Весь день шел дождь, но, невзирая на дурную погоду, в доме Дымовых к вечеру все господа разъехались по гостям. Обед прошел в большом унынии. Сенатор ел мало, был так озабочен, что на заявление жены, что их дочь проводит день у сестры Елизаветы, ни слова не сказал и вышел из-за стола, не дождавшись последних блюд. Приживалки и бедные родственники примолкли и старались стушеваться, чтобы не раздражать своим присутствием хозяев. Лев Алексеевич тоже не кушал дома, но про него отец и не спросил, когда же Дарья Сергеевна упомянула имя сына, так нахмурился, что она смолкла на полуслове.
Отдохнув, по обыкновению, после обеда, барыня приказала запрягать карету и, нарядившись, поехала на бостон к Апраксиным. Час спустя уехал и барин.
— В котором часу приказала барыня приехать за нею? — спросила одна из горничных, встретившись с вернувшимся вместе с каретой выездным.
— К двенадцати, ужинать там будет, — ответил выездной.
Девушка побежала с этим известием к подругам.
Дом опустел и потемнел. Вся жизнь сосредоточилась лишь в людских да в передней, где при тусклом свете сальной свечки в оловянном подсвечнике казачки сначала мирно играли в козлы, но потом так развозились, что поднятым шумом обеспокоили старших. С проклятьями прибежал на расправу буфетчик, раздалось несколько увесистых пощечин, веселое хихиканье перешло в сдавленный вопль и плач, а затем все смолкло. Буфетчик задул огарок и, пригрозив еще раз при первом шорохе выпороть всех розгами, вернулся в свое логовище за шкафами с посудой.
До возвращения господ оставался целый длинный вечер. Челядь пользовалась им в свое удовольствие: кто, растянувшись на ларях в проходах и коридорах, высыпался, кто ушел в людскую, кто в кучерскую погуторить с земляками, а кто болтался в девичьей, где тоже работа шла вяло и говор и смех с минуты на минуту усиливались.
— И барышню, поди, рано домой не отпустят, — заметила горничная Стеша, бросая работу и лениво откидываясь на спинку деревянного стула, на котором она сидела в самом конце длинного стола, заваленного скроенным бельем.
Примостившись рядом с нею на низенькой скамеечке, кудлатый парень Кондрашка напевал ей шепотком отрывки из той вечной любовной песни, которая обладает исключительной привилегией никогда не надоедать людям.
Кондрашка был недавно взят с кухни в подручные к камердинеру молодого барина, и новая должность успела развить в нем столько наглости, что он не стеснялся волочиться за лучшей в дворне невестой, хорошенькой любимицей барышни Людмилы Алексеевны.
Опытная в искусстве пленять сердца кокетством, Стеша слушала его с притворным равнодушием и с пренебрежительной усмешкой. Ее фраза о возвращении домой барышни не относилась к Кондрашке; произнося ее, Стеша даже слегка отвернулась от своего воздыхателя к сидевшей рядом с ней с другой стороны девушке, но он хорошо понимал значение этой увертки и, близко пригнувшись к ней, прошептал:
— У вас теперь уж, может, барышни и нет.
— Как это нет? Куда же она девалась? — спросила озадаченная девушка.
— А вы тише! Дайте мне ваше ушко, я вам скажу.
— Говори, что ли, скорее, шут гороховый!
— Барышня ваша, поди, теперь в барыню обернулась.
— Ах ты бесстыдник! Ведь скажет тоже! — воскликнула Стеша, с негодованием отталкивая от себя дерзкого кавалера. — А я думала, ты путное что-нибудь скажешь!
— Вот сами увидите! Больших перемен ждите в нынешнюю ночь! — шепнул девушке Кондратий.
— Какие перемены? Врете вы все, — возразила Стеша, но без прежней самоуверенности, так как таинственные намеки Кондрашки, которому доверял камердинер молодого барина, начинали навевать на нее смутный страх.
— А вот как случится, и вспомните, что я вас предупреждал, — продолжал Кондрашка, лукаво ухмыляясь. — Ждать уж теперь недолго: ночь не пройдет, как все узнаете. А я сказать вам не могу по той причине, что клятвой обязался молчать.
Стеша не настаивала. Примолкли и подруги ее, в комнате, как говорится, «тихий ангел пролетел», навевая на присутствующих таинственное раздумье.
Вдруг тишина нарушилась громким возгласом:
— Господи Боже мой, мать царица небесная, помилуй нас, грешных!
Эти слова раздались сверху, и все головы поднялись к полатям над лежанкой, где, свесив ноги, сидела старуха Фимушка. Давно уже была она слепа, но слух заменял ей зрение; он был так тонок, что про нее говорили: «Она из тех, которые слышат, как трава растет». Кроме того, она прозревала духовными очами то, что телесными не дано видеть.
И действительно, уж, кажется, Кондрашка разговаривал со Стешей так тихо, что даже окружавшие их девки могли только по выражению их лиц догадываться, о чем у них идет речь, а между тем слепая старуха как будто на них намекала, продолжая со вздохом: «К концу века творятся мерзости неизреченные!» — а затем, прошептав про себя что-то непонятное, спросила:
— Похоронили ли старую барыню?
Этот вопрос никого не удивил. К странностям старухи и к тому, что для нее между прошлым, настоящим и будущим грани не существовало, уже давно привыкли.
— Нет еще, бабушка, старая барыня еще не помирала, — ответила одна из девушек.
— Не помирала, — повторила слепая, — а уже голубку ее, самую любимую, на части рвут да промеж себя делят.
— А с чего ты удумала, что старая барыня умерла? — спросил Кондрашка, с умыслом произвести диверсию во всеобщем настроении.
— Сейчас в гробу ее видела, — объявила старуха.
— Приснилось ей, верно, — тихо сказала подруге Стеша и, возвысив голос, прибавила: — Ты это, бабушка, не ее видела, а дочку, княжну Катерину.
— И княжна Катерина скончалась.
— Полста лет тому назад, — засмеялся Кондрашка.
— А ты зубы-то не скаль, паренек, смерть у тебя за плечами стоит, — сказала Фимушка так уверенно, что у юноши мороз пробежал по телу, и он слегка побледнел.
Невольно содрогнулись и все присутствующие.
А слепая между тем разговорилась. Это случалось с ней очень редко; обыкновенно она по целым неделям лежала, не произнеся ни с кем ни слова, и на ее припадки словоохотливости смотрели как на дурной знак.
— Как царю помереть, то же было, что и теперь, — продолжала Фимушка ровным, монотонным, надтреснутым голосом, — скакали да песни пели, друг дружку продавали да в житницы цену крови собирали, беса тешили, а как наступил конец — заметались и завопили, последнего ума решились, как слепые щенки, от мамки оторванные, как птенцы желторотые, из гнезда вышвырнутые. Настал час воли Божьей, грозный день, о коем в Писании сказано: «Бысть плач велий и скрежет зубовный».
— Это уж из Писания, — заметила, набожно крестясь, одна из присутствующих, и многие последовали ее примеру.
— Все от Писания, — продолжала между тем старуха с возрастающим воодушевлением. — Там все предсказано. Кому дано, тот поймет.
— Уж не тебе ли, старая ворона, это дано? — угрюмо спросил Кондратий.
— Мне дано. Это ты верно, паренек, сказал.
— Он тебя, бабушка, вороной обругал! — пропищала одна из девчонок, поспешно пряча под стол всклокоченную головенку, чтобы спастись от окружающих кулаков, поднявшихся на нее со всех сторон.
— Вороной? Что ж, ворона — птица богобоязненная и доброжелательная. Вороны в пустыне пророка питали, и им за это дар прорицания от Господа дан. Закаркает ворона над домом — быть покойнику. В нашем доме всегда вороны каждого в могилку провожают. Как барину скончаться, у нас в саду тоже ворон каркал. И перед светопреставлением затрубят в трубы иерихонские архангелы, воспрянет Вельзевул.
— Когда же это будет? — спросил Кондратий.
— Ступай на кладбище, спроси у мертвецов, они знают.
— Да ведь и ты знаешь, — насмешливо заметил парень.
— Да, я знаю, — спокойно продолжала старуха. — Мне нельзя не знать, я при самых страшных делах с княгинюшкой моей была. При мне и князя Ивана казнили, и супругу его, княгиню Прасковью, в монахини постригли; все видела, все знаю.
— А если все знаешь, скажи нам: быть нашей барышне Людмиле Алексеевне светлейшей княгиней? — спросила Стеша.
— Никогда этому не бывать, — не задумываясь, с какою-то странной стремительностью ответила слепая.
Наступило молчание. Все в недоумении переглянулись.
Вдруг среди воцарившейся тишины, как бы в ответ на вопрос, завертевшийся у всех на уме, по коридору раздались торопливые шаги, и появившийся в дверях казачок с заспанным лицом громогласно сообщил: «Барышня приехала!», — после чего стремглав пустился бежать назад.
Сорвавшись с места, Кондратий со Стешей побежали вслед за ним по длинному коридору в лакейскую, где увидели Людмилу, с которой лакей снимал плащ.
У нее был странный вид. Она была бледна, ее глаза сверкали неестественным блеском, а на губах блуждала улыбка.
— Что это вы как рано изволили сегодня от сестрицы приехать, барышня? Мы вас после ужина ждали. Никого дома нет, за маменькой еще и карета не поехала, — затараторила Стеша, пытливо вглядываясь в Людмилу и мысленно дивясь чудному выражению ее лица. Никогда еще не видела она своей барышни такой. — Куда прикажете подать вашей милости кушать: в столовую выйдете или наверх принести?
— Ничего мне не надо, я пойду к бабиньке, — ответила барышня, как показалось Стеше, изменившимся голосом.
— Кабы не стояла я перед ней да не смотрела на нее во все глаза, не поверила бы, что это она говорит, — рассказывала потом Стеша своим подругам и прибавляла к этому, что она тут же догадалась, в чем дело.
Но это была неправда; она так мало подозревала, что осталась в прихожей, чтобы допросить казачков:
— С кем приехала барышня? Неужто ее одну, без лакея, отпустили?
— Мы и то дивуемся. Одна приехала.
— Не одна. Ее из кареты высадил какой-то, — сообщил Карпушка, карапузик лет шести, взятый в барские хоромы от матери-прачки из людской за миловидность и шустрость.
— Откуда ты это видел? — накинулись на него старшие.
— А я в сени выбег да там из окошка смотрел. Карета-то чужая, в которой барышня приехала.
— Карета пановских господ.
— Не пановская, а совсем чужая, — настаивал мальчуган. — Я пановского Степана знаю — у него во какая борода, и рыжая, а тут на козлах худой какой-то сидел, с черной бороденкой клинышком. И кони черные, а у пановских — серые, ан, значит, и не вру, что карета чужая!
— Батюшки-светы, вот чудеса-то! — всплескивая от изумления руками, воскликнула Стеша.
— Тише вы тут, чего разорались? — раздался зычный голос точно из-под земли выскочившего камердинера молодого барина. — Эй ты, рассказчик, — строго обратился он к Карпушке. — Молчать у меня, не то барину пожалуюсь. Он вам всем языки-то в глотку запихнет, подавитесь ими! Раскудахтались, что куры на насесте, прошу покорно!
А тем временем Людмила стояла на коленях перед прабабкой и, обнимая ее, восторженно повторяла прерывающимся от волнения голосом:
— Мы обвенчаны, бабинька!.. Я — перед Богом его жена. Он мне сказал: «Помни, что ты — моя навеки! Никто нас теперь разлучить не может!»
Положив руку на голову своей любимицы, старая княгиня устремила взгляд на образа, шептала молитву, а у двери, сливаясь с тенями, наполнявшими этот угол глубокой комнаты, Марьюшка влажными от умиления глазами смотрела на свою госпожу, тихо повторяя:
— Пошли им, Господи, счастья! Сохрани их и помилуй!
Между тем не у одних Дымовых недоразумение с каретой, в которой уехала Людмила от сестры, наделало переполоха. Недоумевали, досадовали и гневались по этому поводу и у Пановых.
Там вот что произошло. Людмила сказала сестре, что к десяти часам ее отвезут домой, и в назначенный час слуга пришел доложить Людмиле, что карета у крыльца. Барышня, жаловавшаяся весь день на головную боль, обрадовалась, что ей можно наконец ехать домой, поспешила проститься с сестрой и уехать.
— Мне даже смешно было смотреть, как она, глупая, торопилась, — рассказывала Елизавета Алексеевна брату. — «Не знает, куда бежит», — думала я, провожая ее.
— Ну, а дальше что случилось? Неужели никто не видел этой кареты, которая въехала к вам на двор вместо другой? Ведь был же лакей? Кто с ним говорил? Кто его видел? — с раздражением прервал сестру Лев Алексеевич.
— Ты забываешь, что буфетчику приказано было наблюдать, чтобы люди не любопытничали.
— Но он-то видел лакея?
— Видел, но не говорил с ним. Когда Людмила выбежала на крыльцо, дождь лил как из ведра, а она, без сомнения, не подумала взглянуть, куда ее сажают и кто. Впрочем, все это произошло удивительно быстро: не успела я вернуться в гостиную, как услышала, что карета отъезжает, и послала сказать тебе, что все обошлось как нельзя лучше.
— Прекрасно обошлось, нечего сказать! — воскликнул ее брат вне себя от ярости. — Но как же ты узнала?
— Не прошло и десяти минут, как приехала другая карета, настоящая, из Таврического дворца.
— Опоздала, анафема!
— Нет, не опоздала: было ровно десять часов, когда она въехала во двор, а та, первая, приехала раньше; но ведь мы не могли знать…
— Черт знает что такое! Ты что же, думаешь, кто-нибудь увез Людмилу?
— Никто ее не увозил, за нею прислали из дома, вот и все. Маменька, наверное, забыла, что я просила не присылать за Людмилой. Ничего другого быть не может, — прибавила Панова, немного озадаченная тревогой брата.
— Хорошо, если так… во всяком случае, надо послать узнать.
— Мне кажется, тебе не мешает самому повидаться с князем и объяснить ему, как произошло досадное недоразумение. Не съездить ли тебе к нему сейчас?
— С ума сошла, матушка! Чтобы на меня обрушился первый гнев? Ловка, голубушка! Сама набедокурила…
— Чем же я-то виновата?
— А хотя бы тем, что, ничего не разобравши, отпустила сестру в первой попавшейся карете! — ответил Дымов. И вдруг, что-то сообразив, стремительно спросил: — Постой! Ты говоришь, что буфетчик не узнал лакея?
— Не узнал, — повторила Панова с испугом.
— Стало быть, это не наша карета, — воскликнул ее брат. — Ваши люди всех наших людей знают, — прибавил он, дергая за сонетку, висевшую над диваном, и приказал явившемуся на зов лакею: — Сейчас послать узнать, приехала ли домой Людмила Алексеевна. На моих дрожках съездить, живо!
— Неужели Лабинин? — робко произнесла Панова, когда лакей выбежал исполнять приказание.
— Минут через двадцать узнаем, — угрюмо ответил ей брат. — А муж твой где?
— Там, у князя. Хотел вернуться, когда Людмилу привезут.
Она не договорила и стала прислушиваться к шуму, поднявшемуся в зале.
— Андрей Романович! — сказал Дымов, подбегая к двери, чтобы скорее узнать причину суеты, и выходя в гостиную.
Сестра последовала за ним, а навстречу им уже бежал маленькими шажками коротенький человечек, со смешным, невзрачным лицом, в великолепном придворном одеянии и огромном напудренном парике.
— Скандал и конфуз! Скандал и конфуз! Полное фиаско! Непоправимый дезастр!.. [3] Что вы наделали! Что вы надедали! В какое положение вы меня поставили! Я готов был сквозь землю провалиться! Понимаете ли вы? Ведь я теперь глаз не могу князю показать, он мне этого никогда не простит, никогда! Я его знаю! — пищал он тонким, крикливым голоском, приправляя свою речь энергичной жестикуляцией.
— Мы не виноваты, это — маменька: она прислала за Людмилой карету раньше, чем приехала та, что была послана из Таврического, — пыталась оправдаться Елизавета Алексеевна.
— Роковая мезавантюра! [4] — поднимая руки к небу, воскликнул ее супруг. — Сами боги против нас!
— Князь очень недоволен неудачей? — сдержанно спросил его Лев Алексеевич. — Что он сказал?
Панов опешил от хладнокровного тона, которым был предложен ему вопрос, и, прежде чем ответить на него, откинулся назад, выставив вперед ногу, обутую в розовый шелковый чулок и в открытый башмак.
— Он не разгневался, хуже того — он расхохотался, назвал меня дураком и поехал, невзирая на поздний час, в Эрмитаж, — наконец произнес он, выпячивая нижнюю губу.
Затем, вынув из камзола золотую табакерку, он раскрыл ее и засунул в нос щепотку табака, после чего прибавил, глядя в упор на брата жены:
— Вы понимаете, братец, как это прискорбно?
— Ничего не понимаю! Что это значит? — воскликнула Елизавета Алексеевна.
— Это значит, что надо как можно скорее повидать Плавутина и заставить его сделать предложение Людмиле, пока в городе еще ничего не известно, — сказал ее брат.
— Если только ее привезли домой, — подхватила Панова.
— Да, черти и дьяволы, если только не поздно! — крикнул Дымов, ударив по столу с такой силой, что стоявший на нем сервиз задребезжал.
— Что это значит? — спросил Панов, обращаясь к жене.
Но в дверях появился лакей с докладом, что посланный в дом старых господ вернулся, и Лев Алексеевич, приказав знаком сестре молчать, так порывисто надвинулся на слугу, что заставил его отступить.
— Барышня дома, — поспешил сообщить ему последний.
Лицо молодого человека прояснилось.
— Хорошо, ступай! Да скажи там моему Илюшке, чтобы от крыльца не отъезжал.
— Что все это значит? — повторил между тем свой вопрос Панов.
— Это значит, что я сейчас увижу Плавутина и посоветую ему завтра же приехать к отцу, чтобы просить руки сестры, — ответил Лев Алексеевич, успокаивая взглядом сестру, и, ни с кем не прощаясь, поспешно уехал.