I. Идеология терроризма: 1860—1880-е

1. Истоки: 1860-е

В начале было слово. Слово, а точнее, несколько фраз, были написаны весной 1862 года в камере Тверской полицейской части студентом Московского университета Петром Зайчневским. Будучи арестованным за крамольные мысли, изложенные в перехваченном полицией письме к товарищу, он «на досуге», благо, что условия заключения не отличались строгостью, составил прокламацию «Молодая Россия». В ней впервые в России убийство открыто признавалось нормальным средством достижения социальных и политических изменений. «Мы изучали историю Запада, — писал Зайчневский, — и это изучение не прошло для нас даром; мы будем последовательнее не только великих революционеров 92 года, мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах»[50].

Был определен и первоочередной объект террора:

«Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком «Да здравствует социальная и демократическая республика русская!» двинемся на Зимний дворец истреблять живущих там. Может случиться, что все дело кончится одним истреблением императорской фамилии, т.е. какой-нибудь сотни, другой людей...»[51] В другом месте автор «Молодой России», указывая на связь царя с «императорской партией», угнетающей народ, замечал: «Ни он без нее, ни она без него существовать не могут. Падет один — уничтожится и другая»[52].

Психологические и логические основы идей «Молодой России», в общем, понятны. Это юношеский максимализм, сохранившийся, впрочем, у автора прокламации до вполне зрелого возраста и внешняя простота решения вопроса о власти в самодержавном государстве, где власть монарха кажется абсолютной и физическое устранение ее носителя должно привести, на первый взгляд, к разрушению политической системы в целом. Хотел бы подчеркнуть, что для Зайчневского террор — отнюдь не самодовлеющее средство борьбы, это скорее неизбежный фрагмент при захвате власти и, если потребуется, действенное средство для ее удержания. В контексте «Молодой России» фраза о том, что при «падении» царя уничтожится и «императорская партия» кажется оговоркой или «проговоркой». Но «проговоркой» весьма многозначительной.

Очень скоро другие люди, настроенные столь же радикально, как якобинец Зайчневский, не без влияния «Молодой России» или вовсе без этого влияния, развивая взгляды о необходимости истребления политических противников или придя к этим взглядам самостоятельно, создадут целую систему идеологического обоснования терроризма и, что самое существенное, перейдут от теории к практике в невиданных еще в мировой истории масштабах.

Соблазн террористической идеи, кроме того, что ее реализация, казалось, вела кратчайшим путем к цели, заключался еще и в ее своеобразной «гуманности». С одной стороны, истребление «сотни, другой» людей, а с другой, если придется издать крик: «В топоры!» – «...тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по городам и селам! Помни, что тогда, кто будет не с нами, тот будет против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами!»[53]

«Молодая Россия», как это нередко бывало с ультратеррористическими воззваниями, сыграла наруку прежде всего реакционным элементам в правительстве и сторонникам полицейско-репрессивных мер для подавления общественного движения. «Молодую Россию» связали с петербургскими пожарами 1862 года — в поджогах молва обвиняла студентов — и рептильная пресса[54] «выжала» из нее максимум возможного. Немалым подспорьем стала она для деятелей III Отделения и иже с ними. А.И.Герцен писал об известном теоретике и практике «шпионства» И.П.Липранди, отставленном было от дел: «Для него "Молодая Россия" — точка опоры, и он поплелся устраивать свою карьеру да поправлять свои дела»[55].

Герцен считал, что «Молодая Россия» «вовсе не русская, это одна из вариаций на тему западного социализма, метафизика французской революции...» В настроениях «Молодой России» он усмотрел влияние романтической литературы: в ней «столько же Шиллера, сколько Бабефа»[56]. В общем, Герцен отнесся к прокламации и ее неизвестным ему авторам снисходительно:

«все это страшное дело, поставившее Российскую империю и Невский проспект на край социального катаклизма, разорвавшее последнюю связь между хроническим и острым прогрессом, сводится на юношеский порыв, неосторожный, несдержанный, но который не сделал никакого вреда и не мог сделать . Жаль, что молодые люди выдали эту прокламацию, но винить мы их не станем. Ну что упрекать молодости ее молодость, сама пройдет, как поживут... Горячая кровь.., а тут святое нетерпение, две-три неудачи — и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь — юношей-фанатиков»[57].

В другом месте Герцен вновь акцентировал внимание на возрастной природе революционного максимализма: «Кто знаком с возрастом мыслей и выражений, тот в кровавых словах "Юной России" узнает лета произносящих их. Террор революций с своей грозной обстановкой и эшафотами нравится юношам, так, как террор сказок с своими чародеями и чудовищами нравится детям.

Террор легок и быстр, гораздо легче труда, "гнет не парит, сломит — не тужит", освобождает деспотизмом, убеждает гильотиной. Террор дает волю страстям, очищая их общей пользой и отсутствием личных видов.

Оттого-то он и нравится гораздо больше, чем самообуздание в пользу дела»[58].

Мудрый Искандер оказался прав только в одном — кровь «юношей-фанатиков» действительно пролилась.

Но «террор сказок» они вполне успешно сделали кровавой былью.

Настроения Зайчневского и его друзей разделяло немало радикалов. В.И.Кельсиев, приезжавший в Россию весной 1862 года, писал впоследствии в своей

«Исповеди»: «"Молодую Россию" никто не хвалил, но думавших одинаково с нею было множество; ей только в вину ставили, что она разболтала то, о чем молчать следовало!»[59]

Несомненно, что идея цареубийства активно обсуждалась в радикальных кружках первой половины 1860-х годов. «Мысль об уничтожении императорской партии и главы ее — Александра II — была уже высказана в ряде революционных прокламаций. Оставалось только привести ее в исполнение», — справедливо отмечал в свое время еще А.А.Шилов[60]. Конкретные очертания план цареубийства начал принимать в организации Н.А.Ишутина — И.А.Худякова. По-видимому, большинство ее участников не сомневалось в целесообразности такого акта. Разногласия вызывали лишь сроки и условия осуществления покушения.

Если верить достаточно путаным и непоследовательным показаниям Ишутина в следственной комиссии, цареубийство планировалось в том случае, если правительство откажется по требованию революционеров «устроить государство на социалистических началах». Террористический акт должен был осуществить один из членов специальной глубоко законспирированной группы то ли с устрашающим, то ли с шутливым названием «Ад». Наличие планов о создании «Ада» подтвердил на следствии «ишутинец» Д.А.Юрасов. В случае необходимости, по его словам, цареубийство должно было быть повторено. Он же показал, что члены «Ада» должны были «находиться во всех губерниях и должны знать о настроении крестьян и лиц, которыми крестьяне недовольны, убивать или отравлять таких лиц, а потом печатать прокламации с объяснением,- за что убито лицо»[61]. Таким образом, уже «ишутинцы» подумывали о «систематическом» терроре намерение убивать особо ненавистных крестьянам лиц, с последующим разъяснением мотивов терактов весьма напоминает анархистскую «пропаганду действием», нашедшую столь широкое распространение в Западной Европе и США два десятилетия спустя.

Одной из функций «Ада» должен был стать надзор за деятельностью прочих членов организации. Если они отклоняются от правильного, с точки зрения членов «Ада», пути, и не реагируют на предупреждения, отступники наказываются смертью. «Член "Ада" должен был в случае необходимости жертвовать жизнию своею, не задумавшись», — говорил Ишутин. А также «жертвовать жизнию других, тормозящих дело и мешающих своим влиянием»[62].

Аргументы, выдвигавшиеся И.А.Худяковым в пользу цареубийства, были во многом сходны с идеями «Молодой России». Худяков считал покушение преждевременным, но, в то же время, полагал, что убийство царя «извинительно и необходимо», так как «государи и их фамилии не так легко откажутся от своей власти» и во избежание кровопролития «лучше пожертвовать жизнию нескольких царственных особ»[63].

4 апреля 1866 года Д.В.Каракозов, наслушавшись кроваво-инфантильных разговоров в кружке своего двоюродного брата Ишутина, стрелял в Александра II, открыв тем самым эпоху терроризма в России. Обстоятельства покушения хорошо известны. Нас интересует в данном случае то влияние, которое это неудачное во всех отношениях покушение оказало на русскую революционную мысль и, в частности, на развитие террористической идеи.

Неудача покушения заключалась не только в том, что Каракозов промахнулся. Реакция народа и общества оказалась прямо противоположной той, на которую рассчитывал террорист. А.А.Шилов справедливо писал, что «события показали прежде всего, что выстрел 4 апреля был преждевременным, что идея царизма была еще очень популярна в массах и что Александр II был еще окружен ореолом "царя-освободителя". Покушение вызвало взрыв энтузиазма, патриотизма и верноподданнических чувств, и нельзя сказать, чтобы патриотические манифестации были только проявлением казенного восторга. Со всех концов России неслись выражения сочувствия Александру II и негодования на "злодея", поднявшего руку на "помазанника божьего"»[64].

Реакция вольной печати на выстрел Каракозова проанализирована в монографии Е.Л.Рудницкой «Русская революционная мысль: Демократическая печать. 1864—1873» (М., 1984). Рудницкая отмечает, что на страницах вольной печати в связи с покушением дебатировались два основных вопроса: 1) «Допустим ли террористический метод как средство революционной борьбы вообще? 2) Насколько каракозовский выстрел был связан с деятельностью революционного подполья — вытекал ли он из этой деятельности... или же должен рассматриваться как изолированное действие одиночки?»[65]

Герцен на оба вопроса дал отрицательный ответ. В первом своем отклике на покушение он заявил, что «мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую брал на себя какой-то фанатик ...Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами»[66] . Не верил Герцен и в наличие заговора, считая его «сочинением» муравьевской комиссии.

Как и Герцен, известные шестидесятники М.К.Элпидин и Н.Я.Николадзе выступили против террористической тактики. Николадзе в брошюре «Правительство и молодое поколение. По поводу выстрела 4 апреля 1866 г.» писал, что «направление и убеждения современного молодого поколения положительно исключают всякую мысль о возможных coups de tete, о всяких покушениях и тому подобных поступках», что «выходки вроде выстрела 4 апреля решительно не входят в программу современного молодого поколения».

Это «фальшивое направление», «ненужное, бесполезное», оно вызвано самим правительством, невозможностью «разумной общественной деятельности»[67].

И Николадзе, и опубликовавший основанную во многом на материалах его брошюры статью «Каракозов и Муравьев» Элпидин в то же время признавали, что выстрел Каракозова — не случайность, а следствие настроений, достаточно распространенных в радикальной среде. Николадзе считал покушение результатом «печальной необходимости», к которой «часть молодежи поколения приведена правительством»[68]. В отношении того, что выстрел 4 апреля отнюдь не был «изолированным фактом», Николадзе, по нашему мнению, был ближе к истине, чем Герцен.

Николадзе, считавший себя учеником Н.Г.Чернышевского и призывавший к продолжению просветительски-социалистической пропаганды, два года спустя, в предисловии к женевскому изданию сочинений своего учителя, отмечал, что действия, подобные террористическому акту Каракозова, находятся в непримиримом противоречии с идейным наследием автора «Что делать?». В то же время Николадзе был вынужден констатировать все большее отклонение «в среде нынешней нашей молодежи от его программы и учения»[69].

Действительно, отнюдь не все российские революнеры отнеслись к покушению Каракозова отрицательно. Так, после публикации статьи «Иркутск и Петербург», содержавшей нелестные отзывы о террористе, Герцен получил несколько анонимных ругательных писем в которых его называли «изменником». Эмигоант[70] из «молодых» М.С.Гулевич, по данным III Отделения, в ответ на предложение Н.П.Огарева об объединении под лозунгом «Земли и воли», отказался и заявил: «Что земля и воля, когда корона на голове!

Дело в том, чтобы не выставлять Каракозова сумасшедшим, а писать в таком духе, чтобы кровь кипела и рука не дрогнула взвести курок еще раз»[71].

Еще более резкую «отповедь» Герцену дал лидер «молодой эмиграции» А.А.Серно-Соловьевич в брошюре «Наши домашние дела»: «Нет, г[осподин] основатель русского социализма, молодое поколение не простит вам отзыва о Каракозове, — этих строк вы не выскоблите ничем»[72].

Аналогичная картина наблюдалась и в России.

«Выстрел Каракозова, — вспоминала Е.К.Брешковская, — был ударом, удивившим, поразившим одних, смутившим, вогнавшим в раздумье других. Пусть ругают и поносят Каракозова; пусть родные его стыдятся фамилии своей; пусть вся Россия распинается в преданности царю и подносит ему адреса и иконы! А он все-таки наш, наша плоть, наша кровь, наш брат, наш друг, наш товарищ!»[73]. «Террористические настроения в среде революционной молодежи конца 60-х годов пользовались значительным распространением.

Эта молодежь находилась под сильнейшим впечатлением от события 4 апреля 1866 года, — писал знаток эпохи 60-х годов Б.П.Козьмин. — Выстрел Каракозова, несмотря на реакцию, воцарившуюся в обществе, не мог не действовать возбуждающим образом на тех, кто мечтал о борьбе и о лучшем будущем... Каракозов и его покушение — обычная тема для разговоров в среде революционной молодежи того времени... Выстрел Березовского поддерживал интерес к террору...»[74]

Современники оставили немало свидетельств о настроениях крайних радикалов в это время. З.К.Арборе-Ралли вспоминал, как будущий нечаевец Г.П.Енишерлов выдал ему своеобразную расписку следующего содержания: «Когда Ралли понадобится человек, готовый стрелять в государя, он может обратиться ко мне, и я это исполню»[75]. И.Е.Деникер привел высказывание студента-технолога Н.В.Филатова на одной из сходок: «Крестьянам надо втолковать, что положение 19 февраля писал подлец, что его надо убить»[76].

Преобладание террористических настроений в крупнейшей, по-видимому, революционной организации конца 1860-х годов — «Сморгонской академии» — отмечают Б.П.Козьмин и Е.Л.Рудницкая, которая пишет, что «идейно-политическая платформа этого объединения была близка тем установкам ишутинцев, которые связывали с цареубийством активизацию народных масс, приближение революционного взрыва»[77].

«Мысль о цареубийстве, — подчеркивал Козьмин, — в 1868-1869 гг. носилась в воздухе»[78].

Радикальная среда конца 1860-х годов породила в конце концов первую в России последовательно террористическую организацию, а террористические настроения кристаллизовались в своеобразный «Террористический манифест». Я имею в виду, разумеется, «Народную расправу» и «Катехизис революционера», созданные невероятной энергией и извращенно-последовательной мыслью С.Г.Нечаева.

Влияние покушения Каракозова на формирование взглядов Нечаева легко проследить. 3.К.Арборе-Ралли вспоминал, что Нечаев «с жадностью» выслушивал его рассказы о «каракозовцах» и просил дать ему для прочтения те номера «Колокола», в которых были напечатаны статьи о каракозовском процессе под общим заглавием «Белый террор»[79]. В первом номере «Народной расправы» Нечаев писал: «Начинание нашего святого дела положено утром 4 апреля 1866 года Дмитрием Владимировичем Каракозовым. Дело Каракозова надо рассматривать, как пролог. Постараемся, друзья, чтобы поскорее наступила и сама драма»[80].

Правда, самого царя Нечаев предполагал оставить жить «до наступления дней мужицкого суда... Пусть же живет наш палач, разоритель и мучитель народа, осмелившийся называться его освободителем, — пусть он живет до той поры, до той минуты, когда разразится гроза народная, когда сам истерзанный им чернорабочий люд, воспрянув от долгого, мучительного сна, торжественно произнесет над ним свой приговор, когда вольный мужик, разорвав цепи рабства, сам непосредственно размозжит ему голову вместе с ненавистной короной в дни народной расправы».

Цареубийство могло быть вызвано, полагал Нечаев, лишь какой-либо «безумно-нелепой» мерой или фактом, в котором будет заметна личная инициатива императора[81].

Терроризм Нечаев считал обязательным атрибутом революционной организации. Он писал: «...Мы потеряли всякую веру в слова; слово для нас имеет значение только, когда за ним чувствуется и непосредственно следует дело. Но далеко не все, что называется делом, есть дело. Например, скромная и чересчур осторожная организация тайных обществ, без всяких внешних, практических проявлений, в наших глазах не более, чем мальчишеская игра, смешная и отвратительная. Фактическими же проявлениями мы называем только ряд действий, разрушающих положительно что-нибудь: лицо, вещь, отношение, мешающие народному освобождению»[82]. Далее выяснялось, что и в теории, и на практике эта разрушительная деятельность должна была сводиться к убийствам или устрашению отдельных «лиц».

Призывая вышедшую из народа и вполне прочувствовавшую его боли молодежь обратить все внимание и силы на «уничтожение всех тех ясно бросающихся в глаза препятствий, которые могут особенно помешать восстанию и затруднять его ход», Нечаев перечислил главнейшие из этих препятствий:

«1) Те из лиц, занимающих высшие, правительственные должности и сосредоточивающих власть над военными силами, которые особенно усердно выполняют свои начальнические обязанности.

2) Люди, обладающие большими экономическими силами и средствами и употребляющие эти силы исключительно для себя и своего сословия, или для пособий государству.

3) Люди, рассуждающие и пишущие по найму, т. е. публицисты, подкупленные правительством и литераторы, лестью и доносами надеющиеся добиться до административных подачек».

Характерно, что Нечаев не допускал мысли о том, что публицисты или литераторы, выражающие мнения, отличные от его собственных, могут делать это из

идейных, а не исключительно корыстных побуждений.

Их он предполагал «заставить молчать тем или другим способом (хотя бы лишением языка)». Подход к различным категориям «препятствий» был дифференцированным. Если «первых» предполагалось «истреблять без всяких рассуждений», то у вторых «надо отбирать их экономические силы и средства и употреблять для дела народного освобождения; а в случае невозможности отобрания, следует уничтожать эти силы и средства»[83]. Таким образом, уже в публицистике Нечаева появляются идеи, впоследствии реализованные в практике экспроприации, а также аграрного и фабричного террора. Вряд ли белостокские анархисты начала двадцатого века читали «Народную расправу». Однако действовали они как будто по рецептам бакунинского любимца.

Еще одна попытка «классификации» предполагаемых объектов террора была предпринята Нечаевым в «Катехизисе революционера», в разделе, озаглавленном «Отношение революционера к обществу». «Все это поганое общество, — с безыскусной прямотой говорилось в "Катехизисе...", — должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так, чтобы предыдущие нумера убрались прежде последующих». В следующем параграфе разъяснялось, что «при составлении такого списка и для установления вышереченого порядка должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе».

«Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти... полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерою пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, и такие, внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу»[84].

Ко второй категории были отнесены люди, «которым даруют только временно жизнь, дабы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта». Относительно лиц последующих четырех категорий — «высокопоставленных скотов», на их счастье не отличающихся «особенным умом и энергиею», либералов, конспираторов и революционеров «в праздно-глаголющих кружках и на бумаге», женщин и т.д.— смертоубийство не предусматривалось, их всего-навсего собирались использовать для революционных предприятий, предварительно «сбив с толку» или скомпрометировав[85].

В отличие от лапидарного изложения своих идей в «Катехизисе...», на страницах «Народной расправы» Нечаев дал волю публицистическому темпераменту:

«…мы безотлагательно примемся за истребление... тех извергов в блестящих мундирах, обрызганных народной кровью, что считаются столбами (так. — О.Б.) государства; тех, которые устраивали и устраивают избиение поднимающегося крестьянского люда; тех административных пиявиц, непрестанно сосущих наболевшую тоскующую грудь народную, которые особенно поусердствовали и будут усердствовать в придумывании мер и средств для выжимания последних жизненных соков из народа, для помрачения зарождающегося народного понимания. И вообще, и прежде всего, тех, которые окажутся наиболее мешающими нашему сближению с народом и нашей подготовительной работе».

Особая участь была уготована сотрудникам III Отделения и «полиции вообще». Они должны были быть казнены «самым мучительным образом и в числе самых первых». Не осталась без внимания и духовная сфера: «Нам надо очистить мысль от гнилых наростов, нам надо искоренить продажность и подлость современной русской науки и литературы, воплощающуюся в огромной массе публицистов, писак и псевдоученых, состоящих на жалованьи III Отделения, или стремящихся заслужить это жалованье. Надо избавиться тем или другим путем от лжеучителей, доносчиков, предателей, грязнящих знамя истины, в которое они драпируются, как ее служители». Здесь же Нечаев замечал, что «чувствуется настоятельная потребность в подробном списке не по алфавитному порядку имен, а по степени мерзостности и вредности, с присовокуплением чина и звания, а также и мест пребывания» и выражал надежду, что «таковой список, составленный знающими людьми, конечно, не замедлит последовать».

Впрочем, не дожидаясь предложений, Нечаев сам назвал некоторых первоочередных кандидатов на уничтожение. Наряду с такими правительственными деятелями, как Н.В.Мезенцев и П.А.Валуев, в нем Значились публицисты, издатели, историки — М Н Катков, А.Д.Градовский, А.А.Краевский, М.П.Подин и др. Любопытно, что Нечаев включил в свой проскрипционный список не только заведомых консерваторов, но также лиц, пользовавшихся репутацией либералов. В общем, планы Сергея Геннадиевича были обширны. Серия террористических актов должна была послужить началом «истинного движения, с целью подготовления благоприятных условий для близкого, общенародного восстания против государственности и сословности»[86].

Осуществить Нечаеву удалось только один террористический акт — как известно, его жертвой стал не правительственный чиновник или реакционный публицист, а студент, участник нечаевской «Народной расправы» И.И.Иванов, выразивший сомнения в некоторых действиях Нечаева. Убийство Иванова стало классическим «теоретическим» убийством. Он, по мнению Нечаева, представлял опасность для «Народной расправы», подрывая авторитет ее руководителя — и был уничтожен в полном соответствии с шестнадцатым параграфом «Катехизиса...» — «прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для организации»[87]. Дистанция между теорией и практикой оказалась у русских революционеров на удивление короткой.

«Нечаевщина» вызвала аллергию у русских революционеров к терроризму и заговорщичеству почти на десять лет. Однако она оказалась отнюдь не случайным и преходящим явлением. Вполне справедливо писал Б.П.Козьмин, что «необходимо отказаться от оценки нечаевского дела, как какого-то «во всех отношениях монстра» (выражение Н.К.Михайловского), как случайного эпизода, стоящего изолированно в истории нашего революционного движения, не связанного ни с его прошлым, ни с его будущим. Другими словами, необходимо дать себе отчет в том, что нечаевское дело, с одной стороны, органически связано с революционным движением предшествующих лет, а с другой — предвосхищает в некоторых отношениях ту постановку революционного дела, какую оно получило в следующее десятилетие»[88].

«Мнение Михайловского, — приходит много лет спустя после Козьмина к сходным выводам В.Страда, — интересно как проявление того замешательства, когда стремятся минимизировать предмет скандала и объявляют его случайным и исключительным». Соглашаясь с В.И.Засулич, что характер Нечаева был «исключительным», хотя подобные ему «характеры» появлялись и позднее, итальянский исследователь справедливо замечает, что «было бы ошибочным обращать внимание прежде всего на "характер" Нечаева: если его психологический портрет и важен, то решающим является все же тот тип практической и теоретической деятельности, которому Нечаев положил начало и который вполне может быть повторен и при менее "исключительных" характерах, причем даже с большим успехом в безличных и коллективных формах»[89].

Нечаевская традиция — физического истребления или терроризации «особенно вредных» лиц, беспрекословного подчинения «низов» революционному начальству, наконец, оправдания любого аморализма, если он служит интересам революции, прослеживается на протяжении всей последующей истории русского революционного движения. Терроризм и заговорщичество стали его неотъемлемой частью, а нравственные основы, заложенные декабристами и Герценом, все больше размывались.


2. Эпоха «Земли и воли» и «Народной воли»

«Нечаевщина» надолго отбила у российских революционеров вкус к террористически-заговорщической деятельности. Крупнейшая народническая организация первой половины 1870-х годов — «чайковцы» — сформировалась на принципах, противоположных нечаевским[90]. Однако антитеррористический период в российском революционном движении, или, как его определил впоследствии в своей речи на процессе по делу 1 марта 1881 года А.И.Желябов, «розовая, мечтательная юность», оказался непродолжительным.

По нашему мнению, возникновение заговорщически-террористического направления было закономерным для российского революционного движения. Нечаевшина кажется извращением в силу тех жутковатокарикатурных форм, которые приняли практика и теория терроризма и заговорщичества в деятельности конкретных лиц — С.Г.Нечаева и его соратников.

Когда за дело взялись люди более порядочные, образованные и опытные, те же, по существу, идеи и сходная во многом практика приобрели внешне более благородный вид. Хотя, как свидетельствует опыт заговорщически-террористической деятельности, начавшись, как правило, при участии лично честных людей и с самыми лучшими целями, она неизбежно заканчивалась чем-то, подобным нечаевщине — дегаевщиной в случае с «Народной волей» или азефовщиной в случае с эсеровской Боевой организацией.

Условия, приводившие к возрождению террористических идей и к возобновлению террористической борьбы, оставались в России неизменными на протяжении четырех десятилетий после начала реформ 1860-х годов — разрыв между властью и обществом, незавершенность реформ, невозможность для образованных слоев реализовать свои политические притязания, жесткая репрессивная политика властей по отношению к радикалам при полном равнодушии и пассивности народа толкала последних на путь терроризма[91]. А затем все возраставший взаимный счет покушений и казней приводил все к новым виткам кровавой спирали.

Однако у терроризма был и еще один, не менее важный источник — теоретический. Террористическая идея, возникнув под влиянием определенных общественных условий и чтения радикальной литературы в умах молодых людей, чей революционный темперамент перехлестывал через край и был не всегда в ладах с разумом, развивалась, приобретая все более логический и стройный вид. Она развивалась под влиянием революционной практики, но и сама оказывала на нее все большее воздействие. Немалое число неофитов пришло в террор под влиянием чтения «подпольной» литературы или речей подсудимых на процессах террористов. Недаром правительство прекратило публикацию подробных отчетов о процессах, а впоследствии запрещало распространение им же опубликованных материалов[92].

Вернемся, однако, к вопросу о дальнейшем генезисе террористических идей в российском революционном движении.

Ключевым в дальнейшей истории российского терроризма стал 1878 год, политически начавшийся выстрелом Веры Засулич. Если нечаевский терроризм шел от теории и убийство Иванова диктовалось холодным расчетом, то покушение Засулич — следствие чувства оскорбленной справедливости. И — парадоксальным образом — этот абсолютно беззаконный акт стал своеобразным средством защиты закона и прав личности. Это очень точно почувствовали присяжные заседатели, вынесшие по делу Засулич оправдательный вердикт. Дело Засулич высветило еще один мотив перехода радикалов к терроризму — при отсутствии в России гарантий личных прав и, разумеется, демократических свобод, оружие казалось тем людям, которые не могли взглянуть на человеческую историю с точки зрения вечности, единственным средством самозащиты и справедливого возмездия.

Р.Пайпс пишет, что оправдание Засулич было «наиболее вопиющим примером подрыва законности либеральными кругами» и возлагает ответственность «прогрессивное» общественное мнение за срыв на «первой попытки в истории страны поставить дело так, чтобы правительство тягалось со своими подданными на равных», т.е. в суде[93]. Полагаю, что Пайпс преувеличил тягу русского правительства к законности хотя с формально-юридической стороны его рассуждения выглядят вполне обоснованными. Самодержавие «по определению» не могло и не хотело рассматривать своих подданных как равных. А ведь «правительство» было ничем иным, как эманацией самодержавия. Преступление Засулич было настолько очевидным, что властям трудно было предположить возможность вынесения присяжными оправдательного приговора. Пайпс совершенно справедливо пишет, что «прокурор старался, как мог, чтобы дело рассматривалось как уголовное, а не политическое»[94]. По-видимому, это было одним из факторов, повлиявших на решение присяжных. Власть явно пыталась водить их за нос, пытаясь выхолостить политическое содержание дела. Реакция присяжных психологически была достаточно предсказуемой[95].

Любопытно, что Пайпс ссылается на враждебную реакцию относительно приговора по делу Засулич, Ф.М.Достоевского и Б.Н.Чичерина, сразу понявших опасные последствия такого «извращения правосудия». Однако же реакция Чичерина была гораздо сложнее. Назвав приговор «прискорбным фактом» общественной жизни, он правильно указал на чисто политический характер дела и отсюда логично заключил, что самодержавное правительство не должно было «отдать действия своего представителя на суд присяжным». Что же касается общества, «к которому в лице присяжных взывало правительство», то оно «не могло дать ему поддержки, ибо... в своей совести осуждало систему, вызвавшую преступление, и боялось закрепить ее своим приговором»[96].

Хотел бы еще раз подчеркнуть, что у терроризма в России было два «автора» — радикалы, снедаемые революционным нетерпением, и власть, считавшая, что неразумных детей надо не слушать, а призывать к порядку. Даже если некоторых из них придется для этого повесить. Эта взаимная глухота, неспособность к диалогу приводили все к большему озлоблению обеих сторон, к новым виткам насилия. Свою роль сыграла также позиция части российских либералов, сочувствовавших террористам и даже оказывавших им материальную поддержку[97].

После выстрела Засулич последовал еще ряд террористических актов, самым громким из которых стало убийство землевольцем С.М.Кравчинским 4 августа 1878 года в Петербурге шефа жандармов генерал-адъютанта Н.В.Мезенцева. По случайному совпадению то случилось через день после расстрела в Одессе революционера И.М.Ковальского, приговоренного к смертной казни за вооруженное сопротивление при аресте; и хотя Мезенцев был убит в отместку за то, что он убедил императора не смягчать приговоры осужденным по процессу «193-х» и настоял на административной высылке освобожденных из заключения, в глазах общества убийство Мезенцева выглядело как немедленный ответ на казнь революционера, кстати, первую после казни Каракозова.

В программе крупнейшей революционной организации второй половины 1870-х годов — «Земли и воли» — террору отводилась ограниченная роль. Он рассматривался как средство самозащиты и дезорганизации правительственных структур, признавалось целесообразным «систематическое истребление наиболее вредных или выдающихся лиц из правительства и вообще людей, которыми держится тот или другой ненавистный порядок»[98]. В передовой статье первого номера центрального печатного органа «Земли и воли» — одноименной газеты (точнее, организация стала называться по имени газеты), разъяснялось, что «террористы — это не более как охранительный отряд, назначение которого — оберегать этих работников (пропагандистов. — О.Б.) от предательских ударов врагов»[99].

Однако «дезорганизаторская» деятельность все больше напоминала политическую борьбу, а террор все меньше казался вспомогательным средством. Расхождения между теорией и практикой, диссонанс в сознании революционеров отчетливо видны в таком документе переходного периода, как прокламация С.М.Кравчинского «Смерть за смерть», написанная им после убийства Мезенцева. Советуя «господам правительствующим» не мешаться в борьбу революционеров с буржуазией и обещая за это также «не мешаться» в их, правительствующих, «домашние дела», Кравчинский в то же время формулирует некоторые политические, по сути, требования[100].

Для нашей темы, однако, существеннее здесь не то, насколько Кравчинским осознается политический характер его террористического акта, сколько признание им террора едва ли не важнейшим средством достижения целей революционеров — безразлично, экономических или политических:

«До тех пор, пока вы будете упорствовать в сохранении теперешнего дикого бесправия, наш тайный суд, как меч Дамокла, будет вечно висеть над вашими головами, и смерть будет служить ответом на каждую вашу свирепость против нас.

Мы еще недостаточно сильны, чтобы выполнить эту задачу во всей ее широте. Это правда. Но не обольщайтесь.

Не по дням, а по часам растет наше великое движение.

Припомните, давно ли оно вступило на тот путь, по которому идет. С выстрела Веры Засулич прошло всего полгода. Смотрите же, какие размеры оно приняло теперь! А ведь такие движения растут с все возрастающей силой, подобно тому, как лавина падает со все возрастающей скоростью. Подумайте: что же будет через какие-нибудь полгода, год?

Да и много ли нужно, чтобы держать в страхе таких людей как вы, господа правительствующие?

Много ли нужно было, чтобы наполнить ужасом такие города, как Харьков и Киев?»[101]

Кстати, Кравчинский, по-видимому, намеревался придать своему теракту максимально символическое значение. По свидетельству Л.А.Тихомирова, он первоначально собирался отрубить Мезенцеву голову, для чего заказал особую саблю, «очень короткую и толстую». Учитывая огромную физическую силу Кравчинского, в его плане не было ничего невероятного. Однако такой способ убийства был признан товарищами Кравчинского непрактичным и он в конце концов был вооружен более традиционным, хотя и вполне символичным оружием — кинжалом[102].

В той же статье в «Земле и воле», в которой автор, тот же Кравчинский, объявлял террористов лишь «охранительным отрядом» и подчеркивал, что «обратить все наши силы на борьбу с правительственною властью — значило бы оставить свою прямую, постоянную цель, чтобы погнаться за случайной, временной», несколькими строками выше, с плохо скрытым восторгом, говорилось: «...на наших глазах совершается явление поистине необыкновенное, быть может, единственное во всей истории: «горсть» смелых людей объявляет войну насмерть всемогущему правительству, со всеми его неизмеримыми силами; она одерживает над ними одну за другою несколько кровавых побед; во многих местах обуздывает дотоле ничем не обузданный произвол и быстрыми шагами идет к победам, еще более блестящим и решительным»[103].

На страницах первого номера «Земли и воли» в защиту политических убийств выступил и Д.А.Клеменц.

Отвечая на статью в «Голосе» по поводу убийства Мезенцева, он писал, обращаясь к ее автору: «Скажем еще два слова по поводу политических убийств, прежде нежели мы расстанемся с вами. Вы с апломбом, достойным лучшего дела, авторитетно утверждаете, что убийства никогда делу свободы не служили. Не только они зачастую служили ему, мой милый, они даже в некоторых случаях неразрывно слились в памяти народа с самим именем свободы. Спросите вашего сотрудника, Пыпина, насчет легенды о герое Косова поля, «кинжальщике» Милоше Обреновиче, поразившем турецкого султана, и сходите два раза в оперу, послушайте «Вильгельма Телля» Россини и «Юдифь» Серова»[104].

Процесс перехода части землевольцев от анархизма к политической борьбе, от бунтарства к терроризму рассматривается, наряду с другими проблемами, в монографии В.А.Твардовской «Социалистическая мысль в России на рубеже 1870—1880-х годов». Твардовская пишет, что «высшая стадия бакунизма в России — землевольческая — с требованием пропаганды фактами, наглядной агитации вплотную подводила революционеров к политической борьбе». Причем «наиболее яркой формой нового движения был террор». По справедливому замечанию Твардовской, «террор рождался в процессе поисков наиболее результативных и действенных способов той самой агитационно-бунтовской деятельности, о которой особенно настойчиво заговорили после первых неудач землевольческих поселений.

Первые террористы даже не ставят эту цель — истребление, физическое уничтожение объектов своих покушений. Для них сам звук выстрела важнее этих его последствий, ведь главное здесь — привлечь внимание общества, пробудить его активность, явственно, ощутимо выразить протест»[105].

В книге Твардовской прослеживается развитие идеи политической борьбы путем террора в конце 1870-х годов. Она рассматривает воззрения ряда «переходных» фигур — М.А.Коленкиной, В.Д.Дубровина, С.Н.Бобохова, Г.Д.Гольденберга, И.М.Ковальского, деятельность и систему взглядов участников кружков С.Я.Виттенберга — И.ИЛоговенко и В.А.Осинского — Д.А.Лизогуба, разногласия среди землевольцев по поводу покушения А.К.Соловьева и пропаганды терроризма в статьях Н.А.Морозова в «Листке «Земли и воли».

Нас в этой ситуации интересует, во-первых, то, что террор, чем бы ни руководствовались лица, его применявшие и приветствовавшие, в 1878 — начале 1879 года становится обычным приемом борьбы русских революционеров, во-вторых, что некоторые из них начинают признавать его единственно возможным и эффективным способом борьбы.

Особое значение для развития террористической идеи имели деятельность и взгляды В.А.ОСИНСКОГО.

Осинский и его товарищи, как известно, первыми назвали себя Исполнительным комитетом и попытались возвести терроризм в систему. В.А.Твардовская, в отличие от М.Г.Седова и С.С.Волка, не считает деятелей южного И К сознательными политическими революционерами[106]. Однако никто из исследователей не подвергает сомнению последовательно террористический характер кружка В.А.Осинского. Значительное эмоциональное воздействие на революционеров конца 1870-х годов оказало предсмертное письмо Осинского, в котором он подчеркивал, что «мы не сомневаемся в том, что ваша деятельность теперь будет направлена в одну сторону... Ни за что более, по нашему, партия физически не может взяться»[107]. Психологическое воздействие письма усиливалось мученической смертью Осинского и его товарищей Л.К.Брандтнера и В.А.Свириденко.

Наиболее последовательно возведение политических убийств в систему отстаивал в революционной журналистике «переходного» периода Н.А.Морозов. В сдвоенном 2—3 номере «Листка «Земли и воли» он опубликовал статью с недвусмысленным названием «Значение политических убийств». Начав с заявлений, вполне укладывающихся в землевольческий «канон», что «политическое убийство — это прежде всего акт мести» и «единственное средство самозащиты при настоящих условиях и один из лучших агитационных приемов», Морозов пошел дальше. По его словам, политическое убийство, «нанося удар в самый центр правительственной организации... со страшной силой заставляет содрогаться всю систему. Как электрическим током, мгновенно разносится этот удар по всему государству и производит неурядицу во всех его функциях».

Указав, что объединение в тайное общество давало «горсти смелых людей возможность бороться с миллионами организованных, но явных врагов», Морозов добавлял, что «когда к этой тайне присоединится политическое убийство, как систематический прием борьбы — такие люди сделаются действительно страшными для врагов. Последние должны будут каждую минуту дрожать за свою жизнь, не зная, откуда и когда придет к ним месть». Тайна обеспечивает неуязвимость террористов и бессилие могущественной государственной машины: «Неизвестно, откуда явилась карающая рука и, совершив казнь, исчезла туда же, откуда пришла — в никому неведомую область»[108].

Кстати, С.М.Кравчинский, автор передовой статьи в первом номере «Земли и воли», в которой содержалась известная формула: «Революции — дело народных масс. Подготовляет их история. Революционеры ничего поправить не в силах», здесь же с явным удовлетворением писал: «Грозно поднимается отовсюду могучая подземная сила. Какое лучшее зеркало для бойца, как не лицо его противника? Смотрите же, как исказилось оно у наших врагов, как мечутся они, обезумевшие, от ужаса, не зная, что предпринять, чем спастись от таинственной, неуловимой, непобедимой силы, против которой бессильны все человеческие средства». И далее, вполне по-морозовски: «Чудовище», жившее до сих пор где-то под землею, занимаясь подкапыванием разных «основ», вдруг от времени до времени начинает высовывать наружу одну из своих лап, чтобы придушить то ту, то другую гадину, которая слишком надоест ему. И при каждом своем появлении на свет, «чудовище» обнаруживает все большую и большую дерзость и беспощадность в исполнении своих кровавых замыслов и все большую ловкость и быстроту в укрывании своих следов»[109].

Логичнее, впрочем, предположить влияние, во всяком случае стилистическое, Кравчинского на Морозова, нежели наоборот. Сравните: «Неведомая никому» подпольная сила вызывает на свой суд высокопоставленных преступников, постановляет им смертные приговоры — и сильные мира чувствуют, что почва теряется под ними, как они с высоты своего могущества валятся в какую-то мрачную, неведомую пропасть...»[110]


Это уже Морозов. «Политическое убийство, — делал вывод будущий почетный академик, — это самое страшное оружие для наших врагов, оружие, против которого не помогают ни грозные армии, ни легионы шпионов». С его точки зрения, «3—4 удачных политических убийства» заставили правительство прибегать к таким экстраординарным мерам самозащиты, «к каким не принудили его ни годы пропаганды, ни века недовольства во всей России, ни волнения молодежи» и т.д. «Вот почему, — писал Морозов, — мы признаем политическое убийство за одно из главных средств борьбы с деспотизмом». Несколькими строками выше он высказался еще категоричнее: «Политическое убийство — это осуществление революции в настоящем»[111].

Несомненно идейное влияние, которое оказала на сторонников терроризма среди русских революционеров философия Е.Дюринга. Точнее, ее интерпретация Н.К.Михайловским, на что обратила внимание В.А.Твардовская[112]. В статье, посвященной разбору «Курса философии» Дюринга, впервые опубликованной в 1878 году в «Отечественных записках», Михайловский писал: «Зло существует и с ним надо бороться, бороться иногда жестокими, даже террористскими средствами. Мудрствовать о происхождении зла — дело совершенно излишнее, а тем паче нет надобности припутывать к этому простому вопросу какую-нибудь мистику... бывают исторические моменты, когда даже благороднейшие люди... прибегают к жестоким средствам и должны вследствие этого в известной мере нравственно деградироваться. Раз обида нанесена, раз насилие совершено, надо видеть во враге врага, причем оказываются дозволительными орудия хитрости и насилия». Правда, здесь же следовала оговорка, что и «в подобных крайних случаях нравственный человек не Должен забывать, что он — человек»[113]. Критерий нравственности при этом оставался вполне субъективным.

В статье Михайловского содержалось, по сути, философское оправдание индивидуального террора. Он писал, что «нравственно-ответственными могут быть только личности, а не общественные группы. Единственный носитель сознания, а, следовательно, единственно ответственный индивид не должен прятаться за группу, или вообще прикрываться чужой волей. Отчуждая же свою волю, слепо отдаваясь какому-нибудь авторитету, он превращается в простое орудие, в "обесчеловеченную машину", с которою следует поступать так же, как мы вообще поступаем с наносящими нам вред орудиями — мы их уничтожаем или как-нибудь убираем с дороги»[114]. При этом принципы права можно игнорировать, ибо «бывают времена, когда частная месть, которая в первобытные времена имела громадное значение, а среди цивилизации не должна бы иметь никакого, поднимается точно из-под земли, как призрак, напоминающий, что есть сила, более глубоко заложенная, чем произвольные ограничения так называемого права»[115].

Любопытно — несомненно, не случайное — сходство образных средств, которыми пользуются авторы цитированных выше текстов — Кравчинский, Морозов и Михайловский. Я имею в виду прежде всего навязчивый образ подземелья, из которого приходит неведомый мститель-террорист.

Михайловский разделял в основном взгляды Дюринга; для него Дюринг «несомненный человек науки» и хотя его теория суверенитета личности «стоит на довольно шатком основании, но разработана последовательно и разносторонне, так что под нее можно было бы подвести и другой, более прочный фундамент, не колебля самой постройки... Из этого следует, что русский человек, просто ли многоглаголющий о науке или действительно уважающий науку, должен приложить довольно много стараний и самостоятельных усилий мысли для выработки себе нравственно-политического символа веры»[116]. Русские люди, к которым обращался Михайловский, а именно русские революционеры, такой символ веры, не без помощи одного своих духовных наставников, выработали. В него вошли и месть, которою, по словам Михайловского, «дышит Дюринг», и террор, «который он обещает надругателям над достоинством личности»[117].

В переходе народников от пропаганды к террору в конце 1870-х годов решающую роль, на наш взгляд, сыграли факторы психологического порядка. В этом сходились такие разные люди, как Г.В.Плеханов и Л.А.Тихомиров. Нельзя не согласиться с Плехановым, что в переходе к террору сыграла главную роль не невозможность работы в деревне, а настроение революционеров[118]. Его постоянный антагонист объяснил причины этого настроения весьма точно и зло. Террор, этот «единоличный бунт», вытекал, по его мнению «в глубине своего психологического основания, вовсе не из какого-нибудь расчета и не для каких-нибудь целей... Люди чуть не с пеленок, всеми помыслами, всеми страстями, были выработаны для революции. А между тем никакой революции нигде не происходит, не на чем бунтовать, не с кем, никто не хочет. Некоторое время можно было ждать, пропагандировать, агитировать, призывать, но наконец все-таки никто не желает восставать. Что делать? Ждать? Смириться? Но это значило бы сознаться пред собой в ложности своих взглядов, сознаться, что «существующий строй» имеет весьма глубокие корни, а «революция» никаких, или очень мало... Оставалось одно — единоличный бунт... Оставалось действовать в одиночку, с группой товарищей, а стало быть — против лица же... В основной подкладке это просто был единственный способ начать революцию, то есть показать себе, будто бы она действительно начинается, будто бы собственные толки о ней — не пустые фразы»[119].

Ренегатство бывшего главного идеолога «Народной воли» не делает его наблюдения менее верными. Никакого движения в народе вызвать за годы пропаганды не удалось; единственный почти подготовленный бунт был основан на мистификации: революционеры выступили в роли царских эмиссаров («Чигиринское дело»). В.Н.Фигнер вспоминала, что где бы ни селились революционеры-пропагандисты, они везде всічали «крайнюю нужду в земле и тяжесть платежей, и силу этого в громадном большинстве случаев» находили сочувствие к своей деятельности, однако «нигде, решительно нигде, не было ни малейшего признака активного выступления со стороны крестьян». Жизнь в деревне «не давала никакой надежды, что что-нибудь изменится в этом отношении». «С таким положением дела» Фигнер не могла примириться: «Если за эти два года я ничего не сделала для революции, то этому я должна положить конец. И я решила, что более не возвращусь к крестьянству: я останусь в городе и буду вместе с другими действовать с другого конца: нападая на правительство, будем расшатывать его и добиваться свободы, которая даст возможность широко воздействовать на массы»[120].

Сходное настроение подтолкнуло А.К.Соловьева к покушению на Александра II: «Бесполезно жить в деревне, — говорил он Фигнер. — Мы ничего не будем в состоянии сделать в ней, пока в России не произойдет какое-либо потрясающее событие. Убийство императора будет таким событием: оно всколыхнет всю страну. То недовольство, которое теперь выражается глухим ропотом народа, вспыхнет в местностях, где оно наиболее остро чувствуется, и затем широко разольется повсеместно. Нужен лишь толчок, чтобы все ПОДНЯЛОСЬ...»[121]


Очевидно, что приведенные рассуждения носили совершенно умозрительный характер и свидетельствовали прежде всего о внутреннем состоянии революционеров, плохо коррелируя с реалиями окружающего их мира.

Идеология организации, само название которой стало символом терроризма — разумеется, речь идет о «Народной воле» — неоднократно становилась предметом исследования отечественных и зарубежных историков[122]. Парадокс заключается в том, что принципиально террор не занимал главного места ни в программных документах, ни — за исключением отдельных периодов — в деятельности партии. И все же в историю «Народная воля» вошла, благодаря серии покушений на императора, завершившихся цареубийством 1 марта 1881 года, прежде всего как террористическая организация. Все последующие террористические организации в России отталкивались от народовольческого опыта, принимая его за эталон или пытаясь модернизировать, все последующие идеологи терроризма тщательно изучали народовольческие документы, пытаясь уяснить, в чем причина поражения партии — во внешних ли обстоятельствах, или же в самой системе взглядов народовольцев.

В «Программе Исполнительного комитета», которая была продуктом коллективного творчества при «первенствующей роли» Л.А.Тихомирова, террору отводилось скромное место в разделе «Д». «Деятельность разрушительная и террористическая» расшифровывалась в подпункте 2) как «состоящая в уничтожении наиболее вредных лиц правительства, в защите партии от шпионства, в наказании наиболее выдающихся случаев насилия и произвола со стороны правительства, администрации и т.п., имеет своею целью подорвать обаяние правительственной силы, давать непрерывное доказательство возможности борьбы против правительства, поднимать таким образом революционный дух народа и веру в успех дела и, наконец, формировать годные и привычные к бою силы»[123].

Нетрудно заметить, что, повторяя во многом землевольческую программу, в которой террор рассматривался прежде всего как орудие самозащиты и мести, программа народовольческая рассматривает его, по точному выражению В.А.Твардовской, «как один из эффективных методов подрыва власти, как наступательное оружие»[124].

Со временем, убедившись, что наибольшие успехи партии, рост ее авторитета в революционной среде и в обществе связаны прежде всего с террором[125], народовольцы возлагают на него все большие надежды. Уже в «Подготовительной работе партии» (весна 1880 г.) террор рассматривается как важнейший элемент при захвате власти: «Партия должна иметь силы создать сама себе благоприятный момент действий, начать дело и довести его до конца. Искусно выполненная система террористических предприятий, одновременно уничтожающих 10—15 человек — столпов современного правительства, приведет правительство в панику, лишит его единства действия и в то же время возбудит народные массы: т.е. создаст удобный момент для нападения. Пользуясь этим моментом, заранее собранные боевые силы начинают восстание и пытаются овладеть главнейшими правительственными учреждениями. Такое нападение легко может увенчаться успехом, если партия обеспечит себе возможность двинуть на помощь первым застрельщикам сколько-нибудь значительные массы рабочих и проч»[126].

В декабре 1880 г. центральный орган партии «Народная воля» вынужден опровергать высказывания А.А.КВЯТКОВСКОГО и С.Г.Ширяева, сделанные ими на процессе «16-ти» (октябрь 1880 г.) по поводу места террора в партийной деятельности. Квятковский говорил, что террор «составляет второстепенную, если не третьестепенную» часть партийной программы и «имеет в виду защиту и охранение» членов партии, а не «достижение целей ее». Политические убийства вызваны «страшным, жестоким отношением правительства к нам — революционерам... исключительными, анормальными, специально только к нам — революционерам — применяемыми законами». В том же духе разъяснял переход народовольцев к террору Ширяев: «Красный террор Исполнительного комитета был лишь ответом на белый террор правительства. Не будь последнего, не было бы и первого. Я глубоко убежден, что товарищи, оставшиеся на свободе, более, чем кто-либо, будут рады прекращению кровопролития, прекращению той ожесточенной борьбы, на которую уходят лучшие силы партии, и которая лишь замедляет приближение момента торжества царства правды, мира и свободы — нашей единственной заветной цели»[127].

Однако товарищи Квятковского и Ширяева за год, прошедший после их ареста, заметно изменили свои взгляды. «Люди, оторванные от жизни стенами казематов Петропавловской крепости, не имевшие возможности взвесить и оценить всех последствий активной борьбы партии с правительством, могут сводить задачу террора к «самозащите партии и мести за жертвы правительственных репрессалий». Наши товарищи не имели, к несчастью, возможности наблюдать за ростом партии и действием террора на сознание народных масс. Поэтому их нельзя винить за то, что они не пожелали стать пророками и не внесли террора в число средств к достижению задач партии. Это лежит на нашей обязанности, на обязанности всех активных революционеров.

Кто же из них станет отрицать, что дезорганизация правительства в крупнейших административных центрах помогла бы начавшемуся восстанию и облегчила бы победу народа?»[128]

В другом месте цитированной выше статьи «По поводу процесса 16-ти» о терроре говорилось еще более определенно: «Террор — как один из способов борьбы с государственной организацией, как сильное агитационное средство в руках социалиста-революционера, — оказал уже услугу народному делу. Мысль о возможности и полезности этого рода борьбы проникает все более и более в сознание не только революционеров всех фракций, но — что еще важнее — в сознание городского рабочего населения и крестьянства. Нужно стоять в стороне от жизни, чтобы не замечать этого или утверждать противное»[129].

Отношение «революционеров всех фракций» к терроризму, несомненно, менялось под влиянием народовольческих достижений. «Вековой предрассудок может быть разбит только великими событиями», — писал по поводу цареубийства 1 марта 1881 года «Черный передел». Этим актом «нанесен не поправимый[130] удар идее царизма и всей системе социальной и политической, на знамени которой красуется монархизм»[131]. Эволюцию взглядов П.Л.Лаврова на эту проблему проследил Б.С.Итенберг. Лавров первоначально относился к терроризму резко отрицательно. В письме к русским революционерам от 1(13) января 1880 г. он дал крайне негативную оценку террористической тактике: «Я считаю эту систему столь опасной для дела социализма и успех на этом пути столь маловероятным, что если бы я имел малейшее влияние на ваши совещания и решения, когда вы вступали на этот путь, если бы я даже знал достоверно, что вы намерены на него вступить, я постарался бы всеми силами отклонить вас от этого. Но теперь уже поздно. Вы вступили на этот путь и он — именно один из тех, с которых сойти трудно, не признав явно слабость партии, не признав себя в глазах посторонних наблюдателей побежденными и не подорвав своего нравственного значения в совершающейся борьбе»[132].

Тот самый Лавров, который в письме Н.А.Морозову в мае 1880 года предупреждал, что терроризм в конечном счете вызовет «общее отвращение» и что если правительство продолжит «серьезную войну против террористов, нет ни малейшего сомнения, что все они погибнут, а императорство останется», после 1 марта 1881 года писал уже нечто иное. Теперь он отмечал, что «все живые силы страны примкнули к этой партии», а Исполнительный комитет «своей энергической деятельностью» «в невероятно короткое время довел дело расшатывания русского императорства весьма далеко»[133].

В марте 1882 года в предисловии к «Подпольной России» С.М.Кравчинского Лавров писал: «И никто не решится сказать, что победа на стороне правительства, когда именно его меры повели к гибели одного императора, к добровольному самозаключению другого, к полному расстройству в настоящее время государственного организма России»[134]. Оставаясь противником терроризма в принципе, Лавров, тем не менее, «примкнул» к «Народной воле», став, по словам Б.С.Итенберга, ее «союзником», а по довольно спорному мнению А.А.Сундиевой даже идеологом партии[135] (правда, в тот период, когда от нее уже мало что осталось). Итенберг справедливо пишет, что Лавров «отдавал себе отчет в том, что «Народная воля» представляет собой единственную реальную силу революции»[136]. Но поскольку «реальная сила» партии определялась преимущественно ее успехами на поприще терроризма, не означало ли это со стороны Лаврова фактического признания эффективности народовольческой тактики?

Заметные изменения произошли во взглядах на террористическую тактику другого крупнейшего идеолога народничества — П.Н.Ткачева. По словам ближайшего соратника Ткачева по «Набату», Г.-М.Турского, Ткачев «вначале (конец 1876 — начало 1877 г. —О. Б.) был против террора и признавал террор только по отношению шпионов. Но позже он должен был или выйти из «Набата», или признать террор, и он признал»[137]. Правда, в отличие от Турского, Ткачев вплоть до 1878 года в пользу террора на страница «Набата» не высказывался. Проповедь терроризма, которая велась Турским, вряд ли кого-нибудь могла вдохновить, поскольку, во-первых, очень уж напоминала нечаевскую, во-вторых, ввиду крикливо-карикатурного стиля автора.

В одной из статей цикла «Революционная пропаганда» Турский писал, вполне в духе «Народной расправы»: «Удачный выстрел Каракозова был бы таким революционным фактом, который бы в один миг сделал то, чего нам не достигнуть и во сто лет мирной пропаганды. От нас зависит начать революцию сегодня или отложить ее на десятки лет»[138]. Для Турского терроризм — важнейшее средство пропаганды: «Разбудивши общество, не следует давать ему засыпать, а потому необходимо, чтобы факты революционной пропаганды повторялись как можно чаще, т.е. чтобы как можно чаще были предаваемы казни злодеи народа!»[139]. В анонимном «Иностранном обозрении», посвященном в основном рассказу о покушениях Геделя, Нобилинга, Монкасси и Пассананте, привлекших внимание европейского общества, говорилось: «Героические, грандиозные фигуры этих атлетов социальной борьбы — одни уже сошли в могилы... другие смело готовятся ступить в них с гордыми словами на устах: "мы

против тиранов!" Со словами, напоминающими нам, русским, — громовое "долой деспота!" нашего милого, незабвенного, так довременно погибшего Нечаева...»[140]

В своей пропаганде терроризма Турский, по меткому выражению Е.Л.Рудницкой, «доходил до состояния экстаза». «С восторгом полного счастья» приветствуя нарастание террористического движения в России.., он напутствовал: «Нужно только не переставать казнить, нужно только избегать длинных пауз. Разбудивши общество, не следует давать ему засыпать...» Он провозглашал со страниц «Набата» тотальный террор, призывая «каждого честного человека устранять тиранов и мучителей народа». «Кому не представляется случая устранить большого тирана, — призывал Турский, — пусть устранит помельче. Пусть каждый в этом случае действует по возможности»[141].

Ткачев занимал поначалу по отношению к террору гораздо более сдержанную позицию. Для него террор был симптомом осознания революционерами «необходимости прямой непосредственно-революционной деятельности». Террор для Ткачева, справедливо пишет Е.Л.Рудницкая, «лишь частное средство», «лишь одно из средств, а совсем не... цель и главная задача революционной деятельности...». Цель для Ткачева — захват власти революционерами, точнее, организацией революционеров, и террор в этой ситуации ценен лишь постольку, поскольку он помогает решению этой главной задачи[142].

Позволим себе привести обширные выдержки из статей Ткачева, напечатанных в редчайших номерах «Набата» и позволяющих, на наш взгляд, отнести идеолога русского бланкизма к числу сторонников и одного из самых ярких пропагандистов терроризма. В статье «Что же теперь делать?», опубликованной в «Набате» в декабре 1879 года, Ткачев подчеркивал, что «непосредственная задача революционной партии должна заключаться в скорейшем ниспровержении существующей правительственной власти. Осуществляя эту задачу, революционеры не подготовляют, а делают революцию. Но для того, чтобы осуществить ее... революционеры должны, сомкнувшись в боевую, централистическую организацию, направить все свои усилия к подорванию правительственного авторитета, к дезорганизации и терроризации правительственной власти». Для того, «чтобы достигнуть этой цели, чтобы действительно терроризировать и дезорганизовать правительство, необходимо наносить ему удары с систематической последовательностью и неуклонным постоянством, так чтобы оно не имело времени ни одуматься, ни прийти в себя, ни собраться с силами... правительство терроризируется и дезорганизуется не столько силою и смелостью наносимых ему ударов, сколько их систематичностью и последовательностью»[143].

Очевидно, что систематичность и последовательность в деле терроризации правительства могла обеспечить опять-таки боевая централистическая организация. Характерно, что, признав полезность терроризма для захвата власти, Ткачев вполне последовательно приходит к мысли о необходимости систематического террора.

После 1 марта 1881 года тон в статьях Ткачева, напечатанных в возобновленном после годичного перерыва «Набате» и почти целиком посвященных терроризму, заметно меняется. В статье «Казнь тирана и ее последствия» он прямо ссылается на статью Турского «Революционная пропаганда», солидаризируясь фактически с взглядами последнего на террор. «Мы говорили, — писал Ткачев, — что, убивая, уничтожая, даже просто запугивая агентов государственной власти, т. е. терроризируя эту власть, мы тем самым ее дезорганизуем, расшатаем, и что неизбежным последствием этой дезорганизации и этого шатания будет развитие чувства недовольства, брожения во всех слоях общества, глухой, повсеместный протест и наконец открытые, вооруженные восстания, иными словами, возникновение условий наиболее благоприятных (как это доказывает история всех революций) для окончательного уничтожения и искоренения шайки самодержавных злодеев, для окончательного торжества Социальной Революции. Факты, вызванные и обусловленные событием 1 марта, с поразительной очевидностью подтверждают и оправдывают все надежды и предположения революционной партии...»[144]

Таким образом, идейный вождь русских бланкистов претендовал на то, что развитие революционного движения пошло не только в соответствии с его прогнозами, но и по рецептам «второго пера» «Набата» — Турского. Признаки народного восстания Ткачев усмотрел в еврейских погромах, прокатившихся по югу страны весной 1881 года. Погромы, в лучшем случае, как это выяснено в литературе, были следствием темноты и религиозных предрассудков, равно как и тяжелого материального положения «низов», в худшем (что, впрочем, не находит подтверждения в источниках) — были организованы властями[145]. Но Ткачеву мерещилось «народное восстание против «жидов», которое «есть не что иное, как восстание против народных эксплуататоров и палачей; в нем чувствуются все симптомы зарождающейся Социальной Революции...».

«Таковы, — с удовлетворением подводил он итог, — в общих чертах, главнейшие и наиболее бросающиеся в глаза, благие (т.е. благие , конечно, для друзей, а не для врагов народа) последствия события 1 марта»[146].

Далее следовал настоящий гимн терроризму:

«Казнь палача, революционный терроризм в самое короткое время сделали то, чего, при других способах и приемах революционной борьбы, мы не могли бы добиться в течение десятков, сотен лет. Дезорганизовав, дискредитировав, в глазах всех честных людей, правительственную власть, он привел к брожению, он революционизировал все общество, снизу и доверху...

Более благоприятных [условий] для успешного окончания, для решительного торжества Народной Революции трудно себе и представить. Ее бурное дыхание уже носится в воздухе!.. От нас зависит ускорить ее приближение, и для этого нужно только дружно, не отворачивая в сторону, твердо и смело идти по пути, указанному нам нашими героями-мучениками. Этот путь и только этот путь не замедлит привести нас к желанной цели — к освобождению народа и к отмщению за святую кровь замученных палачами наших сестер и братии. Потому теперь, более чем когда-нибудь, необходимо, чтобы все честные люди, все искренние друзья народа организовались и тесно сплотились под кровавыми знаменами революционного терроризма...»[147]

Ткачев выдвигал «боевой лозунг»: «Смерть палачам, смерть тиранам, без различия ранга и места, занимаемого ими в той прессовальной машине, которая зовется русским самодержавным государством; смерть всем висельникам (так. — О.Б.;, вероятно: «насильникам»), смерть всем эксплуататорам народа!»[148] В итоге, начав с весьма сдержанного, если не скептического отношения к терроризму, Ткачев пришел к апологии тотального террора, превзойдя не только народовольцев, но и сторонника «террористической революции» Н.А.Морозова, о чем речь пойдет ниже.

В следующей своей «послемартовской» статье в «Набате», «Герои-мученики», посвященной в основном А.И.Желябову и Н.И.Кибальчичу, Ткачев призывал «вместо того, чтобы в патетических фразах воспевать их геройский подвиг», последовать лучше их примеру. «Вместо того, чтобы поражать их палачей громами негодующего красноречия, постараемся лучше поскорей поразить их Кибальчичевскою бомбою!» Жизнь и деятельность «первомартовцев» «для всех искренних революционеров должна служить назидательным уроком, предостережением и примером», — настаивал Ткачев[149].

Кульминации ткачевская проповедь терроризма достигает в статье с характерным названием «Терроризм как единственное средство нравственного и общественного возрождения России». Нарисовав поистине апокалиптическую картину экономического и культурного состояния России, наиболее прискорбным Ткачев счел чувство «животного страха» перед властью, в котором пребывает большинство ее населения. Страх лишает верноподданных «образа и подобия человеческого», делает их неспособными «ни к борьбе, ни даже к пассивному протесту». По словам Ткачева, верноподданные «в угоду своего владыки-царя, откармливают его палачей мозгом и кровью своих собственных сыновей, дочерей, сестер и жен», чтобы «спасти свои шкуры, отец предает своего сына, жена — мужа, брат — брата»[150].

Единственное средство, полагал Ткачев, «достигнуть политического и социального возрождения России состоит в том, чтобы освободить верноподданных от гнетущего их страха перед «властью предержащею».

В свою очередь, достичь этого можно лишь путем ослабления и дезорганизации государственной власти.

Решить проблему «возможно лишь одним способом: терроризированием отдельных личностей, воплощающих в себе... правительственную власть. Скорая и справедливая расправа с носителями самодержавной власти и их клевретами... ослабляет эту власть, нагоняет на нее панику, расстраивает ее функции, заставляет ее — в буквальном смысле этого слова — терять голову». В то же время вышеупомянутая "расправа" подрывает авторитет власти и «разрушает ту иллюзию неприкосновенности самодержавия , в которую так искренно верит большинство верноподданных»[151].

Таким образом, революционный терроризм «содействует высвобождению верноподданных из-под гнета оболванивающего и оскотинивающего их страха, т.е. содействует их нравственному возрождению, пробуждению в них, забитых страхом, человеческих чувств; возвращению им образа и подобия человеческого... Революционный терроризм является... не только наиболее верным и практическим средством дезорганизовать существующее полицейско-бюрократическое государство, он является единственным действительным средством нравственно переродить холопаверноподданного в человека — гражданина»[152] .

По-видимому, в революционной литературе нет другого текста о терроризме, написанного с таким языческим восторгом. Логика последовательного сторонника революционного насилия приводит к парадоксальному умозаключению о благотворности убийства для возрождения нравственности и пользе тактики устрашения для избавления от страха.

Эволюция русской революционной мысли в направлении признания террористической тактики наиболее эффективной в конкретных условиях России рубежа 1870—1880-х годов (диапазон здесь был достаточно широк — от констатации успехов Исполнительного комитета при теоретическом неодобрении терроризма до признания его единственно возможным способом борьбы) заставляет внимательней рассмотреть аргументы сторонников «террористической революции», высказанные еще до главных народовольческих достижений. Мы имеем в виду Н.А.Морозова и его немногочисленных последователей.

Морозов предложил еще в августе 1879 года свой вариант программы Исполнительного комитета. Большинством членов ИК он был отвергнут в силу чрезмерной роли, которая отводилась в морозовском проекте террору[153]. Разногласия достигли такой остроты, что несколько месяцев спустя Морозов был фактически «выслан» своими товарищами по партии заграницу.

Здесь он издал, с некоторыми изменениями и дополнениями, свой вариант программы под названием «Террористическая борьба».

Брошюра Морозова начинается с экскурса в прошлое народных движений в Европе. Первая форма таких движений — крестьянские восстания, однако они стали невозможны с появлением массовых армий и усовершенствованием путей сообщения. Иное дело — городской рабочий люд, которому сопутствовал успех в ряде выступлений. В России, где крестьянское население разрозненно и рассредоточено на огромных просторах, а городской пролетариат малочислен, революция «приняла совершенно своеобразные формы. Лишенная возможности проявиться в деревенском или городском восстании, она выразилась в «террористическом движении» интеллигентной молодежи»[154].

Во втором разделе брошюры Морозов дал очень сжатый очерк истории революционного движения в России в 1870-е годы, показав логику постепенного перехода от пропаганды к террору. Особо он подчеркивал то обстоятельство, что властям, как правило, не удавалось разыскать террористов: «Совершив казнь, они исчезали без следа»[155][156]. А Центральным в «Террористической борьбе», по нашему мнению, является третий раздел, в котором Морозов рассматривает перспективы «этой новой формы революционной борьбы». Придя к заключению, что против государственной организации открытая борьба невозможна, он усматривает силу той горсти людей, которую выдвигает из своей среды «интеллигентная русская молодежь» в ее энергии и неуловимости. «Напору всемогущего врага она противопоставляет непроницаемую тайну». Ее способ борьбы не требует привлечения посторонних людей, поэтому тайная полиция оказывается практически бессильной[157].

В руках подобной «кучки людей», — писал Морозов, — тайное убийство является самым страшным орудием борьбы. «Вечно направленная в одну точку "злая воля" делается крайне изобретательной и нет возможности предохранить себя от ее нападения»…

Так говорили русские газеты по поводу одного из покушений на жизнь императора. «И это верно: человеческая изобретательность бесконечна... террористическая борьба... представляет то удобство, что она действует неожиданно и изыскивает способы и пути там,

где этого никто не предполагает. Все, чего она требует для себя — это незначительных личных сил и больших материальных средств»[158].

«Террористическая революция» представляет собой, в отличие от революции массовой, «где народ убивает своих собственных детей», самую справедливую форму борьбы. «Она казнит только тех, кто действительно виновен в совершившемся зле». «Не бойтесь царей, не бойтесь деспотических правителей, — говорит она человечеству, — потому что все они бессильны и беспомощны против тайного, внезапного убийства!» Морозов предсказывал, что рекомендуемый им метод борьбы, в силу своего удобства, станет традиционным, равно как и возникновение в России целого ряда «самостоятельных террористических обществ»[159].

Особо Морозов останавливался на таком отличии «современной террористической борьбы» от тираноубийств былых времен, как возможность для террориста избежать неотвратимого ранее возмездия. Теперь «правосудие совершается, но исполнители его могут остаться и живы. Исчезая бесследно, они могут снова бороться с врагом, снова жить и работать для своего дела. Мрачное чувство не примешивается к сознанию восстановленного человеческого достоинства. То была борьба отчаяния, самопожертвования; это — борьба силы с силой, равного с равным; борьба геройства против гнета, знания и науки — против штыков и виселиц»[160].

Целью террористической борьбы Морозов считал завоевание фактической свободы мысли, слова и безопасности личности от насилия — необходимых условий для «широкой проповеди социалистических идей»[161]. Как точно отметила В.А.Твардовская, «речь у Морозова идет именно о фактических свободах, а не о законодательно закрепленных. Террор мыслится им как своеобразный регулятор политического режима в стране»[162]. Террор прекращается при ослаблении режима и возобновляется в случае его ужесточения. Следовательно, террористы не должны стремиться захватить власть, писал Морозов П.Б.Аксельроду, «ибо тогда такой же террор будет всемогущим со стороны врагов и против нового революционного правительства»[163]. Очевидно, что взгляды Морозова на захват власти революционерами отличались от ортодоксально-народовольческих. Не верил он и в то, что большинство предполагаемого Земского собора пойдет за социалистами[164].

Морозов не сомневался, что «косвенным продуктом террористической борьбы в России до ее окончания будет между прочим и конституция». Однако это не отменяет необходимости террористического «регулятора», ибо «под покровом общественной воли» может «практиковаться такое же бесцеремонное насилие, как в настоящее время в Германии», писал Морозов, очевидно, имея в виду бисмарковские «чрезвычайные законы» против социалистов, проведенные через рейхстаг. Таким образом, «террористическая борьба одинаково возможна как при абсолютном, так и при конституционном насилии, как в России, так и в Германии». Правда, в России, «где самое грубое насилие и деспотизм сделались традиционными в существующей династии, дело террора значительно усложняется и потребует, быть может, целого ряда политических убийств и цареубийств». Морозов выражал уверенность, что победа «террористического движения» будет неизбежна, если будущая террористическая борьба «станет делом не отдельной группы, а идеи, которую нельзя уничтожить, подобно личностям»[165].

Идеи Морозова выходили за рамки конкретной ситуации России рубежа 1870—1880-х годов. Он считал, что русские террористы должны «сделать свой способ борьбы популярным, историческим, традиционным… Задача современных русских террористов... обобщить в теории и систематизировать на практике ту форму революционной борьбы, которая ведется уже давно. Политические убийства они должны сделать выражением стройной, последовательной системы»[166].

В заключение своего трактата Морозов сформулировал две «в высшей степени важные и серьезные задачи», которые, по его мнению, предстояло решить русским террористам.

«1) Они должны разъяснить теоретически идею террористической борьбы, которую до сих пор каждый понимал по-своему. Вместе с проповедью социализма необходима широкая проповедь этой борьбы в тех классах населения, в которых благодаря их близости к современной революционной партии по нравам, традициям и привычкам, пропаганда еще возможна и при настоящих неблагоприятных для нее условиях. Только тогда будет обеспечен для террористов приток из населения свежих сил, необходимых для упорной и долговременной борьбы.

2) Террористическая партия должна на практике доказать пригодность тех средств, которые она употребляет для своей цели. Системой последовательного террора, неумолимо карающего правительство за каждое насилие над свободой, она должна добиться окончательной его дезорганизации и ослабления. Она должна сделать его неспособным и бессильным принимать какие бы то ни было меры к подавлению мысли и деятельности, направленной к народному благу»[167].

Самое занятное в программе Морозова то, что в значительной степени революционное движение в России пошло по предсказанному им пути. Прежде всего это касается народовольцев, неоднократно открещивавшихся от морозовской брошюры. Так, А.И.Желябов говорил в речи на процессе по делу 1-го марта о брошюре Морозова: «к ней, как партия, мы относимся отрицательно... Нас делают ответственными за взгляды Морозова, служащие отголоском прежнего направления, когда действительно некоторые из членов партии, узко смотревшие на вещи, вроде Гольденберга, полагали, что вся наша задача состоит в расчищении пути через частые политические убийства. Для нас, в настоящее время, отдельные террористические факты занимают только одно из мест в ряду других задач, намечаемых ходом русской жизни»[168]. При организации в 1883 году склада революционных изданий заграницей член Исполнительного комитета М.Н.Ошанина (Полонская) даже потребовала исключить из списков литературы «Террористическую борьбу»[169].

Но на практике... Тот самый Желябов, который отвергал взгляды Морозова, вынужден был констатировать: «Мы затерроризировались»[170]. Своей славой и влиянием «Народная воля» была обязана преимущественно террору. «Террор, — справедливо пишет В.А.Твардовская, — вопреки его программному обоснованию стихийно все определеннее выдвигался как основной способ борьбы. Поглощая все больше сил и средств, он вызывал надежды, исполнение которых молчаливо предполагало ненужность иных форм деятельности»[171]. Совсем по Морозову, который писал, что «всякая историческая борьба, всякое историческое развитие... идут по линии наименьшего сопротивления... Террористическая борьба, которая бьет в наиболее слабую сторону существующего строя, очевидно, будет с каждым годом приобретать все большие права гражданства в жизни»[172].

М.Н.Ошанина, столь сурово отнесшаяся к брошюре Морозова, свидетельствовала, что вначале по вопросу о терроре среди народовольцев «разногласий почти не было, но чем дальше, тем становилось яснее, что из-за террора страдают все остальные отрасли деятельности. Тогда от времени до времени поднимались голоса, требовавшие уделения больших сил на организацию и пропаганду. В сущности никто не протестовал против справедливости этих требований, и всякий хотел бы, чтобы террор не поглощал столько сил. Но на практике это оказывалось невозможным. На террор шло столько сил потому, что без этого его вовсе не было бы»[173]. Почему же народовольцы не отказались именно от террора? Ответ очевиден — они шли по пути, который приносил им наибольший успех, т. е. «по линии наименьшего сопротивления».

Мы не можем согласиться с мнением В.А.Твардовской, что «ни один из предрассудков терроризма, которые отстаивал Морозов в брошюре «Террористическая борьба», не был подтвержден жизнью»[174]. Разумеется, некоторые его предположения, вроде пресловутой «неуловимости», были вполне фантастичны. Однако многие его прогнозы, увы, оказались достаточно реалистичны. Во-первых, идея терроризма получила свое дальнейшее развитие и детализацию. В течение последующих 30 лет она служила не только предметом дискуссий, но и руководством к действию. Во-вторых, террористические акты действительно влияли на политику правительства — в зависимости от обстоятельств, они могли привести к ее ужесточению или, напротив, к либерализации. Достаточно указать на «диктатуру сердца» М.Т.Лорис-Меликова или на «весну», наступившую при министре внутренних дел П.Д.Святополк-Мирском после убийства его предшественника В.К.Плеве. Не думаю, чтобы кто-либо из эсеровских лидеров, обсуждавших вопрос о приостановке или продолжении террора в период Первой Государственной Думы вспоминал о брошюре Морозова. Но логика их поведения была созвучна идеям автора «Террористической борьбы» о необходимости терроризма в случае «конституционного насилия». В-третьих, четверть века спустя оправдались надежды Морозова на широкое распространение местных террористических групп — вспомним «летучие боевые отряды» эсеров или «боевые дружины» социал-демократов. В-четвертых, политические деятели, неизбежно ведущие публичный образ жизни, остаются достаточно уязвимыми для террористов, как и сто лет назад. Это в равной степени относится к «деспотам» и лидерам демократической ориентации. Охрана не смогла предотвратить очередного покушения на Александра II, хотя всем было известно, что на него ведется настоящая «охота». В начале века столь же бессильной оказалась охранка перед эсеровскими террористами, методично уничтожавшими министров и губернаторов. «Успехи» современных террористов хорошо известны. В-пятых, трудно оспорить слова Морозова о «бесконечной человеческой изобретательности», дающей террористам преимущество в оружии. «Прогресс» и здесь налицо. От револьверов Каракозова и Соловьева и кинжала Кравчинского к «кибальчичевским бомбам» и динамитным мастерским эсеров и большевиков — таков путь развития террористической практики. Современные террористы уже перешли к использованию пластиковой взрывчатки и даже радиоуправляемых ракет.

Мы не случайно обратились к столь далеким от России 1880-х годов временам и странам. Ведь Морозов мечтал, чтобы террористические идеи укоренились среди революционеров разных национальностей. «Мы знаем, — писал он, — какое сильное влияние оказывают идеи на человечество. В глубокой древности они создали христианство и с костров и крестов проповедовали миру близкое освобождение. В мрачное затишье средних веков они произвели крестовые походы и много лет влекли народы в сухие и бесплодные равнины Палестины. В последнее столетие они вызвали революционное и социалистическое движения и облили поля Европы и Америки кровью новых борцов за освобождение человечества... Идея террористической борьбы, где небольшая горсть людей является выразительницей борьбы целого народа и торжествует над миллионами людей такова, — что раз выясненная людям и доказанная на практике, не может уже заглохнуть»[175].

Идея не заглохла. А брошюру Морозова, почти сто лет спустя после ее публикации, перевели на английский и выпустили двумя различными изданиями, пытаясь понять, где же идейные корни той террористической напасти, которая обрушилась на Запад в 1970-е[176].

Теперь наша очередь.

Среди современников у Морозова нашлось немного откровенных последователей. Это были О.С.Любатович и Г.Г.Романенко, бывшие в разное время членами Исполнительного комитета. Романенко под псевдонимом В.Тарковский выпустил брошюру «Терроризм и рутина», в которой ничего особо оригинального к идеям Морозова не добавил. Готовил он ее в тесном контакте с автором «Террористической борьбы»[177]. Заслуживает внимания, пожалуй, предостережение, высказанное Романенко противникам политического, интеллигентского терроризма.

В том случае, предупреждал Романенко, если террористы не добьются своих целей, «причины, вызвавшие террор политический... разразятся террором экономическим, террором крестьян и рабочих, — убийствами помещиков, фабрикантов и мелких чиновников.

История, не пропускаемая в дверь, ворвется в окна, и путь ее будет ужасен. Это будет уже не политический террор, направляемый интеллигенцией, а стихийная, необузданная сила, которой не предвидят еще «правящие классы», как не предвидели террора политического, но которая заметна уже для людей, понимающих народную жизнь... Моря крови будут пролиты; но рухнут все-таки три «основы» — произвол, тунеядство и изуверство, — которые на наших глазах, предчувствуя начало конца, вопят, опираясь на виселицы, «отечество в опасности!» и стараются всколыхнуть против террористов подонки развращенного и невежественного общества!»[178]


Таким образом, по революционной логике терроризм опять представлялся едва ли не гуманным способом борьбы, во всяком случае, менее кровавым, чем возможное народное выступление, а противники политических убийств — подонками общества. Кстати, «понимающий народную жизнь» Романенко расценил еврейские погромы 1881 года едва ли не как начало революционного массового движения и выпустил по этому случаю от имени Исполнительного комитета «объявление» к «честному украинскому народу», в котором призывал последний бунтовать против «панского и жидивского» царя. Здесь же террорист-гуманист, позабыв недавние опасения относительно «морей крови», писал: «Иначе як силою, та бунтом, ничого з ними не зробемо, люди добри. Лишь кровь змие людске горе»[179].

***

Отношение русских революционеров к терроризму в «послемартовский» период колебалось в основном в пределах между трактовкой этой проблемы в программе Исполнительного комитета и брошюре Морозова. Единственным серьезным «зигзагом» были идеи, сформулированные в программе «Молодой партии "Народной воли"» (1884 г.). В ней провозглашался аграрный и фабричный террор, направленный против непосредственных эксплуататоров — помещиков и фабрикантов. Такой террор должен быть понятен массам и приведет к сближению их с революционерами, полагали лидер «молодых» П.Ф.Якубович и его сторонники[180]. Очевидно, что эти идеи возникли на почве разочарования в терроре «центральном» — ведь народные массы или не отреагировали на него вовсе, или отреагировали совсем не так, как предполагали революционеры.

Однако этот соблазн был быстро преодолен, главным образом потому, что, по свидетельству близкого к «молодым» В.Л.Бурцева, «вопрос об экономическом терроре не подавал никакой надежды на осуществление»[181]. Сыграла свою роль и критика со стороны прибывшего из-за границы собирать «порушенную храмину» «Народной воли» Г.А.Лопатина. Он доказывал «красным петухам»: а) что общество они раздражают; б) не сделают ровно ничего, только нашумят...; в) если бы сделали, то восстановят против себя даже народ; г) что в крепостное время из этого террора ничего не вышло и никогда не может выйти; д) что это есть всегда личный протест... а не система борьбы против общественных форм; е) что подобное дело... не может быть проповедуемо как система войны за новый общественный идеал; ж) советовал им испробовать дело это на практике, а потом уже проповедовать его печатно; з) указывал на историю политического террора, которая шла именно так»[182].

«Народная воля» после грандиозного лопатинского провала рухнула окончательно. Если под «Народной волей» понимать партию, организационные и идейные основы которой были заложены на Липецком съезде. Попытки возродить ее в середине и второй половине 1880-х годов были неудачны. Однако идея террористической борьбы прочно вошла в сознание русских революционеров. Не собирались от нее отказываться ни «южно-русские» народовольцы (организация Б.Д.Оржиха — В.Г.Богораза), ни члены группы ПЛ.Шевырева — А.И.Ульянова, метко названной Богоразом «эпилогом» «Народной воли»[183].

Программная брошюра «Южно-русской организации» была написана Л.Я.Штернбергом и одобрена на съезде организации в Екатеринославе в 1885 году. Брошюра Штернберга, озаглавленная им «Политический террор в России», представляет собой трактат, обосновывающий терроризм как единственную возможную форму борьбы против деспотизма в России. Крестьянское восстание Штернберг считал не только обреченным на провал в силу существования многомиллионной дисциплинированной армии, но и потому, что воспользоваться его плодами для политических целей будет весьма затруднительно ввиду его стихийности, «тем более для русской интеллигенции, не заручившейся положительными симпатиями массы». Отсюда следовал еще совсем недавно немыслимый для революционера-народника вывод об исторической целесообразности для русской интеллигенции предотвратить возможное крестьянское выступление[184].

Констатировав недовольство существующим положением вещей со стороны городских слоев — пролетариата, буржуазии (Штернберг даже допускал возможность ее вступления «в ряды баррикадных борцов») и, разумеется, интеллигенции, Штернберг скептически отнесся к перспективе самостоятельного выступления какой-либо из этих групп против деспотизма. Авангардом «сознательной народной революции» может выступить только партия, состоящая из наиболее активной части интеллигенции. Роль передовой партии в период всеобщего недовольства и кризиса, который переживает Россия — «стремиться достигнуть назревших целей с наивозможно меньшими жертвами и в наивозможно скорейшее время»[185].

Одним из главных орудий борьбы партии Штернберг объявил террор. Но буквально несколькими строками ниже он уже провозгласил его единственно возможным способом борьбы.

«Цель террора, — писал он, — свержение царизма и привлечение симпатий масс; средства его — систематические убийства царя и главнейших явных врагов народа и интеллигенции; изолированность правительства, низводящая его до степени кучки личностей — с одной стороны, — самоотверженная преданность последователей террора — с другой — гарантирует успех его, а симпатии общества к свободе обеспечивают прочность победы... положение народа и самосохранение интеллигенции не допускают ни малейшей отсрочки: борьба неизбежна, другая форма, кроме поединка революционеров с представителями деспотизма, невозможна, значит террор единственная форма борьбы...»[186]

Штернберг ставил своей задачей также разобрать возражения «антитеррористов» относительно рекомендуемого им способа борьбы. Он дал исторический обзор проявлений террористической борьбы в зарубежных странах и в России; заметив, что в России террор начался «чисто эмпирически», Штернберг назвал продвижение русских революционеров по этому пути инстинктивным шествием к истине[187]. Он подчеркивал, что терроризм не является средством «экономического пересоздания»; цель терроризма в России — свержение деспотизма, а поскольку, в отличие от Запада, вся сила политического гнета в России сосредоточивается в кучке личностей, то «падение этих личностей есть падение их системы». «Свергнуть же этих личностей столь же легко (курсив мой. — О.Б.) и необходимо, как, наоборот, трудно сорганизовать массу для открытой борьбы с правительством...»[188]

Влияние идей Морозова на Штернберга бросается в глаза; некоторые рассуждения последнего являются едва ли не пересказом «Террористической борьбы»; по-видимому, сходство названий не было совпадением. Так, Штернберг указывал, что армия может быть отличным орудием против массового движения, но она «положительно обречена на бессилие против тайного, анонимного врага, врага, который может крыться в каждом гражданине». Жандармы и сыщики могут затруднить пропаганду среди рабочих и интеллигенции, могут сделать ее «почти невозможною», но «самопожертвование той части русской интеллигенции, которая силой самой жизни призвана к этой (террористической. — О.Б.) борьбе, не поддается никаким преследованиям и розыскам; именно террористическая деятельность, требующая для каждого отдельного акта содействия ограниченного числа лиц, имеет всегда возможность ускользать от самого сильного и бдительного надзора»[189]. Нетрудно заметить, что Штернберг воспроизводит «теорию неуловимости» Морозова. Заключенный в каменном мешке Шлиссельбурга, Морозов брал реванш у своих оппонентов.

Участники группы П.Я.Шевырева — А.И.Ульянова красноречиво назвали себя «Террористической фракцией партии "Народная воля"». Обоснование террористической тактики, которое давалось в программе группы (в изложении А.И.Ульянова) представляет, по нашему мнению, своеобразный синтез идей, сформулированных в народовольческих документах («Программа Исполнительного комитета», «Письмо Исполнительного комитета к Александру III») и «Террористической борьбе» Морозова. Террор характеризовался Ульяновым как «столкновение правительства с интеллигенцией, у которой отнимается возможность мирного культурного воздействия на общественную жизнь», т.е. возможность вести социалистическую пропаганду[190].

Формулируя минимальные требования в духе «Письма ИК», Ульянов далее писал, что главное значение террора — это средство «вынуждения у правительства уступок путем систематической его дезорганизации». Не есть ли это та самая фактическая свобода слова и т.д., о которой говорил Морозов? Ведь несколько выше в своих показаниях Ульянов пояснял, что для него и его товарищей политическая борьба есть борьба «за тот минимум свободы, который необходим нам для пропагандистской и просветительной деятельности». Кроме того, «полезные советы» террора Ульянов видел в том, что «он поднимает революционный дух народа; дает непрерывное доказательство возможности борьбы, подрывая обаяние правительственной силы; он действует сильно пропагандистским образом на массы»[191].

В силу пропагандистского эффекта террора Ульянов считал полезной «не только террористическую борьбу с центральным правительством, но и местные террористические протесты против административного гнета». Он был сторонником децентрализации «террористического дела», полагая, что «сама жизнь будет управлять его ходом и ускорять или замедлять его по мере надобности»[192]. Возможно, нежелание излишней централизации объяснялось грандиозными провалами, доконавшими старую «Народную волю» и разрушившими иллюзии относительно неуловимости террористов.

После ареста «вторых первомартовцев» терроризм в России почти на пятнадцать лет стал делом чистой теории или полицейских экспериментов. Однако эта теория разрабатывалась очень активно.

Загрузка...