В руке Господа власть нал землею и человека потребного Он во время воздвигнет на ней.
Сердце царя — в руке Господа, как потоки вод: куда захочет, Он направляет его.
Национальное государство или космополитическое? Каким же виделось русское государство консервативным мыслителям, национальным или космополитическим? Есть ли в христианском учении разрешение дилемм патриотизма и космополитизма, национального государства и мирового глобалистского государства? Что более соответствует идеалу христианского понимания государства, то или другое?
Христос пришел спасти всех. Христианское учение проповедано всем народам. Разве исходя из христианства можно оправдать патриотизм и национальное государство? Можно ли в проповеди любви ко всем ближним находить еще и необходимость предпочтительной любви к родному народу?
Как мы покажем далее, на такие и подобные вопросы христианское учение даст положительный ответ.
Сам Христос, при приближении к Иерусалиму, плачет о неправдах Своего народа, отвергающего Его: «о, если бы и ты хотя в сей твой день узнал, что служит к миру твоему» (Лук. 19,41—42).
Его Апостол, Павел, столь же слезно говорит о своих соплеменниках: «истину говорю во Христе, не лгу, свидетельствует мне совесть моя в Духе Святом, что великая для меня печаль и непрестанное мучение сердцу моему: я желал бы сам быть отлученным за братьев моих, родных мне по плоти, т.е. Израильтян» (Римл. 9,1—4).
Эти чувства любви к ближним по плоти, к тем, которые даже гонят и распинают, выраженные Самим Спасителем и Его Апостолом, так же как и подчинение Спасителя власти Пилата, и синедриона, являются для любого истинного христианина лучшим свидетельством возможности христианского патриотизма и оправданием не безразличного отношения христианства к национальности и национальному государству.
Апостол Павел говорит: «кто о своих не печется, тот отрекается от веры и хуже неверного» (1 Тим. 5,8).
Таким образом, тезисы космополитизма, сформулированные примерно в следующем виде: «1) патриотическое чувство — безнравственное чувство, оно ничем не может мотивироваться, кроме эгоистических мотивов; 2) обособление народов в изолированные, замкнутые, отдельно существующие союзы противодействует солидарности, работе на пользу общечеловеческих интересов; 3) христианство прямо и положительно запрещает деление человечества на обособленные народности своим учением о равенстве эллина и иудея, раба и свободного, своей проповедью о себе, как универсальной религии, единящей всех людей в единое стадо с единым Пастырем»{138}, — не выдерживают критики.
Патриотическое чувство не эгоистическое чувство, поскольку часто требует жертвенности и даже самой смерти для искреннего своего носителя, почему, собственно, и имеет христианское достоинство. «Нет больше той любви, как еще кто положит душу свою за други своя».
Народность, как социальная общность, отнюдь не является тормозом в человеческом совершенствовании. Именно в народности, как и в семье, и в церкви, человек получает самые важные уроки любви к ближнему, уроки, которые если не проходишь, то не можешь в дальнейшем полюбить и никакого другого ближнего, встречающегося на твоем жизненном пути.
Отнюдь не в принадлежности всякого человека к какой-либо национальной общности лежит причина раздоров и борьбы между людьми, а в злой, испорченной первородным грехом воле разных людей, которая никогда не исчезнет из человеческого рода, если даже и объединить все человечество в один государственный союз и юридически уничтожить все народности. Злая воля будет существовать и в этом искусственно соединенном образовании, только в еще более сгущенном составе, поскольку человечество будет жить не в родственном (а значит, в более «тренированном» в любви друг к другу союзе), а в случайно и даже насильно соединенном союзе разных, не родственных друг другу людей.
Поэтому мы не погрешим против основной христианской заповеди любви, когда скажем, что имеем предпочтительную любовь к своим родителям, родственникам, супругам, своему народу, государству, своей церкви, вере и т.д., поскольку эта предпочтительная любовь не уменьшает любовь ко всем остальным. Мы испытываем к вышеперечисленным предметам предпочтительную любовь, питающуюся кроме всего прочего чувством благодарности, чувством материнства, сыновства или супружества, иначе говоря, чувствами объективными и глубоко нравственными, которые (чувства), однако, отсутствуют в чувстве любви ко всем остальным ближним. Чувство предпочтительной любви самовозникающее, естественнейшее из чувств человека, заложенное в его природе, против которого прегрешает либеральный космополитизм, не имеющий сам никакого отношения к христианству.
Характерным примером предпочтительной жертвенной любви может служить воинская служба, да и сама война. Как воинская служба, так и война не есть что-либо запрещенное христианством. Не лишним будет сказать, что Церковный Собор в Арле в 314 году анафематствовал всякого отказывавшегося от военной службы и прикрывавшегося при этом христианским исповеданием. Христианству вообще свойственно глубокое различение вынужденного убийства на поле брани, при защите ближних и убийства из личных корыстных побуждений. Св. Афанасий Александрийский в своем послании к монаху Аммуну писал, что: «Великих почестей сподобляются доблестные в брани, и им воздвигаются столпы, возвещающие превосходные их деяния. Таким образом, одно и то же, смотря по времени и в некоторых обстоятельствах, непозволительно, а в других обстоятельствах и благовременно, и допускается, и позволяется» (Книга правил). Так же и св. Василий Великий свидетельствует, что и другие Отцы Церкви не вменяли убиения на брани за убийство (13-е правило св. Василия Великого).
«Заповедью о любви ко врагам, — пишет известный православный богослов профессор А.Ф. Гусев, — безусловно не отвергается война. Эта заповедь только тогда исключала бы войну во всех случаях, если бы она устраняла любовь к неврагам нашим и, в частности, к нашим соотечественникам. Па самом деле этого нет. Питать любовь только ко врагам или питать к ним предпочтительную любовь Христос не только нигде не заповедует в Евангелии, но и не мог заповедать. Напротив, мы знаем, что Он освятил и узаконил собственным примером преимущественную любовь к людям, наиболее тесно связанным с нами узами кровного и духовного родства. В известной первосвященнической Своей молитве Спаситель прямо говорит, что Он молится об учениках Своих и о верующих в Него, но не о всем мире (Иоан. 17, 9 и 20), в котором есть закоренелые враги истины и добра»{139}.
Само Евангелие даст убедительные примеры, подтверждающие наше положение. Так, Предтеча Спасителя, Иоанн Креститель, отвечает воинам, пришедшим к нему с вопросом «что им делать?» (Лук. 3,14): «никого не обижайте, не клевещите и довольствуйтесь своим жалованием» (Лук. 3,12—13), дав тем самым им положительную «профессиональную» заповедь. А ведь воины действительно спрашивали, как им жить в своей профессии! И Иоанн Креститель не запретил их службу, не назвал ее богопротивной, как это сделал впоследствии Лев Толстой и другие пацифисты. Значит, христианство не отвергает воинскую службу, которая, безусловно, является ярким примером преимущественной любви к своему народу, вплоть до отдания за него своей жизни.
Русская история знает немало величайших христианских подвигов отдания своей жизни за други своя. Интересен в связи с этим известный призыв Владимира Мономаха к удельным князьям перед походом на половцев, в котором он говорит так: «Вы жалеете людей, а не думаете о том, что вот придет весна, выедет смерд (крестьянин) в поле с конем пахать землю. Приедет половчанин, крестьянина убьет, коня уведет. Потом наедут половцы большой толпой, перебьют всех крестьян, заберут их жен с детьми в полон, угонят скот, а село выжгут. Что же вы в этом-то людей не жалеете? Я жалею их, а потому и зову вас на половцев»{140}.
Таким образом, защита своих ближних от вражеских нападений законна для христианства. Средства же и способы защиты ближних своих зависят от средств и способов, употребляемых нападающими. Если нападающие убивают или покушаются на убийство, то убийство врагов становится совершенно неизбежным для обороняющихся. Причем совершенно необязательно, что обороняющийся непременно свирепеет и жаждет «упиться кровью» своего врага, им могут двигать совершенно другие, христианские чувства.
«Восставать, — убеждает всех непротивленцев злу профессор А.Ф. Гусев, — против нашей решимости силою обуздать врагов отечества совсем не следует же ни во имя христианского всепрощения, ни во имя христианского братства. Во-первых, мы уже знаем, что снисходительность должна иметь свои пределы, чтобы не переходить в преступное попустительство зла и в преступное же покровительство ему. Во-вторых, прощать мы обязаны лишь личному своему врагу. Народ же, вредящий благосостоянию наших соотечественников и даже умерщвляющий их, или то же самое совершающий по отношению к другому какому-либо народу, вовсе не есть наш личный враг. Прощать ему мы не имеем ни права, ни оснований. Именно братское чувство к нашим страдающим соотечественникам или к чужому угнетаемому народу и должно побуждать нас к тому, чтобы защитить и охранить бедствующих собратьев от разного рода Каинов, хотя бы нам самим пришлось не только потерять из-за этого все наше имущество и быть искалеченными, но и лишиться жизни в неизбежной кровавой схватке с упорным и жестоким врагом. Вот какую обязанность налагает на нас христианство своим учением о братстве людей»{141} …
Всегда возможная идея монархии. Идея монархии непонятна и отвергаема многими. Отвергаема на основе всевозможных созданных о ней мифов и сотворенных дифомаций. Искусственный туман демократических стереотипов, ложных представлений о монархии застилает, как плотный занавес, существо идеи монархии.
«Идея самодержавия не есть какая то архаическая идея, обреченная на гибель с ростом просвещения и потребности в индивидуальной свободе. Это вечная и универсальная идея, теряющая свою силу над умами при благоприятном стечении обстоятельств и просыпающаяся с новою силою там, где опасности ставят на карту самое политическое бытие народа. Это героическое лекарство, даваемое больному политическому организму, не утратившему еще жизнеспособности»{142}.
Даже многие, видящие логичность рассуждений консервативных авторов, стройность их политических систем, саму величину этих мыслителей, удивительным образом все же не хотят признавать возможность и полезность для современности использования монархического принципа в государственном строительстве. По всей видимости, здесь проявляется упрямство, нежелание или боязнь расстаться со своими старыми либерально-демократическими убеждениями или просто меркантильный расчет, не позволяющий, видя орла в небе, отпускать уже имеющуюся в руках ворону…
Против монархического образа правления часто выступают из-за опасения, что принцип наследственности не дает гарантий больших способностей представителей монархических династий. Может, говорят, родится монарх гениальный, а может, и человек ниже средних способностей. Консервативные мыслители считают способности монарха не столь значительным обстоятельством в деле государственного управления, — более важным им видится хорошая организация системы государственного управления и правильного выражения основ, на которых держится монархия. Да, монарх может быть средних способностей, но это никак не может отразиться на возможности выражения им нравственного идеала монархии, что достигается обдуманной системой воспитания будущих носителей верховной власти, в которой на первом месте должно стоять религиозное воспитание. «Монарх должен знать, — пишет Л.А. Тихомиров, — что если в народе нет религиозного чувства — то не может быть и монархии. Если он лично не способен сливаться с этим чувством народа — то он не будет хорошим монархом»{143}.
Монарху необходимо иметь ту же самую веру, что и его народу, воспитываться не в среде «золотой молодежи» при дворе, а в доброй обстановке более тихих уголков в непосредственном соприкосновении с жизнью нации.
Что же касается других упреков монархии, как то: ограничение свободы деятельности нации бюрократическою опекою, произвол чиновников из-за ограниченного круга непосредственного действия единоличной власти и т д., — упреки эти относятся к абсолютистскому извращению понимания монархии и не являются свойственными истинной или чистой монархии. Скорее же всего глубинно, подсознательно неприязнь к монархии в современном демократическом обществе сформирована недоверием к личности вообще, к возможному положительному и свободному личному творчеству на государственном поприще.
Доверие к личности настолько подорвано в демократическом обществе, где что ни чиновник — то взяточник, что ни политик — то вор и обманщик, что деятельность личности во власти стремятся всячески обложить всевозможными законодательными ограничениями в надежде предотвратить или, на худой конец, усложнить этой личности возможности приносить вред обществу и государству. Доверие толпы к личности, ею же избираемой, крайне шатко и всегда недолговечно…
Свободу личности, свободу ее деятельности пытаются ограничить всевозможными постановлениями, уставами и прочими бумагами, рождаемыми демократическим бюрократизмом миллионами штук. Личность скована в демократии либо властью денег, либо властью толпы.
Это глубокое неверие в личность, естественно, переносится и на страну ее воспитавшую, на Россию, которая выступает в демократических мнениях как никчемность, как объект исторических ошибок, как страна, безнадежно выпавшая из мировой цивилизации из-за своего «замшелого», патриархального сознания. Отсюда отрицание всякой самобытности для России и, кажется, бесконечные попытки втиснуть русскую нацию в либеральные политические и культурные шаблоны. В конечном счете все мнения о России, о ее судьбе, призвании, истории, все за и против сводятся к одному вопросу: самобытна ли Россия или нет?
Самобытность идеала русского самодержавия и подражательность идеи республики. Великий спор, и сегодня ведущийся о России, — это спор о се самобытности. Спор этот ведется о возможности и реальности для нашего Отечества самобытного исторического пути, самобытного мировоззрения, самобытного устройства государственности, самобытных психологических национальных особенностей. Вот уже несколько веков русская публицистика настаивает на принципе самобытности России как религиозно-политического мира, отстаивая его реальность перед лицом отрицающих самостоятельную значимость нашего Отечества в череде человеческих цивилизаций[38].
Отрицающие убеждены в том, что Россия безнадежно отстала от развитого западного мира и что этот западный мир развивается в единственно правильном и единственно возможном направлении, а поэтому идут но пути подражания.
Признающие же самобытность России — идут (или пытаются идти) по пути творчества, основанного на традиционных, корневых национальных идеалах. Как правило, эти люди признают разноразвивающиеся культурно-исторические цивилизации, идущие по своим национальным путям.
Признание несамостоятельности, несамобытности есть признание бесталанности, безвольности и беспомощности России и русского народа, с одновременным отказом и от собственных попыток творить что-либо самостоятельно и самобытно. Эта творческая беспомощность наших демократов ведет к личной подражательности, каковую мы видим на протяжении XIX—XX веков. Мыслитель-демократ — это всегда критик, ниспровергатель. «Освободительное мышление» не дало ни одного крупного мыслителя, но зато штамповало легионы средней руки подражателей, «просветителей» в духе западных новомодных политических и других учений. Отсюда всегдашняя бесхребетность большинства нашей «мыслящей» интеллигенции, готовой легко принимать в себя западные убеждения и с такой же легкостью расставаться с ними при новом идейном дуновении со стороны «страны великих чудес» (западного мира).
Подражатель всегда сомневается в том, что какая-то личность одна может быть права, его взгляд устремлен на массу, на то, чтобы узнать, за каким мнением стоит большинство, сила, и лишь тогда присоединиться к нему. При этом не нужны ни долгие размышления, ни душевные и умственные мучения, что является необходимостью при творчестве. Здесь слабая личность выбирает наиболее легкий путь — подражания; путь, не требующий подвига; здесь корни демократии — все усредняющей, всех понижающей и всех расслабляющей.
Самобытность же требует личности. Быть самобытным — это поступок, заставляющий усиленно работать все человеческие силы. Из самобытности рождается и единоличная власть; власть, желающая творческого и героического самостоятельного действия…
«Монархическое начало есть действительное творческое начало государства и цивилизации. Республиканские формы государственной жизни представляют собою нечто несамостоятельное, производное, растущее из элементов, вырабатываемых началом единодержавия. Только под господством монархического начала, как под знаменем единства, вырастает та дисциплина и сила сцепления, которые необходимы для республик и которые одни могут из кучи песчинок, не связанных элементов — особей и мелких групп, создать стройное здание государства»{144}.
В чем же состоит особенность самодержавной власти?
Одну из ее базовых особенностей подметил юрист Николай Алексеевич Захаров. «С одной стороны, — писал он, — ее можно понимать, как основное свойство нашей верховной объединенной государственной власти, а с другой — как власть непосредственного волеизъявления, установленную в общих своих чертах в Основных Законах и неограниченную в этой сфере применения или вовсе не упоминаемую, но могущую проявить себя в экстраординарную минуту жизни государства»{145}.
Как власть «непосредственного волеизъявления», самодержавие не может быть подвергнуто точному юридическому определению, четкому конституциированию. Мы можем дать лишь описательную характеристику самодержавной власти, которая есть власть «учредительная, умеряющая, последнего решения и внешнего индивидуального олицетворения государственной воли»{146}.
Самобытность верховной власти в России — это, быть может, одна из наиболее ярких областей самобытности русского духа. Самобытность самодержавия прежде всего в том, что оно родилось и росло вместе с рождением и ростом самой русской нации. А значит, оно плоть от плоти русского народа, включает в себя все религиозные, психологические, бытовые и культурные стереотипы русского мышления, психологии, веры и вкусов.
«Царская власть развивалась вместе с Россией, вместе с Россией решала спор между аристократией и демократией, между православием и инославием, вместе с Россией была унижена татарским игом, вместе с Россией была раздроблена уделами, вместе с Россией объединяла страну, достигла национальной независимости, а затем начала покорять и чужеземные царства, вместе с Россией сознала, что Москва — третий Рим, последнее и окончательное всемирное государство. Царская власть — это как бы воплощенная душа нации, отдавшая свои судьбы Божьей воле. Царь заведует настоящим, исходя из прошлого и имея в виду будущее нации»{147}.
Особое значение царя, значение его власти в смысле всемирном, безусловно, определяется тем, что он является не только державным вождем русского народа, но и блюстителем и покровителем всей православной церкви: роль, каковую он получил от своих царственных предков через посредство православных императоров Рима и Византии. Это роль всемирно-историческая. «Вот где тайна той глубокой особенности, — считает Л.А. Тихомиров, — которою Россия отличается среди других народов мира»{148}.
Монархическое устройство общества и государства требует напряженного духовного делания, без которого самодержавная власть государей невозможна, поскольку общими основами существования монархии являются религиозное начало и упорядоченный сложно-сословный социальный строй. Так же как в духовной жизни, от верховной власти требуется сознательное понимание сущности своего принципа. В зависимости от различных влияний этих трех факторов появляются три типа монархии: деспотическая, абсолютистская или самодержавная.
Религиозный элемент в единоличной верховной власти очень важен. «Участие религиозного начала, — пишет Л.А. Тихомиров, — безусловно необходимо для существования монархии как государственной верховной власти. Без религиозного начала единоличная власть, хотя бы и самого гениального человека, может быть только диктатурой, властью безграничной, но не верховной, а управительной, получившей все права лишь в качестве представительства народной власти»{149}.
Чем ближе религия стоит к нравственному учению христианства, тем более правильная форма монархии будет реализовываться. Чем более неясен и далек от христианского идеала нравственный характер божества той или иной религии, тем менее будет различия между властью законной и узурпаторской и тем более будет играть значение мерило успеха, характерное, например, для ислама.
Корни власти государственной лежат в семье и лишь с разрастанием семейных отношений власть главы семьи перерастает во власть государственную. Такой взгляд на власть укоренен в консервативной мысли, через учение православной церкви.
Такой крупный авторитет в каноническом праве, как епископ Никодим (Милаш), говорит об этом следующим образом: «Для направления человеческих законов… к цели, предначертанной Промыслом Божиим, Бог даровал, как первому главе семьи, государственной власти силу, чтобы она рукою, вооруженною мечом правды и справедливости, вела людей во имя Его благим путем»{150}.
В социальном плане человечество, по Л.А. Тихомирову, переживает две стадии развития: патриархальную и гражданскую.
Патриархальный быт представляет собой быт разросшейся семьи и существует до тех пор, пока члены этой семьи могут лично общаться. При большем разрастании быт патриархальный превращается в родовой, где уже нет такой четкой власти патриархального владыки. Именно поэтому родовой строй есть ступень перехода к быту гражданскому, где появляется власть политическая, основанная уже не на семейных и не на родственных отношениях. С переходом в гражданское состояние появляется понятие о верховной власти.
По мнению Л.А. Тихомирова, при разном социальном быте сосуществуют предпосылки к разным принципам власти. Патриархальный быт благоприятен возникновению монархической власти, особенно при необходимости общей самозащиты. При родовом быте в сходной ситуации, скорее всего, возобладает аристократический элемент. В гражданском же обществе — «монархия является тем легче, — утверждает Л.А. Тихомиров, — чем элементы гражданской жизни сложнее и чем сильнее они каждый порознь развиты»{151}.
Переходя к разновидностям монархической власти, Л.А. Тихомиров определяет их три: одну чисто монархическую, или самодержавную, и две представляющие ее извращения — деспотическую и абсолютистскую.
В монархии правильной воля монарха подчинена истинному Богу, а народ видит в монархе Божьего слугу, подчиняясь ему безгранично, до тех пор, пока монарх не перестает сам быть слугою Божьим.
«Бог пребывает, — писал Л.А. Тихомиров, — с народом верующим в Него. Он пребывал с Израилем. Он пребывает с христианской церковью, с совокупностью верующих. Этому Богу, пребывающему в народе, служит монарх. То же, что называется духом народа, в данном случае выражает настроение, требуемое самим Творцом. Так служение Богу совпадает у монарха с единением с народным духом. Этой полной независимостью от народной воли и подчиненностью народной вере, духу и идеалу — характеризуется монархическая власть, и этим она становится способною быть верховною»{152}.
Монархии, основанные на ложных религиозных концепциях, Л.А. Тихомиров называет деспотическими. Деспотической монархии присуща произвольность власти, поскольку представления о содержании и направлении воли божества, представляющего лишь сверхчеловеческую силу, обществу неведомы. В связи с такими представлениями о божестве нет никакого истинно нравственного идеала, — потому деспот действует произвольно, исходя из самого себя. Произвольность или деспотичность власти происходит или из личного обожествления монарха, или из божества, в котором нет нравственного содержания, а признается только сила, которой народ может лишь бояться.
Кроме деспотического искажения монархический принцип знает еще один тип искажения, называемый абсолютизмом. Абсолютизм олицетворяет власть, ничем не созданную и не зависящую ни от кого, кроме себя самой. По сути дела, абсолютизм власти свойственен только демократии. Абсолютизм, как и демократия, самодостаточен и исходит из самого себя; выше самого себя он не знает силы, поэтому нравственный идеал этой власти низок. Абсолютизм, в сущности, похож на диктатуру, так как соединяя в себе все власти, не представляет верховной. Все им соединенные власти суть народные, а поскольку абсолютизм не представляет власть Божествунную, не следует религиозной идее, а самодостаточен, то он не имеет верховной власти над народом. Скорее всего, абсолютного монарха можно назвать наследным диктатором или вечным народным депутатом. Делегация народом власти одному лицу в какой-либо сложный для государства момент еще не создает этой единоличной власти верховенства. Народ всегда может потребовать от своего делегата то, что он ему доверил. Поэтому абсолютистские монархии рождаются из демократии, как се делегация, и к ней же ведут, как случилось в европейской монархии.
Самодержавной власти можно сказать, что она власть, стоящая выше всех частных интересов, и потому есть власть социально нейтральная, уравновешивающая разнонаправленные стремления общества. А потому необходимой для нее сущностью есть действие по особому надправному властвованию, или «царской прерогативе», как ее называл Л.А. Тихомиров. Это особое, чрезвычайное и непосредственное волеизъявление в области верховного государственного управления есть одновременно самобытнейшая и наиважнейшая функция самодержавия. Оно, как властный институт, в лице своего носителя, государя, прежде всего лично ответственно за выход из чрезвычайных ситуаций, в которые попадает государственность и которые никак не могут быть предусмотрены обычным законодательством, рассчитанным на результативное функционирование только в режиме стабильного и устойчивого общества. Для любого государства, активно участвующего в мировой жизнедеятельности, периоды, в которые требуется прибегание к верховному чрезвычайному управлению, неизбежно прямо пропорциональны той активной мировой роли, которую это государство играет.
Такое чрезвычайное действование по «царской прерогативе» отнюдь не заменяет собою течение государственных дел в порядке обычного законодательства, но лишь создает особый путь для верховной власти в чрезвычайных для государства исторических обстоятельствах.
Право в государстве отвечает за поддержание в обществе среднего уровня следования таким понятиям, как добро, правда, справедливость, закономерность, в том их понимании, какое сложилось в этом обществе. В ситуации же, когда государство подвергается неординарному давлению на принципы его общежития или когда решается даже вопрос о его существовании как человеческого сообщества, верховная власть не может результативно отстаивать целостность государства, не мобилизуя свои дополнительные властные возможности для восстановления устойчивости обществу, подвергающемуся чрезвычайной опасности. В эти моменты верховная власть как бы возвращается к моменту рождения государства, когда она непосредственно отвлекалась на все происходящее с обществом, лично неся все заботы но управлению нарождающимся государством. Никакие отношения в государстве, ни общественные, ни семейные, ни профессионально-сословные, ни личные не избегают в такие периоды усиленного надзора верховной власти. Власть не может быть тем, чем она бывает в обычные периоды жизни государства, когда она выступает как сила направляющая и контролирующая. Почему, собственно, и обычное, не чрезвычайное законодательство в такие моменты не соответствует задаче сохранения как жизнедеятельности государства, так и поддержания нравственной законности общежития.
«И вот в эти моменты, — пишет Л.А. Тихомиров, — верховная власть обязана снова делать то, что делала, когда еще не успела построить государства: должна делать сама, и по усмотрению совести, то, чего не способно сделать государство»{153}.
Иначе говоря, сфера чрезвычайного управления, законодательства, суда есть сфера творческого действия верховной власти самодержавия, свободной от внешних юридических стеснений, тогда как действие вне чрезвычайного управления в области обычного администрирования, законодательства и суда есть простое применение закона к различным случаям управления.
Чрезвычайное управление входит в область верховного, или личного, управления самодержца как самая сложная и наиболее самобытная часть его государственных обязанностей.
Другими словами, «чем важнее вопрос управления, чем заветнее он для национальных интересов русского народа, охранение и защиту которых провидение и история концентрировали в руках всероссийского самодержца, — тем нужнее его личная инициатива, его верховный надзор и непосредственное вмешательство»{154}.
Есть что-то трудно формулируемое и действительно удивительное в русской монархии — завораживающей своей исторической славой, военной и государственной мощью и широтой и одновременно потрясающей своей патриархальной семейной интимностью и христианской незлобливостыо и милостью.
В монархии, в отличие от любой другой власти, есть что-то глубоко личностное, человеческое, персонифицированное, понятное, знакомое и родное для русского человека, но одновременно, в области исполнения своих державных обязанностей, и что-то неимоверно возвышающееся над жизнью простого человека, несоизмеримое со значением жизни простого человека, как жизнь полководца и рядового солдата.
Есть в монархии особая привлекательность, особое обаяние, способное подчинять себе сердца людей даже борющихся с ней. В этом смысле очень показателен рассказ Ивана Солоневича о двух своих приятелях студентах (оба члены революционных партий, один польской национальной, другой социалистической). Во время празднования 300-летия царствования дома Романовых Иван Солоневич и эти два студента оказались в С.-Петербурге свидетелями проезда государя и восторженного приветствия его народом, с криками «ура». Увидев государя, студенты позабыли, по-видимому, все свои предубеждения относительно царской власти и с ликованием возглашали русское «ура» проезжавшему императору. Сработала какая-то метафизическая, таинственная сила обаяния Помазанника Божия, неизъяснимая человеческим языком. Личность — это вообще всегда тайна, постичь которую до конца нет никакой возможности, тем более личность Помазанника Божия, сердце которого в «руце Божией».
Мощь монархической власти способна увлечь за собой миллионы людей, и не в последнюю очередь личными и династическими качествами се носителей. С одной стороны, нацию привлекает в монархии то, что царская семья, как и все ее подданные, живет семейной жизнью с по-человечески всем понятными личными горестями и радостями: так же, как и у всех, в царских семьях рождаются дети, женятся молодые, умирают старики и т.п.; с другой стороны, нация видит, что при общей всем семьям (в том числе и царской) обыкновенности воспроизведения «рода людского» по заповеди «плодитесь» весь круг личностных и семейных интересов в семье царской подчинен главному царскому служению на посту главы государства и нации.
Эта одновременность обыкновенности государей в семейной жизни и уникальность в служении государственном делает их одновременно и личностно понимаемыми, и метафизически почитаемыми.
В республике же подобной метафизики власти нет, в ней господствует физика количества, поддерживающего или просто открыто не бунтующего большинства; в ней (в самой власти) нет ничего личностного, у нее нет никакого своего лица (человеческого, персонифицированного), нет человеческой связи с нацией, ее нельзя любить, как можно любить царя как личность.
Президентство, как институт, к которому пришла республика, видя крайнюю неэффективность парламентского государственного строения, ничего не меняет. Личность президента скована и парализована как своими партийными политиканами и финансистами, приведшими его к власти, так и политической оппозицией, заставляющей больше думать о том, как вернуть долги «друзьям» за поддержку и как побороть «недругов», ведущих непрерывную политическую гражданскую войну, а не о нуждах нации и интересах государства. Срок президентства столь мал, что президент живет от выборов до выборов в постоянной борьбе за власть, в которой невозможно отдавать все силы управлению государством.
При сравнении республики и монархии, власти единоличной и власти партийно-избирательного большинства, напрашивается сравнение роли любовника и мужа в жизни женщины. Для республики соответственно это президент, а для монархии — государь.
Восемь или пять лет, четыре или неполный срок (такое тоже ведь не редко) пребывания у власти демократических президентов — это срок ничтожный, для того чтобы сложились серьезные отношения (личностные) между правителем и народом. Президенты для нации остаются всегда любовниками, которых ждет неминуемое охлаждение и даже почти всегда ненависть и презрение, равные силе первоначального увлечения ими. Нация всегда остается обманутой в своих нравственных ожиданиях, она ждет пожизненного или вековечного (при наследственной монархии) союза, обоюдной любви и согласия, мудрого руководства се духовной жизнью и экономическим хозяйством, а получает лишь очередную любовную интрижку на несколько лет, заканчивающуюся почти всегда очередным обиранием простодушной «жены-нации» своим неверным кратковременным любовником и его товарищами по партии. Политические партии выступают в республике в роли сводников, предлагающих нации своих политических «ловеласов», профессиональных соблазнителей, «любовников». Демократические правители, как никому не нужные неудачники в семейной жизни, пристраиваются только благодаря опыту, энергии и деньгам «сватающих». Нация развращается от частой смены своего руководителя по жизни, перестает уже особо интересоваться, кто с ней живет, какой сейчас «мужчина» в доме.
В монархии власть, одним из главных принципов которой является династичность, входит с нацией в самую крепкую связь, связь общей историей. На каждого представителя царствующей династии нация, кроме личного отношения к делам и личности конкретного царствующего государя, распространяет еще и отношение, выработанное к его предкам. Связь, переходящая в родственность подчинения и властвования, устанавливается глубже и сильнее.
Вообще параллель личного и общественного во власти очень важна. Для монархии очень существенно не только положительное отношение к монархическому принципу властвования в общем, но еще и личностное отношение к каждому царствующему монарху в частности.
Так же как любовь глубже влюбленности и как единение любящих супругов сильнее, чем любящихся любовников, так и связь между властью и нацией более глубока и значима в монархическом государстве, чем в республиканском…
Таким образом, в споре о самобытности России идеал русского самодержавия, составляющими которого являются понятия верховенства, самодержавия и неограниченности его верховной власти, — был и должен остаться одним из главных пунктов идейного противостояния православных монархистов и современных демократов.
Верховенство самодержавной власти. Принадлежащая государю императору власть верховна, самодержавна и имеет божественное освящение. По мнению юриста Н.А. Захарова, можно говорить о родственности понятий «верховенства» и «неограниченности». «Термин «верховная», — говорит он, — отмечает, так сказать, положительную сторону, а термин «неограниченная» — отрицательную одного и того же явления».
Той же точки зрения придерживается и профессор В.Д. Катков, когда говорит: «Верховная власть, по самому существу этого понятия, не ограничена юридически, ибо если бы она была юридически ограничена, она не была бы верховной властью — верховной была бы власть ограничивающая»{155}.
Право верховенства определяется правом на свершения главных, чрезвычайных и последних решений. Только обладающий правом подобных решений может быть назван обладающим верховною властью[39]. Одновременно верховною властью может быть назван тот, кто имеет, но словам Л.А. Тихомирова, «не только право, но и возможность во всякое время лично принять на себя исполнение каждой управительной функции, законодательной, судебной или исполнительной, если бы это оказалось нужным»{156}.
Таковые решения не могут быть прописаны в обычном законодательстве, почему, собственно, и являются сугубой прерогативой воли государей. Такие решения называются высочайшими волеизъявлениями, поскольку им обязаны подчиниться все служебные государственные власти и все подданные государства. Исходя из своего верховенства, власть самодержца является универсальной в государстве, единственной хранящей в себе все его функции, как исполнительную, законодательную, так и судебную, в полном их объеме. Верховной самодержавная власть называется еще и потому, что выше се юридически в государстве нет никакой другой.
Профессор В.Д. Катков останавливается на этой стороне самодержавной власти особо: «Нет в мире власти, кроме Престола Божия, которая могла бы привлечь верховную власть русского императора к отчету и ответственности за его деяния по управлению страной». Верховная власть «может изменять законы, приостанавливать и издавать новые, но не может нарушать их, не может делать правонарушений, ибо правонарушение есть акт, не одобряемый ни моралью, ни законами, и акт, не согласный с представлением о нравственном и легальном величии власти, так как предполагает наличность другой высшей легальной силы, служащей источником права и ограничивающей признанную законами верховную власть»{157}.
Власть самодержца называется верховной еще и в силу ее надправного, стоящего выше или вне законного положения, именно потому, что она сама является свободной, самостоятельной, независимой и учредительной властью в отношении самого законотворчества. Она — творец государственных законов, потому и не может быть подчинена сама своему творению.
Так, Н.И. Черняев по этому поводу пишет: «Верховная власть потому и называется верховной, что она стоит выше всех других государственных властей и не знает над собой никакого юридического контроля, без нее же не может быть ни государства, ни государственного порядка, ни движения вперед. А между тем нетрудно заметить, что те возражения, которые делаются против русского самодержавия, в значительной степени относятся к верховной власти вообще, которая составляет явление неизбежное и повсеместное во всем сколько-нибудь цивилизованном мире»{158}.
«Власть Государя Императора и называется верховной» потому, что «составляет верх над государством. Отсюда и ее название. Поэтому же ее называют, в разных ее проявлениях, властью, стоящей вне и выше закона, сверхъюридической, или надправной, свободной, неограниченной, самостоятельной, независимой и дискреционной, в отличие от власти подчиненной, которая является подзаконной, исполнительной, несамостоятельной, ограниченной, действующей на основании закона, во исполнение закона, согласно закону и в пределах закона»{159}.
У митрополита Филарета читаем: «Царь, по истинному о нем понятию, есть Глава и Душа Царства. Но вы возразите мне, что Душой государства должен быть закон. Закон необходим, досточтим, благотворен; но закон в хартиях и книгах есть мертвая буква, ибо сколько раз можно наблюдать в царствах, что закон в книге осуждает и наказывает преступление, а, между тем, преступление совершается и остается ненаказанным; закон в книге благоустрояет общественные звания и дела, а, между тем, они расстраиваются. Закон, мертвый в книге, оживает в деяниях, а верховный государственный деятель и возбудитель и одушевитель подчиненных деятелей есть Царь»{160}.
Но одновременно самодержавная власть действует и по писаному закону, во имя исполнения закона, почему и является защитницей законности в государстве, хотя в то же время в любой момент сама может придать законам необходимый ей смысл и форму.
Поскольку полного совершенства достичь раз и навсегда невозможно и поскольку человек в своей жизни руководствуется чаще всего не юридическими нормами, а нормами конкретными, жизненными, которые то выше средних норм юридических, то ниже их, то и закон не всегда совпадает с нравственною справедливостью, и государь должен иметь возможность восполнять несовершенство юридических законов и устройства государственных институтов. Он обязан своим царским естественным правом действовать, не сообразуясь с тем или иным законом, — особенно в ситуации, требующей чрезвычайных мер, законом не установленных. Но это право должно быть только у монарха, как у верховной власти государства, которая единственно может создавать закон и его отменять.
Изучая систему управления монархического государства, Л.А. Тихомиров прежде всего ставил вопрос о месте в этом управлении самого монарха. Он видел два различных проявления верховного действия монарха. Первое — «по царской прерогативе», второе — «по монархической конституции».
Под действием по царской прерогативе Лев Тихомиров имел в виду особое действие по естественному царскому праву, которое не противоречит обычному юридическому праву, но которое находится вне конкретных его форм (статей) и требуется исключительными государственными обстоятельствами. Юридический закон всегда устанавливает средние нормы законности, но этого часто недостаточно для торжества высшей правды, которому служит монархический принцип. Поэтому монарх как личность, на гарантии его царской совести, должен иметь право действия, не согласующееся с реально существующими в наличии законами, если те не могут поддержать правду на должной высоте. «Царская прерогатива решения по совести поддерживает сознание того, что правда выше закона, что закон только и свят — как отблеск правды. Царская прерогатива действия по совести совершенно неустранима в монархии. Там, где она исчезла — монарха, как верховной власти, уже нет»{161}.
Верховенство в самодержавном государстве принадлежит Помазаннику Божию, лицу физическому, фактически олицетворяющему саму государственную силу России. Именно на этом заострял внимание, описывая сущность самодержавия, профессор П.Е. Казанский: «Власть есть воля, на основании права распоряжающаяся силой. Таким образом, во главе государства Русского стоит воля физического лица. Сила, которой она распоряжается, есть сила русского государства, русская сила, русская мощь. Русское право принимает все возможные меры для того, чтобы верховная власть была просвещена всеми данными знания, гения и опыта, которыми обладает русский народ, чтобы она нашла себе организованную поддержку со стороны воль всех русских граждан, была в единении с ними, а равно чтобы она могла действительно опираться на всю русскую мощь, так как только при этих условиях государство может двигаться вперед. Верховная власть имеет право надправных решений при помощи русской силы»{162}.
Власть самодержавная никогда не была чисто юридически созданной властью, ее генезис глубоко связан с историческим путем самой России, в котором она играла волевую направляющую роль. Именно самодержавие явилось насадителем св. православия на некогда многобожно-языческой Руси, создало из междоусобствующих княжеских земель мощнейшую Русскую империю, сплотило разрозненные славянские племена в единую русскую нацию, успешно охраняло на протяжении тысячи лет наш православный мир от внешних и внутренних посягательств на него, взрастило все, что современное общество называет наукой и культурой.
Власть самодержавная, являясь активным началом на протяжении всей русской истории, входит в состав базовых идей нашей цивилизации, родившись с которой самодержавие не может уйти из ее генетического кода без разрушения всего организма русского мира. На самодержавии лежало множество важнейших государствообразующих и социальнообразующих функций, возводимых им на уровень нравственного императива. «Все сложности, — писал Л.А. Тихомиров в 1905 году, — борьба социальных элементов, племен, идей, появившаяся в современной России, не только не упраздняют самодержавия, а напротив — требуют его.
Чем сложнее внутренние отношения и споры в империи, среди ее семидесяти племен, множества вер и неверия, борьбы экономических, классовых и всяких прочих интересов — тем необходимее выдвигается единоличная власть, которая подходит к решению этих споров с точки зрения этической. По самой природе социального мира лишь этическое начало может быть признано одинаково всеми как высшее. Люди не уступают своего интереса чужому, но принуждены умолкать перед требованием этического начала»{163}.
Именно самодержавие регулировало, примиряло и соглашало между собою огромное количество всевозможных и зачастую разнонаправленных социальных сил в русском государстве. Все народы и народности, сословные и родовые интересы, аристократические и демократические принципы находили свое место, свой смысл, свою службу в многосложном политическом организме Русской монархии. Их трения между собой всегда находили беспристрастного третейского судью в лице государей императоров, в числе личных интересов которых благо подданных, как и благо всего государства, занимало первейшее место.
Задача эта, непосильная для человеческих сил, становилась посильной для Помазанника Божия — царя (Помазанник на греческом языке означает Христос). Так, например, при помазании царя Саула Священное Писание Ветхого Завета говорит: «И найдет на тебя Дух Господень, и ты будешь пророчествовать; и сделаешься иным человеком», «Бог дал ему иное сердце» (I Цар. X, 6,9). У царя, как Помазанника Божия, иное сердце (оно «в руце Божией»), он — иной человек, почему с помощью Божией ему и по плечу столь непосильное бремя верховной власти империи.
Св. Феофил Антиохийский писал: «Царю некоторым образом вверено от Бога управление… Царя почитай благорасположенным к нему»{164}.
Император «благорасположен» к властвованию, его личность получает особый дар к верховной власти, ему даруются специальные властные таланты для поистине великих государственных подвигов, для которых нужна и великая власть. «А подвиг управления Российской империей, — как писал профессор В.Д. Катков, — при разнородности се состава и при отсутствии внутренней дисциплины, как в народных массах, так и в так называемом образованном обществе, действительно велик»{165}.
Развитие тех же мыслей мы находим и у Н.А. Захарова: «Власть, стоящая выше каких бы то ни было классовых, сословных и фанатично религиозных интересов, власть, руководимая в своих движениях целесообразностью и моральным чувством, не может не существовать в разноплеменном государстве как охранительница целости политического общества»{166}.
Цари призваны к охранению не только «души нации» и правоверия церковного, призваны не только к роли третейского судьи в социальных отношениях, но и к творческому применению государственной власти, се силы. Только верховная власть в государстве имеет право повелевать и принуждать к повиновению, это се единоличная привилегия.
Но эту привилегию единоличная власть в широком контексте может применять только через систему передаточной власти, то есть через подчиненные ей власти управительные, поскольку сама она ограничена пределами своего прямого и непосредственного действия, доступного силам одного человека. Это нисколько не уменьшает эффективность монархической власти как таковой, а, напротив, способствует лучшей организации всей вертикали власти, так чтобы на долю верховной власти оставались лишь наиважнейшие стратегические функции и она не погрязала в рутинной мелочной деятельности. Такое построение управительных дел в империи всегда позволяло верховной власти в нужный момент непосредственно вмешиваться в ход государственных дел и либо восстанавливать нарушенный почему-либо порядок, либо, если это необходимо, кардинально и, главное, оперативно реформировать управление империей.
Принцип царского самодержавия. Самодержавие — явление глубоко национальное, самобытное и оригинальное. Как юридический термин слово «самодержавие» очень старое и появляется в древнерусской письменности задолго до официального принятия его как титула московских государей. Первым стал официально титуловаться самодержцем великий князь Иоанн III Васильевич. Этот титул обозначал, с одной стороны, преемство с Византийскими Василевсами, а с другой — подчеркивал самостоятельность русских государей от татарских ханов.
Сам термин «самодержавие» состоит из двух слов — «само» и «державие», причем, как говорят некоторые исследователи (например, профессор И.Т. Тарасов), слово «сам» в древнерусской литературе иногда понималось как — держава, то есть власть или управление{167}.
Однако слово «само» имело и другое значение — высшую степень чего-либо.
Слово «державие» означает, в свою очередь, власть, правление. «Отсюда, — пишет профессор И.Т. Тарасов, — из состава слова “самодержавие” ясно, что этим термином определяется высшая, неограниченная верховная власть, рядом с которой нет и не может быть никакой другой равнодержавной власти»{168}.
Таким образом, самодержавие есть владение верховной властью в силу самостоятельного, независимого и неограниченного могущества. Такое понимание самодержавия уяснилось для русских государей с самого начала. Особенно ярко об этом говорил царь Иоанн IV Грозный: «Земля правится Божиим милосердием и Пречистыя Богородицы милостью и всех святых молитвами и родителей наших благословением и последи нами, государями своими, а не судьями и воеводы, и еже ипаты и стратиги». В полемике с князем Курбским Грозный царь вопрошает: «Как же назовется самодержцем, если не сам строит землю?» И в другом месте: «Российские самодержцы изначала сами владеют всеми царствами, а не бояре и вельможи»{169}.
Никаких человеческих источников, из которых могла бы произойти власть самодержцев, то есть юридических договоров, международных соглашений, делегирования от одной власти другой полномочий — ничего подобного в истории формирования самодержавной власти в России найти нельзя. Есть только один источник происхождения власти самодержавных государей — воля Божия. Тем самым отсекаются все другие земные человеческие воли, не могущие быть источником самодержавия. Русские самодержцы, таким образом, есть монархи Божией милостью.
Эта формула «Божией милостью» такая же древняя, как и сам термин «самодержавие», и появилась она впервые еще во времена великого князя Василия II Темного. Понимание власти государей ярко выражено у Святителя Филарета (Дроздова) митрополита Московского, у которого читаем: «Глубочайший источник и высочайшее начало власти только в Боге. От Него же идет и власть Царская. Бог но образу своего небесного единоначалия устроил на земле Царя, по образу своего вседержительства — Царя самодержавного, по образу своего непреходящего царствования — Царя наследственного»{170}.
Таким образом, верховная власть государей императоров является самостоятельной, непроизводной, имеющей единственное основание в самой воле Божией, и потому в земной действительности она являет собою господствующую силу в государстве. Эта сила не только юридически верховная, но и фактически сильнейшая, без чего невозможно было бы и господство.
Вслед за этим можно вывести следующее утверждение, по которому самодержец есть суверен не только юридический, как обладающий юридически закрепленными в Основных Законах государства нравами верховной власти, но суверен и фактический, обладающий фактически господствующей силой в государстве.
Тут же нельзя не отмстить, вослед за профессором П.Е. Казанским, преимущества русской юридической терминологии, по которой суверенитет юридический выражается термином «верховенство», а суверенитет фактический термином «самодержавие». Разделение суверенитетов юридического и фактического принципиально недопустимо из-за возможной борьбы за власть. А потому только та верховная власть может быть юридически верховной, которая самодержавна, и только власть господствующая, а значит, самодержавная, должна быть одновременно и верховной.
Самодержавие, как принцип всякой власти, как полновластие вообще, принципиально не может отрицаться при любом государственном строе, к нему прибегает и республиканский способ правления в чрезвычайных для государства случаях, когда демократическая процедура принятия решения уже совершенно не дает нужного результата. Так же достаточно редко полновластие проявляется в полную силу и в монархии — лишь когда обычный ход дел требует решающего вмешательства верховной устроительной власти.
Разница в том, что при республике единоличный способ действия всегда подозрителен, так как часто по необходимости идет вразрез с существующим всегда несовершенным законом. При монархии же он хотя и чрезвычаен, но закономерен, и монархическое правосознание считает его глубоко присущим власти государей, поскольку монархическим идеалом всегда был монарх, который все может в области государственного строительства, никакой земной властью во внутреннем управлении страной не ограничен и потому имеет вес земные возможности следовать и стремиться делать добро своим подданным.
При религиозном мировоззрении (все же не без весомых оснований приписываемым русскому народу даже его недоброжелателями) лучшим режимом будет тот, который менее всего будет вовлекать в государственное управление народ без какого бы то ни было убытка для дела, оставляя как можно более времени народу для религиозной, семейной и профессиональной жизнедеятельности.
Царская власть в России всегда будет восприниматься как тяжелый удел, падающий на плечи властвующего по Промыслу Божью, избранного для этого подвига. Нежелание народа властвовать наглядно видно на примере непользования своими политическими правами выборщиками до революции. Профессор В.Д. Катков приводит такие цифры: в Москве на выборах в начале XX столетия из имеющих на то право пользовались им около 10 процентов, а при выборах в Государственную Думу эта цифра балансировала между 10 и 20 процентами[40].
Современные выборы дают в России лишь несколько более высокий процент, и то не везде; недаром в большинстве законов о выборах у нас записала необходимость явки лишь 25% избирателей, как порог для законности выборов. Это — область исторически сложившейся национальной психологии, и здесь некорректно говорить об индифферентности или лени и т.п. вещах.
Нация, сформировавшаяся как историческая общность и выработавшая свой орган власти — самодержавие царей, который и брал на себя заботу властвовать, привыкла за многие века к этому, срослась с восприятием власти как органа, снявшего с нации обязанность заниматься сложнейшим управлением огромнейшей империей.
«Самодержавие, — как писал один известный консервативный юрист, — есть объединение всех стихий властвования в лице одного наследственного русского царя, олицетворяющего собой единую нераздельную Россию»{171}.
Нация, выработав свою психологическую физиономию, уже никогда не в состоянии от нее избавиться, как невозможно избавиться человеку от настроенности раз повзрослевшей своей души. Когда мы говорим о национальных отличиях, о том, что же нас отличает от других государств и наций, то, безусловно, одним из первых и наиболее ярких примеров отличий всегда будет исторически сформировавшаяся верховная власть. Говоря об этом на русской почве, мы говорим о русском самодержавии.
«Власть есть воля, — как писал профессор П.Е. Казанский, — на основании права, распоряжающаяся силой. Таким образом, во главе государства русского стоит воля физического лица. Сила, которой она распоряжается, есть сила русского государства, русская сила, русская мощь. Русское право принимает все возможные меры для того, чтобы верховная власть была просвещена всеми данными знания, гения и опыта, которыми обладает русский народ, чтобы она нашла себе организованную поддержку со стороны воль всех русских граждан, была в единении с ними, а равно, чтобы она могла действительно опираться на всю русскую мощь, так как только при этих условиях государство может двигаться вперед»{172}.
В исторической жизни государства Русского самодержавие всегда стремилось исполнять заповедь Божию о том, что, кто хочет быть большим, тот должен быть всем слугою. Русские самодержцы всегда отдавали себе отчет в том, что их власть не есть самоцель, а лишь орудие для претворения в исторической действительности тех высоких национально-политических идеалов, которыми жила нация. Русское самодержавие всегда служило Русскому государству, русской нации, православной церкви как ревностный служка, не щадивший ни сил, ни самой жизни в своем подвиге. Потому и всякий истинный сын церкви православной, каждый патриот русского государства, каждый русский националист видели в самодержцах всероссийских своих державных вождей.
Неограниченность и самоограниченность самодержавной власти. Можно ли назвать верховной властью ту, которая не является полновластием и не может сделать то, что ей желательно? Яснее ясного, что такую власть назвать настоящей верховной властью никак нельзя. Она является лишь ограниченной властью, имеющей властных конкурентов в государстве.
Закрепленная в русском государственном праве юридическая неограниченность самодержавия в Российской империи естественно подразумевала, что фактически самодержавная власть самоограничивала себя массой религиозных и национальных традиций. Нормы же права исходят от верховной власти, которая одна только и может законодательствовать.
Неограниченность верховной власти заключается в том, что никакая другая власть не имеет в государстве равенства с этой верховной властью, никакая другая власть не имеет возможности ограничить свободу настоящей верховной власти, и нет никаких юридических или фактических препятствий, которыми верховная власть должна ограничиваться в своей деятельности. Верховная власть является неограниченной, если свободе ее властвования в государственном организме не положено границ и препятствий, если у нес нет юридических конкурентов и если она не подчинена никакой другой власти в государстве или вне его.
Различие между понятиями верховенства и неограниченности очень емко определил профессор П.Е. Казанский. Он писал: «Неограниченность есть отрицание всяких возможностей, при которых эта власть могла бы оказаться ниже какой-либо другой или хотя бы на одной плоскости с какой-либо другой, а в результате этого и подправкой»{173}.
В дальнейшем неизбежно встает вопрос о соотношении неограниченности власти и деспотичности власти. Где проходит граница между этими двумя понятиями?
Деспотическое правление никак не связано законом, при деспотии воля правителя, ясно выраженная им, уже становится законом. Таким образом, закон представляет собой трудно определимую и непостоянную почву в воле деспота. Неограниченный самодержец, изъявляя свою волю в писаном законе, самоограничивает свою волю уже появившимся на свет законом, что дает возможность устойчивого функционирования государственному законодательству. Иначе говоря, монарх неограничен в праве издания, изменения и отмены законов, но самоограничен в обязанности подчиняться этому закону, пока не пришло время его изменения или отмены. Законы для верховной власти имеют, таким образом, лишь нравственное значение. Как только нравственная правда закона перестает работать, как только закон перестает обеспечивать поддержание правды в обществе, так верховная власть теряет необходимость самоограничиваться и либо изменяет, либо отменяет его вовсе.
Самодержец владеет верховною властью не для утехи вседозволенностью, а для исполнения своего долга и для побуждения других к его исполнению. Потому, собственно, будучи ограниченным самой сущностью монархического принципа, самодержец должен быть образцом служения долгу, правде. Л.А. Тихомиров даже считал самодержца органом абсолютной правды и справедливости в государстве, так же как, например, суд — органом законности, армию — органом мужества.
Столь же самоограничивающее влияние на верховную власть имеет нравственное единение царя и нации, которым росло и крепло государство русское. Именно в факте единения государя и народа можно увидеть смысл олицетворения государства в образе царя, а также возможности династической монархии вообще. Только единение народа и верховной власти способно создавать династии, то есть единение в историческом прошлом, настоящем и будущем. Наследственный монарх гораздо чаще является ближе нации, чем временный и недавний ее правитель. Наследственный государь не добивался своей власти, а получил се от своих предков по праву рождения наследником престола, что не затрагивает никакого чужого самолюбия, и, главное, наследственно полученная власть не обязывает ее носителя никому и ничем, что сохраняет одинаковое отношение царя ко всем подданным без изъятия. Вообще, династичность является лучшим средством поддержания и сохранения монархической идеи как в монархе, так и в самом народе.
Важнейшим фактором единения является обязательное исповедание русским императором православной веры, веры русского народа, что дает самую сильную сцепу — религиозно-нравственную, между царем и народом в России.
«Государь, — писал профессор В.Д. Катков, — ограничен рамками Православной Церкви и ответственностью перед Богом. Этим, с одной стороны, опровергаются нелепые обвинения в «олимпийстве» верховной власти («нет больше олимпийцев!..») или в возможности ее столкновения с велениями религии и Христа; а с другой стороны, подчеркивается невозможность для самого государя собственной волей изменить характер власти, освященной Православной Церковью: он не может вводить таких в ней, власти, изменений, которые бы шли наперекор верованиям народа»{174}.
Это подчеркивает предпочтение, которое выказывает самодержавие, как религиозно-политический принцип, началу нравственному, что, собственно, и составляет самое большое ограничение юридической неограниченности верховной власти.
Самодержавие — нравственно ценный государственный институт, это диктатура совести, содействующая как нравственному росту общества, так и росту его материального благосостояния. Служение принципу самодержавия никак не противоречит христианскому служению человека вообще, это не раздвоение человека между церковью и государством, а единение в служении нравственному совершенствованию страны в целом.
Идеал самодержавия возрос в России не в безвоздушном пространстве, а в среде русского народа, почему принцип этот на нашей почве впитал многое из самобытной народной психологии. Посему преданность самодержавию была для многих синонимом преданности высшим интересам нации. Такое положение совершенно неизбежно в таком огромном государстве, как Россия, поскольку для его скрепы, кроме православной веры, наследственного и неограниченного самодержавия, необходимо еще и господство, преобладание какого-нибудь одного народа, наиболее потрудившегося на поприще укрепления государства. Такой народ должен почитаться государствообразующим, и монарх не имеет возможности игнорировать такое фактическое положение вещей, почему неизбежно вводит в жизнь государства направляющий «дух нации» как полезную, как некую общую силу, единящую государственность.
Как епископы есть «свидетели веры», так государь есть выразитель «духа нации». Как власть в церкви не у паствы, а у епископов, так и в государстве власть должна быть не у нации, а у императора, который является персонифицированным и единственным представителем народной воли.
Идея самодержавия есть вечная, всегда возможная идея государственного возрождения для России. Эта идея универсальна при решении проблем, стоящих перед нашим Отечеством. А потому применение ее к нашему ослабевшему под влиянием «нравственных кислот» либеральной демократии государственному телу есть путь самого эффективного и решительного излечения современной демократической смуты.
Монархическая политика и царские принципы. Монархической политикой Л.А. Тихомиров называет учение об обязанностях монархического государства в отношении общества и личности. Одним из основных вопросов монархической политики он выставляет правильное определение компетенции монархического государства или, иными словами, определение тех пределов, в которых оно должно действовать и которые оно не должно переступать.
Пределы действия государства указываются Л.А. Тихомировым: «Обязанностью служить личности и обществу, как силам самобытным, а потому не делать ничего, уничтожающего и задушающего самостоятельность личности и общества»{175}.
Л.А. Тихомиров утверждает первенствующее значение основанного на нравственной высоте монархического принципа верховной власти. Появление государства с монархическим принципом верховной власти для него — это симптом высокодуховного, религиозно-нравственного состояния нации. Выгодами монархического правления являются следующие: наилучшее обеспечение единства власти, а, значит, и проистекающей из единства ее силы и прочности; независимость, непричастность частным и партийным интересам монархической власти[41]; монархическое правление наилучше обеспечивает порядок и наиболее справедливый третейский суд в социальных столкновениях; оно наиболее способно к крупным преобразованиям; монархия — это власть единоличная, поэтому при ней легче всего проявиться крупной творческой личности; она же и наиболее способна давать место сочетанию различных принципов власти в своей управительной системе.
Остальные принципы власти для Л.А. Тихомирова не могут нести функции верховенства с должной убедительностью.
Аристократический принцип из-за преобладания частного интереса над общегосударственным, из-за чрезмерной неподвижности, из-за неспособности к крупным преобразованиям и т.п. крайне мало пригоден к обязанностям верховной власти. Но сколь аристократический принцип слаб для верховной власти, столь он силен для образования правящего слоя и для управительной власти, где, собственно, и есть его место в идеальном государстве.
Так же мало пригоден к верховной власти и демократический принцип, так как все хорошие свойства демократии могут проявляться только в маленьких государствах, где возможны всенародные собрания, на которых демократический принцип действует прямо, без «представительства» своей воли партийными политиканами. Но, опять же, как и в случае с аристократическим принципом, демократический хорошо действует в местных и корпоративных управительных делах, где возможно его прямое действие.
Аристократия и демократия, по Л.А. Тихомирову, обладают определенными положительными свойствами в области управительных властей, но обе непригодны для верховной власти. Монархия же, напротив, имеет множество свойств, необходимых для верховной власти.
Все же хорошие управительные качества единоличной власти (единство, энергия действия, концентрация власти и т.д.) могут подрываться ограниченным пределом ее действия. Поэтому для монархии свойственно стремление создавать сочетанную управительную власть, привлекая к государственному строительству все лучшие свойства двух других принципов власти, что происходит из-за относительной ограниченности единоличной власти при непосредственном управлении всеми текущими государственными делами.
Верховная властная роль монарха в государстве состоит в руководстве управительными властями, жестком контроле над ними и усовершенствовании их личного состава и структуры. Не сливаясь с управительной машиной государства, монарх приводит своей волей ее в действие, придавая ей направление и цель движения. «Верховная власть находится среди этих специализированных властей, как единственная универсальная, сохраняющая в себе все функции (законодательную, судебную, исполнительную)»{176}.
Задачей искусства управления, по Л.А. Тихомирову, является произведение наибольшего количества полезного действия с наименьшей затратой сил. Исходя из этого правила, понятна необходимость особенного контроля за его соблюдением в отношении верховной власти, силы которой ограничены личностью монарха.
Итак, монархическая власть имеет множество управительных преимуществ, но область прямого действия, непосредственного участия у нес весьма ограничена, именно поэтому в монархическом государстве всегда сильно развита система передаточной власти. При такой системе монарх получает возможность не заниматься лично всеми делами государства, а лишь их контролировать и, если нужно, своим прямым вмешательством направлять ту или иную отрасль управительной власти в нужное русло. Государственный механизм должен функционировать самостоятельно в обычном порядке лишь под наблюдением монарха до тех нор, пока нет чрезвычайных ситуаций, выход из которых должен определяться верховной властью.
Идеальной целью управительных учреждений должно быть такое усовершенствование своей деятельности, чтобы монарху не требовалось непосредственно вмешиваться в обычный ход государственных дел. Но здесь же кроется и угроза узурпации управительными властями верховной власти или, иначе говоря, опасность появления непроницаемого для мнений народа средостения и бюрократизация верховной власти. Избежать этого можно только при постоянном направлении и контроле верховной властью деятельности управительных бюрократических учреждений, а также налаженной системой контроля со стороны общественного самоуправления.
В организации административного управления монархического государства необходимо очень точно разграничивать сферы ведения самоуправления народного и бюрократического. Здесь надо отмстить необходимость вхождения института самоуправления в систему государственного управления, подведомственную верховной власти, поскольку не должно быть никакого государства в государстве, не подвластного верховной власти.
«Система сочетания бюрократического и общественного управления, всегда бывшая во всех процветающих монархиях, не только прямо вытекает из смысла государства и монархического принципа, но составляет для верховной власти единственное средство создать действительно хорошее управление страной»{177}. Такой вывод делает Л. А. Тихомиров.
Далее он формулирует царские принципы, или обязательные действия и поведение монархической власти в отношении себя самой. Это в некотором смысле внутренняя идеология монархического принципа.
Главным царским принципом Л.А. Тихомиров называет строжайшее следование долгу. Величайшим злом власти монархической почитается переход ее в произвол. Следованию долгу сопутствует необходимость самообладания, являющаяся одной из главнейших целей царского воспитания. С долгом связаны и все другие царские принципы, заключающиеся в поддержании справедливости закона.
Царь ограничен содержанием того идеала, который является его долгом. Отсюда вытекает важный царственный принцип: «сознание своей безусловной необходимости нации»{178}.
До тех пор пока нация хранит религиозно-нравственный идеал, царь необходим нации, и это тот факт, в котором царь должен быть уверен.
Он не имеет права ограничить свой идеал, свою власть. Для него ограничение самодержавия должно пониматься как упразднение верховной божественной власти в устроении общества. В отношении своего идеала, выразителем которого он является, царь есть лишь хранитель, доверенное лицо Божие. В отношении своего идеала монарх имеет только обязанности. Поэтому, пока в нации религиозно-нравственный идеал признается за высший, монарх должен теснейше общаться с нацией, без чего ему невозможно быть выразителем ее духа. Ему необходимо различать действительную волю нации и только кажущуюся. Действительная воля нации исходит из ее духа и национальной традиции, кажущаяся же навязывается ее сознанию разными партийными агитациями.
Все воспитание личности монарха в конечном счете сводится к подготовке его для исполнения своего царского долга, к восприятию царских династических традиций служения Богу, государству и нации. Монарх является преемником, продолжателем державного дела своих предков, так же как его подданные являются продолжателями служения царям, которое они унаследовали у своих предков. Тут имеет место духовное единство верховной власти и народа, объединенных в служении друг другу.
«Династичность здесь, — как писал Л.А. Тихомиров, — устраняет всякий элемент искания, желания, или даже просто согласия на власть. Она предрешает за сотни и даже тысячи лет вперед для личности, еще даже не родившейся, обязанность несения власти и соответственно с тем ее права на власть. Такая “легитимность”, этот династический дух, выражают в высочайшей степени веру в силу и реальность идеала, которому нация подчиняет свою жизнь. Эта вера не в способность личности (как при диктатуре), а в силу самого идеала»{179}.
К реформе обновленной России. В истории развития государственного строя Российской империи реформа, возвещенная высочайшими манифестами 1903—1905 годов и завершившаяся высочайшим манифестом 3 июня 1907 года, вызывает интерес — она была ожидаема и желаема обществом. Общество русское давно обсуждало необходимость реформирования государственного строя, ставшего заложником унифицированно-бюрократического управления.
Начатое обновление не оправдало надежд ни правых, ни левых. Обновление не дало ни чисто парламентарных учреждений, ни чисто монархических, но сильно ослабило государство, получившее в лице созданной Государственной Думы учреждение, которое считало себя государством в государстве и не давало дополнительной поддержки государственному строю.
Такое положение не могло не вызвать критику. У Л.А. Тихомирова эта критика составляет цельную систему реформирования России. Этой идеологической цельностью и интересен Л.А. Тихомиров как государственный мыслитель[42].
Политика реформ была возвещена еще высочайшим манифестом 26 февраля 1903 года, который призывал всех граждан России к единению для усовершенствования государственного порядка, в том числе провозглашалось «согласование выборных общественных учреждений с правительственными властями». Но реформирование было задержано начавшейся Русско-японской войной и продолжилось лишь с опубликованием высочайшего манифеста 6 августа
1905 года. Было решено «призвать выборных от всей земли Русской к постоянному и деятельному участию в составлении законов» с созданием законосовещательного учреждения. Высочайший Манифест 17 октября 1905 года объявил о созыве Государственной Думы и определил ее полномочия, установив «как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силы без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей».
Реформа, давшая Государственную Думу как представительное учреждение, а также новые Основные Законы, не выражала духа высочайших манифестов. Нечеткость бюрократической кодификации привела к возможности узурпации представительным учреждением законодательных функций верховной власти государя императора. Сама же Государственная Дума представляла мнения не реальных групп населения, а партийных говорунов, стремившихся к власти, что не могло создать нормальных условий работы по подготовке законодательных актов.
Естественно, что при всем сознании необходимости перемен, у Л.А. Тихомирова сформировалось убеждение, что учреждения
1906 года были созданы при крайнем помутнении государственных идеалов и под сильным давлением революционной смуты и создали определенную неуверенность в вопросе о верховной власти.
Л.А. Тихомиров писал, что создания новой верховной власти не требуется, ибо она уже существует тысячу лет в Русском государстве в лице государей. А введение любых юридических ограничений уже существующей верховной власти способствует только ослаблению государственности. Своей непоследовательностью законодательство позволяло крайне противоположно толковать отношения между этой властью и учреждениями 1906 года. С одной стороны, права государя ограничивались тем, что без одобрения Думы никакой закон не мог вступить в силу, а с другой — решающее слово все равно оставалось за императором, и, следовательно, законодательные учреждения не имели достаточно полномочий, чтобы стать «составными частями верховной власти». Правительство, назначаемое и контролируемое непосредственно государем, также получило теоретическую возможность воздействовать на верховную власть через обязанность контрасигновки всех актов последней. В то же время Дума и Государственный Совет, решавшие судьбу бюджета империи, имели возможность влиять на министерства и стремиться подчинить их. Таким образом, видно, что реформы привели к тому, что различные ветви власти вмешивались в прерогативы друг друга и пытались воздействовать на императора.
Такая ситуация в государственном управлении приводила к борьбе между плохо согласованными действиями учреждений. Не были четко определены цели и задачи каждого государственного института, что предоставляло каждому возможность толковать их полномочия, исходя из своих политических убеждений. Неопределенность статуса государственных учреждений и политическая борьба привели к тому, что важнейшие государственные акты императорскому правительству приходилось проводить в чрезвычайном порядке (но статье 87 Основных Законов), без широкого законодательного обсуждения. В противном случае практически любой законопроект блокировался или радикальным большинством Государственной Думы, или консервативным Государственным Советом (как было, например, с введением земства в западных губерниях).
Подобное реформирование государственного строя России вызвало жесткую критику Л.А. Тихомирова, центральным звеном которой стали новые Основные Законы, опубликованные 23 апреля 1906 года[43].
Эти законы имели явную тенденцию к ограничению верховной власти посредством передачи законодательных функций Думе и Государственному Совету, которые юридически были наделены излишними полномочиями. Данные органы стали рассматривать себя не законосовещательными учреждениями, а законодательными (об этом ясно говорят статьи 7, 17, 22, 24, 84, 86, 87, 119). Тем самым Основные Законы 1906 года искажали первоначальный замысел реформ, заложенный в высочайших манифестах 1903—1905 годов, в которых нигде не идет речь об ограничении самодержавия.
Новые Основные Законы создавали ситуацию, являвшуюся как бы переходным этапом к тому, чтобы верховная власть Российской империи была поделена между императором и представительными учреждениями. Фактически это была своего рода попытка государственного переворота, на что и указывал JI.A. Тихомиров в своей работе «О недостатках конституции 1906 года». Выразив уверенность, что «своеобразное творение 1906 г. так или иначе рухнет», он показывает и главную причину его недостатков, которая «состоит в безграничном произволе ее создателей, в их убеждении, будто бы жизнью народа и государства можно распоряжаться как вздумается, совершенно не сообразуясь с самостоятельными законами жизни нации»{180}.
Основные Законы 1906 года поставили свободное действие верховной власти в противоречие с законом, то есть суверенитет верховной власти в области законотворчества ставился некоторыми статьями под сомнение, связав это действие с одобрением или неодобрением Государственного Совета или Думы. Л.А. Тихомиров утверждал, что кодификаторы исказили дух Высочайшего Манифеста 17 октября и изменили старые Основные Законы, следуя своим измышлениям, не сообразуясь ни с действительностью (т.е. с силой верховной власти императора, с ее фактически неупразднимой самодержавностью и неограниченностью), ни с национальными традициями. Он требовал приведения законов к «идентичности» воли верховной власти.
Попытка заменить одну верховную власть (императора) на другую (состоящую из императора, Государственного Совета и Государственной Думы, без достаточной четкости в следовании английской модели, при которой парламенту, имеющему неограниченную верховную власть и состоящему из короля, палаты лордов и палаты общин, подчиняется правительство) и есть попытка государственного переворота, совершаемого путем искажения высочайшей воли.
У думских политиканов создалась иллюзия, что через дальнейшее давление на императора можно добиться и ответственного министерства и Учредительного собрания, которое бы и довершило государственный переворот «мирным путем». Но верховная власть русского царя оставалась реальностью, и его воля, изъявлявшаяся непосредственно через высочайшие манифесты и указы, приводила в движение российский государственный корабль, получивший значительные повреждения с выходом Основных Законов 1906 года. Этой реальностью и объясняется Высочайший Манифест 3 июня 1907 года, частично выправивший положение. Государь воспринимал свой долг отлично от кодификаторов новых Основных Законов и провел изменения в избирательной системе.
Юридическое положение государственного строя было шатким. Неустойчивость должна была разрешиться или возрождением старинного порядка, когда верховная власть императора не имела юридических соперников, а значит, была неограниченна и самодержавна; или революцией и свержением законной власти. Эта печальная ситуация во многом сложилась из-за того, что народное представительство было введено не как орган последовательно-законосовещательный, временный и «русский по духу» (как говорит Высочайший Манифест 3 июня 1907 года), а как постоянная общегражданская структура с законодательными функциями.
«Все это расшатывание государственности, — писал Л. А. Тихомиров, — конституция 1906 года произвела из желания ввести в государственные учреждения новый фактор: народное представительство»{181}.
Что же под ним понималось?
Народное представительство виделось кодификаторам законов не как особая форма общественной повинности, обязанности с целью помощи императорскому правительству в его управлении империей. Новые Основные Законы, вводя народное представительство, не определили, чем оно должно заниматься и для чего оно нужно в системе государственного управления. Фактически парламентарная и партийная Государственная Дума была устроена так, что не могла не желать возможно большего ограничения власти монарха и господства русской нации в империи, так как политические права были даны всему населению без разбора.
Тихомирова удивлял механический подход к выборам в Государственную Думу, когда законодатели отошли от принципа господствующего положения державного русского народа в русском государстве, и как он пишет, «говорят явную нелепость и явную неправду, будто бы это государство столь же польское или еврейское, как русское». Глупо то мнение, продолжал Л.А. Тихомиров, которое считает, что национальное большинство всегда сможет себя защитить без помощи государства. Оно ни на чем не основано, и на практике «русские составляют большинство численное, но поляки и евреи сильнее их богатством, организацией, своим умением эксплуатировать народ». Он сетует на непонимание бюрократическими структурами власти того, что было еще недавно (до обновления государственного строя) так ясно: «Что наше государство есть государство русское, не польское, не финское, не татарское, тем паче не еврейское, а именно русское, созданное русским народом, поддерживаемое русским народом и не способное прожить полустолетия, если в нем окажется подорвана гегемония русского народа». Требуя поэтому от государства обязанности «для охраны интересов русского народа… дать ему (русскому народу. — М. С.) не простое право побеждать на выборах, но и возможность на это, — соответственной системой избирательного права»{182}.
Но и после Высочайшего Манифеста 3 июня 1907 года, изменившего избирательный закон, Государственная Дума не стала «русской по духу», как того требовало высочайшее повеление. Этого и не могло произойти, даже при новом избирательном законе, по которому продолжают «создавать Думу по системе антинациональной, которая помнит не Россию, не русский народ, а только то обстоятельство, что имеются не одни русские, а также поляки, армяне, евреи и т.п., не одни православные, а и магометане, ламаиты и т.д., не одни люди, преданные Отечеству и его историческому творчеству, а также люди, ненавидящие и то, и другое. Из того обстоятельства, что все это у нас действительно имеется, мы выводим для системы представительства то заключение, что в государстве одинаково имеют право на представительство все категории друзей и врагов его»{183}.
Депутаты, одни из которых любят Польшу, другие магометан, третьи Армению, четвертые демократическую конституцию, пятые — социализм, шестые — Россию и самодержавие — все, находясь в одном учреждении, принуждены были решать сложные и важные вопросы русского государства путем попыток соглашения всех этих противоположных направлений. Все это приводило к ослаблению России, ее растаскиванию по частям.
От таких разных людей, столь отличных от русского образа жизни и русского мировоззрения, невозможно было требовать исполнения высочайшего повеления о необходимости в Думе русского духа. Это естественное поведение в Государственной Думе сложилось в первую очередь из-за принципа партийности при построении народного представительства. Такое разделение естественно потому, что оно лежит в самой природе любой партии, которая отделяет людей одного мировоззрения из среды всего народа и формирует из них антиобщественную группу. Верховная власть стремится к объединению, партия — к разъединению, и поэтому, сколько бы партий ни объединялось для управления страной, все равно страну будут раздирать споры и разногласия.
Демократическая теория о том, что-де страной должна править совокупность партий, представляется Л.А. Тихомирову глубоко ложною из-за отождествления интересов народа с интересами партий. Эта теория навязывает «народу то, чего в нем вовсе нет, т.е. будто бы принадлежность к партиям». «Нация, — утверждает Л.А. Тихомиров, — всегда хочет быть единою и потому нуждается, чтобы существовала внепартийная власть. Народный инстинкт чует, что без руководственной роли власти не может быть ничего доброго в государственной работе, и потому-то народ всегда так оживает духом, когда появляется власть, и впадает в прострацию, когда власть исчезает куда-то»{184}.
Лучшим примером этого является все тот же Высочайший Манифест 3 июня 1907 года, — акт непосредственного действия верховной власти, выведший государство из революционного тупика двух первых Государственных Дум.
Критическое положение дел создалось из-за несовершенства кодификации законодательства 1906 года, где не было указано законное место чрезвычайному порядку законодательства. Необходимые меры для действия государства при чрезвычайных, опасных или важных для него ситуациях приходилось осуществлять, распуская Государственную Думу и проводя свои законодательные акты в порядке статьи 87, в коротких промежутках между сессиями законодательных учреждений. Такой порядок законодательства, ставший необходимым для управления государством, при постоянном отвержении этого пути законодательными учреждениями, показывает, насколько было необходимо реформирование законодательства, а вместе с ним и государственных учреждений.
Проектируемая Л.А. Тихомировым реформа государственных учреждений. С введением в русскую государственную систему представительных учреждений, построенных на парламентарных началах, эта система получила инородную деталь в свой механизм, начавший расшатывать государственную машину изнутри. В результате создалось двусмысленное положение верховной власти, которая, с одной стороны, по Основным Законам 1906 года была вроде бы ограничена в области законодательной деятельности (ст. 7, ст. 86 и другие), а с другой стороны, сами новые Основные Законы были учредительным актом воли верховной власти и в любое время могли быть изменяемы тою же верховною властью, которая их учредила.
Невозможность оставаться при государственном строе, введенном в 1906 году, и нежелательность восстановления бюрократической системы, приведшей Россию к революции 1905 года, ставили задачу поисков иного выхода из создавшегося тяжелого положения.
Выходов из этого положения могло быть два. Один — в «развитии чистого парламентаризма», другой — в реформе «государственных учреждений в монархическом духе, одинаково чуждом и бюрократизма, и парламентаризма». Л.А. Тихомиров подчеркивал, что разница между правым (монархическим) и левым (парламентарным) способом выхода из кризиса находится не в вопросах о свободе, и даже не в народном представительстве, а в том, нужно ли и может ли Россия жить своей национальной жизнью, или же она должна перестраивать свою жизнь по иностранным образцам «передовых стран».
Л.А. Тихомиров как никто другой понимал трудности государственного положения и предложил свой выход, состоявший в развенчании ложного мнения, будто бы народное представительство несовместимо с царской неограниченной и самодержавной властью. Он предложил монархическую перестройку Российской империи, суть которой была во введении монархического народного представительства, которое стало бы одним из учреждений государственного управления, не подрывая верховную власть государя императора, а укрепляя и подавая ей помощь.
Самодержцу совершенно необходимо общение с нацией, потому что его верховная власть призвана выражать дух нации, будучи всесторонне осведомленной о народных нуждах и мнениях. Народное представительство является одним из способов такого общения. Для области государственного управления, где действует народное представительство, это тоже очень важно, так как сочетание бюрократического и общественного управления через контроль общественных учреждений помогает предотвратить антигосударственное перерождение бюрократических институтов. Другими словами, в области государственного управления необходимо сочетанное управление. Естественно, что народное представительство при верховной власти монархического принципа не может быть вводимо как представительство верховной власти народа. Двух верховных властей в государстве быть не может, поэтому в монархическом государстве народное представительство должно выражаться в присутствии нации через своих представителей в государственном управлении.
При построении корпуса обязанностей и прав граждан Л.А. Тихомиров разделяет все население Российской империи на две части. Первую составляют все русские, которых он определяет как граждан империи, с обязанностью «способствовать созиданию и поддержанию государства духом и трудами русского народа созданного», «в силу чего облекаются не только личными, но и политическими правами». Вторую составляют те народности, «которые по характеру своему и историческим традициям не способны поддерживать чуждую им национально русскую государственность»; они определяются Л.А. Тихомировым как «подданные и получают только личные права, необходимые для исполнения обязанностей честной и добропорядочной жизни всякого человеческого существа. Политических же прав государство им не дает»{185}.
Отдельным лицам из числа подданных Л.А. Тихомиров считает возможным даровать права граждан империи за особые заслуги перед русской государственностью.
По поводу самих политических прав Л.А. Тихомиров пишет, что они должны быть в принципе равны и одинаковы, но для практики он делает существенное пояснение, по которому осуществление этих политических прав должно сообразовываться с подготовленностью человека к выполнению обязанностей, возлагаемых на него. А для этого необходимо разработать систему цензов: образовательных, нравственных, имущественных, сословных и т.д., чтобы политическими правами могли пользоваться в идеале лишь достойные и законопослушные граждане.
Народно-представительные учреждения Л.А. Тихомиров определяет как органы царско-народного совещания. Таких учреждений он намечал два: Народную Думу и Земский Собор. Он пишет о необходимости коренного преобразования современной ему Государственной Думы, которая должна быть не законодательным, а скорее представительным органом избранных граждан империи с широкими полномочиями в обсуждении государственных дел. Главная же задача Думы должна состоять в обсуждении всего того спектра проблем, о которых государь император желает узнать народное мнение, а также в представлении на решение верховной власти всех крупных требований, волнующих избирателей, в том числе и вопросов, связанных с контролем за бюрократическими институтами власти. Для действенной работы Народной Думы к ее созыву должен быть готов всеобъемлющий отчет о положении государственных дел в империи и представлены все законопроекты, по которым государь хотел бы знать мнение народных представителей. Те в свою очередь имеют право составлять свои законопроекты, которые поступают затем в Законодательный Совет (исполняющий роль Государственного Совета), а также делать запросы министерствам и контролировать все управительные власти на предмет законности, целесообразности и удачливости их действий. Народная Дума также может представить государю жалобы и пожелания о назначении или смещении тех или иных властью облеченных лиц. Выбираться народные представители должны от строго определенных сословно-профессиональных корпораций и получать при избрании наказы от этих групп населения. Избиратели могут отзывать своих представителей и выбирать новых. В случае же присылки избирателями явно непригодных людей такие депутаты высочайшим повелением могут быть исключены из состава Государственной Думы, а избиратели, приславшие таких представителей, получат выговор и подвергнутся штрафу за нарушение уже своих гражданских избирательных обязанностей. Свобода депутатов в Народной Думе ограничивается лишь гражданским или уголовным правом, запрещающим преступления словом или делом для всех граждан империи.
Л.А. Тихомиров предлагал собирать Народную Думу раз в три года на сессию в три-четыре месяца, «которая при надобности, конечно, может быть продолжена». Необходимо, чтобы в Народной Думе были представлены действительные народные представители, т.е. люди, принадлежащие «к тем самым разрядам населения, коих мнения и пожелания она должна представлять»{186}.
В такой важный государственный орган должны выбираться только «лучшие, разумнейшие и влиятельные лица». Но такие люди не будут желать отрываться от своих основных занятий на продолжительное время. При постоянных ежегодных сессиях население сможет выбирать только из тех людей, которые захотят стать профессиональными политиканами, которые уже в Думе начнут создавать партии, стремящиеся к власти, что будет уже не представлением интересов тех или иных социальных или сословных групп, а борьбой за власть и с властью существующей. В конечном счете такое построение народного представительства перерастет в партийный парламентаризм, что уничтожит представительство народа и подчинит народ политиканам. Рассмотрение мелочей законодательства не должно входить в обязанность народных представителей. Л.А. Тихомиров считал, что Народная Дума должна заниматься только серьезными и крупными вопросами, которые действительно важны для интересов разных групп населения. Такие вопросы назревают медленно и осознаются народом еще медленнее, поэтому три года перерыва между созывами дают срок для вызревания и накопления подобных проблем.
«Итак, — пишет Л.А. Тихомиров, — кто желает иметь в государстве действительно народное представительство хорошего качества, тот должен отрешиться от суеверия постоянных, ежегодных сессий, — суеверия, внушенного своекорыстными интересами политиканов в практике европейского представительства новейших времен»{187}.
Председатель Государственной Думы должен быть назначаем государем, дабы снять проблему борьбы за это место между народными представителями и одновременно дать более беспристрастный к внутренним течениям голос самому председателю.
В чрезвычайных ситуациях, когда решается судьба самого существования государства «или требуются решения в высшей степени ответственные перед судьбами нации (например, уступка территории), должен быть созываем, по желанию государя императора и по представлениям высших государственных учреждений, Земский Собор»{188}.
Состав его должен быть собранием всех государственно-национальных сил.
Проектируемая Л.А. Тихомировым реформа Основных Законов 1906 года. Наибольшего личного участия монарха, как верховного управления, по мнению Л.А. Тихомирова, требует власть законодательная, поскольку законодательство является узаконенной волей монарха. Из учения о царской прерогативе Л.А. Тихомиров выводит соответственно и два пути правообразования в монархическом государстве: обычный и чрезвычайный.
Основные Законы 1906 года создали ситуацию, при которой исчезло ясное сознание прав верховной власти, и их опубликование дало пищу для мнения, что верховная власть в Российской империи теперь поделена между Государственным Советом, Думой и самим государем императором. «Хотя, — как пишет Л.А. Тихомиров, — при тщательном юридическом анализе высочайших манифестов, относящихся к новым государственным установлениям, никаким недоумениям относительно верховной власти, так же как и относительно ее прав — нет места…»{189}
Особенное подтверждение этому мнению дает Высочайший Манифест 3 июня 1907 года, который составляет дополнение к предыдущим высочайшим манифестам и изъяснение об Основных Законах 1906 года. Высочайшим манифестом 3 июня 1907 года был изменен избирательный закон (Положение о выборах в Государственную Думу), решение, которое запрещается статьями 7 и 86, в которых говорится о том, что ни один закон не может быть принят без одобрения Государственной Думы и Государственного Совета. Решение это не подходит и под статью 87, так как изменение избирательного закона прямо запрещается этой статьей даже как чрезвычайная законодательная мера между сессиями законодательных учреждений. Также не подпадает под статью 87 и то, что изменение избирательного закона не было, как указано в статье 87 о чрезвычайных законодательных мерах, внесено в Государственную Думу и Государственный Совет для его обсуждения, да и сами Государственный Совет и Государственная Дума не подымали вопроса о незаконности нового избирательного закона. Это значит, что акт 3 июня был признан как законный, «несмотря на его кажущееся противоречие законам 1906 года и Манифесту 17 октября 1905 года». Другими словами, это означало, что 3 июня 1907 года русское государственное право получило доказательство того, что и после Манифеста 17 октября 1905 года, и после кодификации Основных Законов 1906 года «государь император может своей самоличной волею, по внушению своего единоличного разумения, отменять прежние законы вне всякого сообразования с обозначенным в Основных Законах 1906 года порядком законодательства. Таков факт русского государственного права»{190}.
Акт 3 июня явился непосредственным проявлением верховной власти государя императора, и единственной статьей, под которую его можно подвести, это статья 4 Основных Законов 1906 года.
Л.А. Тихомиров предложил разработанную им уникальную систему чрезвычайного действия верховной власти или царской прерогативы. Он определял два способа действия верховной власти. Обычный порядок управления сводился к ее действию через государственные учреждения; чрезвычайный — к действию непосредственно в порядке верховного управления.
Первой, по мысли Л.А. Тихомирова, в Основных Законах должна была идти статья о том, что «государство Российское есть достояние не иной какой-либо народности, как именно русской». Что законодательным образом утверждало господство русской нации в империи.
Вторая статья постулировала принцип верховной власти — «Император всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной его власти не токмо за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает».
Одной из главнейших и интереснейших статей была статья о законодательной власти, которая гласила, что «А. Власть законодательная во всем объеме принадлежит государю императору и осуществляется при законосоставлении либо обычным порядком, либо чрезвычайным, т.е. непосредственным действием верховной власти».
Далее в статье содержалось следующее.
«А/1. В обычном порядке законосоставления государь император осуществляет законодательную власть с участием Государственного Совета и Государственной Думы.
А/2. Законы, изданные в порядке чрезвычайном, объявляются высочайшими повелениями». Статья вводила законное чрезвычайное действие в управление империей.
Так выглядели главные статьи в законодательном проекте Л.А. Тихомирова, дававшие возможность действию всех властей управительных и удобнейшее действие самой верховной власти. Это вписывалось в его основную формулировку государственного права, которая гласит, что «принцип разделения властей относится только к области власти управительной, а никак не верховной»{191}.
Верховная власть должна быть действительно верховной и у нее не должно быть властных соперников.
Свой проект консервативных национальных реформ Л.А. Тихомиров связывал с появлением «умной диктатуры» — способной осуществить его идеи. Но на умную диктатуру никто тогда не решился…
Эту главу хочется закончить словами Льва Александровича Тихомирова, обращенными ко всем последующим русским поколениям, словами выстраданного им завета — любви к Отечеству:
«Отцы и деды стяжали нашу землю великим трудом, великим страданием, великим подвигом. Не погубите же ее своими низменными эгоистическими стремлениями и раздорами, личными или классовыми. Поддержите Родину в се совокупной целости, а иначе на развалинах ее приготовите могилы и для своих собственных эгоистических интересов»{192}.
Спасительная реакция и идея монархии. «Вопрос о лучшей форме правления для известного государства, — писал Николай Яковлевич Данилевский, — решается не политическою метафизикой, а историей»{193}.
Для России этот вопрос именно историей решен давно: кровавая смена монархии на демократический принцип в XX столетии — лучшее подтверждение разрушительности такой замены. Можно упорствовать в своем пагубном демократическом выборе, но нельзя с ним жить свободно, будучи русскими. Выбор принципа верховной власти жестко зависит от религиозно-нравственного состояния нации, от понимания сущности того идеала, которым нация руководится в своей духовной жизни. Смена принципа верховной власти поэтому напрямую зависит от эволюции национальной жизни. Царская власть над людьми может держаться только при признании этими людьми особой благодатной силы, дарованной Богом государям для осуществления своего служения. Иначе говоря, подданные остаются подданными, пока сами остаются верующими в реальность Бога, реальность для них священности особы православного императора и благотворности его царской власти. Власть дается Богом и держится верой в Него. Православное возрождение России, церковно-консервативные реакции в адрес неообновленцев (вроде меневцев, кочетковцев) и агрессивных неопротестантских сект говорят о вызревании благодатной почвы для появления в становящейся православной России и православно-государственного идеала — самодержавия. Оно может стать реальным политическим результатом нарождающейся православной контрреформации.
Монархия — самая красивая политическая идея, а самое чистое осуществление идеи монархии было дано русским самодержавием. Всегда возможная красота русской монархии способна вернуть на неизбежный и неотвратимый имперский путь и наше нынешнее Отечество, потерявшее единство в мыслях и стремлениях, на путь, по которому, говоря словами Ивана Солоневича, «желающие пройдут победителями, а не желающих судьба будет отбрасывать вон».
В нашем русском доме, не увенчанном единовластием, не хватает национального единения. Его сможет дать только монарх, не идущий на поводу у той или иной партийной, классовой «правды»; монарх, могущий направлять общественные силы на решение общенациональных и общегосударственных задач. Только единоличная власть, по природе своей не могущая сжиться с какою-либо другой политической властью в одном государстве, даст единство нации, уничтожив всякую групповую самовластность и всевозможные национальные сепаратизмы. Только подчинение верховной власти всех властей или сил страны может обеспечить ту свободу нации, с которой она будет готова к полноценной жизнедеятельности, являющейся, но сути, целью государственности. Единство и прочность власти, находящейся вне партий и интересов отдельных групп и лиц, наличие нравственной ответственности, сила власти и исходящая из этого возможность широких государственных предприятий — все это, требуемое для верховной власти, имеет и может осуществлять монархия.
Государь ограничен содержанием своего идеала, следование которому полагается царским долгом. Его самодержавие не есть ни абсолютизм, отрицающий народную волю, ни диктатура, исполняющая сиюминутные требования ее меньшинства или большинства. Монархия подчиняет все народные стремления, интересы одной высшей правде. Самодержавие выше народовластия — всегда многомятежного, колеблющегося под воздействием разной пропаганды.
Принцип монархический, как осуществляющийся человеческой личностью, один из всех принципов верховной власти имеет своим основанием совесть. И только он способен сознательно действовать во имя правды, не находясь в зависимости от мнений меньшинства или большинства, от политических партий или финансовых группировок. Монарх зависим только от Вседержительства Божия (сердце царево в руце Божией), имея всегда находящегося с ним Божиего представителя — совесть. Никакая парламентская или непарламентская оппозиция не сможет быть столь принципиальной, последовательной и неподкупной, не сможет всегда следовать высшей правде, как совесть православных государей. Она всякий раз, когда по человеческой слабости монархи пренебрегали правдой, возбуждала в них страх Божий и совестливое покаяние, страх посмертного ответа перед Богом за свои дела и помыслы. Кому много дано, с того много и спросится, — потому страх Божий у царей проявлялся много сильнее, чем у простых смертных.
Нашей спасительной реакцией на все окружающие демократические безобразия вновь может и должна стать идея монархии — идея, объединяющая всех, не желающих подчиняться ни меньшинству «избранных», ни большинству избирающих. Имперское мышление должно стать нашим царским путем, отвергающим бешеность крайности радикалов и трусливость срединного пути либералов. Так уже не раз было в нашем Отечестве…
Со времен французской революции 1789 года политическая история человечества и политическая борьба идут вокруг идеи государства. Демократический принцип в различных своих проявлениях стремится выхолостить идею государства, — сузить, насколько возможно, сферу влияния этого наиболее крупного института человеческого общежития. Взамен выставляются различные контридеи, начиная от всевозможных идей коммун, конфедераций и федераций и кончая идеей абсолютно автономной, самоопределяющейся личности. Демократам в государстве видится (и не без веских доводов) институт, в основе своей не демократический, а авторитарный, не терпящий внутри себя ни сугубо автономных личностей, ни каких-либо закрытых от его влияния и контроля обществ или других общественных образований.
В отношении к государству демократ выступает в роли политического сектанта, его убеждения зачастую столь же хаотичны и многообразны, как и у религиозных сектантов, перманентно делящихся в своих воззрениях на все новые и новые группы. Политическим сектантам также не свойственно глубокое осознание неизбежности и необходимости института государства, как и религиозным сектантам непонятна (и неприемлема) идея церкви. Политические сектанты всегда будут искать идеи, которые, по их мнению, можно поставить выше или взамен идеи государства.
Это видно из всей истории демократии последних веков, где идеи свободы, равенства и братства, ставимые в пику традиционному государству, в каждом новом поколении демократических идеологов получали все новое и новое идейное наполнение. Здесь были и классовая борьба, и экономические рыночные отношения, и идеи перманентной мировой революции, и всевозможные вариации анархической идеи. Все их пытались поставить на место государства и старались с их помощью заменить государственные функции контроля, защиты и управления в обществе. Все они объявлялись способными свести до минимума или вообще полностью заменить вмешательство в общественную жизнь государства. В обществе, принявшем демократический принцип за руководящий, существование государства всегда было «идейным отступлением» от демократических теорий, в конечных своих стремлениях, направленных на слом государства как главнейшего социального института человечества и оттеснение его на второстепенные и даже совсем незначительные роли.
Где и когда впервые возникло народовластие? Некоторые исследователи отвечают на этот вопрос с полной определенностью, называя 510 год до Р.Х. В этом году в Риме был изгнан последний царь Тарквиний, а в Афинах — царь Пизистрат, и в обоих городах была учреждена республика. «Историки, — писал В.А. Грингмут, — восхваляющие “процветание демократических государств”, всегда упускают из виду, что этим процветанием государства обязаны не своему демократизму, который сам по себе всегда и безусловно вреден, а подъему национального духа, вызванного тем или другим выдающимся национальным вождем — будь он король, император или президент республики»{194}.
Так, после смерти знаменитого Перикла (429 г.), сохранявшего и поддерживавшего патриотизм нации, афинское государство стало развращаться демагогами, терпеть одно за другим поражение от спартанцев и македонян и было окончательно завоевано Римом. Республика в Риме продлилась дольше без таких разрушительных результатов вследствие более крепкого природного характера римского народа, в котором идеи законности и справедливости были устойчивы к быстрому разложению.
Этому в немалой степени способствовала постоянная внешняя опасность, при которой сильным фактором сдерживания народных масс был сенат и периодически вводимые диктатуры. Но и великий Рим не смог долго противостоять внутреннему разложению своей республики. Демагоги и кровавые междоусобия подвели силы римской нации к грани истощения. Только при императоре Августе узкая идея римской республики была заменена империей, как всемирным римским государством, где внутренние гражданские войны прекратились. Август дал почти на тысячу восемьсот лет возможность государствам развиваться на основе монархического принципа верховной власти, за время господства которого было создано все, чем гордятся эти государства.
Появление идеи «естественного права» и идея революции.
В Древнем Риме право не отождествляли с законом, под правом понималось все справедливое и доброе. Появившись еще в древнегреческой философии, естественное право выделилось в особое учение в римском праве. «По основной мысли этого учения, есть область обязательных правил, которая не зависит от положительных установлений отдельных законодательств и вытекает из велений природы и воли Божества. Этими правилами регулируются те действия и инстинкты, которые присущи всем людям и даже всем живым существам, вне человеческого рода»{195}.
По мере ослабления Византийской империи в средневековой Европе, получившей от Византии в наследство книги античных авторов, идеи естественного права проникли в богословие. Вероятнее всего, эти идеи классической древности проникали в средневековый мир через изучение древнегреческих и древнеримских писателей в католических монастырях. Следующим этапом введения в европейскую мысль идеи о естественном праве была деятельность так называемой школы естественного права.
Социальную эволюцию она видела следующим образом: после своего появления человечество находилось в состоянии, которое представители школы называли «естественным», то есть без всяких правовых установлений и без какого бы то ни было общественного устройства. Человек как индивид не был ничем скован, не имел ни общественных обязанностей, ни общественных прав и не был подчинен ничьей воле. В этом положении, характеризующем дообщественное бытие, школа естественного права почему-то приписывала человеку счастливое и беззаботное состояние. Единственной скрепой первобытной жизни человечества полагалось естественное право, идущее, но мысли этой школы, от самого Бога. Такой взгляд на социальную эволюцию был сущей логической схоластикой, перенесенной из католического богословия в социальную философию.
Далее в рассуждении по необходимости шло предположение, что для образования общества люди добровольно отказались от своего свободного и безмятежного первобытного состояния и, составив «социальный договор», согласились иметь над собою верховную власть. Этой новой появившейся власти было поручено управлять создавшимся человеческим обществом. Таким образом, по теории школы естественного права получалось, что свободные люди по своей воле и совершенно свободно решили подчиниться этой власти.
Локк и вслед за ним Руссо[44], признавая за подобным «социальным договором» возможность его расторжения, начали утверждать идею народовластия. Рассуждение шло таким путем: если власть начала существовать в человеческом обществе через добровольное согласие всех граждан и если в «творении власти» участвовали все люди, то естественно в случае неудовлетворения властью для каждого человека «отозвать» свой голос, санкционировавший создание этой власти. Верховная власть, по этой теории, становилась делегирована народом. Сувереном полагался народ, самодержавный в своих правах и способный, когда захочет, вернуть себе свою делегацию. Так, сначала в умах мыслителей, а затем и в жизни Европы утвердилась идея народовластия. Со временем оказалось, что «Его величество большинство голосов, — как писал Николай Черняев, — далеко не непогрешимо, отличается изумительной слепотой и сплошь и рядом служит послушным орудием людей тупых, злобных и ничтожных»{196}.
Известный исследователь французской революции Ипполит Тэн в своем V томе «О происхождении современной Франции» описал на материале якобинской диктатуры появление демократии в момент крайнего помутнения национального сознания: «Можно еще понять, что народ, обремененный налогами, нищий, голодный, распропагандированный витиями и софистами, мог приветствовать и принять такое учение: в чрезмерном страдании человек прибегает к первому попавшему орудию, и для угнетенного — всякое учение правдиво, коль скоро оно помогает отделаться от угнетателя. Но, чтобы политические деятели и законодатели, государственные люди, министры и главы правительства могли привязаться к ней все теснее, по мере того как она становилась более разрушительною и затем ежегодно, в течение трех лет видели гибель от нее же общественного строя и не сумели признать ее виновницей; чтобы на этих фразах о всеобщей свободе они бы согласились учредить деспотизм, достойный Дагомеи, судилище, подобное инквизиции, и человеческие жертвоприношения, как в древней Мексике; чтобы они среди своих тюрем и казней, не переставая верить в свою правоту даже во время собственного падения и гибели, на себя самих смотрели как на мучеников; это, конечно, такое затемнение ума и такой избыток гордости, которые редко могут случиться, и для того, чтобы подобное дело могло совершиться, нужно было такое стечение обстоятельств, которое только раз и могло случиться».
Две идеи по преимуществу являются основанием для народовластия. Первая — государственная власть должна быть вненациональна, потому что существует для блага всех; и вторая — власть может существовать, только когда население готово ей подчиняться.
Что касается первого, вненациональная власть, особенно в разноплеменных империях, подрывает ее государственный организм, сложенный всегда из одной нации-основательницы. Всякое небрежение подобным господством разрушает имперскую государственность. Создатели же демократических теорий не призвали важности государственного строительства, их операционным базисом были интернационализм и политическая свобода.
Разрушительность второго утверждения для государства не меньшая. Власть есть прежде всего сама по себе сила, которая не является производной от силы народа. Она вносит в социальную среду нечто большее, «нежели каждый обыватель и сумма обывателей вместе взятых, — пишет А. А. Башмаков. Если бы этого не было, то не было бы никакой надобности делать серьезные затраты на государственный механизм и терпеть тяжесть его прикосновения. В этом-то и дело, что государство содержит в себе сумму той энергии или тех интересов, которые присущи всей сумме граждан плюс нечто.
Все разновидности учения народовластия, как необходимого элемента государственности, вращаются вокруг этой капитальной, непростительной ошибки: в них отрицается именно этот плюс, который составляет главный отличительный признак государственной идеи.
Немудрено, по этой причине, что практика идеи абсолютного народовластия в обширном государстве приводит к постепенному вымиранию самой идеи государственности. Происходит как бы политический склероз, старческий подмен веществ. Постепенно одни заменяются другими, похожими, но не теми же. Попечение о народном благе заменяется соблюдением своего интереса; гордость Родины — се комфортом, а потом своим собственным разбогатением; защита Отечества — устроением его путей по линии наименьшего сопротивления; расовое и национальное величие — стремлением заслужить у соседей благоволение за добронравие и филантропические помыслы. И над всем этим хаосом разлагающейся исторической души великих народов парит идеал манящего социализма, в котором не будет никакого плюса к нуждам и желаниям человеческих индивидов, прикованных к своим хлевам и стойлам, но вместе с тем испарится и та лесть, которой пока что, до поры до времени, заманивают этот вожделеющий индивидуализм; добывание и насыщение будет отдано всецело в руки верхнего коллективизма, который поглотит индивида, уступив ему то, о чем вопит его утроба; но идеальный «плюс» исчезнет навсегда. И тогда наступит давно возвещенное Гербертом Спенсером — «грядущее рабство»{197}.
Критика демократии Львом Тихомировым. Долго замалчиваемый Лев Александрович Тихомиров в период новой Смуты конца XX века все более привлекает к себе и к своим трудам внимание читающей русской публики. К нему обращаются как к человеку, самому испытавшему на себе соблазн революционного делания. Его судьба потрясает воображение. Человек, в молодости бывший, по выражению его товарищей по партии, «головой организации»{198},[45] ее лучшим писателем, лучшим выразителем ее идей, делавший «для ниспровержения существующих правительственного строя все»{199} от него возможное, просидевший за свою деятельность более четырех лет в тюрьме, скрывавшийся по всей России от преследования, он смог, уже будучи в эмиграции во Франции, прийти к кардинальному пересмотру своего мировоззрения. Став из гонителя монархии ее апологетом.
Почему Л.А. Тихомиров перестал быть революционером? Что с ним произошло? Его бывшие товарищи по партии и советские историки единодушно называли его «ренегатом», давая свои объяснения. Они указывали на трудности эмиграции, на скудное материальное положение Льва Тихомирова во Франции; на некое психическое расстройство, выразившееся в обращении к религии; на соблазн занять в правительственном лагере место умершего М.Н. Каткова. Иначе говоря, исходным пунктом преображения «Савла в Павла» Льва Тихомирова, по мнению этих людей, становятся его «низменные желания» и «больное» состояние ума и психики. Вся дальнейшая жизнь Л.А. Тихомирова опровергает подобную клевету. Искренность его новых убеждений, их формирование легко проследить по его дневнику и воспоминаниям. Написание брошюры «Почему я перестал быть революционером», окончательно порывавшую все связи с революционным миром, не является неожиданным фактом его жизни. Этому рубежному событию предшествовали годы борьбы с самим собою, с социальными миражами своей молодости.
Еще до отъезда за границу Л.А. Тихомиров, находясь в подполье, перестал считать дело «Народной воли» своим, не соглашаясь с курсом на терроризм. Франция, куда он уехал, произвела на него печальнейшее впечатление своим народовластием, бывшим основанием его политического мировоззрения. Ломка его старых убеждений в обстановке эмиграции пошла значительно быстрее.
«Я безусловно, — записывает он в дневник от 1 мая 1888 года, — ничего общего с ними не имею и просто начинаю ненавидеть то бунтовское направление и настроение, которые составляют существеннейшую подкладку нашего революционного движения. Вообще меня теперь очень ругают, и я этим горжусь: это положительно делает мне честь».
Разорвав с революционерами и испрашивая у государя прощения, Лев Александрович готов был понести наказание и искупить вину. Так, 24 октября 1888 года он записывает в своем дневнике, что если государь «считает меня подлежащим наказанию, признавая себя подданным, я не могу не подчиниться воле царя»{200}.
Разве это настроение умалишенного или человека, желающего выгадать что-либо? Нет конечно, это яркий пример покаяния, покаяния, готового принять любое наказание, лишь бы очиститься от вины.
Будучи многие годы приверженцем народовластия и осознанно порвав с ним, Лев Тихомиров стал одним из лучших критиков демократического принципа власти, построив цельную систему его опровержения. Перестав быть революционером, пережив грандиозную переоценку ценностей, он старался донести всем, кто хотел слушать, выстраданные им новые убеждения. Духовная и политическая лживость идеи народовластия, наиболее живо осознанная в его внутренней борьбе, стала первой темой Льва Тихомирова по прибытии на Родину.
Призывая задуматься над, казалось бы, бесспорными теориями народовластия, Лев Тихомиров указует на действительные корни демократии, опровергая ни на чем не обоснованную социальную веру в се идеалы.
Основоположения власти. Одним из характернейших и основных свойств человека Лев Александрович полагал его стремление к взаимоотношениям с другими людьми. Человек вступает в союзы с другими людьми для своей защиты, своего пропитания, продолжения рода и прочих жизненно необходимых вещей. Кооперируясь в общество, люди объединяют свои чувства, представления и желания. Общественность — такой же естественный человеческий инстинкт, как инстинкт борьбы за свое существование; оба они исходят из природы самого человека.
Общественность эволюционирует от союзов семейных и родовых к союзам сословным и к развитию высшей силы, объединяющей все сословные группы общества в государство. По мнению Л.А. Тихомирова, государство является высшей формой общественности. Всякая кооперация предполагает власть как регулятор социальных отношений, или, иначе говоря, кооперация предполагает направляющую силу. Власть является как бы следствием общественного развития, одновременно будучи необходимым условием этого развития.
Тут возникает вопрос о свободе, которую часто противопоставляют власти. По Л.А. Тихомирову, и власть, и свобода составляют проявления самостоятельности человеческой личности. Состояние свободы внешне бездеятельно, это состояние, когда человек не подчиняется никому и не подчиняет никого. Для общественности это состояние почти невозможное, так как свобода не требует общения, кооперации, при которых только и появляется власть и подчинение, которыми только и строится общество человеческое. Свобода в обществе играет гораздо меньшую роль, нежели в личной жизни человека, способствуя выработке крупных личностей.
Будучи политическим мыслителем, Л.А. Тихомиров являлся апологетом государства — естественного союза нации. Он утверждал, что «единственное учреждение, способное совместить и свободу, и порядок, — есть государство»{201}.
Власть возникает для поддержания порядка, который регулирует отношения между людьми в обществе. Власть становится силою, осуществляющей в обществе, в государстве высшие начала правды. Для Льва Тихомирова неизбежность государства — политическая аксиома. Государство появляется как высший этап развития общественности для охраны внутриобщественной свободы и порядка. Государство определяется Л.А. Тихомировым как «союз членов социальных групп, основанный на общечеловеческом принципе справедливости, под соответствующей ему верховной властью»{202}.
Предостерегая от объединения воедино верховной власти с властью управления, он утверждал, что из подобного смешения родились в XIX веке две ложные идеи о «сочетанной верховной власти» и о «разделении властей». Однако такое смешение неправомерно, и между верховной властью и властью управительной существует принципиальное различие.
Верховная власть по своему принципу должна быть едина и неподконтрольна какой бы то ни было власти, иначе она была бы не верховной, а делегированной от настоящей верховной власти. Не бывает сложных или сочетанных верховных властей, всякая верховная власть основана на одном из трех существующих принципов: монархическом, аристократическом или демократическом. Так же верховная власть неразделима и в своем трояком проявлении: законодательном, судебном и исполнительном. Все эти три проявления истекают из единой верховной власти.
Разделение же властей управительных совершенно неизбежно из-за необходимости для них специализации, и чем более она специализированна, тем более она совершенна. Управительные власти находят единение в верховной власти, которая и направляет их деятельность. Необходимость управительных властей состоит в ограниченности прямого действия верховной власти, при усложнении государственной системы, требующей делегирования власти управительным учреждениям. Будучи юридически неограниченной, верховная власть фактически ограничена своим количественным содержанием. Делегируя управительным властям свою центральную силу, верховная власть получает возможность действовать далеко за пределами своих физических возможностей. Прямое действие верховной власти в развитом государстве специализируется по преимуществу на контроле и направлении всех передаточных властей, сохраняя свою неограниченность и самодержавность. В зависимости от того, что понимает нация под общечеловеческим принципом справедливости в общественных отношениях, верховная власть представляет тот или иной принцип власти, который и осуществляется в одном из трех образов правления: власти единоличной, власти влиятельного меньшинства или власти всего населения. Все эти три формы власти суть типы, а не этапы эволюции власти. Они не возникают один из другого эволюционно, а если и сменяют друг друга, то вследствие государственного переворота или революции. Все три принципа верховной власти неуничтожимы в человеческом обществе, — разница между ними может быть лишь в их положении. Один принцип всегда бывает верховным, а два других имеют подчиненные функции в управительных учреждениях. Выбор принципа верховной власти зависит от религиозного, нравственно-психологического состояния нации, от тех идеалов, которые сформировали мировоззрение нации. В выборе нацией того или иного принципа власти «проявляется, — пишет Л.А. Тихомиров, — не что иное, как степень напряженности и ясности идеальных стремлений нации. В различных формах верховной власти выражается то, какого рода силе нация, по нравственному состоянию своему, наиболее доверяет»{203}. Силе количественной, на которой строится демократия, разумности ли силы аристократии или силе нравственной, олицетворением которой является монархия. Любой из этих принципов неограничен и самодержавен как наивысший принцип в государстве. Единственное ограничение составляет содержание собственного идеала принципа. Если, как далее развивает свою мысль о принципах власти Л.А. Тихомиров, «в нации жив и силен некоторый всеобъемлющий идеал нравственности, всех во всем приводящий к готовности добровольного себе подчинения, то появляется монархия, ибо при этом для верховного господства нравственного идеала не требуется действие силы физической (демократической), не требуется искание и истолкование этого идеала (аристократия), а нужно только наилучшее постоянное выражение его, к чему способнее всего отдельная личность, как существо нравственно разумное, и эта личность должна лишь быть поставлена в полную независимость от всяких влияний, способных нарушить равновесие ее суждений с чисто идеальной точки зрения»{204}.
Высокое понимание личности, ее нравственную и разумную сущность демократия своим появлением поставила под сомнение. При демократии уже нет доверия к личности, ее стараются заменить бездушным законом и безличным учреждением, желая этими несовершенными в принципе (в отличие от личности) институтами обезопаситься от свободы личности.
Демократия в новое время и социальная религиозность. «Накануне 1789 года новые люди кричали, что они задыхаются», что дальше так жить невозможно и никакого примирения со старым монархическим режимом быть не может. «Без сомнения, — пишет Л.А. Тихомиров, — субъективно они были правы, как субъективно прав и сумасшедший, воображающий что его преследуют чудовища. Но существовали ли эти чудовища в действительности?»{205}
Старый строй отрицался не из-за недостатков или жестокости, а во имя мечты о новом, будущем строе, что доказала последующая история. Как только революция не смогла дать это несбыточное будущее, сразу же строй, данный революцией, был атакован еще более радикальными реформаторами. На протяжении многих поколений новые демократические идеологи открывали каждый свой «совершенный» строй для всех времен и народов. Все они искали гармонию, которой не было в душах, надеясь найти ее во внешних условиях. Следовали бесконечные смены одних социальных утопистов другими. Революционность бытоулучшителей носила и носит характер болезненной перманентности.
Источник этой духовной болезни, говорил Лев Тихомиров, крылся в идее автономности личности, результатом которой был бунт против Творца. Об этом он много и интересно рассуждает в своей книге «Религиозно-философские основы истории».
«Новая эра» отказалась от старых христианских «предрассудков» — от веры в Бога, от монархического государства, от сословного общества и т.д. Однако, по Льву Тихомирову, душа человеческая оставалась хоть и искаженною, но все же душою христианскою, т.е. воспитанною христианскими идеалами. Люди не могли окончательно отрешиться от христианской нравственности, стремившейся к своей реализации в общественной и государственной жизни.
Вся кажущаяся оригинальность движения XVIII века выразилась в попытке слить идеалы христианства с материалистическим пониманием жизни. Либеральная демократия отбросила веру в Бога, но попыталась оставить христианские нравственные понятия. Это было ошибкой. Оставляя лишь высокие христианские нравственные идеалы без веры в личного Бога, без духовной жизни и без упования на спасение в загробной жизни, человек оставался с нереальными требованиями перед крайне ограниченным материальным миром.
Социальная религиозность явственно ощутима и в идее счастливого «будущего строя», выросшего из той же психологии заблуждающегося религиозного чувства, что и древнейшая ересь — хилиазм. То, что древний хилиазм стоял на религиозной почве, а его новое проявление се покидает, еще не означает принципиальной разницы между ними. Психология религиозного хилиазма усваивалась, утверждал Л.А. Тихомиров, еще со времен учебы, из которой выносилось убеждение, что мир устроен плохо и требует переделки. Люди с подобной психологией убеждены, что в мире, «с одной стороны — суеверие, мрак, деспотизм, бедствия, с другой — наука, разум, свобода, и земной рай».
Такое религиозное представление об абсолютном есть достояние иного мира, а не земной действительности. В земном мире нет абсолютного, безусловного, все состоит из оттенков. Перенесение «религиозных понятий, — писал Лев Тихомиров, — в область материальных социальных отношений приводит к революции вечной, бесконечной, потому что всякое общество, как бы его ни переделывать, будет столь же мало представлять абсолютное начало, как и общества современные или прошлых веков»{206}.
Религиозное чувство не терпит компромисса в вопросах веры. Такое же религиозное чувство выработалось и у нового революционного хилиазма, не терпящего никаких уступок, когда речь идет о его социальной вере. Лев Тихомиров был глубоко убежден, что при всей разрушительности революционных «преобразований» социальный мистицизм, практикуемый революционным демократизмом, не может в действительности упразднить основы, существующие в обществах во все времена и у любых народов. Более того, Л.А. Тихомиров считал принципиально невозможным создание чего-то нового, никогда не бывшего на службе в человеческом обществе. Он утверждал, что растрачивание сил на утопические эксперименты отвлекает человека от реального усовершенствования общества.
Идеология и практика либеральной демократии. Сравнивая фактические основы либеральной демократии с тем, что декларировалось при се возникновении, Л.А. Тихомиров видел практически полную их несоответственность. Практика, как правило, оказывалась абсолютно противоположна теории.
Так, один из столпов политической философии демократии, Руссо, учил, что зачастую разница между «волей всех» (волей большинства) и «общей волею» (общей волей всего народа) огромна, считая совершенным правление, основанное на общей воле. Призывая к уничтожению в государстве всех частных обществ и партий, Руссо требовал от гражданина выражать только его личные мнения.
Обычно самих демократов не устраивают ни волеизъявления граждан страны, ни представительные учреждения, и они не стесняются руководить и направлять (создавать) волю своего самодержавного народа-суверена. Полученная таким способом «народная воля» становится истинною, имея за собою силу большинства избирателей. Народ при этом выступает лишь как множество отдельных обывателей, проживающих на территории государств, а не как единая нация. Дух нации, ее лицо, формировавшееся веками, не принимается во внимание. Такой взгляд на нацию освобождает власть от всякой ответственности.
Народная воля, как верховная власть в государстве, призвана решать все вопросы управления. Практика же показывает, что выявить эту волю невозможно, так как обыватели в подавляющем большинстве ничего не смыслят в управлении государством. Здесь имеет значение только воля правящего слоя, специализирующегося на вопросах управления государством. Всеобщая народная воля определенно проявляется лишь в редких случаях, когда решение лежит на поверхности — «война на смерть», «долой узурпатора», «мир во что бы то ни стало» и т.п. Но эти проявления народной воли настолько ясны и очевидны, что не требуют никакого голосования.
Заменяя общее мнение мнением большинства, демократия заставляет население говорить только «да» или «нет». Этот принцип механически выводит страну из состояния бесконечного поиска народной воли. Далее встает вопрос: как же заставить народ голосовать? «Поклонники демократического строя, — писал Николай Черняев, — ссылаются на древнегреческие демократии, но они всецело держались на рабстве и не могут быть названы чистыми демократиями. Гражданину, который имел возможность с утра до вечера слушать философов и ораторов и посвящать труду лишь немногие часы, можно было ориентироваться среди кипевших вокруг форума политических споров. Несмотря на то история древней Аттики представляет ряд эпизодов, свидетельствующих о непостоянстве и легкомыслии толпы. Чего же ждать от новейших демократий, граждане которых, поглощенные заботами о хлебе насущном, не могут уделять государственным делам и сотой доли того внимания, которое уделяли ему афиняне?»{207}
Увидев бесполезность своего «волеизъявления», подавляющее большинство народа вообще перестало бы голосовать, если бы либеральный демократизм настаивал на требовании прямой подачи голосов по всем вопросам. Сознавая это, либералы идут на дальнейшее искажение теории, дополняя демократические учреждения представительством и партиями. Эти учреждения и являются местом возникновения нового правящего сословия — политиканов. Политиканы нужны для организации «народной воли», а также для того, чтобы чисто социальные проблемы связывать с политикой, возбуждая своей пропагандой население. Парламент, состоящий из партийных фракций, являет собой вариант замены сословного строя монархического государства, разрушенного революцией. И в этих условиях уже никакая сила не может удержать социальные группы от объединения в партии. Деятельность государства везде и всюду ограничивается, что является главной идеей либеральной демократии.
Таким образом, мы имеем дело уже не с народоправством, а с парламентаризмом и господством партий. Господство партий проявляется прежде всего во внушении народу своей частной воли, своего мнения. Партии пытаются поймать избирателей на слове, окончательно подавив их собственную волю партийной агитацией. После выборов народ вообще исчезает с политической арены, его уже не ублажают, а игнорируют. Теперь главное — это соотношение сил, дающих возможность формировать правительство. Партии становятся властными суверенами, а народ продолжает быть безгласным и безвластным до нового «юрьева дня» подачи бюллетеней. «Нет ни одной формы правления, — говорил Лев Тихомиров, резюмируя свой взгляд на демократию, — в которой воздействие народных деланий на текущие дела было бы так безнадежно пресечено, как в этом создании теории, пытавшейся все построить на народной воле»{208}.
До появления нового строя история знала общества, состоящие из различных слоев, каждый из которых специализировался на важном для всего общества деле. Слои эти, в зависимости от своего служения обществу, получали от последнего права для исполнения перед ним своих обязанностей. Сословия, корпорации вели к расслоению общества, создавали ситуацию социального неравенства, признаваемого нормой общественной жизни. Такое неравенство признавалось даже теми, кто считал себя обделенным привилегиями. Новое же общество, по идее в него заложенной, должно было быть основано на свободе и равенстве, иными словами, на всеобщей одинаковости.
Идея нового общества, по Льву Тихомирову, наиболее сильно применяется в трех областях жизни человека: умственная безответственная свобода создает подчинение посредственным авторитетам; экономическая свобода создает чрезмерное господство капитализма и такое же чрезмерное подчинение пролетариата; политическая свобода вместо народоправства — порождает правящее партийное сословие политиканов с учреждениями, помогающими им существовать.
Начала и концы. Гипертрофированный коллективизм. В одной из своих работ Лев Тихомиров писал, что «смиренные» либералы являются началами того движения, концами которого становятся революционные социалисты. Этот процесс очень выпукло реализовался у нас в России: несколько поколений говорили о свободолюбии, а затем более последовательные решили сделать революцию. Из «общего миросозерцания» демократической общественности путем либеральной пропаганды появляется целый революционный слой, замыкающийся в «партию» и создающий особый мир отщепенцев, готовых к борьбе с остальной нацией. Либерал, почти всегда имевший возможность открыто и легально высказывать свои суждения, готовил себе страшного ученика в социализме, не останавливающегося на личности, на том, что не преодолено либералами по своей непоследовательности в разрушении «старого» мира. Социалисты уже не строят свое общество на чисто психологической основе, как либералы, видевшие в государстве только комбинацию человеческой воли и свободы. На смену индивидуалистическому либерализму шла следующая фаза развития демократического принципа — социализм со своим сверхколлективизмом.
Большинство исследователей либеральной и социальной демократии, да и сами либералы и социалисты считают себя противоположными друг другу. И, как пишет Лев Тихомиров, «до известных пределов они правы. Лягушка очень отлична от головастика. Но тем не менее это все-таки дети одной матери, это различные фазы одной и той же эволюции. При появлении и торжестве либерального демократизма — социализм, немного раньше или немного позже, должен явиться на свет. С другой стороны, без предварительной фазы либеральной демократии социализм — каков он есть — был совершенно немыслим и невозможен»{209}.
На смену гипертрофированному индивидуализму либерализма, как реакция на него, пришел социализм со своим всепоглощающим коллективизмом.
Особенность социализма, как утверждает Лев Тихомиров, состоит в неверии в свободную социальную солидарность и в мысли, что кооперация возможна только при полном коллективизме, не допускающем никакого индивидуализма. Эта суть социализма входит в противоречие с естественными законами человеческой общественности, которая представляет собой неразрывную связь индивидуализма и коллективизма и не терпит ущемления одного другим на долгое время. Считая социализм учением ошибочным, Лев Тихомиров одновременно полагал его появление в XIX веке закономерным. Сила же, с которой появился на свет социализм, говорила, насколько было придавлено чувство коллективизма в либеральном обществе. «Маятник нарушенного равновесия, — по определению Льва Тихомирова, — качнулся в противоположную сторону, и вследствие благоприятных для этого причин размахнулся еще гораздо дальше, чем было сделано индивидуализмом первой революции»{210}.
Для личности социализм не оставляет ничего самостоятельного, ничего, что бы не было коллективизировано. Успех социалистического движения Льву Тихомирову виделся вполне реальным. Сильная организация, с начальствующими и подчиненными, с партийной дисциплиной приводила его к мысли о возможности социалистического переворота. Многое из намеченного социализмом после прихода к власти через диктатуру рабочего класса он считал осуществимым. Непреодолимой для социализма трудностью, непреодолимой окончательно, он считал личность. Власть социалистического государства так огромна, а классовая диктатура пролетариата так жестка, что личность будет отчаянно сопротивляться этой системе. Это социальное провидение Льва Тихомирова на удивление точно сбылось в советском государстве. Не веря в возможность массы долго выносить деспотизм социалистического общества, он предсказывал, что его дни кончатся бунтом, потребующим уничтожения государства ради свободы личности. Но такое бесплодное анархическое стремление демократии к первобытному состоянию общества, к распадению его па отдельные группы, борющиеся друг с другом за свое существование, фактически невозможно. Это движение лишь истощит нравственные и материальные силы в бесплодных революционных предприятиях, ведущих к уничтожению лучших представителей «всех направлений и разложению всех основ общества». Такое падение культурного мира Л.А. Тихомиров называет «собачьей старостью» — исчерпанностью.
Социальный демократизм и его борьба с основами общества. Теоретики социализма пренебрежительно относились к личности, проецируя это отношение и на все порождаемое личностью. Отрицалась семья, частная собственность, всякая религия, групповая и корпоративная самостоятельность. Все большее развитие материализма приводило к отрицанию исторических форм общественности и к революционному преобразованию мира. Иначе говоря, «чем более закапчивал социализм свое миросозерцание и истекающие из него планы общественного устройства, тем глубже становилась пропасть между ним и тем, чем было создано и чем живет человеческое общество»{211}.
Оставляемое Львом Тихомировым первенство в ряду общественных основ за религией отрицается социализмом, переходя в борьбу с религией, в которой социализм, кроме всего прочего, не устраивает особое существование верующих, объединенных в церкви. Разрешив церковную деятельность, социализм получает в лице церкви общество в обществе, требующее от своих членов следовать другому образу жизни и деятельности, нежели социалистическое общество. Социализм же не может допустить другой, «посторонней» силы в своем обществе, так как исповедует полный коллективизм и полное огосударствление всех общественных и личных отношений. Церковь, проповедуя жизнь по закону Божьему, просто мешает социалистическому обществу делать нужного ему гражданина.
Государство также отрицалось социализмом на-основании утверждения, что оно лишь существует для того, чтобы один класс эксплуатировал другой. Это Л.А. Тихомиров считал полнейшей клеветой на государство, являвшееся, по сути дела, учреждением общенациональным. Социализм отбирает у человека идею Отечества и закрывает глаза на существенный признак явления, определяя эту идею на основании побочного, тем самым утверждая примерно следующее — огонь есть «способ сожигания жилищ и произведения опасных обжогов самим людям»{212}.
Определение, совершенно адекватное социалистическому пониманию Отечества как системы эксплуатации одних классов другими. В отношении этих основ общественности социализм создает нечто неизвестное и прямо противоположное тому, чем жило человечество на протяжении всей своей истории.
Рассматривая эволюцию демократического принципа, Лев Тихомиров пришел к заключению, что серии социальных опытов XVIII—XIX веков приходит конец. Он считал, что иллюзии, которыми можно было бы еще увлечь людей, заканчиваются и что «из волшебного ящика» осталось достать еще две-три идеи, и тогда человечество столкнется с необходимостью вновь серьезно задуматься над дальнейшим социальным путем своего развития.
Но как бы ни пошло дальнейшее развитие истории, одно уже ясно — идеи революции XVIII века, повернувшие мир на ложный путь, на котором человечество за две сотни лет видело много крови и деспотизма, угнетения и закрепощения, ненависти и подавления, так никогда и не выведут людей к свободе, равенству и братству.
История России оправдала критику демократического принципа Львом Тихомировым. Пройдя все или почти все стадии эволюции демократических иллюзий, Россия пришла к конечному пункту этого пути — анархии. Как можно иначе назвать постперестроечные времена?.. Анархия — это конечная стадия развития идеи автономности личности, когда уничтожаются всяческие союзы людей друг с другом — от самых простых семейных до самых сложных государственных.
Еще несколько лет назад мы сами слышали то, о чем писал Лев Тихомиров. Нас убеждали, что не нужно общества и государства. Пускай каждый человек живет сам по себе, ведя свободную конкуренцию или борьбу, что все равно, с себе подобными. Разве это не анархия чистой воды, отказывающаяся от всяких общественных союзов, прикрытая лишь либеральной фразеологией? Разве не анархичны были призывы начала 90-х годов XX века, требовавшие от государства уйти из экономики, перестать покровительствовать слабым, или, иначе говоря, проповедовавшие отнятие от государства функций контроля и регулирования жизни нации? Ведь это все те же попытки в который раз изобрести какие-то новые, неведомые человечеству основы для общества. У демократии остается ограниченный круг идей, уже сильно скомпрометированных ее практикой, которые она может предложить народам. Они уже давно думают, чем можно заменить демократический принцип. «Если пала корона, удержится ли фригийский колпак?» — вопрошает Лев Тихомиров.
Всегда, когда это было возможно и нужно, Л.А Тихомиров возводил высказанный государственный или социологический принцип к объяснению его с религиозной точки зрения. Это придавало дополнительную весомость и законченность его произведениям. Определяя демократию как принцип богоборческий, Л.А. Тихомиров писал, что «Воля Бога и вечного Его нравственного закона здесь заменяется временною и случайною, притом фиктивною и фальсифицированною со стороны “представителей”, волею народа». В демократиях народ — «божество», которому подчиняются и служат. Это «божество» непредсказуемо и кровожадно, как древние языческие божки. Это «религиозное» неоязыческое поклонение Лев Тихомиров считал вторичным одичанием человечества. При демократии толпа всегда выберет Варавву и разбойников, а Христа отправит на распятие.
«Если нам суждено, — заключал свою критику демократии Л.А. Тихомиров, — мы должны искать иных путей, с сознанием той великой истины, которая так ярко доказывается отрицательным опытом “новой эры”: что правильное устройство социальной жизни возможно лишь при сохранении духовного равновесия человека, а оно — для современного, христианством выработанного человека дается только живою религиозною идеей»{213}.
Любовь к Родине и любовь к нации. Образованные люди, еще с 60-х годов XIX века уверовавшие в необходимость оппозиции императору и правительству, неожиданно для себя в лице императора Александра III увидели сильного и жизнеспособного носителя идеала того древнего принципа царской власти, который они так теоретично обрекали на смерть. Интеллигентское теоретизирование столкнулось с жизненным фактом, с реальностью современного воплощения вечного принципа верховной власти. Миротворчество государя в широком смысле, наряду с его силой и волей, смирили многих гордых и буйных в образованной среде, позволяя увидеть идеал православной империи и уверовать в него. Государь смог возродить образ первых православных императоров Рима и Византии, подобно русским святым XIX века привносившим в мир образы времен первых подвижников христианства. Он явил своей личностью тот всегда возможный идеал православного царя, для которого власть есть лишь тяжкий жизненный крест. Крест, несомый по своей жизни как послушание Богу.
Власть, которая ставит высшим идеалом своего служения правду, не может не находить в среде идеально настроенных людей своих горячих приверженцев, покоряя их своим нравственным величием. То поколение консервативных мыслителей конца XIX — начала XX века, о котором мы пишем, поколение «русских империалистов», умевших по-имперски широко размышлять о существе государственности, всецело было порождено обаянием эпохи императора Александра III. Это тот громадный результат, духовный плод царствования, который (как и многое другое) долго не замечался русским обществом.
Контрреволюционеры до революции, начавшие борьбу с ее проявлениями в русском обществе, они первыми почувствовали дыхание ада анархии. Не по их вине дело, которое они защищали всеми своими силами, было проиграно. Их девизом была жертвенность, многие отдали свои жизни, не пожелав отказаться от обретенного идеала. Все, что боролось в царствование императора Николая II с революцией явной и скрытой, все было рождено в эпоху государя-миротворца. Эта порода людей у нас почти совсем неизвестна и еще менее оценена, так как по большинству из них прошелся социальный каток революции, кого смявший на месте, ими обороняемом, кого отшвырнувший после борьбы в эмиграцию и оставивший лишь книги, ими написанные. Действительно национальный образованный слой, в отличие от интеллигенции, определял политические ориентиры для нации, считая это своим общественным долгом. Они были настоящей солью земли, с потерей которой нам во многом до сих пор нечем осолиться, чтобы одолеть Смуту…
«Я должен сознаться совершенно откровенно, — писал на исходе своего жизненного пути Иван Солоневич, — я принадлежу к числу тех странных и отсталых людей, русских людей, отношение которых к русской монархии точнее всего выражается ненаучным термином: любовь. Таких же, как я, чудаков на Русской земле было еще миллионов под полтораста»{214}.
Чтобы понять их отношение к монархии, охарактеризованное Иваном Солоневичем как любовь, никак не уйти от обращения к тому национальному подъему, который ощутила лучшая часть образованного общества в последнее имперское десятилетие, и особенно во время Первой мировой (или, как она тогда называлась, Второй Отечественной) войны. Немало людей, в том числе и пишущих, начали тогда определять свое отношение к Родине, к монархии, к нации столь иррациональным словом, как любовь.
Именно такое наполнение этих высоких понятий, осмысливаемых прежде всего в ключе любви к своему, родному, было очень характерно для полемики, шедшей тогда в прессе между правыми и либералами. В газете «Новое время», где во время войны начал сотрудничать Иван Солоневич, эта тема звучала отчетливее прочих у Михаила Меньшикова (1859—1918), Василия Розанова (1856—1919) и Льва Тихомирова(1852—1923). Всех троих И.Л. Солоневич высоко ценил, судя по оценкам этих авторов в его текстах, и, по-видимому, считал своими учителями, восприняв у них традиции русской политической публицистики.
Время между революциями 1905 и 1917 годов было дано как бы в долг исторической России — для попытки осмыслить революцию, государственность, значение национального единства, роль интеллигенции, значимость церкви и прочие политико-философские и религиозно-философские вопросы.
Сколько было написано в эти годы! Мыслители как бы торопились, точно предчувствуя, что свободно высказаться, спокойно поразмыслить вскоре им дано не будет. И хотя историческая Россия данную ей передышку между революционными штурмами не смогла полностью использовать для выхода из идейного кризиса, этот период все же для русского самосознания в целом не прошел зря.
В последнюю декаду жизни империи начали свою писательскую деятельность многие молодые авторы, ставшие вскоре крупными мыслителями. Тогда же начал свою публицистическую деятельность и Иван Солоневич. На него не могли не оказать влияния споры, которыми жила интеллектуальная среда тех пор…
Некоторую роль здесь сыграл, как ни странно, журнал «Русская мысль» под редакцией П.Б. Струве, при котором журнал в 1910-е годы занял более консервативную позицию по отношению к революции и развернул на своих страницах полемику о национализме.
Среди прочих статей в «Русской мысли» были напечатаны «Этюды о национализме»' молодого консерватора юриста Д.Д. Муретова, вызвавшие широкий отклик в интеллигентской среде и определявшие национализм как персоналистское пристрастие к национальному Эросу.
«Национализм не претендует на справедливость, — писал он, — и всякий раз, когда он стремится объективно, логически доказать преимущества своей народности над всеми другими, он облекается в чуждую ему по существу форму… Откровенный и сознавший сущность свою национализм не боится сознаться в том, что он не может доказать и объяснить оснований своей веры и своей любви к своему народу. Национализм делит в этом отношении участь всякой личной любви…
Безнравственно ли пристрастие, составляющее сущность национализма? Оно ни нравственно, ни безнравственно, ни добродетель, ни порок.
Божественное оно или дьявольское? Носит лицо Христа или Антихриста? Ни то, ни другое: оно глубоко человечно… оно гениально.
Полезно оно или вредно? Опять-таки — ни то, ни другое: оно действенно, оно есть форма народного сознания, вне которой не может быть народного, т.е. общего цепи поколений, творчества»{215}.
Эти «Этюды» поддержал Струве и резко осудил князь Е. Трубецкой, критикуя в стиле Соловьева народность как языческое начало и в противовес этому утверждая человечество как христианский принцип. Правда, либеральные мыслители так и не привели до сего времени логического основания, почему нужно под «ближними» подразумевать «человечество». На каком, собственно, основании любовь к конкретному «человечеству» мы вслед за либералами должны полагать христианской, а любовь к народу — языческой?
Неужели только исходя из демократического принципа большинства — из того, что человечество количественно значительно больше любой народности? Но ведь на стороне националистов есть не менее весомые доводы в защиту любви к своей народности как чувства родственности, из которого — и только из него — может вырасти христианская любовь к ближнему. В любви к нации есть глубокие качественные, положительные черты — большей близости, большей родственности и большей возможности реализовать саму христианскую любовь для каждого человека. Любовь к своей нации, любовь к своей семье, любовь к своей общине, любовь к церкви как обществу верующих тождественна «семейной любви». И церковь, и нация — большие родственные семьи, как, впрочем, и человечество — семья, объединенная общим родством в Адаме.
Здесь уместно вспомнить довод П.Е. Астафьева в пользу любви к народности. Он утверждал, что человек, лишенный всякой к себе любви, не может любить никого из ближних просто потому, что это чувство ему незнакомо, — ведь недаром заповедь «возлюби ближнего» имеет критерием этой любви сравнительный ход мысли: «как самого себя», то есть изначально предполагается необходимость и естественность отношения с любовью к себе. Христианство даже в отношении Создателя любовь к Нему сравнивает с любовью к самому себе: «люби Бога больше, чем самого себя». Поэтому, не любя свою нацию, невозможно научиться хотя бы уважать другие, так же как невозможно любить всякого ближнего, пока не научишься любить всякого родственного.
Таким образом, любовь к родственному является ступенью в достижении христианской любви к ближним; а национализм — любовью, подобной всякой личной любви человека к человеку.
Любовь к личности, к индивидууму до конца никогда не может быть объяснена, любой человек до известной степени есть тайна, его душа «потемки», а не раскрытая для всех книга. Но все же это чувство можно объяснить, хотя не полно и далеко не все его проявления.
Любовь к родному естественна, прирожденна у любого здорового духовно и физически человека. Любовь к нации, к своему государству действительно сродни любви к женщине — любви, выделяющей из множества — одного, из разнообразия — лишь свое, родственное.
Рождаясь на свет, человек принимает определенные обязательства в любви к своей нации, как бы обручается с ней. С возрастом человек может «не обвенчаться», нарушить верность своей нации, что означает разрыв с родственным, добровольное изгойство.
Безусловно, такая любовь пристрастна, то есть избирательна и субъективна, но она естественна и другой быть не может, как не может не быть избирательна и пристрастна любовь к своей жене, к собственным детям, признаваемым самыми лучшими хотя бы лишь только потому, что они твои.
Эта любовь-пристрастие, или, как в другом месте Д.Д. Муретов говорит о национализме, «вид политического исступления», распространялась консервативными мыслителями и на государство. Подобные взгляды, скажем, характерны для профессора П.Е. Казанского.
Еще в конце прошлого века он говорил о глобализации жизни, о том, что политическая и общественная жизнь для образованных народов стала всемирной, отчего жизнь стала еще более стремительной и требующей учиться преуспевать в этих новых условиях. Никогда ранее мир не жил с такой напряженностью ожидания разрешения всех общественных проблем. Никогда еще не было столько критики социальных устоев, никогда еще не бывали столь сильно подвергаемы сомнению религиозные основы общества.
«В общественных отношениях, — писал профессор П.Е. Казанский, — совершается ныне какой-то необычайный переворот. Происходит перестройка жизни во всех ее частях и слоях, но мы, современники, не различаем еще вполне ясно, куда ведут нас события… Мы видим всюду суетливую борьбу интересов и страстей, кипучую работу ума и рук, а здание будущего преподносится нам весьма неясно. Мы скорее предчувствуем его, чем понимаем…»{216}
На этом фоне он различал два течения, которыми двигалось современное человечество, — национальное и интернациональное. Первое — вело к всемирному единству, а второе — к обособлению друг от друга. То и другое он воспринимал как явления, взаимодополняющие общественный процесс.
Национальное сознание, по П.Е. Казанскому, есть сознание живой солидарности со своим культурно-историческим национальным типом, содержанием которой является любовь к своему народу и желание служить во благо преимущественно ему, что даст возможность развития и достойного существования не только всей общности, но и каждого в отдельности ее члена. Внешнее постоянное усложнение борьбы за жизнь рождает закономерный поиск естественных союзников в среде родственников и членов своего национального общества.
Чувство патриотизма профессор П.Е. Казанский выводил из того же источника, что и национальное сознание. То же ощущение, что каждый член государственного организма делает общее дело во имя блага каждого гражданина, по его мнению, должно воспитывать и взаимную солидарность. «Патриотизм есть сознание своей политической принадлежности к определенному государству и своей жизненной общности с ним, сознание своей политической национальности»{217}.
Причем нормой он считал поглощение государством нации. Чувство к государству должно было, по его мнению, перевешивать чувство национальности. Государство для него важнее, оно вмещает в себя народность. «Государство, — писал он, — поглотило в себе разные народности. В этом смысле можно говорить, что государство есть, пожалуй, также народность, и считать своего рода национализмом»{218}.
Петр Евгеньевич Казанский был одним из организаторов отдела Всероссийского национального союза в Одессе. У него было свое особое понимание национализма и патриотизма как идей, идентичных в принципе и различных по проявлению. «Рядом с национализмом, зовущим к борьбе, второй великой движущей силой нашего времени является патриотизм, проповедующий мир». Он проповедовал борьбу «во имя национальной идеи с тем, кто сам начинает борьбу, мир и сотрудничество во имя общего отечества с тем, кто желает того»{219}.
Итак, и патриотизм, и национализм понимались русскими консерваторами начала XX столетия как исконные чувства любви-пристрастия к своему государству и своей нации.
Имперский национализм. Понятие нации крайне не разработано в русской литературе, доселе русским обществом было приложено слишком мало усилий, чтобы исследовать и понять самое себя. Это очень печально сказывается на современном сознании русских, не склонных уважать себя и свою нацию, которую они не знают. Внимание русского человека никак не обращено на самого себя, на своих ближних, что неблагоприятно для формирования личности.
Самоуважение не может произойти откуда-нибудь извне, оно должно родиться из самоощущений, самоосознания. Мы построили самую большую государственность в мире и крайне плохо изучали и знали ее жизненные основы, и в конце концов потеряли ее в 1917 году. Как бы то же самое (т.е. целостность нации, ее единство, существо) не потерять нам и в лице нации. Эта потеря будет такой же страшной. Если в государстве мы потеряли стальную оболочку, без которой в этом мире всеобщей борьбы всех против всех ни одна великая нация не может жить, то, потеряв национальные черты, наш народ превратится в толпу, безликое население без каких бы то ни было нравственных и психологических скреп, которые и делают из однородного населения — нацию. С потерей чувства национальной родственности мы потеряем саму целостность нашего тела народного; разложение начнется уже на самом примитивном уровне, — на уровне физически уничтожающейся материи.
Чтобы не допустить и этой психической катастрофы, нам необходимо изучать самих себя, исследовать свою национальную психологию. Это изучение поможет нам осознать наши национальные, характерные душевные особенности, которые и должен защищать всякий, любящий свой народ.
Что же такое национализм?
Национализм — это стремление к самопознанию, самораскрытию, анализ коллективного, народного «я». «Я», которое уже исторически родилось в незапамятном прошлом и которое сохранилось до наших дней неизменным в своей глубине. Русским и православным сегодня быть трудно, так же как трудно остаться добрым во все более озлобляющемся мире. Где еще осталась страна, где человек добрый не является синонимом глупого и где доброта и душевность ценится выше интеллектуальности и деловитости?
Неужели действительно не интересно знать, что же это за психический тип — русский человек? Ведь он, а не кто-нибудь другой делал Большую Историю последнего тысячелетия?
Национализм творческий, жизнедеятельный — это охранительное движение, направленное на охранение своего мира и своего национального «я». Имперский национализм — это охранение своего национального господства в государстве.
Кроме религиозной и государственной самостоятельности необходима и самостоятельность национальная. Кроме религиозной и государственной свободы необходима и свобода национальная. Кроме борьбы за православие и империю необходимо жаждать и добиваться русскости. Той особой душевной настроенности, при которой нация чувствует свое единство. Той русскости, которая и создала для себя огромный мир — Русскую империю.
Национальная свобода дается только сильным духом. Слабые духовно быстро хиреют и физически. Необходимо снять со своего тела разного рода инородческие «вьюнки», которые душат нацию и живут се соками. При всей нашей величине (которая к тому же уже весьма сокращена, с тех пор как мы отдались во власть демократическому принципу) нам нужно более трезво смотреть на мир, в котором идет яростная борьба между нациями. Никто чужой нам не поможет, помогать друг другу должны мы сами.
Интернационализм — это потеря национальной самоидентификации, деградация, потеря чувства родства с предками.
Национализм — это здоровый народный эгоизм, желающий своим ближним лучшего развития. Ведь у национального государства крайне ограничено количество добытых народных благ, и если эти народные средства тратятся на развитие представителей других народов, то нация не движется в своем развитии, будь то духовная или экономическая сфера. Нация при неполном, недостаточном кровообращении (а именно с кровью можно сравнить национальное богатство) развивается ущербно, каждая струйка животворящего фермента национального роста, направляемая из русского тела в инородное, — это нежелательное, невосполнимое, часто насильственное «донорство». Такое «донорство», практиковавшееся и коммунистами, и современными демократами, — страшное преступление перед русской нацией, крайне ее ослабившее в XX столетии. Инородческое в значительной степени руководство нацией в этом веке прекратило рост наших сил и практически привело к частичной деградации национальной массы.
Управлять или участвовать в управлении страной с тысячелетними русскими корнями будучи инородцем, — это всегда эгоизм, направленный против эгоизма русской нации. Инородческий эгоизм — всегда отвод живительных сил государства от питания русского населения на питание чужих или других наций. Смотрите, как много вкладывается в инородческие области: Татарстан, Дагестан, Чечню и т.д.; сколь большие льготы (за счет русских сил) им выдают наши управленцы! Можно ли думать о наших управленцах, что они заботятся о русских силах и понимают, что жизненно творческими силами государственности могут быть только русские? Многие ли нации считают Россию своей страной и будут отдавать ей столько же сил, сколь отдавали и отдают русские? На оба вопроса один ответ — нет и нет.
Управляющий слой государства должен быть русским, эгоистически русским — только будучи таким, он сможет быть эффективным и целесообразным звеном национальной государственности, понимающим нужды и цели нации и се Отечества. Русские должны господствовать в своем государстве, и господство это должно быть закреплено в Основных Законах этого государства. «Как бы ни были образованны, — писал Михаил Меньшиков, — и лояльны инородцы, они не могут не быть равнодушны к России. В самые важные, роковые моменты, когда должен заговорить дух расы, у инородцев едва ли проснется русский дух»{220}.
Вся наша «усталость», апатия, неуверенность в себе — продукт глубокого ощущения ненужности современному демократическому государству; продукт осознания великой нации своего государственного сиротства и потери контроля за своим государством и слоем управленцев. Нации определили лишь место работающей массы, которая должна много трудиться, параллельно периодически «подтягивая пояса» после всякого очередного банкротства демократической государственности. Нация устала жить не свойственной ей жизнью, выживать при постоянном ослаблении ее федеральным правительством. А ради чего терпеть эти мытарства?..
Никакая чужая национальная сила не сможет стать опорой для нашего тысячелетнего государства. Государство рождается из семьи и рода и в свою очередь формирует нацию. Государство — это мышцы, нервы, ткани нации, крушение его — мистическое разрушение тела нации. Внедрение в государственные ткани инородцев (не снаружи, а изнутри) создает внутренние болезни: ослабление национальных мышц, гибель нервных клеток, разрывы народных тканей. Результатом подобных внутренних болезней является психофизическая эпидемия, ослабление национального организма. Государство также не может поменять мышцы, нервы и ткани, с которыми оно родилось и прожило не одно столетие, которые оно сформировало и развило в специфической исторической ситуации своего существования, на мышцы, нервы и ткани другой или других наций. Это не равноценная замена и даже вещь невозможная. Государство не сможет поменять своей психофизической ипостаси, оно может долго или же не долго болеть при внедрении чужеродных материй.
Трансплантация в государство других национальных органов и тканей вызывает отторжение и даже смерть не меньшие, чем это бывает при трансплантации человеку органов другого человека. Бывают удачные национальные трансплантации, но тогда рождается новая нация-гибрид, с новыми свойствами, либо ухудшенными, либо улучшенными. При трансплантационных операциях на человеке, для того чтобы не происходило отторжения, используют специальные препараты, которые как бы «обманывают», заставляют тело человека принять чужой или чужие органы. Подобным «препаратом» в национальной политике коммунистов и демократов был интернационализм, которым постулировали миф о дружбе между народами, пытаясь убедить русское тело принять в себя, в свои национальные ткани инородные организмы как свои, уничтожая параллельно якобы «вредные», больные русские члены (дворянство, духовенство, русский образованный класс, крестьянство и т.д.). Туман интернационализма быстро рассеивается на рубеже XX и XXI веков, поскольку действие всякого, даже и идеологического, лекарства — временно. Сознание нации становится более адекватным жизненной реальности, — все меньше желающих быть безвозмездными «донорами».
Весь двадцатый век над русским государством и над русским национальным телом проводили трансплантационные операции: пришивали чужие головы, отводили питательные каналы к другим телам, ампутировали разные части тела, пускали кровь, делали операции на мозге, вычищая (как убеждали) ненужное и вредное, пытались уничтожить душу, и если бы это было возможно сделать хирургическим способом, то непременно бы уничтожили.
Весь двадцатый век мы (нация) лежали на «хирургическом столе», вставая с него только для того, чтобы воевать и трудиться, где нам один за другим инородческие «хирурги» (политики, партийные деятели, экономисты и т.д.) делали операции по своему усмотрению. Мы же лежали под наркозом-гипнозом разных политических мифов, по-разному называемых: то демократия и интернационализм, то либерализм, то социализм и коммунизм и т.д.
Мы беспечно потеряли свою национальную свободу, сознательное национальное творчество, свободу воли к самостоятельному мышлению и самостоятельной жизнедеятельности. Мы так ослабли в духовном плане, что перестаем реагировать на окружающий мир, сопротивляться узурпации нашей собственности — государства и наших национальных богатств. Уменьшение реакций на внешний мир — верный признак ослабленной жизнедеятельности национального организма. -«Коренному русскому племени вовсе не все равно, остаться ли наверху, или очутиться внизу»{221} в государстве.
Нация должна быть свободна от инородческого засилья, от всевозможных пут. Все наши силы, много их или мало, должны тратиться только на свои цели и на своих людей. Никто не будет нас образовывать, кормить, защищать — все «чужаки» будут решать проблемы только своих. Если мы не будем иметь возможность все, что мы вырабатываем сами, то есть наш национальный продукт (интеллектуальный или материальный), пускать строго на прокорм, образование, защиту своих ближних, разве мы можем считать себя свободной нацией? Нет, конечно нет. Мы — нация угнетаемая, угнетаемая нашим же ненациональным правительством и международными финансовыми институтами. Мы — гонимые и эксплуатируемые, но мы пока в большинстве в государстве и должны заставить считаться с нашими законными правами…
Ф.М. Достоевский писал, что надо стать русским. Надо стать искренним и честным в отношении себя и нации, осмыслить себя как личность и нацию как общество, и тогда станешь русским, а значит, и националистом. Современному человеку стать не просто человеком, а русским человеком можно только сознательно и искренно. Среди многих определений понятия национализм выделяется определение М.О. Меньшикова. «Национализм, мне кажется, — писал он, — есть народная искренность в отличие от притворства партий и всякого их кривляния и подражания. Есть люди искренние, которые не терпят, чтобы казаться чем-то другим, и которым хочется всегда быть лишь самими собой. Наоборот, есть люди, как бы боящиеся самих себя, внутренне не уважающие себя, которые готовы быть чем угодно, только не тем, что они есть. Эта странная трусость напоминает так называемый миметизм в природе, стремление слабых пород — особенно среди насекомых — подделывать свою наружность под окружающую среду, например, принимать очертания и цвета растений. Чувство национальное обратно этому малодушному инстинкту. Национализм есть полное развитие личности и стойкое бережение всех особенностей, отличающих данный вид от смежных ему. Национализм есть не только полнота самосознания, но полнота особенного — творческого самосознания, а не подражательного. Национализм всегда чувствуется как высшее удовлетворение, как “любовь к отечеству и народная гордость”. Нельзя любить и нельзя гордиться тем, что считаешь дурным. Стало быть, национализм предполагает полноту хороших качеств или тех, что кажутся хорошими. Национализм есть то редкое состояние, когда народ примиряется с самим собою, входит в полное согласие, в равновесие своего духа и в гармоническое удовлетворение самим собой»{222}.
Национальная психология — великая биологическая сила, выработанная веками исторической борьбы, побед и поражений. Нация — духовное единство в вере; нация — психологическое единство в характере поведения; нация — душевное единство в культуре, языке; нация — физическое единство в кровном родстве.
Симпатии и антипатии — это психологические границы нации, которые она оберегает от проникновения в ее тело всего чуждого и, напротив, восприятия всего близкого. Этими психическими определениями своего и чужого нация формирует как саму себя, так и вырабатывает отношение к психическим типам, не принадлежащим к своему. Симпатии и антипатии — это психологическое оружие национальной обороны.
Итак, что же такое национализм?
Национализм — это философия господства на своей национальной территории, укрепление сознания русского народного единства.
Национализм может проявляться двояко: неосознанно — в национальном прирожденном чувстве и любви к своему народу и к своему месту рождения, и осознанно — в появлении национального самосознания, осмысленной сопричастности себя к своему народу и признания всех прав и обязанностей по отношению к своему национальному обществу.
«Мы, — писал М.О. Меньшиков, — не восстаем против приезда к нам и даже против сожительства некоторого процента иноплеменников, давая им охотно среди себя почти все права гражданства. Мы восстаем лишь против массового их нашествия, против заполонения ими важнейших наших государственных и культурных позиций. Мы протестуем против идущего завоевания России не русскими племенами, против постепенного отнятия у нас земли, веры и власти. Мирному наплыву чуждых рас мы хотели бы дать отпор, сосредоточив для этого всю энергию нашего, когда-то победоносного народа…»{223}
Слабость нашего национализма — это слабость нашей воли, столь же важной для гармонической личности, сколь и развитие чувств и умственных способностей. Без воли нет осознания необходимости планомерного стремления к цели. Появляется немощь перед перспективой действия.
«Не раз, — писал М.О. Меньшиков, — великая империя наша приближалась к краю гибели, но спасало ее не богатство, которого не было, не вооружение, которым мы всегда хромали, а железное мужество ее сынов, не щадивших ни сил, ни жизни, лишь бы жила Россия»{224}.
Именно народная психология, именно се изучение могут дать тот материал национальных особенностей, на котором и должно возводиться здание национализма. Недаром в начале XX века идеологами национализма были ученые-психологи (профессор П.И. Ковалевский и профессор И.А. Сикорский).
Одну из наиболее исчерпывающих формулировок национализма дал профессор П.И. Ковалевский (1849—1923), психиатр, основатель первого психиатрического журнала, политический публицист и член Русского собрания и Всероссийского национального союза: «В широком смысле национализм, — писал он, — духовное веяние, течение, направленное в данном народе, имеющее целью и задачею поднятие и совершенствование блага данной нации. Это будет национализм массовый, партийный… Но есть национализм и личный, индивидуальный, присущий природе каждого человека. Личный индивидуальный национализм — проявление уважения, любви и преданности до самопожертвования в настоящем, почтение и преклонение пред прошлым и желание благоденствия, славы и успеха в будущем той нации, тому народу, к которому данный человек принадлежит… Национализм может проявляться двояко: в форме национального чувства и в форме национального сознания. Национальное чувство есть прирожденное свойство человеческого духа, присущее каждому человеку от рождения и состоящее в инстинктивной необъяснимой животной любви к данному народу, к данной местности… Национальное сознание есть выражение определенно выраженного воззрения о любви к родине, ее славе, ее чести, величию и силе»{225}.
Исследуя национальную психологию русского народа, он давал очень точные определения нации, национализма, национального чувства и национального самосознания — понятий столь существенных для общего мировоззрения.
«Нация, — писал он, — большая группа людей, объединенных между собою единством происхождения, — единством исторических судеб и борьбы за существование, — единством физических и душевных качеств, — единством культуры, — единством веры, — единством языка и территории…
Национализм — это проявление уважения, любви и преданности, до самопожертвования, в настоящем, — почтения и преклонения перед прошлым и желание благоденствия, славы, мощи и успеха в будущем — той нации, тому народу, к которому данный человек принадлежит…
Национальное чувство есть прирожденная принадлежность физической и душевной организации. Оно инстинктивно. Оно обязательно. Национальное чувство прирожденно нам так же, как и все другие чувствования: любви к родителям, любви к детям, голода, жажды и т. д.
Национальное самосознание есть акт мышления, в силу которого данная личность признает себя частью целого, идет под защиту и несет себя само на защиту своего родного целого, своей нации»{226}.
Господство русской нации в Российской империи профессор П.И. Ковалевский выводил из права принесенных жертв, права пролитой крови за Отечество. «Наши права на обладание этим государством, — писал он, — есть права крови, вытекающие из крови, пролитой нашими предками, — права имущественные, вытекающие из затрат наших предков, проценты на которые нам приходится платить и поныне, — права исторических судеб родины, обязующие нас хранить целыми и невредимыми завоеванное предками»{227}.
По поводу панславистских идей, широко распространенных и обсуждавшихся в русском обществе 1910-х годов, профессор П.И. Ковалевский писал следующее: «Союз славян мыслим, если Россия станет во главе его, — если русский язык станет общеславянским языком, — если русское дело станет общеславянским делом, — если не только Россия будет для славян, но и славяне для России»{228}.
Одним из крупнейших идеологов русского национализма начала XX столетия был и известный психиатр, профессор императорского Киевского Св. Владимира университета Иван Алексеевич Сикорский (1845-1918 или 1842-1919).
«Народный дух, — писал он, — это величайшее биологическое богатство, созданное веками биологической и исторической жизни, глубокие пружины которой скрыты от современного взора»{229}.
Психологическим оружием этого народного духа являются чувства национальной симпатии и национальной антипатии. «Антипатия, — говорит профессор, — есть оборотная сторона чувства самосохранения; она помогает народам крепче чувствовать себя и крепче держаться за свои духовные особенности, которые нередко могут быть и большими психологическими ценностями, недоступными для других и потому сугубо для обладателя ценными»{230}.
Профессор И.А. Сикорский считал, что «у русских националистов и у представителей национализма других стран есть еще один противник. Противником этим являются те благочестивые люди, которые ежечасно, из глубины своих контор, воссылают мольбы ко Всевышнему, чтобы Он не уменьшил их барышей на международных займах. Эти благочестивые люди, не верящие в силу национальных идей, верят в силу золота… они прилагали все усилия к тому, чтобы силою золота зараз уменьшить духовную мощь и увеличить проценты на свои капиталы»{231}.
И.А. Сикорский одним из первых русских политических писателей затронул темы биологии и расы в национальных отношениях. Он писал: «Выше грубой силы и выше коварной силы денег стоит великая психическая сила и великая биологическая правда, — ими определяется будущность важнейших мировых событий. Народ или раса, которые довольно проницательны в этих душевных тонкостях, могут обеспечить себе дальнейшее верное существование и успехи… Существующее ныне господство великих народов — это не продукт истории и исторических событий, но глубочайшее доисторическое и биологическое явление, служащее выражением эволюции и прогресса жизни. Это великая наследственная почесть природы, оказанная тем, кто много потрудился в деле культуры, духа и тела! Это личное приобретение, а не завоевание! …Арийцы принадлежат к самым талантливым ветвям человечества, отличаются силой и глубиной дарований, широтой и разносторонним развитием способностей, при врожденном идеализме и идеальном направлении жизни»{232}.
Уже тогда, в начале XX столетия, профессор И.А. Сикорский очень тонко указал на опасность духовного разрушения наций, на денационализацию. «Если войны, — говорил он тогда, — действуют механически, посредством разрушения физических организмов у тех, кто состоит носителем биологических ценностей, то денационализация действует, так сказать, химически, разрушая и разъедая самый состав и склад народного духа»{233}.
Имперский национализм и имперский панславизм Александра Александровича Башмакова (1858—1943). А.А. Башмаков принадлежал к породе «русских империалистов» (к сожалению немногочисленной, в отличие от разночинной интеллигенции), вобравшей всю высоту накопленных за многие века естественного отбора русского дворянства идеальных национальных черт и, одновременно, воспитанной на идеях славянофилов, почвенников, охранителей, Каткова, Данилевского, Леонтьева. Он происходил из старинного русского дворянского рода, скорее всего восходящего к одному из потомков Симона Африкановича, родоначальника Вельяминовых, — Даниилу Васильевичу, получившему прозвище Башмак (XVI век). Богатая семья Башмаковых имела большие общественные связи и была известна в России.
Дед А.А. Башмакова был другом А.С. Хомякова, подарившего ему свою книгу «Ермак» с собственноручной надписью от 1832 года. Отец был первым председателем Комитета в пользу восставшей райи в Герцеговине в 1875 году, растратившим свое огромное состояние на помощь славянам и отсылку русских добровольцев на Балканы.
Александр Александрович, будучи студентом, слыл «умеренным демократом», но уже с заметным славянофильским налетом. Незадолго до окончания университетского курса, в 1880 году, он начал печататься. Он опубликовал свой первый опыт в «Journal d'Odessa» на французском языке под названием «О болгарских делах», в дальнейшем определивший во многом его панславистское мировоззрение.
Окончив в 1881 году кандидатом прав юридический факультет Новороссийского университета, А.А. Башмаков проводит несколько месяцев этого и следующего года в Восточной Румелии в должности секретаря законодательной комиссии румелийского управления.
Вернувшись затем в Россию, он несколько лет чуждался государственной службы. В то же время он прославился подготовкой почвы для открытия первой в Европе Пастеровской бактериологической станции в Одессе, содействуя таким известным русским ученым, как Мечников и Гамалея. Он переписывался с Пастером и первым внес тысячерублевый взнос на основание этой станции.
Дальнейшая его судьба связана с начавшейся в 1889 году судебной реформой в Прибалтике — в крае, где безраздельно господствовали тогда немецкие бароны. Бесправие местного прибалтийского (ненемецкого и немецкого) населения было совершенным, подобным средневековому. В крае царил принцип, высказанный еще князем Виндишгрецем: «Человечество начинается с баронского звания».
Вот уже сто лет всевозможные либералы и социалисты ругают обрусительную имперскую политику почем зря. А она проводила — как, например, это было в Прибалтике, — освободительную политику. Освободительную в отношении простого местного населения, которое не входило, по сословным понятиям прибалтийских немцев, в сообщество людей. Политика русификаторства практически сводилась к назначению русских губернаторов, к смягчению местных законов и феодальных нравов. На других же окраинах — на Кавказе и в Средней Азии — обрусительная политика несла жителям нравственные ценности русской культуры и государственные блага великого государства, также смягчая власть и нравы местной знати.
В Прибалтийском крае Л. А. Башмаков стал мировым судьей, разбиравшим гражданские и уголовные дела простого населения, а, как юрист, он разрабатывал законодательство в редакционной комиссии, готовившей тогда новое общеимперское гражданское уложение. Сознательно участвуя в обрусительном движении, А.А. Башмаков проповедовал свое убеждение в том, что «царская власть претендует создать лучшее уравновешение общественного устройства на окраинах»{234}.
В Прибалтике он укрепился в том «монархическом национализме», который боролся с засильем немцев в русской политике и пренебрежением национальными интересами внутри и вне империи. «Государственный наш строй, — говорил А.А. Башмаков, — сложен русскими, а потому и должен черпать свою завтрашнюю силу из того же начала, оставаясь русским и устраняя из своих недр те течения, которые способны его привести к разложению народности, или денационализации»{235}.
Россия должна принадлежать русским, быть им родиной, а не мачехой. Господство русской нации непременно должно охраняться незыблемым законом, а окраинам должны быть даны возможности экономического развития, но с обязательным условием лояльности к русской государственной власти.
Его особый, монархический, национализм сводился к следующему его же утверждению: «Рост России был и есть рост внутренний, а не рост колониальный. Рост внутренний есть своеобразный процесс, духовная сторона коего совершенно иная, ибо он сопровождается ростом национального самосознания и единства… Поэтому не может быть у русских государственных людей более возвышенной цели, как содействие такому окончательному порядку вещей, когда житель Закавказья, Самарканда или берегов Амура будет считать себя таким же русским, как житель Костромы, и его русский коренной житель никогда не упрекнет тем, что в его жилах будет течь кровь нынешних армян, сартов или гиляков»{236}.
Этот естественный исторический внутренний рост России, на который указывал Александр Александрович, и есть залог нашего будущего воссоединения с искусственно отколотыми частями империи. В России не было колоний, а были лишь земли и народы, вливавшиеся в русский мир; каждого, кто признавал империю родиной, она считала своим гражданином. Этот своеобразный имперский национализм, не имевший ничего общего с идеей социалистического интернационализма, нес объединение народам на основе русского рационального идеала государственной жизни.
Активно выступая в печати как публицист, а по службе как юрист, он наметил и развил три направления в своей деятельности, тесно связанные между собою: национализм, панславизм и обычное право. Они стали важнейшими темами, определяющими его мировоззрение. Национализм А. А. Башмакова связан с юридическими занятиями (им написано более десяти юридических исследований по гражданскому праву), с обычаем, ставимым им наряду с законом источником права, с теорией родовых наследований, которые он развивал, связывая их с традициями обычного права. Он понимал институт семьи как общий очаг и власть, удерживающую членов семьи у этого очага, национальные традиции — как заветы минувших поколений, «внушения, которым все подчиняются»{237}.
Он верил, что «история… пишется огненными чертами на скрижалях народного Синая. Пишется она не чернилами ученых, а молоком матерей! Верьте, — говорил он, — что сила народной души и ее неисповедимые влеченья следуют более по законам нашего бессознательного “я”, унаследованного нами с кровью предков, нежели по сознательным велениям умственных соображений»{238}.
Следуя выработанной им самим национал-панславистской формуле: «Быть русским внутри, славянином — вне России»{239}, способный стать двигателем внутренней и внешней политики, он поступает в 1898 году на юрисконсультскую службу в Министерство иностранных дел.
Не имея, по-видимому, прямого указания начальства, А.А. Башмаков стал служить интересам русского общества, изучая ситуацию на взрывоопасных Балканах. В следующем же году он едет в длинное и опаснейшее путешествие через Болгарию (весьма тогда недружественную России страну) в турецкую Македонию, готовую взорваться восстанием. Решаясь на такую поездку, Башмаков полагал ее делом общественным и считал, что, описав ужасы турецкой неволи, он сможет развеять уже тогда сложившийся миф о неблагодарности освобожденных нами славян.
Вот его пронзительные слова, написанные после этой поездки: «Господа “умные” люди на европейский лад, которых у нас на Руси теперь так много завелось; господа скептики, “раскусившие подлецов-братушек” и сеющие у нас, на всех полянах и нивах нашего отечества, отвращение и презрение к политике сердца и любви, пройдитесь теми же ущельями и стремнинами внутренней Македонии, по которым пробирался я; не пощадите своих холеных телес; забудьте о том, что из-за каждого утеса может вылететь вдогонку безответная “пуля-дура” для отпразднования вашего “добре пошел”. Пройдитесь по краю с целью прозондировать народную душу, и, когда мимо вас пройдет македонец, с опущенными вниз глазами и подавленным беспросветным горем лицом, дерзните подать ему открыто руку, как я это постоянно делал, тут же при мусульманах; посмотрите, как озарится его лицо, как сверкнет в глазах молния еще не назревшей бури и мелькнет на его чертах давно подавленная, но не заглушённая народная гордость! Волшебный жезл, воздвигающий этих мертвецов живыми из гробов, он в ваших руках, господа скептики, без всякого достоинства с вашей стороны, простою лотерею вашей судьбы, потому только, что вас русская мать родила. Этот жезл признает здесь сразу всякий: это — имя России!»{240}
Нет, он не призывал объединить славянские реки в едином русском море. Он не желал завоевания даже Константинополя, как можно было бы предположить, исходя из стереотипа восприятия панславистской идеи. Он не желал этого, потому что не видел возможности ассимилировать его население, а русификаторство было его принципом во внутренней политике. «С тех пор, — писал он, — как выросли и созрели прочные государственные идеалы России, основанные на началах национальной политики, совершенно ясно, что мы не можем желать увеличения таких частей империи, в которых преобладали бы элементы, не подчиняющиеся ассимиляции».
В восточном вопросе он предлагал ограничиться занятием проливов Босфор и Дарданеллы, «которые суть не более, не менее как ключи к нашим воротам» (повторял он мысль знаменитого русского дипломата графа Н.П. Игнатьева). «Мы… — писал Башмаков, — не стремимся владеть миром, но стремимся только открыть пути русской расе, ищущей моря и солнца»{241}.
Основу славянского единения он видел на культурно-племенной почве, без государственного единства. Естественные границы России, по его мнению, были бы нарушены, включи она славянские народы Балкан в свои государственные пределы. «Славянская идея» для него это «такая линия, по которой средства русского государства, отстаивая русские интересы в европейской политике, были бы направлены к тому, чтобы всячески содействовать, вне России, росту славянских племен, в которых инстинктивно живет чувство солидарности с русским племенем»{242}.
Ратуя за национальное просвещение в духе национализма, он видел в нем систему, основным ориентирующим положением которой «является прежде всего сознание, коренящееся в чувстве, в сердце целой русской расы как исторической особи, за тысячи лет взрастившей в себе чувство своего единства, своей духовной мощи, своего права повелевать на своей земле и необходимости своих же детей воспитывать для усиления и поддержания этих заветов, которые чувством народа считаются священными.
Эта идея русской родины в ее высшем выражении подымает наш дух до чувства солидарности не с одними сейчас живущими русскими, но с непрерывной совокупностью всех русских, прежде существовавших и будущих граждан нашей земли»{243}.
Считая своим общественным служением публициста и политического деятеля изобличение ложных идеалов и определение верного направления для национальной энергии, А.А. Башмаков не потерял бодрости духа и во время революции 1905 года. Когда в Москве, отрезанной революцией от всей страны в октябре 1905 года, М.О. Меньшиков, рассуждая о необходимости отдачи всевозможных свобод, взывал поискать нечто лучшее, нежели «Перехватать, перестрелять! перевешать!», А.А. Башмаков в своей газете «Народный голос» решительно заявил: «Мудрое и сильное правительство должно выработать себе твердую программу такого рода: народу дать и реформы, и попечение, и законы, обеспечивающие его развитие и благосостояние, а для бунта существует картечь, и тут вилять нечего»{244}.
Для реформ необходимо было сначала сохранить империю, подавить влияние революционных сил, а уж затем приступать к обновлению государственного строя. «Я неизлечимо заразился “черносотенством”», — писал он, консолидируя контрреволюционные силы и организуя в начале 1906 года Русскую партию народного центра. Партия была предшественницей Всероссийского Национального союза и стояла в русском политическом спектре левее Союза Русского народа и Русского собрания, но правее октябристов. Это были правые центристы, или, как их еще называли, умеренно правые. Сам А.А. Башмаков считал своими непременными союзниками все партии, находящиеся на правом от его партии фланге политического спектра и считающие, что «национальная политика должна во всякое время быть мерилом государственной деятельности внутри и вне империи. Все остальное есть дым. Сознание, что эта простая и краткая формула более всякой другой способна ныне группировать мыслящую Россию, придает нам бодрость и уверенность, столь необходимую для того, чтобы отваживаться, без самонадеянности, но и без шатания в разные стороны, на то, чтобы формулировать те современные политические идеалы, которые каждый в себе чувствует, жаждая их отчетливого выражения»{245}.
Политическая и публицистическая деятельность А.А. Башмакова не прошла незамеченной в правительственных кругах, и с приходом в правительство П.А. Столыпина Башмакову было предложено место главного редактора газеты «Правительственный вестник». Возможно, что Столыпин был знаком с Башмаковым еще в Прибалтийском крае, где у него было имение. Их обоюдное желание поддержать и укрепить господство русской народности в империи и одновременное неприятие революции послужили почвой для сближения. Будучи известным публицистом, к тому же имеющим особое положение — сначала чиновника Министерства иностранных дел, а затем Министерства внутренних дел (в чипе действительного статского советника и члена Совета министра внутренних дел), А.А. Башмаков выражал нечто большее, нежели свое мнение, поэтому к нему многие и прислушивались…
Подавив революцию с помощью сильного антиреволюционного народного движения, называющегося и по сей день «черносотенством» или «союзничеством», правительство продолжало начатые и неоконченные реформы государственной системы, формирование представительных учреждений.
Во времена А.А. Башмакова некоторые слова и понятия — подобные «традиции» — были презираемыми обществом. Но мы, растеряв все внутринациональные и государственные скрепы, способны оценить важность для нации традиционных устоев. В начале же XX века писали так: «Когда общественному деятелю наших дней приходится подступать к теме, над которой значится слово “традиция”, он подходит к вопросу с некоторым опасением, как бы сразу не растерять симпатий своих слушателей. Ведь у нас это слово почти запретное. Ему грозит охлаждение живых людей, его слушающих, и упрек ему: в такое время, когда все жаждут освобождения от всех традиций, добрых и злых, — кто дерзнет всплывать против течения?»{246}
Они же, эти дерзкие правые, не только изредка «всплывали», но плыли против течения, пока все вокруг не превратилось, не по их вине, в жуткий всепоглощающий «революционный водопад».
Говоря о личности А. А. Башмакова, нельзя не сказать несколько слов о нем как об этнографе. Интерес к этой науке сложился у него из многих компонентов, среди которых были и панславизм, требующий изучения славянского суперэтноса; и любовь к путешествиям (он посетил несколько раз Балканы, был на Алтае, во многих европейских странах, в африканском Судане), после которых часто выходили книги и серии статей, описывающих историю и современность разных народов; и политические интересы, которые зачастую формировали интересы этнографические[46].
Значительная и разнообразная жизнь уместилась в промежутке между 1858 и 1943 годами. Пастер и бактериологическая станция; участие в русификаторской политике и законодательном творчестве по гражданскому уложению; панславизм и юрисконсульство в МИДе империи; публицистика на французском и русском языках; опасные путешествия на Алтай и Балканы, к границам славянского мира; занятия этнографией в период «имперский», начиная с царствования Александра II и кончая (в эмиграции) правлением коллаборационистов маршала Петена; членство во многих русских, французских и болгарских научных обществах; жизнь деятельного черносотенца внутри России и славянского деятеля вне ее, монархиста в России и в эмиграции, редактора правительственных газет и участника правых съездов — вот только часть деятельности А.А. Башмакова.
После революции 1917 года и эмиграции во Францию жизнь А.А. Башмакова не становится менее насыщенной. Он все так же занят общественно-политической деятельностью в среде русской эмиграции, в частности участвует в двух крупнейших съездах эмиграции — Рейхенгалльском (1921) и Парижском (1926), не переставая отстаивать идеи монархического национализма и неизменного своего пристрастия — панславизма. Как старейший представитель этнографической науки в эмиграции, он продолжал заниматься ею (прославился книгой на французском языке «50 веков этнического развития Причерноморья», изданной в Париже в 1937 году), преподавал — вплоть до самой своей смерти в 1943 году — во французской Школе антропологии на кафедре палеонтологии черноморских стран и во французском Институте палеонтологии человека…
Панславизм профессора П.Е. Казанского. Говоря об имперском панславизме, нельзя обойти вниманием и позицию в этом вопросе профессора П.Е. Казанского — одного из ведущих участников славянского движения, делегата Императорского Новороссийского университета, присутствовавшего на славянском съезде в Софии в июне 1910 года. Там, между прочим, он сделал доклад на собрании славянских юристов, в котором дал контуры того сближения славян между собой, как он себе его представлял.
Профессор П.Е. Казанский видел три задачи перед славянским движением. Первой задачей он называл необходимость работы над объединением внутреннего права славянских государств, призывая при его реформировании обращаться прежде всего к славянским правовым традициям, что будет сближать правовые кодексы славянских стран. Вторая задача вытекала из первой — сближение должно идти и по пути заключения межславянских договоров, для облегчения почтовых, телеграфных, судоходных и прочих сношений, при унификации денежной системы, календаря и т.п., что создаст единое междуславянское административное право. И, наконец, третья задача заключается в необходимости заключения договора между славянскими государствами о вечном мире и договора о третейском решении споров.
Все эти меры, по его мнению, способны дать в будущем возможность славянам создать единый «союз государств»…
Рубеж веков кроме прочих проблем для России принес и проблему единства и воссоединения всех частей русской нации. «Мазепинство», как называл украинских сепаратистов профессор П.Е. Казанский, и освобождение русских земель (Галиции, Буковины и Угорской Руси) от власти Австро-Венгрии — вот те проблемы, зачастую сплетенные воедино, которые занимали внимание многих русских деятелей империи в начале нашего века.
Прежде всего враги русского единства хотели разрушить единство языковое, уничтожить общенациональное значение русского литературного языка. «Русский язык — одно из главных наших народных сокровищ, один из краеугольных камней нашего исторического бытия, великое, тысячелетиями выработанное орудие, которым русский народ пролагает для себя и для тех, кто идет за ним, широкую дорогу в истории человечества»{247}.
Австро-венгерские власти всячески пытались отделить русских в своих владениях от русских, живших в границах Российской империи, навязав им отдельный, искусственно изобретенный язык, другое народное название (русины, рутены, украинцы, руськие и т.д.). «Мы, — писал профессор П.Е. Казанский, — живем в удивительное время, когда создают искусственные государства, искусственные народы и искусственные языки. И в этих отношениях австрийское правительство показало себя положительно виртуозом»{248}.
Использование русского литературного языка преследовалось в Австро-Венгрии, за русофильство сажали в тюрьмы.
Вместо того чтобы, развивая малорусское наречие (если уж такое желание непреодолимо в сознании украинствующих писателей), заимствовать слова из ближайших источников, таких как русский литературный язык или из других русских (белорусских, малорусских или великорусских) наречий и говоров, реформаторы берут слова из латинских языков, чем стремятся отделить малороссов от остальных русских. «Каждое украинское издание, — писал профессор П.Е. Казанский, — и чуть ли не каждый украинский писатель имеет свой особый литературный язык»{249}, причем зачастую полностью понятный только самому автору. И это совершенно объяснимо, так как самих малорусских говоров много: волынское, гуцульское, лемковское, полтавское и т.д. Причем различий между этими малорусскими говорами нередко гораздо больше, чем между каждым из них в отдельности и русским литературным языком. Литературный язык нации может быть только один, и все неудачи в прошлом, настоящем, да, надеемся, и в будущем создать некий «украинский» литературный язык разобьются об ощущение единой русской нации, что ее литературный язык уже создан. После Ломоносова, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого создавать второй литературный язык, по мнению П.Е. Казанского, — горделивое безумие, неосуществимая роскошь и безосновательное мечтание, способное рождать вместо развитого естественным путем языка лишь жаргон (в данном случае — польско-латинско-малорусский жаргон), на котором невозможно создать классическую литературу. Это доказала сама история — из двухсотлетних, по крайней мере, осмысленных попыток создать «украинский» литературный язык родилось множество текстов, но ни один из них невозможно воспринимать как классический. А потому можно было бы относиться к затее изобретения второго литературного языка, совершенно не обращая внимания на это безнадежное предприятие, если бы эта затея не была направлена на раскол единства русской нации. Профессор П.Е. Казанский был убежден, что «украинцы являются в массе лишь жертвами тонко рассчитанных ходов европейской политики»{250}, направленной на возможное ослабление или даже гибель России.
В начале века средостением борьбы за общерусское единство была Галиция, принадлежавшая тогда Австро-Венгрии, там была передовая столкновений русского мира с другими цивилизациями. Профессор П.Е. Казанский был одним из тех русских людей, которые, объединившись в «Галицко-русское благотворительное общество», рассказывали о тяжком положении подъяремной Руси — русским в империи. Будучи председателем Одесского отделения этого общества, он много сделал для австрийских русских, особенно во время Первой мировой войны, когда австро-венгерские власти начали, по сути дела, геноцид русских в Галиции, десятками тысяч сажая в тюрьмы, расстреливая, сжигая деревни. Галичане тысячами искали убежища в России. Одесское отделение «Галицко-русского благотворительного общества» под руководством профессора П.Е. Казанского при всей своей малочисленности смогло приютить несколько тысяч беженцев. Сам же профессор П.Е. Казанский написал несколько брошюр, рассказывающих о галицко-русском геноциде, будучи членом исполнительного Комитета помощи беженцам русской национальности.
Первая мировая война не оставила ни одного честного человека безучастным к разразившейся мировой борьбе народов. Профессор П.Е. Казанский продолжает преподавать и писать с особым чувством волнения за судьбу Отечества, в ее борьбе за свое существование в современном мире. Он смотрел на эту войну через призму призвания России к освобождению порабощенных народов.
«Исполняя, — писал он, — великую, возложенную на нас провидением, историческую и христианскую миссию, сначала Москва, а затем Россия в течение долгих веков вели, как Божий архистратиг, великодушные войны против восточных поработителей — татар и турок — и постепенно освободили от них сначала все части русского народа, а засим и южное славянство: Болгарию, Сербию и Черногорию, а также другие христианские народы Балканского полуострова: греков и румын… Борьба за освобождение народов — историческое призвание России. Нет ни одного государства, которое в этом отношении имело бы столько заслуг перед человечеством, как наше отечество»{251}.
Во время Первой мировой войны, рассуждая о том, что современная реальность, создав армии-народы, разрушила старую идею, что на войне враждебными силами являются лишь войска обеих воюющих сторон, а не население, он писал: «Народы, которые хотят жить и развиваться, должны отдать себе ясный отчет в том, что происходит на их глазах и что их ждет в дальнейшем. Те, которые сумеют стать на высоту требований современного часа, должны приложить все усилия, чтобы грозные события, еще более грозные, чем то, что мы переживаем, не застали их врасплох.
Каждый гражданин, в том числе и женщина, должен быть подготовлен и готов принять участие в борьбе их отечества с возможным будущим врагом и знать наперед свое место в среде вооруженного народа на фронте или в тылу армии.
Каждое учреждение, частное или публичное, работающее над целями мирной жизни, должно быть заранее приспособлено к тому, чтобы служить надобностям войны.
Наконец, вся страна должна быть так оборудована, чтобы в случае, если ужасный призрак вражеского нашествия станет на ее границах, она могла бы быть обращена в сплошную крепость…»{252}
Внешние задачи России. Юрий Сергеевич Карцов. Геополитический взгляд на мир, взгляд на мир как сферу национальных интересов получил в начале XX столетия большое развитие. XX столетие показало, что противостояние различных государств и наций стало еще более жестким и что арена этих противостояний расширилась до пределов всего мира. В России появилось несколько политических писателей, которых можно назвать протогеополитиками. Среди них необходимо назвать Юрия Сергеевича Карцова — русского дипломата и политического публициста. Он был хорошим знакомым Константина Леонтьева, переписывался с ним, так как служил одно время вице-консулом в Мосуле на Ближнем Востоке. Печатался Ю.С. Карцов в газете «С.-Петербургские ведомости» и журнале «Прямой путь». Был активным деятелем и членом Русского народного союза имени Михаила Архангела, состоял в его Главной Палате.
Внешняя политика для Ю.С. Карцова — это последовательный силлогизм постановки цели, выбора средств для её достижения и, наконец, выполнение задуманного.
«Возникновение государства российского, — писал Ю.С. Карцов, — явилось не извне, а образовалось оно в центре и путем самобытным. Не от окраины к центру совершилось его развитие, а, наоборот, от центра к периферии. По мере отдаления окраины, центру становилось легче и безопаснее. Отсюда стремление государства свои границы развернуть как можно шире, пока, наконец, достигнув моря, они не совпали с морским побережьем»{253}.
Основной принцип его геополитического мировоззрения был следующий: «Концентрация военного могущества и экономическая самобытность — таков лозунг, которого, если не хочет перестать быть великою державою, неуклонно должна держаться Россия»{254}.
Карцов Ю.С. напрямую связывал задачи внешней и внутренней политики государства, признавал одно продолжением и дополнением другого. У него даже есть работа, посвященная этому взаимодополнению: «Внешняя политика, как стимул народного хозяйства» (1905). Поэтому его волновали, например, такие вопросы внутреннего строя государства, как народное представительство, в отношении построения которого Ю.С. Карцов требовал придерживаться корпоративного, а не территориального принципа. «Выборы производить следует, — писал он, — не по районам, как теперь происходит, а по классам населения и роду занятий. Тогда на первый план выдвинулись бы интересы народнохозяйственные и практические»{255}.
У Ю.С. Карцова сложился резко отрицательный взгляд на компромиссную политику, почти всегда проводившуюся нашим Министерством иностранных дел. Он утверждал, что «после неудачной крымской войны внешняя политика России всецело стоит на почве компромисса. Война за освобождение славян, а за нею японская, еще более утвердили правительство в убеждении правильности системы согласования интересов России с интересами более культурного Запада»{256}.
И именно следствием этой политики компромисса является засилье в Министерстве иностранных дел всевозможных инородцев. «Как было уже нами замечено выше, — утверждал он, — с точки зрения держав Запада и международного капитала высокий процент инородцев в составе русского дипломатического корпуса есть личная гарантия, что Россия сама на себя наложила путы и попыток к освобождению делать не будет»{257}.
Политика компромисса привела и к пассивности в области государственной обороны. «В старину, — говорил Ю.С. Карцов в другой своей работе, — зная, что нападения все равно не избежать, — мы его не ожидали, а нападали сами. Теперь мы достигли предела и дальше идти некуда. Государственная оборона, по необходимости, сделалась исключительно пассивною. Об инициативе у нас никто не помышляет. Военно-стратегическая мысль атрофировалась и замерла. Затем, отличительная черта русского военного организма — его поразительная неповоротливость. В то время как прочие державы по всякому поводу готовы посылать эскадры и десанты, мы, русские, сплошь и рядом глотаем обиды. К войне мы никогда не готовы. Государственное равновесие настолько неустойчиво, что при малейшем осложнении машина останавливается и вся система приходит в замешательство»{258}.
Принципы его геополитических идей остаются современными и поныне. Его книги: «Упорядочение торговли» (1902), «О причинах нашей войны с Японией. Кто виноват?» (1906), «Семь лет на Ближнем Востоке. 1879—1886. Воспоминания политические и личные» (1906), «Революция сверху» (1907), «За кулисами дипломатии» (1908) и поныне могли бы приносить пользу Родине, но, к сожалению, этот автор забыт.
Основные задачи внешней политики России. Иван Иванович Дусинский (псевд. Арктур) (18?? —1919). Другим русским «геополитическим изгоем» можно по праву назвать И.И. Дусинского — блестящего публициста и убежденного панслависта. Как и о Ю.С. Карцове, о нем известно очень немногое. В 1910-е годы он был помощником библиотекаря Императорского Новороссийского университета. Сотрудничал в правой одесской газете «Русская речь», в которой печаталась его капитальная работа «Основные вопросы внешней политики России в связи с программой нашей военно-морской политики».
Предметом политики И.И. Дусинский считал учение о целях государства и о способах достижения этих целей. «Политика, — писал И.И. Дусинский, — это творчество народа, его великая неписаная поэма, бросаемая в труде и поте, в творческих порывах и в упоении побед на страницы истории, это поэзия дел, из которой потом вырастают роскошными цветами народной поэзии и песни художников слова. В политике сказывается не только трезвый и расчетливый ум, взвешивающий события и оценивающий людей: в нем, быть может, еще большую роль играет творческое воображение, увлекаемое высокими идеалами и любовью к родине и почти стихийно-жаждущее воплотиться в видимую оболочку великих дел»{259}.
В жизни империи и нации периодически возникают моменты, когда перед ними встает вопрос о цели их политических стремлений. В эти моменты в сознании нации возникают как старые, так и новые идеалы, дающие народу дополнительные силы в реализации своих заветных политических мечтаний.
В преддверии мировых войн И.И. Дусинский промыслительно указывал настоящее естественное место России в конгломерате политических интересов разных государств. «Россия, — писал он, — держава прежде всего континентальная, сухопутная, не имеющая заморских колоний и обладающая крайне незначительными морскою торговлею и коммерческим флотом. При таких условиях стремиться стать во главе любой из борющихся за морскую гегемонию великодержавных групп было бы просто смешно. Это не значит, разумеется, что могущественная русская держава должна отвернуться от моря и флота и перестать интересоваться им… Совсем напротив, это значит, что участие России в той или иной комбинации должно преследовать, прежде всего, цели русские… и что, содействуя одной из сторон в достижении поставленной ею цели, Россия должна работать в то же время для себя»{260}.
Дусинский И.И., как политический идеолог, глубоко верил в индивидуальность государства, которая в разные эпохи проявляет ее с разной силой в зависимости от внешней политической конъюнктуры. Именно поэтому во внешней политике невозможно выдумать каких-то аксиом на все времена. Успешная и правильная политика не есть что-то раз и навсегда изобретенное, она изменяет свои показатели в зависимости от времени, от сложившейся ситуации, от изменений, часто внешне абсолютно случайных.
Русское государство, по мнению И.И. Дусинского, еще не развило окончательно своих физических сил, его внешний рост находится еще в процессе совершения. Империи, прежде внутренней отделки, еще предстоят некоторые территориальные увеличения, что чрезвычайно важно, поскольку «прекращение его (роста. — М.С.) раньше времени было бы явлением болезненным и вместо ожидаемого в итоге развития красавца-богатыря дало бы миру просто очень большого урода»{261}.
Такие государственные цели для увеличения территории перечисляются И.И. Дусинским: «1) Увеличение территории, как территории, без какой-либо специально-определенной цели, просто ввиду представляющейся возможности увеличить военным или мирным путем поверхность государства». Это «увеличение территории, являющееся выражением чисто завоевательных стремлений, вытекает из присущего государствам, как и отдельным частным лицам, желания стать значительнее, сильнее и богачек «2) Увеличение территории ради предупреждения захвата ее другими народами, с целью обеспечения в будущем простора для расселения собственного народа или же в видах воспрепятствования росту, с занятием ее, сил соседа или его мировой роли». «Это… предупредительный захват». «3) Увеличение территории ради национальных целей в узком смысле слова». Цель — «объединить в один государственный организм части народа, оказавшиеся по тем или другим причинам вне своего национального государства». «4) Увеличение территории ради специальных, строго определенных целей»: для необходимости «изменить… границу, раздвинуть ее в известном направлении, в видах ли ее ректификации (выпрямления) или с целью достижения так называемых естественных границ, свободного доступа к морям, обеспечения стратегических линий, приобретения особенно важных по своему положению или значению пунктов». «5) Увеличение территории ради приобретения и прочного обеспечения за собою рынков сбыта»{262}.
Будущий территориальный рост России не должен быть связан с желанием увеличения территории просто ради территории. Первой и самой главной причиной этого должно быть желание сохранить русский национальный облик Российской империи. Вновь присоединяемые территории не могут не быть заселены инородным для русских элементом, что увеличит процентную составляющую чуждых народов и ослабит монолитность империи. (Кстати, в начале XX столетия в Российской империи было 34,4% инородцев.)
Что же касается обрусения, то у того же И.И. Дусинского находим очень примечательное рассуждение на эту тему: «Прежде всего, с распространением культуры среди инородческих племен, даже более мелких и захудалых, наблюдается несомненный рост их национального сознания, сильно затрудняющий естественный ход обрусения, некогда подвигавшегося гораздо успешнее и быстрее… Затем возникает чрезвычайно важный и существенный вопрос о законах, каким подвержен антропологический и биологический процесс ассимиляции… По всей вероятности, эти законы точно устанавливают пределы ассимиляции, подобно тому, как в химии точно установлены законы насыщения одного вещества другим… Нечто подобное должно происходить и с ассимиляцией. Не надо также забывать, что уже теперь русский народный организм сильно насыщен инородческими элементами, и быть может, возможный предел безвредной ассимиляции уже близок»{263}.
Другим доводом против приобретения территории ради простого увеличения территории государства является то обстоятельство, что в таком случае граница государства может быть передвинута далеко за естественные границы русской государственности, которые и защищать будет труднее и на которые могут претендовать все время соседи, для которых эти земли входили в естественные границы их государства.
По поводу приобретения территории для расширения рынка сбыта своих товаров можно сказать, что этот способ расширения также не нужен российской державе, так как малая торговая активность и плохая насыщенность нашего внутреннего рынка не требуют искать новых внешних рынков сбыта. Да и в этом вопросе абсолютно не обязательно завоевывать их вооруженным путем, для этого есть экономические инструменты.
«При нашей промышленной отсталости и огромном внутреннем рынке (вспомним также, сколько разных предметов мы без всякой надобности ввозим из-за границы, имея их в изобилии у себя, подчас даже более высокого качества!) потребность во внешних рынках сбыта у нас не Бог весть как высока, да и эту потребность мы отлично можем удовлетворить вполне мирным путем, без всяких территориальных захватов»{264}.
Так же как и Ю.С. Карцов, он выступал против принципа баланса сил, который всегда был невыгоден России. «Наша внешняя политика, — утверждал он, — в общем мирная и предпочитающая путь дипломатический, не может, тем не менее, увлекаться до самозабвения доктриною status quo и должна, в пределах необходимого, сознательно стремиться к желательному в интересах русской державы изменению политической карты как в Европе, так и в Азии»{265}.
Будучи убежденным теоретиком последовательного панславизма во внешней политике, И.И. Дусинский предполагал принципиально двусоставный ее характер: «Особенность сознательной внешней политики нашей состоит в том, что политика эта должна носить одновременно характер национальный и племенной, русский и славянский, причем обе эти струи должны находиться в теснейшей между собою связи, выражающейся в твердом сознании, что вторая (славянская) вытекает из первой (русской) и вызывается не только чисто идейными соображениями, но и верно понимаемыми практическими национальными потребностями как русского, так и прочих славянских народов»{266}.
Особенностью нашей внешней политики ему видалось сочетание национального (русского) и племенного (славянского) ее характера. «Заветным идеалом и постоянной целью славянской политики нашей, — утверждал И.И. Дусинский, — должно быть создание панславистской державы, т.е. переход от русского государства национального к славянскому государству племенному. Это и будет в полном смысле слова “великая Россия”, носительница всеславянского империализма»'{267}.
И.И. Дусинский, однако же, понимал, что полной интеграции славянских народов не произойдет и что нужно искать промежуточные, конфедеративные способы объединения. Поэтому он предлагал построение союзного всеславянского государства, которое будет носить федеральный характер, не претендуя на унитарное единение. Положительными примерами он называл швейцарский опыт и опыт объединения немецких государств в Германскую империю. Всеславянская держава должна, по мысли И.И. Дусинского, состоять из автономных национальных областей для каждой славянской народности, но с некоторыми чертами общефедеральных единительных положений, вроде общего языка общения — русского. Вообще, говоря о славянской политике, он подчеркивал, что это не внешняя политика России, а лишь особая политика в отношении славянских народов вне Российской империи. У России есть не только западная граница, где есть славянская проблематика, но и юг, и север, и восток.
Внешняя политика любого государства, стремящегося утвердиться в среде других государств, это политика здорового эгоизма в поиске путей и отстаивания национальных интересов как силой, так и политическим искусством своих руководителей.
Сугубо же русскими национальными задачами внешней политики России И.И. Дусинский почитал следующие: «подобрать свободные или полусвободные территории, лежащие у наших азиатских границ»; «предоставить русскому государству возможно более удобные естественные границы»; «мы должны сохранить и использовать надлежащим образом имеющиеся у нас непосредственные выходы в океан и занять прочное оборонительное положение на глубоко врезывающихся в наш материк внутренних морях — посредством ли приобретения входа в них (как в Черном море) или посредством вполне достаточного и надежного обеспечения нашей береговой линии (как в Балтийском)»; «в отношении к соседним с нами народно-государственным организмам наша политика, исходя из верной и обоснованной оценки их положения и стремлений, должна либо привязать их к России узами полного доверия и устойчивой дружбы, либо обезвредить посредством дипломатического или вооруженного воздействия, которое имело бы целью либо направить их усилия в сторону, для нас безразличную, либо повести к значительному ослаблению или даже полному уничтожению этих враждебных нам сил»; «пятая крупная национальная задача нашей внешней политики сводится к автаркии, в смысле освобождения русского хозяйства от чужеземной эксплуатации и к экономическому подчинению России всего бассейна Черного моря, с одновременным созданием всеславянского таможенного союза. Основными путями к тому должны быть: интенсивное развитие всех производительных сил и средств страны с настойчивым стремлением к национализации призываемых из-за границы капиталов, активное и созидательное покровительство отечественному производству с одновременным всесторонним (количественным и качественным) его усилением, создание достаточного национального торгового флота, вполне соответствующего потребностям постоянного русского экспорта»{268}.
Нам совершенно не нужно погрязать в сугубо европейских делах, в этом все более узком месте западной цивилизации, — к такому выводу приводит нас И.И. Дусинский, — у нас могут быть гораздо более разнообразные и широкие интересы, исходящие прежде всего из нашей раскинутости, широты территории, интересы государственные поэтому соприкасаются с Европой только в западном географическом направлении, юг, север и восток — это другие векторы, другие силы и другие интересы нашей внешней политики, лишь в малой своей части могущие сообразовываться с европейскими. Как можно менее погрязать в общеевропейских делах и интересах — вот что даст нам возможность проводить выгодную и взвешенную, а главное, целесообразную политику на других направлениях нашей внешней политики.
Величайшее из искусств. Алексей Ефимович Вандам (псевдоним Едрихина) (1867—1933). Третьим крупным русским именем геополитической мысли начала XX столетия необходимо назвать Л.Е. Вандама, генерал-майора, переводчика, публициста. Он сотрудничал в газете «Новое время», перевел классические книги западных консерваторов: Эдмона Демолена «Аристократическая раса» (1907), Эмиля Райха «Современная Германия», Изабеллы Эбергардт «Тень ислама»; Чарльза Ремингтона ««Будущая война на море и на суше» (1913) и другие. Был участником Первой мировой войны, участником Белого движения на северо-западе, в Эстонии.
Уже в начале XX столетия он видел главным геополитическим противником русской нации англо-саксов (англичан и американцев). В этом оригинальность его взглядов.
«Главным противником англо-саксов, — писал он тогда, — на пути к мировому господству является русский народ. Полная удаленность его от мировых торговых трактов, т.е. моря, и суровый климат страны обрекают его на бедность и невозможность развить свою деловую энергию. Вследствие чего, повинуясь законам природы и расовому инстинкту, он неудержимо стремится к югу, ведя наступление обеими оконечностями своей длинной фронтальной линии»{269}.
А.Е. Вандам считал, что англо-саксы будут стремиться в отношении к России прежде всего к двум вещам:
«1. Уничтожить торговый и военный флоты России и, ослабив ее до пределов возможного, оттеснить от Тихого океана в глубь Сибири.
II. Приступить к овладению всею полосою Южной Азии между 30 и 40 градусами северной широты и с этой базы постепенно оттеснить русский народ к северу. Так как по обязательным для всего живущего законам природы с прекращением роста начинается упадок и медленное умирание, то и наглухо запертый в своих северных широтах русский народ не избегнет своей участи»{270}.
Уже тогда он понимал, что завоевание и подчинение одной нации другой может происходить и без военного завоевания ее территории и национальных богатств. Завоеванным может быть и тот народ, добыча богатств земли которого принадлежит не ему, а иностранным владельцам. Поэтому А.Е. Вандам и пытался утверждать этот принцип в своей геополитической системе. Он писал: «Естественное право на землю принадлежит не тому, кто сидит на ней, а тому, кто добывает из нее богатства…»{271}
Другая мысль геополитической философии выражена А.Е. Вандамом в одном предложении: «Плохо иметь англо-сакса врагом, но не дай Бог иметь его другом»{272}.
Англо-саксы, писал А.Е. Вандам, «окружили европейский материк своим могущественным флотом и, точно насыщенною электричеством изгородью, размежевали им земной шар следующим образом:
Все, что находилось снаружи этой изгороди, т.е. весь безграничный простор морей с разбросанными на них островками, все самые обильные теплом, светом и природными богатствами страны, словом, весь Божий мир она предоставила в пользование англо-саксов, а для всех остальных народов белой расы устроила на материке концентрационный лагерь… Пора бы задыхающимся в своем концентрационном лагере белым народам понять, что единственно разумным ballance of power in Europe была бы коалиция сухопутных держав против утонченного, но более опасного, чем наполеоновский, деспотизма англо-саксов»{273}.
Военно-политическую и политико-экономическую экспансию одних народов против других А.Е. Вандам считал делом естественным, процессом, свойственным росту любого организма. «Подобно тому, — утверждал он в другой своей книге, — как каждая нормально растущая семья не может все время существовать на одном и том же участке земли, так и каждый нормально растущий народ не может довольствоваться все тою же, когда-то занятою его предками, территорией и, но мере размножения, вынужден стремиться за пределы своих первоначальных владений»{274}.
А.Е. Вандам ратовал за правильное понимание русских государственных интересов и правильное расходование отечественных ресурсов в достижении этих имперских задач.
«Россия, — писал он, — велика и могущественна. Моральные и материальные источники ее не имеют ничего равного себе в мире, и если они будут организованы соответственно своей массе, если задачи наши будут определены ясно и точно и армия и флот будут в полной готовности в любую минуту выступить на защиту наших правильно понимаемых интересов, — у нас не будет причин опасаться наших соседей»{275}.
Военный дух империи. Антон Антонович Керсновский (1907 или 1905—1944). Дух захватывает от мысли, сколько мог бы еще написать этот человек, если бы он действительно прожил дольше. Керсновский А.А. был настоящим поэтом — не по профессии, но по призванию. Он был поэтом войны и славы Русской армии, ее историком и философом, и, как многие великие поэты, он быстро сгорел в огне своего бешено-пламенного таланта.
Как и Пушкин, он умер в 37 лет. В своем энергичном писательстве он был похож на Скобелева с его волевыми победами (также умершего молодым, на четвертом десятке своей еще много обещавшей жизни). Как они молоды и как много успели сделать! Кто рано осознает свой талант (если он, конечно, крупный и настоящий), тот особенно ярко и, к сожалению, недолго творит…
Он родился 23 июня 1907 года в имении своего деда (отставного полковника), в деревне Ценилово Бессарабской губернии. Юношей он участвовал в Гражданской войне, сражаясь в рядах Белой Добровольческой армии. После Гражданской войны бессарабские земли были присоединены к Румынии, и семья А.А. Керсновского занималась фермерством. Но А.А. Керсновского тянуло далее учиться и служить порабощенной Родине и в эмиграции.
Он едет в Вену, где заканчивает Консульскую академию, затем продолжает свое обучение во французском Дижонском университете и наконец заканчивает образование, прослушав курс в Сен-Сирской военной школе. Со второй половины двадцатых годов А.А. Керсновский перебирается в Париж. Работая в парижской издательской фирме и развозя по ночам газеты и журналы, днем А. А. Керсновский занимался творчеством.
Как-то один журналист в 1936 году спросил его, как он работает? Керсновский А.А. отвечал следующее: «Вы хотите знать, в каких условиях мне пришлось писать и работать? Извольте. Представьте себе чердак с покатой крышей и деревянными перегородками. Это комната. Посредине небольшой ящик — это стул. Перед ним ящик солидных размеров — это стол и в то же время книжный шкаф. Огромный ворох тетрадей, бумаг и бумажонок — это мой архив, выписки из книг, мемуаров и газет. День проходит в беготне по урокам, а вечером могу работать, если не очень устал и не отупел, словом. Николай Михайлович Карамзин писал «Историю Государства Российского» с большим комфортом. Впрочем, эти неудобства — ничего, хуже то, что у меня туберкулез легких в хронической форме (залечиваюсь, но не вылечиваюсь). Что называется, медленно, но верно. Грудь я испортил еще 13 лет в Добровольческой армии»…
Вынужденно ведя подобный образ жизни, он дебютирует в 1927 году в консервативном белградском еженедельнике «Русский военный вестник» (редактор поручик Н.П. Рклицкий, будущий архиепископ Никон), сменившем в 1928 году свое название на «Царский вестник». С первых же статей удивленный читатель обнаружил в А.А. Керсновском уникального военного и политического писателя-публициста, яркое перо которого было поистине универсальным. Он мог писать о любой армии мира, о любой политической или военной проблеме одинаково профессионально и аналитично. С дипломатическим, университетским и военным образованием при поразительной природной трудоспособности и великом таланте от Бога А.А. Керсновский стал одним из самых известных и читаемых писателей конца двадцатых—тридцатых годов в русской эмиграции. Писательская одаренность сделала его выразителем мыслей и ожиданий русской военной эмиграции. Его статьи, как стихи — точно выверены в форме и имеют как-бы рифму-ритм, который мало-мальски чувствительный человек неизбежно ощущает, читая произведения А.А. Керсновского.
За свою короткую жизнь он написал огромное количество книг и статей, но безденежная эмиграция смогла издать лишь две его книги, остальные же пропали бесследно. Наиболее крупным опубликованным сочинением А.А. Керсновского остается четырехтомная «История Русской армии», вышедшая в Белграде в 1933-1938 годах.
«Основная идея этого труда, — как писал сам А.А. Керсновский, — это самобытность русского военного искусства, неизреченная его красота, вытекающая из духовных его основ, и мощь русского военного гения — мощь, до сей поры, к сожалению, недостаточно осознанная, вернее, неосознанная совсем»{276}.
Первоначально сочинение это было задумано поистине всеохватывающе огромным, состоявшим из двенадцати томов: тома I—III — «История Русской армии», доведенная до 1917 года; тома IV—V — «История старых полков императорской пехоты» и «История молодых полков»; том VI — «История регулярной русской конницы»; том VII — «История казачьих войск и частей»; том VIII — «История артиллерии, инженерных войск и авиации»; том IX — «Биографии военачальников»; том X — «Очерки военного быта XVIII—XIX столетий»; тома XI—XII — «Страницы славы русской армии». Многое из этого было уже написано им, но безвозвратно утрачено в суете эмигрантской жизни после его смерти…
«История русской армии, — писал А.А. Керсновский, — это история жизни русского государства, история дел русского народа, великих в счастье и в несчастье, история великой армии великой страны… Нет истории более поучительной, и нет дел более великих. Наследники русской славы, мы их продолжим на будущие времена и впишем мечом и гнусной кровью бесчисленных врагов матери России новые и новые подвиги в ее скрижали.
Мы должны все время помнить, что мы окружены врагами и завистниками, что друзей у нас, русских, нет. Да нам их и не надо при условии стоять друг за друга. Не надо и союзников: лучшие из них предадут нас… Побольше веры в гений нашей Родины, надежды на свои силы, любви к своим русским. Мы достаточно дорого заплатили за то, чтобы на вечные времена исцелиться от какого бы то ни было “фильства” и знать только одно русофильство»{277}.
Глубоко уверенный в непобедимости Русской армии, он утверждал как принцип, что «стоило только когда-либо какой-нибудь европейской армии претендовать на звание “первой в мире”, как всякий раз на своем победном пути она встречала неунывающие русские полки — и становилась “второй в мире”. Вот основной вывод нашей военной истории. Так было и так будет»{278}.
Второй книгой была «Философия войны», опубликованная в 1939 году, а первоначально печатавшаяся с конца 1932 года в сокращенном виде в газете «Царский вестник». Это был опыт написания «Науки побеждать» XX века, опыт, удавшийся безусловно. «Философия войны» является блистательным рассуждением о войне как о научной «патологической социологии», без малейшего модного тогда и сейчас пацифизма. Вообще, А.А. Керсновский не любил пацифистов — эту «интеллектуальную чернь» двадцатого века, как он их называл, — рассказывающих народам байки о кровожадных генералах, «пушечных королях», «вырождающихся династиях» и секретной титулованной дипломатии, которые, дескать, только спят и видят, как бы пролить побольше народной кровушки. Он считал войну неизбежным следствием человеческой жизни, а разоружение народов — невозможным, так как для достижения этого «надо прежде всего этим народам запретить источник конфликтов — политическую деятельность. А для того чтобы запретить политику, надо запретить причину, ее порождающую — непрерывное развитие человеческого общества, в первую очередь развитие духовное, затем интеллектуальное и, наконец, материальное и физическое. Практически это выразится в запрещении книгопечатания и вообще грамотности (явление совершенно того же логического порядка, что запрещение удушающих газов и введение принудительной трезвости), обязательном оскоплении всех рождающихся младенцев и тому подобными мероприятиями, по проведении которых “моральное разоружение” будет осуществлено в полном объеме, исчезнут конфликты, но исчезнет и причина, их порождающая, — жизнь.
Есть одна категория людей, навсегда застрахованных от болезней, — это мертвые. Вымершее человечество будет избавлено от своей болезни — войны»{279}.
Войну он не считал самым большим бедствием для человечества, считая, «что “идеологи” обошлись человечеству дороже завоевателей», напоминая, что «последователями Руссо пролито больше крови, чем ордами Тамерлана»{280}.
После нападения Германии на Францию в 1940 году А. А. Керсновского призывают во французскую армию. Во время боевых действий он получает тяжелое ранение, затем демобилизуется, но продолжает до последних дней заниматься исследовательской работой.
Умер Антон Антонович 24 июня 1944 года. Он жил в великое и страшное время, во время крайнего напряжения всех европейских сил, во время мировых войн и революций, в эпоху, когда рождаются герои и гении. «Мировая война и последовавшая за ней революция останутся поэтому перманентно современными темами для историков и публицистов, — писал он. — Они будут современными до тех пор, пока мы не преодолеем окончательно революционный период нашей истории и не вернемся домой. До тех пор эти события будут отделять нас от исторической Родины, как вавилонское пленение отделяло иудеев от обетованного Израиля. Пленение для нас, по-видимому, подошло к концу, но ищем ли мы свою дорогу домой?»
«Мы должны твердо знать, — писал Л.Л. Керсновский, — что если освобождение России во власти Божией, то приближение сроков ее освобождения — во власти каждого из нас»…
Первая мировая война была последним подвигом, который империя совершала, объединяя всю нацию (исключая, конечно, революционных отщепенцев). Это последнее имперское дело за весь XX век так и не было по достоинству оценено Отечеством. Из опыта огромной, всесветной войны и последовавшим за развалом армии крушением империи мы так и не сделали никаких выводов. Советская историография взахлеб писала лишь о своей революции. Современные историки также имеют свои новейшие революции, путчи и забастовки, которые интересуют их больше, чем что-либо другое. Пожалуй, лишь эмигранты, участвовавшие в грандиозной военной эпопее начала XX столетия, пытались извлечь из военного и политического опыта Первой мировой войны пользу и урок для будущих русских поколений.
В эмиграции, в большинстве своем эмиграции военной, было немало крупных военных писателей, оставивших ценнейшие труды об этом времени. Такие знаменитости, как генералы (и бывшие профессора военной академии) А.К. Баиов и Н.Н. Головин, каждый создали целую литературу. Но и среди этих маститых авторов выделялся талант военного слова А.А. Керсновского. Рубленый, волевой, энергический слог А.А. Керсновского был сродни речи командира перед атакой, призывом к подвигу. Он обладал словом, которое не увлечет за собой лишь человека, чуждого чувству гордости и сопричастности к славе русского оружия и боли за оскорбления героической русского армии, нанесенные ей революционным развалом 1917 года, отнявшим столь близкую победу. «Писать о подвигах прошлого не имеет смысла без твердой веры в подвиги будущего» — таковы первые слова «Истории Русской армии», таков смысл творчества А.А. Керсновского, человека, ждавшего новых подвигов, приближавшего их своей публицистикой и своими книгами.