Прошло два дня без всяких вестей от Елизаветы Алексеевны, но на третий она сама явилась в дом родителей и стала просить отпустить к ней на весь день Людмилу. При этом у нее был такой возбужденный вид, и она с таким нетерпением оглядывалась на дверь, прислушивалась к шагам проходивших мимо людей, что у ее матери возникли подозрения.
— Ты ждешь гостей? — спросила Дарья Сергеевна.
— Никого я не жду, почему вы так думаете?
— Я это спрашиваю, чтобы знать, как приказать Людмиле одеться, — поспешила ответить мать.
— Не нужно никаких туалетов, пусть едет в чем есть. Мы с ней отобедаем одни, Андрей Романович кушает сегодня у светлейшего.
Вошел Лев Алексеевич, которому, по приказанию сестры, доложили о ее приезде.
— Вот приехала просить маменьку отпустить к нам Людмилу на весь день, — сказала она, поцеловавшись с братом.
Она старалась при этом сохранять равнодушный и спокойный тон, но ей это плохо удавалось, и при первом взгляде на нее Дымов решил, что произошло много нового, с тех пор как они не виделись.
— Почему же Людмиле и не провести у вас день? — весело и беззаботно, совершенно ей в тон, заметил он. — Ведь вам она, маменька, не нужна?
— Не знаю, право! Не рассердился бы папенька — он не любит, чтобы мы обедали в гостях, — нерешительно ответила Дарья Сергеевна.
— Но нас с вами и не приглашают, маменька.
Улыбка, не покидавшая губ Льва Алексеевича при этих словах, представляла интересный контраст с пытливым выражением его глаз, пристально устремленных на сестру.
— Нет, братец, вы нас на сегодняшний день извините, — возразила Панова, отвечая едва заметным подмигиванием на его немой вопрос. — Андрей Романович дома не кушает, и мы с Людмилой займемся нарядами. Ей у нас к придворному балу шьют платье, надо примерить, отделку выбрать, дело это для мужчин неинтересное.
— Андрей Романович обедает сегодня у князя, — сказала Дарья Сергеевна, все еще не теряя надежды узнать хоть что-нибудь из тайны, которую она чуяла между братом и сестрой.
Но расчет ее не удался — к ее заявлению оба они отнеслись вполне равнодушно.
— Князь скоро уезжает из Петербурга? — спросил Лев Алексеевич у сестры.
— Это еще неизвестно. А вот Рощин уже уехал.
— Когда? — с живостью осведомился брат.
— Вчера вечером, — ответила Панова. — Знаю это от самой Светловой. Она ездила провожать брата до первой станции и вернулась домой ночью. Я сегодня ее у обедни видела; она в большом расстройстве, без слез говорить про него не может. По-моему, это глупо: молодой человек может сделать себе карьеру этой командировкой — он будет в переписке с самой императрицей; чего же тут сокрушаться, не понимаю! Разумеется, они долго не увидятся: из Гишпании на побывку к родственникам не приедешь так скоро, как из Москвы.
— Да и вообще, раньше как лет через пять ему нечего и думать об отпуске, — прибавил Лев Алексеевич, как-то странно повысив голос.
— Однако что ж это Людмила не идет? — заметила гостья, заинтересованная взглядом, брошенным братом на дверь, за которой и ей тоже послышался за минуту перед тем шорох.
— Я сейчас велю позвать ее, — сказал Лев Алексеевич.
— Не трудись, я сама к ней пойду, — остановила его сестра. — Вы, маменька, не беспокойтесь посылать за ней сегодня вечером, — обратилась она к матери. — Мы отвезем ее в своей карете.
— И никакого затруднения вам это не составит: все равно придется посылать за Андреем Романовичем и ехать мимо нашего дома, — подхватил Лев Алексеевич.
— Именно так, нашему экипажу будет по пути, — с улыбкой согласилась Панова, а затем не торопясь поднялась с места, поцеловала руку у матери и вышла в сопровождении брата в коридор, в конце которого была витая лестница в мезонин.
— Она подслушивала у двери, — прошептал Лев Алексеевич на ухо сестре, когда они очутились в проходе вдвоем.
— Наверное, так. Я тотчас подумала, что это Людмила, когда услышала шорох у двери, и потому заговорила про Рощина: пусть знает, что ей следует забыть про него.
— Зачем ты увозишь ее? Неужели он решился наконец? — взволнованным шепотом продолжал Дымов.
— Я тебя не понимаю, Левушка! Кажется, ясно, что тебе лучше всего ничего не знать, — возразила чуть слышно Панова. — Это и князь находит, — прибавила она.
— Потому-то ты так и не доставила мне случая лично с ним переговорить об этом, — злобно прошипел ее брат.
— Что ж мне было делать, когда он и слышать про это не хотел? С ним не так-то легко говорить, как ты думаешь.
— А если я сейчас все открою отцу?
— Что же ты ему откроешь? Что я увожу к себе обедать сестру? — возразила Панова не задумываясь.
— Мне ничего не стоит расстроить весь ваш заговор. Раз я не знаю, какую пользу принесет мне удача.
— А знать, что ты ничего не теряешь при неудаче, этого мало, по-твоему? Не держи меня, времени у меня мало: надо еще до обеда показаться в трех-четырех домах, чтобы в городе не подозревали моего участия в заговоре, — проговорила Панова настолько громко и так насмешливо, что ее брат пришел в недоумение: может быть, он и в самом деле обманывается в своих подозрениях, и о проекте, о котором они говорили третьего дня, в случае неудачи ему гораздо лучше ничего не знать.
«Да и в случае удачи тоже», — мысленно решил он после небольшого раздумья.
А Людмила тем временем успела добежать до своей комнаты, где нашла Марьюшку, которая уже давно ждала ее.
— Бабинька, как узнали, что сестрица за вами приехали, сейчас приказали мне бежать за вами. Им желательно повидаться с вами, прежде чем вы уедете, — сказала наперсница старой княгини, задыхаясь от волнения и одышки, являвшейся следствием ее толщины, которая, увеличиваясь с годами, очень мешала ей исполнять с прежнею расторопностью и быстротою поручения госпожи.
— Нельзя мне, Марьюшка! Ты знаешь, как за мною следят, с тех пор как приехал братец. Вот и сейчас, как бежала сюда, встретился его Сашка. Поди, и теперь там, как солдат, на часах стоит, всех караулит, кто к бабиньке пройдет, чтобы барину своему донести.
— Это точно: Алексашка и теперь у двери в буфетную стоит, я сама его сейчас видела, как мимо проходила.
— Ну вот видишь! И вечно так. Вчера и третьего дня я тоже ни минутки не могла выбрать, чтобы к бабиньке моей золотой вырваться. А уж как мне хочется видеть ее!
Голос девушки прервался в рыданиях.
Много причин было у нее плакать, кроме той, к которой она придралась, чтобы дать, наконец, волю душившим ее слезам. Горько и смутно было на душе бедной Людмилы. С каждым днем чувствовала она все больнее тонкую сеть мерзкой интриги, опутывавшей ее со всех сторон вследствие усилий людей таких к ней близких, что искать против них защиты было не у кого. И, конечно, все это делалось с целью предать ее, слабую и беспомощную, во власть ненавистного человека. Она вздрагивала от ужаса и стыда при мысли о том, что ждет ее. Неизвестность усиливала ее страх и тоску. Как бороться с тем, чего не знаешь? Как противиться тому, чего не понимаешь, чему и имени не подберешь?
О замыслах против нее Людмила могла только догадываться по тому, как старательно отдаляли ее от всех, кто мог бы открыть ей глаза на истину. Прислуге было так строго запрещено разговаривать с ней и отвечать на ее вопросы, что Дуняша иначе как в сопровождении горничной Дымовой не входила к ней; точно так же не оставляли ее одну и с Макаркой-волосочесом даже на минуту.
Главная зачинщица всей истории, ее сестра, Панова, никогда не произносила имени князя Потемкина в присутствии Людмилы, но последняя не могла не догадываться, что ей готовится встреча с ним каждый раз, когда Елизавета Алексеевна присылала карету или сама заезжала за ней: ее туалет так тщательно осматривали, так заботились, чтобы она была одета и причесана к лицу. Наконец, в последнее время стали мало-помалу и проговариваться; брат прямо спросил ее — желает ли она сделаться самой знатной и богатой дамой после императрицы? И это после того, как светлейший осведомился о том, что думает она о переезде на юг. Ясно, что надеются выдать ее замуж за страшного князя. Богаче и знатнее его нет вельможи в Российском государстве, и живет он на юге.
Спасения ждать было неоткуда. Нельзя было не видеть, что все окружающие принимают более или менее деятельное участие в заговоре против нее, Людмила угадывала это по озабоченному виду отца, по растерянности матери, по тому, как оба они избегали ее взгляда и отклоняли всякую попытку с ее стороны приблизиться к ним и искать у них защиты. А как старательно мешали ей видеться с прабабкой! Знали, что старуха не одобрит их замысла.
Да, все эти дни Людмила была очень несчастна, но, когда узнала, что отъезд ее милого за границу состоялся, что их мимолетная встреча на бульваре была последней, что она не увидит больше его дорогого лица, она поняла, что была неблагодарна судьбе и жестоко заблуждалась, воображая, что больше страдать, чем она страдала, невозможно. Настоящее безысходное горе начиналось только теперь.
О, как желала бы она вернуть то время, когда она знала, что Рощин в городе, близко от нее и каждую минуту она может видеть его или слышать о нем! Он бывал у бабиньки. Сидя в гостиной за рукоделием или за арфой и прислушиваясь к неприятным намекам о необходимости для нее сделать большую партию, чтобы помочь семье выйти из затруднительного положения и самой жить в роскоши, она могла утешить себя мыслью, что, может быть, в эту самую минуту, в одном с нею доме, ее возлюбленный толкует о своей любви к ней и своих надеждах с дорогой ее сердцу старушкой, которая на все житейское смотрит не так, как все, видит счастье в любви и доверии, презирает то, что люди ставят выше всего.
Людмила так привыкла не отделять в своих мыслях бабиньки от Рощина, что, когда увидала в своей комнате Марьюшку, все забыла, и сердце ее забилось радостью и надеждой. Но — увы! — это длилось недолго: тотчас вспомнилась роковая действительность, и радость сменилась отчаянием.
— Владимир Александрович уехал! Скажи бабиньке, что он уехал! — вскрикнула она, заливаясь слезами.
— Бабинька знают, милая барышня, и изволят беспокоиться о вас. Три раза посылали меня вчера посмотреть, нельзя ли вас просить к нам прийти. Да и сама я, не дожидаясь их приказаний, много раз в девичью забегала узнать, нельзя ли вас на минуточку вызвать. Но, говорят, вас и вчера, и третьего дня пуще прежнего стерегут. «Никому, — говорят, — к нашей барышне доступа нет».
Марьюшка хотела что-то прибавить, но, заслышав шум шагов в соседней комнате, сочла за лучшее смолкнуть и боязливо оглянулась на дверь.
И Людмилу эти шаги заставили встрепенуться. Она перестала плакать, поспешно вытерла глаза и стала поправлять муслиновое фишю, перемявшееся и съехавшее в сторону.
— Это сестрица! Скажи бабиньке, что мне теперь никоим образом нельзя прийти к ней, — торопливо прошептала она. — И продержит она меня, верно, поздно! Ночью разве мне прийти к бабиньке? Не обеспокою я ее, как ты думаешь?
— Приходите хоть ночью, золотая барышня. Никогда вы их не обеспокоите. Какой уж у нас, у старух, сон! Да в последнее время — в тревоге и заботах о вас — бабинька почти все ночи напролет не изволят почивать.
— Так я приду, а ты уходи скорее, — сказала Людмила, указывая Марьюшке на маленькую дверь в темную горницу со шкафами и сундуками, из которой можно было выйти в коридор, не встретившись с Елизаветой Алексеевной, входившей в комнату сестры с противоположной стороны.
Минут через пять Марьюшка доложила своей барыне, что Панова увезла к себе их барышню на целый день.
— И уж так они торопились, так торопились, даже переодеться им не дали: как была барышня в утреннем платьице, так и поехала, — прибавила она. — Барышня спрашивали, можно ли им ночью к вашей милости прийти, когда, значит, все в доме будут спать.
— А ты ей что сказала на это? — с живостью спросила княгиня.
— Сказала, что ваша милость всегда им рады.
— Хорошо. Как услышишь, что приехала, стой у лестницы, чтобы провести ее. Не споткнулась бы, Боже упаси, в темноте!