Этот рассказ я слышал от знакомого майора и записал его со всей точностью, на какую был способен.
Зимой 1862/63 года я был комендантом форта Трамбул, в Нью—Лондоне, Коннектикут. Может, наша жизнь там была и поспокойнее, чем на фронте, но все же хлопот хватало: по разным причинам приходилось все время быть настороже. На Севере тогда конца не было слухам о шпионах мятежников, — говорили, что они проникают всюду, чтобы взрывать наши форты, поджигать наши гостиницы, засылать в наши города отравленную одежду и прочее в том же роде. Вы сами, конечно, хорошо помните то время. Все это заставляло нас не дремать и разгоняло обычную скуку гарнизонной жизни. Кроме того, наш форт служил еще и пунктом рекрутского набора, стало быть нам недосуг было предаваться приятным мечтам или болтаться без дела.. Куда там! Несмотря на всю нашу предусмотрительность, половина набранных за день рекрутов смывалась от нас в первую же ночь. Рекрутам платили так щедро, что у новобранца, сунувшего часовому три—четыре сотни долларов, чтобы тот дал ему удрать, все еще оставалась на руках сумма, представляющая для бедного человека целое состояние. Да, как я уже сказал, дремать нам не приходилось. Итак, однажды я сидел у себя и писал, когда в комнату вошел бледный, оборванный паренек лет четырнадцати — пятнадцати, вежливо поклонился и спросил:
Скажите, пожалуйста, здесь записывают рекрутов?
Да.
Не запишете ли вы меня, сэр?
Боже мой, конечно нет! Ты слишком молод, мой мальчик, и слишком мал.
На его лице отразилось разочарование, быстро сменившееся глубоким унынием. Он медленно повернулся, словно собираясь уходить, затем снова взглянул на меня и сказал голосом, хватающим за сердце:
У меня в целом свете нет ни дома, ни друга. Если бы только вы могли записать меня!
Но об этом, конечно, не могло быть и речи, что я и сказал ему так мягко, как только сумел. Затем предложил ему погреться у печки и добавил:
— Подожди, я дам тебе чего—нибудь поесть. Ты проголодался?
Он не ответил, да и не нужно было отвечать: признательность, отразившаяся в его больших кротких глазах, была красноречивее любых слов. Он подсел к печке, а я продолжал писать. Изредка я украдкой посматривал на него. Я заметил, что хотя его одежда и обувь в грязи и порваны, но сшиты хорошо и из хорошего материала. Это наводило на размышления. Вдобавок у шло был тихни мелодичный голос, глубокие печальные глаза; его манеры и обращение говорили о хорошем воспитании; очевидно, бедняга попал в беду. В общем, я заинтересовался.
Однако постепенно я углубился в работу и совсем забыл о мальчике. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но наконец я случайно поднял глаза. Мальчик сидел ко мне спиной, по мне была видна одна щека, и по этой щеке катились слезы.
«Господи помилуй, — сказал я себе. — Я совсем забыл, что бедный малый голоден». И, желая искупить свою жестокость, сказал:
Пойдем, паренек, пообедаешь со мной. Я сегодня один.
Он снова обратил ко мне благодарный взгляд и весь просиял. У стола он подождал, положив руку на спинку стула, пока я сяду, и лишь потом сел сам. Я взял нож, вилку... да так и застыл: мальчик, склонив голову, читал про себя молитву. Тысячи смутных воспоминании детства нахлынули на меня, и я вздохнул, подумав, как далеко отошел я теперь от религии, от бальзама, который она проливает на израненные души, от ее утешения и поддержки.
За едой я заметил, что юный Уиклоу — его звали Роберт Уиклоу — умеет обращаться с салфеткой; одним словом, не вдаваясь в подробности, скажу, что мальчик этот явно был хорошо воспитан. Меня покорила его простодушная искренность. Говорили мы главным образом о нем, и мне не стоило труда выведать всю его историю. Когда он сказал, что родился и рос в Луизиане, мое расположение к нему еще более возросло, потому что я и сам некоторое время жил в тех краях. Я знал все о «прибрежном» районе Миссисипи, любил эти места и не настолько давно уехал оттуда, чтобы охладеть к ним. Мне приятно было даже просто слышать от него знакомые имена и названия — настолько приятно, что я нарочно направлял разговор так, чтобы ему приходилось произносить их. Батон—Руж, Плакмин, Дональдсонвилл, Коса на Шестидесятой миле, Бонне Карре, Якорный причал, Кэрролтон, Причал паровых судов, Причал пароходов, Новый Орлеан, Чупитула—стрит, Эспланада, улица Добрых Детей, отель св. Шарля, площадь Тиволи, Шелл—Род, озеро Поншартрэн; но особенно восхитительно звучали для меня: «Р. Э. Ли», «Натчез», «Затмение», «Генерал Квитмен», «Дункан Ф. Кеннер» и названия других знакомых старых пароходов. Я словно снова очутился там — так живо представилось мне при звуке этих названий все, что они обозначали. Вот вкратце история маленького Уиклоу.
Когда разразилась война, он с больной теткой и отцом жил близ Батон—Руж, на большой богатой плантации, принадлежавшей их семье уже полвека. Отец его был противником отделения южных штатов и подвергался за это всевозможным гонениям, но оставался верен своим взглядам. Наконец однажды ночью люди в масках подожгли их усадьбу, и им пришлось спасаться бегством. Их преследовали, им приходилось все время переезжать. Они испытали бедность, голод, несчастья. Больная тетка вскоре отмучилась: бедствия и жизнь без крова убили ее; точно бездомный бродяга, она скончалась в открытом поле, под проливным дождем, в грозу. Вскоре после этого отца захватила вооруженная шайка и, как ни просил и ни молил Роберт, несчастного повесили на глазах у сына. (Когда мальчик рассказывал об этом, глаза его гневно сверкнули, и он произнес, словно про себя: «Пускай мне нельзя записаться, но я все равно найду способ, найду».) Как только отец испустил дух, сыну объявили, чтобы он в двадцать четыре часа покинул этот край, иначе ему плохо будет. Toй же ночью он пробрался на берег реки и спрятался у причала плантации. Вскоре подошел «Дункан Ф. Кеннер», Роберт подплыл и забрался в ялик, привязанный за кормой. Еще затемно судно подошло к Якорному причалу, и он выбрался на берег. Оставалось пройти три мили, от пристани до улицы Добрых Детей, где наш дядя Роберта, тут его беды на время кончились. Но этот дядя тоже стоял за северян и вскоре решил покинуть Юг. Вместе с дядей Роберт Уиклоу тайком уехал на паруснике, который в должный срок доставил их в Нью—Йорк. Остановились они в Астор—Хаусе. Некоторое время Уиклоу жил неплохо, разгуливал но Бродвею и дивился жизни и обычаям северян; но вскоре все переменилось — и не к лучшему. Поначалу дядя был весел, но зачем им овладели тревога и уныние; дальше — хуже, он стал угрюм и раздражителен, говорил, что деньги кончаются, а новых ждать неоткуда: «И на одного не хватит, не то что на двоих». Однажды утром он исчез — не появился к завтраку. Мальчик справился в конторе, и ему сказали, что дядя накануне вечером оплатил счет и уехал, кажется в Бостон, а может, и еще куда—нибудь.
Малый остался один, без родных и без друзей. Он не знал, что делать, по решил последовать за дядей и постараться найти его. Он отправился на пристань, тут оказалось, что мелочи в его кармане не хватит на билет до Бостона, хватит только до Нью—Лондона, и он взял билет до этого порта, в надежде, что провидение поможет ему проделать остальной путь. Трое суток он бродил по улицам Нью—Лондона, то тут, то там его из милости кормили и пускали переночевать. Наконец он не выдержал: мужество и надежда покинули его. Если бы только его взяли в армию! Он был бы так благодарен, как никто другой! Если нельзя записаться в солдаты, то, может быть, его возьмут в барабанщики? Он будет так стараться, будет так признателен!
Вот вам, без излишних подробностей, вся история юного Уиклоу, как он мне ее поведал. Я сказал:
Мой мальчик, теперь ты среди друзей, не беспокойся больше ни о чем.
И как заблестели его глаза!
Я позвал сержанта Джона Рейберна — он из Хартфорда и сейчас живет в Хартфорде, может вы его знаете? — и сказал:
Рейберн, поместите этого мальчика с музыкантами. Я запишу его барабанщиком, а вы присмотрите за ним, и пусть его не обижают.
На этом, разумеется, общение командира форта с барабанщиком закончилось, но все равно злая судьба бедного одинокого мальчика тяготила мое сердце. Я следил за ним, надеясь, что со временем он разойдется, воспрянет духом и повеселеет; но дни шли за днями, а перемены все не было. Он держался особняком, вечно был рассеян, задумчив и печален. Однажды утром Рейберн попросил у меня разрешения обратиться по частному вопросу. Он сказал:
Не в обиду будь сказано, сэр, но только музыканты уже до того дошли, что прямо беда, — надо уж кому—нибудь сказать все начистоту.
А в чем дело?
Да все этот Уиклоу, сэр. Вы просто не представляете, до чего музыканты на него злы.
— Ну, ну, дальше. Что он такого делает?
Молится, сэр.
Молится?
Да, сэр. Музыкантам просто покоя нет от его молитв. Поутру он первым делом принимается за молитву; и днем тоже молится; а уж пошло — ночью он молится просто как одержимый! Скажете — спать? Господи помилуй, да спать—то они и не могут: он как возьмется, как запустит свою молитвенную мельницу, так к нему уже и не подступишься. Начинает он с капельмейстера и молится за него, потом принимается за старшего горниста и молится за него, потом начинает сверлить старшего барабанщика — и так перебирает весь оркестр подряд, и все с таким жаром, будто думает, что в этот мир попал ненадолго, а на том свете не будет ему счастья без духового оркестра, вот он и подбирает себе музыкантов загодя, чтобы верней было, чтоб они ему там играли национальные мелодии в лучшем виде, как полагается в подобном месте. Пробовали швырять в него сапогами, да все без пользы: во—первых, темно, а потом — он молится не по—честному: становится на колени за большим барабаном. Так что пусть сапоги хоть дождем сыплются, он и внимания не обращает — знай себе заливается, словно это аплодисменты. Ему кричат: «Заткнись!», «Дай нам отдохнуть!», «Пристрелите его!», «Пойди, прогуляйся!» — и все такое. Но что толку? С него как с гуся вода. Он ничего и не замечает.
Помолчали.
— Он еще и дурачок, — вновь заговорил Рейберн. — Встает утром пораньше и разносит всю эту груду сапогов по принадлежности, сортирует их и расставляет — каждому его пару. В него ужо столько раз швыряли сапогами, что теперь он знает каждый сапог в оркестре, может разобраться в них с закрытыми глазами.
После еще одной паузы, которую я не решился прервать, он продолжал:
И ведь что хуже всего: когда уж он кончает молиться — если вообще кончает, — он принимается петь. Вы и сами знаете, как он разговаривает — голос у него слаще меда, чугунную собаку, что у подъезда, и ту, кажется, заговорит так, что она сойдет с места и станет лизать ему руку. Ну, так поверьте мне, сэр, это еще пустяки перед его пением. Поет он нежнее всякой флейты. Слушаешь, как он журчит в темноте — мягко, ласково, тихо, — и так и чудится, что ты в раю.
Тогда что же в этом худого?
Так ведь это и есть хуже всего. Вы послушайте только, как он запевает: «Таков, какой я есть, слепой, несчастный», — только разок послушайте, как он это поет, и сами увидите — у вас внутри все растает, а из глаз побежит водичка! Не важно, что он поет. Какую песню ни запоет — она так и хватает за душу, и всякий раз от нее совсем размякнешь. Вы бы послушали, как он поет:
Дитя греха и скорби, страх тая в груди,
Для покаяния день завтрашний не жди,
И не горюй напрасно ты
О той любви, что с высоты...
ну и так далее. Чувствуешь себя самой что ни на есть скверной и неблагодарной двуногой скотиной. А когда он заводит песни про дом, про мать родную, про детство, да как вспоминает прошлое, что ушло безвозвратно, да про старых друзей, которые лежат в могиле... тут и сам вспомнишь все, что когда—то любил и потерял на веки вечные, — и заслушаешься, прямо как ангела небесного, сэр... по только сердце от этого так и разрывается. Музыканты все плачут, весь оркестр, — ревут, канальи, навзрыд, даже и не скрываются. А потом вы и опомниться не успеете — вдруг все они, та самая шайка, что швыряла в него сапогами, вскакивают со своих коек, кидаются к нему в потемках и давай его обнимать! Да, обнимают его, распускают перед ним нюни, и называют ласковыми именами, и просят их простить. И если бы в эту минуту целый полк вздумал хоть пальцем тронуть этого щенка, так они пошли бы как один на этот полк, пошли бы и на целый армейский корпус.
Снова пауза.
Это все? — спросил я.
Да, сэр.
Хорошо, но на что же они жалуются? Чего они хотят?
Чего хотят? Бог с вами, сэр! Ясно, чего они хотят, — чтоб вы запретили ему петь.
Что за чушь! Вы же сказали, что его слушают, как ангела небесного.
Так точно. В том—то и беда, что как ангела. Простому смертному не выдержать. Это так встряхивает все нутро, так выворачивает наизнанку, так раздирает все чувства в клочья, кажешься себе грешным ничтожеством, годным только на вечную погибель. Без конца бичуешь себя да каешься, и кажется, все на свете плохо, и ничто в жизни не радует. А кроме того, видите ли, этим плаксам стыдно смотреть по утрам друг на друга.
Да, странный случаи, подобных жалоб я еще нe слыхал. Итак, они желают, чтобы мальчик перестал петь?
Да, сэр, вот именно. Они не хотят просить слишком многого. Они бы рады и молитвы прикончить или хотя бы укоротить малость, но главное — пение. Они так считают — если придушить это самое пение, то молитвы они уж как—нибудь вытерпят, хоть и не сладко это, когда над тобой так измываются.
Я сказал сержанту, что поразмыслю об этом деле. Ночью я пробрался в помещение музыкантской команды и стал слушать. Сержант не преувеличивал. Я слышал, как мальчик молился, слышал проклятия лишенных покоя людей, слышал, как со свистом летели сапоги и с грохотом падали вокруг большого барабана. Меня это немного растрогало, но и позабавило. Затем, после выразительной паузы, началось пение. Бог ты мой, сколько в нем было чувства, сколько очарования! Никогда в жизни не слышал я ничего столь нежного, сладостного, щемящего душу, столь свято и трогательно волнующего. Я не стал там задерживаться, потому что начал испытывать чувства, не подходящие для коменданта крепости.
На следующий день я издал приказ, запрещающий молиться и петь после отхода ко сну. Затем последовали три—четыре дня, столь насыщенных разными неприятностями с дезертирами, что я забыл и думать о своем барабанщике. Но однажды утром является сержант Рейберн и говорит:
Этот новый парнишка ведет себя очень странно, сэр.
А в чем дело?
Да он, сэр, все время пишет.
Пишет? Что же он пишет, письма?
Не знаю, сэр; но когда он свободен, он все время шляется по форту, повсюду сует нос, — будь я проклят, если он уже не облазил тут все как есть дыры и закоулки! — и то и дело достает из кармана карандаш и бумагу и что—то строчит.
Это мне очень не понравилось. Я хотел было посмеяться над охватившим меня неприятным чувством, но не такое было время, чтобы смеяться над чем—либо, внушавшим хоть малейшее подозрение. Повсеместно на Севере происходили события, заставлявшие все время держаться настороже, быть начеку. Я припомнил наводящее на размышления обстоятельство: ведь мальчик—то родом с Юга, с крайнего Юга, из Луизианы, — в наших условиях это звучало не очень успокоительно. С болью в душе я отдал Рейберну необходимые указания. Я чувствовал себя отцом, затевающим заговор, чтобы выставить свое дитя на позор и поругание. Я велел Рейберну не поднимать шума, дождаться удобного случая и раздобыть мне что—нибудь из этих писаний, но так, чтобы мальчик ничего не заметил. Я приказал ему поостеречься и ничем не показать мальчику, что за ним следят. Я распорядился также не ограничивать мальчика, пусть пользуется обычной свободой, но пусть кто—нибудь незаметно следит за ним, когда он уходит в город.
В следующие два дня Рейберн докладывал мне несколько раз. Успеха никакого. Мальчик по—прежнему что—то пишет, по каждый раз небрежно сует бумагу в карман, как только Рейберн появится поблизости. Дважды он заходил в городе в старую заброшенную конюшню, — побудет там минуту—другую и опять выйдет. Не задуматься над этим было нельзя, тут явно что—то было нечисто. Признаться, мне стало не по себе. Я ушел в кабинет и послал за своим заместителем — офицером умным и рассудительным, сыном генерала Джеймса Уотсона Уэбба. Он был удивлен и озабочен услышанным. Мы с ним долго обсуждали его дело и порешили, что надо потихоньку устроить обыск. Выполнить это я взялся сам. Велел разбудить меня в два часа ночи и вскоре уже полз на животе мимо храпящих солдат музыкантской команды. Наконец я добрался, никого не потревожив, до койки, на которой сладко посапывал мой найденыш, забрал его одежду и ранец и бесшумно пополз обратно. У себя я застал с нетерпением поджидавшего меня Уэбба. Мы тотчас приступили к обыску. Одежда нас разочаровала. В карманах, кроме чистой бумаги и карандаша, мы обнаружили только складной нож да разные никчемные пустяки и мелочи, которые обычно ценятся и собираются мальчишками. Мы с надеждой принялись за ранец. Но и там не нашлось ничего, кроме безмолвного упрека нам,—маленькой библии с надписью на первом листе: «Незнакомец, будь добр к моему мальчику ради его матери».
Я взглянул на Уэбба — и он опустил глаза; он взглянул на меня — и я опустил глаза. Оба мы молчали. Вскоре Уэбб встал и вышел, так и не сказав ни слова. Немного погодя я собрался с силами, чтобы довести до конца это неприятное дело, и опять ползком отнес свою добычу обратно. Когда занимаешься такими делами, ползать — самое подходящее.
Я от души обрадовался, когда все было кончено.
На следующий день около полудня, как обычно, явился Рейборн с докладом, но я сразу оборвал его.
Оставим эту чепуху, — сказал я. — Мы делаем какое—то пугало из бедного малыша, в котором зла не больше, чем в книге псалмов.
Сержант очень удивился.
Но ведь я действовал по вашему приказу, сэр, и я раздобыл кое—что из его писанины.
Ну и что же там оказалось? Как вы это достали?
Я заглянул в замочную скважину, вижу — он пишет. Когда мне показалось, что он уже кончает, я тихонько кашлянул, а он скомкал бумагу, бросил в огонь и огляделся — не идет ли кто. Потом опять уселся, как ни в чем не бывало. Тогда я вхожу, дружески здороваюсь и отсылаю его с поручением. Он и глазом не моргнул, сразу полетел. Топили углем, его только недавно засыпали, бумажка упала за большой кусок угля, так что и не видать было, но я ее вытащил, вот она, — видите, совсем почти не обгорела.
Я взглянул на бумагу и прочел строчку—другую. Потом отпустил сержанта, велев прислать ко мне Уэбба. Вот эта записка полностью:
«Форт Трамбул, 8—го
Полковник,
я ошибся в калибре трех пушек, которыми заканчивался мой список. Они восемнадцатифунтовые. Остальное вооружение такое, как я указал. Гарнизон остается прежний, за исключением того, что две роты легкой пехоты, которые должны были отправиться на фронт, задерживаются, не могу сейчас сказать, на какой срок, по скоро узнаю. Мы довольны, что, с учетом всех обстоятельств, дело решено отложить до...»
Тут письмо прерывалось — Рейберн кашлянул и прервал писавшего. Все мое доброе расположение к мальчику, вся жалость, вызванная его злосчастной судьбой, мигом испарились, когда мне так внезапно открылась эта хладнокровная низость.
Но не важно, что я чувствовал. Перед нами было дело, требующее немедленного и напряженного внимания. Мы с Уэббом обсудили его со всех сторон. Уэбб сказал:
— Как жаль, что его прервали! Что—то должно быть отложено «до» — до каких пор? И что это может быть? Вероятно, он упомянул бы об этом, подлый маленький святоша!
— Да, — сказал я, — дали маху. Но о ком это он пишет — мы? О заговорщиках внутри форта или вне его?
Это мы вызывало неприятные мысли. Однако не стоило тратить время на пустые догадки, и мы перешли к практическим вопросам. Прежде всего решили удвоить караулы и смотреть в оба. Затем решили было вызвать Уиклоу и заставить его признаться во всем; но сперва следовало испробовать другие способы. Надо было раздобыть еще какие—нибудь его писания. С этого мы и решили начать. Вот что нам пришло в голову: Уиклоу ни разу не ходил на почту, вероятно ему служила почтовой конторой заброшенная конюшня. Мы послали за моим личным секретарем — молодым немцем по имени Штерне, который проявлял задатки прирожденного детектива, — все ему рассказали и велели приняться за работу. Не прошло и часу, как стало известно, что Уиклоу снова что—то пишет. Потом новое сообщение: он просит увольнительную в город. Его немного задержали, а Штерне тем временем поспешил в конюшню и спрятался там. Немного погоди туда, словно прогуливаясь, вошел Уиклоу, осмотрелся, потом спрятал что—то среди разного хлама в углу и, не торопясь, пошел прочь.. Штерне кинулся к тайнику и принес, нам свою добычу. Это было письмо без адреса и без подписи. В нем повторялось то, что мы уже читали в прошлый раз, а дальше следовало:
«Мы полагаем, что лучше подождать, пока обе роты уйдут. То есть так думают четверо внутри форта, с остальными я еще не связался — опасаюсь привлечь внимание. Говорю четверо, потому что двоих мы потеряли: едва они успели записаться и попасть в форт, как их отправили на фронт. Совершенно необходимо, чтобы их место заняли другие двое. Те, что уехали, были братья с Косы на Тридцатой миле. У меня есть очень важное сообщение, но я не могу доверить его этому способу связи, попробую другой».
— Маленький негодяй! — сказал Уэбб. — Кто бы мог подумать, что он шпион? Но это не важно, давайте подытожим наши сведения и посмотрим, как сейчас обстоят дела. Во—первых, среди нас обнаружен шпион мятежников; во—вторых, среди нас есть еще трое, которых мы не знаем; в—третьих, шпионы эти проникают к нам таким простейшим способом, как вербовка в Союзную армию, и двое из них, очевидно, просчитались и отправлены на фронт; в—четвертых, у шпионов имеются сообщники «извне», сколько — неизвестно; в—пятых, Уиклоу хочет сообщить что—то очень важное, что он опасается передать «этим способом», «попробует другой». Вот как обстоят дела. Сцапать Уиклоу сразу и заставить во всем признаться? Или же захватить того, кто забирает письма из конюшни, и заставить говорить его? А может быть, лучше не поднимать шума и разведать еще что—нибудь?
Мы выбрали последнее. Мы рассудили, что не стоит принимать экстренные меры, раз заговорщики сами собираются выждать, пока не будут отосланы мешающие им две роты легкой пехоты. Мы подкрепили Штерне достаточным числом помощников и велели ему приложить все усилия, чтобы обнаружить «другой способ» связи, о котором писал Уиклоу. Мы решили вести рискованную игру, а для этого нужно было, чтобы шпионы как можно дольше ничего не подозревали. Итак, мы приказали Штерне сейчас же вернуться в конюшню и, если ничто не помешает, положить письмо Уиклоу на прежнее место, чтобы оно дошло до заговорщиков.
До наступления ночи ничего нового не случилось. Несмотря на холод, мрак, слякоть и пронизывающий ветер, я несколько раз за эту ночь выбирался из теплой постели и сам шел в обход, проверяя, все ли в порядке, все ли часовые начеку. Каждый раз я всех их заставал бодрствующими и настороженными; очевидно, слухи о таинственных опасностях носились в воздухе, и удвоение караулов в какой—то мере подтвердило эти слухи. Раз, уже под утро, я встретил Уэбба, мужественно преодолевавшего резкий встречный ветер, — оказалось, он тоже несколько раз обходил ночью посты, чтобы проверить, все ли в порядке.
События следующего дня ускорили развитие дела. Уиклоу написал еще одно письмо. Штерне, забравшийся в конюшню раньше него, видел, куда было положено письмо, завладел им, едва Уиклоу вышел, затем выскользнул из конюшни и на должном расстоянии последовал за маленьким шпионом, а за Штерне по пятам шел сыщик в штатском, так как мы рассудили, что хорошо бы на всякий случаи заручиться помощью закона. Уиклоу пошел на вокзал, дождался гам нью—йоркского поезда и, пока приехавшие выходили из вагонов, он стоял и внимательно вглядывался в лица. Вскоре, прихрамывая, подошел пожилой человек в зеленых защитных очках и с тростью, остановился в двух шагах от Уиклоу и начал выжидательно осматриваться. В мгновение ока Уиклоу метнулся к нему, сунул ему в руку конверт, скользнул в сторону и скрылся в толпе. В следующий же миг Штерне выхватил письмо и, кинувшись прочь, шепнул сыщику: «Следуйте за стариком, не теряйте его из виду». Потом Штерне затерялся в толпе и немедленно отправился в форт.
Мы заперлись в кабинете, приказав часовому никого к нам по пускать.
Сперва мы вскрыли письмо, захваченное в конюшне. В нем стояло:
«Священному союзу. В той же пушке, что всегда, нашел оставленные там прошлой ночью указания Хозяина, отменяющие инструкции, полученные ранее от нижестоящей инстанции. Оставил в пушке обычный знак, подтверждающий, что указания попали по назначению».
Тут Уэбб перебил:
— Разве за мальчиком не следят?
Я сказал, что, с тех пор как было перехвачено первое письмо, с него не спускают глаз,
Тогда как же он мог положить что—нибудь в пушку или вынуть что—нибудь из нее и не попасться?
Да, — сказал я, — это мне очень не нравится.
Мне тоже, — сказал Уэбб. — Ведь это значит, что заговорщики есть и среди часовых. Если б они ему так или иначе не потворствовали, он ничего не мог бы сделать.
Я послал за Рейборном и приказал ему обследовать все батареи — не найдется ли там чего. Затем чтение возобновилось:
«Новые указания окончательны и требуют, чтобы ММММ был ФФФФФ сегодня в три часа ночи. Двести человек прибудут маленькими партиями — поездом и другими способами — из разных мест и будут в назначенном месте в должное время. Сегодня я раздам условные знаки. Успех, по—видимому, обеспечен, хотя кое—что, вероятно, было замечено, так как караулы удвоены, а командиры прошлой ночью несколько раз обходили посты. В.В, прибывает с Юга сегодня и получит секретные приказы — другим способом. Вы все шестеро должны быть в 166 точно в два часа ночи. Там вы встретите Б. В., от которого получите подробные инструкции. Пароль прежний, только первый и последний слоги надо поменять местами. Помните ХХХХ. Не забывайте. Воспряньте духом: не успеет солнце взойти еще раз, как вы станете героями. Слава ваша будет вечна, вы впишете бессмертную страницу в книгу истории.
Аминь».
— Проклятие! — сказал Уэбб. — Ну и попали же мы в переделку, как я погляжу!
Я заметил, что, без сомнения, дело принимает серьезный оборот. Я сказал:
— Готовится отчаянное предприятие, это ясно. И назначено оно на сегодняшнюю ночь, это тоже ясно. Что это будет, верное — как это будет сделано, мы не знаем, это обозначено таинственными ММММ и ФФФФФ, но конечная цель, я полагаю, — внезапное нападение и захват форта. Теперь нам надо действовать быстро и энергично. Я думаю, что тайно наблюдать за Уиклоу уже нет смысла. Непременно надо узнать, и поскорее, где находится «сто шестьдесят шесть», чтобы мы могли захватить эту шапку в два часа ночи; и, конечно, самый быстрый способ добыть все сведения — это развязать мальчишке язык. Но прежде всего, — прежде, чем мы предпримем какой—либо решительный шаг, — я должен изложить факты военному министерству и получить полномочия.
Донесение было зашифровано для передачи телеграфом, я прочел его, одобрил и отправил.
Быстро закончив обсуждение этого письма, мы вскрыли второй конверт, который был выхвачен у хромого старика. В нем оказались два чистых листка писчей бумаги — и только! Для нас, сгоравших от нетерпения, это было точно ушат холодной воды. На минуту собственное поведение показалось нам таким же лишенным всякого смысла, как эти листки. Но через минуту растерянность прошла, потому что мы, разумеется, сейчас же подумали о «симпатических чернилах». Мы подержали бумагу возле огня, ожидая, что под влиянием тепла на ней обозначатся письмена; но ничего не появилось, кроме нескольких слабых черточек, по которым ничего нельзя было понять. Тогда мы позвали нашего врача и приказали проверить эту бумагу всеми известными ему способами, пока секрет ее не откроется, и доложить мне о содержании письма немедленно, как только его можно будет разобрать. Эта проклятая задержка донельзя нас раздосадовала: ведь мы были убеждены, что в письме содержатся важнейшие сведения о заговоре.
Тут появился сержант Рейберн, достал из кармана кусок бечевки длиною с фут, с тремя узелками на нем, и поднял его, чтобы лучше было видно.
— Вот, нашел в одной из пушек на берегу, — сказал он. — Я вынул дульные пробки из всех пушек и хорошенько проверил их внутри. Кроме этой бечевки, ни в одной пушке ничего не было.
Итак, итог обрывок бечевки был «условным знаком», с помощью которого Уиклоу сообщал, что приказы «Хозяина» попали по назначению. Я приказал немедленно посадить под арест всех часовых, сменившихся за последние двадцать четыре часа у этой пушки, и чтобы никто не смел вступать с ними в общение без моего ведома и согласия.
Пришла телеграмма от военного министра. В ней сообщалось:
«Приостановите действие Habeas corpus. Введите в городе военное положение. Произведите необходимые аресты. Действуйте быстро и энергично. Держите министерство в курсе событий».
Теперь мы могли приняться за дело. Я распорядился без шума задержать хромого старика и так же незаметно доставить его в форт; я приставил к нему стражу, запретив обращаться к нему и слушать его. Сперва он было разбушевался, но вскоре притих.
Затем поступило сообщение, что заметили, как Уиклоу передал что—то двум новобранцам; едва он отошел, их схватили и отвели в тюрьму. У каждого был найден клочок бумаги со следующей надписью карандашом:
Третий полет орла
Помни ХХХХ
166
В соответствии с инструкциями, я шифром телеграфировал министерству о ходе дела, а также описал вышеупомянутые бумажки. Наши сведения казались уже достаточно вескими, чтобы рискнуть сорвать с Уиклоу его маску, и я послал за ним. Я послал также за письмом, написанным симпатическими чернилами, и врач вернул мне его и сообщил, что оно до сих пор не поддавалось никаким испытаниям, но он знает еще другие способы, которые и применит, когда я сочту это нужным.
Вскоре вошел Уиклоу. Он выглядел несколько утомленным и озабоченным, но держался спокойно и непринужденно; если он что и подозревал, то ничем не выдал своей тревоги. Я выждал минуту, другую, затем сказал весело:
Мой мальчик, с чего это ты так часто навещаешь старую конюшню?
Он ответил просто и без всякого замешательства:
Право, я и сам не знаю, сэр, никаких для этого особых причин нет. Просто я люблю бывать один и хожу туда, чтобы развлечься.
Вот как, чтобы развлечься?
Да, сэр, — ответил он все так же просто и естественно.
И ты только для этого туда ходишь?
Да, сэр, — ответил он, и его большие кроткие глаза взглянули на меня с детским удивлением.
Ты в этом уверен?
Да, сэр, уверен.
Помолчав немного, я сказал:
Уиклоу, что это ты все время пишешь?
Я? Я не так уж много пишу, сэр.
Не много?
Нет, сэр. А, вы, наверно, говорите про те бумажки... Это я мараю просто для забавы.
И что ты делаешь с этими бумажками?
Ничего, сэр... просто бросаю.
И никогда никому их не посылаешь?
Нет, сэр.
Внезапно я резким движением протянул ему письмо, адресованное «полковнику». Он слегка вздрогнул, по тотчас овладел собой. Щеки его чуть порозовели.
Как же ты тогда послал эту бумажку?
Я не... Я ничего дурного по делал, сэр.
Ничего дурного! Ты выдал сведения о вооружении форта и считаешь, что в этом нет ничего дурного?
Он молчал, опустив голову.
Отвечай и перестань лгать. Кому предназначалось это письмо?
Тут он, казалось, немного встревожился, но быстро взял себя в руки и сказал очень серьезно и искренне:
Я скажу вам правду, сэр, всю правду. Письмо это никогда никому не предназначалось. Я написал его просто для забавы. Теперь я вижу, что это неправильная и глупая затея, но больше за мной никакой вины нет, сэр, даю вам честное слово.
Приятно слышать. Ведь писать такие письма опасно. Надеюсь, ты уверен, что написал только одно такое письмо?
Да, сэр, совершенно уверен.
Его наглость была просто поразительна. Он лгал с самым искренним выражением лица. Я выпадал мгновение, чтобы усмирить закипающий во мне гнев, затем сказал:
Послушай, Уиклоу, напряги—ка свою память и постарайся мне помочь, я хочу задать тебе два—три вопроса.
Я сделаю все, что смогу, сэр.
Тогда начнем вот с чего: кто такой «Хозяин»?
Невольно он бросил на нас быстрый испуганный взгляд. Но и только. Через секунду он уже был снова совершенно спокоен и ответил:
Я не знаю, сэр.
Не знаешь?
Не знаю.
Ты вполне уверен, что не знаешь?
Он изо всех сил старался выдержать мой взгляд, но не смог и медленно опустил голову. Он стоял молча и не шевелясь, только пальцы его нервно теребили пуговицу; на него жаль было смотреть, несмотря на всю низость его поступков. Немного погодя я нарушил молчание вопросом:
Что за люди в «Священном союзе»?
Он вздрогнул всем телом, невольно развел руками, — мне этот жест показался отчаянным немым призывом к состраданию, — но не вымолвил ни звука. Он стоял все так же потупившись. Мы не сводили с него глаз в ожидании ответа — и увидели, что по его щекам потекли крупные слезы. Но он молчал. Выждав еще немного, я сказал:
Отвечай, мои мальчик, ты должен сказать мне правду. Кто это — «Священный союз»?
Он продолжал молча плакать. Немного погодя я сказал, уже довольно резко:
Отвечай на вопрос.
Он постарался справиться с собой и, подняв на меня умоляющий взгляд, выдавил сквозь рыдания:
О, сжальтесь надо мной, сэр! Я не могу ответить, потому что я не знаю.
Что?!
Да, да, сэр, я говорю правду. Я в первый раз слышу о «Священном союзе». Честное слово, сэр.
Ах черт! Да ты взгляни, вот твое второе письмо — видишь слова: «Священный союз»? Что ты на это скажешь?
Он пристально посмотрел на меня глазами человека, тяжко и безвинно оскорбленного, и сказал с чувством:
Это какая—то жестокая шутка, сэр. И кто только мог сыграть ее со мною? Ведь я всегда стараюсь поступать хорошо и никогда никого не обижал. Кто—то подделал мой почерк, я ничего этого не писал. Я в первый раз вижу это письмо.
Ах ты бессовестный лжец! Ну, а на это что ты скажешь?
Тут я выхватил из кармана и показал ему письмо, написанное симпатическими чернилами.
Он побелел, как мертвец, слегка пошатнулся и уперся рукой о стенку, чтобы не упасть. Немного погодя он еле слышным голосом спросил:
Вы... прочли его?
Должно быть, наши лица выдали правду раньше, чем я успел открыть рот, чтобы солгать, потому что мужество вернулось к нему, я это ясно заметил по его глазам. Я ждал, что он ответит, по он продолжал молчать. Наконец я не выдержал:
Ну, что же ты скажешь? Какие сведения содержались в этом письме?
Он ответил о полным самообладанием:
Ничего, только одно: письма совершенно безвредны и невинны и никому не могут причинить зла.
Я почувствовал себя словно в тупике, ведь я не мог опровергнуть его утверждений. Я не знал, как продолжать. Но тут мне пришла в голову одна мысль, и я сказал:
Значит, ты ничего по знаешь ни о «Хозяине», ни о «Священном союзе», и не писал этого письма, и заявляешь, что это подделка?
— Да, cэp, конечно.
Я медленно вытащил бечевку с узелками и молча показал ему. Он равнодушно посмотрел на нее, а затем обратил ко мне вопрошающий взгляд. Терпенье мое готово было лопнуть. Однако я сдержался и сказал обычным тоном:
Уиклоу, ты это видишь?
Да, сэр.
Что это такое?
— По—видимому, кусок бечевки.
По—видимому? Это именно кусок бечевки. Ты ее узнаешь?
Нет, сэр, — ответил он как нельзя спокойнее.
Его хладнокровие было просто потрясающе! Я выждал несколько секунд, чтобы молчание еще более подчеркнуло всю значительность того, что я собирался сказать, затем встал, положил ему руку на плечо и с расстановкой произнес:
Бедный мальчик, ничто на свете тебе уже не поможет. Этот условный знак «Хозяину», эта бечевка с узелками, найденная в стволе пушки на берегу...
— В стволе?! Нет, нет, нет, не в стволе, а в трещине дульной пробки! Она должна была быть в трещине пробки! — И он упал на колени, ломая руки, а на запрокинутое лицо его жаль было смотреть, так оно побледнело и исказилось от ужаса.
Нет, она была внутри, в стволе.
Ох, это какая—то ошибка! Боже мой, я пропал!
Он вскочил и начал метаться туда и сюда, увертываясь от протянутых к нему рук и пытаясь выбраться из комнаты. Но это, конечно, было невозможно. Тогда он, горько рыдая, снова бросился на колени, обхватил мои ноги и, цепляясь за меня, принялся умолять:
О, сжальтесь надо мной! Будьте милосердны! Не выдавайте меня, они сразу меня убьют! Защитите, спасите меня. Я во всем признаюсь!
Не скоро удалось успокоить его, умерить его страхи, заставить хоть немного опомниться. Тогда я начал допрос; он покорно отвечал мне, опустив глаза и время от времени смахивая бегущие по щекам слезы.
Итак, в душе ты мятежник?
Да, сэр.
И шпион?
Да, сэр.
— И действовал по определенным указаниям, получаемым извне?
Да, сэр...
По доброй воле?
Да, сэр.
— Может быть, даже с удовольствием?
Да, сэр, бесполезно было бы это отрицать. Сердцем я южанин, Юг — моя родина, и все это я делал во имя нее.
Значит, все твои рассказы о том, что тебе пришлось вынести и как преследовали твою семью, — заранее придуманная ложь?
Мне... мне велели так говорить, сэр.
И ты решился предать и погубить тех, кто пожалел и приютил тебя? Понимаешь ли ты, как ты запутался и до чего низко пал, бедняга?
Ответом были только всхлипывания.
Ладно, оставим это. Перейдем к делу. Кто такой «полковник» и где он находится?
Оп начал горько плакать и попытался избежать ответа. Он заявил, что его убьют, если он это скажет. Я пригрозил посадить его в карцер и запереть там, если он не будет говорить. В то же время я обещал ему защиту от любых покушений на его жизнь, если он чистосердечно во всем признается. В ответ он только упрямо сжал губы и не слушал никаких моих уговоров. Тогда я повел его в камеру, один вид которой мгновенно отрезвил его. Он разразился плачем, мольбами и заявил, что расскажет все.
Я привел его обратно, и он назвал «полковника» и сообщил его приметы. Сказал, что живет «полковник» в главной городской гостинице и ходит в штатском. Мне пришлось опять пригрозить ему, чтобы он описал и назвал «Хозяина». Он сказал, что «Хозяина» мы найдем в доме номер 15 по Бонд—стрит в Нью—Йорке, — он живет там под именем Р. Ф. Гейлорда. Я телеграфировал имя и приметы начальнику столичной полиции и просил арестовать Гейлорда и держать под арестом, пока я за ним не пришлю.
Как видно, есть еще какие—то заговорщики вне форта, скорее всего в Нью—Лондоне, — сказал я. —Назови и опиши их.
Он назвал и описал трех мужчин и двух женщин; все они жили в главной городской гостинице. Я отдал распоряжение — их и «полковника» без лишнего шума арестовали и препроводили в форт.
Теперь я хочу знать все о трех твоих товарищах заговорщиках, которые находятся здесь, в форте
Он, по—видимому, хотел увильнуть от ответа при помощи какой—нибудь лжи, но я вытащил загадочные клочки бумаги, найденные у двоих из заговорщиков, и это оказало на него благотворное действие. Я сказал, что двое уже арестованы, и он должен указать третьего. Это его ужасно напугало, и он воскликнул:
О, пожалуйста, не выпытывайте, если я на него покажу, он убьет меня на месте!
Я сказал, что это чепуха, что кто—нибудь будет рядом, чтобы его защитить, а кроме того, людей соберут без оружии. Я приказал выстроить всех новобранцев; бедняга, дрожа, вышел и, стараясь сохранить самый безразличный вид, зашагал вдоль строя. Под конец он коротко сказал что—то одному из них, и не прошел дальше и пяти шагов, как тот был арестован.
Как только Уиклоу снова привели к нам, я приказал привести и тех троих. Сперва я вызвал одного из них и сказал:
Ну, Уиклоу, говорите одну только чистую правду. Кто этот человек и что вы о нем знаете?
Отступать было некуда, он перестал колебаться и, глядя в упор на того, о ком я спрашивал, без промедления выложил следующее:
Его настоящее имя Джордж Бристоу. Он из Нового Орлеана, два года назад был вторым помощником па. каботажном пакетботе «Капитолий». Отчаянный, никакого удержу не знает, дважды сидел за убийство: один раз раскроил череп матросу по имени Хайд, а другой — убил подсобного матроса, отказавшегося бросать лот, что, как известно, не входит в обязанности подсобных матросов. Он шпион, и полковник послал его сюда как шпиона. Он был третьим помощником на «Святом Николае», когда тот взорвался в пятьдесят восьмом году недалеко от Мемфиса, и его тогда чуть не линчевали, потому что он грабил убитых и раненых, когда их перевозили на берег на дощанике...
И так далее и тому подобное — вся биография была выложена полностью. Когда он кончил, я спросил вызванного:
Что вы можете на это сказать?
Не при вас будь сказано, сэр, он врет, как сам дьявол!
Я отослал его обратно в камеру и по очереди вызвал других. Тот же результат. Мальчик подробно описал жизнь каждого из них, ни разу не запнувшись ни в слове, ни в факте. Но от обоих негодяев я не добился ничего, кроме возмущенных утверждений, что все это ложь. Они ни в чем не сознались. Я отправил их обратно и вызвал одного за другим остальных заключенных. Уиклоу рассказал о них все — из какого города на Юге каждый приехал и мельчайшие подробности, касающиеся их участия в заговоре.
Но они все отрицали, и ни один ни в чем не сознался. Мужчины бесились от злости, женщины плакали. Послушать их — так все они были невинными приезжими с Запада и любили северян больше всего на свете. Я с возмущением засадил опять всю эту шайку и принялся снова допрашивать Уиклоу.
Где номер «сто шестьдесят шестой» и кто такой «Б. Б.»?
Но здесь он решил поставить предел своей откровенности. ни уговоры, ни угрозы не действовали. Время летело, необходимо было принять строгие меры. Я подвязал его за большие пальцы рук так, что он мог стоять только на цыпочках. Усиливающаяся боль исторгала у него пронзительные крики и вопли, слышать их было невыносимо. Но я твердо стоял на своем, и вскоре он выкрикнул:
Ох. пожалуйста, спустите меня, и я все скажу!
— Нет, сперва скажи, а тогда я тебя спущу.
Каждое мгновенье стоило ему теперь неимоверных страданий, так что ответ не заставил себя ждать.
Номер сто шестьдесят шестой — гостиница «Орел»!
Это был дрянной постоялый двор внизу у моря, посещавшийся простыми рабочими, грузчиками и еще менее почтенной публикой.
Я отвязал его, а затем потребовал назвать цель заговора.
Захватить форт сегодня ночью, — сказал он угрюмо, сквозь всхлипывания.
Все ли руководители заговорщиков у меня в руках?
Нет. Вы не захватили тех, кто должен собраться в сто шестьдесят шестом.
Что значит «помните ХХХХ»?
Ответа нет.
Каков пароль у тех, кто придет в номер сто шестьдесят шестой?
Ответа нет.
Что значат буквы: «ФФФФФ» и «ММММ»? Отвечай, а то за тебя примутся опять!
Этого я никогда не скажу! Лучше умереть. Делайте со мной что хотите!
Думай, что говоришь, Уиклоу. Это твое последнее слово?
Он ответил твердо, не дрогнувшим голосом:
Последнее. Я умру, но не открою этих тайн. И решение мое так же непоколебимо, как моя любовь к моей несчастной, оскорбленной родине, как моя ненависть ко всему, на что светит ваше Северное солнце.
Я снова подвесил его за пальцы. Когда боль стала невыносимой, сердце просто разрывалось от воплей несчастного, но мы ничего от него не добились. В ответ на все вопросы он кричал одно и то же:
— Я умру, но ничего не скажу!
Нам пришлось уступить. Мы убедились, что он действительно умрет, но не скажет. Его отвязали, увели в тюрьму и приставили строгую охрану.
Следующие несколько часов мы слали телеграмму за телеграммой в военное министерство и усиленно готовились к налету на номер 166.
В эту мрачную и тревожную ночь никто не знал покоя. Слухи о заговоре просочились, и весь гарнизон был настороже. Посты были утроены, и всякого, кто пытался войти или выйти из форта, останавливал часовой, беря его голову на мушку. Однако нам с Уэббом стало спокойнее: ведь заговор был почти обезглавлен, раз мы арестовали стольких руководителей.
Я решил прийти в номер 166 заблаговременно, захватить Б.Б., заткнуть ему рот кляпом и дождаться остальных. В четверть второго ночи я потихоньку выбрался из форта; меня сопровождали шестеро храбрых и дюжих кадровых солдат; мы захватили с собой и Уиклоу, связав ему руки за спином. Я сказал ему, что мы идем в номер 166, и если я обнаружу, что он снова наврал и сбил нас с толку, то он либо отведет нас, куда надо, либо получит по заслугам.
Осторожно мы подкрались к постоялому двору. Весь дом был погружен во мрак, только в маленьком баре горел свет. Я попробовал открыть входную дверь, она поддалась, мы тихо вошли, прикрыли ее за собой. Затем мы разулись, и я повел всех в бар. Там в кресле спал хозяин — немец. Я осторожно разбудил его и, предупредив, чтоб он не поднимал шуму, велел снять сапоги и идти впереди пас. Он повиновался безропотно, но явно был очень напуган. Я приказал ему вести нас в номер 166. Бесшумно, как кошки, мы поднялись на два или три лестничных пролета и пошли по длинному коридору к двери; через стекло в верхней ее части виднелся тусклый свет ночника. Хозяин в темноте тронул меня за руку и шепнул, что это номер 166. Я толкнул дверь — она была заперта изнутри. Я шепотом отдал приказ самому рослому из солдат, мы уперлись в дверь плечами и одним толчком сорвали ее с петель. Я уловил в постели очертания человеческой фигуры, увидел, как рука дернулась к свечке, огонек потух, мы очутились в непроглядной тьме. Одним огромным прыжком я очутился на кровати и придавил ее обитателя коленями. Мой пленник отчаянно сопротивлялся, но я схватил его левой рукой за горло, и это помогло моим коленям удержать его в постели. Я тотчас выхватил револьвер, взвел курок и приложил холодный ствол к его щеке.
— Ну—ка, посветите кто—нибудь! — сказал я. — Я его держу крепко.
Приказ был выполнен. Взметнулось пламя спички. Я взглянул на своего пленника и... провалиться мне на этом месте — это была молодая женщина!
Я отпустил се и слез с кровати, чувствуя себя последним дураком. Все мы оторопело уставились друг на друга. Мы словно лишились всякого соображения, до того ошеломила нас эта неожиданность. Молодая женщина заплакала и закрыла лицо простыней.
Хозяин кротко проговорил:
Моя дочь, она что—нибудь сделала недозволенное, nicht wahr?[12]*
Ваша дочь? Это ваша дочь?
Да, да, она моя дочь. Она только сегодня вечером приехала домой из Цинциннати, и она немножко нездорова.
Проклятье! Мальчишка снова наврал. Это никакой не сто шестьдесят шестой и не Б.Б.
Ну, Уиклоу, теперь ты нам покажешь, где настоящий номер сто шестьдесят шестой, не то... Эй! Где же мальчишка?
Удрал, ясное дело! Исчез бесследно. Положение было — хуже некуда. Я клял себя за свою глупость — надо было привязать его к кому—нибудь! Но что толку теперь каяться? Как быть дальше — вот вопрос. В конце концов, может быть, эта девушка и есть Б. Б. Правда, мне в это не верилось, но разве можно в таких случаях полагаться на свои чувства? Поэтому я все—таки поместил своих людей в свободной комнате напротив номера 166 и приказал хватать каждого, кто приблизится к комнате девушки; хозяина я оставил с ними под строгим надзором, впредь до будущих распоряжений. Затем я поспешил назад в форт — посмотреть, все ли там в порядке.
Да, все пока было в порядке. И осталось в порядке. Я не ложился всю ночь, чтобы быть наготове, но ничего не произошло. Я был несказанно рад, когда наконец рассвело и я смог телеграфировать министерству, что звездно—полосатый флаг продолжает развеваться над фортом Трамбул.
Огромная тяжесть свалилась с моей души. Но я, конечно, не ослабил ни бдительности, ни своих усилий раскрыть это дело до конца — слишком оно было серьезное. Я вызывал по одному своих пленников и часами изводил их, пытаясь заставить признаться, но напрасно. Они только скрежетали зубами, рвали на себе волосы и ни в чем не сознавались.
Около полудня поступили сведения об исчезнувшем мальчике: его видели в шесть часов утра на проселочной дороге, примерно в восьми милях от города, — он шел на запад. Я немедленно послал по его следам лейтенанта кавалерии в сопровождении рядового. Проехав миль двадцать, они увидели его. Он перелез через забор и устало плелся по размокшему полю, направляясь к большому старинному особняку, стоявшему на краю деревни. Они пересекли рощицу, сделали крюк и подъехали к дому с другой стороны, затем спешились и устремились в кухню. Там никого не было. Они проскользнули в следующую комнату — здесь тоже было пусто, дверь из этой комнаты в гостиную была открыта. Они уже хотели войти, как вдруг услышали тихий голос: кто—то молился. Они почтительно остановились, лейтенант заглянул в открытую дверь и увидел в углу, на коленях, старика и старуху. Старик читал молитву; и не успел он закончить, как отворилась наружная дверь и вошел Уиклоу. Старики бросились к нему и стали душить в объятиях.
— Наш мальчик! восклицали они. — Дорогой наш! Хвала господу! Нашелся пропавший! Он не умер, он жив!
Что же оказалось, сэр? Этот чертенок родился и вырос тут, в усадьбе, и сроду не уезжал от нее дальше чем на пять миль, пока две недели назад не забрел ко мне и не одурачил меня своими чувствительными россказнями! Святую правду вам говорю. Старик — образованный, почтенный, удалившийся на покой священник — оказался его отцом, а та старая дама была его матерью.
Еще два словечка насчет этого мальчишки и его подвигов. Выяснилось, что он жадно поглощал дешевые приключенческие романы и всякое сенсационное чтиво, какое печатают иные журналы, так что разные жуткие тайны и напыщенный героизм были как раз в его вкусе. Кроме того, он начитался газетных сообщений о том, как проникают к нам шпионы мятежников, об их зловещих целях, о двух или трех случаях, когда они и впрямь нам сильно навредили, и воображение его распалилось. Его закадычным приятелем в последние месяцы был юнец янки, болтун и враль, проплававший года два «кусочником» (иначе говоря — помощником судового эконома) на каком—то пакетботе, курсировавшем между Новым Орлеаном и пристанями на две или три сотни миль вверх по Миссисипи, — отсюда та легкость, с которой он сыпал разными названиями и подробностями, относящимися к тем местам. Я же провел в тех краях всего два или три месяца еще до воины и знал ровно столько, чтобы попасться на удочку, тогда как уроженец Луизианы поймал бы его на каком—нибудь вранье в первые же четверть часа. А знаете, почему он заявил, что скорее умрет, чем выдаст некоторые свои заговорщицкие тайны? Да просто потому, что он не мог выдать их, ведь это была сплошная бессмыслица, он сочинял как придется и что придется, а потому, захваченный врасплох, сам не знал, как объяснить свои выдумки. Так, например, он не мог выдать тайну письма, написанного «симпатическими чернилами», по той простой причине, что никакой тайны и не было, — это были просто листки чистой бумаги. Он ничего не закладывал в пушку и даже не собирался закладывать; все его письма были адресованы вымышленным лицам, и когда он прятал очередное письмо в конюшие, то сам же забирал предыдущее; поэтому он ничего не знал о бечевке с узелками, пока я не показал ее ему; но, едва увидев ее, он тотчас дал волю своему воображению и разыграл несколько романтических сцен. Мистера Гейлорда он выдумал, на Бонд—стрит не было тогда дома под номером 15, его снесли тремя месяцами раньше. Он выдумал «полковника», он выдумал все, что так бойко наговорил на очной ставке с несчастными, арестованными мною; он выдумал Б. Б.; можно сказать, что и номер 166 был чистейшей выдумкой: он не знал, пока мы не явились в гостиницу «Орел», есть ли там комната под таким номером. Он готов был в любую минуту выдумать кого угодно и что угодно. Когда я спросил о шпионах извне, он, не мешкая, описал мне совершенно чужих людей, которых видел в гостинице и чьи имена ему случайно довелось услышать. Да, эти несколько богатых событиями дней он прожил в чудесном, таинственном, романтическом мире; и я думаю, что мир этот был для нею вполне реальным и он всей душой упивался происходящим.
Но нам он принес немало хлопот и бездну унижений. Ведь по его вине человек двадцать были арестованы и сидели в тюрьме форта, с часовыми у дверей. Большинство заключенных были солдатами и вообще подначальными людьми, перед ними я мог не извиняться; но были тут и почтенные граждане со всех концов страны, и никакие извинения не могли их удовлетворить. Они просто кипели от ярости и задали нам немало хлопот. А две арестованные дамы — одна из них оказалась женой конгрессмена из Огайо, другая— сестрой епископа с Запада — излили на меня столько презрения, насмешек и гневных слез, что я их, кажется, до самой смерти не забуду. Старый хромой господин в защитных очках оказался директором колледжа из Филадельфии, и приехал он на похороны племянника. Разумеется, он прежде никогда в жизни не видел этого мальчишку Уиклоу! И вот он не только пропустил похороны, не только попал в тюрьму как шпион мятежников — Уиклоу вдобавок хладнокровно заявил, что это фальшивомонетчик, торговец неграми, конокрад и поджигатель из гнезда мошенников в Гальвестоне, пользующегося самой дурной славой. От этого удара бедный старик, кажется, так и не оправился.
А военное министерство! Но, видит бог, это я предпочитаю обойти молчанием!
Примечание. Я показал свою рукопись майору, и он сказал:
— Вы плохо знакомы с военным делом и допустили некоторые незначительные ошибки. Но, поскольку они сами по себе довольно живописны, пусть остаются — у людей военных они вызовут улыбку, а остальные читатели их просто по заметят. Вы уловили главное в этой истории и довольно точно описали события.— М. Т.