В последнем номере «Индепендент» преподобный Толмедж из Бруклина следующим образом высказывается на тему о запахах:
«У меня есть приятель, добрый христианин; если он сидит в церкви на передней скамье, а в заднюю дверь войдет в это время рабочий, он его сразу учует. Ставить в упрек моему приятелю остроту обоняния не более разумно, нежели пороть пойнтера за то, что нюх у него острее, чем у безмозглого дворового пса. Если бы все церкви стали общедоступными и люди заурядные полностью смешались с незаурядными, то половина христианского мира постоянно страдала бы тошнотой. А если вы намерены подобным образом убить церковь дурными запахами, я не желаю иметь никакого касательства к вашей проповеди евангелия».
У нас есть основания предполагать, что и рабочие люди будут в раю; да еще изрядное число негров, эскимосов, уроженцев Огненной Земли, арабов, несколько индейцев, а возможно — даже испанцы и португальцы. Бог на все способен. Все эти люди будут рядом с нами в раю. Но — увы! — приобретая их общество, мы потеряем общество доктора Толмеджа. А это значит, что мы теряем того, кто мог бы придать небесам больше подлинной «светскости», нежели любой другой смертный, каким только способен пожертвовать Бруклин. И вообще, чем будет вечная радость без доктора? Да, конечно — блаженство, это мы и так отлично знаем, но будет ли оно distingue[16]*, будет ли оно recherche[16] без него? Св. Матфея босиком, св. Иеремию с непокрытой головой, в грубом балахоне до пят, св. Себастьяна почти нагого — их—то мы увидим и насладимся этим зрелищем; но не будет ли нам недоставать фрака и лайковых перчаток, и не отвернемся ли мы с чувством горького сожаления, и не скажем ли гостям с Востока: «Это все так, но вам бы хоть краешком глаза взглянуть на Толмеджа из Бруклина!..» Боюсь, что в лучшем мире с нами не будет и «доброго христианина», приятеля мистера Толмеджа. В самом деле, случись ему сидеть осененному славой престола божия, а ключарю впустить в это время, скажем, Бенджамина Франклина или еще какого—нибудь труженика, этот «приятель» со своими блистательными природными способностями (которые безмерно умножатся благодаря освобождению от оков плоти) учует его с первой же понюшки, немедленно возьмет свою шляпу и откланяется.
По всем внешним признакам преподобный Толмедж сделан из того же теста, что и его ранние предшественники на поприще пастырского служения; и все же сразу чувствуется, что должно быть некое различие между ним и первыми учениками Спасителя. Быть может, дело в том, что ныне, в девятнадцатом веке, доктор Толмедж обладает преимуществами, которых Павел, Петр и другие не имели и не могли иметь. Им не хватало лоска, хороших манер и чувства исключительности, а это волей—неволей бросается в глаза. Они исцеляли самых жалких нищих и ежедневно общались с людьми, от которых разило невыносимо. Если бы предмет настоящих заметок оказался избранным в числе первых — одним из двенадцати апостолов, он бы не пожелал присоединиться к остальным, потому что не в силах был бы вынести запаха рыбы, исходящего от некоторых его товарищей, что явились с берегов моря Галилейского. Он бы сложил с себя полномочия, прибегнув почти к тем же выражениям, какие употреблены в выдержке, приведенной выше. «Учитель, — сказал бы им, если ты намерен подобным образом убить церковь дурными запахами, Я не желаю иметь никакого касательства к проповеди евангелия». Он — ученик, и заблаговременно предупреждает своего учителя; вся беда в том, что он делает это в девятнадцатом веке, а не в первом.
Интересно, есть ли в церкви мистера Толмеджа хор? А если есть, то случается ли ему когда—нибудь опускаться настолько, чтобы петь гимн, так грубо напоминающий о работниках и ремесленниках:
О ты, сын плотника! Прими
Moй малый, скромный труд.
И еще: возможно ли, чтобы за неполные два десятка веков христианский характер от величественного героизма, презиравшего даже костер, крест и топор, пришел к столь жалкой изнеженности, что он склоняется и никнет перед неприятным запахом? Мы не можем этому поверить, вопреки примеру достопочтенного доктора и его приятеля.