Мы, люди белой расы, думаем, что знаем все. Например, мы думаем, что понимаем природу человека. Но в действительности мы понимаем ее лишь так, как она представляется нам — со всеми прикрасами, неясно обрисовывающимися сквозь завесу наших условностей, и упускаем из вида те ее проявления, которые мы забыли или о которых мы находим неприятным вспоминать. Но я, Аллан Квотермейн, размышляя об этих вещах как человек невежественный и необразованный, всегда находил, что никто в действительности не может постичь сущность человеческой природы, если он не изучил ее в грубых, нецивилизованных формах. А с этим проявлением ее я был отлично знаком. Дело в том, что в жизни мне приходилось иметь дело преимущественно с сырым материалом, с девственной рудой, а не с отшлифованными и отполированными предметами, изготовляемыми из нее (если только можно считать их отшлифованными, в чем я сильно сомневаюсь). Я думаю, что придет время, когда более культурные поколения будут смотреть на нас как на грубые, полуразвитые существа, единственной заслугой которых было то, что мы передали потомству огонь жизни.
В жизни все относительно, и на одном конце лестницы стоит человек-обезьяна, а на другом — сверхчеловек, то есть то последнее явление человечества, которое я не хочу и не могу предугадывать.
Но на всех ступенях развития человек остается все же человеком. Я хочу этим сказать, что те же страсти обуревают его и стремится он к тем же честолюбивым целям, и познает те же радости, и удручен теми же горестями — все равно, живет ли он в негритянской хижине или в европейском раззолоченном дворце, ходит ли он на двух ногах или летает по воздуху. Для меня одно несомненно: человек, покуда он жив, поступает в главных своих действиях так, как поступали его предки в течение бесчисленных веков — с некоторыми, конечно, изменениями, вызываемыми климатом, местными условиями и обычаями.
Вот почему я всегда считал дикарей такими интересными. В них обнажены и ярче выражены те вечные принципы, которые управляют нашей человеческой природой.
И именно поэтому я счел нужным записать на досуге различные случаи из моей жизни, в которых, по моему мнению, выявляется эта наша общая природа. Очень может быть, что никто никогда не прочтет моих записок. Но все-таки — кто знает? — быть может, когда-нибудь в будущем они и попадут в чьи-либо руки и окажутся ценным материалом для изучения человеческой натуры. Во всяком случае, я рассказываю правдивые истории об интересных племенах. Если последние выйдут живыми из дикой борьбы народов, то им, наверное, суждено подвергнуться большим переменам. Поэтому я хочу изобразить их такими, каковы они сейчас, покуда их еще не постигли изменения.
Первая из моих историй — хотя и не в строго хронологическом порядке — гласит об одной женщине, о самой, по моему мнению, красивой женщине, которая когда-либо встречалась у племени зулусов. Вместе с тем это была и самая умная, и самая честолюбивая, и самая порочная женщина. Ее имя — Мамина. Но ее звали также Дитя Бури, потому что она родилась в ночь, когда свирепствовала страшная буря.
Мамина мне очень напоминает прекрасную Елену, описанную поэтом Гомером. Во всяком случае, общее между ними то, что обе они были красивые, хотя одна из них была черная или, вернее, бронзовая, а другая — белая. Кроме того, обе они были вероломные и стали причиной гибели сотни мужчин. На этом, пожалуй, кончается сходство, так как в Мамине было гораздо больше темперамента, чем в Елене, которая, если только Гомер верно изображает ее, была, в конце концов, недалекой, пустой женщиной. Елена была воплощением красоты, которую эти старые плуты, греческие боги, использовали как ловушку для поимки многих достойных мужей. Такова была Елена, как понимаю ее я, не получивший классического образования. Мамина же, хотя она и была суеверной — обычная слабость женщин — не признавала никаких богов и расставляла свои ловушки с переменным успехом, но с весьма определенной целью: играть видную роль в Земле Зулу.
С Маминой я встретился в первый раз в 1854 году, и мое знакомство с ней продолжалось до 1856 года, когда оно оборвалось после кровопролитной битвы при Тугеле, в которой погиб Умбулази, сын Мпанды и брат Кетчвайо, на свое несчастье тоже встретившийся с Маминой.
В те дни я был еще молодым человеком, хотя уже успел схоронить свою вторую жену после краткой, но счастливой брачной жизни. Оставив своего сынишку в Дурбане на попечение верных и добрых людей, я отправился в Землю Зулу, где бывал еще юношей. На этот раз я поехал туда, чтобы удовлетворить свою страсть охотника и попутно заняться торговлей.
В сущности, у меня не было призвания к коммерческим делам, что видно из того, как мало я достиг в этом направлении. Но охота всегда была моей страстью — не потому, что я люблю убивать живые существа. Нет, могу вас уверить, что во мне главным образом говорило спортивное чувство. Мне нравилась бродячая жизнь в диких местах, где часто моими спутниками были только небесные светила; нравились постоянные приключения; нравилось знакомиться с новыми племенами, с которыми мне приходилось сталкиваться. Короче говоря, меня привлекала и теперь еще привлекает вечная перемена, опасность положения и надежда открыть что-нибудь новое.
Дело было в мае 1854 года, когда я отправился охотиться в дикую местность между реками Блэк- и Уайт-Умфолози. Охоту мне разрешил сам Мпанда, которого буры сделали правителем Земли Зулу после поражения и смерти его сводного брата Дингаана[1]. В этих местах свирепствовала лихорадка, а потому я отправился туда в зимние месяцы. Местность была так густо покрыта кустарником, что при полнейшем отсутствии дорог я счел благоразумным не брать с собою свои фургоны и отправился пешком. Моими спутниками были туземец-метис по имени Сикаула, которого обыкновенно звали Скаулем, зулусский вождь Садуко и кафр[2] по имени Умбези, в краале[3] которого, в горах, я оставил свой фургон и нескольких своих людей со слоновой костью и другими местными товарами.
Этот Умбези был полный, здоровый мужчина лет шестидесяти, очень жизнерадостный, и, что редко бывает среди негров, он любил охоту как спорт, а не как промысел. Зная эту его склонность и его искусство находить дичь, я обещал подарить ему ружье, если он согласится сопровождать меня и приведет с собою еще несколько охотников. У меня было одно плохое старое ружье, которое имело неприятную привычку стрелять при полувзведенном курке. Но даже после того, как я объяснил ему все недостатки ружья, он подпрыгнул от радости при этом предложении.
— О Макумазан (это было имя, данное мне туземцами и которое означало «Бодрствующий В Ночи»), гораздо лучше иметь ружье, которое стреляет, когда этого не ожидаешь, чем вовсе не иметь ружья, и у тебя благородное сердце, что ты мне его обещаешь. Если у меня будет ружье белых людей, то на меня будут смотреть с почтением, и все живущие между обеими реками будут меня бояться.
В то время, как он говорил, он взял в руки ружье, которое было заряжено. Я инстинктивно отошел в сторону. Ружье выстрелило и отбросило Умбези назад — это ружье сильно отдавало; пуля же оторвала край уха у одной из его жен. Женщина с воплем убежала в хижину.
— Это ничего не значит, — сказал Умбези, вставая и потирая плечо с горестным видом. — Хотел бы я, чтобы злой дух, сидящий в ружье, оторвал ей язык, а не ухо. Это вина самой Старой Коровы, которая всюду сует свой нос. Теперь ей будет о чем поболтать с соседями, и на время она оставит меня в покое. Хорошо, что это была не Мамина, мне было бы жаль, если бы ее наружность пострадала.
— Кто это Мамина? — спросил я. — Твоя последняя жена?
— Нет, нет, Макумазан. Я хотел бы, чтобы она была моей женой, потому что тогда бы у меня была бы самая красивая жена во всей стране. Она моя дочь, но не от Старой Коровы. Ее мать умерла, когда она родилась, в ночь великой бури. Спроси Садуко, кто такая Мамина, — прибавил он с широкой усмешкой, приподнимая голову от ружья, которое он осматривал теперь с опаской, и кивая в направлении человека, который стоял позади его.
Я повернулся и в первый раз увидел Садуко, который сильно отличался от обычного типа туземцев.
Это был высокий, идеально сложенный молодой человек. Хотя его грудь была испещрена шрамами от нанесенных копьями ран, доказывающими, что он был воином, однако он не удостоился чести носить головное кольцо[4]. Право ношения такого обруча дается только за особые заслуги и в более зрелом возрасте. Но лицо его поразило меня больше, чем его сложение и физическая сила. Это было бесспорно очень красивое лицо, почти вовсе не носившее черт негритянского типа. Он скорее напоминал темнокожего араба, и, вероятно, в его жилах и текла арабская кровь. Глаза были большие и вдумчивые, и видно было, что он получил некоторое образование.
— С добрым утром, Садуко, — сказал я, с любопытством разглядывая его. — Скажи мне, кто такая Мамина.
В виде приветствия он приподнял руку, и эта вежливость понравилась мне, так как, в конце концов, я был для него простым охотником.
— Инкоси[5], — произнес он приятным низким голосом, — разве ее отец не сказал тебе, что она его дочь?
— Да, — ответил весело старик Умбези, — но ее отец не сказал, — что Садуко ее возлюбленный или, вернее, хотел бы стать ее возлюбленным. Ты, Садуко, — продолжал он, погрозив ему своим толстым пальцем, — с ума сошел, если думаешь, что такая девушка, как Мамина, может принадлежать тебе. Если ты мне дашь сто голов скота, то тогда я, может быть, подумаю об этом. У тебя же нет и десяти, а Мамина моя старшая дочь и должна выйти за богатого человека.
— Она любит меня, Умбези, — ответил Садуко, глядя вниз, — а это значит больше, чем скот.
— Для тебя — может быть, Садуко, но не для меня. Я беден и хочу иметь побольше скота. Кроме того, — прибавил он, хитро взглянув на него, — разве ты так уверен, что Мамина любит тебя, хотя ты и такой красавец? Я так полагаю, что сердце ее никого не любит, кроме себя самой, и что в конце концов она послушается голоса своего разума, а не голоса сердца. Красавица Мамина не пожелает стать женой бедного человека и исполнять всякую грязную домашнюю работу. Но приведи мне сто голов скота, и мы тогда посмотрим, потому что, по правде сказать, если бы ты был богатым человеком, то я не пожелал бы никого другого в мужья моей дочери, разве только Макумазана, — сказал он, толкнув меня локтем. — Он возвеличил бы мой дом.
Во время этой речи Садуко беспокойно переминался с ноги на ногу. Мне показалось, что он считал правильной оценку Умбези характера его дочери. Но он только сказал:
— Скот можно приобрести.
— Или украсть, — подсказал Умбези.
— Или захватить в виде добычи на войне, — поправил его Садуко. — Когда у меня будет сто голов скота, я напомню тебе твои слова, о Умбези.
— А чем ты тогда будешь жить, дурень, если отдашь мне весь свой скот? Нет, нет, перестань говорить глупости. Раньше чем у тебя будет сто голов скота, у Мамины будет шестеро детей, и будь уверен, они не тебя будут звать отцом. Ах, это тебе не нравится! Ты уходишь?
— Да, я ухожу, — ответил Садуко, и его спокойные глаза вспыхнули. — Только уж смотри, чтобы человек, которого они будут звать отцом, остерегался Садуко.
— Остерегайся лучше своих слов, молокосос, — сказал Умбези серьезным тоном. — Ты хочешь пойти по стопам своего отца? Надеюсь, что нет, потому что я люблю тебя. Но такие слова не забываются.
Садуко вышел, делая вид, что не слышит.
— Кто он? — спросил я.
— Он высокого происхождения, — коротко ответил Умбези. — Он был бы теперь великим вождем, не будь его отец заговорщиком. Дингаан вынюхал его[6]. — Умбези сделал боковое движение рукой, имеющее большое значение среди зулусов. — Они все были убиты: сам вождь, его жена, его дети и все его родные — все, за исключением его брата Тшозы и его сына Садуко, которого приютил у себя старый карлик Зикали, самый известный иньянга[7] в нашей стране. Но лучше об этом страшном деле не говорить, — прибавил он, вздрогнув. — Идем, Макумазан, и полечи мою Старую Корову, а то она не даст мне покоя несколько месяцев.
И я пошел осматривать Старую Корову — не потому, что чувствовал к ней особое сострадание, так как, по правде сказать, она была очень неприятной старухой. Это была брошенная жена какого-то вождя, на которой в незапамятные времена женился хитрый Умбези из политических соображений. Я пошел к ней в надежде услышать что-нибудь о Мамине, которой я заинтересовался.
Войдя в хижину, я нашел женщину, прозванную Старой Коровой, в плачевном состоянии. Она лежала на полу, измазанная кровью, вытекавшей из ее раны, окруженная толпой женщин и детей. Через определенные промежутки времени она испускала страшный вопль и объявляла, что умирает, после чего все присутствовавшие тоже начинали вопить. Короче говоря, это был ад кромешный.
Попросив Умбези очистить хижину от посторонних, я отправился за лекарствами. Тем временем я приказал своему слуге Скаулю обмыть рану. Скауль выглядел очень забавно, со светло-желтым оттенком кожи, так как в нем была сильная примесь готтентотской[8] крови. Вернувшись десять минут спустя от своего фургона, я услышал еще более ужасающие вопли, хотя хор вопивших стоял теперь вокруг хижины. В этом не было ничего удивительного, так как, войдя в хижину, я застал Скауля, подправлявшего ухо Старой Коровы тупыми ножницами.
— О Макумазан, — проговорил Умбези хриплым шепотом, — не лучше ли, быть может, оставить ее в покое? Если она истечет кровью, то, во всяком случае, она станет спокойнее.
— Человек ты или гиена? — накинулся я на него и принялся за дело, заставив Скауля придерживать между коленями голову несчастной женщины.
Наконец все было кончено. Я проделал простую операцию — прижег ей ухо сильным раствором ляписа[9].
— Вот, мать, — сказал я, оставшись с ней наедине в хижине, так как Скауль убежал, укушенный Старой Коровой в ногу, — теперь ты не умрешь.
— Нет, гадкий ты белый человек, — зарыдала она, — я не умру, но что стало с моей красотой!
— Ты станешь еще красивее, чем когда-либо, — ответил я. — Ни одна женщина не будет иметь уха с таким изгибом. Но, кстати, скажи мне, где Мамина?
— Я не знаю, где она, — сказала она со злобой, — но я отлично знаю, где она была бы, будь на то моя воля. Это она, эта скверная девчонка, — тут она прибавила несколько сочных эпитетов, которых я не хочу повторять, — навлекла на меня это несчастье. Мы слегка с ней поссорились вчера, и так как она колдунья, то она напророчила мне беду. Да, когда я случайно оцарапала ей ухо, она сказала, что скоро мое ухо будет сожжено, и вот теперь оно действительно горит, как в огне.
Это было, несомненно, верно, так как ляпис начал оказывать свое действие.
— Ох, белый дьявол, — застонала она, — ты околдовал меня, ты наполнил мою голову огнем.
Затем она схватила глиняный горшок и швырнула его в меня со словами:
— Вот тебе плата за твое лечение! Ступай, ползи за Маминой, как другие, и пусть она полечит тебя.
В это время я уже наполовину вылез через отверстие хижины. Котелок с горячей водой, брошенный мне вслед, заставил меня поспешить.
— Что случилось, Макумазан? — спросил Умбези, ожидавший меня снаружи.
— Ровно ничего, мой друг, — ответил я с лукавой улыбкой. — Твоя жена хочет только тебя немедленно видеть. Ей больно, и она желает, чтобы ты утешил ее. Войди, не мешкай.
После минутного раздумья он вошел, то есть его половина туловища влезла в хижину. Затем послышался страшный треск, и он снова вынырнул с ободком горшка вокруг шеи и с лицом, обмазанным медом.
— Где Мамина? — спросил я его, когда он уселся, отплевываясь.
— Там, где я желал бы быть теперь, — ответил он едва разборчиво.
— В одном краале, в пяти днях пути отсюда.
В эту ночь, когда я сидел под брезентом, прикрепленным к фургону, и курил трубку, со смехом вспоминая приключение со Старой Коровой и интересуясь, удалось ли Умбези счистить мед с лица, брезент зашевелился и под него в фургон прополз какой-то кафр и уселся на корточках передо мной.
— Кто ты? — спросил я, потому что было так темно, что я не мог разглядеть лица человека.
— Инкоси, — ответил низкий голос, — я Садуко.
— Добро пожаловать, — ответил я, подавая ему в знак гостеприимства кисет с нюхательным табаком. Затем я подождал, пока он насыпал себе табак на ладонь и втянул его в нос.
— Инкоси, — сказал он, обтерев слезы, выступившие от табака,
— я пришел попросить тебя об одной милости. Ты слышал, как Умбези сегодня говорил, что отдаст мне свою дочь Мамину только в том случае, если я ему достану сто голов скота. Но у меня нет ничего, а заработать их я не смогу, даже проработав многие годы. Поэтому я Должен захватить их у одного племени, которое, я знаю, ведет войну с зулусами. Но я могу захватить скот только в том случае, если у меня будет ружье. Инкоси, если у меня будет хорошее ружье — такое, которое стреляет когда нужно, а не по своему желанию, то я могу уговорить некоторых друзей помочь мне в моем предприятии.
— Как я понимаю, ты хочешь, чтобы я ни за что ни про что подарил тебе одну из моих лучших двустволок, которая стоит не меньше двенадцати быков? — спросил я удивленным тоном.
— Не совсем так, Макумазан, — ответил он, — я никогда не посмел бы сделать тебе такое невыгодное предложение.
Он замолчал, взял еще щепотку табаку, а затем продолжал задумчивым тоном:
— Там, где я предполагаю добыть эти сто голов скота, имеется его гораздо больше. Мне сказали, что там вообще не менее тысячи голов. Инкоси, — прибавил он, искоса взглянув на меня, — положим, ты дашь мне ружье, о котором я тебя прошу, и, положим, ты отправишься вместе со мной со своим собственным ружьем и с вооруженными охотниками, тогда по справедливости ты получишь половину скота. Не так ли?
— Недурно, — сказал я. — Значит, ты хочешь сделать из меня вора. Я украду скот, а Мпанда перережет мне глотку за то, что я нарушил мир в его стране. Ты этого хочешь?
— Нет, Макумазан. Это мой собственный скот. Слушай, что я тебе расскажу. Ты слышал о Мативаане, вожде нгваанов?
— Да, — ответил я. — Его племя жило у верховьев Умвиниати, если я не ошибаюсь. Затем они были разбиты бурами или англичанами, и Мативаан перешел к зулусам. Но затем Дингаан смел его племя с лица земли со всем его родом, и теперь весь его народ рассеян.
— Да, его народ рассеян, но род его продолжает жить. Макумазан, я один из представителей этого рода, я единственный сын старшей его жены. Зикали Мудрый, принадлежащий к племени ндвандве, спас и укрыл меня. Он ненавидел правителей зулусов Чаку[10] и Дингаана и их отца Сензангакону, но никто из них не посмел убить Зикали, древнего иньянгу, потому что он могущественнее всех людей.
— Если он так могуществен, то почему же он не спас твоего отца, Садуко? — спросил я, не показывая вида, что уже раньше слыхал о Зикали.
— Не могу сказать, Макумазан. Во всяком случае, вот как все произошло. Бангу, предводитель амакобов, нашептал Дингаану, что мой отец Мативаан будто бы был колдуном, а также, что у него будто бы были несметные богатства. Дингаан поверил его словам и подумал, что болезнь, которой он страдал, напущена колдовством моего отца. Он сказал: «Ступай, Бангу, возьми с собой людей и отправься в гости к Мативаану, а ночью, о, ночью… Потом мы разделим с тобой скот, потому что Мативаан силен и умен и ты не должен даром рисковать своей жизнью».
Садуко замолчал и в тяжелом раздумье уставился глазами в землю.
— Да, Макумазан, — сказал он, наконец, — злодейство было совершено. Они пользовались гостеприимством моего отца, они передали ему подарок от Дингаана и восхваляли его. Да, Бангу поделился с ним щепоткой табаку и называл его братом. А затем ночью, о, ночью…
Вновь помолчав немного, Садуко наконец продолжил свой рассказ:
«Мой отец был в хижине с моей матерью, и я, не выше этого, — он показал рукой рост десятилетнего мальчика, — был с ними. На дворе раздались крики, показалось пламя. Отец выглянул из хижины и понял, в чем дело. «Проломай изгородь и беги, жена, — сказал он. — Беги с Садуко, чтобы он остался в живых и отомстил за меня. Ступай, пока я буду защищать ворота. Ступай к Зикали, он поможет вам».
Затем он поцеловал меня в лоб, сказал мне только одно слово: «Помни!» — и вытолкал нас из хижины.
Моя мать стала пробиваться сквозь изгородь, она рвала ее зубами и ногтями, как гиена. Стоя в тени, я оглянулся назад и увидел моего отца Мативаана, сражавшегося как буйвол. Люди валились от его ударов, хотя у него не было щита, только одно копье. Затем Бангу подкрался к нему сзади и ударил его в спину, и он взмахнул руками и упал. Больше я ничего не видал, так как мы в это время пробились сквозь изгородь. Мы побежали, но нас заметили. Они устроили погоню и охотились за нами, как дикие собаки охотятся за кабаном. Они метнули в мою мать копье и убили ее. Копье вошло в ее спину и вышло из сердца. Я обезумел, вытащил копье из ее тела и побежал навстречу врагам. Я нырнул под щит первого воина, очень высокого человека, и держал копье вот так, обеими своими маленькими руками. Он всей тяжестью навалился на острие, и оно проткнуло его насквозь. Он упал мертвый, и рукоятка копья сломалась, ударившись о землю, остальные в изумлении остановились, потому что они никогда не видели такого подвига. Чтобы ребенок мог убить высокого воина — этого еще никогда никто не видал. Некоторые из них хотели дать мне возможность уйти, но в это время подошел Бангу и узнал в убитом своего брата.
— У! — закричал он, узнав кто убил брата. — Этот щенок тоже, значит, колдун, иначе как бы он мог убить воина, сражавшегося не раз на войне? Держите его за руки, пока я прикончу его!
Двое воинов взяли меня за руки, и Бангу подошел ко мне с копьем…»
Садуко остановился, его голос прервался от волнения. Он тяжело дышал, пот лился градом, и судороги сводили его мускулы. Я дал ему кружку воды. Он выпил и продолжал:
«Копье уже оцарапало мне грудь… Смотри, вот здесь остался шрам. — И он указал на белую полоску, как раз под грудной клеткой. — Как вдруг между мной и Бангу встала странная тень, отброшенная пламенем горящих хижин, тень, напоминавшая стоящую на задних ногах жабу. Я оглянулся и увидел, что это была тень Зикали, которого я до этого видел один или два раза. Не знаю, откуда он появился, но он стоял, потрясая своей большой седой головой, сидевшей на его плечах как тыква, и, вращая своими глазищами, насмешливо хохотал.
— Веселенькое дельце, нечего сказать! — воскликнул он, и громкий голос его прозвучал, как плеск воды в пустой пещере. — Веселенькое дельце, о Бангу, предводитель амакобов! Кровь, кровь, сколько крови!… Огонь, огонь, сколько огня!… Я много видел на своем веку разных дел — например, в краале твоей бабки, великой инкосикази[11], когда я сам еле спасся от смерти, однако такого дела, как это, я не припомню. Но скажи мне, великий вождь Бангу, любимец сына Сензангаконы, что значит это? А? — и он указал на меня и на двух воинов, державших меня за руки.
— Я убиваю этого щенка, Зикали, вот и все, — ответил Бангу.
— Вижу, вижу, — засмеялся Зикали. — Доблестный подвиг! Ты заколол отца и мать, а теперь хочешь заколоть ребенка, который убил одного из твоих воинов в честном бою. Очень достойный подвиг, достойный вождя амакобов! Хорошо, убей его!… Только…
Он остановился и взял щепотку табака из коробочки, которую вынул из дырки в мочке уха.
— Что только? — спросил Бангу.
— Только мне интересно, Бангу, как тебе понравится тот мир, в котором ты очутишься прежде, чем взойдет завтрашняя луна. Вернись тогда обратно, Бангу, и расскажи мне, потому что под солнцем много миров и я хотел бы наверняка знать, в какой мир попадают такие люди, как ты, которые из ненависти и ради наживы убивают отца и мать и затем закалывают ребенка, поразившего взрослого воина копьем, еще обагренным материнской кровью.
— Ты хочешь сказать, что я умру, если убью этого мальчишку? — заорал Бангу громовым голосом.
— А что же иначе? — спокойно ответил Зикали, беря другую щепотку табака.
— Так вот что, колдун! Мы отправимся в тот мир с тобою вместе!
— Хорошо, хорошо, — засмеялся карлик. — Отправимся вместе. Я давно желаю умереть и не могу найти себе лучшего спутника, чем Бангу, вождь амакобов и убийца детей. Идем, храбрый Бангу, идем! Убей меня, если твоя рука подымется на старого Зикали. — И он снова засмеялся ему в лицо.
Тогда, Макумазан, воины Бангу отступили, потому что они испугались странного карлика. Даже державшие меня за руки отпустили меня.
— Что случится со мною, Зикали, если я пощажу мальчика? — спросил Бангу.
Зикали протянул руку и дотронулся до царапины, нанесенной мне копьем. Он поднял свой палец, покрасневший от моей крови, и пристально посмотрел на него при свете луны; затем он языком попробовал кровь.
— Вот что случится с тобою, Бангу, — сказал он. — Если ты пощадишь мальчика, то он вырастет, сделается взрослым и убьет когда-нибудь тебя и твоих родных. Но если ты не пощадишь его, то, я думаю, завтра же ты будешь мертв. Таким образом, весь вопрос в том, хочешь ли ты пожить еще некоторое время или хочешь умереть сразу, захватив и меня с собой в качестве спутника. Потому что ты не должен оставлять меня здесь, Бангу.
Бангу молча повернулся и ушел, перешагнув через труп моей матери, а за ним ушли все его воины, так что вскоре Зикали Мудрый и я остались одни.
— Что? Они ушли? — сказал Зикали, подняв глаза. — В таком случае и нам лучше уходить, сын Мативаана, а то он может еще передумать и вернуться. Живи, сын Мативаана, чтобы отомстить когда-нибудь за отца».
— Интересная история, — сказал я. — Но что случилось потом?
— Зикали взял меня с собой и воспитывал меня в своем краале, в Черном ущелье, где он жил один со своими слугами, потому что он не разрешал ни одной женщине переступать порога своей хижины. Он научил меня многому и ознакомил меня со многими тайнами, и сделал бы из меня великого знахаря, если бы я этого пожелал. Но я не захотел этого, Макумазан. Зикали мне однажды сказал: «Я вижу перед тобою две дороги, Садуко: дорогу мудрости — это дорога мира, и дорогу безумия — это дорога войны. Я вижу тебя, идущего по дороге мудрости (это и моя дорога, Садуко), и вижу, как ты становишься мудрым и великим, пока, наконец, не достигнешь глубокой старости и, окруженный почестями и уважением всех людей, незаметно исчезнешь в туманной дали. Но только по этой дороге ты должен идти совершенно один, потому что друзья, а в особенности женщины, отвлекут тебя от твоей цели… А затем я вижу другую дорогу — дорогу безумия — и вижу тебя, Садуко, идущего по этой дороге. Ноги твои покраснели от крови, и женщины обвивают руками твою шею, и один за другим погибают твои враги. Ты много грешишь ради любви, и та, ради которой ты грешишь, приходит и уходит, и снова приходит. И дорога эта короткая, Садуко, и конец ее близок, но я не вижу, каков конец твоего пути. Теперь выбирай, по какой дороге ты хочешь идти, сын Мативаана, и выбирай скорее, потому что больше об этих вещах я говорить не буду». Тогда, Макумазан, я подумал о безопасной, но одинокой дороге мудрости, подумал о кровавой дороге безумия, где я найду любовь и войну, и молодость заговорила во мне, и я выбрал дорогу, где были любовь, и война, и неизвестная смерть.
— Если предположить, что в этой притче о двух дорогах есть доля правды, то выбор твой был очень неразумен, Садуко.
— Нет, Макумазан, это был мудрый выбор, потому что из-за этого я увидел Мамину и знаю, почему я выбрал эту дорогу.
— Ах, да, — сказал я. — Мамина… я и забыл о ней. Может быть, ты и не так прав, Я смогу судить об этом, когда увижу Мамину.
— Когда ты увидишь Мамину, Макумазан, ты скажешь, что я был прав. Зикали Мудрый громко засмеялся, услышав о моем выборе. «Вол ищет жирное пастбище, — сказал он, — но молодой бык ищет скудные склоны гор, где пасутся телки, но, в конце концов, бык лучше вола! Иди по своей дороге, сын Мативаана, и время от времени возвращайся в Черное ущелье и рассказывай мне, как идут твои дела. Я обещаю тебе, что не умру, пока не узнаю, каков будет твой конец». Вот, Макумазан, я сказал тебе о таких вещах, которые до этого времени были известны только мне одному. И Бангу теперь в немилости у Мпанды, которому он не хочет подчиниться, и мне дали обещание — все равно как, — что тот, кто убьет Бангу, не будет привлечен к ответственности и может взять себе его скот. Пойдешь ли ты со мною, Макумазан, и разделишь ли со мною его скот?
— Не знаю, — сказал я. — Если твоя история правдива, то я не откажусь помочь тебе убить Бангу, но я сперва должен разузнать об этом деле поподробнее. А пока я завтра отправлюсь на охоту с толстяком Умбези. Но ты нравишься мне, Садуко. Хочешь сопровождать меня и заработать двуствольное ружье?
— Инкоси, — сказал он со вспыхнувшими от радости глазами, — ты щедр и оказываешь мне большую честь. Чего мог бы я желать больше? Но, — прибавил он, и лицо его омрачилось, — сперва я должен спросить Зикали Мудрого, Зикали, моего приемного отца.
— Вот как! — сказал я. — Так ты, значит, все еще привязан к поясу иньянги?
— Нет, Макумазан, но я обещал ему ничего не предпринимать, не посоветовавшись с ним.
— Как далеко живет отсюда Зикали? — спросил я.
— До него один день пути. Если я выйду при восходе солнца, то я могу быть там к закату.
— Хорошо. Тогда я отложу охоту на три дня и пойду с тобой, если ты считаешь, что Зикали примет меня.
— Я думаю, он примет тебя, Макумазан, потому что он мне сказал, что я встречу и полюблю тебя и что ты будешь вплетен в мою жизнь.
— Этот Зикали насыпал тебе в кружку пива дурмана, — ответил я. — Что же, ты всю ночь будешь мне рассказывать такие глупости, когда нужно отправиться завтра же на рассвете? Ступай и дай мне поспать.
— Я иду, — ответил он с улыбкой. — Но если это так, Макумазан, то почему же ты тоже хочешь испробовать дурмана Зикали? — И он ушел, не дождавшись ответа.
Но в эту ночь я спал довольно скверно, потому что странная и страшная история Садуко овладела моим воображением. У меня тоже были свои причины, почему я желал видеть этого Зикали, о котором я так много слышал еще в прежние годы. Я хотел разузнать, был ли этот карлик обыкновенным шарлатаном, как все знахари и колдуны. Кроме того, он мог мне рассказать более подробно о Бангу, к которому я почувствовал сильную антипатию, может быть совершенно необоснованную. Но более всего я желал видеть Мамину, чья красота произвела такое сильное впечатление на туземца Садуко. Может быть, за тот промежуток времени, когда я отправлюсь к Зикали, она вернется обратно в дом своего отца и я ее увижу до того, как отправлюсь на охоту.