Через проем между передними сиденьями дует струя холодильничного воздуха, шевеля редкие волосы на висках комиссара. Немного померзнуть не так уж и неприятно, хотя можно подумать, что этим холодом веет от Шнурпфейля, у которого даже спина выражает враждебность. Полицей-обермейстер до упора отвернул ручку кондиционера и на полную мощность включил радиосвязь. Прорывающиеся сквозь шипение и треск обрывочные фразы заглушают все разговоры; разговоров они, впрочем, и не ведут. В зеркало заднего вида Шнурпфейль следит глазами за комиссаром, который скупыми жестами указывает, куда ехать по городу. На коленях у Шильфа лежит газетный снимок, на котором запечатлен кусок дороги и два дерева, стоящие друг против друга.
Когда последние дома скрылись за гущей леса и на пути через долину Гюнтерталь по приборной панели побежали пронизанные вспышками света кружевные тени, Шнурпфейль прервал свое ледяное молчание:
— Сказали бы прямо, что вам надо на место преступления.
— Вот так-так! — восклицает Шильф. — От вас ничего не скроешь! Так вы знаете, где оно произошло?
— Кто ж этого не знает! Кроме того, я был там с группой по сбору вещественных доказательств.
— Как это кстати!
Комиссар разрывает фотографию, открывает окошко и пускает обрывки по воздуху С довольным видом он поводит носом, принюхиваясь к теплому дорожному ветерку. Ветер пахнет розмарином, тимьяном и душицей. После двух вдохов Шильф видит себя перед хорошеньким каменным домиком подрезающим розовые кусты. Стены дома озаряют лучи вечернего солнца. Юрко шмыгают ящерки, прячась в трещинах обветшалой каменной кладки. Когда вымышленный комиссар сдвигает на затылок соломенную шляпу, на голове проступает протянувшийся поперек лба безобразный хирургический шрам… Шильф как раз было собрался налить себе из глиняного кувшина вина, как вдруг стекло у него перед носом резко поехало вверх. Палец Шнурпфейля прижал кнопку на приборной панели. Южная Франция оборвалась.
— Когда кондиционер включен, окна держат закрытыми, — говорит Шнурпфейль. — Кроме того, я знаю, что расследование по этому преступлению поручено не вам. Ответственной назначена комиссар Скура.
Подавшись вперед, Шильф похлопал полицей-обермейстера по плечу:
— Вы, фрейбургские, так любите свои преступления, словно сами их совершили.
Некоторое время он рассматривает густо заросший затылок Шнурпфейля. Мозг под этой дремучей порослью мучительно ворочается, соображая, что для первого гаупткомиссара полиции положить конец карьере молодого полицей-обермейстера — сущий пустяк, всех затрат — десять килокалорий. Шильф рад, что Шнурпфейль, несмотря ни на что, остается на стороне Риты. Он бы с удовольствием объяснил ему, что при всей любви к маленьким стычкам совершенно не собирается ничего отнимать у могучей комиссарши. Напротив, с нынешнего утра, а вернее говоря, с той минуты, как в его жизнь вошел молодой профессор физики с квадратной фотографии, он ощутил в себе незнакомое и необоримое стремление всем угодить, чтобы никому не было обидно.
«Шнурпфейль! — так и хочется воскликнуть комиссару. — Можете ли вы представить себе, что дело, ради которого я сегодня утром даже не хотел ехать на поезде, теперь меня прямо-таки приворожило? Что у меня такое чувство, будто мне дали последний шанс? Словно мне представилась возможность поправить громадный излом — при условии, что я приведу в порядок жизнь какого-то профессора физики? Понимаете, Шнурпфейль: у меня вдруг появился кто-то, кого я должен спасти. Человек, чьи теории для меня звучат так, словно он сидит у меня в голове и формулирует там мои мысли, да притом гораздо лучше меня, я бы так никогда не сумел. Но, Шнурпфейль! — продолжил бы он дальше. — Неужели я должен для спасения этого человека ввергнуть его в несчастье? Ради того, чтобы расследованием не занялся кто-то другой, кто не сумеет бережно разобраться с некоторыми легкими диссонансами, присутствующими в этом деле? Что вы скажете, Шнурпфейль, разве это, черт подери, не классическая дилемма?»
И Шнурпфейль покачал бы головой и ответил бы: «Вы же больны. Так идите-ка вы к врачу и предоставьте здоровым выполнять их работу».
Или он не сказал бы ничего, потому что ничего бы не понял. Поскольку для него тут нечего понимать и не ему тут судить.
— Не беспокойтесь, — произносит вместо всего этого Шильф. — Я по-прежнему работаю над моим делом о похищении ребенка.
У Шнурпфейля дернулись шейные мускулы. Возле фуникулера на Шауинсланд он, как положено, включает мигалку. Задрав морду, машина вскарабкивается в лес. Солнце бьет сквозь деревья лучами как из стробоскопа. Комиссар подумал, что хорошо бы вечером позвонить подруге, чтобы с ней обсудить классическую дилемму. На секунду у него мелькнула ужасная мысль, что он не знает ее номера, но он тут же вспомнил, что у нее его собственный, потому что Юлия живет у него в квартире. В этот самый момент она сидит за закусочной стойкой, за которой она, в отличие от комиссара, смотрится вполне уместно, и читает старые дела или просто одну из его книг. Последние минуты в машине проходят для него в состоянии бездумной легкости.
— Приехали, — объявляет Шнурпфейль, когда машина останавливается у обочины.
— Конечная станция — место преступления. Все на выход! — кричит Шильф в припадке хорошего настроения. — Показывайте мне эти деревья!
Шнурпфейль остается сидеть за рулем, глядя прямо перед собой, как солдат, и явно не собирается выходить. Ну и ладно! Пусть подавится своей преданностью Рите Скуре! — думает Шильф, которому неохота разговаривать в приказном тоне. Он задом наперед вылезает из машины. Оба дерева нетрудно обнаружить и без посторонней помощи. Они высятся по бокам дороги как столбы ворот, разделяющих два на первый взгляд идентичных мира. По ту и другую сторону, взбираясь в небеса, громоздится трехмерным пазлом лес.
Как легко отделяются одна от другой две половинки, думает Шильф. Здесь и там, прежде и теперь, жизнь и смерть. Это можно сделать где угодно. Достаточно простой веревки.
Воздух прозрачен и на вкус — как питьевая вода. Да еще и непрестанное щебетание птиц. «Надо бы почаще проводить разыскные мероприятия на открытом воздухе, подумал комиссар», — думает комиссар.
Бегло осмотрев рубец, оставленный на коре железным тросом, он отправляется в заросли кустарника. Он перебирается через канаву, осторожно снимая цепляющиеся за рубашку плети ежевики, и, придерживаясь одной рукой за землю, съезжает вниз по склону. Вокруг видимо-невидимо следов деятельности поработавших здесь криминалистов. Остатки гипса, которым заливали отпечатки обуви, проплешины на месте снятых пластов дерна, срезы веток… Шильф устремляется вперед, разводя руками густые папоротники, и, поймав, как ему кажется, нужный момент, садится на корточки, с головой скрывшись под зеленым покрывалом. Сидя на корточках, он оглядывается вокруг. Со всех сторон тянутся вверх волосистые стебли с коричневатыми, скрученными в улиточные домики листьями.
После спуска ему стало жарко. Рубашка липнет к спине, на верхней губе языком ощущается соленый вкус. Шильф закатывает рукава и ждет. Он уверен, что это место может поведать о чем-то таком, чего не заметили криминалисты, потому что это должны быть не чешуйки кожи или волоски, а что-то другое. История о том, как перешагивается грань. История о том, как тонка мембрана, обеспечивающая целость человеческой жизни. Шильф хочет узнать, каково это, когда человек ждет смерти другого человека. Темной кучкой сгрудились на теле гусеницы муравьи; она только неуклюже изгибается туда и сюда, в то время как ее тело растаскивают по частям. Больше ничего, что могло бы помочь комиссару разобраться в том, что случилось.
Зудящей спиралью звук ввинчивается в слуховые ходы его ушей. Это слетаются комары, чтобы дать недостающие свидетельские показания, которые требуются Шильфу для полной уверенности. Семеро усаживаются на предплечье правой руки и тотчас же впиваются в кожу. Комиссар вскакивает на ноги и пробует прихлопнуть кровопийцу. Оставшиеся в живых незамедлительно нападают снова, на подкрепление подоспели их невидимые сотоварищи, они щекочут в затылке, кусают снова и снова в предплечья и кисти рук. Шильф поспешно спускает закатанные рукава, отряхивает штанины, смахивает невидимок с лица. Успокоившись, он замечает низкорослого человечка, который засел неподалеку в зарослях папоротника и спокойно наблюдал оттуда за комиссаром, исполняющим пляску святого Витта. Встретясь с ним глазами, пузатый коротышка приходит в движение:
— Вот проклятые паразиты, а?
Ловец бабочек приближается с наставительно воздетым перстом.
— Это же крысы среди гексапод! — восклицает он. И, не дождавшись от Шильфа ответа, поясняет: — Шестиногих.
Комиссар разглядывает свои руки, на которых уже надуваются волдыри. Он обдумывает, каков был бы эффект, если до крови расцарапать ножиком эти укусы и с протянутыми руками гордо явиться в кабинет главного прокурора: посмотрите, мол, на это! Вот вам решающее доказательство! У него вырывается негромкий смешок. Это определенно было бы первое дело в истории криминалистики, где следствие в качестве решающего доказательства приводит невыносимый зуд!
— Вы смеетесь над моим снаряжением? — приблизившись, спрашивает любитель бабочек. — Сачок для ловли. А вот еще один — этот как сама жизнь: войти легко, а выйти трудно.
Комиссар занят тем, что слюнявит комариные укусы на предплечьях.
— В последнее время тут такая кутерьма! — говорит ловец бабочек. — Этак полиция распугает всю мою клиентуру!
Многочисленные морщинки на лице коротышки собираются в сплошную горестную гримасу. Жестом обвинителя он указывает на клетку в форме фонарика:
— Видите? Пусто!
— А что вы ищете?
— Некоторые примечательные экземпляры шестиногих. — Коротышка протягивает руку. — Франц Драйер. Пенсионер и лепидоптеролог на пути к бессмертной славе. А что ищете вы?
— Один примечательный экземпляр двуногих.
— Высокого, белокурого, с приятным лицом?
— Вы его видели?
— Сидел тут как-то на днях в папоротниках. Почти на том же самом месте, где сейчас вы.
— Спасибо, — говорит комиссар. — Вы очень мне помогли.
— Обо мне можно прочитать в специальных научных журналах!
Шильф прощается и отпускает в вечность свидетеля, показания которого не имеют решающего значения.
Пыхтя и чертыхаясь, он выбирается на шоссе. Пальцами он вычесывает из волос запутавшиеся в них веточки, как вдруг лесную тишину нарушает механическое пищание.
— Ваша взяла, ловкач вы прожженный! Слушаю вас!
— Узнаю Риту Скуру! Вы, как всегда, молодцом! Восхищаюсь! К сожалению, моя цена поднялась!
— Чего вы опять хотите, шантажист несчастный?
Шильф выдерживает искусственную паузу, сощипывая со штанов последнюю корзиночку репейника. В нескольких метрах от него стоит патрульная машина, которая среди анархии лесной растительности производит впечатление непрошеного гостя. За ветровым стеклом виден Шнурпфейль. Бледный и застывший, как восковая фигура, он не удостаивает комиссара ни единым взглядом. Тот отворачивается и смотрит себе под ноги. Для того, что он собирается сказать, ему не нужен рядом обиженный полицей-обермейстер. Нужна полная сосредоточенность и величайшая убедительность.
— Слушайте внимательно, Рита! Мне потребуется еще немного времени, чтобы довершить расследование этого дела. Для того чтобы ваше начальство попридержало прыть, я назову вам имя. Иначе они в понедельник вышлют сюда на нашу голову отряд спецназа. Вы еще тут? Вы меня слушаете?
— Не заговаривайте мне зубы, Шильф! Говорите, чего вы хотите!
— Я хочу, чтобы мой подопечный оставался на свободе. Никакого предварительного заключения, пока я не закрою дело. И никакой прессы.
Заявление Шильфа произвело-таки впечатление. Рите понадобилась хоть и не целая вечность, но что-то около того, прежде чем к ней вернулся дар речи. Когда она заговорила, по ее голосу было заметно, что с нее слетел весь гонор:
— Мне казалось, речь идет об убийце. По-моему, у вас не все дома.
— Можно подумать, что у вас все в порядке, Риточка! Вы даже не собрали полный список тех, кого можно включить в подозреваемые по вашему делу. Где вы сейчас?
— На работе в своем кабинете.
— Дожидаетесь очередного звонка начальника полицейского управления?
— Это свинство! Вы же сами знаете, что я не могу обещать вам то, что вы требуете.
— Еще как можете! Перезвоните мне снова, когда примете решение.
Шильф отключается. Бодрым шагом он подходит к патрульной машине, садится на заднее сиденье и тычет пальцем в плечо оцепеневшего от изумления Шнурпфейля:
— Высадите меня возле моей служебной квартиры. Затем съездите в дирекцию и заберете для меня в кабинете Риты Скуры мою дорожную сумку. Сегодня, по-видимому, вы единственный человек, который может выбраться оттуда живым.
Полицей-обермейстер включает зажигание — мотор заурчал, и Шнурпфейль нажимает на газ. Пока они, виляя по узкому серпантину, спускаются с горы, Шильф шепотом повторяет себе под нос фразу, которая никак не идет у него из головы. Прежде чем наступит конец, надо кое-что довести до конца.
В то время как Шильф, не раздевшись и не разувшись, спит на диване в своей служебной квартире, сам похожий на те трупы, с которыми ему приходилось иметь дело в ходе полицейских расследований, Себастьян у себя дома на кухне, в которой каждая ручка кухонного стола выразительно свидетельствует о художественном вкусе Майки, возится над приготовлением сложного ужина. Этот день, когда он в скаутском лагере обнял своего сына, когда его жена, сама не своя от отчаяния, влетела в квартиру, а затем опрометью выбежала вон после ужасной ссоры и когда, наконец, какой-то комиссар криминальной полиции вздумал затеять с ним разговор о физике, — этот кошмарный день никак не желает заканчиваться. Всю вторую половину дня Себастьян ничего не делал, кроме как глазел с балкона, целиком занятый тем, чтобы удержаться от звонка в галерею, дав Майке время привыкнуть к сложившейся ситуации. Не в силах дольше вынести молчание жены и деликатную сдержанность Лиама, он отправился покупать продукты для ужина.
Сейчас он готовит таиландские кушанья из поваренной книги, которую нашел в самой глубине шкафа. Она так и лежала там, запаянная в целлофан, — никому не нужная вещь, неизвестно как попавшая в дом. Он стоит над столом, согнув спину, словно выражая этой позой смиренное признание собственной ничтожности по сравнению с высокотехнологичными кухонными приспособлениями, среди которых даже самая простенькая открывашка выполняет предназначенные ей функции лучше, чем когда-либо выполнял свои обязанности Себастьян.
Быть хорошим физиком. Устроить счастливую жизнь. Не ломать жизнь тех, кого любишь.
Все тихо, как в оке урагана. Себастьян наслаждается тем, что может выполнять указания поваренной книги, не взвешивая никаких «за» и «против», не принимая решений. В тяжелой ступке он толчет в крупную крошку семена кориандра, зерна перца и тмина. Бросает в блендер нарезанный кусочками перец чили и имбирь; выжимает чеснок и, вовремя спохватившись, кладет замороженные креветки в воду для оттаивания. Время от времени он нагибается и достает еще какие-то ингредиенты из двух магазинных пакетов, которые, как кошки или собачки, пристроились у него под ногами и с каждой вынутой горстью теряют часть своего пухлого объема. Пришедший десять минут назад Лиам, подавляя нетерпение, всегда охватывающее его в ожидании ужина, занимается тем, что достает из шкафчика и ставит на стол стаканы и прочую посуду, наполняет солонку, постоянно спрашивая, что бы еще сделать.
— Почему мы ужинаем здесь?
— Так уютнее.
На самом деле Себастьян страшится сесть вместе за стол в привычной обстановке столовой.
— Можешь накрывать на стол, — говорит он уже в третий раз.
Почищенные овощи сверкают аппетитными светофорными красками, достигнув оптического оптимума своего существования, прежде чем погаснуть, превратившись вместе с креветками в рыжевато-однородную массу. Когда Лиам подходит к плите, чтобы заглянуть в кастрюльки, Себастьян гладит его по голове и сглатывает комок, заметив, как идеально точно округлость детской головы помещается во впадину его ладони. Искоса он незаметно поглядывает на лицо сына. Рассматривая гладкий детский лоб, тонкий нос с выпуклыми крыльями, ясные глаза, на дне которых уже заметна тень столь же опасной, сколь и притягательной глубины, и чувствует, как у него от этого зрелища что-то обрывается в груди. Внезапно его поражает испуг перед огромностью того чувства, волна которого способна захлестнуть его, взрослого человека, со всеми его воспоминаниями, убеждениями, надеждами, и унести в некое неведомое, безвременное пространство, в котором нет ничего, кроме душевных порывов, подчиняющихся законам любви. Глядя на то, как Лиам вертит легким движением пальцев поварешку, Себастьян с болезненной отчетливостью переживает ощущение потенциального небытия, присущего всему живому и неживому. Но отныне к живущему в его представлении образу Лиама присоединилось и возможное неприсутствие Лиама, и это очень трудно перенести. Себастьян неотторжимо прикован к анти-Лиаму, чье зримое тело представляет собой ненадежно закрытые врата ада. С тех пор как Себастьян вновь обрел своего сына, ему стоит огромного усилия не отослать от себя мальчика в другую комнату.
— Ой, черт!
Он позволил себе такую глупость, как потереть рукой глаза. Сок перца чили и лука тотчас же производит свое обычное действие, заставив Себастьяна опрометью кинуться к раковине, чтобы ополоснуть лицо холодной водой.
Когда Майка открыла дверь и вошла в переднюю, на нее с порога пахнуло съестным. Дело пахнет примирением. В кухне Себастьян, с опухшими глазами и красным носом, что-то делает у плиты, а Лиам показывает на него пальцем, чуть не пополам согнувшись от смеха. Слюнка на его зубах вся зеленая от съеденных без спросу кусочков сладкого перца. Майка остановилась в дверях. Ей хочется смеяться вместе с Лиамом и плакать с Себастьяном, и она уже спрашивает себя, зачем ей вздумалось, ползая на карачках, перемывать все полы в галерее, стараясь как можно дольше отсрочить возвращение домой.
— Что тут у вас делается? — спрашивает она и слегка приседает, чтобы подхватить Лиама, который бросился ей в объятия.
— Папе Таиланд попал в глаза!
Получив поцелуй, Лиам снова бежит к плите и, встав на цыпочки, принимается с таким усердием мешать рис, словно это вязкое варево связывает его через поварешку с почвой нормального существования.
— Как прошел твой день? — спрашивает Себастьян.
И на короткий миг кажется, что все у них как всегда.
Это «как всегда» для Майки сейчас хуже всего. Она без сил опускается на стул и беспомощно улыбается, онемев от нахлынувшей растерянности. У нее такое чувство, словно она отсутствовала не несколько дней, а многие годы, а теперь возвращается в жизнь, в которой, оказывается, может участвовать лишь в качестве зрительницы. Себастьян, который, щурясь, снимает пробу со своего карри, превратился для нее в незнакомца, как актер, без предупреждения вышедший из роли. Ей хочется схватить его, потрясти, наорать, а может быть, и обнять, и погладить, и понюхать, чем от него пахнет: сделать все, что только можно, чтобы вернуть себе своего мужа.
К сожалению, после давешнего утра она не может ни шагу сделать ему навстречу, поэтому ей только и остается сидеть, смотреть и размышлять про себя. Не смерть Даббелинга сводит ее с ума. И не загадочное похищение Лиама. Дело в том, как это одно с другим совпало, а также в том, что она окончательно сбилась с толку и ничего не может понять. Пустота — не противник, а без противника невозможно сражаться за семью. Если бы Майка за прошедшие годы испытала поменьше счастья и пережила побольше неудач, она бы знала, как зовется эта пустота: страх.
— День был странный, — говорит Майка, откашлявшись, чтобы прочистить горло. — В галерею ко мне приходил какой-то странный человек.
— Такого же роста, как папа? — спрашивает Лиам. — Только старый? Толстый живот, слоновье лицо?
— Откуда ты знаешь?
— Это — наш комиссар.
— Что за шутки!
Майка побледнела пуще прежнего, если это только возможно; ее спокойствие, кое-как возведенное, рушилось на глазах.
— Почти готово! — радостно сообщает ей Себастьян, его веселый голос кажется наигранным, как у повара из телевизионной передачи.
Майка на него не откликается.
— Ты хочешь сказать, — говорит она Лиаму, — что этот Книльх работает на полицию? И сюда, к вам, он тоже приходил?
— Почти сразу после того, как ты выбежала, — тихо говорит Себастьян.
— Я больше не могу, — шепчет Майка.
— Он обещал, что все приведет в порядок. — Отчаянный восторг изгибает интонацию Лиама петлями, она то взвивается, то опадает. — Он умный.
— У нас и так все в порядке, миленький, — говорит Майка Лиаму.
Затем, обращаясь к Себастьяну:
— О чем у вас был разговор?
Себастьян подходит к столу с кастрюлькой и накладывает на тарелки карри.
— О сущности времени.
Он просит Лиама разложить рис и старательно трет тряпкой стеклокерамическую плиту. Запахло паленым. Себастьян открывает дверь на балкон.
— Сущность времени! — презрительно повторяет Майка.
Она перемешивает рис с карри, солит и перчит, даже не попробовав.
— Он еще придет?
— Надеюсь, что да, — говорит Лиам.
Видя, что жена и сын так и сидят перед нетронутыми тарелками, Себастьян обводит их бодрым взглядом, вылавливает кусочки креветки и, собрав несколько штук, нацепляет на вилку. Майка озирается вокруг, словно ищет глазами что-то забытое: ложку, салфетку… Ищет ответа.
— В случае тяжких преступлений нельзя просто забрать заявление, — говорит Себастьян. — Они расследуют похищение. Это обычная процедура.
Майка кладет прибор на тарелку.
— Полиция побывала в Гвиггене? — спрашивает она. — Они допросили персонал? Узнали, кто привез туда Лиама? — Ее голос звучит так, словно она читает под чью-то диктовку. — Они были на стоянке? Искали следы? Нашли свидетелей? Опросили сторожа бензозаправки?
— Майка! — произносит Себастьян. И второй раз: — Майка.
Поблизости от балкона в ветвях каштана совещаются черные дрозды. По крикливым голосам спорщиков слышно, что обсуждается актуальная тема: полагается ли дроздам усаживаться на высокие ветки? Заглядывают ли они в верхние этажи старого жилого фонда, или они относятся к таким птицам, которые обычно держатся ближе к земле, покидая свое место обитания лишь в экстраординарных случаях? И по каким признакам определяется экстраординарность?
На дерево садится сорока, и гам стихает.
— Жаль, что сегодня уже суббота, — жалобно говорит Лиам. — А то бы приехал Оскар.
Себастьян наклоняется в его сторону и, протянув руку, пожимает ему плечо.
— Ничего, ничего, — говорит он. — Все будет хорошо.
Лиам набирает на вилку большую порцию карри и сует в рот. Начав жевать, он вдруг замирает, неподвижно уставясь в тарелку. На глазах у него наворачиваются слезы.
— Слишком горячо? — спрашивает Себастьян.
Лиам мотает головой и с усилием глотает.
— Очень остро, — тихо отвечает он отцу.
— Мне очень жаль, что недосмотрел, — говорит Себастьян, опуская руку; Майка тоже отодвигает тарелку. — И тебе не понравилось?
— Мне нравится, — говорит она. — Но что-то не хочется есть.
— Я могу поесть риса, — говорит Лиам. — Рис хорошо получился.
Поев немного, Себастьян тоже откладывает свой прибор, потому что, когда он жует, это слышно на всю кухню. Майка пьет воду, Лиам пытается нацепить на вилку несколько зернышек риса. С водопроводного крана срывается капля и ударяется о стальную поверхность раковины.
— В то утро, когда произошло похищение, — говорит Майка, — ты же, кажется, позвонил в Гвигген и сказал, что Лиам заболел и остался дома?
— Стоит ли об этом сейчас? — спрашивает Себастьян.
— А в скаутском лагере никто не удивился твоему сообщению, хотя Лиам давно уже был у них?
— Все, что я знаю об этом, я тебе уже рассказал.
— А ты сам, случайно, не удивился, — голос Майки звенит все выше, взвинчиваясь истерической спиралью, — почему ваш суперкомиссар не выяснил этого вопроса?
— Нет.
— Тогда я тебе сейчас скажу почему!
Себастьян сопротивляется растущему желанию обеими руками зажать себе уши. Этого визгливого тона он еще никогда не слышал у жены. С самого начала их знакомства он считал Майку сильной женщиной, никогда не задаваясь вопросом, каковы условия этой силы. Так же как Майку, которой хотелось схватить его и встряхнуть, Себастьяна при виде жалкого создания за столом, готового вот-вот забиться в истерике, тоже тянет на рукоприкладство, чтобы силой вырвать ее прежнюю из поглотившего ее убожества, вернуть настоящую, сдержанную Майку, которая, хоть умри, всегда следила за тем, чтобы сохранять стиль и хорошие манеры. Себастьян не желает слышать готовые прозвучать слова. Они уже давно витают тут, рядом, и только ждут, чтобы кто-то из присутствующих их произнес.
— Полиция не ведет расследование, — говорит Майка, — потому что не верит тебе.
— Ну, я пошел в свою комнату, — говорит Лиам.
Никто его не удерживает. Себастьян сгорбившись сидит на стуле, тяжело опустив повисшие руки. Еда на тарелках стынет, от нее уже не идет пар, на соусе образовалась морщинистая пленка. Вот так выглядит прощальный ужин, думает Себастьян, вернее, кто-то у него внутри думает это вслух новым, незнакомым голосом, как будто в голове у него поселился посторонний наблюдатель.
— Проблема в том, — говорит он, удивляясь собственному спокойствию, — что это ты мне не веришь.
Майка допивает остатки воды в стакане и, допив, не знает, куда девать руки.
— Себастьян, — произносит она тихо, — разве я давала тебе когда-нибудь повод для ревности? Из-за Ральфа?
Себастьян порывисто вскакивает со стула, стукнувшись при этом коленями о ножку стола; тарелки выплевывают на скатерть карри. Повернувшись спиной к комнате, Себастьян останавливается у балконной двери и всматривается в стекло, ловя свое смутное отражение. Он видит по своему лицу, что ему известно, что нужно сказать. Это включало бы в себя слова: «правда», «доверие», «я» и «Даббелинг». Наверное, в этом было единственное спасение для него и для Майки. Новое чувство замкнуло его уста. Какая-то нерушимая убежденность, что теперь уже поздно.
— Пожалуйста, Себастьян! Я прошу тебя!
Он оборачивается и видит перед собой умоляющие глаза Майки. Себастьяну хочется соскользнуть по стене на пол и спрятать голову, уткнувшись себе в колени. Возможно, не такая уж плохая мысль. По крайней мере, лучше, чем то, что он сделал сейчас, — поплелся, сам не зная зачем, куда понесут ноги. На пороге ему удается еще раз хорошенько разглядеть Майку, которая сидит какая-то очень уж щупленькая, понурая и худенькая. Он нюхом чует в ней страх, который делает ее чужой и жесткой. Он видит, как моргают ее веки, видит испуганные руки, вцепившиеся в край скатерти. Себастьян не представляет себе, как может выжить в таком мире, как этот, существо с такими крошечными ручками. Как оно может вырастить ребенка. Любить такого мужчину, как он. Он разделяет убежденность Майки, что она и Лиам не что иное, как жертвы. Всю вину несет он один, и в данный момент — из комнаты в прихожую.
— Я возьму твою машину, — говорит он оттуда громко. — Моя арестована. Увидимся позже.
Никогда он не ощущал все бессилие человека так отчетливо, как во время короткого пути из квартиры. Вся эта высокопарная чепуха насчет прямохождения, дара речи и свободной воли, оказывается, всего лишь смехотворное вранье. Вот ключи от машины, перила лестницы, чугунный фонарь на улице, деревья и дома. Майкина малолитражка, стоящая в переулке. Мир — это система управления, указаниями которой следует руководствоваться.
Наступившая ясность, к облегчению Себастьяна, расставляет его мысли по соответствующим квадратам системы координат. Голос в голове ставит его в известность, что он только что допустил непростительную и, по-видимому, непоправимую ошибку. Вершиной в цепи диких нелепостей, в которую с некоторых пор превратилась его жизнь, стал его уход из кухни. Казалось бы, несложно: дойдя до нижней площадки, повернуть назад, снова подняться наверх и направить эту историю по другому пути. Но наблюдатель, поселившийся в Себастьяне, уже понял, что для непростительных ошибок характерны не невнимательность, заблуждение или непонимание. Их особенность заключается в том, что они даже при знании всех обстоятельств не допускают альтернативного решения.
Издав несколько щелчков, выключается система блокировки. Вибрации заработавшего мотора передаются ногам и рукам. Себастьян, уже придя в норму, как всякий нормальный человек, ведет малолитражку по узким улицам квартала, где он живет, покупает продукты и работает. Проехав по магистрали, по которой, словно нигде не случилось ничего особенного, движется круглосуточный транспортный поток, он вливается в огромную сеть съездов, развязок и транспортных узлов, которая оплетает планету, как синапсические связи гигантского головного мозга. Удивительно, как мало нужно для того, чтобы принять губительное решение, думает Себастьян. Вскоре он выезжает на автобан.
Нельзя сказать, чтобы между Ритой Скурой и комиссаром Шильфом не было вообще ничего общего. Точно так же как Рита, Шильф в детстве не любил птиц. У него для этого были конкретные причины. Птицы уничтожали бабочек, с которыми он под ореховым деревом рассуждал о гносеологических вопросах. У них были неподвижные лица, на которых никогда не отражались горе или радость. Они пристально смотрели на него, скрывая знание, которым, как он считал, обладали совершенно незаслуженно. Ему казалось несправедливым, что только они могут увидеть землю с высоты. Если бы ему уже тогда было ясно, что создателем реальности всегда бывает сам наблюдатель, он еще больше презирал бы птиц как виновников несовершенства существующего мира.
Кроме того, они устраивали убийственный для нервов шум и гам, не считаясь с другими существами, которые, может быть, хотят в это время думать, играть или спать. Нередко маленький Шильф среди ночи приходил к спящим родителям. «Я не могу спать, — жаловался он, — птицы разорались в саду и топочут по крыше!»
Родители со смехом вспоминали об этом еще долгие годы, после того как он стал жить отдельно. Шильф не видел в этом ничего веселого. Так как родители в эти бессонные ночи уверяли его, что поблизости не слышно никаких птиц, он решил, что они заодно с врагом.
Шильф давно об этом не вспоминал; сейчас, должно быть, ему это приснилось во сне. Он пробудился с ощущением, что кто-то острым клювом проник в мягкую внутренность его черепа. Если бы наконец его оставили немного в покое и дали подумать, он спросил бы себя, что сказал бы маленький комиссар о птичьем яйце в голове большого.
Плохо соображая спросонья, он лежит в темной комнате; ему потребовалось некоторое время, чтобы все стало на свои места. Столпившиеся вокруг тени — это вещи, которыми обставлена фрейбургская служебная квартира, а пронзительный звук, который терзает его нервы, исходит не из птичьего горла, а от звонящего телефона. Шильф безрезультатно пробует нажимать кнопки мобильника, пока его наконец не осеняет, что нужно встать с кровати и подойти к стационарному телефону.
— Это ты, Рита?
На другом конце раздается звонкий смех:
— Извини, но тут нет никакой Риты! Это я.
В жизни комиссара таких «я» очень немного. Большинство людей, с которыми ему доводится познакомиться поближе, рано или поздно исчезают за решеткой в местах заключения. Поэтому ему не приходится долго гадать.
— Откуда у тебя номер моей служебной квартиры?
— Да ты же сам мне его и дал.
Юлия права: на каждое «я» должно быть свое «ты». С тех пор как Шильф повстречался со своей новой подругой, она всегда оказывалась права. Она как будто не находит в этом ничего странного. Комиссар мысленно видит, как она сидит в кресле возле телефонного столика и указательным пальчиком ковыряет дырку в прохудившемся носке.
— Я тебя разбудила? — спрашивает она.
Шильфу было не с руки зажечь свет. За притворенными дверями кухни и ванной залегла непроглядная темень, словно там производится ночь для всей страны.
— Нет, — заявляет он упрямо. — Зачем ты звонишь?
Снова смех:
— Спросить, как ты там поживаешь.
Повод вполне обыкновенный, но для Шильфа это все же неожиданность. Юлия на десять лет старше Риты Скуры, однако в глазах Шильфа обе они одинаково находятся по другую сторону разделительной черты между молодостью и старостью. Она принадлежит к новому поколению, представители которого воспринимают себя и других не как неповторимую личность, а как одного из множества подобных; эти люди придерживаются прагматичных форм общения и ведут себя со всем светом запанибрата. Сталкиваясь с такими простецкими понятиями, Шильф, испытывающий огромное почтение к бесконечной сложности мира, может позволить себе приятную расслабленность в сознании, что сам является представителем позавчерашнего дня. Тот, кто, как Юлия, способен ворваться в жизнь совершенно незнакомого человека со словами: «У меня нет работы, нет семьи и никакого желания знакомиться с „Хартц IV“»[27], может и позвонить, для того чтобы узнать, «как ты там поживаешь».
— Хорошо, — отвечает Шильф, что одновременно содержит и правду и ложь, а потому требует дальнейшего уточнения. — Убийцу я нашел. Теперь задача в том, чтобы защитить его от полиции.
— А я думала, ты работаешь на полицию.
— Это не упрощает дела.
— Ты что — втюрился в убийцу?
Тут уж и Шильф поневоле рассмеялся. Если бы он мог хоть разочек взглянуть на жизнь глазами Юлии! Вероятно, для нее жизнь похожа на четко структурированное здание — не просто домик для одной семьи, что было бы слишком скучно, а, может быть, цирк шапито, с входом и выходом, со скамейками и с крышей. Комиссар буквально почувствовал запах опилок на арене.
— Если выразить это несколько иначе, — объясняет Шильф, — то он для меня — большой человек, из тех, кому нельзя не отдавать должное. Мой долг перед ним — окончательно прояснить это дело. Все другое разрушило бы его как личность.
— Но ведь перед тобой и ставится такая задача — разрушать жизнь убийц.
— Вопрос в том, до какой степени.
— Добрый полицейский спасает несчастного преступника! Звучит романтично.
Длина телефонного шнура и малые размеры квартиры позволяют Шильфу отойти с трубкой к балконной двери. Балкончик за ней так мал, что едва хватит места, где постоять. «Спасти, в сущности, мы всегда хотим только себя, — думает комиссар. — Варианты возможны лишь в том, от чего».
— Хочешь верь, хочешь не верь, — говорит Шильф, — но я готов сделать все, для того чтобы помочь этому человеку.
— Я верю тебе, — с нежностью говорит Юлия. Она правильно истолковала его затянувшееся молчание. — Я верю всему, что ты мне рассказываешь. Хотя бы по причинам фундаментального свойства.
— Это в каком смысле?
— А ты не понимаешь?
— Нет.
— Я люблю тебя.
Комиссар невольно качает головой. Вот она снова дала о себе знать — мысль о том, что в его жизни образовалась полная неразбериха. Откуда-то издалека напоминает о себе пульсирующая головная боль. Почему-то Шильфу вдруг вспоминается Майка. Одновременно он ощущает, что пропустил обед, а ужин проспал. Он закуривает сигариллу и затягивается дымом. Где-то в глубинах тела никотин отыскивает парочку гормонов счастья и высвобождает их. Легкое головокружение и мягкий спад напряжения. Должно быть, то же самое испытываешь, когда умираешь, — как ощущение от выкуренной натощак сигариллы.
— Так, значит, ты там еще немного задержишься, — говорит Юлия.
— Похоже, да.
— Хорошо. Тогда я приеду тебя навестить.
— Завтра я не могу, — быстро говорит комиссар. — На завтра у меня уже кое-что намечено.
— Тогда послезавтра.
Внизу по улице проходит группа молодежи. Их голоса долетают на балкон, где стоит Шильф. Молодые люди, до размягчения напитавшиеся материнской любовью, в которой они купаются; девушки с накрашенными и торчащими, как паучьи ножки, ресницами. Они хлопают друг друга по плечу, тащат куда-то, наклоняются к стоящим машинам, чтобы заглянуть в темноту за стеклами. Все это создает впечатление какого-то пустякового мельтешения и отсутствия целеустремленности. Глядя на них, даже трудно поверить, каких дел способны натворить на земле люди соединенными усилиями. Причем женская половина — еще и щеголяя на высоких каблучках, на которых невозможно нормально ходить.
— Что бы ты сказала, — спрашивает он свою подругу, — если бы мне в скором времени пришлось уехать на неопределенный срок? Притом в одиночестве.
— Шильф, — отвечает Юлия, удивляя его серьезностью своего тона, — ты же не расспрашивал меня про мое прошлое. А я не буду расспрашивать тебя про твое будущее. Это называется «заключить сделку».
— О’кей, — соглашается Шильф, употребив на сей раз неприятное ему слово, которое, однако, хорошо подходит к «сделке».
Может быть, жизнь тогда и бывает цирком шапито, думает комиссар, когда владеешь соответствующими словами. Словами, похожими на резиновые перчатки, которыми за что угодно можно браться, не испачкав даже пальцы. У Юлии их много в запасе.
— О’кей, — повторяет он. — Тогда, значит, увидимся послезавтра.
Они обмениваются по телефону поцелуем, причем Шильф, неловко вытянув губы, издает слишком громкий чмок. Отложив телефонную трубку на подоконник, он докуривает сигариллу. Равномерные гудки занятой линии гармонически смешиваются с темнотой. За всю беседу с Юлией наблюдатель ни разу не встревал со своими замечаниями. Почувствовав внезапно необъяснимый приступ усталости, комиссар решает снова вернуться в кровать.
Солнце село в туманной дымке за городом, унеся с собой не только свет, но и дневную жару. Необычайно быстро из глубин озера, где она отсиживалась, выбралась ночь и расползлась по улицам города. Вокруг сыро и прохладно, словно сегодня лету пришел конец. Уже запахло плохо освещенными тротуарами, зябко вздернутыми плечами и мокрым капюшоном на голове.
Майкина машина стоит на берегу озера. Себастьян сидит за рулем, пытаясь представить себе, где-то он будет зимой. Как он будет выглядеть, что будет есть и с кем и о чем говорить. Представить не удается. Он помнит то ощущение, когда ты можешь заглянуть в будущее не более чем на пару часов вперед, потому что каждый новый день мог сделать из тебя нового человека. Так жилось в детстве. Тогда он жил в настоящем и нормально ощущал, что проходит не время, а он сам. Хотя то состояние было счастливым, но утрата будущего в сорок с небольшим Себастьяну неприятна. Очевидно, для взрослого человека отсутствие времени — это своего рода изгойство.
Он смотрит вдаль на черную поверхность озера, в которой отражаются огни набережной. Он не приехал сюда, его выбросило волнами, и у него не осталось сил, чтобы сделать следующий шаг. Он мог бы достать мобильник и найти в телефонном списке номер, который давно помнит наизусть. Или просто завести мотор и знакомым путем отправиться к определенному дому. Или же вынуть ключ из зажигания, выйти из машины, пройтись пешком по набережной Овив, а затем уехать домой.
С тех пор как он выехал из Фрейбурга, оставив позади ужас последних дней, к нему, как гриппозная инфекция, привязалась усталость. Симптомы очень похожи: жжение в глазах, царапающее ощущение в горле, ломота суставов. Себастьян и сам не понимает, как добрался сюда, не говоря уже о том, чего ради он сюда ехал. Когда он закрывает глаза, в голове все так же, не снижая скорости, проносится автобан. Машины на встречной полосе уносят на север прилепившиеся к ветровым стеклам кусочки розовеющего заката. У обочины никнут отцветшие подсолнухи, обратив лица к земле, в которую скоро полягут.
Машину неоднократно заносило. Себастьян начинал быстрее дышать и щипал себя за ляжки. Видя, что ничего не помогает, он стал думать о Даббелинге. Он прокручивал перед внутренним взором серию картинок — кровь, кости, отвалившиеся части велосипеда, мысленно снабдив их подписью: «Это сделал я». Эффект оказался слабее, чем он ожидал. Мурашки в области желудка, которых едва хватило на то, чтобы на пять минут удержать взгляд на дороге впереди. Чем чаще он повторял эту попытку, тем слабее становился эффект. Через пятьдесят километров воспоминание о Даббелинге не вызывало у него уже вообще никаких чувств.
Зато он теперь узнал, почему убийц, как утверждается в криминалистике, тянет возвращаться на место преступления. Дело не в непобедимой притягательности зла, которая якобы их туда зовет. И не желание понести наказание и тайная надежда, что там их арестуют. На самом же деле это неспособность поверить в то, что это в действительности произошло. Убийца возвращается, чтобы избавиться от наваждения, которое заставляет его думать об убитом как о живом человеке. Если бы Себастьян мог повернуть время вспять, он не отменил бы убийства Даббелинга. Для спасения Лиама он бы еще и не то совершил. Но он не покинул бы место преступления, не отыскав прежде останки жертвы.
Себастьян понимает, что даже такого статиста, как Даббелинг, нельзя без последствий убрать со сцены. Он знает, что для него теперь все кончено. Но это знание висит где-то в воздухе, пока он вспоминает о своем преступлении только в категориях телевизионной картинки. Все, что ему предстоит: арест, утрата семьи — все его будущие несчастья проходят перед ним как видения из другого мира, к которому он не имеет никакого отношения. Не веря в то, что ты сделал, невозможно понять и того, что происходит с тобой и вокруг тебя. Главное преимущество от поездки к Женевскому озеру заключается в том, что здесь он не может сорваться среди ночи и колотиться в двери фрейбургской судебной экспертизы, требуя, чтобы ему показали голову его жертвы.
Словно эта мысль что-то для него решила, он заводит мотор и поворачивает машину.
На рю де ла Навигасьон он жмет на кнопку звонка, оповещая о своем приходе: один короткий, долгий, два коротких. Достаточно нескольких секунд ожидания, чтобы понять, что Оскара нет дома. Кутаясь в куртку, он занимает пост у входа в подъезд. Усталость сменилась беспокойством, которое гонит через улицу газетные листы, вызывает проезд велосипедиста на гремящем велосипеде, включает воющую сирену. В нормальных условиях Себастьяну даже нравится волнение, которым сопровождаются его встречи с Оскаром на Женевском озере. Вопреки всем переменам в жизни, они с Оскаром отстояли у прошлого один уголок, в котором дышит бессмертие. Себастьян, как наркоман, постоянно возвращался сюда снова и снова, потому что тут наверху, в квартире под самой крышей, он становился богом, властителем всех осуществленных и неосуществленных возможностей, открывавшихся в жизни. В этой мансарде крылся источник его силы и живучести. И того беспокойства, от которого он сейчас переминается с ноги на ногу.
Когда ему навстречу вываливается группа разгорланившихся полуночников, соединившихся в одно целое в громадном объятии, и еще издали спрашивает у него по-немецки, где тут находится самый лучший ночной клуб, он, оттолкнувшись от стены, скрывается в темноте.
Уже давно, несколько лет назад, от вывески отвалилась одна неоновая трубка, и светящийся круг, заменяющий название заведения «Le cercle est rond»[28], вопреки его смыслу, ополовинился. Выдвинутые на пешеходную дорожку мусорные баки и шныряющие вокруг бродячие кошки отпугивают туристов. С тех пор как кварталы красных фонарей стали указываться в путеводителях, Оскар поговаривает о том, чтобы подыскать себе новую квартиру. В «Серкле», говорит он, собираются последние на планете люди, которые выходят из дому для того, чтобы не быть узнанными.
Помещение освещается свечками. Они вставлены в бутылочные горлышки и рисуют на стене в виде колыхающихся теней души людей и предметов. Столы изготовлены скорее для тех, кто за кружкой пива играл бы в карты, чем для хорошо одетых мужчин, которые по двое или по трое сидят там за бокалом красного вина. Разговоры ведутся тихим голосом, жесты — сдержанны, словно все остерегаются друг друга испугать.
Себастьян откидывает кожаный занавес, закрывающий вход. Бармен, моющий стаканы при свете единственной электрической лампочки, не здоровается с ним даже взглядом, хотя они знакомы уже давно. Оскар стоит, прислонившись спиной к барной стойке, а перед ним худосочный молодой человек в круглых очках увлеченно говорит что-то, обращаясь к собственным башмакам. Невозможно понять, слушает ли его Оскар. Скрестив ноги, он неподвижно стоит с подогнутыми локтями. Кисти рук опущены в жесте, выражающем ту смесь любезности и высокомерия, с какой, пожалуй, подставляется для поцелуя перстень. В такой же позе он мог бы туманным утром стоять на лесной поляне, прислонясь к дереву, в белой полурасстегнутой рубашке и с повисшим в руке пистолетом.
Обнаружив Себастьяна, он позволяет себе не более как приподнять брови. И все же Себастьян видит внезапный испуг своего друга, словно тот вздрогнул всем телом. Ему даже померещилось, что Оскар сейчас схватится за сердце и у него подкосятся ноги. Себастьян полжизни знает этого человека. Никогда прежде он не видел его таким оцепенелым.
Юный очкарик совсем не заметил изменившегося настроения. Он все говорит, а глаза за круглыми стеклами снуют туда и сюда. Когда он, не дождавшись ответа на свой вопрос, наконец поднимает голову, столбик его возрастной шкалы падает до восемнадцати. Себастьяну знакомы эти юные гении, которые не ленятся совершить дальнее путешествие, чтобы обсудить квантовую теорию времени с ее знаменитым создателем, а приехав на место, вдруг встречают в женевской пивнушке человека, чей интеллект предстает миру отнюдь не в обрамлении маститых седин и морщин мыслителя, ибо принадлежит мужчине с классическим профилем и улыбкой, подтверждающей правомочность притязаний своего обладателя. Оскар наклоняется к юнцу и шепотом говорит ему на ухо несколько слов. Тот, понимающе помахав рукой, сразу же удаляется в направлении туалетов.
В следующую секунду они уже рядом и глядят друг на друга. Первым протягивает руку Оскар. Ни один человек не продержится, оставаясь изо дня в день в гордом одиночестве. Смешавшись, их запахи образуют незримое пристанище. В его пределах царит горькое сожаление, что пространству, которое они разделяют совместно, знаком только пронзительный холод или испепеляющий зной, но ему неведомы условия, пригодные для человеческого существования.
Оскар убирает со стоящего в нише столика табличку с надписью «Заказано» и усаживает Себастьяна лицом к пошлой репродукции натюрморта. На нем изображен фазан в собственных перьях; сломанная шея птицы перевесилась через край блюда. С места напротив Оскару открывается обзор всего помещения. Не дожидаясь, когда его позовут, бармен приносит две рюмки и бутылку виски, по возрасту — ровесницу юного очкарика, который после захода в туалет удалился из «Серкля». Они чокаются, пьют. Внешнее спокойствие Оскара по-прежнему невредимо. Он не раскачивает ногой, не щиплет брюки, снимая с них невидимые пушинки. Он пристально смотрит на Себастьяна.
Тот чертит пальцем по столешнице, обводя линии древесного узора, и занят тем, чтобы заставить себя не подсчитывать годы, не спрашивать, сколько раз они уже сидели в «Серкле» вот так, испытывая смешанное чувство счастья и страха. Глядя отсюда, его обычная жизнь походит на воспоминание о кинофильме, в котором он сам, Майка и Лиам играют трогательные роли главных действующих лиц. Всегда, когда он уезжал из Фрейбурга на выходные якобы для участия в конференции, он находил здесь Оскара ожидающего, Оскара насмешливого и резкого, удивленно поднявшего брови, но не сердитого.
Может быть, самое главное качество Оскара, думает Себастьян, даже не его выдающийся ум, а терпение, которое по силе и постоянству сравнимо с законами природы. Слова «Как бежит время» для Оскара никогда не были констатацией факта, а всегда вопросом.
И может быть, продолжается его мысль, главным качеством Майки и Лиама является их безграничное доверие, тогда как он, Себастьян, отличается тем, что способен без зазрения совести злоупотреблять этим доверием. «Может ли так быть на самом деле?» — для Себастьяна никогда не было вопросом, а всегда — физической проблемой.
Его палец ползет по следу узора через стол, и когда Оскар берет его за руку, Себастьян не отнимает ее.
— Счет, по-видимому, идет на дни, — говорит Себастьян.
— На часы, — отвечает Оскар.
— За меня принялся комиссар. Либо он не понял ничего. Либо понял все.
— Вероятно, все. Или ты надеялся, как дурачок, что они не выйдут на тебя?
— Надежда, — невыразительно отвечает Себастьян, — умирает последней.
— Честь — никогда.
Оскар пьет и ставит рюмку на стол.
— Cher ami, — говорит он. — Есть жизнь — и есть та или иная история. Беда человека в том, что он плохо различает то и другое.
— Повтори то самое еще раз.
— Что?
— Когда я рассказал по телефону про Даббелинга — что ты тогда ответил?
— Вот так, — говорит Оскар.
— Этим «вот так» я живу уже сорок восемь часов.
Оскар пожимает его руку:
— Ты из-за этого приехал?
Себастьян не отвечает. Он оборачивается, не вставая, и оглядывает помещение.
— Я навел справки, — говорит Оскар. — Это называется «поступок, совершенный не по своей воле, а по принуждению». Тот, кто действует под давлением шантажа, не может быть привлечен к ответственности.
— Я-то, без сомнения, ответствен.
Бармен протирает рюмки. Посетители беседуют. Никто не обращает на столик в нише ни малейшего внимания. Странным образом все остается таким же, как всегда.
— Эту фразу я слышу от тебя впервые, — говорит Оскар. — Ты боишься, что тебе не поверят про шантаж?
— Дело в другом.
— Майк?
Себастьян кивает.
— Она знает?
Себастьян пожимает плечами.
— Ты же не стал ей… рассказывать все?
Себастьян мотает головой. Он подтягивает к себе бутылку и в один прием осушает вторую рюмку. Отдает торфом с легким привкусом меда, хороший сорт. Оскар закуривает сигарету и смотрит в окно, за которым ничего не видно, кроме его собственного лица. Их руки одеревенели в пожатии. Себастьян забирает свою.
— Она считает меня убийцей, — говорит он.
— Не без основания, если я тебя правильно понял.
— Было бы легче сказать ей правду, если бы она заведомо не предполагала такого ответа.
— Может быть, ты многовато требуешь?
— Оскар!
Прижав ладони к глазам, Себастьян снова ощущает действие перца чили.
— Она не будет на моей стороне. Я ее потеряю. И Лиама тоже.
Раздавив окурок, Оскар закуривает новую сигарету, чего обычно так часто не делает.
— Но ты не сдашься.
— Самое абсурдное — это ощущение, что я сам создал такой сценарий. Не на практике, а в теории.
— Ты говоришь о своей философии множественных миров?
— Если в микромире событие одновременно может происходить и не происходить, то это должно быть возможно и в макромире. Разве я не утверждал это всегда?
— Скажем так: ты спустя рукава подошел к тем трудностям, которые возникают при переходе от квантовой механики к классической физике.
Себастьян вытирает манжетой проступившие слезы:
— Лиама похитили и в то же время не похищали. С тех пор все утратило реальное значение. Я стал обитателем одиночного универсума. Имя ему — непоправимая вина.
За стойкой бара шипит кофеварка. Кто-то вежливо смеется. Шея фазана только что свисала с другой стороны миски.
— Опомнись, — говорит Оскар. — Ты говоришь чушь.
— Нет! — Себастьян смотрит на друга покрасневшими глазами. — Если бы я так не бредил тем, чтобы на несколько дней освободиться от всех и поработать в спокойной обстановке, я бы не повез Лиама в скаутский лагерь. Тут каузальность. Как раз то, что ты любишь.
— К черту ее, — говорит Оскар.
— Я бы давно оставил мультиверсумы позади. — Себастьян повысил голос и заговорил быстро: — Я хотел физическими средствами доказать, что время — это не что иное, как функция человеческих ощущений. Я хотел вырвать почву у тебя из-под ног.
Когда он протянул палец, указывая на Оскара, тот перехватил его руку и опустил снова на стол.
— Ты, — говорит Себастьян, — рано или поздно докажешь, что время и пространство благодаря квантизации разделяют с материей большинство ее свойств. Это будет следующий великий переворот со времен Коперника, Ньютона и Эйнштейна. В тебе уже нет жадного желания удивить человечество великим открытием. В жадности причина непоправимой вины.
Он резко чокается рюмкой с Оскаром; они пьют, неотрывно глядя друг другу в глаза.
— Будь это даже так, — говорит Оскар, — я бы достиг только того, что добавил бы к тому бесконечному ряду заблуждений, который зовется у нас историей человечества, еще одно новое. Вот и все. Ты еще ничего не знаешь про непоправимую вину.
— Я объясню тебе все простыми словами, — говорит Себастьян. — Ты выбрал физику и хранишь ей верность. Я выбрал двоих людей и не сохранил им верность.
Оскар выпускает дым прямо через стол:
— А ты и впрямь изменился. Мне даже нравится.
— Оскар, — спрашивает Себастьян, — есть ли что-нибудь, что было бы для тебя важнее физики?
Громко скрипнула спинка стула. Это Оскар откинулся на нее всем телом и засмеялся таким смехом, от которого его лицо совершенно преобразилось. Себастьян видел этот смех уже сотни раз и тем не менее смотрит ошеломленно. Уголки его рта тоже приподнимаются, и вот уже они улыбаются друг другу, словно заключенные в капсулу тепла и приглушенного света, в которой никакие угрозы внешнего мира их уже не могут затронуть. Этот миг пролетел, как и возник, очень быстро.
— Ты сидишь тут, — говорит Оскар, — глядишь на меня и задаешь такой вопрос совершенно серьезно?
Себастьян разглядывает свою рюмку как интереснейший объект исследования, затем наконец отодвигает ее от себя.
— Я расскажу тебе сейчас одну историю, — говорит Оскар. — На следующий день после похищения ты мне позвонил. Я сразу же после работы отправился в путь и поздно вечером прибыл во Фрейбург. Мы с тобой вдвоем просидели и проговорили всю ночь. Затем утром в шесть часов я уехал в Женеву и более или менее вовремя успел в институт.
Себастьян выслушал с приоткрытым ртом.
— Ты сошел с ума, — говорит он.
— А тебе пора бы начать защищаться.
— В моих показаниях записано, что, после того как исчез Лиам, я все время оставался один в квартире.
— Майк не должна узнать, что ты обратился за помощью ко мне. Не к ней.
— А что ты на самом деле делал в эту ночь?
— Ничего такого, о чем публично стал бы вспоминать кто-нибудь, с кем я встречался.
Себастьян вцепился руками в край стола. Виски ударило ему в голову, и он чувствует, будто голова у него вот-вот сорвется с плеч.
— Не хочу я связываться с алиби! — произносит он после небольшой паузы.
— Bien[29], — говорит Оскар. — Тогда вот другая история. — Он снова взглядывает на отражение в окне и проводит себе рукой по волосам. Руки его дрожат. — Мы в Швейцарии. Это дает нам несколько дней времени. За две недели я могу уладить свои дела.
— О чем ты?
— То, что здесь… — Оскар стучит рукой по столешнице, — не единственный в мире континент.
— Ты хочешь, чтобы мы смылись? Спрятались? Уехали к бедуинам?
— Ну что ты! — Оскар придвигается к нему через стол. — Есть же исследовательские центры в Китае. В Южной Америке. На моем уровне известные отклонения от общепринятых правил расцениваются как мелочь. Нас примут с радостью.
Потребовалось несколько секунд, прежде чем до Себастьяна дошел смысл сказанного. Отпустив столешницу, он, переменив позу, пробует подпереть голову рукой, затем снова сидит некоторое время без движения.
— А Лиам? — спрашивает он.
— Мы заберем его с собой. В профессиональном плане тебе пришлось бы некоторое время держаться в тени. Зато у тебя будет время заняться сыном.
— Ты шутишь, — шепотом произносит Себастьян.
— Да нет, — отвечает Оскар. — Для тебя в последние годы главное была твоя жена. Твоя семья. Физика. Для меня…
Оскар укладывает пачку сигарет и зажигалку на стол строго параллельно друг другу.
— Для меня всегда главное были мы.
Под столом их колени соприкасаются. Оскар протягивает руки и привлекает к себе голову Себастьяна, пока они, склонившись над столом, не сближаются лоб в лоб, начав дышать общим воздухом. Опершись всем своим весом, Себастьян концентрируется на теплеющей точке, в которой соприкасаются их головы, в нем поднимается желание вырваться через эту точку из собственного тела, чтобы найти укрытие под теменем друга.
Конечно же. Это осуществимо. И тут даже есть своя логика. Сбежать не в первый, а в последний раз. Задним числом придать цель и причину длинной череде маленьких бегств. Все обрело бы свой порядок, почти что даже смысл. Он стал бы не игралищем, а господином собственного несчастья. На этот раз он бы собственноручно похитил Лиама, открыто признав себя тем, кто он есть, — преступником. Проходящее время помогло бы ему признать чрезвычайное положение нормальным.
А нормальность — прошедшим, думает Себастьян.
Лишь когда их головы болезненно столкнулись, потому что он затрясся от рыданий, Себастьян понял, что плачет.
— Ты знаешь, что я всегда тебя… — говорит он.
— Нам лучше об этом не говорить, — перебивает его Оскар. — Сейчас неподходящее время.
— Когда я гляжу на Лиама…
Он говорит с трудом. Обхватив друга за шею, он держится за него сцепленными руками, только это не дает ему рухнуть грудью на стол.
— Когда я гляжу на Лиама, — говорит он, — раскаиваться ни в чем невозможно.
— Да и со мной все обстоит так же, — говорит Оскар. — Прошлое — скаредный хозяин. Оно ничего не отдает назад. И в первую очередь — сделанного выбора.
В кармане брюк у Оскара нашелся матерчатый носовой платок. Он отирает Себастьяну глаза и щеки, затем отталкивает его от себя и возвращает в вертикальное положение.
— Ты выпил, — говорит он. — Ты все равно поедешь обратно?
Себастьян кивает.
— Очень и очень жаль.
Себастьян отворачивается и стискивает губы.
— Так или так, — говорит Оскар, — это пройдет. После всего пережитого уже будешь не тот, что прежде. Лучше не станешь, но, по крайней мере, останешься жить.
Сигарета без фильтра догорела в пепельнице. Оскар вздрагивает: он обжегся, попытавшись ее загасить.
— Скажи мне все-таки, — просит Оскар, — зачем ты сегодня вечером приехал в Женеву?
— Чтобы сказать тебе, что больше мы не увидимся.
Когда Себастьян встал, снизу на него смотрел человек, уже непохожий на самого себя. Лицо, в котором не осталось ни величия, ни красоты, ни аристократичности, вдруг сделалось таким беззащитным, что та или иная мина, которые сейчас на нем быстро сменялись, выглядели как чертежные синьки. Эскиз улыбки. Диаграмма насмешки, набросок бессилия. Анатомия печали.
— Окажи любезность, — говорит Себастьян. — Не вставай и не гляди, как я ухожу.
Фазан раскрыл глаза и уставился в пустоту. За стойкой бара звякают рюмки. За дверью караулит ночь. Туман просочился в нутро городских улиц. Пахнет дождем.
Уже час барабаны зовут его в поход, задавая маршевый темп, и он знает, что это правильно, что пора наконец выступить в путь. А он все медлит, словно надо еще доделать что-то важное, что-то проверить и осмыслить. Затем вдруг крик, пронзительный, как боевой клич.
Электронное табло будильника показывает четверку и два нуля. Комиссару часто случается проснуться ровно в какой-нибудь час. Крик не прерывается и оказывается плачем младенца в соседней квартире. Барабаны же вызваны дождем, который, как заведенная машина, стучит в окно. Шильф энергично спускает ноги на пол. Давно он не чувствовал себя таким отдохнувшим, поэтому он пугается, поняв, что день отнюдь еще не удосужился наставать. Безуспешно пощелкав выключателем, он подходит к балконной двери. Дождевые капли стремительно мчатся по стеклу горизонтальными дорожками, как будто дом на высокой скорости несется куда-то в ночи. За окном царит мрак, неуместный для города. Уличное освещение отключилось, и только желтые огни аварийной мигалки подсвечивают инфернальную тьму. На проезжей части лежит поваленное дерево, еще одно рухнуло поперек трех припаркованных машин. Буря, словно не насытившись своим торжеством над убитыми противниками, продолжает жестко трепать ветки. Шильф наслаждается зрелищем безобразия, устроенного в виде исключения не людьми.
Наконец он отворачивается и, знобко поеживаясь, садится за письменный стол. В ящике обнаруживается стопка открыток. При свете зажигалки он пишет на обороте первой: «Дорогая Юлия! Если приедешь меня навестить, привези с собой эту открытку в доказательство того, что ты существуешь. Срочно (большими буквами; с тремя неуклюжими восклицательными знаками). Шильф».
Обжегшись большим пальцем о зажигалку, он низко склоняется над следующим письмом: «Дорогая Майка! Что бы ни произошло, только не теряйте веры. Вы не имеете права погубить Себастьяна. Пожалуйста (чернильная клякса от зачеркивания трех восклицательных знаков). Ваш комиссар Шильф».
Довольный сделанным, он надписывает адреса: на первой открытке — свой собственный штутгартский, на второй — адрес Галереи современного искусства. На всякий случай он принимает две последние, выписанные врачом таблетки от головной боли и с шахматным компьютером усаживается на диван.
С самого начала он уделял слишком мало внимания своему королю. Видя гибель своих фигур, тот бледнел, но принимал ее стойко. Большая часть пешек тоже пала жертвой фанатизма Шильфа. Последними оставшимися пешками, ладьей и конем он атакует вражеского короля, который скучает, укрывшись за стандартной защитой, и, скорее всего, курит там одну за другой сигареты. Шильф видит его в наполовину расстегнутой рубашке и с пистолетом в вяло опущенной руке. Если комиссар даст сейчас противнику передышку, если он не начнет ход за ходом принуждать другую сторону к защите своего предводителя, то немедленно будет разгромлен. Вызвав партию на экран, он в тот же миг почувствовал прилив злости при виде превосходящих сил противника, его продуманной подготовки и расстановки фигур, которые всегда в нужный момент оказывались в нужном месте. Каждую его атаку компьютер перехватывает сетью своих расчетов. Шильф воюет против детерминиста, против ультраматериалиста, который, опираясь на точное знание создавшегося положения и действующих в этом мире законов, способен властвовать над прошлым и будущим, противника, чье главное искусство в конечном счете заключается в том, чтобы точно предсказывать всему, что еще трепыхается, борясь за свою жизнь, когда и как ему суждено погибнуть.
Комиссар решает победить компьютер его же оружием. Подобрав под себя ноги, он принимается рассчитывать все возможные ходы и ответы противника.
Когда рассвело, он все еще сидел в той же позе, не сдвинувшись ни на сантиметр. Его раздумья сопровождались доносящимся с улицы визгливым брюзжанием бензопилы, которая вгрызалась в толстопузые поваленные стволы. Дождевальная машина сбавила обороты; в мутном свете, в котором вещи не отбрасывают теней, все предметы в комнате приобрели болезненный вид. Около восьми комиссар распрямляет ноги и массирует себе затылок. Он не сделал ни одного хода. Зато теперь у него забрезжило смутное представление, с какой стороны можно нанести противнику следующий удар.
На улице его ноги ступают по ковру из мокрых опилок. Пахнет цирковым манежем. Он перелезает через обломанные ветки и по пути к остановке опускает в почтовый ящик приготовленные открытки. В трамвае незнакомые люди с азартным огнем в глазах рассказывают друг другу о том, какие повреждения случились поблизости от их дома. Ночная буря радует их так, как может радовать только природная катастрофа, знаменующая собой неожиданное возвращение сошедшего со сцены полузабытого Бога.
Шильф выходит из трамвая вблизи физического института и направляется обходным путем через улицу Софии де Ларош. Миролюбивый Ремесленный ручей превратился из пацифиста в бурливый грязный поток, несущий кучу листьев и пластиковых бутылок. Бонни и Клайд куда-то пропали. Шильф едва успел вовремя пригнуться, спрятавшись за припаркованной машиной, когда из-за угла показался Себастьян. Руками он плотно обхватил себя под мышками. Он идет без куртки, без сумки, без зонта. По его виду можно подумать, что он полночи провел в машине на автобане, а затем часа два поспал в институте на вертящемся кресле своего кабинета.
«Итак, ты к нам все же вернулся, подумал комиссар», — думает комиссар.
Ему с трудом удается, подавив импульсивный порыв, не броситься вдогонку за Себастьяном.
Немного позже он остановился перед закрытой стеклянной дверью естественно-научной библиотеки. Изучая расписание, он не сразу осознает, что сегодня выходной день и потому до открытия остается еще час. Покорно повернув назад, он возвращается по своим же мокрым следам через корпус имени Густава Ми и, найдя кафетерий сиротски пустым, но все же открытым, громким голосом требует себе двойной эспрессо, после чего усаживается за один из свежевытертых столиков. Он кладет перед собой мобильный телефон и рядом — сложенные руки. Не прошло и пяти минут, как раздается звонок.
— Преступник несчастный!
Шильф с удовольствием отметил, что Рита Скура, выбирая бранные прозвища, старается избегать повторений. Слышать ее голос ему приятно.
— По вашей милости у меня сегодня было самое дурацкое воскресное утро за всю мою жизнь! — говорит Рита.
В ее голосе слышится облегчение. Шильф прижимает мобильник плечом к щеке.
— Доброе утро, — произносит он. — Как погодка? Хороша?
— Конечно же, мне пришлось врать, — продолжает Рита, не давая сбить себя с толку. — Ведь, в конце концов, я и другим способом рано или поздно установила бы имя преступника.
— Ну разумеется, — соглашается Шильф. — Рано или попозднее.
От Ритиного фырканья содрогаются мембраны микрофона.
— Вы знаете нашего главного прокурора? — восклицает она. — Вы когда-нибудь пытались ставить такому типу условия?
Комиссар не только знает, а как живого видит перед собой этого господина — как тот, погребенный под грузом собственного жира, едва высовывается из-за величественного письменного стола королевских габаритов. Хохот всей фрейбургской юстиции был слышен даже в Штутгарте, когда здешний главный прокурор, только что назначенный на должность, за собственный счет установил у себя в кабинете сей монументальный предмет.
Этот живой колосс ненавидит воскресные дежурства. Еще он ненавидит лето. Летом женщины вроде Риты Скуры бегают в цветастых платьях, в то время как мужчины, обливаясь потом, сидят с застегнутым воротничком. Очевидно, главный прокурор не успел сказать Рите «войдите». Дверь распахнулась одновременно со стуком. Мало того что она испакостила ему своими звонками вечер накануне, так теперь еще и сама явилась — этакая местная Жанна д’Арк. Выдвинув себя в качестве своего главного орудия, она стала перед ним, вызывающе подбоченясь. Пока она говорила, главный прокурор время от времени выдергивал у себя отдельные волоски и, полюбовавшись на них, в следующую секунду бросал на пол. При этом он непрестанно двигал челюстью, словно пережевывая что-то. Как только Рита договорила, он со стоном поднялся с кресла и пошел закрывать окно. Для того, что он собирается ей сказать, ему не нужны посторонние слушатели.
— Ну так вот, — говорит сейчас Рита по телефону. — При условии полного признания заключение под стражу будет отложено на сорок восемь часов. Больше ничего было не сделать. Мне пришлось Христом Богом клясться, что попытка побега полностью исключена.
— Если бы существовала опасность побега, его уже давно тут не было. До Швейцарии отсюда рукой подать.
— Коли все так просто, — обиженно говорит Рита, — что же вы тогда сами не пошли объясняться с господином прокурором?
К столику подплывает толстуха в фартуке, с крашенными хной волосами и выбритыми бровями, и ставит на стол чашку.
— Вообще-то, у нас тут самообслуживание, — говорит она.
— Как же я мог пойти сам! Ведь это вы, Риточка, ведете его дело, — говорит Шильф. — Вы молодец — отличная работа! Вы не в два, а в ноль целых ноль десятых счета выйдете в начальники полицейского управления.
Он кладет на подставленную лодочкой ладонь буфетчицы двойную сумму против той, что она назвала, и отводит глаза в сторону, чтобы не встречаться с ее убийственным взглядом. Кофе оказался на удивление вкусным. Вообще сегодня удачный день. Комиссар делает все как надо и получает то, что требуется.
— Подлиза! — говорит Рита. — Конечно, это я веду его дело. Причем оно будет последним, в котором вы можете ставить мне палки в колеса.
— Поверьте мне, я здесь только по велению свыше. Вам никогда больше не придется терпеть неприятностей в виде моей непрошеной помощи.
— Очень рада это слышать.
Возмущенное фырканье Риты комиссар, будь это возможно, с удовольствием сохранил бы на память. Чтобы подкреплять свой дух, когда наступят худшие времена.
— А теперь подавайте мне этого парня! — говорит она.
— Откуда вы знаете, что это мужчина?
— Женщины не сносят голову своим жертвам.
— В Новом Завете на эту тему высказан другой взгляд.
— Неверно, Шильф! Саломея добивалась, чтобы Иоанну отрубили голову. Это в лучшем случае опосредованная причастность к убийству. Или же только подстрекательство.
— По библейской истории — знания твердые, — хвалит Риту Шильф. — Да и по основам уголовного права Германии тоже. А что если вдруг Саломея шантажом принудила убийцу совершить преступление?
— Тут вам не семинар по уголовному праву, — огрызается Рита.
— Действия, совершенные по принуждению, — говорит Шильф. — Согласно господствующему мнению, это смягчающее обстоятельство.
— Кто — это — сделал?
Шильфу чудится, будто он явственно слышит, как Ритина длань ребром рубит воздух. Во время учебы в Высшей школе полиции Рита показала себя поразительно метким стрелком. «По ее рукам это сразу видно, — думает комиссар. — Вот бы мне оказаться перед нею, когда она, расставив ноги на ширину плеч и вытянув руки, целится из вальтера». Пуля пробила бы ему дырку во лбу, прошла бы сквозь птичье яйцо в лобной доле и безболезненно вошла бы глубоко в мозг. Шильф мысленно видит себя падающим на колени и затем валящимся на бок, как он не раз наблюдал это у других на протяжении своей служебной карьеры. Сквозь дырку во лбу он бы вылетел на свободу, выпущенный Ритиной рукой, и окончательно воссоединился бы с безвременной и беспространственной тканью космоса, перейдя в состояние, которое попросту называется «прошлое».
Дивный сон, думает комиссар.
— Это физик, — отвечает он. — Тот, у кого похитили сына.
Он закуривает сигариллу. Первые затяжки он делает в абсолютной тишине, из телефонной трубки не слышно даже дыхания.
— Ладно, — произносит наконец Рита деловитым тоном, хотя и с небольшой хрипотцой в голосе. — Благодарю вас.
— Погодите!
Шильф вынимает сигариллу изо рта и наклоняется вперед, словно придвигаясь к невидимому собеседнику напротив себя:
— Этого человека шантажировали.
— Однако, — медленно произносит Рита, — к медицинскому скандалу это дело, по-видимому, не имеет никакого отношения.
— Этого вы еще не знаете! — резко отрезает Шильф. — Вы слышали, что я сказал? Я сказал: Себастьяна шантажировали.
— Начальник полицейского управления зарыдает от счастья.
— Рита! — Комиссар едва замечает, что рядом опять выросла женщина в фартуке. — Вы спросили себя, зачем я вам назвал его имя? Чтобы у вас не забрали это дело! Вы самый нормальный человек в этом сумасшедшем доме. Не говорите, что я в вас ошибся!
— Все хорошо, Шильф.
— Этот человек невиновен! — кричит Шильф.
— Будь по-вашему. Главное, это никак не связано с медицинским скандалом.
Разговор закончился, телефон замолчал.
— У нас нельзя курить, — говорит женщина в фартуке.
— О черт! — говорит Шильф.
— У нас курение абсолютно запрещено.
Взглянув на ее одутловатое лицо, Шильф сует ей под нос служебное удостоверение.
— Еще один эспрессо, — говорит он.
Толстуха поспешно отгребает в сторону прилавка, а Шильф хватается за голову. Еле верится, трудно даже представить себе, но, кажется, он только что допустил ошибку, чреватую тяжелейшими последствиями. Сигарилла повисла у виска, зажатая между большим и указательным пальцами. Вдоль правой щеки с нее осыпается на стол пепел. Запахло паленым волосом.
И снова — то же одутловатое лицо. Выбритые брови, крашеные волосы, взбитые рыжей копной. Сейчас это лицо принадлежит библиотекарше, встретившей комиссара недружелюбным взглядом. Толстые пальцы женщины безостановочно и с большой точностью бегают по клавиатуре компьютера. У Шильфа знакомо застучало в висках.
— Что вы хотели?
Ответить на это не так-то просто. Вероятно, Шильф хотел бы встретить вторую Риту Скуру — такую, чтобы не думала о своей карьере или усатом начальнике полицейского управления, а только о том, как бы помочь первому гаупткомиссару полиции в осуществлении его миссии по восстановлению правды и справедливости. Хотелось бы встретить худощавую библиотекаршу с гладко причесанными волосами. Очутиться в просторном зале с дубовыми книжными полками до потолка, уставленными толстыми фолиантами, где самозабвенно преданные своему делу ученые вскарабкиваются по стремянкам на самый верх в поисках нужного тома. Где на старинных письменных столах светятся зеленые лампы.
Шильф с отвращением втягивает запах свежевычищенных ковровых покрытий. Среди металлических стеллажей облегченной конструкции, разделяющих помещение на ячейки свободного доступа, темнеют компьютерные мониторы. Шильф — единственный посетитель. Недавний разговор с Ритой мучит его, как ломота в суставах. Ему бы сейчас рядом живую душу, понимание и поддержку! Может быть, просто погреться в горячей ванне.
— Что вы хотели? — повторяет библиотекарша медленно и раздельно. Вероятно, ей нередко приходится иметь дело с бестолковыми иностранными учеными.
— Квантовую физику, — говорит комиссар.
Подбородок и щеки женщины затряслись от беззвучного смеха. Шильф догадывается, что невольно сострил. Он не снизошел до того, чтобы посмеяться с ней вместе.
— Ладно, пошли, — говорит библиотекарша.
Возле полок, где на корешках значатся такие обескураживающие заглавия, как «Исследование космологических констант» или «К вопросу о проблемах скрытой массы», он даже не останавливается, а сразу садится за компьютер и набирает в каталоге фамилию Себастьяна. По его запросу компьютер выдает длинный список. Шильф выбирает из него две публикации, в заголовках которых содержится больше знакомых, чем незнакомых слов. Выписав на листок библиотечный шифр, он возвращается к стойке выдачи книг. Надев на одутловатое лицо очки, библиотекарша, переваливаясь как утка, поплелась к стеллажам. Шершавые бумажные обложки тонких брошюрок, которые она достала из ящиков, всем своим видом предостерегают простого читателя, что лучше ему не браться за чтение. Ободряющее похлопывание по плечу звоном отдается в спине Шильфа; затем библиотекарша оставляет его наедине с его добычей.
«Теория множественных миров Эверетта как основа квантовой космологии».
«Флуктуирующее скалярное поле, или Вечное повторение».
С некоторым усилием Шильф отключает вопрос, есть ли смысл в том, что он затеял, подбадривая себя такими фразами, как «Лиха беда начало» и «Не боги горшки обжигают», и принимается за первую статью.
После разговора с Ритой его все время преследует чувство, что теперь уже не осталось времени и любое дело, за которое он сейчас берется, только отвлекает его от чего-то несравненно более важного. В таком состоянии его метод не работает. Для того чтобы на какие-то вещи не обращать внимания, чтобы прислушиваться и выжидать, пока вдруг не всплывет на поверхность что-то такое, что дотоле подспудно таилось в глубинных этажах реальности, требуется в первую очередь внутренняя тишина. Сейчас ему остается только добиваться обыкновенного профессионального выяснения фактов, а в этой области его успехи никогда не поднимались выше среднего уровня. Его встревоженный разум бежит по бесконечным дорожкам письменных знаков, спотыкается, падает, застревает, напоровшись на цепкие крючки полупонятных фраз: «Применительно к космосу аппарат теории квантизации ведет к принятию общих положений волновой функции», с разлету, как по скользкой дороге, промахивает весь следующий абзац, натыкается на знакомую формулировку: «Все возможно, и все где-то реализовано» — и в результате упирается, как в каменную стену, в теорию струн и суперсимметрию.
Шильф не понимает ни словечка, у него нет даже смутного представления, о чем Себастьян толкует в своей статье. Тихое постукивание головной боли усиливается так, словно там заработал молот. Он откладывает журнал и будит заснувший компьютер. На стартовой страничке поисковика он встречает сообщение об очередном аресте экс-чемпиона мира по шахматам Каспарова и, без труда прочитав коротенький текст, замечает, что почувствовал себя немного лучше. С надеждой он вводит у портала виртуального мира имя Себастьяна.
И тотчас же под заголовком «Циркумполяр» перед ним возникают две фотографии. По-мальчишески смеющееся лицо Себастьяна и характерная физиономия человека, с которым Шильф, будь он режиссером, не раздумывая, заключил бы контракт на роль Мефистофеля в экранизации «Фауста». Комиссар долго вглядывается в эту пару: смех и молчание, волю и выжидание, белого и черного короля. Двуглавый оракул, думает комиссар и долго соображает, что, собственно говоря, представляет собой эта интернет-страница. На ней предлагается скачать серию передач научно-популярной программы «Циркумполяр». Подзаголовок — «Физики спорят». Шильф придвигает стул поближе и нажимает кнопку «Просмотреть».
Заключенные в тесном пространстве видеоокошка, сидят в просторных креслах Себастьян и Оскар. Между ними, опершись локтями на колени, с демонстративной непринужденностью произносит вступительные слова ведущий.
Двадцать первый век. Необычайные вызовы. Вопрос, затрагивающий смежную тему на стыке естественных наук и философии.
Если бы выступал один только этот бородатый, очкастый и длинноволосый ведущий, он мог бы служить живым воплощением того образа гениального ученого, который сложился в представлении обывателя. Рядом со своими надменными гостями он выглядит попросту неопрятным. Оскар сидит, закинув одну руку на спинку, и, свесив кисть, изучающе посматривает на носки своей начищенной обуви. С другой стороны Себастьян глядит набычившись прямо в камеру и вздрагивает, когда ему предоставляют слово. Он так долго вертит в руке беспроводной микрофон, что комиссар, глядя на экран, даже занервничал. Наконец без всякого вступления Себастьян заговорил:
— Теория параллельных миров основывается на положении квантовой механики о том, что система одновременно пребывает во всех состояниях, которые возможны в рамках специфической теории вероятности. Элементарные частицы представляют собой фундаментальные кирпичики, из которых строится наш мир. Ими обусловлено наше существование. Это может означать, что и мы, и все видимые предметы вокруг в каждый отдельный момент времени существуют во всех возможных состояниях.
Громким вздохом и легким приподниманием микрофона ведущий сигнализирует, что более трех длинных предложений подряд было бы слишком даже для аудитории, собравшейся на обсуждение вопросов публичного права. Но Себастьян не обращает на это внимания. Комиссар кивает ему через все разделяющие их границы.
— Для наглядности это можно представить в образном виде, — говорит Себастьян. — Есть такой универсум, в котором Кеннеди не поехал в роковой день в Даллас и не был застрелен. Есть универсум, где в мой день рождения вместо чизкейка на столе стоял шоколадный торт.
В студии слышен благодарный смех. Только тут камера панорамирует ряды зрителей, и становится видно, что трое сидящих на сцене здесь не одни. В уголке кадра комиссар обнаруживает крошечный значок «live»[30]. Пораженный открытием, что Себастьян на экране еще не догадывается о предстоящем повороте своей судьбы, Шильф не уловил несколько следующих фраз. Он снова начал прислушиваться лишь тогда, когда Себастьян сделал жест, показывающий, что сейчас он завершит свое выступление.
— Все, что возможно, происходит в действительности.
Публика аплодирует. Себастьян произнес это с такой страстью, словно провозглашал евангельскую истину. Ведущий тоже похлопал для порядка и передал слово Оскару. Тот слушал Себастьяна с улыбкой, не столько иронической, сколько выражающей добродушную усмешку взрослого над развитым не по годам ребенком, вздумавшим поучать старших.
— То, что только что изложил Себастьян, — говорит он вплотную к микрофону голосом, от которого у комиссара пробежали по спине мурашки, — было довольно дешевой попыткой обойти стороной вопрос о Боге.
Поднялся шепот, послышались сдержанные смешки. Себастьян отворачивается в сторону и смотрит на студийные декорации, словно все остальное его уже никак не касается.
— Объясните это, пожалуйста, подробнее, — говорит ведущий, видя, что Оскар ничего не собирается добавить.
— Очень просто.
В абсолютной тишине телестудии Оскар делает глоток воды из стакана. Нельзя не заметить, что сейчас он владеет всем происходящим на подиуме.
— Если принять гипотезу о множественных мирах, то никакому Создателю нет нужды принимать то или иное решение. Мы существуем просто потому, что все так или иначе возможное и без того где-нибудь существует.
После беседы с Себастьяном комиссар долго размышлял над услышанным, в результате у него оформилась мысль, не вполне понятная ему самому, которую он с превеликой охотой обсудил бы с теми, кого видит сейчас на экране: мир таков, каков он есть, потому что существуют наблюдатели, которые смотрят на его существование.
Шильфу искренне жаль, что в запись телепередачи невозможно вставлять свои реплики.
— Это дешевый ответ на метафизический вопрос, — говорит Оскар. — В качестве естественно-научного подхода он никуда не годится.
— Почему не годится? — спрашивает ведущий, жестом останавливая поднявшийся в публике ропот.
— Поскольку другие миры не поддаются экспериментальной проверке.
Оскар откидывается на спинку кресла так, словно произнес на сегодня последнее слово. Но тут Себастьян, подавшись вперед, воинственно поднимает микрофон.
— Так уж устроена теоретическая физика, — говорит он. — Теории Эйнштейна тоже отчасти возникли на бумаге и лишь впоследствии получили экспериментальное подтверждение.
— Выражаясь словами Эйнштейна, — спокойно отвечает Оскар, — беспредельны только две вещи — космос и человеческая глупость. В отношении космоса я не вполне в этом уверен.
— То, что я здесь изложил, — говорит Себастьян, — можно найти у многих признанных физиков: Стивена Хокинга, Дэвида Дейча, Дитера Це.
— В таком случае Хокинг, Дейч и Це тоже ничего не понимают в физике, — говорит Оскар.
Под протестующий шум зрителей камера крупным планом показывает смеющееся лицо Оскара. С него исчезло высокомерное выражение, сейчас он похож на озорного мальчишку, радующегося удачной проделке. Камера перемещается к Себастьяну. Тот качает головой и поднимает руку в знак того, что просит слова. Шильф так близко придвигается к экрану, что почти касается носом монитора. Не поддавайся на провокацию! Не защищай мнений, в которые сам не веришь! Скажи им, что время и пространство не существуют. Что множественная вселенная и вселенная, существующая в единственном числе, — это одно и то же, если даже материя не более чем идея ее наблюдателя!
Ведущий просит тишины.
— Здесь, кажется, речь не столько о междисциплинарных вопросах физики и философии, — говорит Себастьян, — сколько о границах между физикой и полемикой.
Громкий смех показывает, что зал снова на его стороне.
— При всей любви к острому словцу…
— Кстати, — перебивает Оскар, приложив палец к щеке таким жестом, словно ему только что пришла в голову новая мысль. — По твоей теории получается, что не только Создатель, но и вообще никто не обязан делать выбор и принимать решение.
— Напротив, — возражает Себастьян. — Одно из преимуществ теории множественных миров как раз и состоит в том, что она объясняет свободную волю человека. В линейном времени…
— А сейчас начнется эзотерика! — со смехом восклицает Оскар.
Камера с опозданием выхватывает его лицо и успевает показать только, как он машет рукой в ответ на замечание ведущего. Шильф, пристально, до боли в глазах следящий за тем, что происходит на экране, замечает, как подрагивает у Оскара левая ступня.
— В линейном времени, — говорит Себастьян, — наши судьбы детерминированы от самого раннего начала до отдаленнейшего будущего. В таком случае выбор того или иного решения зависит от биохимических процессов, протекающих в мозге и подчиненных причинно-следственным законам.
Выдержав нарочитую паузу, он продолжает:
— А теперь представим себе, что все мыслимые каузальные процессы протекают параллельно друг другу, потому что происходят в параллельных мирах. Развитие каждого отдельного универсума может быть предопределенным. Но мы обладаем свободой воли, поскольку можем при каждом решении выбирать один из множества миров.
— Дамы и господа! — ликует ведущий. — Вот оно — физическое обоснование свободы воли!
Его очки сверкают бликами, отражая свет прожекторов. На его лице написано такое счастье, словно он видит перед собой сияющую от удовольствия мину главного редактора программы.
— Причем так происходит несмотря на то, что в классическом понимании естественные науки и детерминизм…
— В таком случае я хотел бы знать, — перебивает Оскар, — почему мы простым волевым решением не сделали выбор в пользу такого мира, в котором никогда не было Второй мировой войны? Ведь как было бы славно!
Себастьяну бросилась краска в лицо. Подавшись вперед, он вскочил с кресла.
— Потому что мы подчиняемся принципу самосогласованности, — говорит он. — И тебе это прекрасно известно! Иначе мы, согласно второму закону термодинамики, распались бы вследствие все возрастающего хаоса.
— Что мы и делаем, — говорит Оскар. — А глядя на тебя, можно подумать, что порой распад происходит чрезвычайно ускоренным темпом.
Он вызывающе смотрит Себастьяну в глаза и стучит себе пальцем по лбу.
— Прошу прощения, — вмешивается ведущий. — Нельзя же здесь вот так…
Поднявшийся в зале гомон заглушает его реплику. Нетерпеливым жестом Оскар требует прекратить шум. Повернувшись к камере своим идеальным профилем, он, не обращая внимания на ведущего, занимает такую позицию, чтобы обратиться исключительно к одному Себастьяну. Левая нога у него задергалась еще сильнее. Внезапно все его спокойствие обернулось дурным маскарадом. Весь его вид показывает, что под маской невозмутимости он весь кипит от ярости.
— Если каждое решение сопровождается своей противоположностью, то в нем отсутствует выбор, — говорит он. — Знаешь, что такое твое обоснование свободной воли? Это лицензия на свинское поведение!
— Позвольте, — лепечет ведущий.
— Это… — пытается что-то сказать Себастьян.
— Одна вселенная, — говорит Оскар. — От которой никуда не сбежишь. Ее тебе надлежит исследовать. В ней тебе надлежит жить. И брать на себя ответственность за выбираемые тобой решения.
— Это не научная аргументация! — восклицает Себастьян, уже на грани срыва. — Это моральный догматизм!
— Как-никак он лучше, чем легитимированная физикой аморальность!
— Ни слова больше! — орет Себастьян.
— В своих двойных мирах, — с лихорадочной настойчивостью продолжает Оскар, — ты живешь двойной жизнью. И ведешь себя так, словно, сделав что-то, ты в то же время этого как бы не делал.
Безжалостный крупный план показывает, как запрыгал кадык у Себастьяна, которому никак не удается проглотить застрявший в горле комок. Возмущение среди публики снова усилилось. Один зритель потрясает воздетым кулаком, хотя неясно, кем или чем он возмущен.
— Я выражу это словами Оруэлла, — говорит Оскар, вставая со своего места.
Микрофон он оставил лежать на стеклянном столике и, вытянув палец в сторону Себастьяна, произнес что-то, потонувшее в общем гаме. Ведущий беспомощно шевелит губами. Оскар еще раз произносит что-то невнятное, затем картинка останавливается.
Комиссару стало жарко. Схватив мышку, он остановил просмотр и хотел прокрутить еще раз последние кадры.
— Э нет! Так не пойдет! — говорит библиотекарша.
Шильф вздрагивает, словно ему приставили нож к горлу. На стол перед ним падает чья-то тень.
— У нас тут нельзя скачивать фильмы. Наша техника предназначена для исследовательской работы.
«Это государство все выстроено из запретов, как карточный домик из карт, — думает комиссар. — Может, зря я тогда не подался на службу к другой стороне».
— Это научная передача, — говорит он громко. — И я из полиции.
— А я слежу здесь за соблюдением правил внутреннего распорядка, — говорит библиотекарша. — У вас есть ордер на обыск?
Не дожидаясь ответа, она протягивает руку и одним нажатием на клавиши выключает открытые окна. Шильф вынужденно встает, чтобы отодвинуться от нависшей над ним женщины. Ее веки покрыты толстым слоем фиолетовой краски.
— Могу еще чем-нибудь быть вам полезна?
— Нет, спасибо, — говорит комиссар. — Я как раз собрался уходить.
Выйдя на улицу под низко нависшее небо, он остановился, не зная, куда податься. В обе стороны мимо едут машины, люди куда-то спешат по своим таинственным делам. Боль спустилась и долбит уже в нижнюю челюсть. Шильф обеими руками хватается за лицо, чтобы оно не треснуло пополам. Нужно смотреть на машины, чтобы они не остановились в своем движении, нужно прислониться к стене, чтобы дом не рухнул. Следить за прохожими, чтобы они не рассыпались в прах. Он — опора затянутого тучами небосвода, он — генератор, поддерживающий ход времени, он — якорь, от которого зависит прямизна земной оси. Если он закроет глаза, мир провалится в небытие. Останется только головная боль.
Только не сейчас, думает комиссар, сейчас еще рано!
При следующем шаге его нога встает на твердую почву — мелкую брусчатку, каждый камень величиной ровно с его стопу. Он достает телефон. Соединяется с междугородней справочной. Он называет заграничный номер, находящийся в Женеве.
Семеня когтистыми лапками, птичий грипп добрался до Европы. Перелетные птицы разносят вирус по свету до самых отдаленных уголков. На гамбургское побережье с неба валятся мертвые птицы, люди готовятся встретить эпидемию. Все, что летает, подлежит казни. Скоро на какую-нибудь лесную полянку спланирует сверху последнее перышко, и тогда комиссар Шильф останется последним человеком, который носит во лбу птичье яйцо.
Он откладывает в сторону истрепанную газету, подобранную на освободившемся месте. Птичий грипп! Как будто мало других проблем! Средства от головной боли, прописанные домашним врачом, все уже вышли, а в вокзальной аптеке не согласились дать ничего, кроме ибупрофена. На сиденье напротив немолодой усач — ему за пятьдесят — занят тем, что фломастерами переписывает себе в записную книжку расписание поездов. Из наушников какой-то девицы доносится сухое треньканье и буханье музыки двадцать первого века. Впереди через два ряда от Шильфа контролер отражает выпады разъяренной пассажирки. «Дайте мне, пожалуйста, договорить!» Персонал старательно выполняет свои обязанности. Делает все, что только возможно.
За окном тянется к западу нависшее кассетным потолком серое небо. Удачная инсценировка поздней осени в июле.
Когда поезд снова трогается, мимо проплывают кроткие глаза нескольких беглых телят, из-за которых он почти час простоял посреди перегона. Поваленный забор, мужчины в оранжевых спецовках, выполняющие свою работу.
Мокрые телята, думает комиссар, — это хороший знак. В отличие от черных кошек, ворон и ухающих сов. От Цет-дэ-эф пришел ответ с обещанием сегодня же выслать запрошенную видеокассету с передачей «Циркум-поляра». Шильф растирает себе ладони и старается глубже дышать, чтобы успокоить волнение. Он никак не может отделаться от чувства, что упустил что-то важное, очутился не там, где надо, и это непоправимо. Внезапно у него перед глазами встает кошка, которую он знает по фотографиям, приколотым на стене в рабочем кабинете Риты Скуры. Сидя на веранде за стеклянной дверью, кошка намывает передние лапки. На лице у нее всезнающее выражение, словно это она распорядилась так, что сейчас на другом конце города грубые руки хватают кого-то за запястья. Из детской комнаты в приоткрытой двери мелькнул белокурый чубчик. Взгляд расширенных от ужаса глаз, как острый осколок, вонзается в мозг отца. С металлическим лязгом защелкнулись наручники. Белокурая женщина в исступлении выбегает в прихожую. Ее скрюченные пальцы вонзаются ногтями не в тех, кто пришел в полицейской форме, а в того, кого они уводят.
— У тебя же есть сын!
Надсадный пронзительный крик обрывается, заглушенный стуком захлопнутой двери. Синий луч равномерно кружит по пасмурным декорациям. Кошка наклонила головку набок и чешет себя за ухом.
Даже после того, как немолодой усач, собрав свои фломастеры, вышел из поезда, серия картинок не обрывается.
Женщина в цветастом платье и вязаной кофте собирает волосы в пучок на затылке. Напротив нее сидит тот же мужчина, теперь уже без наручников, зато с серым лицом. Красивая пара! Ненависть растекается по кабинету с быстротой газовой атаки.
— Вы знаете, почему вы здесь?
— Где комиссар Шильф?
— Расследованием руковожу я!
Взгляд женщины документально свидетельствует, что меткость стрельбы у нее превышает девяносто процентов. Мужчина еще больше бледнеет. Шильф хватается за грудь там, где чувствуется колющая боль. Женщина насмешливо фыркает и включает магнитофон. Она сообщает мужчине, что он имеет право молчать, врать или связаться с крючкотвором-адвокатом. Мужчина даже не слушает, какие у него права.
Он диктует ей признательные показания и говорит, что его шантажировали. Кошка замерла при виде севшего на веранду воробья. Женщина дает мужчине договорить до конца и информирует его о состоянии расследования. В машине — никаких следов. Сын ничего не знает. На заправке никто ничего не видел. На его мобильнике всего два поступивших звонка; номера, с которых они сделаны, не определяются, так что их, извините, мог сделать он сам. Воробей решает искать пристанища где-нибудь в другом месте. Кошка притворяется, будто ее это не интересует. Мужчина начинает восклицать на повышенных тонах что-то насчет права и справедливости. Женщина, полистав дело, говорит:
— Вы можете идти.
Мужчина растерян:
— Что вы сказали?
— Вы не должны уезжать за пределы города и будьте готовы явиться по первому требованию.
Женщина напускает на себя чиновничье выражение и что-то пишет. Мужчина не двигается с места.
— Извольте взять меня под стражу!
Кошка усмехается. Поезд буравит очередную стену дождя.
— Уж раз вы решили окончательно сломать мою жизнь, так и забирайте себе обломки!
Женщина в цветастом платье до отказа наполняет грудь воздухом и рявкает так, что ее голос разносится по всем коридорам полицейского управления:
— Вон!
Воспользовавшись тем, что поезд в это время остановился, Шильф в смятении вылетает на перрон, подставив разгоряченное лицо под холодный дождь. Над дверью кирпичного домика надпись: «Кассовый зал», но Шильф читает «Космический». Чувство подсказывает ему, что надо было просто отправить Себастьяна за границу. Разум настаивает, что он поступил правильно, выбрав законный путь. Вот так, стоя под дождем, Шильф посылает к черту и чувство, и разум.
Хорошая новость состоит в том, что он выскочил из поезда в Базеле, где и без того ему нужно было выйти, чтобы сделать пересадку. В поезде дальнего следования соседом напротив оказался немолодой усач, разменявший шестой десяток, который сидит, уткнувшись в книгу, но глаза его смотрят неподвижно, и на всем пути до Делемонта он так ни разу и не перевернул страницу. Это точная копия мужчины с фломастерами.
«Если мое сознание творит мир, то я, видимо, не отличаюсь богатством фантазии, подумал комиссар», — думает комиссар.
Он принимает еще две таблетки ибупрофена.
— Ну, до скорого! — произносит усач в Женеве.
Черные волны Роны, сверкая, как остро заточенные клинки, шеренга за шеренгой текут в направлении города. Время — двадцать один тридцать, и для летнего вечера как-то уж очень темно. Вдоль набережной по воде от мачты к мачте перебегает желтый свет, затем заворачивает через мост в сторону центра города. Под неприветливым небом комиссар остался, можно сказать, наедине со стихией.
Испробовав на первом попавшемся таксисте вопрос «Оù ce trouve?..»[31], он в ответ пожинает недовольный тык пальцем, который прямиком выводит его на нужную улочку. Войдя в подъезд, он мокрой рукой нажимает на звонок и без спешки одолевает долгий подъем на последний этаж. Вместо вышедшего на порог хозяина гостя встречает полоска света из приотворенной двери мансардной квартиры. Уложенные на полу в несколько слоев ковры не дают двери распахнуться.
Только зайдя в квартиру и увидев, что в ней все не так, как он ожидал, Шильф осознал, какой она должна была иметь вид по его представлениям. Он не встретил здесь ничего подобного минималистски обставленному пентхаусу, никаких панорамных окон или японской мебели на зеркально блестящем паркете. Вместо всего этого — набитая вещами пещера в ориентальном стиле, из которой с юных лет ее обитателя ни разу не выбрасывался ненужный хлам. По внезапному наитию Шильф разувается и затем входит в заставленное мебелью помещение, теснотой напоминающее антикварную лавку. По стенам, где только нашлось местечко, всюду понатыканы открытки и газетные вырезки. Книжные полки прогибаются под тяжестью беспорядочно нагроможденных томов. Повсюду фарфоровые статуэтки, наручные часы без стрелок, стеклянные шары, иностранные монеты. С люстры свисает чучело вороны, которая шевелит крыльями, если потянуть за шнурок. Рядом с кожаным креслом на моряцком рундучке положен, чтобы был под рукой, детский рисунок: маленький палочный человечек с желтыми волосами и большой — с черными; гигантская улыбка — одна на двоих, подписанная корявой буквой «Л».
Посреди своего частного музея, скрестив ноги, восседает на подушке хозяин комнаты, терпеливо дожидаясь, когда комиссар закончит осмотр. В этом окружении его тщательно причесанные волосы и белая рубашка привносят в его облик оттенок самоиронии. Когда Шильф наконец погружается в мягкие объятия продавленного дивана, Оскар вскидывает подбородок, раскрывает уста и произносит:
— Не ожидали?
— Признаться, нет.
— Я не вижу смысла в том, чтобы убирать за своим прошлым. Нарастающий беспорядок — показатель протекшего времени.
С хищной гибкостью он вскакивает на ноги:
— Могу предложить вам что-нибудь попить?
— Чаю «Йоги» в честь внезапно почившего лета.
Оскар приподнимает бровь:
— Нет такой вещи, которая не нашлась бы в этом жилище.
Едва он за порог, как Шильф мучительно выкарабкивается из подушек и сразу — шмыг — в дверь, ведущую в комнату рядом. Здесь, в наплыве застывшего вала вещей, стоит письменный стол с выдвинутым верхним ящиком. В ящике фотография, вставленная в серебряную рамочку того типа, в котором другие мужчины держат фотографию жены. Себастьяну здесь не более двадцати, и в дополнение к сюртуку у него на шее красуется серебристый галстук-бабочка. Его улыбка — вызов на дуэль, перчатка, брошенная в лицо наблюдателю.
— Славный мальчик, n’est pas?[32]
По толстым коврам Оскар вошел неслышно. Шильф оборачивается, и они чуть не сталкиваются лбами. В черных глазах Оскара Шильф видит себя самого. Хозяин дома тихо забирает из рук гостя фотографию.
— Существует не много вещей, которыми я свято дорожу.
— Я с первого взгляда почувствовал симпатию к вашему другу, — говорит Шильф. — И мне кажется, что он ко мне тоже.
— Симпатия синичьего корма к синице. Пойдемте!
Оскар возвращает фотографию в ящик и уводит комиссара из маленькой комнаты. Дымящийся чай на низеньком столике у дивана доказывает, что Шильф провел за созерцанием фотографии не менее пятнадцати минут. Оскар сдабривает налитый чай ромом из белой бутылки.
— Мне не надо, — говорит Шильф.
— Здесь я устанавливаю правила.
Еще не успев сделать первый глоток, Шильф чувствует, как алкоголь ударяет в нос тонкими иголочками. Что-то сжимается за лобной костью, а затем расширяется вдвое против прежнего. Шильф пьет. Никогда еще он не слышал так отчетливо биения чужого сердца у себя в голове. Ворона под люстрой шевельнула крыльями, по стенам беззвучно скользнули к потолку тени. Лицо Оскара стоит четко очерченной мишенью в путанице переплетающихся контуров. Ну скажи что-нибудь, думает комиссар.
— Себастьян признался?
— Если нет — вы только что его выдали.
— Не надо, господин комиссар! Я знаю, что вы не так глупы, как предполагает ваша профессия.
— Вам это Себастьян сказал?
— Если вы явились сюда в надежде получить от меня уличающие его показания, — говорит Оскар, подавшись вперед к комиссару, — то я бы, скорее, собственной рукой вырвал себе язык.
— А сейчас вы притворяетесь глупцом, — говорит комиссар.
Следующий глоток чая действует лучше всякого лекарства. Давление ослабевает; чуждое сердцебиение переходит в равномерный гул, который мешает слушать, но не думать.
— Между прочим, я передал дело об убийстве в другие руки. Этот casus… Casus — это ведь, кажется, «совпадение», от «падать», не так ли?
Оскар не позволяет себе проявить ни малейшего удивления. Он выжидательно смотрит на рот комиссара и закуривает сигарету. Тот мысленно отмечает это как свой успех.
— Я видел вас по телевидению. Эта передача произвела на меня большое впечатление. Можно задать вам один вопрос?
— Валяйте!
— Вы верите в Бога?
Когда Оскар смеется, его обаяние неотразимо.
— Себастьян был прав, — говорит он. — Вы — необыкновенный комиссар.
— Значит, он говорил обо мне. — Шильф покраснел, хотя, возможно, это вызвано действием алкоголя. — Так вы ответите на мой вопрос?
— Я религиозный атеист.
— Почему — религиозный?
— Потому что я верю. — Оскар вежливо выпускает дым сигареты в сторону. — Я верю, что у нас нет окончательного объяснения существования мира. Для того чтобы жить с этой мыслью, требуется изрядная метафизическая сила.
— Сила, которой Себастьян не обладает.
— Вы затрагиваете больное место. Взрослый Себастьян, с которым вы познакомились, в действительности все еще тот же мальчик, которого вы видели на фотографии. Как все мальчики, он мечтает о таком мире, где можно одновременно быть пиратом и примерным школьником.
— Что вы имеете в виду?
Оскар смотрит, как Шильф подливает себе чаю, и пододвигает ему бутылку с ромом.
— Себастьян любит ту жизнь, которой живет, — говорит он, — и в то же время хотел бы вернуть то, что было до того, как он годы назад принял одно решение. Тогда он спасительным прыжком перемахнул через каменную стену.
— И что же осталось там, за стеной?
— C’est moi[33], — говорит Оскар. — И физика.
— Трагедия классических масштабов. — Шильф дует в чашку, от которой поднимается пар.
— Не к лицу вам сарказм.
— Я совершенно серьезно.
— Значит, вы поняли, о чем я говорю.
Они глядят друг другу в глаза. Наконец Шильф отводит взгляд и достает из сумки сигариллы. Перегнувшись через столик, Оскар подставляет ему зажигалку и остается затем в той же позе.
— Нередко случается, — говорит он, — что умные люди превращают свое отчаяние в научные формулы. Такому человеку, как Себастьян, для счастья требуется второй, третий, а возможно, еще и четвертый мир.
— Для того чтобы все, что может произойти, произошло, — говорит Шильф.
И снова черты Оскара оживляются разлившейся улыбкой. Он проводит пятерней по волосам.
— Вы и впрямь молодец, — говорит он, откидываясь на спинку дивана. — И значит, должны понимать, почему для некоторых людей так привлекательна мысль о том, что несколько противоречащих друг другу событий могут происходить одновременно. И почему эта мысль в то же время похожа на кошмар.
Он задумчиво смотрит на тлеющий кончик своей сигареты, затягивается в последний раз и раздавливает окурок в пепельнице.
Чучело вороны придвинулось ближе. С того места, где сидит комиссар, кажется, что она повисла прямо над головой Оскара.
— Такой подход, — продолжает Оскар, — отменяет значимость всякого опыта. Отменяет нас.
— Возможно, Себастьян теперь это понял. — Шильф роняет пепел от сигариллы на ковер. — После похищения, о котором он непрестанно говорит.
На губах Оскара проскальзывает, задержавшись в уголках, тень улыбки.
— Да, — говорит он. — Возможно.
— Себастьян и его семья, — говорит комиссар, — уравнение с одной неизвестной. Кто-то переменил в действительности один винтик. Верный способ создать неправильную картину. Когда человек начинает изображать из себя большого начальника, реальность становится в позу и, подбоченясь, склабится ему в лицо.
Хорошая же ложь — это правда плюс единица. Вам так не кажется?
— Признаться честно, — взгляд Оскара, метнувшись, пробежал по лицу Шильфа, — вы объясняетесь несколько туманно.
На этот раз засмеялся комиссар.
— Возможно, — соглашается он. — Знаете ли вы, что ваш друг вовсе не сторонник теории множественных миров, а работает в области новейших теорий о сущности времени?
— Он вам об этом рассказывал?
Шильф кивает.
— Это не играет никакой роли. — Тон Оскара стал вдруг запальчивым. — Он ищет новые способы, как сделать так, чтобы не путаться под ногами у самого себя.
Они помолчали, пока не стихли последние отзвуки этой фразы. В то время как тело Шильфа целиком заполнило угол дивана мягким комом, которому, как ни расположись, везде будет удобно, Оскар сидит, вытянув ноги, и глядит перед собой из-под опущенных век.
— Вы любите Себастьяна? — спрашивает наконец комиссар.
— Неплохой вопрос, — отвечает Оскар, не меняя позы.
Следует пауза, и Шильф встает. Зажав во рту сигариллу, он направляется к мансардному окну. От открывшегося вида у него на мгновение перехватывает дыхание. Должно быть, поднимаясь по лестнице в квартиру Оскара, он забрался на поднебесную высоту. Отсюда город внизу похож на электронный пульт управления, унизанный сверкающими лампочками. Ряды диодов соединяются в сеть взаимодействующих линий, напоминающих письмена.
Шантаж шантажом, думает комиссар, но, возможно, Себастьян, убивая Даббелинга, во второй раз перескочил через стену. Может быть, он втайне надеялся, что все еще встретит за нею Оскара, и до смерти испугался, обнаружив, что это так и есть. Теперь он спасается бегством в Никуда.
После собственного слома, который отделил комиссара от себя самого, он много передумал о том, не причастен ли человек каким-то образом ко всем мыслимым ударам судьбы? Не сводится ли все в конечном счете к тому, что только мы сами себя и шантажируем?
Он различает внизу площади Корнавен, Монбрийан и Рекюле. А вот и темная лента Роны, и весело переливающаяся всеми цветами набережная Монблан, а за ней всепоглощающая чернота Женевского озера. Как по команде, боль снова вгрызается ему между глаз, становится горячее, острее, придвигает город и погружает его в ослепительный свет.
Три человека — маленькие, словно игрушечные фигурки, — прогуливаясь по пирсу, приближаются к водомету. Две — совсем рядом, вероятно гуляют под руку, третья, маленькая, бежит впереди весело, как собачонка. Все трое — белокурые. Несмотря на расстояние, комиссар видит их с необычайной отчетливостью, он может разглядеть вытянутые указательные пальцы и счастливые лица, обращенные к небесам, чтобы охватить взглядом взметнувшуюся ввысь белую струю в конце пирса. Башня из воды, в которой играет солнечный свет, преломляясь всеми цветами радуги.
— Посмотри, папа! Озеро само себя подбрасывает в воздух!
Их обдает мелкими брызгами. Платье на них промокло, но в воздухе тепло.
То, что стоит перед глазами комиссара, — фотография, сделанная на память, открытка вроде тех, что наклеены у него на холодильнике. С одной существенной разницей. Оборот этой открытки не пуст. «Хорошо было!» — написано на нем. Или: «Мы здесь были!»
Шильф решает забрать себе эту открытку. Себастьян наверняка не будет иметь ничего против. Мужчина, женщина, радостный ребенок. Он завесит ими дыру в своей биографии. Жизнь так легко рвется! Что-то вильнуло в сторону. Тебя занесло, и вот уже вместо трех человек остается один, да и тот жив только наполовину. Одно время комиссар старался вспоминать, потом учился забывать. Мысль о собственной конченой жизни причиняла невозможное, невыносимое страдание. Теперь же он вдруг понял, что нет ничего легче, как вызвать в памяти чужое прошлое.
«Коли собираешься умереть, надо быть в полном комплекте, подумал комиссар», — думает комиссар.
— Узнав Себастьяна, — произносит где-то там, далеко позади, Оскар, — я научился страшиться произвола богов.
Шильф закрыл глаза. Его руки держатся за край подоконника, как будто он стоит на марсе корабля, который треплет буря.
— Еще вчера я бы сказал, что твердо уверен в одном, — говорит Оскар, — в том, что я отдал бы за него жизнь.
— А сегодня? — спрашивает Шильф сквозь стиснутые зубы.
— Сегодня я — старик.
Оскар переводит дыхание. Когда он снова заговорил, голос его стал гуще. И холоднее.
— Вы знали, что Себастьян побывал у меня вчера вечером?
— Об этом можно было догадаться.
— Я предложил ему уехать вместе со мной за границу.
— И он отказался?
— Он отказался от всего, что я мог ему дать. Кажется, он наконец решился и сделал выбор. Я больше не могу ничего для него сделать.
— Ошибаетесь, Оскар. Одну вещь вы сделаете для него. Я вам клянусь.
Когда комиссар открывает глаза, город уже снова стал на свое место. Вокруг темная ночь. Ни мужчины, ни женщины, ни радостного ребенка. Даже водяной столб водомета отсюда не виден. Один лишь упрямый ветер все еще тут и сотрясает перекрытия кровли. Шильф оборачивается. Перед ним стоит Оскар, протянув руки, словно собирается его обнять. Комиссар отступил бы назад, но там скат крыши, а за ним еще и пропасть, свободное падение. Их взгляды встречаются.
Волна свежего человеческого запаха. Накрахмаленная хлопчатобумажная ткань, дорогой лосьон, странное счастливое чувство. Какая-то рука обнимает комиссара за плечи. Оскар привлекает его к себе:
— Пойдемте, я вам помогу.
Он снова отводит комиссара на диван. Устраивает его головой на подлокотнике и прикладывает к затылку что-то мокрое и прохладное. Поглядев на себя вниз, Шильф видит красующееся у него на груди большое красное пятно. Он трогает лицо — носовое кровотечение. На белые манжеты Оскара тоже попали красные брызги.
— Я запачкал вам рубашку, — говорит Шильф.
— Кто носит белую рубашку, тот — врач. — Оскар отирает попавшую на пальцы кровь и подает Шильфу намоченную салфетку. — По крайней мере, так я думал в детстве.
— Вы мне очень помогли. — Комиссар пытается встать, но снова падает на диван. — Окажете мне еще одну любезность?
Лежа он нащупывает в заднем кармане брюк шахматный компьютер. Когда загорается дисплей, Оскар опускается возле дивана на колени:
— Что это у нас такое?
Он внимательно вглядывается в шестьдесят четыре клетки. Шильф точно знает, что он там видит. Катастрофическую, асимметричную позицию, где все, что еще цело, столпилось на одной половине доски. Лишь через изрядный промежуток времени Оскар поднимает взгляд.
— Необычная картина, — говорит он. — Вы играете черными против компьютера.
— Отнюдь нет, — отвечает Шильф. — Я играю белыми.
Оскар хмурит брови и вновь погружается в партию.
— Я опять повторяюсь, господин комиссар, — произносит он затем. — Вы — необыкновенный человек. Очевидно, ради победы вы готовы пожертвовать жизнью даже при минимальном шансе на успех. Этой партией вы хотите мне что-то сказать?
Шильф отрицательно качает головой, в которой перекатывается медленно остывающий шарик. Он подает Оскару штифт, которым нажимают на кнопки.
— Вы хотите, чтобы я это за вас докончил? — Оскар вертит штифт двумя пальцами. — Вы хотите посмотреть, как я выиграю за вас эту игру?
Шильф не отвечает. Потерев подбородок, Оскар оглядывается по сторонам. В конце концов он кладет компьютер на живот комиссару и немного наклоняет его, чтобы тому был виден дисплей.
— Конем сюда. В вилке погибает черная королева, и ваша ладья получает свободу передвижения.
Штифт тычется в клетки доски. При каждом прикосновении компьютер, стоящий на рубашке комиссара, покачивается у него на пуговице.
— Пешка доходит до последней линии, превращается в ферзя — шах. Король вынужден прятаться. Ставим сюда ладью. Et voilà.
— Congratulations[34], — мигает дисплеем компьютер.
— Мат черному королю, — говорит комиссар.
— Да, — говорит Оскар. — Мат.
— Вы — гений.
— Не говорите мне, что вы не задумали этого заранее!
— Я только четыре недели как начал играть.
— В таком случае… — говорит Оскар, прищурясь так, словно хочет взглядом проникнуть в какую-то точку, скрытую во лбу собеседника, — в таком случае гений, несомненно, вы. Вы можете встать?
Шильф еще раз вытирает лицо и возвращает платок. Одной рукой опираясь на плечо Оскара, он встает с дивана. Дойдя с его помощью до середины комнаты, он протягивает руку к свисающему от вороны шнурку.
— Она давно уже сломалась, — говорит Оскар.
В прихожей Шильф засовывает ноги в ботинки и оставляет шнурки незавязанными. Сильно дернув за дверь, придавленную снизу ковром, Оскар отворяет ее и придерживает, пропуская Шильфа.
— Думаю, теперь вы знаете все, что вам требуется знать, — говорит он.
К улыбкам, которыми они обмениваются на прощание, примешано легкое сожаление.
Ветер улегся. Озерная гладь с виду так прочна, что комиссара даже манит проверить, не обрел ли он способность хождения по воде. Гравий под ногами громко отзывается на каждый шаг. Шильф вытягивает одну руку в сторону, воображая, как идущая рядом Юлия кладет голову ему на плечо и говорит что-то милое о просветах, появившихся в облаках, и мигающих звездах. Пронзительным криком предупреждает об опасности какая-то птица и, не дождавшись ничего особенного, безмолвно и незримо вновь погружается в тишину. Комиссар идет на вокзал; до последнего поезда времени уже в обрез.
Маленький шахматный компьютер комиссар оставил на диване у Оскара. Ему самому он больше не нужен.
Жизнь, думает Шильф, — это история в несколько этажей. Или глав, каждая из которых, одна за другой, бесшумно закрывается за тобой.