Подарок судьбы[21] (Жаклин Митчард)

Теперь такое случается нечасто, но когда случается, я хватаюсь за Джоани.

Я хватаюсь за Джоани, мою жену, как маленький мальчик, увидевший во сне кошмар, хватается за маму. Но этого мало.

Даже когда моя рука накрывает ее бедро, располневшее после многочисленных родов и непрестанной уборки, но теплое и живое под фланелевой пижамой, я все равно громко стону. Не люблю этого. Я взрослый человек. Не просто взрослый — я уже дед. Но я делаю это специально. Я хочу, чтобы Джоани проснулась, сказала бы мне что-нибудь — что угодно. В такие моменты сон окутывает меня как паутина, такая огромная, что поневоле задумаешься, кто ее сплел. Паутина забивает рот, нос; и даже зная, что ты — в собственной кровати, с женой, в доме к западу от Чикаго, с дочерью, которая попала в тяжелое положение, и милым малышом с волосами-пружинками (они оба спят в другой комнате), понимая все это, ты все равно хочешь разорвать свою кожу, прежде чем она тебя задушит. Сон сильнее яви, как паутина крепче стали, — вы это знали? Даже шелк крепче стальной нити.

Вот этот сон.

Я вижу, как моя рука сбрасывает несколько карт, потом свои карты сбрасывает Джеки. У него в руке со щелчком открывается нож, начинает падать, но потом, словно живой, отворачивает от земли. Два его клинка начинают щелкать, словно подгребают, подтягиваются ко мне. Им нужен я. Ножу нужен я. Вся мою жизнь. Я замечаю кровь, брызнувшую из ладони еще до того, как чувствую жгучую боль пореза.

— Джоани! — кричу я.

— Спи, спи, Джан, — говорит она. Она ирландка и произносит «джа» вместо «я».

— Джоани, мы женаты?

— Джан, уже тысячу лет, — отвечает она в полусне.

Она убирает мою руку со своего бедра и кладет себе на грудь — не как приглашение заняться любовью, нет. Скорее как мать, успокаивающая ребенка: «Тише, тише, послушай, как бьется мое сердце». Рука Джоани жесткая и красная от домашней работы, но по-прежнему благородно-изящная, как у всех дочерей Финниана, словно они потомки дворянского рода, а не простых ирландских работяг. У нее такая же рука, как была у ее сестры Норы в нашей с ней молодости, когда Джоани была лишь ребенком. Джоани крепко хватает мой палец — она не может обхватить всю ладонь: после многих лет работы сантехником, после троса и лопаты у меня самого руки стали как грабли.

— Где Нора? — спрашиваю я жену.

— Спит в своей келье, — с привычным вздохом отвечает Джоани.

Она сказала правду: мы поженились, когда она была еще подростком, а мне исполнилось двадцать три.

— Спит под картиной святого Бенедикта, которую я ей подарила на день рождения, спит неподвижно, словно душа ее покинула тело, спит, как мертвая, и всегда так спала, с детства.

— Ты уверена? — спрашиваю я, потому что уже проснулся и теперь хочу разбудить ее. — Мне сон приснился. Ноги чертовски ломит. Погода, что ли, меняется?

Пропитанная потом футболка начинает высыхать, и мне холодно. Теперь мне нужно оправдание. Я втаскиваю с пола в кровать сброшенное одеяло. Всегда одно и то же.

— Уверена, — говорит Джоани. — Джан, это просто сон. Успокойся и спи. Ребенка разбудишь.

Не знаю, просыпается ли она до конца, с ее-то стажем баюкания девочек. Тогда она просто поворачивалась на бок, и они засыпали между нами: сначала Мэри, в честь моей матери, потом Кэтрин, всего через десять месяцев, после Кэтрин, через несколько лет — Элеанор, потом девочка, которую назвали Жаклин, в честь… в честь Джеки, полагаю. В качестве подарка мне, хотя я этого никогда не просил. Потом, когда мы решили, что все, с этим покончено, и перестали заморачиваться с предохранением, появилась Полли. Мне тогда уже было под пятьдесят, правда, Джоани на шесть лет младше. Мы радовались, что дома снова появился ребенок. Мы не рассчитывали, что их будет пятеро, но так получилось. Полли было десять лет, когда Элеанор, уже взрослая женщина, приехала домой одинокая и беременная. Элеанор получила свое имя в честь сестры Джоани, Норы. Своего ребенка она хотела назвать Квази, так звали его отца, неплохого парня, но с ветром в голове. Это было слово из какого-то африканского языка. Оно значило «воскресенье». Но мы сказали Элеоноре, что ребенку из неполной семьи будет легче с обычным именем. Поэтому она назвала его Кевином, а фамилию дала нашу, Николаи. Было очень обидно, что именно Элеанор, отличница в школе, прекрасно учившаяся в колледже, мечтавшая стать врачом, попала в такую передрягу. Но мы все равно радовались. Джоани — счастливая женщина, с солнечным сердцем. В ее сердце нет теней.

Поэтому-то я ей ни о чем и не рассказывал. Я никогда и ничего об этом не говорил, хотя неправильно, с точки зрения церкви, с любой точки зрения, когда у мужа есть секреты от жены, от такой нежной и верной жены, как Джоани. И все же я думаю, она знает. Она словно родилась с этим знанием. Но Джоани никогда не спрашивала меня ни о чем, кроме того что у нас было с Норой, прежде чем мы с Джоани поженились. Тут мне не пришлось врать — Нору я разве что в щеку успел поцеловать. Сказать по правде, у меня не было других женщин, кроме Джоани, но этого ей как раз знать необязательно. У мужчин есть своя гордость.

Она не знала Джеки. Никогда с ним не говорила. Она встречалась с ним маленькой девочкой. Она даже не помнила вечеринку перед его уходом на войну.

Но она его видела.

Если вы видели меня, вы видели и Джеки Николаи. Так было всегда. Даже сейчас, глядя в зеркало, я иногда вижу его. Несмотря на то что я еще в молодости отрастил животик и мои волосы подернулись сединой. И я все еще скучаю по нему, после сорока с лишним лет.

Мы подходили друг к другу, Джеки и я.

Когда кто-нибудь из нас шел по улице один, брел по снегу от автобусной остановки, то миссис Козык, миссис Пизли или миссис Финниан непременно махали нам чайным полотенцем и спрашивали:

— Эй, Ник, где твой Двой-Ник?

Миссис Козык и другие соседи, конечно, знали, что мы не родные братья. Но остальные люди, даже в школе, не догадывались. Сами посудите: у обоих длинные черные волосы, зеленые глаза, нервные руки пианистов, постоянно ходят вместе, фамилии одинаковые. Вплоть до старших классов никто даже не сомневался, что мы родные братья. Даже двойняшки.

Миссис Козык дразнила нас:

— Двое одной масти — не страшны напасти!

Она не понимала и половины того, что говорила на английском. Просто запомнила фразу, сказанную мужем, когда он играл в карты на крыльце, и повторила ее. Но мы не удивились, учитывая, какие родственные связи нас на самом деле связывали.

Мы с Джеки были кузенами, двоюродными братьями. Но часто ли вы об этом слышали? Я — только раз, через много лет после гибели Джеки, от женщины, с которой моя жена работала до того, как открыла собственную фирму бытовых услуг и начала набор девушек, чтобы ездили на вызовы с ней и нашей дочерью Элеанор в ярких микроавтобусах с надписью «Клин-Грин».

Так вот, отец Джеки и мой отец были братьями, а наши матери — не просто сестрами, а близняшками. Близнецы — это, считай, один человек, помноженный на два. Поэтому, если рассмотреть под микроскопом мои клетки и клетки Джеки, не удивлюсь, если разница была бы такой же, как у двух родных братьев, потому что как иначе мы получились такими похожими?

Воспитывали нас, разумеется, одинаково. Дома у бабушки Салы мы заговорили по-венгерски даже раньше, чем по-английски. Потом, несмотря на разницу в десять месяцев, пошли в один класс школы Сент-Ансельмо. Оба играли в бейсбол, он на шорт-стопе, я на правом поле. Вечером на улице мы именовали себя «Призраки на кладбище» и «Пни банку». Я пошел на плавание — врачи говорили, что мне полезно после перенесенного полиомиелита, а Джеки, у которого руки росли откуда надо, учился рисованию. Ему не нужно было наращивать мышцы, он с рождения был крепышом. Даже когда мы вдвоем весили меньше взрослого мужчины и кто-то из цветных или братьев Кэрни обижал меня, он появлялся в полумраке переулка. Меня обзывали Соплей и Ковылякой из-за фиксатора на колене и особенностей походки. И все, что я мог, так это скорчиться за кустами дикой сирени и смотреть, как он врывается, бьет, подсекает и бодается. Мой обидчик оказывался на заднице в куче пыли, ошарашенный силой, таившейся в маленьком теле Джеки. И после этого он никогда не говорил, что я ему чем-то обязан. Он считал это… своей работой. Как бы вам объяснить? Ни один из братьев Кэрни, здоровых бугаев, которых, казалось нам, было человек тридцать, больше не задирал Джеки или меня после первой же стычки. А он был лишь маленьким и нежным мальчиком, который никогда не искал драки. Но, если уж ввязывался в нее, то не останавливался. Вообще. У него был такой вид… Ты понимал, что Джеки скорее умрет, чем отступит, и ему было неважно, если противник тоже готов стоять до конца.

Я не слышал от него ни единого дурного слова.

Кроме одного случая.

Сейчас это непривычно, а для нас было нормально.

Джеки назвали в честь моего отца. Все звали его Джеком, но там, откуда мы родом, его звали Януш. А меня назвали в честь папиного и дядиного отца, деда Ивана, который с бабушкой Салой жил недалеко от нас.

Его звали Джеки, меня зовут Ян.

Чтобы вы знали: это в принципе одно и то же имя, Иоанн. Как Иоанн Креститель, любила говорить моя мать.

У отца было два старших брата, Жозеф и Гастон. Они звали нас с Джеки парой валетов. Как два валета бьют пару десяток. Когда они нас видели, то хохотали и потом говорили:

— Пара валетов и человек с топором делят куш.

Человек с топором — это бубновый король. Они научили нас играть в покер, мне тогда было лет шесть. Они знали много игр — «Двойки», «Бейсбол», «Плюнь в океан».

Я больше не играю в карты.

— Удачный прикуп, — говорили они нам, когда гостили у бабушки Салы.

Дома они месяц ели за десятерых, а потом уезжали на полгода. Жозеф и Гастон были моряками торгового флота. Оба — старше отца, семей так и не завели, почти всегда в рейсах. Приезжая домой, они целовали нас в обе щеки, царапаясь бородами, широкими, как лопаты. Думаю, к нам относились по-особому, ведь мы были единственные мальчики в семье. Я был единственным ребенком, у Джеки потом появилась младшая сестра Карина.

Жозеф и Гастон первыми приехали в Америку. На заработанные на флоте деньги они перевезли остальных, задолго до того, как Гитлер захватил места, которые мы по привычке зовем Трансильванией. Да, теперь это Румыния, но отдельные части принадлежат другим республикам. Поделенная между разными странами Восточной Европы, Трансильвания не стала от этого богаче. Бабушка Сала плакала и молилась по-венгерски за горы, белые цветы и березы. Но ехать обратно никто не собирался.

А мамина семья, дедуля и бабуля, уже жили в Америке, когда туда эмигрировала семья отца.

Уже тогда они не были эмигрантами.

Они были американцами в третьем поколении. Жили сначала в Висконсине, потом в Чикаго, когда там были лишь поля вдоль эстакады метро. В шестнадцать лет наш прадед отправился на войну Севера и Юга. Он выжил и женился на девушке не старше себя. Они занимались сельским хозяйством, пока не произошел несчастный случай с плугом, после которого прадед, как и я, прихрамывал на одну ногу, только правую. Он брался за разную работу, пока не приехал в Чикаго. Благодаря хорошему вкусу он стал шляпным мастером.

Тогда богатые постоянно носили шляпы, каждый день. Прадед даже отправлял свои изделия в Майами и Канаду. Конечно, сначала ему пришлось пойти в ученики к старику Даго, хотя он был уже взрослым человеком, имел семью. Мастерская Даго делала прекрасные шляпы. Рубашки, костюмы, свитера. И делает их по сей день. Наконец, прадед открыл собственную мастерскую и лавку «Шляпы Корнелиуса». Никакого Корнелиуса там и в помине не было, но тогда, в начале XX века, ему казалось, что так звучит солиднее. Дедуля подрос и тоже занялся шляпами. Потом дедулин сын, мамин брат, решил учиться на юриста-криминалиста. Папа мне как-то сказал вполголоса, что шляпы, кажется, выходят из моды. Кроме того, он считал, что шляпа сжимает голову, и если ее носить целый день, то облысеешь.

Сам папа носил только синие рабочие штаны и рубашку. Еще у него был костюм, который он надевал на все свадьбы и похороны, и синий пиджак. У меня тоже один костюм, со свадьбы остался. Он давно уже на меня не налезает, хотя Джоани все грозится заставить меня гулять с ней по вечерам — будто ей мало дневной работы.

Как-то раз, перед тем как ему пришлось закрыть мастерскую, дедуля спросил папу — я зову своего отца папой, как принято в Америке; ему уже девяносто лет, и он, слава богу, чувствует себя хорошо — спросил, не хочет ли он присоединиться к семейному бизнесу. Но папа к тому времени уже вступил в профсоюз сантехников, как и его брат, мой дядя. На окраинах города шло бурное строительство, платили очень хорошо. Да, приходилось немало отстегивать профсоюзным боссам — и тогда, и сейчас. Но папа и дядя хотели быть самостоятельными, заниматься не только ремонтом, но и обустраивать новые дома и школы. Если бы они не переехали за пределы города, в пригород под названием Грант, то громилы из профсоюза переломали бы им ноги за сбивание цен в Чикаго, где у мафии было куплено все и вся. Поэтому они переехали. Купили кирпичный двухэтажный домик на две квартиры, который я помнил с детства, и принялись пахать.

Думаю, мой дедушка, дедуля, был очень расстроен. Он ничего не сказал, только вздыхал о старых временах. Как-то Джеки сказал ему, что, когда вырастет, будет делать отличные шляпы. Дедуля дал ему за это монету в полдоллара. Еще он подарил мне и Джеки шляпы. Джеки шляпа шла. Ему все шло, что бы ни надел. Я свою не носил. Сейчас головные уборы снова входят в моду — их носят негры, а молодежь хочет носить то, что носят чернокожие.

Это он, дедуля, передал нам реликвии. Я не имею в виду какие-то священные реликвии вроде частицы истинного креста. У них не было никакой магической или религиозной нагрузки.

И не могло быть.

В том-то и смысл.

Понимаете?

Ему они достались от отца. Дедуля хранил их в фирменной коробке «Шляпы Корнелиуса».

Он их отдал, когда нам с Джеки было по двенадцать лет.

Стояло лето. Мы сидели на низкой черной ограде из кованого железа, поджидали Патрисию Финниан. Это сестра Джоани, старшая из выводка, и каждый вечер она проходила мимо этого места. Патрисия была горячей штучкой. Она размахивала ярко-красной пластиковой сумочкой, тугой «хвост» ее черных волос плясал, как отдельное живое существо, фонари над головой подсвечивали ее груди под дешевым ситцевым платьицем. Другие девочки не устраивали такого представления, пересекая несколько улиц, отделявших наш Грант от Чикаго. Ей было семнадцать лет, и на нас с Джеки она даже не смотрела. На углу квартала ее подобрал Даго на длинном белом «Линкольне». Теперь Патрисия превратилась в настоящую леди. Она живет в Лейк-Форест, в доме размером с квартал. Нас с Джоани она приглашает в гости в канун Рождества, примерно так же, как король созывал своих конюхов преломить с ним хлеб в ночь Рождества Христова. Она дарит нам безделушки, над которыми мы с Джоани смеемся весь год, — что-то вроде хрустальных солонок с малюсенькими ложечками.

Тем вечером дедуля подозвал нас еще до того, как Патрисия вышла из дому. Он жил напротив нас, через один дом — позвал нас и сказал:

— Ребята, в этой коробке лежит кое-что, что я хочу вам показать.

Он развязал тесемки и снял крышку. На самом верху лежал флаг, свернутый в треугольник, как делают, когда погибает солдат. Флаг американский, но какой-то непонятный, с непривычным числом звезд, да такой старый, что белый фон стал желтым. Было понятно, что, если попытаться его развернуть, он рассыплется, как ветхая бумага. Под флагом мы увидели широкополую шляпу из черного фетра, грязную, всю в дырках и разрывах. Под ней лежали фотографии мужчины с огромными бакенбардами. На одном из снимков он держал на руках двух малышей, дедулю и его брата-близнеца Павла, который умер от скарлатины. У нас в семье есть склонность к близнецам, причем с обеих сторон — моя мать ведь тоже близнец.

Прадед служил в 6-м Висконсинском полку, который входил в Железную бригаду, туда набирали отчаянных смельчаков, шахтеров и фермеров, носивших большие черные шляпы. Широкополая шляпа в коробке принадлежала ему. Я подозреваю, что именно она привила прадеду любовь к шляпам, ведь такие головные уборы носили с гордостью. Дедуле к тому времени было лет восемьдесят, но он ничего не забывал, ни старого, ни нового. Он сказал, что его отец много чего умел делать, не только растить люцерну или делать хорошие шляпы. После продажи фермы он какое-то время учил рисованию дочек местного богача, но этим на жизнь не заработаешь. Прадед Николаи мог нарисовать что угодно, как говорил дедуля, от лица своей матери до рук мясника. Во время войны Севера и Юга он рисовал умирающих от жажды людей на полях Пенсильвании, которые просили о помощи по-голландски, по-немецки, по-ирландски или на каких-то других языках. Дедуля показал нам нотную тетрадь своего отца с черно-белой мраморированной обложкой — она была полна рисунков. Он листал ее хрупкие, пожелтевшие страницы, стараясь не смазать карандашных линий.

Джеки сказал:

— Дедуля, это отличные рисунки. Искусство и история. Их нужно отдать в Военный музей.

— Он рисовал это не для посторонних глаз, — ответил дедуля.

— Почему? — спросил Джеки.

Дед только пожал плечами, словно знал ответ, но не собирался сообщать его нам. Тогда-то Джеки, наверное, и заинтересовался искусством.

В коробке лежали несколько пуговиц и старый ботинок. Почти на самом дне мы увидели нож с двумя клинками и костяными накладками, завернутый в дамский платок.

Дедуля отдал его Джеки, потому что тот сидел ближе меня.

Открытый нож походил на насекомое, на богомола. Дедуля сказал, что прадедушке нож достался от солдата южан. Обезумев от голода, наш прадед пытался с его помощью выкапывать из земли батат — поле боя было прежде обычным полем. Однако ему негде было взять сухого дерева, чтобы запечь клубни. Они были слишком твердыми, чтобы есть их сырыми, к тому же у него шатались зубы.

— Солдаты страдали от цинги или дизентерии, — сказал дедуля.

— А он застрелил того южанина? — спросил я.

Дедуля выглянул в окно; цветные мальчишки пели вокруг костра, разожженного в мусорной урне на углу, под фонарем, где заканчивался Грант и начинался Чикаго.

— Эти ножи делал человек по фамилии Фернес, то есть Топка, — сказал дедуля. — Представьте, что у вас фамилия Топка. Изготавливала их компания Фернеса, но назывались они «ножами фирмы Барлоу». Это британская компания.

Я снова спросил, погиб ли тот неизвестный южанин, у которого наш прадед забрал нож, но тут появилась бабуля. Она дернула меня за волосы и скомандовала:

— Тссс! Хватит!

Тогда же в заднюю дверь вошла моя мама с кастрюлей, глянула на шляпную коробку и прищурилась на дедулю, словно он нехорошо выругался. Дедуля замолчал и надулся, как маленький ребенок. Он залез в самую глубину коробки и вытащил оттуда вязаное мужское кашне. В него был завернут подарок для меня — штык. Его закрепляли на стволе винтовки, а куда делась сама винтовка, никто не знал.

— Это американская история, Мэри, — сказал он.

— История войны, — добавила мама. — Хватит нам той войны, которая случилась, когда я была маленькой. Мы свое отвоевали.

Как выяснилось позже, мы, мальчишки, — еще нет.

Нож Джеки был лучше, без сомнения. Его можно было таскать с собой. Вытаскивать и изучать перед носом братьев Кэрни, словно раздумывая, кого первого порезать. Нож многое значил, но не сказать, чтобы Джеки он был особо нужен. Этим ножом он никогда и никому не причинял боли. Он резал им по дереву, потому что нож до сих пор был острым, как новый. Сначала Джеки вырезал для младшей сестры малюсенькие чайные чашечки из желудей. Потом выстрогал мечи для нас с ним, и мы обожгли их кончики в огне, так что дерево стало достаточно острым, чтобы проткнуть человеку кожу. Вскоре он стал вырезать скульптуры из кусков древесины вишни и махагона, которые отец и дядя приносили домой со строек, где проводили водопровод и канализацию. Он вырезал птиц. Потом ладони. И, наконец, цветы.

Тетя Мэгги заметила, что раскрытая роза напомнила ей историю Хозяйки Медной горы и Каменного цветка.

— Жил как-то мастер-камнерез, — начала она, — и он мог делать из камня и дерева цветы, которые казались живее настоящих. Но за талант ему пришлось бы заплатить любовью, забыть про свою мать и про верную возлюбленную. Поэтому он отверг этот дар и забыл Медную гору, пока ему не исполнилось девяносто…

Она только разминалась. Мы выбежали на улицу. Тетя Мэгги за одну сказку могла выпивать до трех чашек кофе. Если бы мы остались, то к концу рассказа нам самим было бы по девяносто лет. Это было невежливо, но мы слышали, как она расхохоталась нам вслед. В то время нам почти все сходило с рук.

Хотя ножик Барлоу был лучше моего подарка, Джеки сказал, что пятна на штыке, скорее всего, настоящая кровь. Я ответил, что готов поклясться: накладки на его ноже сделаны из кости тигра.

Так мы относились друг к другу. Каждому из нас хотелось, чтобы другой радовался. Не знаю, бывают ли настоящие братья такими вежливыми и чуткими. Наши матери были. И остаются. Дядя умер несколько лет назад; но тетя Мэгги живет у наших родителей, в Чешире.

Тогда мне казалось, что наши семьи отличались лишь тем, что родители Джеки жили на втором этаже. Из-за лестницы их квартира была чуть меньше нашей, зато там было больше комнат. Никто никогда не упоминал о том, что хоть наши отцы и называли себя партнерами и на грузовике красовалась надпись «Николаи и Николаи», на самом деле трещотка, трубный ключ и сам грузовик принадлежали моему папе. Как-то раз дядя забыл у Эмерсонов совершенно новый прочистной трос, а когда они за ним вернулись, трос, как выразился мой отец, уполз. Больше он ничего не сказал.

Посмеялся. Никаких упреков. Такое впечатление, что семья была кружевом, в котором и без того достаточно дыр, и нужно обращаться с ней аккуратно, чтобы не наделать новых.

Однажды мой папа подарил маме овечью шубку, потому что она родила недоношенную девочку и та не выжила, а мама Джеки обходилась длинной шалью, которую связала бабуля. Тетя не жаловалась. Она сказала:

— Мэри, воротник хорошо оттеняет твои волосы.

А мама ей тут же ответила:

— Мэгги, у нас один размер, ты тоже можешь ее носить…

— Ну что ты, Мэри. Если я ее испачкаю…

— Нет, сестричка, бери, когда будет нужно, в любое время…

В общем, было понятно, что им труднее сводить концы с концами, чем нашей семье, возможно, еще и потому, что дядя поигрывал на тотализаторе. Поэтому мы были поражены, когда он подарил Джеки на окончание школы машину — «Студебеккер». Далеко не новую, конечно, но чистую, как воротничок священника, без единой царапины. Мы сразу же узнали эту машину. Прежде ею владел Марти Яворски, торговец алмазами. Это значило, что пробега у нее миль двадцать, не больше. Дело в том, что реб Яворски ездил на этом ковре-самолете, таком черном, что тот мерцал, как река во время дождя, только по одному маршруту: в пятницу перед заходом солнца он со всей семьей ехал по бульвару в синагогу, а потом водитель привозил их обратно. Еще мы знали, что реб Яворски не отдал бы ее ни на цент дешевле реальной цены. Не потому, что он был еврей. Просто с чего бы вдруг? Когда человек занимается бриллиантами, скидок от него можно не ждать.

Потом, вечером в воскресенье, после окончания школы, мы узнали, почему дядя так поступил. Он принес десертное вишневое вино. И, вернувшись из церкви, не снял свой торжественный и старомодный воротничок. А за ужином встал и произнес:

— Я хочу сказать, что горд тем, что мой единственный сын, Януш Андреа Николаи, записался в Первую Кавалерийскую дивизию. Через девять дней после Рождества он отправляется за океан. С Божьей помощью он будет сражаться за горы, где жили наши предки и где они теперь спят вечным сном, освободившись от скорбей земных.

Тетя Магда вскочила, прижала передник к лицу, будто ей было стыдно, и выбежала из комнаты, моя мать рванулась за ней, что-то бросив на ходу дяде, — как в тот раз, когда мой отец отдал мистеру Эмерсону десять долларов, чтобы поставить на лошадь, несмотря на дядино пристрастие к азартным играм.

— Джек, — сказала мама позже. — Он единственный сын Мэгги. А если бы это был твой сын? Если бы это был Ян?

Так вот, дядя стоял, готовый расплакаться, и бокал из русского резного хрусталя в его руке горел, как икона со свечой в православной церкви на юге города — мы к тому времени уже посещали католическую церковь, а дедуля с бабулей по-прежнему молились в православной. Взрослые перешли в гостиную и включили радио. Коротковолновый приемник, который Гастон подарил дяде, мог ловить Би-би-си. Я стал расспрашивать Джеки, с чего он решил записаться добровольцем; его все равно в любой момент могли забрать, рано или поздно, но впервые в нашей жизни он сам поднял руку. Я понимал: как пить дать, это отец его заставил, потому что новоиспеченным иммигрантам приходилось все время что-то доказывать, ведь в глазах американцев мы были все равно что немцы.

С материнской стороны такого не было. И конечно, Джеки не мог в этом признаться.

Нам оставалось только допить вино, стоявшее на столе. Так мы и сделали. И перебрали. Джеки сказал:

— Давай прокатимся.

Мы вышли к машине, и нас обоих стошнило. Джеки пришлось остановиться у крыльца, чтобы отдышаться, вытереть руки тряпкой и прополоскать рот из шланга.

Я это помню.

Нора Финниан в комбинашке высунулась из окна напротив и закричала на весь квартал:

— Джеки, крутая у тебя тачка. Прокатишь как-нибудь?

Мне самому не терпелось сесть в машину; но при этом у меня было то же чувство, что и у тети Мэгги. Я не хотел, чтобы Джеки отправлялся на войну. От этой мысли мне становилось плохо, хотя я знал, что это долг всякого смелого человека. Мне и самому, видимо, требовалось что-то доказывать. Но я носил обувь с нарощенной подошвой, никогда не бегал и не ходил в спортзал, в уличных играх мог только принимать и передавать пасы. Девочкам я говорил, что мой любимый спорт — покер. Плавание помогло, и мне оно нравилось. Но все равно приходилось носить фиксатор, чтобы колено не сгибалось при ходьбе. Дорога в солдаты мне была закрыта. А Джеки бегал, как шальной ветер.

Он обгонял всех Кэрни, даже Эмона, самого младшего, тощего, словно его свили из проволоки и бумаги. Я иногда думаю, кем бы стал Джеки — с руками, созданными для красоты, и с талантом к бегу. Может, был бы сейчас профессором, несмотря на то что дядя не доверял книжным знаниям. Или профессиональным бейсболистом. Ведь на его игру приходили смотреть вербовщики из колледжей.

Тем вечером мы поехали покурить на кладбище «Семь печалей». На ночь закрывались только главные ворота, заднюю калитку не запирали — кому захочется ночью бродить по кладбищу? Из-за этого на некоторых могилах частенько стояли пивные банки. Одной из таких могил было место упокоения некоего Бенджамина Сигела, которого многие считали тем самым Багси. Вряд ли это был он. А вот надпись на могиле Джона Диллинджера не врала. Говорят, перед похоронами из его тела выковыряли ножом пули и продали их. Мы сидели там, курили, и я заметил, что Джеки теперь курит взатяжку. Потом он сказал:

— Давай пройдемся.

Все дорожки на кладбище мы знали как свои пять пальцев. Вечерами мы там много играли, для нас это было что-то вроде школьного двора.

Той ночью мы забрались в один из домишек, которые богачи покупали в качестве семейных склепов. Эту гробницу знали все: она была вся обвешана бусами, сделанными из маленьких зеркал. Между прутьями кованых решеток были вделаны зеркальные окошки. Серебристая крыша спускалась почти до земли. Принадлежал склеп цыганам. Дело было в июле, вскоре после летнего солнцестояния, самого длинного дня в году, и дети, или подданные, называйте как хотите, цыганских короля и королевы украсили решетки лентами — золотыми, красными и синими. Это место все считали проклятым, обходили его за версту, даже днем. Но Джеки подошел прямо к склепу и сорвал одну из ленточек. Я охнул, а он ощерился, почти оскалился на меня. Решил, видимо, что я трус.

— Только не говори, что купился на это дерьмо, — сказал он. — Зеркала, которые отпугнут дьявола, показав ему его собственную рожу? В это даже Магда и Мэри не верят.

Он говорил настолько иначе, что у меня волосы на загривке встали дыбом. Произносить имена наших матерей так, будто это соседские девчонки! Словно в нем лопнул приводной ремень вентилятора или скрипичная струна. Мы никогда не говорили так о матерях. Просто уму непостижимо.

И тут он достал барловский ножик и начал копаться в большом замке, что висел на двери.

— Сукин сын, — бормотал он себе под нос.

— Джеки, брось это, — сказал я. — Джеки, перестань!

Но он не обращал внимания. Словно я был никем, словно меня вообще не было рядом. Замок не поддавался. Джеки сдвинул шляпу на затылок и какое-то время ковырялся ножом в зубах. Потом его длинные, бледные пальцы что-то покрутили, повертели на замке, и дужка выскочила из запора.

— Что? — взвизгнул я. — Как это?

Боже, как я хотел, чтобы он остановился!

— Солнцестояние! — закричал Джеки. — У них что-то с этим связано. 06, два деления налево, потом 21, и… вот и вся комбинация. Я сразу об этом подумал, когда увидел ленты.

— Прекрати. Не хочу слышать. Заткнись.

Но Джеки уже возился с другим замком, врезанным глубоко в дверь вишневого дерева. Все местные дети знали историю цыганского короля и его жены, которые лет пятнадцать назад погибли в автомобильной аварии. Их похоронили, как святых, в стеклянных гробах, из которых выкачали воздух. Старики говорили, что она была наряжена в кружева и бархат, а он — в шелка, хотя королевой по рождению была именно она. Рома — особый народ, у них своя церковь, свои обычаи. Я знал только одного такого, он был хороший человек, отец девяти сыновей. Держались цыгане всегда отдельно от других.

В конце концов, Джеки выковырял замок из двери.

— Я иду домой, — сказал я. — Чтоб мне сдохнуть.

— Баба, — спокойно ответил Джеки и посмотрел на мою ногу, специально, чтобы я заметил.

В тот момент я его ненавидел.

Я ненавидел человека, которого всегда считал собственным отражением.

— Валяй, открывай, — бросил я, закуривая сигарету, чтобы не показать, как трясутся руки. — Заходи внутрь, мне плевать, твои проблемы.

Он так и сделал — встал на маленькую мраморную ступеньку. Чтобы видеть его, мне пришлось войти следом — свет практически не проникал внутрь.

По стенам там были устроены полки, как в сауне, на них лежали гробы, некоторые — совсем небольшие, белого цвета, обклеенные в самой широкой части зеркальцами. Там, где, как я понял, была голова, красовался ангелочек с розовыми крыльями. Дети. На крышках других, крупных гробов были вырезаны листья и лица. Это взрослые.

Вдруг раздался громкий звон колоколов. Мы с Джеки схватились друг за друга. Меня прошиб холодный пот, будто ледяной водой окатили. Оказалось, это всего лишь бренчали на ветру металлические трубы и бубенцы, которыми снаружи была обвешана крыша. Мы расхохотались…

…и пошли дальше.

Внутри склеп оказался точно такой, каким его описывали. Королева. Под стеклом.

На короля мы даже не взглянули.

Она была прекрасна: светлые волосы тщательно уложены вокруг головы, кожа белая и мягкая на вид, как мыло, поры размером с мельчайшие дырочки на губке, но не уродливые. Видимо, в аварии пострадали внутренние органы, не лицо. Она лежала там, как статуя, глаза открыты и подернуты молочной поволокой; будь она живой, то казалась бы ослепшей. На шее — жемчужное ожерелье, собранное из нескольких ниток. Похожее на воротник у фараонов, только посередине ожерелья красовался рубин размером с гриб, вроде тех, что покупает бабуля. На всех пальцах — по кольцу с большим квадратным рубином.

— Стекло, — сказал я. — Это стекло. Рубины никто хоронить не будет.

— Это рубины, — ответил Джеки. — Стекло было бы ярко-красным.

Он взял нож и постучал по стеклу гроба.

— Тащи камень, — приказал он мне.

— И не подумаю, — ответил я. — Тут удар будет, как пушечный выстрел.

— Мне нужен алмаз, — сказал Джеки.

— Нам обоим он бы пригодился.

— У тебя в перстне на окончание школы был бриллиант.

— Это же так, пылинка.

— Сойдет. Грань у него есть. Смотри. Вершина, как у пирамиды.

Он взял меня за руку, как девушку, стянул кольцо и процарапал окружность над лицом королевы. Потом постучал рукояткой ножа, и вскоре стеклянный кружок провалился внутрь, а наружу вырвался затхлый воздух с запахом мертвечины. Королева не рассыпалась в прах, как можно было бы подумать. Но я не мог там дышать. Запах был не то чтобы совершенно невыносимый, но отвратительный. Как бывает, когда забудешь про еду в кастрюле и она успевает хорошенько протухнуть.

Джеки залез в отверстие и взял руку королевы, словно приглашая ее на танец, и начал снимать кольца. Я вышел наружу из-за запаха и слышал, как в карман Джеки падают кольца, одно за другим. Звук, который ни с чем не спутаешь, как звук аварии на улице — один раз услышишь, и с тех пор каждый раз все внутри будет сжиматься. А потом звук изменился. На пол градом полетели жемчужины — Джеки разрезал ожерелье ножом. Он пытался снять с нее жемчуг. Снять ожерелье целиком он не смог. Я невольно представил себе, как он тянет труп к себе, чтобы жемчуг не укатился к ногам, как пытается перекинуть тяжелый жгут через корону, и ее голова болтается вперед-назад, лязгая отвисшей челюстью. Я повернулся и побежал со всех ног. Плевать на все. Я ковылял, несмотря на то что моя нога налилась огнем, я ковылял и ковылял, пока не дохромал до аптеки на Халстед-стрит. Там я заказал ванильную колу и тут же залпом выпил весь стакан. Я не знал, куда теперь идти. Просто стоял там и все. Позже Джеки подобрал меня, не проронив ни слова. Я тоже молчал.

Мы никогда не говорили о той истории.

Через неделю я встретил его родителей на улице. На тете Мэгги был короткий жакет с воротником из лисицы. Дядя надел двубортный пиджак. Увидев меня, он очень смутился. Джеки накупил цветов и золотое распятие для Патрисии Финниан, а как-то вечером я видел их в «Студебеккере», она обнимала его за шею. Джеки смотрел вперед, хотя Патрисия была лет на пять его старше. Он подарил новые столы для игр приюту, где жили отсталые дети. Деньги разошлись быстро. Не знаю, кому он сбыл камни. Точно не Яворски или кому-то еще, кто знал нашу семью или мог нас известить.

Про «осквернение» гробницы писали в «Чикаго Америкэн». Королеву звали Магда, как мою тетю. Но к тому времени Джеки уже отправился в учебку.

Он вернулся после Рождества.

Я хорошо следил за машиной. Джеки сказал, что я могу брать ее в любое время, но я садился за руль лишь по воскресеньям, чтобы покатать Нору Финниан. Потом я парковал «Студебеккер» перед домом, мыл и натирал воском. Подтягивались соседские ребята. Пэт и Томми Кэрни, Луи и Герман Козык — Герман к тому времени уже был женат. Это была хорошая машина. Я считал ее почти своей.

Отец получил хороший заказ и решил, что меня нужно отправить в колледж. Для начала он устроил меня клерком в банк, в этом ему помог мистер Кохацки, который застраивал кварталы на месте отеля «Уандерленд». У меня было всего два костюма на неделю, и, чтобы как-то разнообразить мой гардероб, Карина, сестра Джеки, соорудила рубашку из лоскутов, оставшихся на курсах кройки и шитья, которые она посещала. Получилась красная рубашка с синим воротником. Карина подарила мне ее за неделю до того, как из Форт-Леонард-Вуд, штат Миссури, вернулся ненадолго Джеки. Дядя и тетя собирались устроить праздничный ужин перед его отъездом (ввиду того что Джеки говорил по-немецки, по-венгерски и немного по-русски и по-польски — умный он все-таки был парень! — его направляли на Восточный фронт). Поэтому я решил привести себя в порядок, сходил в парикмахерскую, чисто побрился и подстригся аж на три доллара.

Когда я пришел домой, мама пила кофе с тетей Магдой.

Та вдруг уронила чашку и закричала, а мама посмотрела на меня так, словно сейчас даст затрещину.

Тетя убежала к себе, на второй этаж.

— Какого черта? — от неожиданности я выругался в присутствии матери.

— Я что, дурака вырастила? — закричала она на меня. — Ты чего вздумал стричься перед отъездом кузена на фронт?!

Она трижды плюнула на пол, как делала бабуля, когда кто-то садился за угол стола или птица билась в окно.

— Ты что, не знаешь, что это ужасная примета, хуже не придумаешь?

Она приказала мне отправиться к парикмахеру, собрать свои волосы и сжечь их; я пообещал, но боже милостивый, кто станет такое делать? Я сидел на крыльце, пока со стороны Шеффилд-авеню не показался Джеки с вещмешком на плече. Он сильно вытянулся. Выглядел очень взрослым, хотя ему было семнадцать, как и мне. Я почувствовал себя его младшим братом.

— Там расслабиться не дают, — сказал он, закатав рукав, чтобы я увидел бицепс: как будто под кожу яблоко запихнули.

Он расцеловал меня в обе щеки.

— Приведешь сегодня Нору? — спросил Джеки.

Из писем он знал, что я встречаюсь с Норой. Тут на улицу выбежала тетя Мэгги — она успела отвесить мне взгляд, от которого и молоко бы скисло.

Тем вечером реб Яворски напился и поднимал тосты за Джеки и других новобранцев, говорил, что они, как Маккавеи, спасают его народ и всех хороших людей. Нас навестили соседи со всего района — они входили и выходили, в конце концов, моя мать просто сгребла в охапку газеты, которыми застилала линолеум, чтобы не пачкался, и села за пианино. Она играла и старые произведения, вроде Шопена и вальсов, и новые песни, про девушек, которые ждали парней, что не вернулись домой, или парней, что все-таки вернулись. Пришла и Нора, как только освободилась — она работала в парфюмерном магазине.

Тогда это и случилось. Почти сразу после ее прихода.

Да, мы выпили чуточку вина. Джеки сказал, что уже привык к вину. В армии пивом поили бесплатно. Я тоже не был пьян. Нора была ирландкой, но Джеки расцеловал ее по нашему обычаю, в обе щеки.

— Позаботься о моем брате, пока я не вернусь, — сказал он. И кивнул Джоани, которая тогда училась в шестом классе, но явилась на ужин на высоких каблуках. — Маленькая Джоани, — сказал он.

— Тебе так идет форма, — сказала Нора.

Я жутко ревновал.

Черные волосы Норы были пострижены очень коротко по тогдашней моде, а ее глаза, как бывает у некоторых ирландцев, походили на взбаламученный после грозы пруд. Мама злилась, что меня зациклило на ирландках, но при виде этих глаз она таяла. У Джоани — такие же глаза.

Нора — теперь сестра Мэри Доминик, она удалилась от мирской жизни в бенедиктинский монастырь. Она могла быть и сестрой Элеанор Финниан, но не захотела. Видеться ей разрешается только с сестрами, отцом и матерью, и то раз в полгода, через зарешеченное окно. Нора ушла в монастырь в восемнадцать лет, той же весной. Но тогда, на ужине, она была просто красивой девушкой, любила смеяться и танцевать — такая же, как и четыре ее сестры. Их отец, Финниан-старший, не на шутку опасался, что не сможет выдать ее замуж, столько было в нашем пригороде Финниановых дочек. Никогда я не слышал от нее странных слов, ни до ни после того вечера. Лишь через несколько лет, когда мы вместе со всей семьей Финнианов присутствовали на ее пострижении и я увидел ее невестой Иисуса в чудном свадебном платье — она смотрела на меня, не на сестер, а на меня. Взгляд был такой, что мне показалась, будто она взяла меня двумя пальцами за кожу под подбородком и крепко ущипнула.

Я понял, что она помнила тот вечер.

Она помнила, что с ней что-то произошло. Это ее напугало — представьте, что кто-то стучится вам в ребра изнутри, и это не ваше сердце. На своем постриге Нора без слов дала мне это понять.

Я уверен, что сама Нора не знала, что за слова слетели с ее губ, но она видела наши с Джеки лица и нашу реакцию. Видимо, у нее осталось только ощущение, как статическое электричество, которое чувствуешь кожей перед грозой. Просто те слова были произнесены не ее голосом. У Норы голос был звонкий, как смех, — казалось, она тебя дразнит или флиртует. А в тот момент ее голос стал медленным и мертвым, будто доносился из других времен, из далекого прошлого.

Я точно знаю, что из-за этого она и ушла в монастырь. Ее мать, наверное, даже гордилась: вырастить монахиню — это почти как вырастить священника, на ступень ниже. Но если бы не то происшествие на вечеринке, у Норы сейчас был бы муж и выводок детей. Нора не была бледной богомолкой, она была рождена для радостей и проказ. Кэтлин более религиозна. Да и Джоани, моя жена, ей не уступала. Но произошло что-то, чему Нора не смогла бы подобрать названия — как и мы сами. И если она знает хотя бы половину того, что я знаю сейчас, то, должно быть, просыпается на своей железной кровати в ледяном поту и молит милостивого Господа о защите.

Я часто думаю о том, как она там, одна, и молюсь, чтобы она не узнала того, что знаю я. Надеюсь, у нее сохранилось просто смутное ощущение, как воспоминания ребенка о прабабушке, умершей много поколений назад. Нора не заслуживает такого груза. Да никто не заслуживает. А она была хорошей девочкой.

Все началось, когда Джеки выудил из кармана крохотный крестик, вырезанный из древесины яблони. Я уже говорил, он еще до армии наловчился вырезать своим ножиком довольно сложные вещи, а потом коротал время за резьбой и в казарме учебного лагеря. Его карманы были набиты безделушками: тиграми и цепями из единого куска дерева, маленькими ковбоями на лошадях, которых он дарил малышам в квартале, деревцами. Тете Мэгги он прислал чашку и чайник. Ему это давалось просто и естественно. Он резал так же непринужденно, как я или вы сдаете колоду карт. То, что для Норы он вытащил крест, а не цветок или звезду, было простым совпадением. Мы знали, что Нора скоро станет такой же необузданной, как и Патрисия. По крайней мере, я на это надеялся. Я надеялся, что мне достанется нечто большее, чем поцелуй. Может, и Джеки на что-то надеялся. Девушки тогда были очень снисходительны к парням, которые, возможно, отправлялись на верную смерть. И тем не менее в руках у Джеки оказался крест с разными завитушками и даже маленьким, грубым подобием тела Христова.

Джеки отдал ей крест. Она с восторгом потянулась за ним; но потом сжала свои нежные бледные ладони. Она посмотрела на них — ногти впились в кожу, как когти.

И потом голос — чужой, не Норы — вырвался из ее уст:

— Хозяин этого ножа не был убит. Он умер от жажды. Он мучился три дня.

Джеки аж подпрыгнул. Крестик выпал у него из рук и упал на ковер.

— Кость на рукоятке ножа принадлежит земле. Это была волчья кость. Кость Зоры.

Я не собирался пугать Нору, но почти завопил:

— Чья? Зоры или Норы?

Я надеялся, что она просто назвала свое имя. Но уже знал, что это не так. Разумеется, я сразу вспомнил древнюю богиню полуночи и рассвета, темную женщину Зорайю, о которой нам, детям, рассказывали бабуля и бабушка Сала.

Нора меня не поняла. Она расхохоталась и снова стала собой.

— Кто такая Зора? — хихикала она. — Ты забыл, как меня зовут? Нора!

Она взяла бутылку пива из ведра со льдом — оглянулась, чтобы убедиться, что родители этого не видели, — и нагнулась, чтобы поднять с пола крест.

— Очень красивая вещь. Спасибо, Джек.

Нора потянулась, чтобы по-девичьи обнять его в знак благодарности. Но лицо Джеки было белым и влажным, как сырое тесто. Он напрягся и отпрянул от Норы, не сказав ни слова. Всего секунду Джеки с Норой смотрели друг другу в глаза, словно их связывала невидимая проволока. Милая, привычная улыбка Норы исчезла с ее лица. Она густо покраснела, будто кто-то плеснул ей в лицо ковшик женских румян. Потом Нора вцепилась в подол и развернулась, как в танце, — обычно она так делала, чтобы все разглядели ее стройные ноги в хлопковом колоколе юбки.

— Увидимся, ребята, — крикнула она нам.

— Ты тоже слышал, — сказал мне Джеки очень тихо, чтобы никто из толпившихся вокруг него не услышал.

Он вынул нож из кармана и предложил мне. Я не взял. Я выставил перед собой ладони, словно заслоняясь от огня. Джеки сказал:

— Давай, Ян, отдай его в Военный музей. Бесплатно.

Я ответил, что скажу дедуле, чтобы тот отнес его в музей, а пока пускай Джеки уберет эту штуку.

Мы оба знали, что дедуля этого не сделает. Мы не знали, был ли нож проклятым до того, как Джеки с его помощью вломился в склеп, — проклят нашим предком-солдатом, который украл его у умирающего, — или же дело было во вскрытой могиле? Но мы знали, что проклятье перешло с ножа на Джеки, и неважно, сколько он вырежет крестов. Мы видели, что оно было настолько сильным, что на минуту перекинулось даже на Нору. Черт знает почему. Может, из-за многих слоев грехов, старых и новых, в которых сам Джеки, возможно, был не виноват, просто нож лежал в коробке, ждал момента и набросился на ничего не подозревающую жертву, изменяя ее, шаг за шагом, превращая частицы добра в гниль.

Я быстро сказал кузену:

— Все кончилось. Странная была штука, но случаются и более странные вещи.

— Неважно, — сказал в конце концов Джеки, после того как подошел к столу и опрокинул стопку виски. — Ничего уже не исправить.

Он провел рукой по ежику волос и сжал лоб. Затем потянул за руку Патрисию Финниан и закружился с ней так, что их бедра свивались, подобно змеям. А потом они уехали. Вдвоем. Когда они вернулись, гости давно разошлись. Я услышал, как подъехала машина, лишь потому что не мог заснуть. Думаю, Патрисии не впервой было заявляться домой на рассвете, а вот тетя Мэгги утром была в ярости. Она грохнула чашку с кофе на стол перед Джеки, словно хотела облить его и обварить. Но Джеки дал понять, что он больше не маменькин сынок, и только попросил сахара. Если ему можно было отправиться на войну, то провести ночь с женщиной он тем более имел право.

Вечером, в честь наступающего Рождества, мы все поставили ноги на топор, лежащий под столом, — семейная традиция, на удачу на следующий год. Дядя Гастон и дядя Жозеф тоже были с нами. Они подняли бокалы за Джеки и за меня.

— За пару валетов, — провозгласил дядя Жозеф, потом поглядел на реба Яворски, который зашел к нам на ужин, хотя наши странные обычаи ничего не значили ни для него, ни для его жены и трех детей, как, впрочем, и их обычаи для нас.

— За бубнового короля, короля бриллиантов, — добавил дядя Жозеф.

Мистер Яворски покраснел. Думаю, заговаривать о чьем-то богатстве было дурным тоном. Хорошо, что зашел реб Яворски. Как и мы, он приехал из Европы и тоже волновался за тех, кто там остался. Дети у него были еще маленькие, в солдаты не годились, а сам он был слишком стар для армии. Но в Польше у него оставался брат.

Я отвез Джеки на вокзал на его машине. На нем была зеленая форма. Он смахнул рукавом какую-то грязь с черного капота. Я отдал кузену вещмешок и попросил его не изображать из себя героя.

— Только не я, братец Ян, — ответил Джеки. — В один прекрасный день я вернусь за сладкой Патрисией.

Но когда я потянулся, чтобы обнять его, он отстранился.

— Бывай, — сказал он и пошел вверх по лестнице.

Это было неправильно. Все это было неправильно — мы не должны были так расставаться. Я подумал, что Джеки не хочет, чтобы эта непонятная пакость перескочила на меня.


Женился я довольно молодым.

Джоани только исполнилось семнадцать, но она уже расцвела. Мы долго ходили на танцы и в кино, прежде чем завели детей — наши сверстники давно уже стали мамами и папами.

Моя поездка на могилу Джеки была почти спонтанной: я просто сел в самолет и полетел. У меня было не так много свободного времени, учитывая, что требовалось помогать Джоани и девочкам, не говоря уже о том, что я стал владельцем «Николаи и Николаи: Сантехника и отопление». Но сама Джоани сказала мне, чтобы я ехал, что Сэм, мой помощник, неделю как-нибудь управится и без меня. Она знала, что меня грызут мысли о Джеки, она слышала от своей матери, как близки мы с ним были в детстве. Денег на дорогу мне хватало, а Джоани не выказала ни малейшего желания ехать со мной. Для нее Восточная Европа все еще оставалась кровавым местом. Под словом «путешествие» она понимала поездку в Калифорнию или Флориду. Ехать на землю предков ей совсем не хотелось.

— Ты был добр ко мне, Джан, — сказала она очень серьезно. — Ты не пил, ни разу не повысил голос на меня или детей. Если тебе необходимо это сделать, то делай.

Кошмары начались задолго до нашей женитьбы. Кажется, Джоани надеялась, что поездка поможет мне от них избавиться.

По прибытии я арендовал в аэропорту какую-то развалюху и поехал по узким дорогам среди лесистых холмов. Нужное место я отыскал без труда — там было все точно так, как описывал мне в письмах боевой товарищ Джеки по имени Антон. Он рассказал, как они отбились ночью от своего подразделения и «словно с каждым вдохом глотали туман». Их окружали Карпатские горы.

Наступил март, но леса были темными и полными снега. Они нашли какую-то полянку, и Джеки вынул нож, чтобы настрогать лучин на растопку. Еще он заточил веточку на случай, если они увидят кролика. Из еды у них остались лишь старые галеты. На солдатах были теплые шапки и шинели, но обувь насквозь промокла.

Они забрели так далеко, что уже не слышали выстрелов с поля боя.

Наконец, они нарубили хвойных веток и сгрудились у костра, чтобы согреться.

Незадолго до полуночи Антон проснулся, услышав голос Джеки. Он открыл глаза.

На поляне, прямо в снегу, стояла женщина в длинном белом платье, с непокрытой головой и короткими черными волосами. На ней не было теплой одежды, но женщина, кажется, не мерзла. Она стояла, протянув руку.

— Это был не я, — умолял Джеки. — Это мой дед, нет, мой прадед забрал его. А с кольцами — тогда я был лишь ребенком, глупым ребенком. Многие делают вещи и похуже.

Женщина лишь покачала головой и протянула руку. Наконец, Джеки вложил барловский нож в ее ладонь.

Нож провалился сквозь нее и звякнул о камень.

Антон писал, что он пытался заснуть. Он лег и закрыл глаза. Он лежал лицом в снегу и не двигался, пока кожа не начала гореть. Когда он хотел пить, то ел снег. Так тянулись часы. Антон накинул на голову зеленую шинель и не шевельнулся, даже когда услышал крик Джеки. Он был похож на нас, бабушка рассказывала ему истории про Вилли и Вампира. Прекрасная дева без теплой одежды, думал он, ее нежная кожа беззащитна перед ветром. Полураздетая, с голыми руками. Сумасшедшая, решил он, из больницы, обозначенной на их карте. Эта бедная земля, которую футболят друг другу большие страны-задиры. Но все это время, даже под шинелью, он ощущал присутствие той женщины, беззвучное и терпеливое. Наконец она сказала:

— Ты будешь жить долго и увидишь много детей, Иван.

Антон клялся, что слышал эти слова. Он спрашивал, кто этот Иван. В первом же письме. Лишь через несколько лет, в восьмом или десятом письме, я признался, что Иван — это мое имя.

К тому времени, как я вступил в пору, которую называют средним возрастом, в любой аптеке за несколько часов могли сделать копию фотографии, даже очень старой. Я заказал дубликат моего снимка с Норой, с той самой вечеринки. Я вложил увеличенную фотографию в конверт соответствующего размера и отослал Антону. Я знал, что он ответит: женщина в белом платье была Норой. Ответ пришел заказным письмом: «Да».

Больше мы с ним не общались. Мои письма к нему возвращались обратно невскрытыми, но на конверте ни разу не было пометки «Адресат выбыл».

Но он успел мне написать, чем все кончилось. Я верю ему. Но объяснить не могу.

Утром Антон нашел Джеки мертвым. Вы уже догадались. Нож лежал у его головы, с его помощью Антон срезал молодую березку, сделал из нее две перекладины и связал их берестой в крест. Он завалил тело Джеки камнями, прочел молитву, потом швырнул нож как можно дальше и услышал, как тот ударился о скалу. Он побежал. Немецкие патрули прочесывали леса в поисках солдат, но его они проглядели. Он прошел мимо них, словно сам стал туманом. Антон бежал, пока его ботинки не превратились в лохмотья, потом бежал босиком. Затем он набрел на сарай местного крестьянина. Крестьянин делал вид, что он не знал, что у него прячется Антон, но каждую ночь оставлял в укромном месте еду.

В последнем письме Антон написал, что на теле Джеки не было никаких следов — ни ранений, ни даже капли крови.

Лишь громадный гвоздь пронзил его руку.

Но крови вокруг раны не было. Гвоздь походил на те, что используют кровельщики. Вокруг были дикие места, ни деревни, ни фермы поблизости, и откуда-то взялся гвоздь. Казалось, он явился из той самой легенды, про гвозди для распятия Господа, которые никто не хотел ковать, пока за городом не нашлась какая-то цыганка. Она выковала гвозди, не зная их предназначения, как Джеки вырезал цветы.


Я так и не пошел в колледж.

Я работал вместе с папой. Когда он постарел, я занялся компанией, а он вел бухгалтерию. Имена на грузовике оставались теми же, хотя фирма состояла из меня, Сэма и сына Карины, Брайана Ольски. Не было больше братьев Николаи. Я надеялся, что у меня будут сыновья, но рождались только девочки, пять дочерей, как у мистера Финниана. Ну что ж теперь! Все мои дочери родили сыновей. У меня семеро внуков. Дочь Полли учится в колледже на учителя, но хочет продолжить мой бизнес, переименовать его в «Николаи и дочь». Сомневаюсь, что она это сделает, но семейный бизнес, конечно, неплохо.

Она ничего не боится.

Я боюсь.

На том поле в Карпатах почти весь день и следующее утро я потратил на поиски барловского ножа. Я знал, что не ошибся местом, потому что Антон тоже на него возвращался и сделал несколько снимков. Груда камней, похожая на перевернутую лодку, и березка, которую Антон посадил у изголовья Джеки. Она выросла в целое дерево с беспокойными ветвями.

Но я не нашел ножа.

Нашел гвоздь. Прошло уже двадцать пять лет. Он должен был уйти в землю примерно на фут, и это не считая зимних снегов и летних оползней. Но он лежал там и ждал меня. И хотя дня не проходило, чтобы я не скучал по Джеки, мне было ясно: если я сейчас подниму гвоздь, все, что увидел Джеки в тени этой горы, накинется и на меня. Я оставил его на месте.

Через много лет одна из девчонок упомянула музыкальную группу «Девятидюймовые гвозди». Резче, чем следовало, я спросил у нее, что значит это название. Как-то раз, в машине, мы поймали их песню по радио. Полли прибавила звук. Было такое впечатление, что кто-то до смерти запинал церковный орган.

Я никому об этом не рассказывал. Только маме. Она пыталась пошутить, но у нее погрустнело лицо. Она сотворила крестное знамение, православный крест: лоб, живот, два сердца.

Чистая случайность, что Джеки получил нож, а я — штык. У дедули не было любимчиков. Что, если Джеки досталась участь, предназначавшаяся мне? Не был ли тот гвоздь — без меток, лежавший на поверхности, — безмолвным обвинением? Сами по себе мы, Николаи, живем долго. Полли вон зовет меня «дедом», а я еще лет двадцать протяну. Что, если ты меняешься с кем-то судьбой, с кем-то, настолько на тебя похожим, что ты обманываешь самого Бога — Бога или кого-то еще на другой стороне, кого-то, кто ждет?

Что, если судьба не отчаялась и знает мое имя? Как сказал Джеки, ничего уже не исправить.

О рассказе «Подарок судьбы»

Вечного Брэдбери пою!

Когда я была очень молода, а Брэдбери был уже пожилым человеком, я как-то попыталась впечатлить парня, который мне очень нравился, чтением вслух для его маленькой дочери. Рассказ, который я читала, назывался «Электрическое тело пою!». Если вы видели очаровательную телепостановку 1982 года с участием Эдварда Херрманна, то помните ее как «Электрическую бабушку».

Я получила больше, чем ожидала.

Как и все дети в школе, я читала «Вино из одуванчиков» и повесть «Канун всех святых».

Но, вернувшись к Рэю Брэдбери уже взрослой, я поняла, что не могу осилить «Электрическое тело пою!» за один раз. И вовсе не из-за того, что девочке, которой тогда было лет шесть, стало скучно. Ей не было скучно.

Из-за меня.

Мне не было скучно.

Я была потрясена — сначала мастерством автора, а потом эмоциями, которые не смогла сдержать моя недавно обретенная «взрослость». Я сидела в кресле-качалке и плакала, как в тот, первый раз, когда я прочла, что Шарлотта была не просто хорошим другом, но и хорошим писателем.

Я чувствовала, что обрела что-то давно утраченное и дорогое мне, что-то, потерянное так давно, что я заставила себя забыть, каким чудесным оно было, — забыть, чтобы не скучать по нему.

Я забыла, как хорош Рэй Брэдбери. Я забыла, какие тонкие и обманчивые у него истории, подобно «Дерево растет в Бруклине» Бетти Смит и «Убить пересмешника» Нелл Харпер Ли. Их раздирают страшные тайны, которые взрослые привыкли не замечать и делать вид, что их не существует.

На случай, если вы не читали «Электрическое тело пою!»: это рассказ об овдовевшем отце, который везет детей на завод, где для них собирают робота-няню, идеальную бабушку. И получился идеальный рассказ, один из самых идеально выстроенных и трогательных рассказов, что я только читала. Постепенно, как и полагается детям (посмотрите хотя бы «Историю игрушек — 3»), они перерастают потребность в бабушке, которая может вытягивать нить для воздушного змея прямо из пальца. Но потом, потеряв отца и вырастив собственных детей, эти дети — уже пожилые люди — возвращаются к своей электрической бабушке, такой же любящей и живой, как раньше.

Через пару дней я снова читала вслух для той же девочки. Рассказ назывался «Возвращение»: каждый год, на Хеллоуин, собирается большая семья, состоящая из вампиров, оборотней и вурдалаков всех мастей. Единственный, кто этому не рад, — Тимоти, младший из детей, который родился инвалидом, мутантом. Тимоти жутко не повезло — он обычный человек.

В конце рассказа мать Тимоти (прообраз Мортишии Аддамс) утешает его. Она обещает, что, когда он умрет, она будет навещать его в канун Дня всех святых и переносить в местечко поукромнее.

Если прежде я была потрясена, то тут совсем расклеилась. Брэдбери местами не менее сентиментален, чем Стейнбек, но он никогда не бывает приторным. Это простое повторение искренних человеческих эмоций, от которых невозможно устать или отгородиться.

Моим отношениям с папой той девочки не суждено было длиться долго. Он, должно быть, решил, что я плакса. Ну и ладно.

Вскоре после этого я написала Рэю Брэдбери.

Это было так давно, что в редакции новостей, где я тогда работала, рядом с компьютером еще стояла пишущая машинка, а сам компьютер был размером с холодильник. Я уже не помню, что конкретно писала, кроме одной вещи: я надеялась, что когда-нибудь смогу написать произведение с такой же странной смесью ужаса и нежности.

Как сейчас помню лицо курьера крупной редакции телевизионных новостей, которому довелось доставить адресату письмо в конверте, разрисованном драконами, ведьмами, мрачными замками, жуткими деревьями и зловещими летучими мышами с горящими глазами.

Адресовано оно было «Жаклин Митчард, очень хорошей писательнице».

Я снова расплакалась.

С этого началась наша переписка и дружба, длившаяся тридцать лет. Мы много писали друг другу, несколько раз обедали вместе. Однажды, когда этот великий человек заезжал в город неподалеку (как эксперт по вампирам, он выступал перед национальной конвенцией дантистов), я притащилась на встречу с читателями, нагруженная книгами, чтобы он подписал по экземпляру для каждого из моих шести (на тот момент) детей.

— А я вас знаю! — сказал Рэй со смешком, и мы обсудили множество тем — и мои надежды на экранизацию «Возвращения», и то, что детство мистера Брэдбери пришлось на ту же эпоху, что и молодые годы Рональда Рейгана в Диксоне, штат Иллинойс, помогло в написании «Марсианских хроник».

Он сам это сказал.

Причина, по которой Род Серлинг и некоторые другие писатели добились успеха в очень специфической сфере научной фантастики и ужасов (это справедливо и для их преемников, особенно Стивена Кинга), — их умение подмечать странности в обыденной жизни. Почему бы нет, спросили они? Кто бы не хотел, чтобы его бабушка никогда не уставала играть, не оставляла ребенка одного, не грустила и не обижалась на внуков — даже когда они перестали в ней нуждаться? Кто не стал бы скорбеть о смертном ребенке, родившемся в семье бессмертных монстров? Что за человек решит завести себе в качестве домашнего животного ребенка другого вида, инопланетянина с Венеры? (На этот вопрос мы можем получить ответ, если присмотримся к тем, кто покупает детенышей шимпанзе и пытается их выращивать — они ведь почти люди, только не такие, как мы.)

Рэй Брэдбери открыл мне, что секрет писательства — секрет жизни. Наблюдай. Будь щедрым. Будь честен в эмоциях. Запоминай детали. Замечай невозможное в обыденном. Показывай, но не манипулируй.

Сейчас мистеру Брэдбери 92 года.

Не так давно я читала «Электрическое тело пою!» сыну Уиллу, седьмому из моих девяти детей — он учится во втором классе. Рассказ не показался мне заезженным, хотя я читала его много раз. Он не устарел. Он был тонким, веселым и точным, как и раньше, и по-прежнему брал за душу.

— А неплохо было бы убрать тебя куда-нибудь, пока мы все не постареем, — предположил Уилл с детской прямолинейностью.

— Неплохо, — ответила я. — Но я бы предпочла убрать куда-нибудь маму твоего папы.

У меня тоже все в порядке с прямолинейностью.

Но это было бы неплохо. Даже, сказала бы я, хорошо. Миры Брэдбери могут быть жесткими, иногда жестокими, но никогда — злыми. Что бы ни произошло с персонажами, они будут находиться под чуткой защитой человека, писателя, который ценил человеческое достоинство и предупреждал о человеческих изъянах и считал, что наполнять то и другое должен юмор.

Когда мне было почти сорок, через пятнадцать с лишним лет после первого письма, я отослала мистеру Брэдбери мой первый роман. Я не рассчитывала на ответ — у писателя были проблемы со здоровьем, и только недавно стало лучше. Однако через неделю я получила записку, написанную Брэдбери собственноручно.

«Ну что? Я был прав?» — говорилось в ней.

Тогда — да и сейчас — мне кажется, что в большинстве случаев он не ошибался.

Когда я села за написание моего первого рассказа в жанре ужасов, «Подарок судьбы» (который представлен здесь на ваш суд), то следовала примеру Рэя Брэдбери почти бессознательно, я не представляла, как много о нем думала.

Некоторые самые странные детали повествования о сестре Николаи взяты с моего семейного древа: у моей бабушки действительно были две кузины-близняшки, которых взяли замуж двое братьев; мальчик, который ограбил цыганскую королеву и всю жизнь этим тяготился, существовал на самом деле. Другие детали и события заимствованы из жизней иных людей, включая пять сестер-ирландок, четыре из которых ушли в монастырь (хотя ни одна из них не стала вампиром с даром телепортации).

Я старалась, чтобы все было скромным. Ржавый нож. Хромая нога. Сантехник, как мой отец, в партнерстве с шурином, как мой отец. Двухэтажный домик в районе, все звуки и запахи которого я знаю, как «Отче наш».

Возможно, поэтому я и люблю этот рассказ. Я восхищаюсь им, почти как если бы чья-то другая рука вдохновляла и направляла мое перо.

Может, так и случилось.

У Рэя Брэдбери есть много детей и множество наследников.

Жаклин Митчард

Загрузка...