Господин Джаафари, несется по бесконечным извивам подземных галерей… Господин Джаафари…Пещерный голос растворяется в моем лепете, отдаляется, вновь наплывает неясным лейтмотивом, то настойчивый, то пугливый. Меня втягивает, пережевывает какая-то пропасть; я медленно кружусь в потемках. И тут голос подхватывает меня, пытается вытянуть на поверхность… Господин Джаафари… Полосатая рябь проступает сквозь мрак, жжет глаза, как пылающий клинок.
— Господин Джаафари…
Я прихожу в себя. Голову словно тиски обхватили.
Надо мной склонился какой-то человек; одну руку он заложил за спину, другая застыла в нескольких сантиметрах от моего лба. Его худое лицо с очень узким подбородком мне совершенно незнакомо. Пытаюсь понять, где я. Лежу на кровати, в горле пересохло, руки-ноги будто вывихнуты. Потолок вот-вот рухнет и погребет меня под собой. Закрываю глаза, чтобы остановить морок головокружения, раскачивающего меня с боку на бок, точно корабль, пытаюсь овладеть чувствами, отыскать ориентиры. Постепенно начинаю различать на противоположной стене дешевую репродукцию «Подсолнухов» Ван Гога, выгоревшие обои, унылое окно, за которым видны крыши какой-то фабрики…
— Что случилось? — спрашиваю я, приподнимаясь на локте.
— Судя по всему, вы нездоровы, господин Джаафари.
Локоть подламывается, и я падаю обратно на подушку.
— Вы в этой комнате уже два дня и ни разу не вышли.
— Кто вы?
— Хозяин гостиницы. Горничная…
— Что вам нужно?
— Убедиться, что с вами все в порядке.
— Зачем?
— Вы приехали два дня назад. Поселились в этом номере и закрыли за собой дверь на два оборота. Бывает, конечно, что наши постояльцы так делают, но…
— Со мной все в порядке.
Хозяин выпрямляется с угодливым видом. Он не знает, что сказать в ответ, обходит кровать и открывает окно. Свежий воздух врывается в комнату, оживляет меня. Я дышу, дышу глубоко, кровь начинает стучать в висках.
Хозяин машинально поправляет одеяло у меня в ногах. Он внимательно смотрит на меня и, кашлянув в кулак, произносит:
— У нас хороший врач, господин Джаафари. Если хотите, можно его вызвать.
— Я сам врач, — отвечаю я тупо, рывком вставая с постели.
Мои колени сталкиваются, и я, не удержавшись на ногах, тяжело опускаюсь на край кровати; подпираю щеки ладонями. Хозяин гостиницы смущен моей наготой, едва прикрытой плавками. Он бормочет что-то неразборчивое и, пятясь, выходит из комнаты.
Постепенно мысли упорядочиваются; возвращается память. Я вспоминаю, как, рискуя сломать шею, вылетел из Кафр-Канны, как в районе Афулы схлопотал штраф за превышение скорости, как в полубреду добрался до Тель-Авива. Ночь застала меня на въезде в город. Я затормозил у первой попавшейся гостиницы. О том, чтобы возвращаться домой и снова копаться в обмане величиной с жизнь, не могло быть и речи. По дороге, вдавив педаль газа в пол кабины, закладывая виражи с отчаянным визгом покрышек, который отдавался у меня в мозгу предсмертным воем многоголового чудовища, я проклинал все на свете и себя тоже. Я словно пытался, стиснув зубы, преодолеть звуковой барьер, обратить в пыль точку моего невозврата, распасться на молекулы вслед за ставшим трухой самолюбием. Казалось, ничто уже не в силах удержать меня, примирить с грядущими днями. Да и какими днями? Есть ли жизнь после клятвопреступления, воскресение после бесчестья? Я чувствовал себя до такой степени ничтожным и смешным, что мысль о снисхождении к собственной участи меня бы точно добила. Когда в ушах у меня всплывал голос Аббаса, я жал на газ с такой яростью, что мотор взвывал. Я ничего не хотел слышать, кроме визга колес на резких поворотах да шипения горчайшей тоски, что глодала мое нутро с ненасытностью кислотной ванны. Я не находил себе оправдания, вернее, не искал его — мне не было оправдания. Я растворялся в досаде, желавшей поглотить меня без остатка, жаждавшей, чтобы я целиком стал ею — до кончиков ногтей, до последнего волоса.
Гостиница убогая. Неоновая вывеска вот-вот погаснет. Я вошел в номер, как покоряются неизбежному злу. Приняв обжигающий душ, поужинал в каком-то бистро неподалеку, после чего усердно напился в гнусном баре. Убил кучу времени, чтобы найти дорогу обратно. Оказавшись у себя в номере, внезапно провалился в пропасть.
Осторожно, по стеночке, я добираюсь до ванной. Тело слушается только наполовину. Подкатывает тошнота, в глазах мутится, голод плющит, точно каток; такое ощущение, будто я бреду в каком-то облаке. Два дня я проспал в этой отвратной комнате — без снов, без памяти; две ночи протухал под простынями, обвившими мое тело, словно саван… Боже мой, что же со мной делается?
Из зеркала на меня смотрит исстрадавшееся лицо, отросшая щетина безобразит его еще больше. На фоне желтовато-зеленых теней вокруг глаз белки кажутся особенно яркими, щеки — впалыми. Ни дать ни взять псих, только-только очухавшийся от припадка безумия.
Я долго пью прямо из крана, потом забираюсь в душ и неподвижно стою под струей воды, пока ко мне не возвращается хоть какое-то подобие душевного равновесия.
Хозяин скребется в дверь, проверяя, не впал ли я снова в алкогольную кому. С облегчением слышит, как я бурчу что-то в ответ, и удаляется на цыпочках. Я одеваюсь и, все еще чувствуя себя разбитым, выхожу из гостиницы, чтобы подкрепиться.
Я заснул на скамейке в маленьком, залитом солнцем парке, убаюканный шорохом листвы.
Проснувшись, я вижу, что уже почти стемнело. Я не знаю, куда себя деть, что делать со своим одиночеством. Мобильный телефон я забыл дома, часы тоже. Мне вдруг становится страшно наедине с собой. Я больше не доверяю человеку, который не разглядел, как на него надвигается несчастье. Но и взгляды других пока для меня невыносимы. Вот и хорошо, что забыл мобильный, говорю я себе. С трудом представляю, как бы я в этом состоянии с кем-то говорил. Ким, скорее всего, еще больше разбередила бы мою рану; Навеед стал бы изо всех сил подыскивать оправдание, которого мне не нужно. И все же тишина меня убивает. В опустевшем парке я будто один на всем белом свете, как обломок кораблекрушения, выброшенный волнами на погибельный берег.
Я возвращаюсь в гостиницу и вижу, что не взял с собой ни туалетных принадлежностей, ни лекарств. Телефон нагло пялится на меня с тумбочки. Но кому звонить? И который теперь час? В комнате тесно от моего прерывистого дыхания. Мне нехорошо; я чувствую, что неумолимо соскальзываю куда-то…
И вот я снова на улице. Как-то вдруг очутился. Не помню, как вышел из гостиницы, не знаю, сколько времени брожу по городу. Все окна темные. Только где-то вдали слышится гудение мотора, и вскоре ночь опять безраздельно властвует над всем, что спит… Вот киоск, рядом телефонная будка. Ноги неотвратимо несут меня к ней, рука снимает трубку, пальцы набирают номер. Кому я звоню? Что скажу? В трубке раздаются гудки — пять, шесть, семь… Щелчок, и заспанный недовольный голос произносит: "Алло? Кто это? Соображаешь, который час? Мне завтра на работу…" Я узнаю голос Ясера. Странно, что это он. Почему он?
— Это Амин…
Пауза, потом Ясер говорит хрипло:
— Амин? Что-то случилось?
— Где Адель? — слышу я свой вопрос.
— Послушай, три часа ночи.
— Где Адель?
— Откуда мне знать? Ясное дело, там, куда его занесло по делам. Я его уже несколько недель не видел.
— Ты мне скажешь, где он, или хочешь, чтобы я у тебя дома его дождался?
— Нет! — вскрикивает он. — Только не приезжай в Вифлеем. Те типы тебя ищут. Говорят, что ты их обманул, что тебя из Шин-Бет подослали.
— Где Адель, Ясер?
Снова пауза — длиннее, чем предыдущая, и наконец Ясер выговаривает:
— Джанин… Адель в Джанине.
— Не лучшее место для бизнеса, Ясер. Джанин в огне и крови.
— По последним сведениям, он в Джанине, честное слово. Какой мне смысл врать? Когда он вернется, я дам тебе знать, если хочешь… А в чем вообще-то дело? Что с моим сыном, если ты звонишь в такой час?
Я вешаю трубку.
Не знаю почему, но теперь мне чуть лучше.
Ночной портье недоволен, что его вытащили из постели в три часа ночи: гостиница закрывается в двенадцать, а дверной код я не запомнил. Это тощий молодой человек, вероятно студент, который но ночам стережет чужой сон, чтобы было чем платить за учебу. Он нехотя впускает меня, ищет ключ от моего номера, но нигде не может найти.
— Вы точно сдавали его, когда выходили из гостиницы?
— С какой стати мне таскать с собой ключ?
Он исчезает за стойкой, склоняется над столом, за которым днем сидят портье, роется в бумагах, журналах, раскиданных вокруг факса и копировального аппарата, выпрямляется, бормочет:
— Странно.
Пытается вспомнить, где лежат дубликаты ключей, но спросонок плохо соображает.
— Вы у себя хорошо посмотрели?
— Да я вам сказал уже: нет его у меня, — говорю я, хлопая себя по карманам.
Моя рука судорожно сжимается: вот же он, ключ, в кармане. Сконфуженно извлекаю его. Ночной портье подавляет раздраженный вздох. Вслух он, впрочем, ничего не говорит, только желает мне спокойной ночи.
Лифт не работает, я поднимаюсь по узкой лестнице на пятый этаж, здесь вспоминаю, что мой номер на третьем, спускаюсь обратно. Свет в комнате не зажигаю.
Я раздеваюсь, вытягиваюсь на кровати поверх покрывала и вперяюсь в потолок, который, как черная дыра, мало-помалу всасывает меня.
На пятый день я понимаю, что медленно, но верно теряю рассудок. Мои рефлексы опережают мои намерения, а многочисленные оплошности еще ухудшают дело. Днем я не выползаю из номера; сижу, обмякнув, на стуле или валяюсь на кровати, вытаращив глаза, будто стараясь разглядеть изнанку задних мыслей — в голову безостановочно приходят самые разные и причудливые идеи: я подумываю продать свою виллу через агентство недвижимости, поставить на прошлом жирный крест и уехать в добровольное изгнание — в Европу, а еще лучше в Соединенные Штаты. По ночам я выхожу будто хищник из логова, и шляюсь по кабакам самого гнусного разбора, надеясь, что в таких заведениях, где я отродясь не бывал, мне не грозит встреча с каким-нибудь знакомым или бывшим коллегой. В полумраке этих прокуренных, затхлых баров у меня возникает странное ощущение — будто я невидимка. Здесь вечно толкутся крикливые пьянчуги и женщины с отрешенным взглядом, и никто не обращает на меня внимания. Я сажусь за какой-нибудь столик в дальнем углу, куда не осмеливаются забредать даже девицы навеселе, и тихо напиваюсь, пока мне не скажут, что заведение закрывается. Тогда я перекочевываю с бутылкой в парк — всегда один и тот же, на лавку — одну и ту же, и возвращаюсь в гостиницу лишь на рассвете.
Потом, в каком-то ресторане, все вдруг идет кувырком. Гнев, который я много дней копил в себе, вырывается на волю. Я это предвидел. Я взвинчен, нервы оголены, так что короткое замыкание было лишь вопросом времени. Мои слова уже давно звучат грубо, на вопросы я отвечаю поспешно и резко; я растерял терпение и злюсь, стоит кому-нибудь задержать на мне взгляд. Сомнений нет: я превращаюсь в кого-то другого, в непредсказуемое и в то же время странно обаятельное существо. Но в тот вечер, в ресторане, я самого себя переплюнул. Сначала мне не понравился столик, за который меня посадили. Я хотел забиться в какой-нибудь укромный угол, но там не оказалось свободных мест. Я скорчил недовольную гримасу, однако в итоге уступил. Затем официантка сказала, что жареная печенка закончилась. Она говорила правду, но меня взбесила ее улыбка.
— Хочу жареной печенки, — упорствовал я.
— Мне очень жаль, но она закончилась.
— Это не мои проблемы. В меню у входа я увидел, что у вас подается жаренная на гриле печенка, и потому — только потому — зашел в ваше заведение.
Я говорю громко, и звяканье вилок и ножей стихает. Посетители оборачиваются, смотрят в мою сторону.
— Какого черта вы все на меня уставились? — захожусь я в крике.
Появляется хозяин. Успокаивая меня, он щедро расточает необходимый в его профессии шарм; от этой напускной любезности я окончательно срываюсь с цепи. Я требую, чтобы мне сию же секунду принесли жареную печенку. Ропот негодования проносится по залу. Кто-то без обиняков заявляет, что меня надо выкинуть из ресторана, и дело с концом. Это мужчина средних лет — по виду полицейский или одетый в гражданское военный. Давай попробуй, говорю я. Не заставив себя упрашивать, он хватает меня за грудки. Официантка и хозяин пытаются его оттащить. Сначала в сторону летит стул, потом, под аккомпанемент громкой ругани, зал заполняется грохотом расшвыриваемой мебели. Приезжает полиция. Начальник наряда — светловолосая женщина-офицер, с пышным бюстом, карикатурно большим носом и сверкающими глазами. Нахал, который собирался меня вышвырнуть, рассказывает, как завязалась ссора. Его слова подтверждает и официантка, и большая часть клиентов. Дама в униформе выводит меня на улицу, просит предъявить документы. Я отказываюсь.
— Упился в стельку, — ворчит один из полицейских.
— Забираем, — решает офицер.
Меня впихивают в машину и отвозят в ближайшее отделение. Там меня заставляют предъявить документы, вытащить все из карманов и запирают в камере, где, сжав во сне кулаки, храпят два пьяницы.
Через час за мной приходит полицейский. Он ведет меня к окошку, из которого я получаю назад свои вещи, затем препровождает в вестибюль. Там, опершись на стойку, стоит Навеед Ронен; он очень расстроен.
— Ба, мой добрый гений! — восклицаю я нарочито противным голосом.
Кивком головы Навеед отпускает полицейского.
— Как ты узнал, что меня забрали в кутузку? Твои ребята за мной следят, что ли?
— Перестань, Амин, — говорит он устало. — Я вижу тебя живым, и у меня с души камень свалился. Я уже приготовился к худшему.
— К чему, например?
— К похищению или самоубийству. Я не первые сутки тебя ищу. Когда Ким сказала, что ты исчез, я передал описание твоей внешности и личные данные на все полицейские посты, в больницы и службу спасения. Где ты пропадал, черт возьми?
— Да ладно, какая разница… Мне можно идти? — спрашиваю я офицера за перегородкой.
— Вы свободны, господин Джаафари.
— Спасибо.
Жаркий ветер метет пыль на улице. Два полицейских курят и о чем-то разговаривают; один прислонился к стене участка, другой присел на подножку "воронка".
Машина Навееда с включенной подсветкой стоит на противоположной стороне улицы.
— Ты куда? — спрашивает он.
— Ноги хочу размять.
— Поздно. Давай я тебя домой отвезу.
— Моя гостиница тут неподалеку.
— Какая еще гостиница? Ты дорогу домой забыл, что ли?
— Да мне и в гостинице хорошо.
Навеед в полной растерянности проводит ладонью по щекам, подбородку.
— Где она, твоя гостиница?
— Я такси возьму.
— Не хочешь, чтобы я с тобой поехал?
— Не стоит. И потом, мне надо побыть одному.
— Должен же я понять…
— Нечего тут понимать, — обрываю его я. — Мне надо побыть одному. Точка. Все. По-моему, ясно.
Навеед догоняет меня на углу. Ему приходится зайти вперед и преградить мне путь.
— Нехорошо ты делаешь, Амин, честное слово. Если бы ты видел, до какого состояния ты себя довел.
— Я что, вред кому-то причиняю? Скажи, в чем мой проступок… Если хочешь знать, твои коллеги вели себя как сволочи. Расисты они. Обнаглел другой, а забрали меня — физиономия неподходящая. Если я вышел из участка, это еще не значит, что я в чем-то провинился. Хватит с меня на сегодня. Хочу просто вернуться в гостиницу. Ничего я больше не прошу, черт! Что такого в том, что я хочу быть один?
— Ничего такого, — говорит Навеед, упираясь ладонью мне в грудь и не давая сдвинуться с места. — Кроме того, что ты можешь себе навредить, бегая от людей. Возьми себя в руки, ну же! Ты ведь рвешь все связи. И ошибаешься, думая, что ты один. У тебя пока еще есть друзья, на которых ты можешь рассчитывать.
— Я могу на тебя рассчитывать?
Он не ожидал этого вопроса.
Он разводит руками и произносит:
— Конечно.
Я пристально смотрю ему в лицо. Он не отводит глаз, только щека подрагивает.
— Я хочу попасть в Зазеркалье, — бормочу я, — по ту сторону Стены.
Он сводит брови, наклоняется, чтобы лучше видеть мое лицо.
— В Палестину?
— Да.
По его лицу пробегает тень недовольства; он бросает косой взгляд на полицейских, которые исподтишка посматривают на нас.
— Я думал, что ты давно все для себя решил.
— Я тоже так думал.
— И почему же ты снова не в себе?
— Назовем это вопросом чести.
— Твоя честь не запятнана, Амин. Только в том преступлении, которое совершаем мы сами, можно признать себя виновным, а не в том, которое совершено по отношению к нам.
— Эту пилюлю проглотить нелегко.
— А ты и не обязан.
— Вот тут ты ошибаешься.
Навеед упирается подбородком в ложбинку между указательным и большим пальцами, хмурит брови. Он с трудом представляет, как я в своем депрессивном состоянии поеду в Палестину, и подыскивает слова поделикатнее, чтобы меня разубедить.
— Идея так себе, — говорит он, не найдя других доводов.
— Других у меня нет.
— Ты куда именно хочешь ехать?
— В Джанин.
— Он на осадном положении, — напоминает он.
— Я тоже… Ты не ответил на мой вопрос. Могу я на тебя рассчитывать?
— Похоже, голосу рассудка ты внимать не намерен.
— А что такое рассудок?.. Я могу на тебя рассчитывать — да или нет?
Он смущен и угнетен одновременно.
Я роюсь в карманах, нахожу мятую пачку, вытаскиваю оттуда сигарету и подношу ко рту. Обнаруживаю, что потерял зажигалку.
— У меня ни зажигалки, ни спичек, — извиняется Навеед. — Тебе бы перестать курить, вот что.
— Могу я рассчитывать на тебя?
— Не очень понимаю, чем я могу быть полезен. Ты едешь на опасную территорию, где я никаких служебных функций не исполняю, где мои погоны не котируются. Не знаю, какие доказательства ты ищешь. Там ты ничего не найдешь. Там сплошная стрельба, а от шальных пуль вреда больше, чем от масштабных военных действий. Предупреждаю: Вифлеем по сравнению с Джанином — просто курорт.
Он вдруг спохватывается, хочет отыграть назад, но поздно. Его последние слова взрываются во мне, как петарда. Сухой комок обдирает горло, губы чеканят резкое:
— Ким обещала никому не говорить, а она слово держит. Если тебе не она рассказала, откуда ты знаешь, что я был в Вифлееме?
Навеед раздосадован, но не более того. На лице у него нет и следов душевной борьбы.
— А ты что стал бы на моем месте делать? — в его голосе слышится ожесточение. — Жена лучшего друга — террористка-смертница. Всех обвела вокруг пальца — мужа, соседей, друзей. Помнится, ты хотел знать, как и почему? Это твое право. Но и моя обязанность.
Я не могу опомниться. Стою как громом пораженный.
— Ну и ну! — вырывается у меня.
Навеед делает шаг ко мне. Я поднимаю руки, заклиная его оставаться на месте, сворачиваю в ближайший переулок и погружаюсь в ночь.