То не станция Бологое —
Полпути от Москвы к Ленинграду,—
У людей положенье другое —
Полпути от пустыни к саду.
Полдороги от тесного мира,
Что зовется атом и клетка,
До бескрайнего мира, где сиро,
Безвоздушно, мглисто и редко.
Человек — такой перекресток,
То простое и непростое,
Где пароль, рожденный на звездах,
Отзовется немедля в протоне.
Очень слабый. Сильнее сильных.
Очень малый. Очень великий.
Нет, недаром в глазах его синих
Отразились звездные лики.
Газета пришла — про соседа:
Портрет и просторный «подвал».
Недаром он думал про это,
Надежды нам всем подавал.
И вот в непросторном подвале,
В котором прописан сосед,
Где только сейчас пировали,
Сереет холодный рассвет.
На чайном пластмассовом блюдце
Плашмя прилегла колбаса.
За окнами льются и льются
Невидимые небеса.
Мы снова газету читаем,
В глаза мы друг другу глядим,
И пользу народа считаем,
И льгот для себя не хотим.
На синие жилы похожи
Большие его чертежи,
И синие жилы по коже
Прошли, как межи, рубежи.
Недаром и сох он, и высох,
Недаром сидел и старел.
Он искру горячую высек,
Людей осветил, обогрел.
А слава — совсем не заплата
На рубище ветхом глупца
И даже не наша зарплата,
Заплаченная до конца.
А слава совсем не спесива.
Она не горда, а добра,
Как это людское спасибо,
Гремевшее здесь до утра.
Кадры — есть! Есть, говорю, кадры.
Люди толпами ходят.
Надо выдумать страшную кару
Для тех, кто их не находит.
Люди — ракету изобрели.
Человечество до Луны достало.
Не может быть, чтоб для Земли
Людей не хватало.
Как ни плотна пелена огня,
Какая ни канонада,
Встает человек: «Пошлите меня!»
Надо — значит, надо!
Люди, как звезды,
Восходят затемно
И озаряют любую тьму.
Надо их уважать обязательно
И не давать обижать никому.
Ночной снегопад еще не примят
Утренней тропкой — до электрички.
Сотрясая мост через речку,
Редкие поезда гремят.
Белым-бело не от солнца — от снега.
Светло не от утра — светло от луны.
И жизнь предо мной — раскрытая книга
В читальном зале земной тишины.
И сорок лет,
те, что прошли,
И те года, что еще придут,
Летят поземкой вдоль земли,
Покуда бредешь, ветерком продут.
Не хочешь отдыха и ночлега,
А только — шагать вдоль тишины,
Покуда бело не от солнца — от снега,
Светло не от утра — светло от луны.
Человек с книгой. Вообще человек
С любою книгой, в любом трамвае,
В душных залах библиотек
И даже пальцем листы разрывая,
Это почти всегда к добру:
Плохие книги встречаются редко.
Словно проба идет к серебру,
Идет к человеку книгой метка.
Моя надежда — читатели книг,
Хочется высказаться о них.
Они меня больше радуют,
Чем, например, вниматели радио.
Книгу почти всегда дочитают,
Даже библиотечную, не только свою.
Книгу берегут и переплетают,
Передают из семьи в семью.
Радио — на миг. Газета — на день.
Книга — на всю жизнь.
Книга — ключ. Он открыт и найден.
Крепче держись!
С детства помню роман
О рабочем, читавшем Ленина.
Всего подряд — по томам
Собрания сочинений.
Этот чудак не так уж прост.
Этот простак не так уж глуп —
К Ленину подравнивавшийся в рост,
Ходивший в книги его, как в клуб.
Душа болит, когда книги жгут
Ради политики или барыша.
Зато когда их берегут —
Радуется душа.
Двадцатилетним можно говорить:
«Зайдите через год!» Сорокалетним
Простительно поверить сплетням
И кашу без причины заварить.
А старики не могут ошибаться
И ждать или блуждать.
Они не могут молча наблюдать
И падать или ушибаться.
Нет, слишком кость ломка у старика,
Чтоб ушибиться.
Слишком мало
Осталось дней.
И чересчур близка
Черта,
Которую не переходят.
Поэтому так часто к ним приходит
И высота и светлота.
Знаете, что делали в Афинах
С теми,
кто в часы гражданских свар
Прятался в амбарах и овинах,
Не голосовал, не воевал?
Высылали этих воздержавшихся,
За сердца
болезненно державшихся,
Говоривших: «Мы больны»,—
Тотчас высылали из страны.
И в двадцатом веке обывателю
Отойти в сторонку не дают.
Атомов
мельчайших
разбиватели
Мелкоту людскую
разобьют.
Как бы ни хватались вы за сердце,
Как ни отводили бы глаза,
По домам не выйдет отсидеться,
Воздержаться будет вам нельзя.
Надо думать, а не улыбаться,
Надо книжки трудные читать,
Надо проверять — и ушибаться,
Мнения не слишком почитать.
Мелкие пожизненные хлопоты
По добыче славы и деньжат
К жизненному опыту
Не принадлежат.
Как лица удивительны
И как необычайны,
Когда они увидены
И — зоркими очами!
Какие лица — добрые,
Какие плечи — сильные,
Какие взгляды — бодрые,
Какие очи — синие.
Убавилось покорности,
Разверзлися уста,
И в город, словно конница,
Ворвалась красота.
Сколько помню себя, на рассвете,
Только встану, прежде всего
Я искал в ежедневной газете
Ежедневные как и чего.
Если б номер газетный не прибыл,
Если б говор газетный иссяк,
Я, наверно, немел бы, как рыба,
Не узнав, не прочтя, что и как.
Я болезненным рос и неловким,
Я питался в дешевой столовке,
Где в тринадцати видах пшено
Было в пищу студентам дано.
Но какое мне было дело,
Чем нас кормят, в конце концов,
Если будущее глядело
На меня с газетных столбцов?
Под развернутым красным знаменем
Вышли мы на дорогу свою,
И суровое наше сознание
Диктовало пути бытию.
Я люблю стариков, начинающих снова
В шестьдесят или в семьдесят — семьдесят пять,
Позабывших зарок, нарушающих слово,
Начинающих снова опять и опять.
Не зеленым, а серо-седым, посрамленным,
На колени поставленным, сшибленным с ног,
Закаленным тоской и бедой укрепленным
Я б охотней всего пособил и помог.
Просыпаюсь не от холода — от свежести
И немедля
через борт подоконника
Прямо к морю прибывающему
свешиваюсь,
Словно через борт пароходика.
Крепкий город, вставленный в расселины,
Белый город, на камнях расставленный,
Как платок, на берегу расстеленный;
Словно краб, на берегу расправленный.
Переулки из камня ноздреватого,
Нетяжелого камня,
дыроватого,
Переулки, стекающие в бухточки,
И дешевые торговые будочки.
И одна-единственная улица,
Параллельно берегу гудущая,
Переваливаясь,
словно утица,
От скалы и до скалы идущая.
Там, из каждой подворотни высунувшись,
По четыре на пейзаж художника
То ли море, то ли скалы
вписывают,
Всаживают
в клеточку картончика.
Там рыбак проходит вперевалочку,
На ходу дожевывая булочку,
Призывая черненькую Галочку:
«Галочка! Не хочешь на прогулочку?»
Кто тут был, вернется обязательно,
Прошеный придет и непрошеный,
В этот город,
Словно круг спасательный,
Возле моря
На скалу
Положенный.
Куда стекает время,
Все то, что истекло?
Куда оно уходит —
И первое число,
И пятое, десятое,
И, наконец, тридцатое,
Последнее число?
Наверно, есть цистерны,
А может быть, моря,
И числа там, наверно,
Бросают якоря.
Их много, как в задачнике,
Там плещутся, как дачники,
Пятерки, и шестерки,
И тощие семерки,
И толстые восьмерки,
И двойки, и нули —
Все, что давно прошли.
Деление на виды и на роды,
Пригодное для зверя и для птицы,
Застынь у человека на пороге!
Для человека это не годится.
Метрической системою владея,
Удобно шею или брюхо мерить.
Душевным меркам невозможно верить:
Портновская идея!
Сердечной боли не изложат цифры,
И в целом мире нет такого шифра,
Чтоб обозначить горе или счастье.
Сначала, со мгновения зачатья,
Не формулируем, не выражаем,
Не загоняем ни в какие клетки,
На доли не дели́м, не разлагаем,
Помеченный всегда особой меткой
Человек.
Я не хочу ни капли потерять
Из новизны, меня переполняющей.
Я открываю новую тетрадь.
У белизны ее снегопылающей
Я белизну морозную займу.
Пусть первому любовному письму
Сегодня будет все равно по выспренности,
А по конечной, бессердечной искренности —
Последнему любовному письму.
Да, мне нужны высокие слова:
Оплаканные, пусть потом осмеянные,
Чтобы от них кружилась голова,
Как будто горным воздухом овеянная,
Чтобы звенели медь и серебро
В заглавиях Свобода и Добро.
Заглавных букв поставлю паруса,
Чтобы рвались за ними буквы прочие,
Как рвутся демонстрации рабочие
За красным флагом — на врага, вперед!
Чтоб ветры парусину переполнили,
Чтоб пережили снова, перепомнили
Читатели,
куда их стих зовет.
Откроются двери, и сразу
Врываешься
в град мастеров,
Врываешься в царствие глаза,
Глядящего из-под вихров.
Глаз видит
и пишет, как видит,
А если не выйдет — порвет.
А если удастся и выйдет —
На выставку тут же пошлет.
Там все, что открыто Парижем
За сотню последних годов,
Известно белесым и рыжим
Ребятам
из детских садов.
Там тайная страсть к зоопарку,
К футболу
открытая страсть
Написаны пылко и жарко,
Проявлены
с толком
и всласть.
Правдиво рисуется праздник:
Столица
и спутник над ней.
И много хороших и разных,
Зеленых и красных огней.
Правдиво рисуются войны:
Две бомбы
и город кривой.
А что, разве двух не довольно?
Довольно и хватит с лихвой.
Правдиво рисуются люди:
На плоском и круглом, как блюде,
Лице
наблюдательный взгляд
И глупые уши торчат.
Чтоб снова вот эдак чудесить,
Желания большего нет —
Меняю
на трижды по десять
Все тридцать пережитых лет.
Та железная палка, что Пушкин[27] носил,
Чтобы прибыло сил;
Та пудовая трость,
Чтобы — если пришлось —
Хоть ударь,
Хоть толкни,
Хоть отбрось!
Где она
И в который попала музей?
Крепко ль замкнута та кладовая?
Я хотел бы ту трость разломать для друзей,
Хоть по грамму ее раздавая.
У хороших писателей метод простой:
Повоюй, как Толстой.
Походи по Руси, словно Горький, пешком,
С посошком
И заплечным мешком.
Если есть в тебе дар, так стреляй, как Гайдар,
И, как Байрон, плыви по волнам.
Вот кому не завидовать следует нам,
Просто следовать следует нам.
Поэты «Правды» и «Звезды»,
Подпольной музы адъютанты!
На пьедесталы возвести
Хочу
забытые таланты.
Целы хранимые в пыли,
В седом архивном прахе
крылья.
Вы первые произнесли,
Не повторили, а открыли
Слова: Народ, Свобода, Новь,
А также Кровь
И в том же роде.
Слова те били в глаз и в бровь
И были вправду о народе.
И новь не старою была,
А новой новью
и — победной.
И кровь действительно текла
От рифмы тощей
К рифме бедной.
Короче не было пути
От слова к делу
у поэта,
Чем тот,
Где вам пришлось пройти
И умереть в борьбе за это!
Художник пишет с меня портрет,
А я пишу портрет с художника,
С его гримас, с его примет,
С его зеленого макинтошика.
Он думает, что все прознал,
И психологию и душу,
Покуда кистью холст пронзал,
Но я мечты его нарушу.
Ведь он не знает даже то
Немногое, что я продумаю
О нем и про его пальто —
Щеголеватое, продутое.
Пиши, проворная рука,
Додумывайся, кисть, догадывайся,
Ширяй, как сокол в облака,
И в бездну гулким камнем скатывайся.
Я — человек. Я не ковер.
Я думаю, а не красуюсь.
Не те ты линии провел.
Куда труднее я рисуюсь.
Широко известен в узких кругах[28],
Как модерн, старомоден,
Крепко держит в слабых руках
Тайны всех своих тягомотин.
Вот идет он, маленький, словно великое
Герцогство Люксембург.
И какая-то скрипочка в нем пиликает,
Хотя в глазах запрятан испуг.
Смотрит на меня. Жалеет меня.
Улыбочка на губах корчится.
И прикуривать даже не хочется
От его негреющего огня.
Маска Бетховена на ваших стенах.
Тот, лицевых костей, хорал.
А вы что, игрывали в сценах,
В которых музыкант играл?
Маска Бетховена и бюст Вольтера —
Две непохожих
на вас головы.
И переполнена вся квартира,
Так что в ней делаете вы?
Хранители архивов (и традиций),
Давайте будем рядышком трудиться!
Рулоны живописи раскатаем
И папки графики перелистаем.
Хранители! В каком горниле
Вы душу так надежно закалили,
Что сохранили все, что вы хранили,
Не продали, не выдали, не сбыли.
Пускай же акварельные рисунки
Нам дышат в души и глядят в рассудки,
Чтоб слабые и легкие пастели
От нашего дыханья не взлетели.
У русского искусства есть запасник,
Почти бесшумно, словно пульс в запястье,
Оно живет на этажах восьмых
И в судьбах
собирателей
прямых.
Асеев[29] пишет совсем неплохие,
Довольно значительные статьи.
А в общем статьи — не его стихия.
Его стихия — это стихи.
С утра его мучат сто болезней.
Лекарства — что?
Они — пустяки!
Асеев думает: что полезней?
И вдруг решает: полезней — стихи.
И он взлетает, старый ястреб,
И боли его не томят, не злят,
И взгляд становится тихим, ясным,
Жестоким, точным — снайперский взгляд,
И словно весною — щепка на щепку —
Рифма лезет на рифму цепко.
И вдруг серебреет его пожелтелая
Семидесятилетняя седина,
И кружка поэзии, полная, целая,
Сразу выхлестывается — до дна.
И все повадки —
пенсионера,
И все поведение —
старика
Становятся поступью пионера,
Которая, как известно, легка.
И строфы равняются — рота к роте,
И свищут, словно в лесу соловьи,
И все это пишется на обороте
Отложенной почему-то статьи.
Умирают мои старики —
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги,
Где шаги мои были легки.
Вы, прикрывшие грудью наш возраст
От ошибок, угроз и прикрас,
Неужели дешевая хворость
Одолела, осилила вас?
Умирают мои старики,
Завещают мне жить очень долго,
Но не дольше, чем нужно по долгу,
По закону строфы и строки.
Угасают большие огни
И гореть за себя поручают.
Орденов не дождались они —
Сразу памятники получают.
Перевожу с монгольского и с польского[30],
С румынского перевожу и с финского,
С немецкого, но также и с ненецкого,
С грузинского, но также с осетинского.
Работаю с неслыханной охотою
Я только потому над переводами,
Что переводы кажутся пехотою,
Взрывающей валы между народами.
Перевожу смелее все и бережней
И старый ямб, и вольный стих теперешний.
Как в Индию зерно для голодающих,
Перевожу правдивых и дерзающих.
А вы, глашатаи идей порочных,
Любой земли фразеры и лгуны,
Не суйте мне, пожалуйста, подстрочник —
Не будете вы переведены.
Пучины розни разделяют страны.
Дорога нелегка и далека.
Перевожу,
как через океаны,
Поэзию
в язык
из языка.
Я перевел стихи про Ильича.
Поэт писал в Тавризе за решеткой.
А после — сдуру или сгоряча —
Судья вписал их в приговор короткий.
Я словно тряпку вынул изо рта —
Тюремный кляп, до самой глотки вбитый.
И медленно приподнялся убитый,
И вдруг заговорила немота
Как будто губы я ему отер,
И дал воды, и на ноги поставил:
Он выбился — просветом из-под ставен,
Пробился, как из-под золы костер.
Горит, живет.
Как будто, нем и бледен,
Не падал он
И я — не поднимал.
А я сначала только слово
Ленин
Во всем восточном тексте
понимал.
Словно в детстве — веселый,
Словно в юности — добрый.
Словно тачку на каторге и не толкал.
Жизнь танцует пред ним молодой Айседорой,
Босоногой плясуньей Айседорой Дункан.
Я немало шатался по белому свету,
Но о турках сужу по Назыму Хикмету.
Я других не видал, ни единой души,
Но, по-моему, турки — они хороши!
Высоки они, голубоглазы и русы,
И в искусстве у них подходящие вкусы,
Ильича
на студенческих партах
прочли,
А в стихе
маяковские ритмы учли.
Только так и судите народ —
по поэту.
Только так и учите язык —
по стихам.
Пожелаем здоровья Назыму Хикмету,
Чтобы голос его никогда не стихал.
Мартынов знает,
какая погода
Сегодня
в любом уголке земли:
Там, где дождя не дождутся по году,
Там, где моря на моря стекли.
Идет Мартынов мрачнее тучи.
— ?
— Над всем Поволжьем опять — ни тучи.
Или: — В Мехико-сити мороз,
Опять бродяга в парке замерз.
Подумаешь, что бродяга Гекубе?
Небо над нами все голубей.
Рядом с нами бодро воркует
Россыпь общественных голубей.
Мартынов выщурит синие, честные,
Сверхреальные свои глаза
И шепчет немногие ему известные
Мексиканские словеса.
Тонко, но крепко, как ниткой суровой,
Он связан с этой зимой суровой,
С тучей, что на Поволжье плывет,
Со всем, что на этой земле живет.
Снова стол бумагами завален.
Разгребу, расчищу уголок,
Между несгораемых развалин
Поищу горючий уголек.
Вдохновений ложные начала,
Вороха сомнительных программ —
Чем меня минута накачала —
На поверку вечности отдам.
А в тупую неподвижность вечности,
В ту, что не содвинут, не согнут,
Посмотрю сквозь призму быстротечности
Шустрыми глазищами минут.
У Малого театра, прозрачна, как тара,
Себя подставляя под струи Москвы,
Ксюша меня увидала и стала:
— Боря! Здравствуйте! Это вы?
А я-то думала, тебя убили.
А ты живой. А ты майор.
Какие вы все хорошие были.
А я вас помню всех до сих пор.
Я только вернулся после выигранной,
После великой второй мировой
И к жизни, как листик, из книги выдранный,
Липнул.
И был — майор.
И — живой.
Я был майор и пачку тридцаток
Истратить ради встречи готов,
Ради прожитых рядом тридцатых
Тощих студенческих наших годов.
— Но я обедала, — сказала Ксения.—
Не помню что, но я сыта.
Купи мне лучше цветы
синие,
Люблю смотреть на эти цвета.
Тучный Островский, поджав штиблеты,
Очистил место, где сидеть
Ее цветам синего цвета,
Ее волосам, начинавшим седеть.
И вот,
моложе дубовой рощицы,
И вот,
стариннее
дубовой сохи,
Ксюша голосом
сельской пророчицы
Запричитала свои стихи.
Толстовско-тургеневский, орловско-курский —
Самый точный.
И волжский говор — самый вкусный.
И русско-восточный
Цветистый говор там, за Казанью,
И южный говор —
Казачьи песни и сказанья,
Их грусть и гонор.
Древлехранительница Новгородчина —
Там песню словишь.
И Вологодчина, где наворочены
Стога пословиц.
Я как ведро, куда навалом
Язык навален,
Где в тесноте, но без обиды
Слова набиты.
Как граждане перед законом,
Жаргон с жаргоном
Во мне равны, а все акценты
Хотят оценки.
Хорошо, когда хулят и хвалят,
Превозносят или наземь валят,
Хорошо стыдиться и гордиться
И на что-нибудь годиться.
Не хочу быть вычеркнутым словом
В телеграмме — без него дойдет! —
А хочу быть вытянутым ломом,
В будущее продолбавшим ход.
Поэтический язык — не лютеранская обедня,
Где чисто, холодно, светло и — ни свечей,
ни образо́в,
Где лгут про ад, молчат про рай и угрожает
проповедник,
Где нету музыки в словах, а в слове — нету
о́бразов.
Поэтический язык — солдатский митинг перед боем.
Нет времени для болтовни, а слово — говори любое,
Лишь бы хватало за сердца, лишь бы дошло,
лишь бы прожгло,
Лишь бы победе помогло.
Поэт не телефонный,
А телеграфный провод.
Событье — вот законный
Для телеграммы повод.
Восстания и войны,
Рождения и гибели
Единственно достойны,
Чтоб их морзянкой выбили.
А вот для поздравления
Мне телеграфа жаль
И жаль стихотворения
На мелкую печаль.
Мне жаль истратить строки
И лень отдать в печать,
Чтоб малые пороки
Толково обличать.
Правдивые пропорции, которым
Обязаны и Новгород и Форум
Хотя бы тем, что столько лет подряд
Стоят;
И красок нетускнеющие смеси.
Блистающие безо всякой спеси,
Как синька, что на небеса пошла
И до сих пор светла;
Народа самодельные законы —
Пословицы, где воля и препоны,
А также разум, радость и тоска,
А глянь — одна строка;
И лозунги, венчающие опыт
Трех лет войны, и недовольства ропот,
И очереди, на морозе — дрожь,
Словцом «Даешь!».
Нет, есть чему учиться под Луною,
Чтоб старину не спутать с новизною,
И есть зачем стремиться на Луну,
Чтоб со старинкою
не спутать старину.
Нет, горе гордым,
слава неспесивым,
Которые и слышат и глядят
И каждый день сердечное спасибо,
«Спасибо за науку!»
говорят.
Я вывернул события мешок
И до пылинки вытряс на бумагу.
И, словно фокусник, подобно магу,
Загнал его на беленький вершок.
Вся кровь, что океанами текла,
В стакан стихотворенья поместилась.
Вся мировая изморозь и стылость
Покрыла гладь оконного стекла.
Но солнце вышло из меня потом,
Чтобы расплавить мировую наледь
И путникам усталым просигналить,
Каким им ближе следовать путем.
Все это было на одном листе,
На двадцати плюс-минус десять строчках.
Поэты отличаются от прочих
Людей
приверженностью к прямоте
И краткости.
Отбывайте, ребята, стаж.
Добывайте, ребята, опыт.
В этом доме любой этаж
Только с бою может быть добыт.
Легче хочешь?
Нет, врешь.
Проще, думаешь?
Нет, плоше.
Если что-нибудь даром возьмешь,
Это выйдет себе дороже.
Может быть, ни одной войны
Вам, ребята, пройти не придется.
Трижды
МИР отслужить вы должны:
Как положено,
Как ведется.
Здесь, в стихах, ни лести, ни подлости
Недействительна власть.
Как на Северном полюсе:
Ни купить, ни украсть.
У народа нету времени,
Чтоб выслушивать пустяки.
В этом трудность стихотворения
И задача для вашей строки.
Шел фильм.
И билетерши плакали
По восемь раз
Над ним одним.
И парни девушек не лапали,
Поскольку стыдно было им.
Глазами горькими и грозными
Они смотрели на экран,
А дети стать стремились взрослыми,
Чтоб их пустили на сеанс.
Как много создано и сделано
Под музыки дешевый гром
Из смеси черного и белого
С надеждой, правдой и добром!
Свободу восславляли образы,
Сюжет кричал, как человек,
И пробуждались чувства добрые
В жестокий век,
В двадцатый век.
И милость к падшим призывалась,
И осуждался произвол.
Все вместе это называлось,
Что просто фильм такой пошел.
Похожее в прозе на ерунду
В поэзии иногда
Напомнит облачную череду,
Плывущую на города.
Похожее в прозе на анекдот,
Пройдя сквозь хорей и ямб,
Напоминает взорванный дот
В соцветьи воронок и ям.
Поэзия, словно разведчик, в тиши
Просачивается сквозь прозу.
Наглядный пример: «Как хороши,
Как свежи были розы».
И проза, смирная пахота строк,
Сбивается в елочку или лесенку.
И ритм отбивает какой-то срок.
И строфы сползаются в песенку.
И что-то входит, слегка дыша,
И бездыханное оживает:
Не то поэзия, не то душа,
Если душа бывает.
Читатель отвечает за поэта,
Конечно, ежели поэт любим,
Как спутник отвечает за планету
Движением
и всем нутром своим.
Читатель — не бессмысленный кусок
Железа,
в беспредельность пущенный.
Читатель — спутник,
И в его висок
Без отдыха стучится жилка Пушкина.
Взаимного, большого тяготения
Закон
не тягостен и не суров.
Прекрасно их согласное движение.
Им хорошо вдвоем среди миров.
Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли
Мы,
что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы,
И в пегасовом полете
Не взлетают наши кони…
То-то физики в почете,
То-то лирики в загоне.
Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие
степенно
Отступает в логарифмы.
У археологов на лад идут дела,
И ни одна эпоха не дала
Астроботаникам такого взлета:
Ведь каждый день, как будто на работу,
К нам чудеса приходят ровно в семь —
С газетами. И это ясно всем.
Все словно бы на вечере гипноза
В районном клубе, где за три рубля
Заезжий маг, усами шевеля,
Прокалывает ими прозу;
Как в автомате: за пяток монет —
Билет,
а нет —
колотишь в стенку нервно.
И сходит удивление на нет
От чуда, что творимо ежедневно.
Так соберем же, свинтим по детали
Восторг, что так приличен чудесам,
И двух собак, что до звезды летали,
Погладим с завистью по телесам.
Вот они, дома конструктивистов,
Заводской окраины краса.
Покажи их, Подмосковье,
выставь
Первой пятилетки корпуса!
Выставь зданья серые и честные,
Как шинель солдатского сукна,
Где живут станочники известные —
Громкие в районе имена.
Выставь окна светлые, огромные,
Что глядят на юг и на восток.
Школы стройные, дороги ровные,
Фабрики, заводы и мосторг.
Именем режима экономии,
Простоте навечно поклянись,
Строй квартиры светлые и новые,
От старья колонн отворотясь!
Пусть стоит исполненною клятвою,
Никаких излишеств не тая,
Чистота твоя и светлота твоя,
Милая окраина моя.
В. Сякину
Старух было много, стариков было мало:
То, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
А старухи, рванув гардеробные дверцы,
Доставали костюм выходной, суконный,
Покупали гроб дорогой, дубовый
И глядели в последний, как лежит законный,
Прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
А потом из них слепились кварталы,
Где одни старухи молитвы твердили,
Боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
Она с ними чай пила ежедневно,
Такая же тощая, как Анна Петровна,
Такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
И долго, темные, словно индусы,
Чесали гребнем редкие косы,
Катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
А спать не спали долго-долго,
Катая в мыслях какие-то даты,
Какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
Вся горевая,
Вся их радостная,
Вся трудовая —
Вставала в звонах ночного трамвая,
На миг
бессонницы не прерывая.
Комната кончалась не стеной,
А старинной плотной занавеской,
А за ней — пронзительный и резкий,
Словно жестяной,
Голос жил и по утрам
Требовал настойчиво газеты,
А потом негромко повторял:
— Принесли уже газеты?
Много лет, как паралич разбил,
Все здоровье — выпил.
Все как есть сожег и истребил,
Этого не выбил.
Этой страсти одолеть не смог.
Временами глухо
Слышалось, как, скорчившись в комок,
Плакала старуха.
— Больно? — спросишь.
— Что ты, — говорит. —
Засуха!
В Поволжье хлеб горит.
Старый дом, приземистый, деревянный!
Ты шатаешься, словно пьяный,
И летишь в мировое пространство,
За фундамент держась с трудом.
Все равно ты хороший. Здравствуй,
Старый дом!
Я въезжаю в тебя, как в державу,
Крепко спящую сотый год.
Я замок твой древний и ржавый
От годов и от влажных погод
Ковыряю ключом тяжелым.
И звенит мелодично желоб
От вращенья того ключа.
И распахиваются двери
И пускают меня, ворча
Про какое-то недоверье
И о преданности лепеча.
Старый дом, все твои половицы
Распевают, как райские птицы.
Все твои старожилы — сверчки
Позабыли свои шестки
И гуляют по горницам душным,
Ходят, бродят просто пешком.
Я встречался с таким непослушным,
Не признавшим меня сверчком.
Закопченный и запыленный,
Словно адским огнем опаленный,
Словно мертвой водой окропленный,
От меня своих бед не таи!
Потемнели твои картины,
Пожелтели твои гардины
Превратились давно в седины
Золотистые кудри твои.
О ломоть предыдущего века!
Благодарствую, старый калека.
За вполне откровенный прием —
С дребезжащими, сиплыми воплями.
Я учусь убираться вовремя
На скрипучем примере твоем.
На двадцатом этаже живу
Не без удовольствия и выгоды:
Вижу под собою всю Москву,
Даже кой-какие пригороды.
На двадцатом этаже окно
Небом голубым застеклено,
Воздух чище, и соседи тише,
Больше благости и светлоты,
И не смеют заводиться мыши —
Мыши не выносят высоты,
Обдирая о балкон бока,
Мимо пролетают облака.
Майский гром и буря вешняя,
Лужи блеск далекий на земле.
Мой этаж качается скворешнею
У нижестоящих
на стволе.
На полсотни метров ближе к солнцу,
На полсотни ближе к небосклону.
А луна мимо меня несется
Попросту на уровне балкона.
Если лифт работает исправно,
Мило жить на высоте и славно.
Хлеба — мало. Комнаты — мало.
Даже обеда с квартирой — мало.
Надо, чтоб было куда пойти,
Надо, чтоб было с кем не стесняться,
С кем на семейной карточке сняться,
Кому телеграмму отбить в пути.
Надо не мало. Надо — много.
Плохо, если живем неплохо.
Давайте будем жить блестяще.
Логика хлеба и воды,
Логика беды и еды
Все настойчивее, все чаще
Вытесняется логикой счастья.
Наша измученная земля
Заработала у вечности,
Чтоб счастье отсчитывалось
от бесконечности,
А не от абсолютного нуля.
Я помню квартиры наши холодные
И запах беды.
И взрослых труды.
Мы все были бедные.
Не то чтоб голодные,
А просто — мало было еды.
Всего было мало.
Всего не хватало
Детям и взрослым того квартала,
Где рос я. Где по снегу в школу бежал
И в круглые ямы деревья сажал.
Мы все были бедные. Но мы не вешали
Носов,
мокроватых от многих простуд,
Гордо, как всадники, ходили пешие
Смотреть, как наши деревья растут.
Как тополь (по-украински — явор),
Как бук (по-украински — бук)
Растут, мужают. Становится явью
Дело наших собственных рук.
Как мы, худые,
Как мы, зеленые,
Как мы, веселые и обозленные.
Не признающие всяческой тьмы,
Они тянулись к свету, как мы.
А мы называли грядущим будущее
(Грядущий день — не завтрашний день)
И знали:
дел несделанных груды еще
Найдутся для нас, советских людей.
А мы приучались читать газеты
С двенадцати лет,
С десяти,
С восьми
И знали:
пять шестых планеты
Капитализм,
А шестая — мы.
Капитализм в нашем детстве выгрыз
Поганую дырку, как мышь в хлебу,
А все же наш возраст рос, и вырос,
И вынес войну
На своем горбу.
Я учитель школы для взрослых,
Так оттуда и не уходил —
От предметов точных и грозных,
От доски, что черней чернил.
Даже если стихи слагаю,
Все равно — всегда между строк —
Я историю излагаю,
Только самый последний кусок.
Все писатели — преподаватели.
В педагогах служит поэт.
До конца мы еще не растратили
Свой учительский авторитет.
Мы не просто рифмы нанизывали —
Мы добьемся такой строки,
Чтоб за нами слова записывали
После смены ученики.
Высоко́ он голову носил,
Высоко́-высо́ко.
Не ходил, а словно восходил,
Словно солнышко с востока.
Рядом с ним я — как сухая палка
Рядом с теплой и живой рукой.
Все равно — не горько и не жалко.
Хорошо! Пускай хоть он такой.
Мне казалось, дружба — это служба.
Друг мой — командирский танк.
Если он прикажет: «Делай так!» —
Я готов был делать так — послушно.
Мне казалось, дружба — это школа.
Я покуда ученик.
Я учусь не очень скоро.
Это потруднее книг.
Всякий раз, как слышу первый гром,
Вспоминаю,
Как он стукнул мне в окно: «Пойдем!»
Двадцать лет назад в начале мая.
Лозунг времени «Надо так надо!»
От него я впервые слыхал,
Словно красное пламя снаряда,
Надо мной он прополыхал.
Человеку иного закала,
Жизнь казалась ему лишь судьбой,
Что мотала его и толкала,
Словно тачку перед собой.
Удивленный и пораженный
Поразительной долей своей,
Он катился тачкой груженой,
Не желая сходить с путей.
Дело, дело и снова — дело.
Слово? Слово ему — тоска.
Нет, ни разу его не задела
Никакого стиха строка.
Но когда мы бродили вместе,
Он, защелкнутый, как замок,
Вдруг мурлыкал какую-то песню
Так, что слов разобрать я не мог.
Рассказывают,
что вино развязывает
Завязанные насмерть языки,
Но вот вам факт,
как, виду не показывая,
Молчали на допросе «мужики».
Им водкой даровою
в душу
лезут ли,
Им пыткою ли
пятки горячат, —
Стоят они,
молчат они,
железные!
Лежат они,
болезные,
молчат!
Не выдали они
того, что ведали,
Не продали
врагам родной земли
Солдатского пайка военных сведений,
Той малости,
что выдать бы могли.
И, трижды обозвав солдат
Иванами,
Четырежды
им скулы расклевав,
Их полумертвыми
и полупьяными
Поволокли
приканчивать
в подвал.
Зато теперь,
героям в награждение.
Иных имен
отвергнувши права,
Иваном называет при рождении
Каждого четвертого
Москва.
Мне не хватало широты души,
Чтоб всех жалеть.
Я экономил жалость
Для вас, бойцы,
Для вас, карандаши,
Вы, спички-палочки (так это называлось),
Я вас жалел, а немцев не жалел,
За них душой нисколько не болел.
Я радовался цифрам их потерь:
Нулям,
раздувшимся немецкой кровью.
Работай, смерть!
Не уставай! Потей
Рабочим потом!
Бей их на здоровье!
Круши подряд!
Но как-то в январе,
А может, в феврале, в начале марта
Сорок второго,
утром на заре
Под звуки переливчатого мата
Ко мне в блиндаж приводят «языка».
Он все сказал:
Какого он полка,
Фамилию,
Расположенье сил.
И то, что Гитлер им выходит боком.
И то, что жинка у него с ребенком,
Сказал,
хоть я его и не спросил.
Веселый, белобрысый, добродушный,
Голубоглаз, и строен, и высок,
Похожий на плакат про флот воздушный,
Стоял он от меня наискосок.
Солдаты говорят ему: «Спляши!»
И он сплясал.
Без лести,
От души.
Солдаты говорят ему: «Сыграй!»
И вынул он гармошку из кармашка
И дунул вальс про голубой Дунай:
Такая у него была замашка.
Его кормили кашей целый день
И целый год бы не жалели каши,
Да только ночью отступили наши —
Такая получилась дребедень.
Мне — что?
Детей у немцев я крестил?
От их потерь ни холодно, ни жарко!
Мне всех — не жалко!
Одного мне жалко:
Того,
что на гармошке
вальс крутил.
Вы сделали все, что могли.
Когда отступает пехота,
Сраженья (на время отхода)
Ее арьергарды дают.
И гибнут хорошие кадры,
Зачисленные в арьергарды,
И песни при этом поют.
Мы пели: «Вы жертвою пали»,
И с детства нам в душу запали
Слова о борьбе роковой.
Какая она, роковая?
Такая она, таковая,
Что вряд ли вернешься живой.
Да, сделали все, что могли мы.
Кто мог, сколько мог и как мог.
И были мы солнцем палимы,
И шли мы по сотням дорог.
Да, каждый был ранен, контужен,
А каждый четвертый — убит.
И лично Отечеству нужен,
И лично не будет забыт.
На что похожи рельсы, взрывом скрученные,
Весь облик смерти, смутный, как гаданье.
И города,
большой войной измученные —
Ее тремя или пятью годами?
Не хочется уподоблять и сравнивать
Развалины, осколки и руины,
А хочется расчищать, разравнивать
И Белоруссию и Украину.
Среди иных годов многозаботных,
Словами и работами заполненных,
Год сорок пятый
навсегда запомнился,
Как год-воскресник
Или год-субботник.
Усталые работали без устали.
Голодные, как сытые, трудились.
И ложкою не проверяя: густо ли? —
Без ропота за пшенный суп садились.
Из всех камней, хрустевших под ногами,
Сперва дворцы, потом дома построили,
А из осколков, певших под ногами,
Отплавили и раскатали
кровли.
На пепелище каждом и пожарище
Разбили сад или бульвар цветочный.
И мирным выражением «пожалуйста»
Сменилось фронтовое слово «точно».
А кителя и всю обмундировку:
И шинеля, и клеши, и бушлаты —
Портные переушивали ловко:
Войну кроили миру на заплаты.
И постепенно замазывались трещины,
Разглаживались крепкие морщины,
И постепенно хорошели женщины,
И веселели хмурые мужчины.
Я на палубу вышел, а Волга
Бушевала, как море в грозу.
Волны бились и пели. И долго
Слушал я это пенье внизу.
Звук прекрасный, звук протяженный,
Звук печальной и чистой волны:
Так поют солдатские жены
В первый год многолетней войны.
Так поют. И действительно, тут же,
Где-то рядом, как прядь у виска,
Чей-то голос тоскует и тужит,
Песню над головой расплескав.
Шел октябрь сорок первого года.
На восток увозил пароход
Столько горя и столько народа,
Столько будущих вдов и сирот.
Я не помню, что беженка пела,
Скоро голос солдатки затих.
Да и в этой ли женщине дело?
Дело в женщинах! Только — в других.
Вы, в кого был несчастно влюбленным,
Вы, кого я счастливо любил,
В дни, когда молодым и зеленым
На окраине Харькова жил!
О девчонки из нашей школы!
Я вам шлю свой сердечный привет,
Позабудьте про факт невеселый,
Что вам тридцать и более лет.
Вам еще блистать, красоваться!
Вам еще сердца потрясать!
В оккупациях, в эвакуациях
Не поблекла ваша краса!
Не померкла, нет, не поблекла!
Безвозвратно не отошла,
Под какими дождями ни мокла,
На каком бы ветру ни была!