III. Эсеровский террор

1. Идейные основы эсеровского терроризма

Удивительно, но факт — эсеры начали террористическую борьбу до «официального» определения ее задач и места в партийной деятельности. Причины этого были психологического порядка — боялись неудачи и посему решили принять партийную ответственность лишь за успешный террористический акт. Поэтому и будущая партийная Боевая организация считалась лишь инициативной группой, которой предстояло доказать свою способность осуществить задуманное.

В третьем номере «Революционной России» (первом общепартийном издании) о терроре говорилось достаточно неопределенно: «...пункт о терроре может и должен, при известной формулировке, войти в общую программу партии... Признавая в принципе неизбежность и целесообразность террористической, борьбы, партия оставляет за собой право приступить к ней тогда, когда, при наличности окружающих условий, она признает это возможным»[328].

Возможным партия это нашла уже три месяца спустя. 2 апреля 1902 года член Боевой организации" С.В.Балмашев застрелил министра внутренних дел Д.С.Сипягина. После этого в центральном партийном органе появилась статья «Террористический элемент в нашей программе». Статью написал В.М.Чернов при участии главы Боевой организации (БО) Г.А.Гершуни[329]. Кстати, то, что эсеры скрывали свои намерений вплоть до убийства Сипягина, не объявляя о началу террористической кампании, сыграло с ними злую шутку. Социал-демократы, ошеломленные успехом эсеров в не нашли ничего умнее, чем оспорить партийную принадлежность Балмашева, заявляя, что он был просто студентом, выразившим своими выстрелами протест против политики правительства. Вскоре Балмашев был казнен, а партийные «товарищи» продолжали дурно пахнущую дискуссию о том, кому принадлежит свежий труп.

В статье Чернова с удовлетворением констатировалось, что «сколько ни высказывали сомнений, сколько возражений ни выставляли против этого способа борьбы партийные догматики, жизнь каждый раз оказывалась сильнее их теоретических предубеждений. Террористические действия оказывались не то что просто «нужными» и «целесообразными», а необходимыми, неизбежными»[330]. Террористические акты Чернов считал необходимыми прежде всего как средство защиты, как орудие необходимой самообороны.

Причем из контекста статьи следовало, что террор, в отличие от землевольческих или народовольческих представлений, рассматривается им как средство самозащиты не партии от действий полиции, шпионов и т.п., а как способ самообороны общества от произвола властей. В статье говорилось об избиениях демонстрантов, издевательствах над политическими в тюрьмах, «новом» оружии правительства — массовых порках участников беспорядков, обещании министра внутренних дел залить кровью столицу в ответ на мирные протесты, стрельбе войск по безоружной толпе… Чернов, конечно, сгущал краски, рисуя страну, «где правящая клика поистине купается в слезах и крови своих несчастных жертв, отвечая свирепой жестокостью и наглыми издевательствами на малейшие проблески протеста»[331], однако на просторах Российской империи, пока еще не сплошь залитых кровью и слезами, «имели место» и порки, и издевательства, и расстрелы демонстрантов. Гарантий от произвола чиновников не давали ни образование, ни происхождение, ни известность. В этой ситуации террористы могли рассматривать себя как народных заступников и своеобразных гарантов прав российского обывателя. Важно здесь то, что в таком качестве их была готова рассматривать не только значительная часть населения рабочих предместий, но и немалое число завсегдатаев петербургских гостиных.

Другое значение террористических актов — агитационное. Они «будоражат всех, будят самых сонных, самых индифферентных обывателей, ...заставляют людей задумываться над многими вещами, о которых раньше им ничего не приходило в голову — словом, заставляют их политически мыслить хотя бы против их воли. Если обвинительный акт Сипягину в обычное время был бы прочитан тысячами людей, то после террористического факта он будет прочитан десятками тысяч, а стоустая молва распространит его влияние на сотни тысяч, на миллионы»[332]. По мнению Чернова, террористический «факт» был способен изменить взгляды тысяч людей на революционеров и смысл их деятельности вернее, чем месяцы пропаганды.

В таком же духе об агитационном значении убийства Сипягина говорилось в анонимной статье «Из партийной деятельности», опубликованной в том же номере «Революционной России», что и «Террористический элемент...»: «Впечатление, произведенное на всю Россию этим событием, было офомно. Тревога в правительственных сферах; возбужденное настроение среди революционно настроенных элементов; толки, разговоры повсеместно; сочувствие, хотя далеко не всегда достаточно сознательное (? — О.Б.) в таких широких кругах, что этого не могли ожидать даже самые крайние оптимисты. Словом, была создана необычайно благоприятная атмосфера для самой широкой агитации». Здесь же автор статьи сетовал, что если бы не отсутствие единства среди «различных фракций русских социалистов», удалось бы, «вероятно» (разрядка моя. — О.Б.), вызвать широкое движение протеста.

Нетрудно заметить, что эсеровские публицисты, в общем справедливо полагая, что террористические акты, в особенности такие громкие, как убийство министра внутренних дел, возбуждают широкий интерес и вызывают сочувствие в оппозиционно настроенных кругах, а также среди тех, кто по каким-либо причинам пострадал от режима, не представляли реально ни масштабов («стоустая молва», влияние на «сотни тысяч, миллионы» — разница на порядок), ни механизма воздействия («сочувствие, хотя далеко не всегда сознательное») террористических «фактов» на публику. Получалось, что покушения в агитационном смысле совершались из общих соображений, для создания «атмосферы».

Очень осторожно в программной статье оценивалось дезорганизующее воздействие террора на «правящие круги». Позднее, в показаниях следственной комиссии по делу Азефа, Чернов подчеркивал, что в его статье дезорганизующее значение террора рассматривалось «не столько как цель, но как результат и то лишь при совокупности известных благоприятных для этого условий»[333]. Благоприятной он считал ситуацию, когда правительство «окружает огненное кольцо волнений, демонстраций, сопротивлений властям, бунтов — тогда метко направленные удары, неожиданно сваливающие с ног наиболее ревностных и энергичных столпов реакции, безусловно способны внести в ряды правительственных слуг расстройство и смятение»[334]. Далее следовали традиционные рассуждения о том, что террористическая борьба подрывает веру в «правительственное могущество», внушает обывателям еще большее уважение к силе революционеров и т.п.

Некоторый скептицизм в отношении дезорганизующего воздействия терроризма на власть объяснялся, на наш взгляд, как учетом опыта истории — цареубийство 1 марта 1881 года привело, после краткого периода колебаний, к консолидации власти — так и довольно обескураживающими последствиями убийства Сипягина — на освободившееся место был назначен И-К.Плеве, который, с точки зрения оппозиции любо> толка, был еще хуже. Позднее этот скептицизм на страницах эсеровских изданий сменится иными, гораздо более оптимистичными оценками.

В статье Чернова выделяются еще две проблемы, в дальнейшем находившиеся в центре внимания эсеровских публицистов и идеологов: соотношение терроризма и массового движения и нравственного оправдания политических убийств. И в этой, программной и в ряде других статей, принадлежавших партийным авторам, неизменно подчеркивалось, что «террор не есть какая-то самодовлеющая система борьбы, которая одною собственной внутренней силой неминуемо должна сломить сопротивление врага и привести его к капитуляции... Террор — лишь один из родов оружия, находящийся в руках одной из частей нашей революционной армии». Террор может быть эффективен лишь во взаимодействии с другими формами борьбы.

«Отнюдь не заменить , а лишь дополнить и усилить хотим мы массовую борьбу смелыми ударами боевого авангарда, попадающими в самое сердце вражеского лагеря... мы первые будем протестовать против всякого однобокого, исключительного терроризма»[335].

Естественно, надо было объяснить, каким образом партия собирается избежать той опасности, которая в свое время подстерегла «Народную волю», чьи лидеры в конце концов «затерроризировались». Избежать этого, по мнению эсеровских идеологов, можно было организационным отделением террористической от всех прочих функций партии. За партийным руководством оставалось лишь координирование террорестической борьбы с другими формами революционной деятельности. «Строгое идейное единство и менее строгое организационное разделение!»[336] Партия определяет время и объекты покушений, вся же техническая часть, включая подбор исполнится находится полностью в ведении БО. Местные комитеты не должны были втягиваться в боевую деятельность, что позволяло им уделять больше времени opганизационной и пропагандистской работе.

В статье «Из партийной деятельности», явившейся как бы дополнением к «Террористическому элемен» говорилось: «Отводя террору не главенствующую более не исключительную, а лишь вспомогательную, хотя и очень важную роль, партия имела в виду лице боевой организации создать охранительный отряд, под прикрытием которого возможна более успешная общепартийная созидательная работа». Причем БО действует совершенно самостоятельно, «местные комитеты партии никаких непосредственных сношений с нею не имеют»[337].

Автор с удовлетворением цитировал статью из центрального органа германских социал-демократов «форвертс» (№ 137), посвященную появлению БО, в которой последняя сравнивалась с Исполнительным комитетом «Народной воли». Разницу между ними на страницах социал-демократической газеты видели в том, что во времена ИК «нельзя было серьезно говорить о массовом движении городского и сельского населения» и поэтому «деятельность партии должна была сконцентрироваться на террористической борьбе». Теперь же «массовое движение пролетариата, крестьян и умственных работников стоит на переднем плане в ряду интересов и образует собственно содержание партийной деятельности. Агрессивная же борьба ведется только вследствие этой деятельности». — «В этих словах так метко указана особенность в постановке непосредственной борьбы у партии социалистов-революционеров сравнительно с прошлым, что мы сами не нашли бы лучших выражений», — восклицал эсеровский обозреватель[338].

В статье цитировалась также листовка, выпущенная «одной группой социалистов-революционеров», а именно та ее часть, где общая постановка вопроса о терроре «целиком совпадает с партийным воззрением»: «мы зовем к террору не вместо работы в массах, а именно для этой самой работы и одновременно с нею. Мало того, мы глубоко убеждены в целесообразности терроризма в настоящий моименно потому, что в массах он пробудит сочувственное эхо... Массовые движения и террор должны действовать слитно»[339].

Однако отнюдь не сочувственное эхо вызвали первые террористические акты БО на страницах «Искры» «Искровцы» доказывали, что терроризм и массовое движение несовместимы, что террористы неизбежно «отрываются» от масс, что теракты, вместо возбуждения активности масс, вызывают «успокоительное чувство удовлетворенной мести»[340]. Социал-демократическая критика вынуждала эсеровских идеологов вновь и вновь разъяснять свое понимание соотношения терроризма и массовой борьбы.

В статье, специально посвященной соотношению террора и массового движения, опубликованной в «Революционной России» после убийства уфимского губернатора Н.М.Богдановича[341], говорилось, что «наша партия... полагает, что террор должен быть, да и не может не быть лишь одним из вспомогательных средств борьбы; что он должен находиться под контролем партийной организации; и, наконец, что террористические акты должны иметь возможно более тесную связь с массовым движением, опираться на нужды этого движения и дополнять его и, в свою очередь, давать толчок проявлениям массовой борьбы, возбуждая революционное настроение в массах»[342].

Автор статьи, по-видимому, В.М.Чернов, не без раздражения замечал, что на то, чтобы деятельность революционной партии исчерпывалась террористическими актами, «кажется, никто не претендует; когда ж говорят, будто социалисты-революционеры занимаются террором вместо того , чтобы работать в народе и подготовлять массовый натиск на врага, — то мы имеем дело в данном случае не с непониманием, а очевидной для всех клеветой, не нуждающейся в опровержении»[343]. В статье была предпринята попытка не только дать ответ на «искровскую» критику терроризма, но и показать механизм декларируемой связи терроризма с нуждами массового движения.

Причем в полемике с «искровцами» Чернов стремился использовать их же тексты. Отмечая, что «громадное зло» при столкновениях стачечников и демонстрантов с «царскими опричниками» заключается в том, что последние «не встречают должного отпора», он цитировал напечатанную в «Искре» (№ 14) статью «О демонстрациях»[344]: «А отпор психологически необходим, потому что, если его долго еще не будет, то демонстрации станут утрачивать свое воспитательное влияние на массу и приобретут в ее глазах значение опыта, доказывающего полную невозможность открытого сопротивления власти». Именно психологическая необходимость — «необходимость в интересах массового движения доказать, что революционное движение в России достаточно сильно и решительно для того, чтобы не оставить без ответа и безнаказанными таких вопиющих злодейств над рабочим народом» — привела к террористическому акту над Богдановичем, виновником златоустовской бойни, «возвращал» социал-демократам их же аргумент Чернов[345].

Соглашаясь с критиками терроризма в том, что было бы лучше, если отпор «злодеяниям правительства» дала бы сама масса, Чернов справедливо указывал, что пока это нереально. Но неготовность массы к отпору только усугубляет психологическую необходимость для террористов взять это дело на себя. Масса как бы делегирует им свое право на самозащиту, таким образом террористическая группа «может служить насущнейшим потребностям массового движения, являясь необходимым жизненным условием его нормального развития». Техническая изолированность террористов от «массовиков» означает лишь то, что террористическая организация составляет «один из отрядов общей революционной армии, отличающийся только специальным родом оружия от других отрядов... Террористический отряд по самой природе вещей так же мало обречен на "оторванность" от массы, как и любая типографская и транспортная группа»[346].

Вполне справедливо возражал Чернов и против утверждений о том, что террористическая борьба развивает в массах пассивность, привычку надеяться на внешнюю силу. Не без яда он цитировал статью Веры Засулич, опубликованную еще в первом номере «Социал-демократа» за 1890 год, когда ни о каких эсерах и подумать было нельзя: «Геройская борьба террористов, — говорит она про эпоху народовольчества — продолжала держать в возбужденном настроении значительное число мирных либеральных обывателей, отозвалась на офицерстве и глубоко волновала студенчество. Я ничуть не сомневаюсь, что за три года террора не раз бывали моменты, в которые петербургская интеллигенция — а она-то и важна — была до такой степени взволнована, что будь передовая часть рабочего класса заранее разбужена социалистической пропагандой, привыкни петербургский рабочий к мысли о силе и самостоятельном значении рабочего класса, — одним словом, будь тогда в Петербурге возможно восстание, которое выставило бы на своем знамени требование свободы и созвание народных представителей, петербургское общество отлично выполнило бы свою роль». Т.е., делал логичный вывод Чернов, беда террористов эпохи «Народной воли» заключалась в отсутствии поддержки в массовом рабочем движении, которая, прибавлял он, «теперь уже есть и растет с каждым днем»[347].

Он обвинял «искровцев» в клевете на русский рабочий класс, который, по их утверждениям, не способен понять смысла террористической борьбы и будет ждать освобождения от Боевой организации, пассивно наблюдая за единоборством террористов и правительства. Напротив, утверждал Чернов, указывая на террористический акт над уфимским губернатором, «исход из потребностей массового движения, он будет понят борющимся пролетариатом и, отвечая осознанной психологической необходимостью дать отпор врагу, он поднимет революционную энергию рабочей массы»[348].

Слабость «искровской» позиции в полемике с эсерами по вопросу о терроризме заключалась в том, что, призывая, к примеру, демонстрантов оказывать сопротивление полиции, «искровские» публицисты не могли порекомендовать как конкретно это делать, ограничиваясь общими призывами к организованности. Есть только два способа померяться силами с врагом, говорилось в статье «Еще о критиках террористической тактики», напечатанной в «Революционной России» в июне 1903 года и целиком посвященной полемике с «Искрой»: «или организация вооруженного отпора полиции во время самой демонстрации, или карающая рука терроризма после полицейской расправы». Эти способы не исключают друг друга, но мы, к сожалению, до сих пор «могли отвечать на правительственные зверства только вторым способом»[349].

Эсеровский публицист «скромно» намекал, что идейные оппоненты его партии не смогли сделать и этого. В самом деле, позиция «Искры» выглядела весьма уязвимой, когда, с одной стороны, она призывала давать «хорошую сдачу полицейско-казацкой орде», а, с другой, указывала на несвоевременность вооруженного сопротивления: «К последнему мы могли бы призывать только в том случае, если бы были уверены, что находимся непосредственно "накануне революции", что организованное сражение народа с войсками должно превратиться в народное восстание»[350]. Но поскольку такой уверенности, разумеется, не было, то на страницах центрального органа российской социал-демократии появлялись перлы, вроде ответа Санкт-Петербургского комитета РСДРП на вопрос «младшего брата» из Батума о вооруженном сопротивлении: «Не рекомендуя и не осуждая вооруженного сопротивления на уличных демонстрациях, СПБ. Ком[итет] полагает, что нападение вооруженной полиции на демонстрантов может быть не только сдерживаемо, но и парализуемо, не только вооружением демонстрантов, но также их организованностью»[351].

Опровергал автор статьи и «искровскую» трактовку убийства Богдановича как акта мести, способного вызвать у пострадавшей стороны — златоустовских рабочих — чувство удовлетворения, но никак не способствовавшего их собственной революционной активности. В статье разъяснялось эсеровское понимание «партийного террористического акта»: это «есть просто обдуманный удар, направленный в один из узловых пунктов системы, с целью расстроить, ослабить, отразить ее физическое или психологическое давление на борющуюся рабочую армию; в качестве такового, акт этот совершенно очищается от всякого личного элемента... этот безличный характер направленного против Богдановича удара был понят даже нашей пресмыкающейся прессой. Не понимать его может только тот, кто не хочет понимать»[352].

В заключение автор высказывал уверенность в том, что только «синтез борьбы и открыто-массовой, и конспиративно-партизанской, борьбы и путем стачек, и путем демонстраций, и путем террора» может привести к успеху[353].

Нетрудно заметить, что идея о «синтезе» различных форм революционной борьбы была успешно претворена в жизнь в период революции 1905—1907 годов. Причем призывы к партизанской борьбе, а по сути к массовому терроризму раздавались тогда не только со стороны эсеров и анархистов, но и недавних непримиримых критиков террористической тактики — социал-демократов. По-видимому, столь ожесточенные нападки «искровцев» на тактику, официально взятую на вооружение эсерами, объяснялись прежде всего не принципиальным ее неприятием, а партийной конкуренцией. Шла борьба за влияние на достаточно тонкий слой радикалов, борьба за симпатии — и материальную поддержку — «общества». Явное преимущество, завоеванное «эсдеками» во второй половине 1890-х — начале 1900-х годов, стало таять под влиянием первых успехов Боевой организации. Отсюда и постоянное «выяснение отношений» между двумя фракциями русских социалистов.

Вряд ли эсеровские публицисты всерьез надеялись убедить в своей правоте социал-демократов. Целью многочисленных публикаций в защиту террора была, по-видимому, реабилитация его в глазах революционной и околореволюционной «публики», а также разъяснение цели и значения тех или иных террористических актов для партийных комитетов «на местах». Правда, среди эсеровских идеологов не всегда наблюдалось единство в понимании задач террористической борьбы. И критике партийное понимание террора подвергалось не только «справа», со стороны социал-демократов, но и «слева», со стороны членов партии, чье понимание террора не вполне совпадало с линией «Революционной России», или же близких в то время к партии людей.

Так, известный эсеровский публицист Я.Л.Юделевский понимал роль террора в партийной деятельности несколько иначе, чем «официальный» идеолог партии В.М.Чернов. В 1903 году Юделевский выпустил под псевдонимом А.И.Комов брошюру «Вопросы миросозерцания и тактики русских революционеров». Если для Чернова террор — один из методов борьбы в ряду других и его «дезорганизующая» функция не является главной, то для Юделевского террор по своему значению сопоставим со всеми остальными формами партийной деятельности, вместе взятыми. «Террористическая деятельность с одной стороны, демонстрации, стачки, протесты, петиции и всевозможные волнения, всевозможные манифестации... с другой стороны (курсив Юделевского. — О.Б.) — ...ставят себе общей целью вселить ужас и смятение в неприятельском лагере, сделать жизнь правительства невыносимою и заставить его уступить . Вот почему террор, вместе с сопутствующими (разрядка моя. — О.Б.) ему средствами воздействия на правительство неизбежно выплывают на очередь каждый раз, когда являются революционеры, которые не только на словах, но и на Деле вступают в борьбу с деспотизмом»[354].

Юделевский формулировал задачи русских революционеров таким образом, что первенствующая роль террора для их достижения становилась как бы самоочевидной: «Русские революционеры должны себе поставить целью беспрестанными нападениями, повторяющимися волнениями и никогда не прерывающимися выражениями общественного возбуждения, протеста и неудовольствия парализовать нормальный ход жизни правительства, сделать существование самодержавия невыносимым, чего даже в самом наихудшем случае будет достаточно по крайней мере для того, чтобы принудить его пойти на такие серьезные уступки, которые значительно облегчат нам дальнейшую борьбу»[355].

Юделевский подчеркивал, что революционная партия должна стремиться к перевороту осуществимому, причем осуществимому «не в неопределенно далеком будущем». А надежды на всеобщее народное восстание, которое публицист откровенно считал утопией, переносили завоевание политической свободы именно в плоскость неопределенного будущего. Юделевский справедливо указывал, что если бы исход борьбы революционеров и правительства зависел от соотношения «чисел», то он всегда был бы не в пользу революционеров. «В этом отношении революционная партия весьма слаба сравнительно с громадными силами самодержавия, и она останется слаба, несмотря на рост организованности и значения революционной партии в массах. Но кто же не знает, что исход сражения зависит не только от численности сил, но еще в более значительной степени от тактических приемов и военной техники?» Следовательно, террор выходил на первый план.

Юделевский выделял прежде всего наступательную, «агрессивную» функцию террора, отводя агитационной и оборонительной его задачам подчиненное значение. Он опровергал традиционный аргумент критиков терроризма о том, что террор направлен против отдельных личностей, указывая, что террор направлен «против варварского политического строя, воплощаемого в группе лиц и поддерживаемого группою лиц. Строй не есть нечто мистически-бестелесное, существующее вне людей и помимо людей. И когда сущность политического строя заключается в порабощении целой страны шайкой узурпаторов, опирающихся на насилие и на традиции насилия, то террор, оказывающий разрушительное действие на эту шайку, разрушительно действует также и на самую систему»[356].

Досталось эсерам от неугомонного Бурцева. Он сумел выпустить еще один, 4-й, номер «Народовольца», на этот раз в Швейцарии. Если в Англии пропаганда терроризма даже в литературной форме привела его в тюрьму, то в Швейцарии дело ограничилось высылкой из страны. Статью «Социалисты-революционеры и народовольцы» Бурцев посвятил критике эсеровских подходов к терроризму, ставя им в пример «Народную волю» — разумеется, по-своему интерпретируя народовольческую стратегию и тактику.

«Русским революционерам, — поучал Бурцев, — надо усвоить народовольческий взгляд на террор, как на самостоятельное и самодовлеющее средство для борьбы с правительством. В таких деспотических странах, как Россия, террор против реакционных деятелей всегда целесообразен... Поэтому, вся тактика русских террористов в данное время, при данных политических условиях нашей родины, заключается в одном желябовском пароле: "жарь!", — все остальное приложится к борьбе само собою»[357].

Бурцев высоко оценивал пропагандистское воздействие индивидуальных терактов, полагая, что если цель выбрана удачно, дополнительных разъяснений для общества не потребуется. Говоря о покушении Балмашева, Бурцев писал, что раз он «удачно спустил курок по Сипягину, пропаганда его дела перешла из рук его ближайших друзей в миллионы рук тех, кто его никогда не знал, но для кого, подобно ему, были близки вопросы сипягинской политики. Таким образом, факт так называемого "индивидуального", а не "массового", террора Балмашева оказался связанным бесчисленными нитями с идейной жизнью страны, более тесно связанным, чем десятки самых удачных массовых стачек и демонстраций»[358].

Надо сказать, что в данном случае Бурцев был недалек от истины. Убийства министров действительно производили всероссийский эффект, а те или иные забастовки и демонстрации могли просто остаться неизвестными для широкой публики. Учитывая нелюбовь русского обывателя к властям, в особенности к властям полицейским, перед которыми обыватель — даже если он не был каким-либо идейным оппозиционером — чувствовал себя совершенно беззащитным, сам факт убийства мог вызывать (и нередко вызывал) не чувство отвращения или негодования, а скорее удовлетворения и злорадства. Это отмечали наблюдатели после убийства Сипягина; не может вызывать сомнения всероссийское торжество, последовавшее за убийством Плеве.

В итоге Бурцев пришел к выводу, что на эсеров можно смотреть, как на «партию с террористическими тенденциями, но о ней нельзя сказать, что она — террористическая партия». В руках Боевой организации террор был «орудием агитации, мести, протеста, но он не был террором в прямом смысле этого слова: он никого серьезно не терроризировал, а в этом и должно

заключаться его главное значение... Террор должен терроризировать правительство: иначе он не будет террором, а для этого многое в деятельности с[оциалистов]-р[еволюционеров] должно измениться: напр[имер], пора не ограничиваться браунингом и бороться не главным образом с Богдановичами»[359].

Любопытно, что мысли, сходные с бурцевскими, высказывал «в кулуарах» не кто иной, как Г. А. Гершуни. По воспоминаниям В.М.Чернова, когда Гершуни приехал заграницу после неудачи покушения на харьковского губернатора кн. Оболенского, то на вопрос, как это произошло, он «курьезным тоном ответил»: «очень просто, пора и нам сказать, как когда-то на довольцам: мало веры в револьверы. Дайте мне хошие бомбы — и каждый месяц народу будем подавать на разговенье по жареному министру»[360].

Впоследствии Чернов как-то раз снисходительно назвал Бурцева enfant terrible идеи терроризма. Однако нельзя не признать, что развитие эсеровского терроризма пошло именно в том направлении, на которое указывал Бурцев. Следующими объектами покушений стали фигуры, значительно более «весомые», нежели провинциальный губернатор — министр внутренних дел В.К.Плеве и великий князь Сергей Александрович, а орудиями убийства — разрывные снаряды.

Убийство Плеве, осуществленное членом БО Е.С.Созоновым 15 июля 1904 года недалеко от Варшавского вокзала в Петербурге, стало кульминацией эсеровского террора и сильнейшим аргументом в пользу эффективности этой тактики. Количественно эсеры совершили в десятки раз больше терактов после убийства Плеве, но ни один из них не произвел такого эффекта и ни один не оказал столь действенного влияния на политику правительства.

Плеве был символом реакции; он был объектом ненависти и революционеров, не забывших, кто сыграл едва ли не главную роль в ликвидации «Народной воли», и либералов, видевших в нем главное препятствие на пути реформ. На него возлагали ответственность за русско-японскую войну. Наконец, кроме сути политики Плеве, раздражение вызывали его грубость и безапелляционность при нечастых встречах (не по их инициативе) с общественными деятелями. Противник, в принципе, насилия, князь Д.И.Шаховской твердил, после встречи с всесильным временщиком: «Плеве надо убить... Плеве пора убить»[361].

Борис Савинков, в присущем ему несколько экзальтированном стиле писал о Плеве в статье «Итоги террористической борьбы», опубликованной в последнем номере «Революционной России» осенью 1905 г., более года спустя после покушения Созонова: «Никогда ни один временщик не знал такой ненависти. Никогда ни один человек не рождал к себе такого презренья. Никогда самодержавие не имело такого слуги. Страна изнемогала в неволе. Кровью пылали города, и тщетно сотнями гибли борцы за свободу. Тяжелая рука Плеве давила все. Как крышка гроба, лежала она на восставшем, уже пробужденном народе. И мрак становился все гуще, и все невыносимее становилось жить»[362].

Убийству Плеве эсеры посвятили специальный номер «Летучего Листка» «Революционной России» и серию публикаций в своем центральном органе; они пожинали плоды успеха БО. В обзоре «Из общественной жизни» в одном из августовских номеров газеты печатались корреспонденции из Саратова, Николаева, Одессы, Архангельска, Москвы сообщавшие о восторженной реакции на известие об убийстве Плеве не только революционной или околореволюционной, но и обывательской среды. Это можно было бы счесть преувеличением, если бы не практически единодушные подтверждения господствующего настроения на страницах газет самых разных направлений, а также в мемуарах и дневниках современников[363].

Эсеры с удовлетворением перепечатывали признания и либералов, в заграничном органе которых — «Освобождении», в частности, говорилось: «...бомба, и именно она произвела благотворное сотрясение мыслительного аппарата верховных сфер... надо иметь мужество это признать, даже будучи противником терроризма... Я знаю, — писал автор передовицы в 59-м номере "Освобождения", — как нелегко в этом сознаться не то что уж представителям верховной власти, но и всем, кто против террористической тактики воздействия, но что делать с фактами, которые красноречиво говорят за себя?»[364]

Еще большее удовольствие, вероятно, доставило им признание со стороны зарубежных социал-демократов. В газете Эд.Бернштейна, после «ряда оговорок самого пошло-филистерского характера», терроризм в России приравнивался к праву необходимой самообороны. В своем органе Пар вус без обиняков заявил, что «всякий террористический акт в России действует как избавление и подобно лучу надежды». Правда, он оговорился, что политическая система остается от этого нетронутой, но гибель той или иной личности подымает все же чувство человеческого достоинства у всех униженных и порабощенных и очищает до известной степени атмосферу всеобщей вынужденной подчиненности. «Каждый террористический акт всякий раз показывает, что нельзя задушить в народе стремление к свободе...», — писал Парвус. «Спрашивается, — задавался вопросом составитель обзора социалистической прессы, — разве всего этого еще мало, чтобы включить террор в число других средств революционной борьбы с абсолютизмом?»

Особое внимание в обзоре обращалось на слова Парвуса, что «терроризм в России был бы невозможен, не имей он за себя общественное мнение». Составитель обзора подчеркнул «глубокую важность» его слов и их «угрожающее значение» для родственной Парвусу по духу, «но глухо запирающейся от новых запросов жизни русской соц.-дем. партии». Сочувственные отклики убийство Плеве нашло также на страницах «Форвертса», «Арбейтер Цайтунг», «Аванти» и других социалистических газет[365].

Подтверждение своей правоты эсеры усматривали и в откликах реакционной прессы на смерть Плеве. С видимым удовлетворением «Революционная Россия» цитировала «Московские ведомости»: «...нельзя достаточно оценить потерю, которую несет дело государственного управления... Да, если враги России хотели нанести ей великий ущерб, они не могли выбрать среди ее граждан лучшей жертвы». Автор обзора статей в «пресмыкающейся прессе» даже ставил в пример Симеонам Столпникам «антитеррористической ортодоксии», т.е., социал-демократам, оценки терроризма, дававшиеся на страницах реакционной печати.

Реакционные круги отлично понимают, полагал обозреватель «Революционной России», что дело режима, системы «иногда бывает неразрывно связано с конкретными носителями системы, наиболее энергическими и талантливыми выразителями основных тенденций режима; что, нанося удары этим лицам, мы наносим ущерб и системе, которая витает не в безвоздушном пространстве над людьми, а живет в людях и действует через людей, причем иные люди являются главными нервными узлами, центрами всей системы. Понимают они и то, что террор не только перемену одного лица другим вызывает, но хватает горазда дальше, и что глупо террористов представлять себе наивными людьми, борющимися не против системы, а против лиц, и удовлетворяющимися смещением одного лица — другим». Это был явный камешек в огород социал-демократов.

Как бы в укор своим непонятливым оппонентам из социал-демократического сектора революционного движения, эсеровский публицист вновь цитировал «Московские ведомости»: «Террористам вовсе не нужна смерть того или другого губернатора или министра; им только нужно, чтобы правительство смутилось перед целым рядом убийств, и чтобы общество заметило это смущение»[366].

Таким образом, если в партийных кругах и были какие-либо сомнения относительно целесообразности террора, то убийство Плеве их окончательно рассеяло. Политика правительства действительно изменилась, на смену реакционеру Плеве пришел склонный искать компромисса с обществом П.Д.Святополк-Мирский. Начавшиеся попытки либерализации режима на фоне военных неудач и внутреннего кризиса вылились в массовое насилие 1905 года, начатое правительством 9 января. Мысль о том, что революция, собственно, началась осенью 1904 года, а толчком к ней послужило убийство Плеве, высказывалась еще в дореволюционной российской публицистике. Автор фундаментального труда о русской революции 1905—1907 годов американский историк А.Ашер, на мой взгляд, вполне справедливо расценивает период со времени убийства Плеве до 9 января как первую фазу революции[367].

Летом 1905 года в прокламации «Народная революция», изданной ЦК ПСР не без оснований говорилось, что убийство Плеве было после долгого затишья «первое историческое касание раскаленной проволоки революции. Оно знаменовало, что дверь, задержавшая победный ход революционной воли, взорвана усилиями социалистов-революционеров и что туго натянутые нити бессмысленной, продажной, развращенной бюрократии лопнули навсегда, безвозвратно». В прокламации убийство Плеве называлось «вторым приговором» — первый «был вынесен и приведен в исполнение партией «Народной воли», 1-го марта 1881 г.»[368]

Итак, то, что не сработало в 1881-м, получилось в 1904-м. Путь, указанный народовольцами, не оказался дорогой в тупик. Террористическая тактика доказала свою эффективность при определенных исторических условиях и обстоятельствах. Другая проблема, которая стояла перед идеологами терроризма — нравственное его оправдание.

2. Бомба и нравственность

Вопрос о нравственном оправдании политических убийств был поставлен в первой же программной статье Чернова о терроризме в «Революционной России». «Самый характер террористической борьбы, связанный прежде всего с пролитием крови, таков, — писал главный идеолог эсеров, — что все мы рады ухватиться за всякий аргумент, который избавил бы нас от проклятой обязанности менять оружие животворящего слова на смертельное оружие битв. Но мы не всегда вольны в выборе средств»[369].

Чернов исходил из неизбежности революционного насилия для изменения существующего строя. В этом случае террористическая борьба потребует меньше жертв, чем массовая революция. «Во время кровавых революций отнимается жизней еще больше, чем во время террористических актов». Причем «отнимаются жизни» рабочих и крестьян, переодетых в солдатские мундиры. «Неужели жизнь их с нравственной точки зрения менее священна, чем жизнь таких зверей в образе человеческом, как Сипягины, Клейгельсы и Плеве?»

Нарисовав ужасающую картину положения трудящихся в «стране рабства», которая, при всех преувеличениях и обычной для революционной литературы экзальтации во многом соответствовала действительности, Чернов патетически заявлял: «в этой стране, согласно нашей нравственности, мы не только имеем нравственное право — нет, более того, мы нравственно обязаны положить на одну чашку весов — все это море человеческого страдания, а на другую — покой, безопасность, самую жизнь его виновников».

Что же понималось под «нашей», т.е. революционной, нравственностью? Абсолютные нравственные ценности, или «нравственность не от мира сего», отрицались: «Не человек для субботы, а суббота для человека». В общем, оправдывался хорошо известный тезис о цели, которая извиняет средства. Как обычно в таких случаях, цель была высокой, а риторика настолько выспренной, что переходила в полную безвкусицу и пошлость. «Нет, наша нравственность — земная, она есть учение о том, как в нашей нынешней жизни идти к завоеванию лучшего будущего для всего человечества, через школу суровой борьбы и труда, по усеянным терниям тропинкам, по скалистым крутизнам и лесным чащам, где нас подстерегают и дикие звери и ядовитые гады»[370].

Знал бы певец террора, какой «ядовитый гад» возглавит носителя и защитника революционной нравственности — Боевую организацию! Теперь, по прошествии без малого столетия, понятно, что нравственный релятивизм, оправдываемый высокими целями, вещь чрезвычайно опасная; тем более когда речь идет о терроре. Принцип целесообразности, который применяют, решая, убивать или нет, очень быстро приводит к потере всяких принципов и нравственному разложению. Все это в общем было понятно и современникам русских террористов. Непонятно было другое: как иначе противостоять правительственному насилию? Чем ответить на избиение студентов, порку рабочих демонстрантов, выстрелы в толпу в Батуми и Златоусте, невмешательство властей во время еврейского погрома в Кишиневе?

Поэтому когда Чернов писал, что «значение террористической борьбы как средства самообороны, слишком очевидно и понятно», он мог вполне рассчитывать на сочувствие не только в революционной среде. Значение терактов как ответ на правительственные насилия — что служило их нравственным оправданием — подчеркивают в своих заявлениях и показаниях арестованные террористы. «Террористические акты, — заявляет после покушения на начальника Киевского жандармского управления генерала В.Д.Новицкого эсерка Фрума Фрумкина, — являются пока, в бесправной России, единственным средством хоть несколько обуздать выдающихся русских насильников»[371].

Организатор и первый глава БО, тонкий психолог, по мнению как большинства его товарищей по партии, так и противников, ГА. Гершуни в своей речи на суде подчеркивал, что партия до последней возможности оттягивала вступление на путь террористической борьбы. И только «под давлением нестерпимых правительственных насилий над трудовым народом и интеллигенцией нашла себя вынужденной на насилие ответить насилием». Гершуни опять напомнил о «временных правилах» для студентов, избиении демонстрантов нагайками, высылке интеллигентов за письменные протесты против насилий.

«В эпоху значительного общественного подъема, — говорил Гершуни, конечно, рассчитывая, что его речь станет достоянием общественности, — какой застали последние годы, удары реакции могут встретить покорность отчаяния только в отдельных лицах. В целом же неизбежен неумолимый отпор, при котором с фатальной необходимостью "угол отражения оказывается равным углу падения"... Те, которые сталкивались с революционной средой, знают, как быстро под влиянием правительственных репрессий росло в ней сознание необходимости резкого отпора, как люди рвались в открытый бой, и как вопрос о неизбежности террора с очевидной ясностью выдвинулся для всех...»[372]

В неподписанной статье в «Революционной России» «К вопросу о силе и насилии в революционной борьбе» проводилась мысль о принципиальной разнице между правительственным насилием и силой, которую ему противопоставляют революционеры. Сила, по мнению автора, защищает личность и ее права, насилие — нападает на них. Сила сплошь и рядом является одним из орудий борьбы со злом; насилие же всегда служит злу и поддерживает его.

Столь часто повторяемая фраза о противлении или непротивлении злу насилием, в сущности, по мнению автора, не имеет смысла. Она лишь сбивает с толку намеренно неточной терминологией. Правильно формулированное требование должно звучать так: «противопоставляй насилию силу»[373] . Почти теми теми[374] же словами объяснял свой поступок убийца Плеве Егор Сезонов. В записке, переданной на волю и озаглавленной «Что мог бы я сказать в объяснение моего преступления», он, после традиционных заявлений, что партия никогда не позволила бы себе прибегать к оружию террора, если бы к этому не вынуждал ее безграничный произвол самодержавия и его чиновников, резюмировал: «Только на насилие она отвечает силою»[375].

Несколько лет спустя, выступая в Государственной Думе, премьер-министр П.А.Столыпин в ставшей знаменитой речи заявил, что правительство противопоставит революционному насилию — силу. Знал ли он (или его спичрайтер), что точно такую же терминологию, и по тому же поводу, использовали в газете партии, исповедующей террор? Только, разумеется, числили насилие по ведомству правительства...

Другим аргументом, который адепты терроризма использовали для его нравственного оправдания, было нередко неизбежное самопожертвование террориста. Уже в первой листовке Боевой организации, выпущенной по случаю покушения Балмашева, ее автор Гершуни писал, что этот акт докажет, что люди, «готовые жизнью своей пожертвовать за благо народа, сумеют достать врагов этого народа для совершения над ними правого суда»[376].

Германский историк М.Хилдермейер справедливо замечает, что в эсеровских декларациях террористические акты получали дополнительное оправдание при помощи моральных и этических аргументов. «Это демонстрировало примечательный иррационализм и почти псевдо-религиозное преклонение перед «героями-мстителями»... Убийства объяснялись не политическими причинами, а «ненавистью», «духом самопожертвования» и «чувством чести». Использование бомб провозглашалось «святым делом». На террористов распространялась особая аура, ставившая их выше обычных членов партии, как их удачно называет Хилдермейер, «гражданских членов партии»[377]. Ведь террористы должны были быть готовы отдать жизнь за дело революции.

По словам видного партийного публициста, одно время состоявшего в Боевой организации, В.М.Зензинова, «для нас, молодых кантианцев, признававших человека самоцелью и общественное служение обусловливавших самоценностью человеческой личности, вопрос о терроре был самым страшным, трагическим, мучительным. Как оправдать убийство и можно ли вообще его оправдать? Убийство при всех условиях остается убийством. Мы идем на него, потому что правительство не дает нам никакой возможности проводить мирно нашу политическую программу, имеющую целью благо страны и народа. Но разве этим можно его оправдать? Единственное, что может его до некоторой степени, если не оправдать, то субъективно искупить, это принесение при этом в жертву своей собственной жизни. С морально-философской точки зрения акт убийства должен быть одновременно и актом самопожертвования»[378]. Зензинов свидетельствовал, что на него и его поколение глубокое впечатление произвело то, что Балмашев не сделал попытки скрыться после убийства Сипягина, принеся тем самым в жертву и себя самого.

Почти религиозным экстазом проникнуты слова Чернова из уже неоднократно цитировавшейся программной статьи о террористической борьбе, которая «подняла бы высоко престиж революционной партии в глазах окружающих, доказав на деле, что революционный социализм есть единственная нравственная сила, способная наполнять сердца таким беззаветным энтузиазмом, такой жаждой подвигов самоотречения, и выдвигать таких истинных великомучеников правды, радостно отдающих жизнь за ее торжество!»[379]

В одном из номеров «Революционной России» были напечатаны воспоминания Н.К.Михайловского о В.Н.Фигнер, который также писал о террористах как об определенном психологическом типе людей, в основе поведения которых лежала квази-религиозная философия. «Как ни различны они были в отношении ума, дарований, характера, — писал властитель дум народнической интеллигенции, — но все они одинаково были преданы своей идее до полного самоотвержения, и недаром американец Сальтер (?) видит в них истинно религиозных людей без всякой теологической примеси»[380]. Так что и в этом отношении эсеры могли числить себя преемниками народовольцев.

Наибольший вклад в нравственное оправдание, а затем, несколько лет спустя, уже не в мемуарно-публицистических, а в художественных произведениях — в развенчание — терроризма, внес, пожалуй, Б.В.Савинков. Его очерки о товарищах по Боевой организации — Егоре Созонове, Иване Каляеве, Доре Бриллиант, Максимилиане Швейцере — настоящие революционные «жития». Трудно понять, насколько нарисованные им образы соответствуют реальным характерам и нравственным ориентирам этих людей, а насколько воплощают собственные чувства Савинкова.

Любопытно, что когда Савинков в 1907 году читал уже написанный, но еще не опубликованный очерк о Каляеве пережившей Шлиссельбург и вернувшейся из небытия Вере Фигнер, та сказала, что это не биография, а прославление террора. Впечатление, близкое к этому, вынес после чтения савинковского произведения литератор, в прошлом ссыльный эпохи «Народной воли», С.Я.Елпатьевский: «Читая эти страницы, — говорил он, — кажется, что вот-вот автор подойдет к личности Каляева. Но нет, он так и не подводит читателя к нему»[381].

Фигнер и Савинков, по инициативе последнего, вели дискуссии о ценности жизни, об ответственности за убийство и о самопожертвовании, о сходстве и различии в подходе к этим проблемам народовольцев и эсеров. Фигнер эти проблемы казались надуманными. По ее мнению, у народовольца, «определившего себя», не было внутренней борьбы: «Если берешь чужую жизнь — отдавай и свою легко и свободно». «Мы о ценности жизни не рассуждали, никогда не говорили о ней, а шли отдавать ее, или всегда были готовы отдать, как-то просто, без всякой оценки того, что отдаем или готовы отдать».

Далее в ее мемуарной книге следует блистательный по своей простоте и откровенности пассаж, многое объясняющей в психологии и логике не только террористов, но и революционеров вообще: «Повышенная чувствительность к тяжести политической и экономической обстановки затушевывала личное, и индивидуальная жизнь была такой несоизмеримо малой величиной в сравнении с жизнью народа, со всеми ее тяготами для него, что как-то не думалось о своем». Остается добавить — о чужом тем более. Т.е., для народовольцев просто не существовало проблемы абсолютной ценности жизни.

Рассуждения Савинкова о тяжелом душевном состоянии человека, решающегося на «жестокое дело отнятия человеческой жизни», казались ей надуманными, а слова — фальшивыми. Неизвестно, насколько искренен был Савинков; человек, пославший боевика убить предателя (Н.Ю.Татарова) на глазах у родителей[382], неоднократно отправлявший своих друзей-подчиненных на верную смерть — не очень похож на внутренне раздвоенного и рефлектирующего интеллигента. Его художественные произведения достаточно холодны и навеяны скорее декадентской литературой, чем внутренними переживаниями[383].

Однако он все же ставит вопрос о ценности жизни не только террориста, но и жертвы и пытается найти этому (неизвестно, насколько искренне), что-то вроде религиозного оправдания. Характерно, что в его разговорах с Фигнер мелькают слова «Голгофа», «моление о чаше». Старая народница с восхитительной простотой объясняет все эти страдания тем, что «за период в 25 лет у революционера поднялся материальный уровень жизни, выросла потребность жизни для себя, выросло сознание ценности своего «я» и явилось требование жизни для себя». Неудивительно, что получив как-то раз письмо от Савинкова с подписью: «Ваш сын», Фигнер не удержалась от восклицания: «Не сын, а подкидыш!» Необходимо добавить, что цитируемые воспоминания были написаны до загадочной гибели Савинкова и финал его запутанной жизни был еще неизвестен мемуаристке[384].

Пафосом нравственного оправдания терроризма проникнута речь И.П.Каляева, убийцы великого князя Сергея Александровича, на суде. «Не правда ли, — обращался он к судьям, — благочестивые сановники, вы никого не убили и опираетесь не только на штыки и закон, но и на аргументы нравственности... вы готовы признать, что существуют две нравственности. Одна для обыкновенных смертных, которая гласит: "не убий", "не укради", а другая нравственность политическая для правителей, которая им все разрешает. И вы действительно уверены, что вам все дозволено и нет суда над вами...» В речи Каляева отчетливо прослеживаются евангельские мотивы. Более того, похоже, он отождествлял себя с Иисусом Христом. Как иначе можно интерпретировать его слова: «Но где же тот Пилат, который, не омыв еще рук своих от крови народной, послал вас сюда строить виселицу»[385].

Мотив самопожертвования, сопровождавший террористические акты, привел американских историков Эми Найт и Анну Гейфман к заключению, что, возможно, многие террористы имели психические отклонения и их участие в террористической борьбе объяснялось тягой к смерти. Не решаясь покончить самоубийством, в том числе и по религиозным мотивам: ведь христианство расценивает самоубийство как грех, они нашли для себя такой нестандартный способ рассчитаться с жизнью, да еще громко хлопнув при этом дверью.

Э.Найт, посвятившая специальную статью эсереским женщинам-террористкам, пишет, что «склонность к суициду была частью террористической ментальности, террористический акт был часто актом самоубийства»[386]. А.Гейфман посвятила раздел в одной из глав своей монографии этой щекотливой теме[387]. Эта проблема действительно существует, но до сих пор не подвергалась в отечественной литературе сколь-нибудь серьезному анализу.

Между тем, некие особые отношения со смертью отмечены у многих террористов. Известный философ и публицист Федор Степун, комиссарствовавший в 1917 году и в таком качестве близко общавшийся с Б.В.Савинковым, писал в своих мемуарах, что «оживал Савинков лишь тогда, когда начинал говорить о смерти. Я знаю, какую я говорю ответственную вещь, и тем не менее не могу не высказать уже давно преследующей меня мысли, что вся террористическая деятельность Савинкова и вся его кипучая комиссарская работа на фронте были в своей последней, метафизической сущности лишь постановками каких-то лично ему, Савинкову, необходимых опытов смерти. Если Савинков был чем-нибудь до конца захвачен в жизни, то лишь постоянным самопогружением в таинственную бездну смерти»[388].

Анна Гейфман пишет о Евстолии Рогозинниковой, застрелившей начальника Главного тюремного управления А.М.Максимовского, время от времени оглашавшей зал судебного заседания взрывами смеха. А ведь дело шло к виселице — и ею действительно закончилось. Обращает Гейфман внимание и на свидетельство современника о том, что застрелившая генерала Мина Зинаида Конопляникова «шла на смерть, как на праздник». Думаю, что многие свидетельства современников требуют свежего взгляда и непредвзятого анализа. В то же время делать какие-либо выводы о психической неадекватности террористов надо с крайней осторожностью. Так, Коноплянникова оказалась второй женщиной, после Софьи Перовской, казненной за политическое преступление. Поскольку на протяжении четверти века смертная казнь по отношению к женщинам не применялась, идя на теракт, она могла скорее рассчитывать на снисхождение, нежели на виселицу. Ее поведение во время казни также не поддается однозначной трактовке: что это, отклонение от нормы или точное следование партийной установке «умереть с радостным сознанием, что не напрасно пожертвовали жизнью»?[389].

Гейфман приводит цитату из недатированного письма Марии Спиридоновой, находящегося в архиве ПСР в Амстердаме, в котором она пишет, что хотела, чтобы ее убили и что ее смерть была бы прекрасным агитационным актом. В более известном письме, переданном из Тамбовской тюрьмы, где она находилась после убийства Г.Луженовского, на волю и разошедшегося по всей России, она сообщала о своей попытке застрелиться сразу после теракта, о призыве к охране Луженовского расстрелять ее, о стремлении разбить себе голову во время конвоирования из Борисоглебска в Тамбов[390]. Однако свидетельствует, опять-таки, это о склонности к суициду или о попытке избавиться от пыток и издевательств, которые не замедлили последовать?

И все же самоубийства среди террористок были чересчур частым явлением — покончили с собой Рашель Лурье, Софья Хренкова, по непроверенным данным — Лидия Руднева. Несомненно, что многие террористки не отличались устойчивой психикой. Другой вопрос — была ли их психическая нестабильность причиной прихода в террор или следствием жизни в постоянном нервном напряжении, или, в ряде случаев — тюремного заключения. Во всяком случае, уровень психических отклонений и заболеваний был очень высок. Психически заболели и умерли после недолгого заключения Дора Бриллиант и Татьяна Леонтьева. Умело изображали из себя сумасшедших, будучи в заключении еще до совершения терактов, Рогозинникова и Руднева. Врачи им поверили. Было ли дело только в актерских способностях?[391]

Фрума Фрумкина объясняла свое не очень мотивированное покушение на начальника киевского губернского жандармского управления генерала Новицкого вполне рационально. Однако если принять за достоверные даже часть сообщений независимых источников о том, что она намеревалась убить еще до ареста жандармского полковника Васильева в Минске, затем хотела ехать в Одессу, чтобы совершить покушение на градоначальника, при аресте пыталась ударить ножом жандармского офицера Спиридовича, в Московской пересыльной тюрьме бросилась с маленьким ножом на ее начальника Метуса, прибавить к этому попытку покушения на Московского градоначальника А.А.Рейнбота и, наконец, самоубийственное покушение на очередного тюремного чиновника в Бутырках, то обусловленность ее действий только рациональными причинами кажется нам весьма маловероятной.

Российское государство не нашло другого способа защититься от этой маленькой, худенькой и не очень адекватно себя ведущей женщины, чем передать ее в руки палача. Товарищи же по партии издали, на материале ее биографии, очередное революционное житие[392].

Суицидальные мотивы чувствовались, по-видимому, в поведении немалого числа террористов. Партийный кантианец Зензинов не случайно счел необходимым подчеркнуть: «Мы боремся за жизнь, за право на нее для всех людей, Террористический акт есть акт, прямо противоположный самоубийству — это, наоборот, утверждение жизни, высочайшее проявление ее закона». Закон жизни есть борьба, пояснял Зензинов, и недаром лозунгом партии эсеров были слова немецкого философа И.-Г.Фихте «в борьбе обретешь ты право свое»[393].

Таким образом, право на политическое убийство получало философское обоснование и, исходя из вышеприведенных моральных оценок, можно было утверждать, как это делал Зензинов, что террористы, «бравшиеся за страшное оружие убийства — кинжал, револьвер, динамит — были в русской революции не только чистой воды романтиками и идеалистами, но и людьми наибольшей моральной чуткости!»[394]

Еще одним крайне щекотливым с точки зрения морали моментом было определение «мишеней» для террористов. Ведь, что ни говори, террористический акт был убийством человека, чья личная вина не была установлена никаким судом. Не был определяющим и пост, который занимал тот или иной чиновник, хотя наибольшие шансы отправиться на тот свет по постановлению эсеровского ЦК имел министр внутренних дел, по должности возглавляющий политическую полицию. Были убиты министры внутренних дел Сипягин и Плеве, готовилось покушение на П.Н.Дурново, раскольники-«максималисты» взорвали дачу Столыпина, осуществив самый кровавый теракт после народовольческого взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года.

Место министра внутренних дел было настолько

«горячим», что даже либеральный Святополк-Мирский, по словам многознающей А.В.Богданович, получив известие об отставке в январе 1905 г., пил у себя за завтраком за то, что благополучно, живым уходит с этого поста[395].

Но все-таки главным критерием было, по-видимому, общественное мнение. «Жертвы 1902—1904 годов были хорошо выбраны как символы государственных репрессий, — справедливо пишет М.Перри, — ...убийства Сипягина и Богдановича принесли определенную поддержку эсерам в массах»[396]. Сложнее стало в период 1905—1907 годов, когда число терактов выросло в десятки раз и когда выбор жертвы уже перестал быть прерогативой политиков из ЦК. Теперь, кого казнить, а кого миловать, определяли зачастую местные партийные комитеты, «летучие боевые отряды», боевые дружины. Террор действительно стал массовым. ЦК не мог контролировать боевую деятельность на местах. Чем же руководствовались террористы?

В период работы над своей известной книгой об эсерах, а собирал он материал для нее едва ли не четверть века, Оливер Радки переписывался со многими видными деятелями партии, оказавшимися в эмиграции. Отвечая на вопросы Радки о московской организации ПСР, Зензинов остановился и на критерии выбора объектов террористических атак: «Тогда (в 1905 г. — О.Б.) в партийной прессе все особенно отличившиеся в массовых расправах с рабочими и крестьянами губернаторы и градоначальники были как бы приговорены партией к смерти»[397].

Сходные соображения высказывал В.М.Чернов в письме Б.И.Николаевскому. Николаевский писал в начале 1930-х годов свою знаменитую книгу об Азефе, которая, впрочем, стала своеобразной историей эсеровского терроризма, а законченные главы посылал Чернову на отзыв, сопровождая их нередко вопросами. Откликаясь на одну из порций текста Николаевского, Чернов писал: «Когда идет у Вас речь об осведомлении, против кого партия готовит акты, — мне кажется, Вы не всегда учитываете, что мишени террористических ударов партии были почти всегда, так сказать, самоочевидны. Весь смысл террора был в том, что он как бы выполнял неписанные, но бесспорные приговоры народной и общественной совести. Когда это было иначе, когда террористические акты являлись сюрпризами — это было ясным показателем, что то были плохие , ненужные, неоправданные терр[ористические] акты»[398].

Однако избежать «плохих» терактов, очевидно, было невозможно. Во второй части своего обширного письма Николаевскому Чернов, в частности, писал, что «героических одиночек» и «героических ударных групп»... становилось все больше и больше. Мы в то время говорили: скоро не останется ни одного местного комитета и очень мало таких местных, еще не доросших до звания Комитета групп, которые не будут иметь своей боевой дружины. Мы говорили о прежнем периоде, как об эпохе одиноких отшельников террора, и о новом — как о периоде «обмирщения» террора в рамках партии. Террор индивидуальный перерастал в групповой и обещал перерасти в массовый, граничащий с прямым восстанием»[399].

В разгар событий со страниц центрального органа партии раздаются призывы к массовому террору, причем к «аграрной» и «фабричной» его разновидности, не включенной в программу, отношение становится вполне снисходительным. В одном из «писем старого друга» Е.К.Брешковская замечает, что это на первых порах «едва ли не единственная возможность для крестьян проявить дух протеста, пробуждение человеческого достоинства». Партия социалистов-революционеров «согласует свою тактику с этими лучшими сторонами народной психологии».

Партии нет смысла направлять «более передовые сознательные народные силы на такие элемент уничтожение которых, нисколько не ослабив главную крепость — правительство — в то же время вызвал бы бесконечный ряд осложнений, не на пользу, а во вред восстанию». Однако партия, в соответствии с духом и смыслом своей программы, обязана насаждать среди крестьянства политический террор, воспитывающий «не только необходимый дух борьбы и уменье защитить себя от сильного и непримиримого противника, но и сознание причинной связи явлений, знание политической стороны государственного строя»[400].

Некоторая оголтелость старой народницы произвела впечатление даже на такого последовательного сторонника терроризма, как Чернов. Он писал Николаевскому, что «бабушка» «в это время готова была каждому человеку дать револьвер и послать стрелять кого угодно, начиная от рядового помещика и кончая царем, и считала, что ЦК "тормозит" революцию, желая направить ее по какому-то облюбованному руслу, когда нужно самое простое, во все стороны разливающееся половодье»[401].

Однако ЦК отнюдь не «тормозил». Уже в передовице «Боевой момент», являвшейся по сути реакцией на 9 января, после достаточно справедливой констатации, что «гражданская война началась», говорилось, что теперь «самоубийственно оставаться при старой тактике». «Вопрос о средствах борьбы, — заявлялось в статье, — не есть вопрос какого-то отвлеченного принципа или догмы. Это — вопрос практики, вопрос условий времени и места, вопрос технического удобства. Можно наступать сомкнутыми массами с оружием в руках — будем это делать; можно двинуть смелых одиночек для нанесения террористических ударов столпам реакции — будем это делать; можно по всей линии повести массовую партизански-террористическую борьбу — будем это делать!»[402]

Несколько месяцев спустя центральный орган партии санкционирует применение террористических средств против простых исполнителей указаний начальства. Напомню, что одним из аргументов в пользу террора было то, что он более «избирателен» и карает или «устраняет» действительно идейных защитников существующего строя. Летом 1905 года точка зрения меняется. В передовой статье, озаглавленной «Memento!» провозглашалось, что в разгар гражданской войны партия будет уважать личную безопасность лишь тех людей, которые сохраняют нейтралитет в борьбе правительства и революционеров.

Всякий же, кто нарушает свой нейтралитет в пользу правительства «не может не быть нашим прямым политическим врагом, который сам накликает на себя наши удары. Для него нет извинений и оправданий». Далее следовали угрозы мелким сошкам — «пусть знают все агенты правительственной власти, что их подначальность не избавляет их от ответственности. Они слишком привыкли ссылаться на то, что их дело маленькое, что они исполняют только то, что приказано, что они сами здесь не причем и т. п. Именно эта мораль снабжает правительство огромным количеством служебных орудий, без которых оно было бы бессильно. Пусть же знают все эти «маленькие», «подначальные» люди, что у них есть лишь одно средство сложить с себя грозную ответственность — совершенно устраниться с арены борьбы между двумя лагерями. Иначе — пусть они пеняют на себя. Пусть знает каждый губернатор, каждый прокурор, военный судья, полицмейстер, офицер, командующий стрелять в народ, каждый рядовой жандарм, агент сыска и даже простой полицейский, арестовывающий революционера, что ему грозит свинцовая пуля, как наше естественное и необходимое средство самообороны»[403].

Это были не пустые угрозы. В литературе обычно принято приводить, безотносительно к тому, подчеркивает ли автор эффективность эсеровского терроризма или доказывает его бесперспективность, списки убитых министров, губернаторов, генералов. Однако львиная доля жертв приходится именно на «мелких сошек». А.Гейфман в уже упоминавшейся монографии убедительно показала, что большинство погибших в результате террористических актов — мелкие служащие, рядовые полицейские, много жертв было и среди «эксплуататоров», особенно если они отказывались давать деньги на революцию; гибло немало и случайно оказавшихся вблизи намеченных «мишеней» людей. Общее число погибших в результате терактов превысило 17 тыс. человек[404].

Разумеется, ответственность за это несли не только эсеры, но и другие революционные партии, в особенности анархисты. Террористическая активность «на местах» нередко выходила далеко за рамки того, что хотели бы видеть партийные вожди и идеологи. Однако нельзя не заметить, что именно они выдали индульгенцию людям, у которых способность стрелять превышала способность мыслить, и освободили их всяких нравственных сдержек. В «Революционной России» отчетливо говорилось, что каждый агент и помощник «правительственной шайки» «стоит вне закона... И мы, социалисты-революционеры, вынуждены объявить вне закона не только всю ту организованную камарилью, которая фактически правит именем выродившегося недоросля-царя, но и ее агентов и сообщников. Мы вынуждены повести против них систематический террор по всей линии, сверху донизу, от крупных воротил до мелких сошек, от официальных представителей власти до неофициальных вербовщиков черных сотен...»[405]

В цитируемой статье с удовлетворением отмечалось, что то, что «когда-то было тенденцией нашей программы, облекается в плоть и кровь, становится живой действительностью». Автор, вероятно, не заметил, что стандартный оборот — «облекается в плоть и кровь» — в части крови стал не метафорой, а реальностью. «Революционер, — справедливо отмечалось в статье, — не знакомый с техникой боевого дела, становится пережитком. Боевая способность разливается широкою волною. Мы стоим еще в начале этого процесса, а уже враждебный лагерь все больше и больше охватывается огненным кольцом террора»[406]. Действительно, терроризм во второй половине 1905, также как в 1906—1907 годах стал явлением массовым и не менее, а если брать чисто количественно, то и более бытовым, чем смертная казнь.

Не удивительно, что выпущенный из бутылки джинн терроризма не захотел в нее возвращаться, когда партийные лидеры попытались вернуть его под контроль ЦК. Призывы и увещания «приостановить» террор по политическим соображениям могли подействовать на руководителей Боевой организации, не очень охотно подчинявшихся партийной дисциплине; что же касается местных боевых дружин и отдельных боевиков, то они нередко действовали по собственному усмотрению, руководствуясь собственными эмоциями или даже совершая террористические акты, поскольку представился случай их осуществить.

Да что говорить о рядовых боевиках! Сам Чернов, блюститель идейной чистоты партии, в начале 1906 года снабжал средствами из «личного кошелька» («мои литературные заработки того времени это позволяли», — замечал он в письме к Николаевскому) Зинаиду Коноплянникову, которая «уже носилась с планом покушения на Мина» и даже вела слежку за его передвижениями «через каких-то ею распропагандированных гвардейцев». Это террористическое предприятие было личной затеей Чернова и Коноплянниковой — как он сам писал, в приеме в БО Азеф и Савинков ей отказали, несмотря на ходатайство Чернова — «она на них произвела недостаточно четкое впечатление». И лишь после отказа у БО она «легализировала партийно свою дальнейшую работу в том же направлении у Областного комитета Северной Области»[407].

На II экстренном съезде эсеров в феврале 1907 года в Таммерфорсе огромное большинство собравшихся было настроено в «максимальной степени усилить террористическую деятельность»[408]. Между тем партийные верхи намеревались приостановить террор по случаю начала работы II Думы или, во всяком случае, взять его под жесткий контроль ЦК. В защиту этого решения пришлось выступать основателю Боевой организации, недавно бежавшему с каторги Г.А. Гершуни.

«Страсти по террору» дошли на съезде до того, что один из ораторов высказал мысль, что он вообще не видит надобности в приостановке террора, так как не представляет себе, когда бы террористический акт мог оказаться не полезным. Возмущенный Гершуни заявил, что, судя по таким речам, в партии участвуют лица, попавшие в нее по недоразумению, которым на самом деле место среди анархистов. Он был недалек от истины. «Боевая» практика во многом стирала грани между рядовыми анархистами и эсерами.

И «в поразительных по точности и яркости выражениях» (Зензинов) Гершуни изложил партийное понимание террора, в укор заблудшим и погрязшим в анархизме делегатам. Этот террористический «символ веры», действительно, настолько ярок, что есть смысл привести фрагмент речи Гершуни, где речь идет о терроре, целиком:

«Террористический акт Партии социалистов-революционеров не есть физическое убийство, физическое уничтожение носителя власти. Для нас террор имеет другое значение... Когда общественное негодование, общественная ненависть сосредоточивается вокруг какого-нибудь правительственного агента, все равно, высшего или низшего, когда этот агент становится символом насилия и деспотизма, когда его деяния становятся вредными для общественного блага, когда в распоряжении нет никаких средств обезвредить его и когда само его существование является оскорблением для общественной совести, последняя открывает дверь террору — выполнителю приговора, выжженного в сердцах сознательных граждан. И когда раздается взрыв бомбы, из народной груди вырывается вздох облегчения. Тогда всем ясно: совершился суд народный! Не надо никаких объяснений, никаких прокламаций. Страна ждала этого суда, страна знает, за что убит насильник, страна знает, что не убивать его было нельзя, страна знает, что только убийством можно было спасти от него народ. Вот когда убийство, от которого естественно отшатывается человеческая натура, становится великим подвигом, а "убийца" — национальным героем. Но из этого следует только один вывод: террористический акт допустим не тогда, когда его можно делать, а когда его должно делать, и что бывают случаи, когда брошенная бомба убивает не только того, в кого она была брошена, но и организацию, от имени которой она брошена»[409].

Нетрудно заметить, что Гершуни пытался вернуть террору его дореволюционное место. Для большинства рядовых членов партии «физическое убийство» потеряло в первую очередь символическое значение. Да и какое символическое значение могло иметь убийство рядового полицейского, даже пользующегося не очень хорошей репутацией в той или иной местности? Для партийной массы убийство стало средством устрашения и устранения противника. И именно к этому совсем недавно призывала партийная пресса. Теперь же партийные лидеры хотели «отыграть назад».

Впрочем, не все. В июле 1907 года с письмом в ЦК обратился патриарх народнического движения Н.В.Чайковский. Он предлагал перейти к новым формам борьбы, использовать новое оружие, «которым бы можно было наносить удары не только администрации и ее тайной организации, а самой армии, потому что только такая сила может импонировать массам, может возродить в них веру в силы революции против главной опоры порядка». То, что армия — одетые в солдатские шинели крестьяне и рабочие, уже не вспоминалось. Под новыми формами борьбы Чайковский понимал партизанскую войну, которую будут вести подвижные «банды», укрывающиеся в горах и лесах. Далее он рисовал программу диверсионно-террористической деятельности.

Интересен в проекте Чайковского следующий момент. Если II съезд пытался восстановить партийный контроль за террористическими действиями, что отчетливо заявлено в речи Гершуни, то Чайковский призывал к прямо противоположному. «Понятно само собой, — писал он о партизанской борьбе, — такое дело должно быть беспартийным. Мне один умный вояка сказал, что солдатом хорошим может быть только тот, кто способен нырять с головой, т. е. рисковать всем без задних мыслей и соображений. Поэтому государственный человек в солдаты не годится и его дело не командовать, а объявлять войну и заключать мир. Ну, одним словом, раз война решена, партии должны отойти в сторону и только удерживать за собой общий контроль над началом и концом военных действий, а командовать должны солдаты, но не государственные умы»[410].

Если «в низах» преимущественно «ныряли с головой», то в ЦК пытались все-таки быть «государственными умами» и соотносить террористическую активность с политической ситуацией в стране. В максимально доступной форме это сформулировал все тот же партийный златоуст Гершуни: «при хорошей Думе и плохая бомба лишняя и скверная вещь; при плохой Думе хорошая бомба — вещь неизбежная». Поскольку «острота борьбы зависит исключительно от правительства, намерений которого мы в настоящую минуту не знаем, так как в каждый момент при сложности создавшегося положения, может потребоваться в зависимости от правительственной политики изменение боевой тактики в сторону ли ее усиления или временной приостановки, эта тактика должна быть поставлена в условия, удобные для быстрого регулирования»[411].

Вышедший из Шлиссельбурга Н.А.Морозов мог бы с удовлетворением прочесть эти слова — они ведь точно соответствовали смыслу и духу его «Террористической борьбы», в которой терроризм рассматривался как способ воздействия на правительственную политику, своеобразный ее регулятор, направляющий правительство на путь истинный.

Возвращаясь к вопросу о терроризме и его нравственном оправдании, заметим, что в программной речи Гершуни также повторяется общий для эсеровских идеологов тезис, согласно которому мишень для террористов указывает общественное мнение. Террорист «казнит» свою жертву по приговору «народного суда», т.е., опять-таки, в соответствии с мнениями и слухами. То, что народное мнение может быть ошибочным, а слухи — ложными, народолюбцев не очень заботило. Любопытный эпизод рассказывает в своих воспоминаниях Зензинов. 8 декабря 1905 года он и его товарищи по московской организации ПСР услышали выстрелы, доносящиеся со стороны загородного сада «Аквариум», где митинг был окружен войсками и полицией. В ответ на расстрел митинга было решено взорвать Охранное отделение, что и осуществили под руководством Зензинова в тот же вечер. Слухи о расстреле митинга впоследствии не подтвердились[412]. Зензинова это, очевидно, не очень взволновало — взрыв Охранного отделения с точки зрения революционера в любом случае был делом богоугодным. Но ведь если ошибка могла, произойти даже в таком случае, что же говорить о других, менее очевидных?

Произвол был возведен революционерами в норму задолго до захвата одной из революционных фракций власти. Надо было очень далеко уйти от банальных представлений о нравственности, чтобы провозглашать убийство — великим подвигом, а убийцу — какими бы мотивами он ни руководствовался — национальным героем. Однако своеобразие российской ситуации состояло в том, что убийц-террористов считали героями не только их товарищи-революционеры, но и достаточно широкие слои общества. Общепризнанной героиней считалась Мария Спиридонова. А ведь все имели возможность читать ее разошедшееся в десятках тысячах экземпляров письмо, в котором она рассказывала не только об издевательствах над нею, но и о том, как она хладнокровно, меняя позицию, расстреливала мечущегося по платформе Луженовского, всадив в него в конечном счете пять пуль. Всего, с удовлетворением писала она, нанесено пять ран: «две в живот, две в грудь и одна в руку»[413].

Нравственный тупик заключался в том, что революционное насилие казалось единственной силой, способной противостоять произволу властей. В открытом письме Ж.Жоресу, осудившему террористическую тактику русских революционеров, ветеран-народник Л.Э.Шишко указывал на бессудные расстрелы рабочих-железнодорожников Семеновским полком под командованием генерала Мина, истязания крестьян в Тамбовской, Саратовской, Полтавской губерниях, закончившиеся убийствами тех, кого общественное мнение считало за них ответственными.

«Террористические акты в такой же мере вот политической необходимости, как и дело непосредсвенного чувства. Не все люди, на глазах которых свершаются безнаказанно убийства и истязания, способны выносить эти ужасы», — писал Шишко знаменитому европейцу, вряд ли реально представлявшему себе российскую действительность[414].

Довольно далекий по своим политическим симпатиям и философским взглядам от Шишко известный либеральный юрист и публицист К.К.Арсеньев высказывал сходные мысли: «Можно отрицать целесообразность политических убийств, крайне редко приносящих действительную пользу вдохновляющему их делу, но нельзя не видеть в них последнего, отчаянного, иногда неизбежного ответа на длительное и неумолимое злоупотребление превосходящей силой... Нарушаемое властью священное право на жизнь нарушается и ее противниками; виселице отвечает револьвер или бомба...»[415]

Ни власть, ни ее противники не нашли выхода из этого политического и нравственного тупика; впрочем, они его не очень-то и искали, уповая на уничтожение противостоящей стороны. Спираль насилия продолжала раскручиваться; победителей в этой схватке не оказалось.

3. Деградация террора

На годы революции 1905—1907 гг. приходится пик эсеровского террора. По подсчетам Д.Б.Павлова с января 1905 по конец 1907 г. эсерами было осуществлено 233 теракта (до 3 июня 1907 г., принятой в литературе дате окончания революции — 220 покушений)[416]; сами эсеры, опубликовавшие статистику террористических актов в 1911 г., располагали данными о 216 покушениях, совершенных в период с 1902 по 1911 г.[417]. М.И.Леонов, используя более детализированные эсеровские данные, приводит следующие расчеты: на 1905 г. приходится 54 теракта, 1906 — 78, 1907 — 68 (из них 38 — до 3 июня). После 1907 г. эсеровский террор фактически сходит на нет: в 1908 г. было совершено три покушения, 1909 — два, 1910 — одно и в 1911 г. два[418].

Ни одно из них не имело общенационального значения.

М.И.Леонов подсчитал, что на годы революции приходится 78,2% всех терактов, совершенных эсерами. Причем Боевой организацией было совершено лишь 5% от общего числа покушений (11, из них 5 в годы революции)[419].

Терроризм был одним из важнейших компонентов революции; сбылись пожелания эсеровских теоретиков о соединении терроризма с массовым движением. Однако именно это соединение положило начало деградации террора и если успешные теракты кануна и начала революции подняли авторитет партии на невиданную высоту, то вскоре выяснилось, что джинн терроризма отказывается слушаться своих «хозяев», да к тому же производит на общество все более отталкивающее впечатление. Высшие успехи эсеровского терроризма одновременно знаменовали начало его разложения.

Собственно, первые тревожные признаки появились еще в 1904 г., когда в партии появилась группа «аграрных террористов» (лидеры — М.И.Соколов, Е.Й.ЛОЗИНСКИЙ), оформившаяся впоследствии, в 1906 г., совместно с так называемой «московской оппозицией» (В.В.Мазурин и др.) в «Союз социалистов-революционеров-максималистов» , провозгласивший террор своим основным средством борьбы[420]. Этими эсеровскими раскольниками были совершены самые кровавые и отвратительные террористические акты в годы революции, в том числе взрыв дачи П.А.Столыпина 12 августа 1906[421], а также самые крупные экспроприации — ограбление Московского общества взаимного кредита, когда партийную кассу за 15 минут пополнили 875 тыс. руб. и захват казначейских сумм (около 400 тыс. руб.) в Фонарном переулке в Петербурге. Причем последний «экс» стал и одним из самых кровавых[422].

В программном отношении расхождения заключались в том, что «раскольники» не признавали программы-минимум, настаивая на осуществимости немедленной социализации земли, фабрик и заводов. В тактическом плане максималисты отдавали приоритет терроризму, считая его универсальным средством борьбы против самодержавия, эксплуататоров, а также лучшим методом агитации, способным в конце концов побудить массы к восстанию. Экспроприации максималисты рассматривали как особую форму классовой борьбы, средство «конфискации частных капиталов» и преодоления «фетиша собственности».

В 1906—1907 годах максималистами было совершено около 50 террористических актов. Отношение к человеческой жизни, не говоря уже о собственности, у максималистов было сходно с крайними анархистскими группами. Замечателен комментарий лидера максималистов М.И.Соколова («Медведя») по поводу многочисленных жертв среди «посторонних» при взрыве дачи Столыпина: «...Эти "человеческие жизни"? Свора охранников, их следовало перестрелять каждого в отдельности... дело не в устранении [Столыпина], а в устрашении, они должны знать, что на них идет сила. Важен размах... Каменную глыбу взрывают динамитом, а не расстреливают из револьверов»[423]. Эсеры выпустили специальное заявление о своей непричастности к взрыву на Аптекарском острове и о моральном и политическом осуждении такого рода покушений. Заявление было во всяком случае необычным для революционной партии; Б.И.Николаевский высказал предположение, что оно было принято под давлением Азефа, испугавшегося возможной реакции своих работодателей из Департамента полиции[424]. Нам представляется, что дело было все-таки не столько в Азефе, сколько в беспрецедентности и жестокости покушения; оно, несомненно, способствовало дискредитации революционеров, применявших террористические методы борьбы. «Отблеск» его ложился и на эсеров. В глазах обывателя (ставшего к тому же теперь избирателем) особой разницы между террористами различных толков не было. Партия, пытавшаяся регулировать применение террора, приостанавливать или «запускать» его в зависимости от политической ситуации, не могла не думать о своей репутации. Не ставя своей задачей подробный анализ максималистского терроризма (это было сделано сравнительно недавно в монографии Д.Б.Павлова[425]), отмечу, что его тактические установки и практика, несомненно, отталкивали общество и, с другой стороны, дискредитировали в его глазах и других, более «умеренных» и политизированных, если так можно выразиться, «традиционных», террористов.

Роспуск Второй Думы вновь узаконил, с точки зрения эсеровских лидеров, принявших решение приостановить применение террора на время ее деятельности, возобновление террора и даже расширение его объектов. В программной статье центрального партийного органа, вышедшего вскоре после роспуска Думы, выражалась уверенность, что Дума, избранная по новому закону, «со всей силой показного негодования осудит «революционные убийства», смешав их, для большей убедительности, с грабежами и разбоями, сделав вид, что для нее, в ее институтской невинности, неясно различие между Золотой Ручкой и Марией Спиридоновой, Ванькой Каином и Егором Созоновым». В статье справедливо отмечалось, что отказ Первой и Второй Дум осудить революционный терроризм послужил одной из причин «сотворения» более послушной Думы[426].

Преимущество создавшегося положения автор статьи видел в том, что иллюзии рассеялись и руки у партии теперь развязаны. В полном противоречии с политическими реалиями в статье предсказывалось, что теперь «каждый удар, который нам удастся нанести врагу, народом будет понят. Ни один из этих ударов не покажется неуместным, преждевременным или способным помешать чему-то хорошему». О каком ударе прежде всего идет речь, разъяснялось тут же. Самодержец, по мнению автора, утратил престиж в глазах народа, превратился в атамана черной сотни. Теперь «кумир царской власти начинает представляться тем, что он есть: в боге Аписе разглядывают самого простого, вульгарного, приходящего в слепую ярость от красного цвета быка...»

И далее, вполне в бурцевском духе, автор угрожающе замечал, что власти «слишком давно не ощущали Действия «спасительного страха»... А все то, что там наверху поселяет тревогу и страх, здесь, внизу не может не производить бодрящего, поднимающего впечатления». Правда, словно спохватившись, автор добавил ритуальную фразу о том, что «террор для партии социалистов-революционеров всегда был и останется средством борьбы, органически связанным с массовым движением»[427].

Эсеры совершенно неадекватно оценили текущий момент, не уловили перемен в настроении и общества и народа. Террор, давно «вышедший из берегов», пугавший не только значительную часть либерального общества, но и крестьянства[428], городских обывателей, по-прежнему казался им универсальным оружием. Третий Совет партии принял решение о бойкоте Думы и усилении боевой тактики, которое «должно иметь своей целью внесение расстройства и деморализации в ряды врагов и расковывание революционной энергии масс. Ввиду необходимости систематизировать и направить на более крупные задачи местную террористическую борьбу Совет находит необходимым особенное сосредоточение специальных боевых сил Партии в пределах областей и проявление их по возможности единовременно, по общему для многих людей плану»[429].

В статье «К переживаемому моменту» после констатации, что правительство «твердою стопою вступило на путь политики покойного В.К.Плеве», говорилось, что «жизнь указывает нам настоятельно и определенно на те самые средства борьбы, которые уже однажды были испробованы и оказались действительными против этой политики. Систематический центральный политический террор — террор, подразумевающий и атаку против самого «центра центров» — вот что в настоящий исторический момент более, нежели чтолибо другое, могло бы ускорить течение событий»[430].

Правда, после столь уверенного и угрожающего заявления автор статьи выражал досаду на недостаток «нерва войны» — денег и сетовал на недостаток поддержки делом , т.е., деньгами, террора, равно полезного, «в сущности, всем революционным и оппозиционным партиям»[431]. В другой статье, опубликованной в «Знамени труда» после казни семи членов Северного летучего боевого отряда, «Новые казни террористов и наша легальная пресса» также звучали упреки по адресу «интеллигентной» улицы», политического обывателя. Обыватели рукоплескали героям террора в период их успехов, но отвернулись от террористов, когда счастье перестало им сопутствовать. Вслед приговоренным к смерти летит теперь «шум неодобрения, упреков и прямой хулы»[432]. Огорчала эсеровских публицистов и ситуация с местным террором, который «слишком измельчал». «Много говорят о демократизации террора; но не является ли это слово, — задавался вопросом автор статьи «К переживаемому моменту», — не скажу в с е ц е ло, но в значительной мере хорошим словесным прикрытием слабости нашей организации боевого дела?»[433].

«Измельчание» террора, вырождение его кое-где в бандитизм являлось одной из важнейших причин падения его популярности и прекращения денежных поступлений в кассу БО. Вырождения «местного» терроризма не могли не замечать сами эсеры. В том же «Знамени труда» под псевдонимом С.Борисов было напечатано «Письмо с Северного Кавказа», озаглавленное «Революция и революционное хулиганство».

В письме рассказывалось о действиях на Северном Кавказе «революционных банд», именовавших себя анархистами-коммунистами, анархистами-индивидуалистами, интернациональным летучим боевым отрядом армавирского комитета и просто «комитетомбюро». Эти банды занимались в основном вымогательством и грабежами под революционными лозунгами. Добытые деньги в основном прокучивались. «С глубокой грустью» Борисов констатировал, что заметная часть этих «хулиганов» — бывшие эсеры и социал-демократы. Эти «бывшие люди» и являлись главным образом руководителями всех предприятий. В «революционные банды» входили безработные, авантюристы, попадались и «члены действующих революционных партий».

Для поддержания своего революционного реноме «анархисты-коммунисты» убили в Армавире урядника Буцкого и атамана отдела Кравченко. Любопытна оценка этих терактов автором письма, «идейным» революционером: «И то, и другое дело безусловно полезное, но что главным образом побудило сделать это «анархистов-коммунистов», так это поразительная легкость исполнения»[434].

Разумеется, партия эсеров не несла ответственности за действия бандитов, прикрывающихся революционными лозунгами, тем более, что они называли себя чаще анархистами. Но, во-первых, среди них, что симптоматично, оказывались бывшие члены партии, не обремененные теоретическим багажом и нравственными ограничителями; впрочем, не от своих ли эсеровских наставников они слышали об экспроприации собственности эксплуататоров и о терроре против исполнителей воли господствующего класса — всех этих «мелких сошек» — урядников и городовых? Во-вторых, в глазах обывателя, в том числе более-менее интеллигентного, не было особой разницы между всеми этими «комитетами-бюро». Убийство всесильного и далекого петербургского министра могло вызывать восхищение и злорадство; ограбление соседней лавки или убийство городового, испокон веку стоявшего на ближайшем углу, ничего, кроме страха и отвращения, не внушало.

Партийные публицисты не могли этого не понимать. Но, увы, эти «распыленные» акты «единичных выступлений» оказывались едва ли не единственным зримым проявлением активности масс. И в очередной статье центрального партийного органа, после оговорок, что среди этих единичных выступлений акты «заслуживающие высокого имени «политического терроризма» являются меньшинством» и что «стихийный терроризм бессилен на крупные дела и фатально направляется по линии наименьшего сопротивления, вырождаясь в экспроприаторство и на этой скользкой почве смешиваясь с чистокровным и беспринципным хулиганством», все эти «бесчисленные акты убийств, экспроприации, деревенских поджогов, проявлений личной и групповой ненависти» признавались ничем иным, как свидетельством невозможности для массы не бороться с оружием в руках, невозможности для нее нормальной жизни[435].

Эсеры недооценили те реальные изменения, которые произошли в жизни страны после революции. При всей ограниченности вынужденных (в том числе и под давлением террористов) реформ Россия была уже во многом другой страной; общество, получив хотя и довольно ограниченные, но вполне реальные возможности участия в политической жизни страны, стремилось использовать и сохранить то, что было завоевано. Кадетский лозунг «бережения Думы» означал отказ от поддержки левого экстремизма; опасность слева для новых политических институтов страны теперь была не меньше, чем справа. Либеральное общество и часть либеральной бюрократии делали ставку на эволюцию. Они стремились найти средний путь между реакцией и революцией.

Эсеры в существование этого среднего пути не верили. «Среднего пути нет, — утверждалось в одной из статей "Знамени труда", — в России немыслимо превращение самодержавия в конституционную монархию, как было в Австрии или Пруссии... Русское правительство будет уничтожать, пока его не уничтожат. От русского самодержавия возможен переход либо к республике, либо к дагомейскому режиму»[436]. Истории было угодно поставить эксперимент уничтожения русского правительства революционным путем; переход к республике был совершен; оказалось, что это лишь ступень к «дагомейскому режиму».

Эсеры, как и другие профессиональные революционеры, оказались по существу в положении маргиналов. Численность партии резко сократилась; средств не хватало; массового движения ни в рабочем классе, ни среди крестьянства не наблюдалось. Реально опять можно было говорить лишь о терроре; и то лишь говорить — ни одного сколько-нибудь значимого террористического акта партии осуществить после 1907 г. не удалось.

Полемизируя с «Революционной мыслью», газетой, отражавшей воззрения крайне левых в партии социалистов-революционеров[437], считавших единственным средством политического освобождения России террор, партийный «официоз» писал, что это мнение «нам кажется преувеличением». Шансы революции могут изменить в благоприятную сторону и осложнения в международных отношениях[438], к взрыву может привести и прогрессирующее обеднение масс. «И что именно сыграет определяющую роль в неизбежном возрождении революционного движения, предсказать в настоящее время невозможно».

Однако все эти факторы лежат вне сферы воздействия партии. Лишь один фактор, способный изменить политическое положение в России в благоприятную для революции сторону, находится до известной степени во власти партии: «Это центральный террор. И составляя план своей деятельности, распределяя свои силы и средства между различными ее отраслями, партия не может не выдвигать на одно из первых мест организацию центрального террора»[439]. Таким образом, критикуя «Революционную мысль», «Знамя труда» фактически признавало, что ничего нового оно также предложить не может; центральный террор вновь ставился в порядок дня, несмотря на постоянные неудачи террористов и явное отсутствие моральной и, следовательно, материальной поддержки со стороны общества. Эсеровская тактическая мысль шла по кругу; партийные идеологи оказались не в состоянии оценить происшедшие в стране перемены.

Характерно, что до разоблачения Азефа даже лидер правого крыла партии Н.Д.Авксентьев, выступая с содокладом от меньшинства на 1-й общепартийной конференции в Лондоне (август 1908 г.) предлагал отказаться от тактики боевой подготовки масс и «частичных боевых выступлений» и сосредоточиться на двух направлениях: пропагандистско-организационной работе и... центральном терроре. Святая святых трогать все еще не решались. Самым животрепещущим, по воспоминаниям В.Н.Фигнер, на конференции был вопрос о нападении на «центр центров», то есть, о цареубийстве[440].

Однако в конце этого же года партию ждал сокрушительный удар; глава Боевой организации, руководивший подготовкой двух самых громких ее террористических актов, Е.Ф.Азеф, был разоблачен как платный агент полиции[441]. Разоблачение Азефа довершило дискредитацию терроризма в глазах общества, начало которому положило вырождение его «на местах» в убийство «мелких сошек» и экспроприаторство. Серьезные сомнения в универсальности этого способа борьбы возникли и в партии.

Однако ЦК горой стал на защиту террора. После азефовской катастрофы в передовой статье «Знамени труда» (номер был полностью посвящен «делу Азефа») те, кто говорил о невозможности продолжения террористической деятельности были названы крайними пессимистами. «Нельзя говорить... о моральной скомпрометированности террора», — утверждал автор (повидимому, В.М.Чернов). С точки зрения ЦК «могут быть скомпрометированы некоторые лица, непосредственно работавшие с Азефом... необходимо, быть может (разрядка моя. — О.Б.), партийное расследование постановки террористической организации и борьбы. Но террор, как таковой, как метод, но террористические акты прошлого, но герои-товарищи, выполнившие эти акты, остаются морально неприкосновенными. Необходимость актов диктовалась не соображениями Азефа, или тех, кто стоял за ним, а политическим положением страны, объекты террористической борьбы указывались не Азефом, а партией в связи с их политической ролью в данный момент… Террор не с Азефом возник, не Азефом начат, не Азефом вдохновлен и не Азефу и его клике разрушить и морально скомпрометировать его»[442].

Характерно, что в этом же номере была опубликована статья Б.В.Савинкова «Террор и дело Азефа», лейтмотивом которой было то, что террор жив, несмотря на вновь открывшиеся обстоятельства. Но ведь Савинков-то и был первым из тех «некоторых» лиц, которые были скомпрометированы многолетним сотрудничеством с Азефом. Редакция не почувствовала бестактности публикации статьи в защиту террора, написанной заместителем Азефа, до последнего отстаивавшим его невиновность в провокации.

Ниже публиковалось письмо в редакцию П.М.Рутенберга о роли Азефа в решении об убийстве Г.А.Гапона. Как выяснялось теперь, один провокатор отправил на смерть другого (или, если не провокатора, то запутавшегося в своих отношениях с охранкой человека) при поддержке ЦК. К тому же ЦК еще и отказался своевременно вступиться за честь непосредственного организатора убийства Гапона, Рутенберга, объявив это его личным делом. Последовавшая публикация в бурцевском «Былом» записок Рутенберга об убийстве Гапонане добавила популярности ни ЦК, ни терроризму[443].

Наиболее бескомпромиссно в защиту террора высказались «Известия» областного заграничного комитета партии: «Нет политических аргументов, которые обесценили бы испытанный метод борьбы П.С.-Р., нет сил, которые заставили бы ее свернуть террористическое знамя. Провокация Азева не вырвет из рук П.С.-Р. это острое оружие»[444].

Разумеется, азефовский скандал не поколебал отношение к террору Парижской группы социалистовреволюционеров, поскольку иных способов борьбы они фактически не признавали. В резолюции, принятой Группой в связи с разоблачением Азефа и в пику «врагам революции» — «культурникам, филистерам, индифферентистам и ренегатам», а также противникам ПСР в социалистическом лагере, т.е., социал-демократам, говорилось, что «агрессивная тактика социалистов-революционеров, завещанная и неразрывно связанная с деятельностью героической партии «Народной воли», боровшейся 30 лет тому назад, не прекратится до тех пор, покамест в России и в русском государственном строе не будут незыблемо утверждены истинные основы демократии и политической свободы, этой необходимой предпосылки успешной борьбы за социалистический идеал»[445].

Вопрос о терроре был вынесен на рассмотрение V Совета партии, состоявшегося в мае 1909 г. Террористическая тактика подверглась критике со стороны ряда делегатов. Делегат, скрывавшийся под псевдонимом Северский, рассмотрел проблему с разных сторон, в том числе с психологической. Ссылаясь на авторитет знаменитого психиатра В.М.Бехтерева, он указал на эффект привыкания к сильным ощущениям, психологического переутомления. «Полная подавленность и переутомление в области, в которой психика человека была наиболее чутка, — говорил Северский, — полная нечувствительность к убийствам и к смерти, полное отсутствие страха перед смертью, как своей собственной, так и перед смертью других — вот что констатирует Бехтерев, и я говорю, что это может каждый из нас констатировать по отношению к массе людей, проживших длительную полосу смертей, экспроприации и террора»[446]. Запугать, таким образом, агентов правительства (в это число включались и высшие чиновники — министры и т.п.) не удастся, произошло «привыкание» к опасности. Вероятно, слова об отсутствии страха перед собственной смертью были некоторым полемическим преувеличением, однако эффект «привыкания» к ежедневным газетным сообщениям о тех или иных покушениях и идейных грабежах, сопровождавшихся насилием и убийствами, несомненно в обществе, не исключая и его высшие слои, был налицо.

Говоря о дезорганизаторской функции террора, Северский задавался вопросом о цели этой дезорганизации правительственных сил. В отсутствие в стране сколь-нибудь заметного революционного движения она теряла смысл. «Если вы стоите исключительно на той точке зрения, что наша террористическая кампания должна быть связана с предполагаемым за нею массовым движением, — напоминал он основы эсеровской программы, — то в этом смысле вы должны признать, что мы теперь террористической кампании вести не можем» [447].

С большой речью в защиту террора выступил В.М.Чернов (Ю.Гардении). Значительная ее часть

была посвящена опровержению аргументов Северского. Говоря о соотношении терроризма и массового движения, Чернов ссылался как на теорию, так и на опыт партии. Соединение терроризма и массового движения не должно носить «механического» характера. Начиная террористическую кампанию «во времена Сипягина» партия верила в наличие потенциального недовольства. Ее задачей было способствовать переходу «потенциальной» революционной энергии в «кинетическую» (надо заметить, что и оппоненты и защитники террора очень любили использовать естественнонаучную терминологию для подкрепления своих взглядов). Террор подал пример борьбы, способствовал «высвобождению» революционной энергии масс. С этой верой в пробуждение масс «партия вступила на террористический путь, и в настоящее время мы вправе сказать, что эта вера, это убеждение — оправдались»[448].

Не согласился Чернов и с аргументом об «усталости» общества, его привыкании к насилию. Здесь он вновь сослался на исторический пример: накануне созыва Второй Думы в стране также «кровь лилась рекой». И вот в течение одного декабря месяца эсерами было произведено четыре террористических акта — убийства военного прокурора Павлова, петербургского градоначальника Лауница, графа Игнатьева и руководителя одной из местных карательных экспедиций Литвинова. Эти покушения оказали огромное воздействие на сознание масс. «Петербуржцы тогда говорили, — аргументировал свою точку зрения Чернов, — что нашу избирательную агитацию в рабочей среде провели не столько они, сколько эти террористические акты». Приведенные им соображения Чернов считал объективным доказательством того, что террористические акты должны быть полезны при кажущейся апатии в народе и обществе.

Заручившись «объективными» доказательствами и историческими примерами, Чернов, будто не замечая противоречия, тут же заявлял, что «использование» террора есть очень растяжимое понятие. Его можно использовать и в момент подъема массового движения для нанесения «окончательных» ударов правительству, и для ослабления своих врагов, ободрения друзей, для

подъема престижа собственной силы, подрыва престижа силы правительства и т.д. в тот период, когда подъема массового движения налицо еще нет. Таким образом, Чернов собрал едва ли не все аргументы сторонников терроризма, независимо от того, к какой партии или течению они принадлежали.

Вносить какие-либо коррективы в тактику партии Чернов по существу не считал нужным: «как в эпоху зарождения нашей партии мы могли выступить с нашей террористической кампанией, не дожидаясь того времени, когда мы будем сильны, а уверенные в том, что при помощи террора мы скорее станем сильными, так вправе мы поступить и сейчас, в настоящее время»[449].

С критикой ортодоксально-эсеровского понимания терроризма и применимости его в современных условиях выступили также делегаты, скрывавшиеся под псевдонимами Борисов, Воронов и Береславцев.

«Борисов» (Б.Г.Билит, в прошлом участник народовольческого кружка «парижских бомбистов», а затем заведующий эсеровскими мастерскими по производству взрывчатых веществ во Франции и Швейцарии) полагал, что террор был скомпрометирован не делом Азефа, а самим же террором, принявшим массовый характер. Покушений было столько, сколько, по мнению оратора, никогда в мире не было и, возможно, никогда уже и не будет. «Борисов», также как «Северский» обращал внимание на психологическую сторону дела: «нужно говорить о романтизме в революции, его было много и он обусловливал этот анархический разгул последних двух лет. Люди шли на смерть из-за 50 коп.[450], они шли на смерть, думая, что борются за экономическое освобождение человечества». «Громом теперь никого не удивишь», — пришел к безрадостному с точки зрения «возбуждающего» значения террора выводу «Борисов»[451].

«Воронов» (Б.Н.Лебедев) проводил аналогию между «фабрично-заводским» террором, отвергнутым партией, и террором против представителей власти. Фабрично-заводской террор был отвергнут потому, что нельзя бороться с классом террористическими методами. Но ведь нельзя бороться и против представителей власти, как представителей класса. Для этого у партии не хватит сил[452].

«Береславцев» (И.А.Рубанович), обращаясь к истории эсеровского террора «времен Плеве», указывал, что тогда террористическая тактика оправдывалась аргументами юридическими и моральными. Во-первых, террор служил средством законной защиты против произвола власти, во-вторых, это было орудие мести и правосудия. Но это было в те времена, полагал оратор, когда народ еще не выступил на арену политической борьбы и его интересы защищали отдельные героимстители. Теперь же идет борьба классов; неуместно говорить о справедливости в классовой борьбе, здесь один закон: «Горе побежденным!» Террор индивидуальный теряет свое значение; сейчас в России торжествуют победу реакционные классы; ужасы, происходящие в стране, есть логическое следствие победы реакции. У временно побежденного народа в этих условиях «есть одна затаенная мысль: накопить силу, чтобы одолеть реакцию и, кто знает, м.б., отплатить ей теми же жестокостями, но не индивидуальными, а массовыми»[453].

Так что эсеры в отношении к массовому террору мало чем отличались от большевиков или некоторых категорий анархистов. «Береславцев» же высказал критические замечания о «кавалергардской», унтер-офицерской психологии террористов, которая вырабатывается у них вследствие отрыва от общепартийной работы и чрезмерной «специализации».

Главную тяжесть в защите террористической тактики вновь пришлось взять на себя Чернову. В большой речи он ответил оппонентам и выдвинул новые аргументы в поддержку политического терроризма. Чернов достаточно убедительно показал, что разговор в выступлениях Борисова, Береславцева и Воронова пошел не о приостановке террора, а о его полном прекращении.

Пункт за пунктом он пытался опровергнуть аргументы критиков.

Во-первых, он заявил, что партия не собирается использовать террор в качестве средства устрашения и не намерена, подобно «Революционной мысли», «допугать правительство до реформ». Он вновь повторил известные положения о связи терроризма с массовой борьбой; противопоставлять «отдельный террористический факт» всей картине борьбы было, с его точки зрения, некорректно. Террористическая борьба «вносила свои штрихи во всю картину, ...интимно переплеталась со всем ее содержанием, всему придавала свой оттенок и на себе отразила смысл всего происходящего». Она отвечала определенным потребностям массового движения, прежде всего, временной дезорганизации правительственных сил.

Во-вторых, партия никогда не собиралась применять тактику индивидуального террора против целого класса; в отличие от террора фабричного и аграрного политический терроризм направлен на разрушение «боевого и защитного механизма» господствующих классов. Разъясняя смысл этого положения, Чернов довольно неуклюже говорил: «тот факт, что известное лицо при существующем режиме оказывается эксплуататором, не есть еще моральное основание для покушения на его жизнь, поскольку это лицо нейтрально в борьбе двух боевых и защитных механизмов, постольку и мы уважаем его нейтралитет; и лишь поскольку оно вмешивается в эту борьбу активно и поскольку этим своим вмешательством оно нам вредит, постольку целесообразно с нашей стороны и это лицо, и это учреждение намечать, как центр наших ударов».

В-третьих, рассматривая проблему терроризма с точки зрения этики, Чернов напомнил, что партия считает террор «печальным оружием». Это средство «тягостное», но вынужденное и ставить в вину террористам пролитие крови можно не больше, чем участникам вооруженных восстаний, баррикадных боев и т.д. Психологическая опасность привыкания к насилию, крови, существует не только в деле террора, но и в других отраслях партийной деятельности, связанной

с боевой работой. «Специализация» здесь неизбежна и, защищая террористов от упреков в «кавалергардской психологии», а руководителей БО в «антрепренерстве» в деле террора, Чернов заметил: «Острой бритвой можно порезаться, но это не значит, что нужно скоблить себя тупой бритвой».

Ничего нового в защиту террора Чернов, в общемто, не сказал. Не было оригинальным и средство, которое главный идеолог партии предложил для повышения эффективности террористической борьбы — использовать достижения технического прогресса. Расценивая террор как разновидность войны, он указал на новые способы ее ведения в современных условиях, в том числе под водой; вполне справедливым было предположение об использовании недавно народившейся авиации в военных целях. Для специфических целей террористов особое значение имел прогресс в] изготовлении взрывчатых веществ, а также возможность производить взрывы на расстоянии. «Террор будет террором в действительном смысле этого слова только тогда, когда он будет революционным применением наивысшего для данного момента технического знания, — полагал Чернов, — либо мы должны поставить своей задачей поднять террор на необходимую высоту, либо не из-за чего и огород городить»[454].

«Технические» рассуждения Чернова были безупречны. И предыдущий, и последующий опыт применения террористической тактики продемонстрировал, что только в случае учета террористами достижений, современной технологии они могли использовать тактику устрашения и дестабилизации ситуации в той или иной стране; радиоуправляемые взрывные устройства, пластиковая взрывчатка, отравляющие вещества, даже радиоуправляемые ракеты вошли в арсенал современных террористов. Однако проблема заключалась не в этом. Терроризм, в конечном счете, должен был оказывать определенное воздействие на власть и на общество; если теракты вызывали отвращение или просто не более чем равнодушное любопытство, значит, их политическое значение было равно нулю, сколь бы совершенными ни были технологии уничтожения, применявшиеся террористами. Попытки преодолеть кризис террористической тактики при помощи технических усовершенствований были столь же продуктивны, как лечение рака посредством гипноза.

Определяющей в подходе к террористической тактике была оценка политической ситуации. Эсеровский же ЦК оценивал ее совершенно неадекватно. Если считать, что революция закончена, то террористические акты для данного момента запоздали, справедливо замечал Чернов. Но дело как раз и заключалось в том, что он и его товарищи по ЦК исходили из того, что революция не кончена. Отсюда, развивал свою мысль Чернов, «мы логически влечемся к выводу, что агрессивной тактикой, в связи с теми условиями, которые существуют и продолжают действовать в России, мы можем вызвать непосредственно, в связи с этими условиями, период нового общественного подъема и нового революционного кризиса»[455].

Таким образом, при отсутствии массового движения, при том, что партия приняла решение бойкотировать выборы в Думу у нее, собственно, не оставалось выбора. Террористическая тактика, однажды уже принесшая ей успех, казалась партийным лидерам попрежнему весьма эффективным способом борьбы, несмотря на изменившиеся условия и азефовскую катастрофу. Они так и не поняли, что нельзя дважды войти в одну и ту же воду.

При голосовании за приостановку террора высказалось четыре делегата, против — двенадцать, при троих воздержавшихся. Из представленных на Совете партийных организаций за приостановку террора голосовала одна, против — шесть, воздержались трое. Протоколы следующего заседания Совета уже не публиковались, так как на нем решались конкретные вопросы, связанные с реализацией принятого курса на дальнейшее применение террористической тактики. Любопытно, что на этом заседании были отменены ограничения, наложенные II Съездом партии на боевую деятельность областных организаций. Впрочем, все эти споры и устрашающие решения остались по большей части фактом истории революционной теории и психологии. Практического значения, как показала жизнь, они почти не имели[456].

Любопытно, что в ходе дискуссии на Совете, носившей достаточно теоретический и отвлеченный характер, были высказаны взаимоисключающие предположения, которые истории было угодно проверить «экспериментально». «Северский», выступая уже после второй речи Чернова-Гарденина, подверг его аргументацию критике с «методологической» точки зрения, Чернов ссылался на теракты 1902—1905 гг., сыгравшие свою роль в деле «возбуждения» революции, а также на четыре покушения накануне Второй Думы, прервавшие полосу «уныния». Но ведь «не мне же учить тов. Гарденина, — иронизировал "Северский", — что история пишется только один раз. Современные естествоиспытатели говорят, что "природа бывает только раз", что же и говорить про историю?»

В столь же ироничной манере «Северский» говорил, что подкопаться под иные аргументы Чернова нельзя. Например, Чернов говорит: «ведь вы же не можете доказать, что акт в отношении Столыпина не вызовет движения, не можете потому, что не знаете из опыта аналогичного случая. А я вот утверждаю, что движение будет, — да еще какое! То же и в отношении цареубийства!» — «Действительно, что скажешь против того, когда опыта в аналогичных условиях не было! Я вот думаю, что даже из цареубийства сейчас ничего, кроме скверного анекдота, не вышло бы, а тов. Гарденин от убийства Столыпина ожидает всего, чего хотите. Но если тов. Гарденину позволено надеяться, то и мне позволено сомневаться. Мы оба здесь одинаково неуязвимы, ибо тов. Гардении тоже не имеет еще о пыта в аналогичных условиях и моих, «от ума» идущих, сомнений опровергнуть не может»[457].

Через два года после этой дискуссии «опыт» был произведен. 1 сентября 1911 г. Д.Г.Богров, революционер, находившийся в связи с охранкой или же охранник, причастный к революционному движению, смертельно ранил в Киевском оперном театре председателя Совета министров П.А.Столыпина. Из этого, точно в соответствии с предсказаниями «Северского», получился для революционеров «скверный анекдот». Конечно, покушение Богрова носило особый характер; он не выступал от лица какой-либо партии (симптоматично, что за год до осуществления покушения он предлагал эсерам произвести его от имени их партии). Тем не менее, показательно, что никакой реакции в народе это покушение не вызвало.

Общество же отнеслось к нему с недоумением, граничащим с отвращением. П.Б.Струве, посвятивший этому событию специальную, опубликованную по «горячим следам» статью, писал, что «широкие общественные круги... с поразительной, болезненной апатией отнеслись к известию о киевском событии. Но при всей апатичности широкого общества и при всем глубоко несочувственном отношении его преобладающего либерально настроенного большинства к политике правительства и его главы, впечатление от выстрела 1 сентября было все-таки совершенно недвусмысленное. Его можно охарактеризовать как непреодолимое естественное отвращение». Струве совершенно справедливо писал, что «киевское событие свидетельствует лишь о вырождении террора и ни о чем более»[458].

Убийство Столыпина осудили и кадетская «Речь» и либеральное «Русское слово», назвавшее покушение «безумием». Октябристский «Голос Москвы» был недалек от истины, заявив, что «выстрел в Киеве — последний выстрел революции, ибо он осужден всей Россией». Конечно, не все осуждали убийство Столыпина, но было совершенно очевидно, что никакого «возбуждающего» революционного действия теракт не произвел. ЦК партии социалистов-революционеров опубликовал заявление о непричастности к убийству Стольшина. На страницах «Знамени труда», с одной стороны, разумеется, не выразили никакой печали по поводу смерти премьер-министра, сравнив его репрессивный режим с временами Ивана Грозного. С другой стороны, эсеры осудили средства, которые использовал Богров для осуществления покушения (если считать его революционером) — связь с охранкой и т. п. Отсюда, по мнению эсеровского публициста, теракт потерял свое моральное оправдание, ибо оно заключается в том числе в «безупречности тех средств и путей которыми осуществляется террористический акт[459].

Анонимный автор статьи как будто не заметил, что он уподобился унтер-офицерской вдове, которая сама себя высекла. Ведь наиболее славные теракты Боевой организации — убийства Плеве и великого князя Сергея Александровича были осуществлены под руководством провокатора, наверняка использовавшего свое знание полицейских приемов изнутри. «Знамя труда» обрушило град упреков на либеральную прессу, единодушно осудившую не только теракт Богрова, но и использование террористических методов вообще. На страницах газеты либералам напоминали об их восторгах , по поводу убийства Плеве, о том, что напор «друзей слева» выдвинул в свое время кадетов на «политическую авансцену». Эсеры-ортодоксы по-прежнему не видели разницы между Плеве и Столыпиным, между Россией 1904 и 1911 года. Что же касается убийства Столыпина, то оно действительно стало последним в стране «громким» террористическим актом. Оно было по-своему символично; покушение Богрова свидетельствовало о вырождении террора; оно же знаменовало крах «охранительной» политики правительства. Столыпин, убеждавший Думу в том, что заведомый провокатор Азеф — честный агент правительства, пал от руки другого агента. Впрочем, где кончается революционер и начинается провокатор, различать становилось все труднее.

Новый удар по престижу террора вообще и партии эсеров в частности был нанесен «делом Петрова», приключившимся через год после азефовской катастрофы и почти за два года до покушения Богрова. Эсер А.А.Петров-Воскресенский, будучи арестованным, дал откровенные показания и согласился сотрудничать с полицией. Затем покаялся перед революционерами и стал вести двойную игру. Под столом его конспиративной квартиры в Петербурге, содержавшейся на средства охранки, была смонтирована «адская машина». Когда к Петрову «в гости» пришел начальник Петербургского охранного отделения полковник С.Г.Карпов, «хозяин» вышел якобы для того, чтобы поставить самовар, и соединил электрические провода... Взрывом мины Карпов был убит; Петров арестован и вскоре повешен[460].

Дело Петрова вызвало некоторую оторопь даже в привыкшем ко всему русском обществе. Эсеры затеяли дискуссию по проблемам партийной этики, а социал-демократы всласть надо всем этим покуражились. Приведу большой отрывок из статьи Л.Д.Троцкого «Терроризм, провокация и революция», опубликованной в его газете «Правда» 1(14) января 1910 г. Статья интересна как по существу, так и по тону; терроризм становился не только страшен, но и смешон: «... Начальник охранного отделения расположился выпить чайку на квартире у террориста. Доверенный шпик снял с ноги сапог и мирно раздувал самовар. Оба чувствовали себя, надо думать, превосходно, ибо сапог шпика и конспиративный самовар и квартира террориста, — все было куплено и обставлено за счет неистощимого государственного бюджета. И все закончилось бы ко всеобщему удовольствию, если бы под полковником, в сиденье кресла, не оказалось заделанной бомба. Правда, бомба совсем особенная, построенная на государственный счет, — так что даже г. Милюков несомненно вотировал на нее средства, когда подавал в Думе свой голос за бюджет. Тем не менее, когда хозяин-террорист нажал кнопку, государственная бомба разорвалась точь-в-точь так же, как если бы она была на средства "боевой организации" — и прекратила не только Карповское чаепитие, но и карповскую карьеру.

Так как жандармские полковники не во всех конспиративных квартирах вешают на стенку мундир и надевают туфли, то приходилось с самого начала предположить, что прежде чем охранник нашел нужным напиться чаю у террориста, террорист приходил пить чай к охраннику. Так оно и оказалось. Только по утверждению правительства охранник был, что называется, душа нараспашку, террорист же распивал с ним чай не от чистого сердца, а выполняя приговор некоторой организации, которая считала, что сильно подвинет вперед дело освобождения масс, если подложит охранному полковнику под седалищную мякоть два фунта гремучего студня. Это же истолкование петербургскому взрыву дают парижские центры социалистов-революционеров. Возможно, что и так. Но с точки зрения политической это, в конце концов, совершенно все равно. Для нас, для простецов, для непосвященных, для массы, — а в ней ведь вся суть — тут ясно и отчетливо выступает один факт: бомба бесследно утратила политическую физиономию. Теперь после каждого динамитного взрыва обеим сторонам приходится спрашивать друг друга: "Где ваши? Где наши?" Где кончается самоотвержение, где начинается жирно смазанная провокация?..»[461]

На V Совете партии весь состав ЦК, признавший свою политическую и моральную ответственность за азефовщину, ушел в отставку (А.А.Аргунов, Н.Д.Авксентьев, М.А.Натансон, Н.И.Ракитников и В.М.Чернов). Тогда же была образована судебно-следственная комиссии по делу Азефа. В комиссию вошли А.Н.Бах, С.М.Блеклое (Сенжарский), С.А.Иванов (Берг), В.В.Лункевич (Араратский). Председателем комиссии был избран старый народоволец Бах. По-видимому, это было не случайным. Бах, еще в 1900—1901 гг. принимавший участие в «объединительных» попытках, приведших к образованию партии социалистов-революционеров, в партию формально вступил лишь в 1905 г., поскольку был не согласен с тактикой индивидуального террора, ею применявшейся. С началом революции, когда началось массовое движение, он счел возможным пренебречь своими антитеррористическими настроениями[462].

Возглавляемая Бахом комиссия провела достаточно дотошное следствие; свою задачу комиссия понимала широко; ее интересовали не только конкретные обстоятельства провокации Азефа, но и то, как это в принципе стало возможно, почему террор и его руководители заняли столь исключительное положение в партии. Кстати, протоколы показаний, которые давали комиссии видные деятели партии эсеров, составляют бесценный материал для ее истории. Комиссия «сняла показания» с В.М.Чернова[463], А.ААргунова, Н.Д.Авксентьева, С.Н.Слетова, Н.И.Ракитникова, Б.В.Савинкова, Н.С.Тютчева, В.М.Зензинова, Б.Н.Моисеенко и др. Были опрошены едва ли не все члены ЦК и другие руководители партии, члены Боевой организации, включая заместителя Азефа — Савинкова, предоставившего в распоряжение комиссии рукопись своих, ставших впоследствии знаменитыми, воспоминаний. В дополнение к «Воспоминаниям» Савинков дал подробные показания. В 1911 г. «Заключение судебно-следственной комиссии по делу Азефа» было опубликовано. Оно представляло из себя брошюру объемом свыше 100 страниц. Это был исторический анализ, начинавшийся со времени образования партии и весьма нелицеприятный для ее прежнего руководства. Комиссия пришла к выводу, что для руководителей партии вопрос о терроре был решен в положительном смысле с самого начала ее существования и проблема заключалась лишь в том, как ввести его в программу, поскольку партийные массы не смотрели на террор столь однозначно. Что же касается «центральных элементов партии», то «террористическое настроение проходит красной нитью» через всю их историю, «вплоть до самого последнего времени»[464].

Комиссия выяснила, что финансирование Боевой организации шло зачастую за счет сокращения расходов на другие отрасли партийной работы; «преувеличенно-террористическое» настроение партийного руководства создало благоприятную почву для азефовщины. Удачная, с точки зрения ее создателей, конструкция взаимоотношений ЦК и БО, когда последняя была связана с партией по существу лишь «личной унией» ее руководителя, комиссии представлялась совершенно ненормальной и способствовавшей тому, что БО стала орудием в руках Азефа. С другой стороны, комиссия обращала внимание на атмосферу поклонения и безграничного доверия, сложившуюся «вокруг лиц, удачно практиковавших террор», прежде всего вокруг Азефа. Особое положение террористов в партии привело к складыванию у них «кавалергардской» психологии, к их отрыву от общепартийной работы[465].

Выводы и рекомендации комиссии свелись к трем основным моментам:

«1) Что партия с.-р., как социалистическая по существу, может отводить в своей деятельности террору лишь строго определенное место и не должна допускать развития террора за счет других отраслей партийной деятельности;

2) Что, сообразно с этим, боевое дело, как и всякая другая отрасль партийной деятельности, должно быть поставлено в строго партийные рамки; существование надпартийных и даже внепартийных боевых организаций, пользующихся партийными силами и средствами, не подлежащих действительному контролю центральных органов партии, абсолютно недопустимо;

3) Что, в интересах партийной этики, необходимо избегать продолжительной специализации партийных работников на боевом деле, что создает в них известного рода профессиональные навыки, идущие вразрез с социалистическими идеалами партии; такого рода уменьшение специализации, может быть, до некоторой степени ослабит производительность боевого дела, но, несомненно, благоприятно отразится на общей экономии партии»[466].

Несмотря на оговорки, что комиссия исходит из положения о том, что в большинстве своем партия стоит за террор и что потому террор «ввиду современных политических условий в России, ею применяться будет»[467], это было фактически надгробное слово эсеровскому терроризму. Точнее, террористической легенде, над созданием которой столь много потрудились эсеровские литераторы, в особенности Борис Савинков. А без «легенды» террор терял в значительной степени свой романтизм, привлекательность. «Заключение...» ликвидировало последнюю надежду на чудо; не удивительно, что оно вызвало взрыв возмущения в партийной среде.

Р.А.Городницкий, посвятивший специальную статью анализу показаний Б.В.Савинкова и его взаимоотношениям со следственной комиссией, высказал предположение, что за кулисами следственной комиссии стоял М.А.Натансон, стремившийся занять руководящее положение в партии. Он вступил в партию в ноябре 1905 г. и менее, чем другие члены ЦК, был связан с Азефом. Поэтому компрометация других лидеров партии выдвигала его на первый план. К тому же он, по мнению Городницкого, испытывал давнее недоверие к эсеровским методам боевой работы. Направление и стиль работы комиссии были предопределены позицией Баха и тесно связанными с ним по народовольческому прошлому Ивановым и Блекловым; в работе комиссии царил дух корпоративности и обвинительный, по отношению к Боевой организации и вообще постановке террористической борьбы в партии, уклон. Городницкий обращает также внимание на то, что Блеклое был в партии человеком новым, вступившим в нее только в 1909 г., ни с кем в ней, кроме Баха, тесно не связанным и потому «особо рьяно» выполнявший его указания[468].

С нашей точки зрения, исследователь некритически воспринял версию, высказывавшуюся в письмах Савинкова и П.В.Карповича, а также оказался под известным влиянием показаний «первого пера» эсеровского терроризма[469]. В результате причина и следствие поменялись местами; Городницкий соглашается с Карповичем, что «Заключение...» Судебно-следственной комиссии — «это удар для террора почище Азефа». С точки зрения исследователя, такую роль «Заключения...» определили «активное стремление отвлеченного моралиста Баха покончить с БО в целом, как со структурой» и «нетерпеливое желание «генерала от революции» Натансона единолично обосноваться наверху партийной иерархии, оттерев всех возможных конкурентов». В результате «после окончания работы Судебно-следственной комиссии партия эсеров с молчаливого одобрения ее руководства перестает практиковать центральный террор»[470].

На самом деле в прекращении «практики» центрального террора главную роль сыграли не происки Баха или Натансона, а, как уже говорилось выше, разочарование и усталость общества от насилия, деморализация партии и, в этих условиях, постоянные неудачи попыток восстановить БО и предпринять нечто на практике[471]. Разумеется, ничего странного не было и в

том, что в Судебно-следственную комиссию включили старых революционеров с незапятнанной репутацией, не связанных с БО и прежним составом ЦК; их выводы об обособленности БО от общепартийной деятельности, об особой, «цеховой» психологии террористов, о приоритете террора по сравнению с другими видами партийной работы трудно было оспорить.

Но чем точнее были наблюдения комиссии, тем болезненнее они воспринимались заинтересованными лицами. Кстати, среди тех, кто резко негативно отреагировал на «Заключение...» был и Натансон, которому Карпович приписывал «постановку» деятельности комиссии. В марте 1911 г., когда «Заключение...» было в основном готово, с ним ознакомили бывших членов ЦК с тем, чтобы они внесли фактические поправки. В отличие от Чернова и некоторых других, Натансон отказался сделать это. Он писал в комиссию 1 апреля 1911 года: «Уважаемые товарищи! Ввиду того, что ваш доклад является обвинительным актом и в то же время судебным приговором, а между тем вы не только лишили нас права защиты, но даже отказались выслушать по существу, — я нахожу совершенно бесполезным делать мелкие фактические поправки (поправки по существу исключаются, ведь, вами)»[472].

По тону это письмо Натансона ничем не отличается, скажем, от возмущенных высказываний и писем того же Савинкова по поводу «Заключения...». Год спустя после публикации «Заключения...», когда страсти, казалось, могли бы и улечься, он писал ветерану революционного народничества Ф.В.Волховскому о том, что БО и он лично были оскорблены «Заключением...» Судебно-следственной комиссии. Поскольку ЦК партии официально не опроверг выводы комиссии, то он фактически устраняется от дел. «Не скрою, — писал Савинков, — что если бы ЦК официально пригласил меня на работу, я бы отказался по приведенной выше причине: моральная связь порвана, — БО оскорблена, а ЦК промолчал, т.е. санкционировал оскорбление»[473].

Старый народник испытывал сходные чувства: «Заключение» С.С.Комиссии «я считал с самого прочтения его во всех отношениях несостоятельным и вредным. Комиссия, кроме порученной ей Партией определенной и конкретной задачи — расследовать происхождение азефской измены и провокации с ее последствиями, присвоила себе функцию суждения о смысле, практике и происхождении террора вообще — чего ей никто не поручал и высказалась по этому пункту против одного из основных положений нашей тактики и философии»[474].

Систематической критике подверглось «Заключение...», а заодно и, возможно, еще в большей степени, эсеровский ЦК со стороны лидера Парижской группы социалистов-революционеров и редактора «Революционной мысли» Я.Л.Юделевского. Он подверг «Заключение...» разбору в брошюре «Суд над азефщиною», которая по объему превышала само «Заключение...». Юделевский, последовательный и непримиримый сторонник терроризма, считал ССК орудием ЦК. Ее задача, по мнению Юделевского, заключалась в том, чтобы переложить ответственность за случившиеся с ЦК на БО и связать азефовщину с психологией террористов. В неудаче террористической борьбы был виноват прежде всего ЦК, считал Юделевский, который обесценил террор «нерешительностью его теоретического обоснования и колебаниями в его практическом осуществлении». Террор был обессилен его «фактическим неделанием»; ЦК допустил физическую гибель террористов, поручив его руководство провокатору, опозорил его, допустив «ассоциирование с ним провокации». Теперь ССК пытается еще и «наложить клеймо азефовщины на самую душу террористов»[475].

Однако главным «открытием» Судебно-сле!@ВСК8[476], по мнению Юделевского, было то, что в азефовщине была виновата сама террористическая борьба; т.е. задачей комиссии являлась не только дискредитация БО и ее членов, но самой террористической тактики. Идеи партийных теор;гкШ[477] пропаганды, массового движения и террора, который должен занять свое, строго определенное место в партийной деятельности, способствовали лишь распылению сил. Нельзя рассчитать правильного соотношения указанных элементов, также как нельзя противополагать террор социализму: «социализм так же мало может противополагаться террору либо росту его в интенсивности и объеме, как всякая задача может противополагаться методу ее решения».

«Социалист, — писал Юделевский, — только в определенных общественных условиях становится террористом. Но раз он им становится, он необходимо должен действовать так, чтобы средство могло вести и действительно вело его к цели... террор надо делать как следует, или вовсе его не делать... нельзя террор делать вполовину». Результатом же «гомеопатического применения» террористической тактики может быть то, что многочисленные жертвы окажутся напрасными и все придется начинать сначала, в гораздо менее благоприятной обстановке.

Причины недооценки партией террора Юделевский усматривал в эклектичности ее идеологии, соединявшей народничество и марксизм, «со всеми пережитками идеализации масс и исторического процесса». Назвав подобные теории невежественной схоластикой, он напомнил о роли организованного революционного меньшинства, сознававшегося народовольцами, и преданного забвению их последователями, чересчур оглядывавшихся на вошедших в моду социал-демократов; настолько, что временами трудно стало различать между ними разницу[478].

Юделевский предупреждал об опасности отказа не только от терроризма, но и от революционной идеологии и тактики вообще. Впрочем, для него единственной реальной революционной тактикой оставался терроризм. «Валаамовы ослицы» антитерроризма хотят стать «такою же партией, как иные прочие», предупреждал он. — «Некоторые из них хотят заменить террор участием в 4-й Думе. Идет, грядет воинствующий культурник». Итак, для крайних левых в партии эсеров отказ от терроризма означал превращение революционеров в культурников, подобно тому, как это случилось после разгрома «Народной воли» в 1880-е годы[479].

Другой известный партийный публицист, входивший одно время в эсеровский ЦК, Е.Е.Колосов, также высказывал опасения относительно возможного увлечения партии «парламентаризмом» за счет терроризма: «Судя по той легкости, — писал он в том же 1911 году, — с которой ныне у нас даже нашими официальными руководителями "ликвидируются" даже такие органические части нашей тактики, как, например, террористическая борьба, вне которой не может быть партии социалистов-революционеров, и, напротив, судя по той готовности, с которой эти стороны нашей деятельности заменяются "парламентаризмом" в лице IV Думы.., — судя по всему этому, партии социалистов-революционеров предстоят в ближайшем будущем горькие дни тяжелых испытаний»[480].

Колосов открыто декларировал, что выступает «в защиту старых позиций» (подзаголовок его статьи об отношении к Думе) и находил необходимым «перенести террористическую борьбу в низы общественной жизни». Т.е., сделать как раз то, в чем многие деятели партии видели причину дискредитации террора. «Это не потому, — разъяснял Колосов, — что я желал бы оставить верхи неприкосновенными. Это потому, что и террористическую борьбу нам нужно начинать в известном смысле сначала. Нам нужно снова пройти тот путь, который мы прошли раньше, от нас требует этого и общее состояние страны, и положение партийных сил»[481].

Однако нельзя было дважды войти в одну и ту же воду. Это все-таки поняла часть эсеровских лидеров. «Правые», получившие по названию единственного ими выпущенного номера журнала «Почин» наименование «починовцев»[482] (В.И.Ленин прозвал их «эсеровскими меньшевиками»), пересмотрели ортодоксальное отношение к террору. В редакционной статье первого номера журнала говорилось: «Новые формы жизни порождают новые методы деятельности. Они же делают ненужными многие из старых. Одним из таких методов необходимо признать политический террор. Историческое значение политического террора не может быть оспариваемо. Возобновленный в канун революции, он будил политическое сознание. Террористические удары сливались с возрастающим гулом надвигающегося народного движения. Во время открытого столкновения он развивался и шел вместе с массовым напором. Так было. И так может быть снова в момент взрыва. Но не так обстоит дело теперь. Террор не может теперь играть своей прежней политически-воспитывающей роли, ибо та сознательность, которую могла дать примитивная пропаганда путем террора, уже имеется и не отсутствие сознательности обусловливает современную реакцию. Террор теряет и свое возбуждающее значение, ибо революционное движение в стране далеко еще не достигло той степени напряженности, когда единичные революционные акты могут способствовать переходу накопившейся революционной энергии масс в действенное состояние»[483].

Несмотря на то, что «Почин» признавал террор нецелесообразным только для «настоящего времени», но отнюдь не отказывался от него принципиально, взгляды «починовцев» по вопросу о терроризме, также как и их «ликвидаторские» идеи об участии в ГУ Думе подверглись критике на страницах «Знамени труда»[484] и не были приняты большинством партии.

В партии, по крайней мере на страницах эмигрантской периодики по-прежнему преобладали иные взгляды на террор. «Знамя труда» в начале 1912 г. с удовлетворением отмечало, что в социал-демократическом «Форвертсе» в статье «Возрождение политического террора в России» (так германские социал-демократы оценили убийство Столыпина, знаменовавшее не возрождение, а закат терроризма) ничего специально не говорится против террора. Далее следовала очередная апология актов центрального террора, которые «как никак... наиболее громки, наиболее волнуют и потрясают всех. Они слышны повсюду и если они намечены и проведены удачно, если они понятны массам и действительно отвечают оскорбленной совести и попранному достоинству трудового народа, то их влияние, при самой неблагоприятной (для революции) политической конъюнктуре, не может не быть огромно и благодетельно. Быть может, оно не проявится в немедленных действиях. Но нравственная атмосфера станет здоровее, нормальнее (курсив мой. — О.Б.)»[485].

Что касается практики, то «боевизм» практически полностью сошел на нет. Любопытно, что, по воспоминаниям А.Н.Баха один из бывших членов ЦК, кстати, конфликтовавший с Азефом, С.Н.Слетов, заявил председателю ССК, что считает «Заключение...» совершенно неправильным. В руководящих сферах партии не господствовало террористическое настроение; антитеррористические выводы, которые, несмотря на все оговорки, вытекают из «Заключения...» Комиссии «будут иметь для партии чрезвычайно вредные последствия». Для предотвращения этих негативных последствий Слетов поехал в Россию.

«Ехал он с той мыслью, — вспоминал Бах, — что в партии есть боевые силы, которые не мирятся с создавшимся положением и горят желанием смыть пятно, наложенное азефщиною на БО и на Партию. А в действительности он встретил по отношению к террору частью полное равнодушие, частью нехорошее предубеждение. «Получалось такое впечатление, — говорил Слетов, — если бы партии удалось свалить самого царя, партийные люди прежде всего заподозрили бы тут провокацию»[486]. Вернувшись из России, Слетов пересмотрел свои взгляды на террор, по крайней мере на возможность и целесообразность его применения в тогдашних условиях; он стал одним из основателей «Почина».

Много лет спустя С.П.Постников, в 1912—1914 годах секретарь редакции легального эсеровского журнала «Заветы», а в период эмиграции — сотрудник Русского заграничного исторического архива в Праге, писал в подготовленной им, но так и не увидевшей свет статье об эсерах в годы Первой мировой войны: «...просматривая протоколы Заграничной Делегации за 1913 и 1914 гг., можно убедиться, что и заграничники в это время не особенно форсировали работу русских групп и относились очень осторожно ко всяким нелегальным начинаниям. К этому же времени был совершенно изжит такой циничный для партии с.-р. метод борьбы, как политический террор»[487].

«Изжит», однако, он был совсем не потому, что эсеровские вожди осознали его циничность; не применяли его в силу внешних условий, а не внутренней убежденности. В официальном партийном органе в 1914 году, когда не существовало никаких организованных партийных боевых групп, в статье, предваряющей публикацию сводной таблицы террористических актов, осуществленных эсерами, говорилось: «Во весь период русской революции террор идет впереди, как показатель накопления народом революционной энергии, готовой прорваться наружу... террор не есть средство, кем-нибудь выдуманное, кем-нибудь созданное для своих целей. Террористические нападения — это авангардные стычки народной армии, это ее боевой клич: прочь с дороги, революция идет!.. Террор перестал практиковаться в России не по причинам провокации, а по более глубоким причинам, лежащим в психологии народных масс. И как только пройдет переживаемый момент застоя и народного молчания и наступит период подъема революционной волны, террор явится опять, как один из методов борьбы, снова займет свое место в авангарде революции»[488].

Большинство эсеровских лидеров отказывалось понять, что терроризм умер; после дела Азефа невозможно было возродить ореол вокруг героев террора: они казались или неумны или подозрительны. Любопытно, что много лет спустя один из достаточно активных деятелей партии, близко соприкасавшийся с руководителями БО, М.М.Шнееров, выражал уверенность, что лидеры партии знали о связях Азефа с охранкой, но закрывали на это глаза, так как это было выгодно для успехов террора[489]. Последовавшие за разоблачением Азефа скандалы, такие, как дело Петрова, публикация записок Рутенберга об обстоятельствах убийства Гапона, ницшеанская проза Савинкова[490], воспринятая читающей публикой как подлинная исповедь террориста[491], в глазах общества. Бурные дискуссии о терроре в эмигрантской печати вызывали интерес лишь нескольких десятков неудачливых революционеров. Лишившись моральной и материальной поддержки общества, терроризм был обречен на исчезновение.

Терроризм умер; но осталось преклонение перед насилием, идея о том, что на пути в царство справедливости придется переступить через некоторое количество трупов. Осталась привычка к насилию, остались «кадры», успешно претворявшие в жизнь идеи о массовом терроре или партизанской войне. Когда несколько лет спустя им выпал еще один шанс изменить мир, они его не упустили.

Загрузка...