Создан человек Богом не для земли, а для неба… Путь один – дороги разные.
Желанной пришла я в мир или с проклятием, я не знаю, но когда я увидела свет, моя мать навсегда закрыла глаза, в тот же год умер отец. Взятая на воспитание родной теткой, я и ее никогда не видала. А когда я начала понимать, слышу, моя тетка давно померла, а дядя женился на другой.
– И эта, – говорят, – тебе не тетка!
Чувства мои были остры, робкая, поняла я, что я несчастна.
Я ее матерью называла, а боялась взглянуть на нее. И ничем не могла угодить ей, и постоянно она дяде на меня наговаривала невинно. А он, как зверь, набрасывался на меня.
Мне было девять лет. От родных я не слыхала ни одного человеческого слова, ни одного взгляда. Жизнь моя проходила на кухне, меня заставляли все делать, там и обедала. Но мне кусок не шел в горло. Слезы и плач беспрестанный:
– Откуда взята я?
Простые люди жалели меня, уговаривали потерпеть. И, глядя на меня, сами плакали. Но чем могли они мне помочь?
Когда случалось, в дом приезжали гости, меня с кухни брали в парадные комнаты, меня умывали и наряжали, и нарядную, чистую, выводили к гостям. В те часы я забывалась, я отдыхала от этого постоянного ненавистного взгляда, и вдруг, вспоминая, что все это так и скоро пройдет и опять меня прогонят на кухню, я терялась от страха. Разъезжались гости и начиналось: на мне вымещали за мой тихий час – придирались к каждому слову и били, били плетью, чем попало, потом запирали в холодное место. И чего только ни выдумывали на меня, чем только ни изводили! Все терпела. И, затаив в себе горечь, как потерянная, спрашивала:
– Откуда взята я?
Пусть сам Бог знает, что тогда я чувствовала.
И однажды после жестокой расправы, когда я очнулась от побоев, я поняла и надорванным, униженным сердцем моим сказала себе, что одного мне ждать и одного желаю – смерти.
Мне было двенадцать лет.
Или сила Божья не оставляла меня? Это она и внушила мне бежать из дому без оглядки. Тихонько пробралась я из кухни за ворота, а там на дорогу и ушла. Я бросилась в лес, – людей боялась.
Солнце зашло, стала заря изгасать, и канул последний страх. Кого мне бояться! Благодарила я Бога, что темно, и меня не найдут, легла под орешенью и крепко заснула.
Заполночь вдруг просыпаюсь. Я проснулась от шума: надо мной буря, вихорь колеблет деревья, крик и свист. Боясь шевельнуться, пролежала я до рассвета. И когда стало видно, я поднялась.
За долгую ночь я вся измерзла, дрожь меня била, и душа унывала: снова вспомнила дом и страшно мне стало искать дороги.
Без дороги я шла, забрела в самую чащу.
Усталость и голод одолевали меня. Я рвала листья и ими питалась. Мучила жажда, клей вязал зубы, а попадались болота: вода была желта, кисла и солона. Но другого где найти? – и я пила болотную воду.
Так началось мое скитание, так ходила я по лесу лето до холодов.
Случалось слышать голоса, но людей я не видела.
Я боялась людей, и нашла у зверей дружбу. Сижу я раз под деревом и плачу неутешно, – в первые-то дни как было трудно! – и вдруг шум и треск по лесу. Подымаю глаза – звери. Волки меня окружили. Смотрю на них, читаю молитву, думаю, погибну – съедят. Тот лапой, как человек, притрагивается ко мне, другой, сидя, хвостом машет, третий зубы выскаливает. И показалось мне тогда, что и конца не будет. И вот они стали и пошли прочь – они ничего мне не сделали.
С тех пор я часто встречалась со зверями. Или сердце у них жалостливее и чувство желаннее? Я зверей не боялась.
Босая, в драном платье бродила я по лесу. Никто меня не трогал, и голодом я не томилась, как дома. Или Бог питал меня? Я находила сладкую траву и листья. Болотная вода меня изнуряла, но другой где было взять? И я считала себя счастливой.
Твердую надежду положила я на Бога. Я поручила себя Матери Божьей: как ей угодно, пусть так и будет.
И вот однажды молюсь я под деревом, – холода уж пошли, трудно стало без крова, – стою и молюсь, и вижу такая, как я, моя сверстница, – взяла меня за руку.
– Пойдем, – говорит, – Нюта, больше тебе тут не быть.
Запыхавшись, быстро, как мое быстрое сердце, за руку шли мы. И вышли на дорогу, – я этой дороги никогда не видала. Тут моя спутница куда-то исчезла.
Смотрю, нет нигде. Покликала, – нету! И куда она делась, – не пойму, не придумаю.
Вечерело. Я одна шла по дороге. И привела меня дорога на поле, а там люди. Оторопела я, да пересилила страх, и подошла.
Верно, странный был вид у меня – я боюсь, а они меня испугались! Я попросила воды напиться, а они ровно и не понимают меня: испугались! Перекрестилась я.
Ну, они и напоили меня, перестали бояться.
А когда пришло время идти им с поля домой, они меня не покинули.
Господи! Я словно из мертвых воскресла! Так истосковалось сердце мое.
С поля привели меня в дом, тут меня и приютили.
Новая моя жизнь началась у чужих. Добрые люди оказались мои покровители – старик да старуха Рубцовы. Участливо они приняли меня, наряжали и смотрели за мной. Я была привязчива и скоро полюбила их. Уж думала, вновь родилась я, и все повторяла – как я счастлива!
Счастливая, я и представить себе не могла, где я. Мне казалось, я зашла на край света и родные меня никогда не отыщут: на краю света стоял дом Рубцовых, в доме жили старик со старухой да я с ними – и какая счастливая!
И с какою злою горечью пришлось убедиться, что я ошиблась.
В дом к старикам наезжали замужние дочери с мужьями и сын женатый, а жили они в том самом городе – ведь близкого как! – где стоял полк моего дяди. Понемногу все они у меня выпытали и дали знать в полк к дяде.
И вот как-то в будний день совсем неожиданно приехали гости. Я заглянула в окно и в глазах почернело: все знакомые мне, я их встречала там еще, в доме родных, когда из кухни наряженную приводили меня в парадные комнаты, – все из дядиного полку офицеры. И уж я не помню, что со мной было.
Знаю, много со мной было хлопот. Как родные, ухаживали за мной старики, жалели, все уговаривали, успокаивали: они никогда не выдадут меня дяде. Поверила и будто бы легче стало, – на время я успокоилась.
На Пасху приехал ротмистр, его я тоже видала у нас в доме. Должно быть, старики его предупредили: он особенно был со мною ласков, сам первый подошел ко мне, стал успокаивать, просил, чтобы я ему верила, не боялась.
Я и ему поверила. И не боялась. Я только об одном просила, чтобы ничего не говорил дяде.
Дядя все знал. И кто это ему рассказывал? Ротмистр? Ротмистр часто наезжал к нам и был со мной особенно ласков. Дядя все знал. Я слышала, что мое бегство очень его огорчало, он даже плакал. Не знаю только, с чего? Не обо мне же? Был он хитрый человек и, пожалуй, не я, не моя судьба, а мое наследство занимало его.
И вот узнаю, что заболел дядя. Ротмистр сообщил о его болезни и передал мне письмо, и на этот раз много рассказывал о нем. Дядя просил меня вернуться.
Ну, а как я могла вернуться!
И я решила, все ему сама напишу.
Я просила его не трогать мою душу, и пускай пользуется всем моим наследством, мне ничего не надо, только бы навсегда оставил меня, и не называл меня родной, просто забыл бы имя мое, и давала слово ничего дурного не говорить о нем, просила простить и сама его прощала.
Ротмистр повез мое письмо. А я от тревоги едва на ногах держалась. Я еще больше стала бояться попасться в руки. И не могла уйти от мысли, что это будет, как сам он сюда приедет. Ведь он всякую минуту мог приехать и силой заставить меня вернуться.
Отчаянно проходили дни. Тревога и слезы. Заслышу колокольчик, так и замрет сердце. И один Бог знает, до чего бы дошло. Всеми силами я старалась скрыть от глаз тревогу мою, но это не всегда удавалось!
Гостила в доме у стариков моих помещица одна – вдова Лихарева, не знаю, родственница их или знакомая, не разбиралась я тогда, не до того было. Только заметила я, что Александра Петровна как-то все смотрит на меня, и особенно, когда останусь наедине с ней. И скоро поняла я, что она все понимает.
Как-то Александра Петровна тихо сказала, лаская меня:
– Нюта, поедем ко мне!
Господи! Я подняла глаза, слов не было. Я готова была, куда угодно.
– Но чтобы никто не знал об этом, Нюта!
И она велела приготовить для меня экипаж – она его отправит со мной домой, а сама, переночевав, в другом поедет! – назначила, куда еще с вечера ехать дожидаться и подкупила горничную провести меня ночью тихонько через сад в назначенное место.
Вечером совсем случайно съехались гости. Меня все выдавало, только кому догадаться? И было так, как бывает в канун. Я чувствовала, что всем нравлюсь. И особенно мои старики – они были так ласковы со мной и отчего-то грустны. Чуяли? И минутами мне так не хотелось расставаться, так бы, кажется, до смерти и прожила в их доме: за два-то года я привязалась, и они меня полюбили. И только одно выводило меня из моей нерешительности и очень важное: старики мои сами боялись дядю, я это чувствовала.
Когда разъехались гости, я простилась и пошла в свою комнату. Как всегда, я разделась и легла, ну, как всегда, и скоро заснула.
И вот словно толкнул меня кто: в мою комнату вошла Александра Петровна, и тихонько поцеловала меня.
– Вставай, Нюта, тебя ждут! – и сейчас же вышла из комнаты.
Я заспешила, принялась одеваться. И вдруг горечь закипела на сердце, и я горько заплакала: расставаться не хочется! Но вспомнив, что я совсем беззащитна, оправилась.
Ведь я ничего не знала, и куда меня повезут, я не знала.
Горничная повела меня садом, – там, за сажалкой, нас поджидал экипаж.
Уже заря занялась. Ну, прощайте! И какие-то горькие думы, заревые утренние, обожгли мое сердце несмышленое и перепуганное. Дорога меня баюкала, убаюкала – по-детски помирилась я и спала, как убитая.
Когда я проснулась, мы въезжали во двор усадьбы. Я была не одна, со мной ехала Саша, горничная Александры Петровны. Очень радушно приняли нас в доме, мы и обедали, и чай пили. Барышни-хозяйки ухаживали за мной и все мне делали. После чаю, вижу, лошадей закладывают. Мешкать нечего. Надавали нам пирогов в дорогу, яблок, много всего, за ворота проводили – и с Богом!
Саша веселая, все-то смешила меня, и я, глядя на нее, рассмеялась: ведь я была в безопасности, чего же не смеяться!
К вечеру остановились мы у священника. Батюшка знал о нас и встретил как знакомых. Тут нам пришлось долго ждать. И на меня опять напал страх: что со мной будет? Тихонько я стала молиться. Как там, в лесу, я молилась, – поручала себя Матери Божьей: пусть будет воля ее надо мной.
Лишь поздним вечером приехала Александра Петровна. Ну, как родную мать я встретила ее, и она беспрестанно целовала меня.
Перебыв ночь, с рассветом мы тронулись в путь. И не заметили, как день прошел. Веселой дорогой к вечеру приехали к Лихаревым. У ворот встретил нас сын Александры Петровны.
– Я тебе, Ваня, невесту привезла! – сказала Александра Петровна сыну.
А у меня дух захватило: как увидела я красный офицерский воротник, и почему-то решила, что опять в западню попала. И, должно быть, сильно испугалась. Не помню, что было, а когда я пришла в себя, оказывается, уж за доктором послали. Я рассказала все по правде. Надо мной смеялись, – Иван Александрович служил в другом полку и мало чего знал о моем дяде.
Так началась моя жизнь опять у чужих в новом доме. Сама я ничего о себе не рассказывала. Но Александра Петровна и без меня знала. Необыкновенной внимательностью окружила меня. А когда я свыклась, Александра Петровна стала уговаривать меня выйти замуж за ее сына. А я слышать ничего не хотела. Конечно, поживи я у них подольше, со временем, возможно, и вышла бы замуж.
Три месяца прошло моей новой жизни. В главном своем я была совсем спокойна – никакие страхи больше не тревожили меня, и только это сватовство смутило.
Случай переменил мою жизнь.
К Лихаревым приехала богатая их родственница, Рыкова. С первого же дня очень я ей понравилась, и она меня просто не отпускала от себя. И меня приманивала к ней ее ласковость. Или так: у родных меня крепко ударило, и вот на всякое тихое слово я шла теперь к чужим открыто и доверчиво.
Александра Петровна скоро заметила, как доверчиво смотрю я на эту ее родственницу, на Татьяну Карповну, и стала просить ее уговорить меня выйти замуж, да и сам Иван Александрович, я слышала, просил ее повлиять на меня. Татьяна Карповна дала им слово, но с тем, чтобы меня отпустили к ней.
Они согласились.
И вот опять – опять мне дорога.
Не жалуюсь, мне было хорошо у Лихаревых, но что-то втайне меня отзывало из их дома, и я легко приняла весть об отъезде.
А когда прощались, как мы все плакали: и я, и Александра Петровна, и Иван Александрович.
У новой покровительницы моей не было детей. В день нашего приезда Татьяна Карповна рассказала мужу, как встретила меня у Лихаревых и полюбила с первого взгляда.
– Пусть будет нашей дочерью!
И вправду, я жила в богатом их рыковском доме, как родная дочь.
От навязчивых страхов моих я почти освободилась да так бы и забыла про старое, и вот опять все всколыхнулось.
Как когда-то у Рубцовых, неожиданно подъехали к дому гости – все военные. Я случайно увидела из окна и все вспомнила, все те свои дни, в родном доме, где меня мучили. К счастью, я была одна в комнате, и когда позвали меня, я уже оправилась. И все-таки выйти к гостям я не могла: мне страшно было подумать, что обо мне станет известно моему дяде и опять начнется. Я так и сказала.
Ответ мой немало удивил Татьяну Карповну. Она передала гостям, назвала мое имя, и оказалось, что многие из них, бывая у нас, знали меня совсем ребенком, и очень любопытствовали посмотреть на меня. Татьяна Карповна тайно им показала меня, и они рассказали ей, кто я такая.
Евгений Германович, муж Татьяны Карповны, очень был растроган моей долей, и вскоре, как я после узнала, познакомился с моим дядей и достал от него мои документы.
Меня же он успокоил: он никому не позволит меня тронуть.
Я поверила. Я поняла тогда, какое значение даже для моего дяди имели мои богатые покровители.
Гости часто наезжали к нам и особенно часто офицеры из полка моего дяди, и приезд их уж мало волновал меня: для меня стало ясно, что нахожусь под крепкой защитой. О дяде не было речи. Потом вдруг перестали бывать: их полк перевели в другой город. И стало в доме совсем уж тихо. А потом слышу, дядя мой помер.
Когда я узнала о его смерти, я пришла, и сама не знаю, в исступление. Горела вся. Как благодарила я Бога, что нет у меня родства на земле и никто больше никогда уж не тронет меня. Верила, покинутую, меня сам Бог принял, я верила, беззащитной, Он послал мне ангела-хранителя на всю мою жизнь. И в слезах безудержных – благодарных и горьких – поручала я себя Матери Божьей, клялась ей без ее воли не располагать собой – и что бы ни случилось, воля ее. И неустанно благодарила, что услышал Бог молитву: просила, и вот стало – я свободна, я одна во всем мире.
Но уж и тогда, чувствуя, только смутно, бессчастье свое и мечтая о какой-то жизни, не похожей на ту, что видела близко, о какой-то праздничной страде жизни, вся открытая к страстям, молилась:
– Господи, дай претерпеть, Господи, все претерплю!
Мне исполнилось шестнадцать лет.
Забыли ли покровители мои о слове – уговорить меня выйти замуж за Лихарева, либо у Лихаревых за этот мой рыковский год случилось что, сама я никогда не заговаривала, и от Рыковых все меньше слышала о них, а потом и совсем перестали упоминать.
У Рыковых меня любили, – спокойно, хорошо мне было на этом новом месте, только очень скучно одной.
И чтобы как-нибудь развлечься, стала я заводить знакомства с соседями.
Как-то гостила я у Щупаков, соседей Рыковых. Семья большая – много подруг. С подругами не скучно, и не заметила, как прошло время, и уж пора было мне домой уезжать, а страсть не хотелось: дома одной скучно, да и еще что-то, сама не знаю. Вот все и думаю, как бы так задержаться, не ехать, – Богу молюсь, чтобы случилось какое препятствие: задержаться.
А там, вот грех какой, и случилось – случился большой пожар: все село выгорело, дом сгорел, и только уцелела церковь.
Куда же мне было возвращаться?
Я и осталась у Щупаков, и время пошло еще веселее. Постоянно гости, вечера, – весело. Я знала, что многим я нравлюсь, и мне было приятно, что я нравлюсь, и за мной ухаживали. Особенно их дядя, Виктор Михайлович, уж не молодой, я видела, он во мне души не чает. В шутку, так, я дала ему слово. А по правде-то ни за кого не собиралась, за него и подавно – ведь он мне в деды годится! Конечно, в шутку: пусть будет, – вот смешно-то! – я его невеста, он мой жених. Много потешилась. А вышло-то совсем не так, совсем не до шуток.
Пока-то я развлекалась, да пока что, а у старших тайно от меня свое делалось, сделано было мне приданое, заново отделан дом. И к концу лета все было готово к свадьбе, оставалось одно – объявить нас женихом и невестой. Вот тебе и шутки!
И, наконец, назначен был вечер у Виктора Михайловича – жениха-то моего. Все наше семейство: и старые Щупаки, и молодые, подруги мои, – принялись за сборы. Я отказалась. Я сообразила, – еще бы! – но уж было поздно. И невозможно. Как! мне – не ехать? Да ведь для меня же и эти сборы, и этот торжественный вечер, нет, невозможно.
Гостей собралось, как на Пасху. И чего только не было наготовлено для торжества! Но это меня не занимало. Одна была мысль, что я сделала и совсем не подумала, не подумавши, сделала. Я все винила себя, и не знала как выпутаться. А на меня смотрели – каждый смотрел, как на невесту. И если про это громко не говорилось пока, все равно, что говорилось. И было мне: сквозь землю провалиться – одно спасение.
И на следующий день торжество продолжалось. И опять я – невеста, я – все. Мне показывали всякие хозяйственные вещи – ловили мой взгляд. Я хорошо понимала, что все это для меня собрано и без меня ничего не было бы. Мне показывали комнаты, и в заключение повели в нашу будущую спальню. Я больше не могла, я попросилась домой.
С каким тяжелым чувством вырвалась я на свободу, какие темные думы задавили мои свободные мысли. Во всем я себя винила.
Сказать прямо, что не хочу и не пойду замуж, на это я не решалась. Я не хотела выходить замуж, вся душа моя была против, а что-то такое останавливало меня решить так бесповоротно. А жениха моего Виктора Михайловича я просто стала бояться: тот мой прежний страх перед дядей проснулся во мне, и было так, словно дядя мой – их дядя Виктор Михайлович, жених мой – поднялся из гроба.
И вот я вспомнила… Я написала две записки – два жеребья: «идти» и «не-идти». Заворачивая записки, говорила к образу Божьей Матери:
– Тебе поручаю судьбу мою, скажи! Что скажешь, то и исполню.
С вечера положила я записки за икону. А наутро, помолившись, вынула. И сказано было:
– Не ходи.
Так и вышло: «не идти».
Словно с сердца камень – стало мне ясно и было уверенно, не должна я идти. Только за одним стало: как отказаться? Тут осенило меня: отпрошусь на богомолье в пустынь! И сказала, что хочу поговеть.
Поверили. Ведь это так похоже: я готовилась к новой жизни – решала свою судьбу! И меня отпустили.
Всем домом провожали меня Щупаки, и он тут был, их дядя, Виктор Михайлович, жених мой. С горьким чувством я прощалась: никто из них ничего мне дурного не сделал, а я с ними так – не так сделала.
– Через неделю лошадей пришлите! – обернулась я в последний раз, а в сердце говорила: – прощайте, никогда не вернусь!
В Глинской пустыни я остановилась в гостинице.
Нашлись знакомые монахи, – я видала их у Щупаков, приезжали на праздник со святом, – они меня и устроили. Лошадей я отпустила, сказала, что приехала поговеть.
Много было приезжих, попадались и дальние: всех привлекала Глинская пустынь, хотелось повидать и получить совет от строителя пустыни о. Филарета, – о праведной жизни старца шла молва по всей России.
И на другой день я его увидела. Не думала, старец сам зашел ко мне. И я рассказала ему всю мою странную жизнь до последнего дня и о сватовстве моем, все без утайки.
– Я так уверена, – сказала я, – не угодно это Матери Божьей.
Старец ласково смотрел на меня.
– Я решила идти в монастырь.
И увидела, как переменился старец, и не могла понять, отчего такая скорбь на лице его. Уж подумала: «Не наговорила ли я чего лишнего, или я говорила не так?»
Вдруг старец поднялся.
– Путь твой благой, но прискорбен, – пусть Бог управляет тобой, положись на него!
И когда я осталась одна, в вечерних сумерках невечерний свет осенил меня. Хотелось плакать мне не от страха, не от горечи, не от обиды, как плакала я, а от какой-то горькой радости, переполнившей мне сердце.
В монастыре звонили ко всенощной.
И вот без стуку, или не слышала, вошли ко мне в мою комнату три сверстницы. Присели ко мне и знакомое что-то рассказывали о бессчастной судьбе своей.
– Мы решили идти в монастырь!
– Возьмите и меня с собой! – обрадовалась я.
– Пойдем, ты нам будешь сестра.
В монастыре звонили ко всенощной.
И после всенощной четверо нас неразлучно – мы перебрались в одну комнату, – всю ночь друг с другом, друг другу за ночь все поверили. И до зари загадывали, как будем странствовать вместе, в монастырь поступим, какой подвиг возьмем на себя.
Отстояли раннюю обедню, а после молебна – в путь.
«Путь твой благой, но прискорбен!»
Я это на всю жизнь запомнила до последних дней.
Невесело начался путь. С первого дня разболелась: ноги у меня отекли, – не могу идти. Чего только ни делали сестры, – ничего не помогает. И пришлось нам расстаться: они дальше пошли, а меня приняла попадья вдовая. Так и расстались.
С неделю пролежала я у попадьи и вылежалась, – дело пошло на поправку. Добрая женщина эта попадья не захотела с меня брать, и я решила еще остаться у нее, думаю, как-нибудь отблагодарю ее трудами. Я умела шить и дочерям ее сшила, кому что понадобилось. И все остались довольны.
И одна вышла я в путь.
«Путь твой благой, но прискорбен» – вспоминались слова старца.
Вышла я на большую дорогу, посматриваю: боялась, как бы назад не вернуться. Так и шла. И вижу, впереди странники – и все женщины. Обрадовалась я, догнала.
– Куда Бог ведет?
– В Киев, на богомолье.
– И мне туда!
Обрадовалась я и с ними пошла. «Вот, – думаю, – Бог-то послал!»
И сначала все ничего, потом замечаю: смотрят они на меня – нехорошо. Недоброе что-то. Попробовала отстать, да они-то уж не хотят оставить меня: присяду отдохнуть, остановятся, ждут – ни на шаг без меня. Вот переглянулись друг с другом и вперед меня пропустили. Нет, все неспроста.
На мое счастье, едут порожнем почтовые. Я к ямщику.
– Ради Бога, – кричу ямщику, – спаси меня, возьми с собой!
Остановился ямщик.
– Заплачу, – говорю ему, – подвези!
Ямщик меня взял, только куда же везти?
– Да вези, – говорю, – к священнику.
– К какому?
– Куда ближе, мне все равно.
А ближе было к той, к моей попадье вдовой.
И опять я на старое место попала.
А на следующий день узнаю: этих странниц-то, спутниц моих, в город привели связанных. Говорили, что товарку свою зарезали – заметили их, когда уже мертвую в лес волокли закапывать, тут и захватили.
Очень я встревожилась. Этот случай с зарезанной не выходил из памяти. И ни за что бы, кажется, одна не вышла из дому. Прошел день, другой. Добрые люди успокаивали меня. Раздумалась и опять решила: пойду, что Бог даст! И пошла.
«Путь твой благой, но прискорбен» – вспоминались слова старца.
И одна все шла. Бог миловал, не видала обиды. Встречали меня приветливо, кормили и поили меня. И было мне вольно, и мир весь со мною был.
Так я шла с неделю, Бога благодарила.
Иду и не нарадуюсь – как хорошо в Божьем мире! – а уж вечер, пора и о ночлеге подумать. А возвращаются, вижу, с поля работники. Поравнялись.
– Куда идешь?
– К святым местам, – говорю.
– Иди к нам, переночуешь.
Поблагодарила я. Думаю: «Добрые люди – и не прошусь, а сами, зовут!» И пошла с ними.
И привели они меня в дом: хороший дом, – богатые, видно. Сели ужинать и меня накормили.
«Вот, – думаю, – отдохну-то, добрые люди!»
Уж дремлется, а хозяева все сидят, из-за стола не выходят. И вижу, в горницу народ набирается, и набралась полна горница. Вдруг поднялась хозяйка, притушила свет, – чуть огонек.
– Идите, – говорит, – девки, в клеть, возьмите и странницу! Слава Богу, наконец-то! Едва различаю, так меня сон морит. Каморка тесная, темная. Постели уж постланы. Скоро все
улеглись. Не раздеваясь, повалилась и я. А сон и прошел. Не могу уснуть.
Я лежу бессонная и не знаю, с чего-то мне страшно – все жду чего-то. И до рассвета не сомкнула глаз. И только что светать стало, вошла в каморку старуха, разбудила соседок. Я тоже схватилась.
– Еще рано, спи, – не пускает.
– Нет, я пойду, – говорю, – мне пора!
И только те за дверь, входит мужик. Тут я совсем оробела.
– Мне пора, – говорю, – пустите меня!
– В подклеть! – сказал мужик старухе и вышел.
Старуха дверь за ним притворила. Что было наложено вдоль стены, все поснимала.
Стою и не знаю, чего ждать? Вижу, в стене плетеная дверка. И как увидела я эту дверку, взяла меня дрожь.
А старуха обернулась, да за руки – и потащила.
Ничего я не помню, только когда я очнулась, такая тоска. Долго я плакала, ничего сообразить не могла. Потом раздумалась.
«Верно, я заслужила такое!» – и приняла свою участь.
Голодом меня не морили. Какие-то женщины давали мне хлеба. В полутьме я едва различала. Молча они входили, ну, хотя бы слово, все молча.
И зачем меня в подклети держали, не понимаю.
«Верно, я заслужила такое!» – повторяла я, тем и жила.
Я молилась. Божию Матерь просила: пусть будет воля ее надо мной! Я была ко всему готова.
Как-то ночью опять такая тоска, места не нахожу. Нет, больше нет моих сил! Стала я шарить и отыскала лазейку. И вылезла из моей темницы. Очутилась на дворе. Звездная ночь. Никого. Только стоит среди двора какой-то мальчик, и как свет от него звездный, и тут же запряженная повозка.
– Садись! – и сам вспрыгнул проворно.
Я скорее в повозку. И лошадь помчалась. Ехали лесом, полем и лесом. Мальчик ни слова со мной не промолвил, не обернулся. На рассвете остановил лошадь.
– Слезай! – сказал и сам спрыгнул.
Я едва на ногах держалась.
Смотрю на дорогу: куда мне теперь? И странно, ни повозки, ни мальчика. Спросить-то не у кого.
И вижу, – Господи! – сестры мои благословенные, с которыми я рассталась в первый мой день, они шли по дороге. Бросилась я к ним – все беды забыла. И они ко мне, – или и их путь – беда?
И в то утро, в эту встречу, мы поклялись друг другу больше никогда не расставаться: будем вместе всегда и вместе умрем!
До холодов мы ходили вместе. Побывали и в монастырях, и в пустынях. Мы присматривались к монастырской жизни. Испытывали свои силы. Мы укрепляли друг друга, терпеливо перенося и труд, и горечь.
Завернула зима, и мы разделились: я и сестра Арианда, мы пошли в Киев, другие же сестры к угодникам – на север.
Под Киевом благословил нас Бог определиться в монастырь.
Полгода мы прожили на общем послушании, – все, что нам прикажут, все делали. Потом поставили нас на правый клирос. И у меня, и у сестры Арианды был голос, и тяготы мы не чувствовали, напротив.
Мы вместе дали обет постричься и готовились вместе. Неразлучно. Да не по-нашему вышло, не привел Бог. Разлучились: на другой год померла Арианда – сестра моя благословенная.
Я оставалась клирошанкой, и к празднику меня сделали канонархом. И это меня не обрадовало и не утешило. Без сестры моей тоскливо проходили дни, – я с ней сдружилась и полюбила ее, как сестру
Трудный выпал мне год.
Прежде, бывало, когда жива была Арианда, ко мне все были добры и послушницы, и монахини, и вдруг все переменилось. Бог знает, чего только ни наговаривали на меня молодые – или из зависти? – и в чем только ни подозревали старые. Больше терпела я от монахинь. Был ли с их стороны умысел – испытать терпение послушницы – или уж так бывает всегда по слабости человеческой изводить подначального, не могу сказать. Конечно, я должна была все терпеть – я готовилась к постригу! Я должна была на все укоры и упреки и совсем напрасные отвечать кротким молчанием, а я оправдывалась, и дело доходило до криков, и меня уж поедом ели. И в отчаянии впадала я в уныние, мое сердце ожесточалось, и молитвы мои, такие ясные и покорные, горько вышептывались жалобой.
А тут и новая беда. Испугалась – стало мне казаться, что по летам моим рано, – мне шел восемнадцатый год, – рано мне еще с миром расставаться, и не следует ли и еще послужить Богу без пострига?
Скажу по правде, тайная мысль о замужестве останавливала меня.
И эта мысль приводила меня в ужас – ведь я дала обет постричься!
Я знала, что я многим нравлюсь, видела, как на меня заглядываются, когда выхожу на амвон канонаршить. И мне было приятно, что я нравлюсь, а находились и такие, что и мне самой нравились.
Ожесточение и горькая молитва, тайные грешные мечты и такой укор, на свет не смотрела б.
Я теряла последнюю уверенность.
И сны по ночам мне стали сниться странные.
Я расскажу один сон, особенно поразивший меня в ту страдную пору моей жизни, а приснился на праздник Преображенья.
Стою я будто на нашем монастырском дворе и слышу в воздухе над моей головой разговоры, но кто говорит, не видно. Называют меня по имени, говорили, что меня громом убьет. А шла большая гроза, и такая страшная. Стала я каяться, прошу пощадить меня. Молонья сверкнула. Заплакала я: не миновать уж. И слышу:
«Ты не увидишь того, кто говорит с тобой».
И был этот голос внезапный, как молния.
Содрогаясь, я плакала.
И вот небо стало очищаться, тучи разошлись, просветлело.
Иду по двору к дому. У дверей мальчик загородил мне дорогу, тот самый, что спас меня когда-то, в руках у него два серебряных подсвечника, свечи зажжены.
– Ты хочешь знать, – сказал он, – какая у тебя смерть будет, ты Бога просила! – и, подавая мне свечи, отворил дверь.
И только я переступила порог, ударил гром, и правая рука моя загорелась от боли, а свечи погасли.
– Меня гром убил! – закричала я, изнывая во тьме.
И опять я на нашем монастырском дворе. Свет не похожий – не солнечный, не вечерний, ни день, ни ночь, и в свете Спаситель, а у Его ног семь дубовых кадей полны пшеницы.
Я протянула руки мои –
И Он благословил меня:
«Иди в мир!».
Так и слышу, и тоскою на сердце лежит:
«Иди в мир!».
Мне назначили новое послушание: мне велено было по домам ходить для отправления служб – читать по покойникам псалтырь, ухаживать и утешать. Судьба привела меня в богатый купеческий дом к Каблуковым. И там сам хозяин Каблуков, человек уж пожилой, с год как овдовевший, сделал мне предложение. Почему-то это меня страшно оскорбило, я резко отказала, и, в тот же день, не дожидаясь своего срока, ушла назад в монастырь.
С возмущением рассказала я матери Агнии – старой монахине, у которой находилась под началом. И ждала, что наставница моя заступится за меня. Но, к удивлению моему, мать Агния не только не выразила никакого сочувствия, а мною же осталась недовольна. А когда разнеслось по монастырю о моем поступке, старые манатейные монахини открыто порицали меня, ставя в вину мне и мое самовольство – самовольно я оставила дело, ушла от Каблуковых, устав нарушила послушания! – и мой ответ Каблукову! как могла я себе позволить резко, неподобающе, говорить со старшим и уважаемым человеком?
Не без ведома игуменьи, тоже не одобрявшей мой поступок, меня снова назначили к Каблуковым. Умерла у них тетка, и вот для отправления сорокоуста меня и назначили. И на этот раз не одну, а с наставницей моей матерью Агнией.
Мать Агния оказалась приятельницей старухи Каблуковой, матери хозяина, и я видела, как старухи все шушукались да следили за мной. После уж я узнала, что Настасья Федоровна была в заговоре с Агнией, и Агния для нее старалась. Сам же хозяин Иван Антипович по-прежнему не сводил с меня глаз, я это чувствовала и видела, но никаких предложений, ничего такого, будто ничего и не было.
Окончив службы, мы вернулись в монастырь. Еще дорогой Агния заводила со мной разговоры, и не трудно было догадаться, к чему клонила. В монастыре же, в келье, Агния откровенно принялась уговаривать меня выйти замуж за старика Каблукова. И на все мои возражения, ничего не слушая, приводила свои неоспоримые доказательства, – Каблуковы славились на всю округу, Каблуковы были первые вкладчики в монастыре! – и в конце концов выходило как-то так, что замужество мое будет угодно Богу.
Если бы Каблуков был мне по сердцу! Нет, меня все возмущало, и эту старую сводню, наставницу мою… да просто я и не знаю, что бы с ней я тогда сделала! Я крепилась, я хотела взять кротостью, так полагалось мне: ведь я готовилась к постригу! Но когда за Агнией напустились на меня все наши монахини, я больше не выдержала.
– Грех вам, – крикнула я, – выгнать меня хотите! А не хочу, не хочу! Уйду я от вас!
Монахини примолкли, и, перебирая четки свои, искоса посматривали на меня, и от глаз их злых и укорных, и молчания невыносимо становилось. Нет, больше оставаться в монастыре невозможно было. И я решила тайно: уйду. И стала собираться, будто на богомолье.
Но видно, Божьего не избегнешь.
Или неугодна я была Богу?
Как в угаре жила я эти дни. Слышала, каким голосом голос звучал мой. Это сердце мое в голос выговаривало свою жалобу, желания мои несказанные голосом сердца сказывались к Богу.
На Покров за всенощной вдруг словно темная волна прошла вот тут через меня, затрясло меня всю, и не дождавшись величания, я ушла из церкви. Ночью жар сковал мне голову, и я не могла пересилить себя, не могла остановить мыслей – они, как огненный клубок, завертывались и развертывались. А наутро без памяти я лежала в горячке.
Первое, что меня поразило, когда я очнулась, вижу, не в монастыре я – не в келье моей тесной и белой, а у Каблуковых в их богатом доме, и у кровати моей старуха-мать сидит, Настасья Федоровна.
А было это так: узнав о моей болезни, сам Каблуков упросил игуменью, и больную, без памяти, меня перевезли, будто в больницу, в их дом.
Мне оказывали самое трогательное внимание. Настасья Федоровна не отходила от меня, и сам Каблуков постоянно наведывался. Часто наезжал доктор. Как за родной, ухаживали.
Когда же стало мне легче, стала я поправляться, и доктор позволил мне выходить, я тотчас же собралась в монастырь. Но об этом и слышать не хотели. И принуждена была остаться: я решила отблагодарить их чем-нибудь за их хлопоты и участие, – как за родной ведь ухаживали. И совсем поправившись, помогала я Настасье Федоровне по хозяйству, исполняла всякие ее поручения.
Так и прожила я у Каблуковых с полгода.
И за все это время про старое ни разу и не вспомнили, и мне казалось, что улеглось все. Я ошиблась: сначала намеками, потом уж открыто стала меня упрашивать старуха выйти замуж за ее сына, за старика, и сам старик снова заговорил со мной о женитьбе.
Я им была очень благодарна и, может быть, недостаточно отблагодарила их за их участие, но решиться на такое я никак не могла. Иван Антипович – человек хороший, я это видела, и за полгода убедилась, но любви-то у меня к нему не было.
Кротко, уж совсем по-другому, выслушивала я все его признания.
Но надо и мне было, наконец, ответить.
– Обождите, – сказала я, – поеду в монастырь, посоветуюсь, тогда и скажу.
Такой ответ мой взбудоражил весь дом, словно в простых словах моих все было – все решение мое. Ждать не заставили, и в тот же день я поехала в монастырь.
А как в монастыре мне обрадовались, и не думала. И все я забыла, все огорчения, – как в родной дом воротилась. Лошадей я отправила назад к Каблуковым, велела сказать, что остаюсь говеть, и просила за мной приехать на первый день Пасхи.
В монастыре я сказала, что думаю год еще прожить у Каблуковых в благодарность за их участие – как за родной ведь ходили! – а потом навсегда уж вернусь в мою тесную белую келью. На службе я стала с самыми последними в притворе. Это заметили и стали уговаривать меня взойти на клирос.
– Полгода уж будет, как Матери Божьей не служишь.
И от этих слов, как громом, меня ударило.
Я упала перед образом Божьей Матери и плачем бессильным, плачем отчаянным заплакала.
– Благослови Ты меня, Матерь пречистая! Вот я вся тут. Как тебе угодно! Не отступлю от тебя.
И приняв от игуменьи благословение, оделась в монашеское платье и опять стала на клирос на старом своем месте. Мне велено было начать последнюю седмицу – страстную.
Пасха в тот год была ранняя.
Почерневшее мартовское небо над белым снегом показалось мне в те дни оградой – мне мир был тесен.
Без срока в служении прожила я страстные дни. В Великую субботу приобщалась. Последний мой час близился.
И как там, в лесу, клялась я Божьей Матери, одной моей заступнице, – в ее волю, под ее покров отдавала себя.
И вот в Великую субботу после обедни, когда в церкви, кроме меня, никого не было, я сделала два жеребья – две записки, на одной написала – «в монастыре быть», на другой – «замуж идти», свернула записки и положила за чудотворный образ Божьей Матери.
– Матерь Божья, благослови!
Едва дождалась заутрени. Все горело во мне: сердце горело, душа горела, дух изнывал. Как в огне прошла и заутреня.
– Христос воскрес! – слезы горели, и был мой голос на весь мир: – Христос воскрес!
А когда кончили христосование, перед обедней я подошла к чудотворному образу Божьей Матери, тихонько протянула руку, незаметно взяла свой жеребий.
И мне вышло: «идти».
Снова завернула я записку, смешала, не поверила.
«Матерь Божия, ты меня выгоняешь?»
И еще раз вынула.
В глазах у меня потемнело: то же и опять – «замуж идти».
«Стало быть, идти!»
– Иду, воля твоя! – поцеловала я образ Матери Божией и пошла на клирос, руки дрожали.
Кончилась обедня, вернулась я в мою келью. И только что к столу присела, слышу, зовут: лошадей прислали от Каблуковых, ехать! Ну, что же, надо ехать, – и сейчас же к игуменье.
– Благословите, за мной прислали! – я сказала так твердо, словно была вне воли и выше всякой власти.
Игуменья посмотрела на меня, но, должно быть, вид у меня был необычайный, и поспешно поднялась с кресла.
– Христос благословит и Матерь Божия! – перекрестила она меня и, подавая просфору, шутя: – может, замуж пойдешь?
Я ни слова не ответила, поцеловала ей руку.
И вернулась в келью. И как-то мне все безразлично. Матерь Божия, спаси меня! Тут вошла Агния, вижу, все знает. Попрощались. И не оглянулась я, поехала, чтобы никогда не вернуться.
И всю-то дорогу меня колотила ледяная дрожь.
У ворот встречает старик Каблуков. Не разговлялись, меня ждали. И прямо сели за стол.
– Христос воскрес!
А я, как мертвая…
– Христос воскрес!
Не могу, не могу я ответить.
Сидим, разговляемся. Тут мать-старуха Настасья Федоровна напоминает обещание.
– Ну, что, решилась?
И я сказала, – конечно! – и слово ему дала.
И сейчас же благословили – мать благословила Казанской.
– Христос воскрес!
– Воистину, – говорю… «воистину», – Господи! Господи! – а на сердце-то смерть.
Две недели шли сборы к свадьбе. И все я держалась и только в последний день не могла осилить тоски моей, вдруг расплакалась – и не могла удержать слез, плакала бессильным плачем, отчаянным. Видела, что огорчаю, я знала, что не надо этого, и не могла остановиться.
Старик, видя слезы мои, долго не решался подойти ко мне, около тихонько ходил: видно, боялся потревожить. И помню, под вечер уж, ласково так подошел:
– Чего вы все плачете?
Резко я ответила:
– Я вас любить не буду.
– Неужто нет? – и отошел, и стоял, сгорбившись, я видела, совсем, совсем старый, глаза закрыл, – «неужто нет?»
А когда обернулся, я уж не плакала.
Долго в народе молва ходила: богатый купец, старик Каблуков женился на молоденькой монашке! Конечно, в глаза никто не скажет, боялись, а так – много злословили. Ну, Бог с ними!
Бог благословил, пошли у нас дети. За пять лет – пятеро, все мальчики, только последняя – девочка.
После рождения дочери жизнь наша изменилась. И произошло это совсем неожиданно.
По старой монастырской привычке ночью я встала на молитву и вот однажды во время молитвы я почувствовала, как душа моя словно оторвалась от тела. И я увидела в окне свет необыкновенный и в свете Божию Матерь. Страх овладел мною, я бежать хотела от страха, да только что выскочила из спальни, а Божия Матерь идет навстречу и мимо меня, не замечая, в мою спальню. А в дверях соседней комнаты архангел с обнаженным мечом. Божия Матерь стала посреди спальни лицом к образам, – в руках золотая труба: она поднесла трубу к губам, дунула и полетели из трубы цветы и огни и цветы, как звезды. Стала я на колени у порога:
– Царица небесная, ты пришла не для одной меня, помилуй, пощади род человеческий! – и в землю ей поклонилась.
А когда поднялась я, ее уже не было. Со страхом заглянула я в соседнюю комнату – и архангела не было.
И вот с этой ночи жизнь наша изменилась.
Мы продолжали жить вместе в одном доме, муж занимал одну половину, я – другую. По утрам мы сходились в столовой. Жизнь наша была для детей. Нам хотелось, чтобы вышли из них совестливые люди. На их воспитание мы ничего не жалели. Подготовив сперва дома, отдали в училище: старших – в корпус, младших – в гимназию.
Мы не тяготились ни детьми, ни друг другом. Время проходило в заботах. И двадцать два года прожили мы вместе. Я к нему, как к родному отцу, а он – ровно дитя я ему, так и называл. Ведь он был вдовец, и от первой жены у него не было детей, и я первая заменила ему ребенка.
А какая для него была радость, когда родился наш первый сын! От радости он плакал, благодарил Бога и просил у Бога, дал бы Бог дождаться увидеть сына взрослым.
И дождался: старший наш сын женился, и дочь замуж вышла.
И умирал старик счастливый, спокойно.
Завещал он перед смертью детям жить по-Божьи, по совести и быть справедливыми.
Смерть его у всякого останется в памяти. Редко человеку пошлет Бог так окончить дни, – все сам себе приготовил, пособоровался, приобщился, и не лежал, а все бродил, со всеми прощался, словно готовился в дальнюю дорогу.
И ушел – как это все странно на белом свете!
Я завела для себя в доме строгий монастырский устав. Я отказалась от мяса, никогда не пила вина, и молочное, и яйца не ела, и лишь зелень да коренья были едой мне. Трудно, но я отучилась и от хлеба. И только в праздник отщипну, бывало, просфоры кусочек да глоток святой воды, вот и все.
Я часто думала о смерти. Особенно же в ночную пору, когда оставалась одна с моей растерзанной тайной думой.
И вот однажды, помолившись на сон грядущий, я легла. Обыкновенно перед тем, как ложиться, я поправляла лампады, а тут забыла. Уж в постели я спохватилась: лампады слишком жарко горели, – и хотела покликать старуху-няню нашу Ульяну, и странно, все вижу и слышу, а сказать не могу.
Хочу позвонить, – рука не подымается. Смотрю – ничего не понимаю. Попробовала подняться и тоже напрасно: не шевельнуть ногой – омлели и холодеют ноги, и руки омлели и холодеют, и где-то внутри заныло, – все онемевает.
А лампады жарко горят, вижу.
Я видела жарко горящие лампады и не могла ничего поделать.
На спине лежу, руки крестом.
«Верно, смерть!» – подумала я и мысленно прошу Бога о моем согрешении, простить душу мою измученную.
И какая горечь, что одна я, – одна умираю, и никого! – и детей не могу позвать. И с горечью представляю себе, как наутро найдут меня – тело мое захолонутое.
«Господи! – отчаяние охватило меня, – Господи, не хочу, спаси!»
И вдруг словно ударил меня кто по лбу, но без боли, и глаза мои под лоб закатились.
Больше уж ничего не видела, я лежала как плаха и только чувствовала, – захолонула совсем, остановилась кровь – и сердце не бьется.
«Господи, воля Твоя!»
Много народа понабралось в мою спальню. Кто-то всхлипывает жалко. И вот тащут меня с кровати, – тяжело, видно.
– Обмывайте получше, голову-то мочите! – говорят женщины.
И мне так хочется подняться, и я все пробую ухватиться за что-нибудь и бессильно томлюсь!
«Ведь это же обморок! – говорю себе, – конечно, обморок. А думают, умерла! А вот приду я в себя, я вам тогда покажу!» – и я все пробую ухватиться за что-нибудь, и бессильно томлюсь.
Начинают одевать меня.
Кто-то уверяет, будто не велела я на смерть чепчика с лентами надевать. А другие говорят, какое платье я назначила себе, какую рубашку и платок.
И все неправда: никогда ничего я себе не назначала, никакого чепчика, ни рубашки.
И досадно мне, и обидно, и ничего я не могу поделать.
Не знаю, во что нарядили, чувствую, одетую понесли. Не знаю, где положили, чувствую, что лежу.
«Теперь уж похоронят, живую похоронят!» – и смертельная тоска заливает мне сердце.
Кто-то заплакал. Жалобно как плачет! Пришли, трогают, – снимают с меня мерку на гроб. А так бы вот ногой и пхнула всех, всех! А ничего не могу.
Зачитали псалтырь:
«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»…
Кто-то сказал:
– Свечи не горят. Зажигайте!
И чувствую, как свечи зажгли, свечи горят.
Все понимаю, чувствую, и только глазами не вижу. И какое отчаяние, и страх, и тоска смертельная! Кажется мне, что так годы прошли.
– Все готово. Батюшка приехал.
И чувствую, гроб несут.
– Поближе ставьте! – говорит кто-то.
О чем-то заспорили. Шумно, не разобрать. И очень душно – свечи горят.
Началась панихида. Слышу знакомое пение. Свечи и ладон. Всем слухом слушаю, – каждое слово так ясно. А когда протянул дьякон «вечную память», как громом оглушило меня.
Знаю, в гроб меня положили. Знаю, выносят. Слышала спор: что-то не так гроб повернули! А когда несли по улице, желтый свет, такой желтый, плыл в глазах, а людей я не видела, только желтый свет. И мне так хотелось подняться и сесть.
Принесли меня в церковь, поставили гроб и началась обедня.
Господи, а как небрежно служили, я едва поспевала за службой.
Уж идет погребение. И я с болью ловлю всякое слово, всякое слово мне ясно до боли. А когда ударили в колокол, меня опять оглушило.
Знаю, евангелие кончили, а там на воле перезвон погребальный. Священник прочитал отпускную молитву, поклонился и пошел в алтарь. На минуту все затихло. И стали прощаться. Но мне уж никого, ничего мне не жалко. И когда подняли заколоченный гроб мой, было мне так, будто я домой шла.
И вот поставили гроб у могилы, повязали веревками, – ну, и прощай! – опустят в могилу. Я заглянула в могилу, а на дне там, – жаба, вот такая сидит: жаба.
– Не моя! – закричала я во весь голос, – не моя могила!
И глаза мои прозрели.
Вижу помраченный мир от явившихся полков темной неисчетной силы. Они брали власть над землей. И запасов орудий мученских было у них без числа: крюки, колеса, лапы, плети, доски, топоры. Духом они разжигали железные печи.
Какая горечь, какая горесть!
Врагу дал Бог прельщать человека и позволил мучить.
У главного чаша в руках. Царем и Богом себя называет. Воины подводят к нему народ. И из чаши он напоевает несчастных. Другой держит доску: красками намалевана голова обезьянья. И те, несчастные, целуют ее, как пречистый образ.
Тем, кто отпил из чаши, полагают печать на лоб и ведут во дворцы: там музыканты играют и нарядные танцуют гости, там пьют и едят, и веселятся. И какая разгулка, какое довольство! А уж тех антиевых печатей им никогда не сбросить.
Но есть и такие, не хотят и не даются они темной силе, не пьют из горестной чаши, не кланяются голове обезьяньей. И за то терпят злую муку. Для каждого есть своя мера мучения:
сколько заслужил человек за прошлую жизнь свою Божьего гнева, – измучив его, оставляют, и больше мучить не смеют.
Претерпевый муку врага, спасется.
Обступил меня темный полк. Уж я и так и сяк увертывалась от них, но они подстерегли меня. Как мухи летают за мной. И вот схватили и тащут.
Вижу, рад – оскалил пасть: сам подошел, сам наклонил ко мне чашу, и насильно толкнул ее к моим устам.
И прикосновение чаши учинило мне горькость в устах и гортани, подобно скотской желчи,
– Я не приобщалась тайн ваших! – крикнула я.
И, отступив, плюнула в чашу.
И тогда воины взяли меня.
Растянули меня на измазанной липким дегтем коже. И как дождь завыли надо мной плети.
Били, не чувствовала, только глазам моим было ужасно. И долго терпела я, и больше не стало сил:
– Господи, защити меня!
И тогда бросили плети и повели меня на другое мучение.
Посадили меня в железную печь. Дверцу замазали. По стенке полезла я на самый верх и под трубой затаилась на жару. Не больно, но было мне томно, голова кружилась. Слышу:
– Печь прохолонула!
И начинают отбивать печь: верно, думали про меня, давно задохнулась. Отбивают печь. А я потихоньку спускаться.
Печь открыли, я вышла – невредимая.
У! как злы они!
Врагу не дал Бог права насильно распоряжаться душой.
– Что же, – говорят, – с ней делать?
А я поднялась на воздух и летела. И большими темными птицами летели за мной их злые полки.
У берега широкой реки спустилась я.
Тут нагнали меня и вмиг из птиц переменились в воинов.
Какая сила! Зачем? И столько хлопот из-за одной грешной Души! Всю мою жизнь меня гонят? Но я положила жить для Бога и терпеливо ждала.
Слышу, держат совет: я должна отречься от Бога.
– Видишь мост, мы тебя переведем на тот берег. Не будешь мучиться больше. Там тебе будет совсем хорошо.
А мост широкий-преширокий и крепкий, а поодаль вровень с мостом проложены тонкие жердинки.
Но я должна отречься от Бога!
– А давайте, – говорю, – вы по мосту, я – по жердинке, но с Богом, и кто скорее перейдет?
И! как заравгали.
И заиграла музыка.
Начальники о чем-то шептались, показывали то на меня, то в поле – поле было покрыто их темными войсками. Ко мне приставили стражу: я должна была выйти не раньше, пока вся их сила ни ступит на мост.
И вострубили трубы по-трубному.
Кричат с моста:
– Пускай!
И я пошла. И жердь заколебалась подо мной.
Они старались, они хотели опрокинуть – то подымут жердь, то опустят, – вот-вот ко дну.
– Господи, помоги! – и я крест на себя положила, – Господи, прости меня!
И вмиг, как птица, быстрее птицы, перелетела на другой берег. А вражья сила не перешла и половины.
Я с берега смотрела. – Там начал мост делиться на куски. И я от радости кричала, я закричала с берега всей темной силе:
– Силен Бог мой, Ему поклонитесь, поклонитесь Ему. Он простит и вас!
Мост был разрушен, а перевоз занят солдатами: солдат перевозили в город. И так их было много, из города уж никого не брали на тот берег.
И я решила скорее назад ехать к тем моим знакомым, где я только что останавливалась: все равно, на тот берег не перебраться, – не пропустят, а в городе разместят по домам солдат и переночевать негде будет. Взяла я извозчика, заторопила ехать скорей. Извозчик попался хороший и живо меня довез.
И уж как я обрадовалась, что будет мне кров.
Но и как была принижена, когда вошла в знакомый дом, он был полон народу, – это была западня. И не одна я была такая, и все мы понимали, что не уйти нам, и нет спасения.
Среди темных я заметила и знакомых моих, хозяев дома, с которыми всего час какой так дружно рассталась. Они меня видели, но делали вид, что не знают. И я слышала, как бессовестно они наускивали на меня и наговаривали.
А я не хотела сдаваться. И одна была мысль – уйти! Я тихонько пробралась к двери. Минута была подходящая, – вводили какую-то несчастную женщину, – и я юркнула из комнаты. Я прошла незаметно весь коридор до сеней. Но тут и схватили меня.
И я узнала их – это были враги моей души.
– Иди за нами! – накинулись злые.
И я не могла не идти.
Огромное здание – театр. Битком набито.
Вереницами вверх и вниз идут и идут. – Одни шли так, не глядя, куда было указано, другие озирались, и шаг их был нетвердый.
Я увидела нашу соседку.
– Как ты сюда попала?
– Это тайность, – сказала она и пошла прочь, не обернулась.
Сначала я стояла у входа на высоком месте, и мне все было видно.
А что там только не творилось!
Там были и души тех, кто еще живет на земле, а страстями своими еще на земле получил свой загробный предел, и терзания их были те же, что будут и после смерти.
Нераскаянный, неоттрудившийся, умирая, продолжает делать все то, что и в жизни, по своим страстям. Разница та, что по смерти нет уж воли остановиться, а демоны страстей понукают и грозят:
– Ты наш! ты наш!
Театр был разделен на отделения, и в каждом отделении было несколько комнат; комнаты были всякие – и большие, и тесные, и просто чуланы. Окон нигде не было, горели фонари и лампы.
В веренице, подвигаясь от входа, я шла за народом. В одни отделения я входила свободно, в другие меня не пускали.
– Она этого не знает и пусть не видит! – кричали оттуда.
Смрад и дым душили меня.
Я слышала плач ужасный:
– Горе нам! горе!
И другие говорили.
– Поздно. Не вернутся. Погибли!
И был крик, вопь и бой.
Какие-то в серп согнутые человечки шныряли туда и сюда. Они не прикасались ко мне, но я чувствовала, они как бы в сетях держат меня.
– Поймаем! – шептались они, – попалась! поймаем!
Я от них в сторону и прямо к двери. Толкнула дверь и очутилась на воле.
А мой извозчик – тот, что привез меня с перевоза, ждал у ворот. Вот уж обрадовалась-то!
– Вези, – говорю, и, не дожидаясь ответа, сажусь.
А он только вожжей передернул, – Слава Тебе Господи, поехали! И все шибче и шибче, – в глазах замелькало. Начинаю кричать, а извозчик, словно оглох, знай, нахлестывает. И вдруг поняла я, вижу, на облучке присоседился, за кушак держится такой в серп согнутый, проклятый шептун.
«Ну, – думаю, – теперь уж пропала!».
Ярмарки, – лари и лавки… Я слезла с извозчика, а уж тех шептунов туча и все на одно лицо, в серп согнуты. Повели меня по лавкам, и чтобы я непременно чего-нибудь себе купила.
– Покупай, все можно.
– Денег нет, – говорю.
– Не беспокойся, сколько хочешь, достанем.
– В долгу не хочу быть.
– Да бери, бери! – и суют бумажки, так и цепляются.
– Не надо мне! – прикрикнула я.
Отстали. Или куда шмыгнули в лавку? Господи, вот напасть! Хожу так, смотрю. За толпой далеко ушла. И опять, вижу, ковыляет, проклятый: один огромный тащит кусок материи.
– Ну, зачем ты это?
– Я деньги заплатил! – и сам едва дышит: уж больно много зацапал, не по силам.
– Ну, ладно, – говорю, – отнеси на извозчика.
И как только потащился он с своей тяжестью, я – бежать. Бежала, бежала, все шибче и шибче, ног уже не слышу и взлетела на воздух. Пролетела весь город над ларями и лавками мимо собора, мимо водокачки, ну, довольно, – спустилась за заставой у завода.
Теперь уж никто не пристанет!
Оглянулась, а по полю погоней народ, ой, сила какая! – на меня указывают, конечно, за мной. Я скорее в заводский корпус, затворила дверь плотно.
Все машины, а по стене и вверху ходят колеса. Что мне делать? Я на самый верх к колесам и с колесом завертелась.
Я видела, как ворвались в корпус и разбрелись по углам: ищут! А я захлестнулась, да через ремень и выше – на самые верхние колеса. И очутилась в тесной душной каморке.
И лежит на койке. – Сразу-то я не разглядела, мне только очень жалко его, больной вижу, тяжело дышит. Подхожу я поближе, наклонилась.
– Не надо ли, – говорю, – чего? Не поставить ли вам горчичник?
А он головой мотает. – Да как сдернет с себя одеяло.
Какой ужас! – Я его узнала. Это тот, это он, у которого видела я в руках чашу.
В старинном городе я с моей любимой сестрой Ариандой. Все так чудесно и узкие улицы, и раскрашенные дома, но из всех диковин один дом приковал нас.
– И кто может жить в таком дворце? – рассуждали мы, – и хоть бы глазком заглянуть!
Долго мы не решались, а отойти не могли, и, наконец, уж осмелились и тихонько вошли во двор. На дворе ни души. Мы смелее. Поднялись на крыльцо. Так и попали во дворец.
А там чего только нет. Из комнаты в комнату переходили мы, и все бы, кажется, смотрел, уходить не хотелось. И хоть бы кто-нибудь отозвался на наши шаги! Никого. Ни живой души. И мы решили: дворец брошен, хозяев нет. И ну кричать и бегать, как дети. И вдруг нам навстречу из комнаты женщина, в руках большое блюдо, а на блюде маленький хлебец – розаночек.
– Зачем вы пришли сюда?
– Нам очень дом понравился. Хотелось узнать, кто тут живет?
– А вам это очень нужно? Ну, идите за мной! – и пошла.
И мы за ней.
И водила она нас по комнатам, из комнаты в комнату, подвела к огромадной двери, вынула ключ, глубоко вставила ключ, повернула.
Со стуком и треском откатилась половина двери.
– Смотрите на потолок!
Это был высокий зал с разными стеклышками, а на потолке в кругах царские портреты.
И вижу я, глаза на портрете поворачиваются, как живые. Я дернула сестру. А она и сама тоже почувствовала. И мы отступили к двери.
– Бежим поскорее отсюда! – шепнула я ей.
Мы ходили по дворцу, ничего уж нас не занимало, только бы уйти поскорее! И опять та женщина, от которой мы убежали, вышла к нам навстречу, опять с большим блюдом в руках, а на блюде по-прежнему лежал маленький хлебец – розаночек.
– Что вы тут все ходите? Скоро царь приедет! – она отворила шкап и полезла в него, потом закрыла за собой дверь.
Попробовали и мы туркнуться в шкап, да заперто. Постучали, – не отвечает.
Из комнаты в комнату. – Мы метались, стучали. Или заперты двери, или попадаем в тупик. Наконец-то очутились в коридоре, а из коридора дверь на волю.
И видим, подымается на крыльцо царь и с ним его слуги.
Куда нам деваться?
Я скорей за дверь, затаилась.
«Пройдут, – думаю, – тогда и выйду, все равно, одна выйду!»
Я стояла одна за дверью.
И вот распахнулась дверь, и вошел царь.
Я его видела близко. И вдруг глаза наши встретились. Он улыбнулся и, наклонив голову, пошел дальше. С ним шел юродивый Тимоша, и юродивый тоже видел меня.
– Ну, вы, шевелитесь живей, сендюконы! – кричал юродивый.
И когда затихли шаги в коридоре, я свободно вздохнула. Слава Богу, на волю! У наружных дверей стояли часовые, охраняли вход. Нет, никак не выйти! И тоже за дверью долго не простоишь.
«Господи, что же мне делать!»
Я стою у шкапа, где пропала та женщина с розаночком. Тут же и моя сестра Арианда.
– Где же ты пропадала?
– Я стояла за дверью.
– И я тоже.
– Я видела царя. А что они говорили!
– Что же они говорили?
– Они тебя знают. Ты очень понравилась королевичу, и он послал за тобой тебя привести.
– Меня?
Да.
Я стала жаловаться и досадовать.
«И зачем мы сюда зашли? И куда мне деваться»?
– Господи, что же мне делать!
За руку шли мы с сестрой Ариандой по широкому коридору, заглядывали в каждую комнату, где бы нам схорониться. Прошли много дверей.
– Сестра, это за мной!
Я толкнула первую дверь.
И мы юркнули, как мыши.
– Нас тут не найдут! – шепотом говорили мы друг другу, а сердце колотилось.
Я села в угол на диване у ломберного столика, а сестра Арианда рядом в кресло. И все прислушивалась: по коридору стучали, хлопали дверями.
– А как только утихнет, мы выйдем! – шепотом говорили мы друг другу.
И когда мы так утешили друг друга и мечтали о воле, белый облачный шар спустился с потолка.
И я не помню, что было.
А когда я очнулась, я увидела сестру Арианду. Она, наклонившись надо мной, держала меня за руку.
– Где мы? – спросила я.
Она ничего не ответила. Но по лицу ее я увидала. – И увидала: подле меня на диване сидел королевич.
– Расскажи ему, кто я такая! – я сказала сестре Арианде.
– Я знаю тебя, я твой жених! – королевич взял меня за руку и вдруг переменился: спина согнулась в серп, глаза налились кровью и оскалились два страшных клыка, а из ноздрей пыхнуло смрадное пламя.
И руки у меня оледенели.
– Сестра Арианда! сестра Арианда!
В саду по бокам дорожек стояли серебряные ставники с толстыми позолоченными свечами, а вокруг цветы. В белом дне тихо светились свечи. Я в саду была не одна, молча следовал за мной древний белый старец. Оба мы прислушивались к пению, чуть доносившемуся откуда-то из-за садовой ограды.
Убранство комнат меня удивило, я никогда не видала таких комнат, и вместе с тем хорошо понимаю, что это мой собственный дом. Я очень рада гостям, я усадила их за стол и с сожалением напомнила им о их умерших детях.
– Позвольте, – говорят они, – да наши дети живы-здоровы, вы перепутали!
Я пробовала возражать, но вижу, не хотят признаваться, а может, и вправду считают живыми тех, кто давным-давно – мертв.
– Малаша! – покликала я нашу Малашу: хотела ее с самоваром поторопить.
И вдруг явился – я ничего подобного не представляла! – такой до потолка.
– Что надо? – спросил он.
– Мне надо Малашу.
– Я сам подам самовар, – и пропал.
И не прошло и минуты, опять появился не с самоваром, а с огромным подносом, а на подносе виноград и белый, и синий, и черный.
Я взяла веточку синего, смотрю на великана.
«Верно, – думаю, – это из царского дворца человек!» – и вспоминаю, что у меня есть финики, и опять кличу Малашу.
А вместо Малаши появляется такой же другой, нет, еще больше.
– Что надо?
– Да кто вы такие, – говорю, – я вас не звала и не знаю!
– Я ваш слуга Кормилюк, а это мой брат тоже Кормилюк, мы двоешки.
«И откуда, – думаю, – у меня такие слуги-двоешки?»
А Кормилюки что-то все перешептываются.
И мне не по себе как-то, и я стала из-за стола.
А в соседней комнате какие-то незнакомые расселись, и вся мебель передвинута.
«Кто это, – думаю, – зачем они тут?» Но ничего не говорю, иду дальше, только досадую: «Кажется, я тут хозяйка, без спроса влезть в дом!». И все меня возмущает.
Великаны тащут огромный стол.
– Куда вы?
– В детскую.
– В какую детскую?
– Для твоих детей.
Тут я вспомнила о моих детях и никак не могу припомнить, куда они девались.
Великаны тащили стол, я за ними. Заглянула в комнату: четыре кровати.
– А где же пятая?
– В другом отделении.
И опять спохватилась:
– Да где же дети-то?
– В путешествии! – великаны поставили стол: не войти, не выйти.
– Да зачем же вы стол тут поставили? Стол – в столовую!
В церкви ставники, как там в саду, серебряные, и толстые позолоченные свечи. Церковь без окон и свет свечей яркий. Ни души, я одна. Постояла я и пошла назад. И, должно быть, попала не в ту дверь: в какую комнату не войду, все незнакомо мне. Так и плутала. И мне казалось, долго я так плутала. Наконец-то я вышла в коридор: стеклянная дверь. И я попала во двор.
Громадные ворота. Ворота заперты: продолговатый в виде бочонка замок на петлях, как толстое колесо.
«Такой, – думаю, – замок одному не поднять!»
И слышу голоса, только очень далеко, и что-то такое знакомое поют.
Поискала калитку. Нету. Вскарабкалась на ограду. Господи! Там сад – по бокам дорожек ставники стоят серебряные и толстые позолоченные свечи горят. А небо не такое и земля не такая.
«Куда же это я попала? Ведь у меня есть дом и где-то в доме есть свое место, и служат мне Кормилюки великаны. Пойду я назад в дом, даст Бог, отыщу свое место!»
Отворила я стеклянную дверь, думала, в тот самый коридор попаду, а оказалось не то, – не туда попала!
Лестница из скользкого камня и ясного, как зеркало. Так спускаться невозможно, я присела и пролзком. И так до последней ступеньки ползком. Поднялась и пошла по коридору.
Под парчовым золотым балдахином кровать и вместо одеяла парча с кистями. В углу перед иконами на столике, покрытом парчой, раскрытый антиминс. На антиминсе золотая чаша.
Я стала на колени, поцеловала антиминс и приложилась к иконам.
В комнате не было окон, а было светло, как солнечным днем. Стены были сделаны из гладкого камня, я притронулась. Хотелось посмотреть и на кровать, и тихонько взяла я за край полога, но там никого не было. И тут у кровати я заметила небольшую потайную дверь. Приотворила я дверь, и попала в узкий-преузкий коридор.
И я пошла по коридору прямо на зеленую просвечивающуюся занавеску.
Отдернула я занавеску, но за ней была дверь из такого необыкновенно чистого и тонкого стекла. Дверь была заперта, но все видно.
Посреди комнаты на белом лежала женщина под белым покрывалом, и другая женщина сидела в кресле.
Та, что лежала, заметив меня, испугалась.
– Кто это? Кто?
– Это наша! Странница, – сказала та, что сидела в кресле, – пустите ее!
Я не слышала ответа, я видела, как сидевшая в кресле, стала и пошла к двери, а та села в ее кресло.
И я вошла в комнату.
И та, что сидела в кресле, поднялась ко мне.
– Ей рано! – закричала она, – зачем пришла? Выпусти ее! Она там нужна, ей еще много хлопот!
Я упала на колени и стала целовать ноги ее.
Нежно обняла она мою голову.
– Я твоя мать, – сказала она, – скоро придешь сюда. Теперь иди с миром!
И опять я попала во двор. Высокая ограда без ворот. За оградой знакомые голоса, только никак не заглянуть туда.
– Что ты ищешь? – услышала я голос.
Оглянулась, – никого не вижу. А чувствую, стоит за спиной.
– Кто ты?
И все хочу я увидеть его, кто стоит за спиной, но он увертывается: обернусь в одну сторону, он сейчас на другую переходит.
– Ты бы шла в церковь!
– Я уж была, – говорю, – да службы нет.
– Да служат-то здесь.
«А и вправду, – подумала я, – попасть бы мне в церковь, кончится служба, я с народом и уйду!»
– А где служат?
– Я тебя проведу.
– Ради Бога, скажи мне, кто ты?
Молча он подал мне руку: лица не вижу, а рука, как моя. Молча повел меня в дом и через коридор в ту комнату без окон с солнечным светом.
Я стала на колени, поцеловала антиминс и приложилась к иконам.
– Теперь пойдем к службе! – сказал вожатый.
И опять коридором.
Остановились среди огромного зала.
И тут я увидела тень – крылатую тень.
– Будет ранняя служба, – сказал он.
Он держал меня за руку, и была рука его, как моя.
И вдруг стена против нас стала скатываться, как занавес.
Церковь полна молящихся. У всех в руках раскрытые книги. Свет от паникадил. И в кругах над головой огоньки. Белые одежды, и другие, как алый мак.
– Ты видала такое?
– Нет, никогда. Где же дети и старцы?
– Тут все: и дети, и старцы,
– Я их не вижу.
– Ни старцев, ни младенцев – здесь все равны трудом перед Богом.
И стена, как завеса опустилась.
Я долго ждала: не откроется ли? И он молчал. За руку стояли мы, – и была рука его, как моя.
– Отчего ты меня туда не повел?
– Ты не входила еще в те врата. Помнишь, там небо другое и земля другая?
– А когда кончится служба?
– Там нет ни конца, ни начала! – и он опустил мою руку.
Я одна стояла в огромном зале. Ноги мои дрожали от утомления, и не хватало воздуху.
«Неужто я померла?» – подумалось мне, и с каким-то горьким чувством я пошла из залы.
И так дошла до сеней. А там лестница вверх. Вижу, спускается Малаша.
Обрадовалась я.
– Как мне отсюда выйти?
– А тебе куда надо? – смотрит Малаша и не узнает меня.
– Мне на базар.
– Зачем на базар?
– Хлеба купить. Выведи меня!
– Иди прямо! – строго сказала Малаша.
И я увидела дверь. И очутилась в саду.
В окно я увидела, подъехало много экипажей – и все незнакомые. Смотрю и понять не могу, откуда столько и что им от меня надо: все незнакомые.
Я скорее в людскую, думаю, спрошу прислугу. А навстречу мне не Малаша, а какая-то Настя, а за нею еще и еще, все чужие. Ничего не понимаю. Прошла в спальню, притворила за собой дверь, стала у двери, прислушиваюсь. Разговор обо мне и недобрый.
«Недобрые люди, – думаю, – надо куда-нибудь схорониться?»
И выхожу.
«Ведь мне только бы дойти до коридора, а там ход знаю!»
И вижу, у всех дверей часовые.
И тут же вертится эта чужая Настя, а с ней ее товарки.
Я к ним, – то к одной, то к другой:
– Пожалуйста! – прошу, – выведите меня из моего дому! Я вас поблагодарю.
А в ответ они шепчут:
– А что дашь нам? Что дашь!
– Денег дам.
– Ладно, денег дашь!
И сейчас же повели меня в какую-то комнату, – я не помню такой комнаты у нас в доме.
– Отсюда есть ход на волю. Давай же денег, – говорят, – мы тебя выпроводим.
Достаю кошелек из сумочки. Вытряхаю на стол, чтобы видели. А вместо денег сыплются арбузные семечки.
– Это все были деньги, – оправдываюсь, – поверьте же мне.
Я не знаю, как это вышло.
А они в один голос захохотали.
И под хохот где-то близко заиграла музыка.
Я стою в столовой. Полна комната народу. Все стоят.
И я узнала их – это враги души моей.
«Что бы со мной ни было, – решаю про себя, – не буду им повиноваться! Боже, укрепи мои силы!»
Никто на меня не смотрит, но я понимаю, одна мысль у них обо мне.
Пошептались. И ласково.
– Поедем, – говорят, – с нами!
А я будто не понимаю.
– Присаживайтесь, – говорю, – я сейчас самовар велю поставить.
А они, как те Настины товарки, захохотали.
И слышу, музыка играет.
Под руки вывели меня из дому. И весь их народ за ними.
У подъезда карета.
– В карету не сяду, – говорю, – в коляске могу.
Думаю себе: из коляски-то мне уйти будет легче!
Откуда-то взялась коляска. Ничего не поделаешь, придется садиться. Уселись. Поехали. Глаз не сводят, никак не уйти.
По дороге развалины. Прошу остановиться.
– Мне надо, – говорю.
Остановились. Вылезла я.
– Постойте тут, я сейчас.
И пошла.
«Господи, помоги!»
И слышу шум. – Или хватились?
«А я не вернусь! не вернусь!»
Ищут. – И! как сумасшедшие, бегают.
Вижу их. Да им-то меня не видать. Завыли, у! как злые собаки. И ветер поднялся, сам крышечник-ветер, и пыль. Закружило, завеяло.
Я летала над развалинами, кружилась с ветром и пылью.
И вот увидели меня, а глаза у них злые укальницы. Я – выше и полетела к лесу. Бегом пустились за мной. Я залетела в лес. И они за мной. Плутают, падают: встанет проклятый и опять бежать.
– Постой, – кричат, – мы тебе что-то скажем, постой! – и воют, и воют.
Вылетела я из лесу да к реке, перелетела реку, и спустилась в поле.
Пастухи пасут стадо.
– Откуда вы, пастухи?
– Мы тутошние, – и сами так смотрят, – не тебя ли господа наши ищут?
Я как услышала – милосердый Боже! – да назад.
– Постой! постой! – кричат пастухи, – мы тебе что-то скажем!
А я бегу, что лечу. Пробежала поле. Какая-то постройка, – я туда. Оглянулась – бегут, уж напали на след.
Я вскочила в хлев. Притворила дверь. Лежали доски, я досками закрыла дверь. И скорчилась в уголку, не дышу.
И вдруг упали доски – ломится дверь.
Я читаю молитву в уме. Притихли. Или ушли? Нет, не уйдут.
– Обложить огнем, пускай ее! – слышу.
И вот упала дверь, и они схватили меня. И помчали, как вихорь.
Я в чистом поле нагая стою у столба.
Понимаю, для меня поставили столб. Тащут лестницу. Я взойду на этот смертный столб.
И вдруг очутилась я на столбе.
Я нагая стою на столбе. Кто раздел меня, не знаю, не помню. Я нагая стою на столбе. И вижу среди темных сил главный их – я узнала его, – на крылатом коне и крылатый, семечки арбузные ест.
Вдруг раздался залп и меня словно ветром шатнуло.
Дым, огонь – и смрад ест глаза.
И опять, как ветром шатнуло, и опять.
Я стою на столбе, а от столба, как лестница, до самой земли снаряды лежат. И по свинцовой лестнице я сошла со столба.
С гиком и хлестом вели меня по полю. Или решили покончить? Господи, где же милосердие? И плевали, и били меня.
Я не знаю, куда меня привели. Огромадная печь, – саженные дрова кладут. И вижу своих знакомых и соседей: они трудились у печи, – и какие изнуренные! – как лошади у машины.
– Как же так, – говорю, – вы им повинуетесь? А они только смотрят жалобно, не смеют сказать.
По бокам печи колеса с железными крючками, а посреди катучая площадка, на площадке кресло.
Серу, деготь, сало и еще что-то белое таскали нечистые к горящей печи. И все упрекали меня, что совсем разорила их.
– Да позвольте, я вас ни о чем не просила!
А они мне про семечки.
– Сулила дать денег, а чего дала? Мы не свиньи какие!
И все злее и злее.
И уж сами с собой бормочут.
Вдруг кто то крикнул:
– Готово!
И я увидела, как кресло побелело от жара.
Читаю молитву в уме. Двое юлят и пихают, по-птичьи подсвистывают.
Я вскочила на площадку, – и села в раскаленное кресло. Площадка двинулась к печи и меня жаром, словно водой, окатило. А в глазах закружилось, и полетели огни.
Я не помню, не знаю, что было, только слышу, кричат, – не пойму. И тогда поднялась я с кресла и ступила на площадку – площадка чуть теплая.
Вывели меня на свет Божий. Никто уж не бил меня, а все с ласкою.
Впереди одни на конях ехали, другие на свиньях: дорогу показывали. Вижу, к речке ведут – потопить хотят.
И как лисицы:
– Дай, мы на тебя сапожки наденем! – а сами сапожки эти клещами держат: так от них жаром и пышет.
Надела я сапоги, – и ноги мои словно провалились куда-то.
– Иди тихонько, вон через мостик! – сущие лисы.
И я увидела мост через реку – не мост, поняла я, один призрак.
Я ступила на этот мост и упала в воду.
Тут кто с чем: кто с крючком, кто с бревном, кто с лопатой, да лопатой по голове меня. –
И нет больше сил: вот потону.
«Господи, сохрани меня!»
И слышу, кричит с берега:
– Брось! Довольно. Пригодится еще!
И захохотали мучители. А за хохотом музыка.
И я вышла на берег.
В лесу на постоялом дворе остановилась я лошадей покормить. Пора было дальше ехать и я велела лошадей закладывать. А вижу, и кучер, и все люди едва на ногах стоят, – пьяным-пьяно. И куда уж там с лошадьми управиться! Долго возились и все попусту. Уж вечерело, а хмель не проходил.
Остановиться на ночь в лесу я боялась: никого я не знала – ни двора, ни хозяина.
«Ведь только бы выехать из лесу, а там уж как-нибудь…» – думала я и решила так: сама вперед пешком пойду, а экипаж меня нагонит.
И говорю кучеру:
– Пожалуйста, Трофим, поторопитесь! Я пойду, а вы меня догоните.
Шла я полем. Оглянусь: не едут ли? Нет, не вижу никого. А уж солнце зашло. Жутко мне было в поле одной. И вижу, в стороне каменная ограда. Бросила я дорогу, иду прямо к ограде. Там ворота. Вошла в ворота и попала на широкий двор.
Хожу по двору, рассматриваю: словно бы монастырь какой!
Да и вправду, монастырь. Вижу, монахиня. Подошла она ко мне и, не спрося ни о чем, повела в дом.
Кельи просторные, теплые.
В одной келье показала мне монахиня на кровать.
– Тут тебе отдых! – а сама к двери.
Кровать хорошая, изголовье высокое, одно плохо – окно над самой головой.
– Я тут могу простудиться, – говорю, – да и боюсь одна, я пойду с тобой.
Уговаривает монахиня. Да я-то боюсь одна в такой келье.
– Ну, ладно, – согласилась монахиня, – пойдем уж!
На пороге игуменья.
– Ты со мной на одной кровати ложись, – сказала мне игуменья.
Я отговариваюсь.
– Недостойна, – говорю, – грешная я.
– Тогда одна ложись, а я пойду.
И оставила меня игуменья, а куда пошла она, не знаю.
Я сейчас же легла и заснула.
Вдруг слышу, в ногах у меня сопит. – Поднимаюсь, – игуменья! – игуменья в ногах у меня свернулась калачиком. И мне так стало совестно, – куда там спать! Я тихонько из кельи вышла на маленький двор.
Хожу я по двору, рассматриваю хозяйство. Подхожу к какой-то пристройке, вроде сторожки, а игуменья стоит в окне, наказывает кому-то. Увидела меня, кивает.
Хочу объяснить ей, почему я вышла из комнаты.
– Потому и вышла, – перебивает меня игуменья, – тебе ехать надо.
– Мне не на чем ехать, мой экипаж в лесу остался.
– Для тебя есть коляска.
И я увидела коляску.
И не заметила, как села, и не помню, как выехала.
Ехала я по каким-то дорогам – места неизвестные – ехала без остановок. И вдруг повернула к горе, к такой высокой, отвесной.
Узкая дорога. С одной стороны фонари горят, освещают путь, с другой темь. И ветер ужасный.
И вижу, два человека впереди идут, и оттого так медленно едем мы.
– Посторонитесь, – кричу, – мы опоздаем!
А они будто нс слышат. И не идут уж, – ползут.
Обернулась я, а сзади тоже какие-то. Я к ним:
– Отгоните их, – говорю, – фонари погаснут, пропадем!
А они, хоть бы что.
Так ехала я под ветром. Ветер рвал на мне платье. Фонари под ветром замирали.
Остановились, наконец, у ворот.
И что же оказалось: те, которых я отгоняла, показывали нам дорогу. И мне стало так же совестно, как там в келье, когда я проснулась и увидела спящую игуменью у себя в ногах.
Провожатые в сторонке о чем-то толковали друг с другом.
– По языку ее судить не будут, – услышала я, – будет ей суд по сердцу.
Я стою одна у ворот. Ворота заперты. Стучу, – не отзываются. Что мне делать? И я пошла, куда глаза глядят. И вышла в поле. Там вдали народ. Я туда, и попала в болото. Хочу выбраться, – что ступлю, то завязну. По пояс зашла. И уж нагая – все с меня снято – нагая в болоте карабкаюсь. И чем дальше, тем хуже. Загрязла по горло.
Какой-то мальчик:
– Постой! Ты не по своей дороге пошла.
– Выведи! – прошу.
И он взял меня за руку.
– Этого ни один человек не минует. Вот твоя дорога!
Тина была чаще, а идти стало легче.
– Иди так до того человека, видишь, на коленях стоит, потом поверни направо и так все иди, – сказал мальчик и скрылся.
И уж одна шла я, и все шла до того человека: он в болоте по шею стоял на коленях.
– Ты за что? – спросила я.
– Будет суд мне по сердцу, – и жалобно посмотрел на меня.
И мне стало так совестно перед ним, что вот иду я, а он остается мучиться!
Болото кончилось. Виднелся дворец.
– «Как же так, – подумала я, – голая-то я пойду?».
И почувствовала я, опять на ногах сапоги и шуба на плечах.
Нагая, запахиваясь в шубу, я шла по дороге. Дворец уж близко. И мне неловко, и я все запахиваюсь шубой. Поднялась я на крыльцо, иду осторожно: испугать боюсь. Приотворила дверь. А там две девушки у окна сидят.
– Мы тебя, сестрица, давно ожидаем.
– На той стороне за болотом осталось белье, пошлите, пожалуйста! Мне очень совестно.
А они друг с дружкой:
– Я поведу ее в баню.
– Нет, я. Я встретила, я пойду с ней.
– Да у меня, – говорю им, – нечего надеть после бани.
– Не беспокойся, все прислано.
– Кем прислано?
Обе они пошли вперед, я за ними. И дорогой увидела я, ни сапог на мне, ни шубы, нагая иду. И мне стыдно, как там ночью в келье и там у ворот, и там, на болоте перед несчастным.
Вымыли меня в бане, нарядили и чистую, нарядную провели в просторную комнату. А там за самоваром гости, все женщины, и все в белом. Чай пьют.
«Почему же, – думаю, – меня не угостят?»
А та, которая разливала чай, хозяйка, посмотрела на меня, улыбнулась.
– Но ведь чай этот не для тебя заварен, – сказала она, – подожди немного, для тебя еще только прислана чашка.
И я увидела белую фарфоровую чашку с голубыми цветочками, она стояла на круглом столике, закрытая салфеткой.
Я поднялась к столику и вижу, кучер Трофим.
– Барыня, лошади готовы.
– Да где же это вы были?
– Да там – на постоялом дворе.
Лежу в своей комнате ночью и слышу, входят, шепчутся. Приподымаюсь – от лампад мне все видно – и вижу, монахи, пять монахов в мантиях. Монахи подошли к образам, покадили.
Покадили монахи и пошли по комнате шарить. Отыскали ключи. И опять к образам. Нараспев зачитали.
Я смотрю одним глазом, нарочно храплю.
Два монаха подходят к кровати: один в клобуке, другой без клобука, – оба в мантиях.
– Чего лежишь, вставай!
А там начинают полунощницу.
Поднялась я с кровати. Стала с ними перед киотом. Сунули монахи мне в руку зажженную свечку. Что-то читали и пели. И вдруг поняла я, что меня постригают. И все, как следует, читали и пели. Кончили службу. Поздравляют:
– Послушница! – поздравляют.
– Как же так, – говорю, – послушница? Вы же меня в монахини постригали!
А они гурьбой к большому комоду.
Выдвинули верхний ящик, тащут меня:
– Смотри.
А там, в углу ящика узлы туго набитые, а в другом куски хлеба, посреди же, не знаю что, высокое, красным покрыто.
– Видела?
Вижу, говорю.
– Это твоему дому.
Захлопнули ящик и за средний, – средний выдвинули.
А там серебро – полон ящик. И свет, как от слез.
– Твоя доля. Будь справедлива.
И этот задвинули, за последний взялись.
А там голова человечья, белым покрыта.
– Видела?
– Вижу, – говорю, сама не смею спросить.
Монах запустил руку под голову, вынул белую бутылку.
И ящик захлопнули.
Вышли они на середку комнаты, один в клобуке, другой без клобука, оба в мантиях. У одного белая бутылка в руках, у другого красная. И тот, у которого красная, стал из бутылки песок сыпать по полу, а другой из белой бутылки чем-то маслянистым полил песок.
Окружили меня, показывают на пол:
– Целуй!
А я думаю: как же мне так, вымараюсь? И хочу обманом.
«Нагнусь, – думаю, – и сделаю вид, что целую».
Стала я на колени.
Маслянистое разлито было по красному.
И нагнулась я к полу. Ниже, еще ниже – осталось вот сколечко!
А их пятеро, как набросятся, и десять рук мне на голову, да в песок, носом в красный песок меня, как кошку.
И лежу я придавленная, лежу лбом в песок, и глаза мне ест. Слышу, стали в круг, и кругом пошли, захрустело по полу –
Во саду ли, в огороде девица гуляла…
И хрустят, топают, уж бегом бегут, – свистят мантии.
Во саду ли, в огороде девица гуляла…
И вдруг вижу, глубокое небо и в небе крылатый – крест в руках его, а за ним белый гроб несут, а за гробом двое – крылья вверх и крылья, распростертые с Востока и на Запад.