займется, вероятно, и тем, что я бы назвал микротомией социальной ткани. То есть: оставит в покое декорации и декламации и начнет изучать процессы, совершающиеся в клетках социального организма»{133}.

Для исследования органов и тканей животных и растительных организмов ученые-биологи используют специальный инструмент — микротом, который способен срезать тончайшие слои исследуемого объекта.

Историку, социологу или политологу очень редко случается описать то или иное событие, столь же проникнув в его Внутренний смысл, столь же его прочувствовав, сколь на это способен умный и внимательный современник, свидетель самого события. Свидетель находится Внутри события, он видит, слышит все, что происходит, участвует сам в историческом процессе и потому с наибольшей точностью может передать атмосферу истории, ее динамику и, наконец, смысл, вкладываемый в нес современниками.

По мере отдаления исследователя от события труднее становится восстановить в полном объеме и передать психологический портрет прошедшего, воссоздать и объяснить строение социальной ткани исследуемого времени и порожденных им явлений. Именно поэтому свидетельства современников бесценны и ничем не заменимы, и если их нет, то ученому приходится домысливать недостающее. «Мелочи» исчезают в таких ситуациях полностью, а из них, как правило, и вырастают большие социальные события. Так возникает проблема генезиса глобального события. Глобальные события закрывают от взора современников, а значит, и от последующих исследователей события малозначащие, из которых суммируются глобальные.

Социология, изучающая общественные исторические процессы и склонная заниматься глобальными макротомическими вопросами, традиционно остается крайне глуха к сфере малых социальных срезов — к изменениям микротомическим.

В этом смысле Иван Солоневич — уникальный общественный свидетель и социальный «копиист» первой половины XX столетия, времени мировых потрясений и социальных катастроф, в которых, но его собственному признанию, он участвовал лично, «своей шкурой». Судьба Ивана Солоневича удивительна — он попадал в места наибольшего социального движения как будто специально для того, чтобы оставить о них свои письменные «фотографии».

Лишенная сухой схематичности, демонстративной системности и других «научных» атрибутов, писательская манера Ивана Солоневича своеобразна и рационалистична. Его книги и статьи ценны в первую очередь точными слепками с социальной психологии социалистических, национал-социалистических и просто демократических обществ, которые он знал изнутри, живя в них, их «микротомией социальной ткани», и только потом — их анализом. В своем писательстве он констатировал лично увиденное и лично пережитое. Это свидетельство о социализме — каков он есть в его жизненных реалиях — из первоисточника, при этом автор имел возможность сравнивать гитлеровский Рейх со сталинским СССР, дореволюционную Империю с послереволюционной Россией.

Он, пожалуй, самый современный писатель из классиков русского консерватизма. Его слог наиболее доходчив до слуха постсоветского читателя, его простота носит черты миссионерско-политические, и потому не понять его мысль невозможно, если только изначально не питать глубокого предубеждения к его личности или его писаниям. Он перенял одну из базовых установок русской публицистики — откровенно беседовать со своим читателем — и гениально продолжил традицию имперской публицистики — имперской по размаху тем и интимности разговора, когда с читателем говорят доверительно, как с самым близким и дорогим другом, говорят, как писали бы в письме к постоянному и тонкому, поверенному в душевных делах товарищу.

У великих мастеров русского слова имперское величие и личностная, интимная душевность сливались в удивительное единство, рождая вечные творения человеческого духа. Потрясающая откровенность, открытость в писательстве — дар уникальный, и он присущ Ивану Солоневичу в полной мере.

Если говорить об учителях Ивана Солоневича, то необходимо назвать по меньшей мере три имени: М.О. Меньшиков, В.В. Розанов и Л.А. Тихомиров. Феномен Ивана Солоневича возрос из публицистического мастерства Михаила Меньшикова, из его «Писем к ближним», стиль которых Иван Солоневич в своих произведениях довел до глубокой степени доверительности; из логичности и синкретичности таланта Льва Тихомирова, даже не всего Тихомирова, а конкретно его книги «Монархическая государственность», с которой Иван Солоневич не расставался во всех перипетиях своей эмигрантской жизни; из своеобразной микротомичности личной жизни Василия Розанова.

Иван Солоневич не мог не читать розановские «Уединенное» и «Опавшие листья» (они выходили именно тогда, когда Иван Лукьянович уже жил в Петрограде и работал в «Новом времени»). Он не мог не перенять у своего любимого писателя интимной доверительности к читателю и внимания к кажущимся мелочам, тонко и убедительно перенеся их на социальную ткань.

Интересно объяснял особость своего писательства сам В.В. Розанов: «Я ввел в литературу самое мелочное, мимолетное, невидимые движения души, паутинки быта». «У меня есть какой-то фетишизм мелочей. “Мелочи” суть мои “боги”»{134}.

Влияния корифеев русской мысли старшего поколения на И.Л. Солоневича, на его стиль и его мысль нисколько не уменьшают его собственной значимости и оригинальности вклада в русскую политическую мысль…

Революция — это всегда раздражение. Как говорил еще Василий Розанов, «никогда не настанет в ней (революции. — М.С.) того окончательного, когда человек говорит: “Довольно! Я — счастлив! Сегодня так хорошо, что не надо завтра”… И всякое “завтра” ее обманет и перейдет в “послезавтра”… В революции нет радости. И не будет. Радость — слишком царственное чувство, и никогда не попадет в объятия этого лакея»{135}. Революция принципиально перманентна и разрушительна.

Героическая и энергическая фигура Ивана Солоневича никак не вписывалась в кладбищенскую тишину советской нормы. 4 Советская власть, — писал Иван Солоневич в 1938 году о поколении “несгибаемых ленинцев”, — выросла из поражения и измены, и она идет по путям измены и поражения. Она была рождена шпионами, предателями и изменниками, и она сама тонет в своем же собственном шпионаже, предательстве и измене.

На двадцатом году революции революционное поколение сходит с исторической арены, облитое грязью, кровью и позором: более позорного поколения история еще не знает. Очень небольшим утешением для нас может служить то обстоятельство, что русских людей в этом поколении очень мало. Это какой-то интернациональный сброд с преобладающим влиянием еврейства — и с попыткой опереться на русские отбросы»{136}.

Вся русская история сродни жизни христианина и представляет собой череду духовных подвигов и греховных падений, накопления и оскудения, государственного строительства и анархического разрушения. Двадцатый век был веком, когда маятник национальной психологии давал наибольшее отклонение от царского, срединного пути, избранного нашими предками в конце позапрошлого тысячелетия, — пути построения автаркийного расширяющегося православного мира. Особую роль в этом соблазне поиска нетрадиционных для нации путей сыграли идеи демократии и революции, знамена которых к концу XX столетия пропитались русской кровью, позором государственной измены и духом национального предательства. Им нет никакого исторического оправдания, и они будут вспоминаться с таким же ощущением стыда, как эпоха «панамского скандала» во Франции или как времена Великой депрессии в США.

Иван Солоневич жил и писал в самые сложные времена Великой Смуты XX века, но не потерял надежды на возрождение дорогого Отечества и всегда отвечал сомневающимся в его политическом оптимизме таким образом: «Очень многие из моих читателей скажут мне: “Все это, может быть, и правильно — но какой от всего этого толк? Какие есть шансы на восстановление монархии в России?” — И я отвечу: приблизительно все сто процентов»{137}.


Загрузка...