В поход труба зовет октябрь –
Играет важно.
И спящий оживает табор,
А высь – бумажна.
Седло спотело сыростью осенней
И тепло – мокр крестец.
Мне, неумытому, в трухе от сена,
Седлающему, вспомнился отец:
«Бориска, в пятницу в Казань поедем», –
Сказал он перед сном
В июне при вечернем светлом свете,
Перед окном;
И улыбаясь, кутаясь и ежась,
Забылся в снах…
Опять спросонок путаешь сквозь слезы
В пустых сумах.
Опять заслышать на заре
Сквозь мягкий сон укрытых глаз
Протяжность зовов на трубе,
Вновь неожиданных для нас,
Заспавших и на этот раз
Устав о воинской игре!..
Проснуться так: в окне мороз
Раздольных голубых просторов,
И миг приготовлений скорых,
И звоны на одетых шпорах,
И натощак от папирос –
Проклятый кашель без угроз…
А вышел – что твое вино,
Он ранью ковкой опьянит,
И снова в высоте звенит
И заливается труба,
И сердце ей опьянено,
Хоть холодеет на губах!
Пола тотчас же просквозит,
Походка звонкая легка,
И песня новая звенит;
Чея-то глупая рука
Уже засыпала овес,
И чешется, рассевшись, пес.
У двери теплых денников
Навоз подстилочных клоков
Дымится свежестью своей,
И стуки-постуки подков
Уверенные: из дверей
Выводят первого коня.
О, Господи, прости меня,
Что я опять желаю брани,
Что вот опять мое желанье
Проходит, славою звеня,
И смяты смертно зеленя
Отменным полевым галопом
На страх застигнутой Европы!..
«А mes chers compagnons d'armes»
Я мертвый и гляжу на вас,
Один над площадью живою:
Внимание незрячих глаз
Над цветниками, над толпою.
Струят фонтаны и дрожат
Цветы сквозь радуги глядятся,
А люди площадью спешат,
Порою перейти боятся.
Ревут один другому вслед,
Замедлят, лаками блистают
Ряды бензиновых карет –
Афишки по следу летают.
И огибая цветники
Звенят трамваи возмущенно,
И вспыхивают светляки
На проволоках заплетенных.
А в вечер множество огней
Сияют, потухают, снова
Горят над мраком этажей
И ткут сияющее слово.
А по утрам плывет туман
Но все же на сырой скамейке
Усталостью угрюмой пьян
Хранит бедняк, поджав коленки.
А то у цветников пройдет
Неверной, зябкою походкой
Зевает, крестит темный рот
Девица, пахнущая водкой…
И снова облачную шаль
Пронзит кинжал, слепя, сияя –
Опять мне никого не жаль
Но тень от статуи большая.
Я всадник. Подо мною конь,
Он тоже медный и несветлый.
Палит нас солнечный огонь,
Открыты мы дождю и ветру.
Мы подвиги свершали. Вот
Держу палаш рукою правой.
Единственный громоотвод,
Стоит на каске птица Славы.
Два гения у ног моих
Не устают трубить Герою:
Суровый на коне старик,
Слежу за громкою игрою.
И у подножья знамена
Склонились мне же строем медным
Великолепная война
В изображении победном.
Смертельно раненый лежит,
Украшен лоб его повязкой –
Но будет вечно, вечно жить
Солдат с конем, с орлом на каске!
Стоим над площадью живой,
И я и конь, всегда недвижны,
Над цветниками, над толпой
Благословляющие жизни…
Изображение побед,
Кто мимо них пройдет спокойно?
Спокойному и жизни нет,
Господь нам посылает войны.
На все его, Творца, рука,
Он – Промысел, а мы – как дети,
И муха, жертва паука,
Не просто попадает в сети.
И следует, коль крепкий дуб
Березы детство заглушает
И облако большое вдруг
Господне солнце закрывает.
И вот гляжу – проходит мать,
Коляску с сыном тихо катит…
Дано ли сердцу угадать
О пышнопламенном раскате?
Да, будет сила в трубаче:
Труба зовет – зовет Россия, –
И сладко плакать на плече
Родного воина и сына.
И слух о славе пролетит,
Орлу подобно, над домами,
И медный памятник стоит,
Сияет солнечное пламя…
Мне имени иного нет,
Как неизвестного солдата,
Я только памятник побед,
Меня поставил Император.
Без границы и без края
Верю, знал ты, умирая,
Моря вольные края…
Что твоя душа – моя.
Сквозь сон напуган ознобом, круженьем,
Очнулся я. Один без сна.
Сквозь сучья черные так четко, без движенья,
В мороз светилася луна…
. . . . . . . . . .
Кто-то канул, захлебнулся,
Кладью, вещью упал, лежит,
А кто-нибудь усмехнулся
Стоя у этой межи.
И больно сердцу, еще обидней,
Когда уходишь в странный предел
Тот, кого сердца глаз увидел,
Кто для сердца сердцем же пел.
. . . . . . . . . .
Ибо серебрятся в душах человеческих
И уходят с ними с земли
Чудодейственные, чудодейские
Белопарусные корабли.
. . . . . . . . . .
Но сам я, носивший конника шпоры,
Ездивший в ухавшем броневике,
Все-таки думаю, что яростные споры
Мы будем кончать с клинком в руке.
Да, в этой лунной тишине
(Светлеют жалюзи у дачи),
Еще слышней, еще страшней
Напуганный стремглав прискачет!
Падет с коня, шатнется конь,
(Белеет мыло, храп белеет),
А облачное молоко
Луной осеребрилось злее.
И в запахах, любезных мне
(Дух кожи, пота) – дрожь отваги,
Прочту при лунной новизне
От пота теплые бумаги.
Поверх следов карандаша
Теней занятные движенья,
Но остро заболит душа
Конца почуяв приближенье.
– Ну, что же, если час настал;
Ну, что же, пусть приговорили!..
Уж выехали там с поста
И едут молча. Закурили.
Скрип кожи, скок и конский топ:
По темным клумбам – темный всадник…
А в небе серебристый скоп,
И пуст тенистый палисадник.
Владивосток. 1922
О лебедях, направившихся к югу,
В глуби лазури, в далях высоты,
О лебедях, напомнивших мне вьюгу,
Буран в степях, которые пусты.
Ведь мы, – я понял, – с лебедями схожи,
Мы также совершаем перелет.
И ты, случайно встреченный прохожий,
К назначенному югу твой поход.
Случается, что так и не узнают
Иные – направление на юг.
Случается, что югом называют
Холодный край осеребренных вьюг.
А также есть и те, что умирают,
Падут и не встают и не живут.
Не слышно им, как голоса играют,
И нет тоски, что их не подождут.
Их помнит память. Но несчастней те ведь,
Которые в спокойствии своем
Забыли знать, что каждый белый лебедь
Окликнут к югу солнечным огнем!
И вы, завороженная напевом,
Влюбленная в протяжные слова,
Вы тоже лебедь в оперенье белом,
И к югу обращенные глаза…
В глазах у вас, завороженных пеньем,
В их девичьей мечтательной тоске,
Угадываю ваше нетерпенье:
Скорее стать на солнечном песке!
А память, как ветер, вдруг распахнет
И флагом откинет забвенья занавеску, –
И в рамки осенних, струною блестящих, тенет
Мы видим движение ласково снившихся весен.
От подъезда вдоль панели
Синели армяки на козлах.
Небеса над улицей синели,
Вывески трактиров. Возглас
Смоется, как тонкий волос…
О, как грудь моя узка,
Как нелеп, как жалок мне мой голос
В пении твоем, Москва,
Вижу снова синий купол,
Белые на розовом карнизы,
Громы цоканья и стука
И октавы трама. Мерелиза
Катится, стрекочет форд.
Ванька щегольнет наречьем –
И опять, плывет, гудет
Плавный звон Замоскворечья…
А на Петровке мимо окон Трамблэ
Идет по асфальту женщина Камергерского!
Пожалуй, только она бы могла,
Душисто наряженная, нежная, дерзкая
Всегда родная парижанка Кузнецкого,
Она бы одна смогла
Постаревшую душу омолодить
Одним касанием плеча:
Подчинить-подтолкнуть, усадить,
На магического лихача…
«Девятая Муза». И двухнедельник
«Дни и Труды»…
О, Москва, и в холодный пустой понедельник
Не можешь, неможишься ты,
Звон перезвоны к вечерне
В Охотном торопят закрыться
Снег на стенах. А неверный
Свет сладостно к вечеру мглится.
Ямб упадает – плавный звон.
И мнится: Александр Сергеич
Идет по набережной. Он
От ветра поднимает плечи,
Рассеяны его глаза –
То ямба светлая гроза
Умчала Пушкина в Осташков,
Где возле станции дормез,
И смотрит синеву небес
В дорожном чепчике Наташа.
Здорово, снег. С утра твой полусвет
Роднит меня с надменным Петербургом,
И тонкий шпиль над крепостью, над бургом,
В буран сквозящий, радостью воспет.
Темна вода и белоснежен снег.
И над Невой ненастной, влажно-гулкой,
Мосты в трамваях. Исаакий-купол
Над полем белых крыш венчает всех.
О, ясность ямба! О, прохлады нежность,
Твоя прелестная и редкостная снежность
Над городом великого Петра.
Светящаяся облачная память
Безвременного снежного утра
Печальной остротою сердце ранит.
Сон приснится: встанут синевою
Небеса над площадью Сенатской,
И, опять счастливый над Невою,
Из окна заслышу шаг солдатский.
Небеса над светлым Петербургом –
Нету города изящнее и строже:
Пушка Петропавловского бурга,
Над Невою – отголоски дрожи.
О Сионе музыка хрустальна,
Шагом едет конный полицейский.
Вот откроется и вот отстанет
Старый сад и белый дом лицейский.
Видишь слева, там живут цыгане,
Радостно проспектом проноситься.
Медленное у воды гулянье.
А на взморье улетают птицы…
В комнатах просторных и высоких
Темные картины и портреты,
Петербургской томности уроки,
Институтски девушки одеты.
Голос тих, шиньон благоуханен,
Падают лукавые ресницы.
Весь уездный >, скромно бездыханен,
Кавалер из корпуса томится.
Над Невою вскрики и туманы,
Вдоль каналов газовые нимбы –
Точно театральные обманы
Длятся час и проплывают мимо.
Черная карета проезжает,
Ветер развевает пелерину,
Одиноко горечь выражают
Блеск зонтов и сгорбленные спины…
Падает и ветренность и сырость
На просторы площади Сенатской, –
Жемчугом рассеянным открылась,
Снова поднимается загадка:
Ускакать не может он, капризный,
На коне чудесный император,
Давний герб для мужественной жизни,
Медный лик стремлением объятый!
Приснятся под утро порой
Бураны при месячном свете,
А то напряженно-сырой
С разливов сиреневых – ветер…
Раскрытый губернский парк
Так важно гудит, свирепеет,
Под вечер – и зябкость, и пар,
Но полдень на солнце пригреет.
И вы в ежедневном пути
Все та же – с портфелем, в тревоге.
А наши вдвоем «по пути»,
Вы помните? – осенью строгий
Раскрытый, сквозящийся парк
И споры о Бунине, Блоке
И ваше смешное n’est ce pas,
И ласковый зябнущий профиль…
Мадонна может исцелить
Всю боль. И сердце – от камней,
И невозможно не любить
Изображение камей.
Резьбы листва, лицо бледно,
Святая опустила взгляд
И розовым сквозит, как дно
Куда все горести глядят:
Держу дрожащею рукой
И на камею щурюсь в свет, –
О, розовеющий покой
Которым я живу во сне,
И о котором тосковать
Раздумия приходит час…
Мои угрюмые слова
С глазами вашими встречались.
И странно подумать: ты был – будто снился…
Ты был и исчезнул. Я помню сквозь дым,
Как утренний воздух туманно светился
Над садом весенним, высоким, пустым.
И утренний воздух так ясно показывал сучья,
И легкая зелень сквозила в выси…
Ты – умер, ты – память. И было бы лучше
Чтоб памяти образ туман погасил,
Чтоб ты мне не снился. Чтоб я не тужил.
Я вижу свет. Я слышу жизни шумы.
Вот блеск стекла. Вот голос за окном.
Я чувствую себя. Я чувствую, за стулом
У занавески край шевелит сквозняком…
Но будет вот что: станет непонятным
И книги шрифт, и кожа на руке.
И я уйду – без подписи, невнятно.
Как запах лип.
На сквозняке.
Тогда лицо повесят в галерее,
А дух возьмут служить в библиотеках,
И будут говорить о Гулливере, –
И на лицо придет смотреть аптекарь.
Но я живу ведь. Просто существую
И так же затрудняюсь каждый день.
А ветер вешний дует и пустует,
И облака плывущие – в слюде…
Вот я, как нищий, стыну без вниманья,
Вот я шофер, который без лица,
И я солдат и по-солдатски ранен, –
И нет героя, нету подлеца.
Ах в жизни все рассеянно и просто –
Соседа замечаешь ли зрачки?
И только иногда движенья рослых,
И только иногда мелькнут очки.
И знаете ли: дух, который спрячут,
Которым будут любоваться строго, –
Он так тоскует и ребенком плачет,
Глазами вашими расстроен!
Какой-то голос постоянный
Меня зовет по вечерам.
Гляжу на полусвет стеклянный,
На белый крест беленых рам.
Пожалуй, я (иначе кто же?),
Тюремно мрачен и тосклив,
Глядит, так на меня похожий,
Брезгливо рот перекосив…
…И ветер развевает флаги,
Показывая их цвета.
Не город, а какой-то лагерь,
И лагерная суета.
И тут же возле, с ними рядом,
Солдатский косолапый ряд.
Японцы, угольные взглядом,
Опять насмешливо глядят…
Как же придумать приятные нежности?
Медленный взгляд устремляя на вас?
Ласково смотрится женская вежливость,
Кружится ветренная голова.
Словом, надумал: не стоит влюбляться, –
Как отвечают: увы, не танцую;
Так же когда-то безмолвные прятались
В зелени статуи и статуи…
Горд, как араб, и забавно неловок, –
Да, неудачливый и лицедей!
Лучше забыть о беседках лиловых,
Зелени гипсовых голых людей.
Может, труднее, но все-таки лучше –
Мимо бессонниц и ломанных рук
Лучше пройтись, посмотреть и послушать,
Как занимаются мукой вокруг.
В такую погоду,
Изменит походку
Ленивый, и тот.
Но снова красиво
Летящее сивое,
Червленность цветов
В погоду такую
Все дома, тоскуют,
И сонно в домах.
И шорох окрестный,
Ветровые песни
И будто набат, –
Все залпы просторов,
Все жалобы споров
Мы слышим, не злясь.
К диванной подушке,
Дремотно потушен,
Сощурился взгляд.
Пожалуй, буду много лет
Искать забавы в наблюденьях…
А может, старый пистолет
Окажется, как избавленье.
И соберет троих зевак
Мой труп бульварный, но печальный.
Истому смертную в глазах
Прикроют старенькою шалью.
Отдаст платок с сутулых плеч
Не очень трезвая девица:
Есть все-таки кого жалеть,
Есть все-таки чему дивиться.
И буду жалостно глядеть,
Припоминать: ужель любила?
И вот, примчавшись, светит медь
Больничного автомобиля.
Возьмутся тут привычных два
И под руки и под колена,
И неживая голова
Опять покажет изумленье.
Наступят те, трудясь, на шаль,
Упавшую от их движений.
И будет им еще мешать
Рук неживое положенье.
И та, пьяна, поднимет вещь,
Пыль отряхнет, плечо оденет
И побредет – куда, Бог весть,
И у прохожих спросит денег…
Мне только проехать в какой-нибудь город
И к столику сесть у трактирных дверей,
Почудится, – верю, – медлительный голос
Потерянной Музы моей!
Она улыбнется, она обопрется
О стол, у которого я.
И глаз мой ответно, прищурясь, смеется,
Стола различая края.
И серьги, и голос, и острые ногти,
И запах дождевика, –
И радость дождю и застекленной копоти
Так велика!
Выходим на сырость, находим машину,
Дрожащую потным стеклом.
Отважная женщина, пьяный мужчина,
Кому же сидеть за рулем?
И станет кидать нас, нести перекрестком,
Окликивать – всем на виду!..
И вот на мосту не рассчитаны доски,
Перила падут…
И в речке холодной, той глинистой речке,
Сентябрьски легкой, простой,
Весь мокрый, стеная, ползу, изувечен,
Чтоб лечь мне с подругой, с сестрой.
Мы пьяные были, и я был пьянее,
А пьяным дорога легка.
Но странно, зачем же несчастие с нею,
И так изменилась щека?
Опять гудит утробная труба
Над бухтой, туго отзываясь в доках, –
То сероглазая моя судьба,
Она уходит от меня без вздоха.
И так, без спутницы, один, пустой,
Иду. Еще задумаясь, не видя
Как улица несется суетой…
Тебя я вспоминаю, друг Овидий.
И жажда пенья, чтобы поразить,
Остановить разгоряченный город
Высоким голосом жалеть, грозить, –
Вдруг оживет, как истощенья голод.
Увы, я знаю, понял хорошо,
Что нету места в бурных заседаньях,
И если в море пароход ушел,
Живу опять в дремоте ожиданья.
10 июля 1922 г.
Когда от жадности сгорая,
Испепеляется закат,
И зорю звонкую играют
Для всех солдат и несолдат,
Когда в простор истлевший запад
Пронзит зеленая звезда, –
Вдохнешь высоко влажный запах
От логовища и гнезда!
Опять, как бог, спокойно скрылось,
Ушло в лимонный, теплый край, –
И птицы тяжелеют крылья
И, право, добродушней лай.
Но мне не смеркли, а тревожат,
Сквозные жизнью облака –
И мне ли конский шаг стреножить,
Парного выпить молока?
Послушайте, поедем к богу,
За облаками – до утра?
Высвистывают пусть тревогу
Всегда отважные ветра!
После постигаются отравы –
Ах, отравленный не сразу прозревает, –
Точен крест отчаянья у края,
Ветренна морозность зоревая.
Но, счастливый, я настойчиво живучий:
У креста Христа лежу и оживаю.
Счастлив, кто вот так яды изучит!..
Может быть, случится то же с вами.
Показать поэзии причуды:
Точен крест, христосова зоря, –
Голос ваш, глаза и ваши губы,
Мучая, пленили звонаря.
И торчит, чудак, на колокольне,
Пьян и странен, на ветру звенит –
Голос медный ветром вешним гонит,
Метит благовест на мезонин…
Но и то не так, и все иначе,
Разве я похож на звонаря?
Стало быть, все это значит –
Поэтический наряд.
Вечерней городской порой,
Спустившись от высоких лестниц,
Над тротуарною игрой
Кто молодой заметит месяц?
Клянусь, и я рассеян был –
Остерегаясь летных светов,
Позабывая, не следил
Возлюбленную всех поэтов.
А кажется, она плыла,
Заоблачная, над домами –
И все – таки она свела
Меня, рассеянного, с вами.
И ваш изнеможенья рот,
Светящиеся краской губы –
Медлительный ваш поворот
Явился обликом суккубы.
Лик нежен пудрой голубой,
И над ушами мед без соты…
Вы были заняты собой
До сумерек, когда фокстроты
Поют отменно при огнях.
Вихляясь, пары выступают,
Став угловатыми, обняв
Друг друга, ступят, отступают,
И ваши полные белки,
Цвет синий относили томно,
И шелком бледные чулки
Сквозили, теплые, нескромно.
И белая моя душа,
Как вы, одна пошла на поезд,
Но на плечах был синий шарф,
Концами спущенный за пояс…
Куря и опьяняясь в дым,
Я о стену рукой оперся,
И, занят мельком золотым,
Я слышал остро пульса скорость.
И ваши влажные глаза,
Косясь, желанью отвечали,
А тут вернулась, шарф неся,
Моя душа в своей печали.
Но что печаль! Легко ладонь
Спустилась по стене – невольно
На шелк, что кажется водой:
Сквозь шелк я тело сжал небольно.
И синий взгляд не бросил стрел,
А девий рот не ужаснулся,
А я усмешкой окривел,
И, усмехнувшись, пошатнулся.
Не уставали танцевать,
Ступать, и звать не уставали,
И стали паром застывать
Зеркальные стенные дали.
И медленней стремили свет
Шары отвесные танцорам,
И я, скучающий поэт,
Соскучился над разговором.
Провел. Угрюмо проследил,
Как горло нежное глотало,
И глаз, сощурясь, тоже пил,
И сквозь стекло губа не ала.
За локоть взяв, повел еще,
Сам щурясь и остерегаясь –
И била в щеки горячо
Воздушная теплицы завязь.
А на крыльце отважный мрак
Свободной встречей устремился,
Серебряный слепленья знак,
Автомобиля – задымился.
Щек голубеющая смерть
И явная в глазах истома,
Мне были, нежная, поверь
Заветней дорогого тома
Учителя моих стихов,
Чей светлый голос зависть губит…
Была пора для петухов,
Но город петухов не любит.
И мы пошли одни и прочь
От музыки и мотокаров.
Раскинутая в звездах ночь
Зашлась в бензиновых угарах.
Луне холодный туалет
Свечей нас отразил на синем,
И серый с бахромою плед,
Свечу с размаху погасил он.
Твоя прохлада в темноте,
Она так жадно в пульсах билась,
И, устремляясь к наготе,
Ты надо мною наклонилась.
И день позвал. И день прошел.
Насытили иные встречи,
А память осязанья шелк
Напомнила мне в поздний вечер.
И белая моя душа
Сквозь дрему встала, беспокоясь,
Расправила свой синий шарф,
Концами спущенный за пояс.
А я, очнувшись, закурил.
Еще задумался над дымом –
И вспомнил прорези перил
И свет, что сделал нас седыми…
Но не было во мне тоски,
Оставленной на туалете.
(Что впалые твои виски
При зябком серебре рассвета.).
И не было нисколько жаль
Покинутой, продажно нежной,
И в клетку серенькая шаль
Казалась старой и небрежной.
Вот под окном немного слов
Спел итальянец, в просьбе замер.
Да, полдень улицы высок,
Асфальт в сияньи под глазами.
И будто в мрак – кофейный тент
Меня позвал на простоквашу.
Я шляпу снял в прохладе. Вашу
Заметил тотчас: белых лент
Была улыбка и кивки.
Вы поднялись, пошли для встречи,
И право, больше старики
Оглядывались вам на плечи,
На угловатость, худобу,
Изнеможение разврата,
И, пудрой бледная, в гробу
Представились вы очень внятно.
Пробившись цепко до меня,
Неся литую шелком руку,
Под тентом, но в сияньи дня
Зачем вы протянули муку?
Рассказы ваши в темноте
Заговорили вдруг на память,
И лоск на вашей наготе
Почувствовал я под губами.
А голос наяву спросил
Мое здоровье и успехи,
И не было усмешке сил, –
Был тент, толпа, лазурь в прорехе, –
Но усмехнулся, закурил,
Вы вытянули сигарету,
Гляделись прорези перил
Над пыльным у асфальта светом.
И заиграли тут опять
Острейший и милейший танец.
Я стал, нахмурясь, напевать,
Ногтей разглядывая глянец.
И взгляд на вас не поднимал –
Кивал, кивал меж двух затяжек
И снова глухо подпевал
Мотив, который был протяжен…
И не было во мне стыда,
Что я сижу с продажной тварью
Я знал: что если вас ударю –
Вокруг не вспыхнет суета,
А скажут: а, семейный спор, –
Лакеи нам укажут двери,
И первый же таксомотор
Предложит разомчать потери…
И заостря плечо, застыл.
Молчал. Невольно видел пудру.
Протяжное оркестр ныл.
Стаканов просияло блюдо.
И бледная моя душа
Рвала перчатку, беспокоясь,
И с плеч повис, синея, шарф,
Концами заткнутый за пояс.
Летают в воздухе святом,
Неслышно пропадают птицы.
Над ровным лугом – желтый дом,
А дух на воле и томится.
Есть в облаках сиянье льдин,
В пруду метнулась рыба кругом,
И в этот полдень я один
Дышу томительным испугом.
Так жадно думаю о Вас,
И расцветают все движенья,
Далеких губ, далеких глаз
Влиятельное выраженье.
А вот счастливая рука:
Она имеет тяжесть тела;
Святая кровь – ее река –
Высоким шумом прошумела.
И смелый голос надо мной
Поет неслышными словами,
А небо с той же синевой
И уплывающими льдами.
1924
Шанхай
Убедился, как странно любят
Удивительные глаза,
И об этом в вечернем клубе
Я приятелю рассказал.
Но приятель меня не слушал,
Но приятель в стакан смотрел.
Я не выдержал: встал и вышел,
Уронив стакан на столе.
Пусть над городом в тысячах звезды,
Пусть по городу улиц огни:
Он со мной – этот полдень березовый
И сквозняк апрельский, и пни,
И в лесу сквозном мы – одни…
Харбин
М. В. К.
Берег пологий, пустынный, вечерний и узкое взморье, –
Будто в России, в деревне, в лугах, –
Небо вечернее дымчатое и простое,
И зябкость осенняя славно легка.
Озябнув, пошли мы от берега. Фокс
Залаял, белея, помчался от берега.
Ваших, кудрявых, коротких и легких волос
Касалась вечерняя свежесть. Я бережно
Вел Вас навстречу луне
По дачной осенней и поздней дороге.
Звенел
Ваш голос в безлюдьи, при лунной тревоге. –
И снова
Томленье скитаний, пространства, пьяненья и одиночества
Детски уснуло…
И мне захотелось пророчества.
Представьте, что мы собрались
На лавочке той у ворот – говорить о войне, о Сереже, о прошлом, о Боге, –
Ваш голос: «Борис,
Давайте-ка, Бога не трогать!»
И право. Пусть мирно висит в изголовьи кровати,
Пусть мирно лежит на груди на цепочке,
Пусть помнится вместе с Жар-Птицей Святое Распятье
И свечку Казанской поставить вдруг хочется, –
От тех туркестанских Кирков,
Где были в мешок меховой вы младенцем зашиты,
До этих поспешных скитальческих буйных годов,
Такая простая и добрая всюду защита!
И верится мне: непременно увижу, услышу:
Быть может, и там, в Ушаковском, в аллее, под липами,
А может, под тентом кофейни в бульварном ущелье Буль-Миша,
А может, на Курском вокзале меж суетою и криками
Ваш оклик заставит остановиться…
Еще на родине моей
Цветет ковыль.
Отважен океан степной
На много миль.
И наплывают острова:
Над ржами – крест.
Воспоминания – трава
Растет окрест.
На выгоне такая грусть;
Трава и скот,
Щавель пощипывает гусь,
А небосвод!..
А небосвод огромен там, –
О, небеса!
Покой лишь этим небесам
И чудеса.
Чувствительней закатов нет
Страны родной
И нету яростней комет
Перед войной.
И нет безлюднее путей
И уже нет,
И… вдруг под крышею ветвей
Кабриолет.
Приплясывая, пятит конь,
У девы страх.
Но серафический огонь
В ее глазах…
Так едет из столицы франт,
Умен и глуп.
Влюбляется в лиловый бант
И в строгость губ.
И приезжает кушать чай,
Везет визит.
Давно терраса при свечах,
А он сидит.
Тут просят гостя ночевать.
С свечой ведут –
Какая странная кровать,
Какой уют!
Как много запахов идет
И столько звезд –
Да, кажется, весь дом плывет
В кругу берез!..
Встает и ходит босиком,
Глядит портрет,
Беседует со стариком,
А сна все нет.
А вот и пламенный восход
Стену зажег,
Шумит усадебный народ,
Гость позевнул и лег.
Шанхай.
Ноябрь 1924 год
Широких улиц и акаций белых, –
Английских зданий плющ и тишина
И вывеска, начищенная мелом, –
Окрестность сновидением видна.
Прохладны пароходные конторы,
Над ними флаги ветер с моря рвет,
А с бухты, где виднеются просторы,
Могучий голос медленно зовет!
Трамваи, огибающие скверы,
И статуя на площади живой,
Проходит это мимо ясной веры,
Что важен мир разительно-иной.
Гляди, мой друг, за огражденье мола,
Гляди за колокольню маяков,
На профиль океанского престола,
На очерки далеких облаков.
И нас с тобой обманывали чувства:
Та женщина единственной была,
Тревожа воплощением искусства
Ах, сладко целовала и лгала.
Туман спускался на дороги наши –
Так облачность любовная сильна
И карий взгляд какой-нибудь Наташи
Поил траву губительного сна.
Ветра вдали смыкались, как ограда,
Скрывали волю томные леса,
И было больше ничего не надо –
Лишь губы милой да ее глаза…
Но оживала, просыпалась скука,
Она оглядывалась, как гроза, –
Ты размыкал неискренние руки
И не гляделся в лживые глаза.
Прохладны пароходные конторы,
Высокий флаг свернет и развернет
Высокий и упрямый ветер с моря
И зов протяжный с пристани несет.
4.6.24 г. Rakatan
. . . . . . . . день
Разбудит, радует; тревожит
Блаженства, созерцательности лень,
И светлый мир еще дороже.
Прищуря веки, вижу паруса,
Прохладный цвет морских просторов.
И расцветают девичьи глаза
На отдувающихся шторах.
Где в мыльных прядях прядала волна
Там < штилем? > паруса смиряет –
Отменны блеск, отменны цвет; она,
И брызги в соль лишь претворяет!
Бейрут май <1>926
Кочегар Борис Бета Буткевич
Такие голубые дни,
Что озаряются и ночи…
На этом свете мы одни,
Нам мчит автомобиль что мочи,
А за решетками дерев
Проносятся огни узилищ,
И, взгляды к небесам воздев,
Глядим мы на Звезду-страшилище.
Такая зоркая звезда,
Недобрый глаз в лучах угрюмых, –
Припоминаю час, когда,
Скрываясь в облаковых дюнах,
Жестокости бессонный глаз
Глядел на наши поцелуи.
Да… В небе пепельном погас
Стихающею аллилуйей…
Но мне милы твои глаза
И электрическая бледность,
Их кажет новая гроза
(Мелькнет и открывает бедность).
И бьется пульсами мотор,
Кричит, остерегая жизни,
И снова прокричит в упор:
– Эй, потерявшие отчизну!
Тебя я провожу домой.
Ты входишь за решетку к пальмам.
Останусь я один с собой,
И с небом, будто бы печальным.
Накатан улицы асфальт.
Маркиз соломенных ресницы
Рассматривает хмуро взгляд,
Определяя, как темницы.
На аттике твоем темно, –
Гравюры, полумрак и книги,
Закрыто с вечера окно, –
О, благосклонные вериги!
Садишься, и скрипит лонгшез,
Подушку под затылок прячешь,
Вздыхаешь и считаешь шесть,
Глядишь и без рыданья плачешь.
А я иду путем моим
Посередине по асфальту,
Я чувствую себя глухим,
Припоминаю по Уайльду,
Как Лондон ласково живет
Утрами от бессонной ночи,
И… вот трамвайный гул плывет,
Цикад веретено стрекочет.
Не нахожусь сказать, кто я,
А просто имя называю,
И город, где семья моя,
По временам позабываю.
А, может быть, и помню я
О матери и о невесте,
И есть в конверте у меня
Эмалевый крестильный крестик.
Но нету дела никому
Опрашивать и предлагать мне
Исход несчастью моему, –
Я твердо знаю: люди – камни,
А есть похожие на пыль,
На студенистую медузу,
И дней моих святая быль,
Она мои лишь Сиракузы.
Так, милая моя, и мы:
Я вижу Марс, целую слезы,
И электрические тьмы,
Столбняк несущие и грозы,
Отважно отвлекут меня
К морям соленым, к сладким винам,
И, равнодушием пьяня,
Подарят пеньем соловьиным…
Знай, у подножия антенн,
Где скрипок скрип и пляшут искры,
Весь этот мир, как детский плен,
И ты узнаешь в вечер мглистый.
Ш<анхай>. Сент<ябрь>. <1>924.
Ну да! Еще не так давно
В мое раскрытое окно
И в дверь на цементный балкон
Вставал июньский небосклон.
Маньчжурский неподвижный зной:
С утра ленивая пора,
Лимонов профиль вырезной,
А во дворе – детей игра…
И плыл дрожащий горизонт,
И млели там зонты дерев,
И солнце – огненный орех –
Опять слепило горячо.
Опять стремительный дракон
Взмывал в лазурь, на высоту,
И делался горяч балкон,
И пронизала пустоту
Огня небесного искра,
И приходила в мой покой,
Касалась легкою рукой
Тоска (она любви сестра).
Ну почему бы не поплыть,
А то отправиться пешком,
С бродячим за спиной мешком.
Туда, где с башнями углы
Оглиненных кизячьих стен,
Где вовсе раскрывает свет
Испепеляющий дракон;
В бумаге поднято окно,
И на циновке детский стол,
И флейта плачется светло,
А музыкант на ней – слепой.
Проедет в толстые врата
Мешками полная арба.
Коней дрожащая губа,
А шея стрижена, крута,
Извозчик по пояс нагой
(И как мала его нога!),
А там стреляет кнут другой
И – впряженных коров рога…
Не раз задумывался я
Уйти в глубокие края,
И в фанзе поселиться там,
Где часты переплеты рам;
Бумага в них, а не стекло,
И кана под окном тепло.
На скользкую циновку сесть,
Свинину палочками есть
И чаем горьким запивать;
Потом курить и рисовать,
Писать на шелке письмена –
И станет жизнь моя ясна,
Ясна, как сами письмена.
1923
Харбин
Toi, qu'importune ma presence,
А tes nouveaux plaisirs je laisse…
У драконьих ворот Пекина
(О, драконы, раскрывшие пасть)
Проживает царевна одна
И ее не по силам украсть.
Ах, мечтать опостылело так,
Это терпкое очень вино, –
Шелестящий прохладно в кустах,
Уноси и меня заодно!
Я увижу огромный Пекин, –
Неживые чудовища стен, –
На осле (позавидуйте, Кин)
Протрясусь в охраняемый плен.
Императоров, в верстах, дворы,
Понастроенный всюду фарфор –
Это сон от какой-то игры,
Это сон развернулся в упор.
Но, конечно, высоких озер,
Их фарфоровая глубина
И дракон, что язык распростер,
Разве девушка этим полна?
Вон по плитам, что так не равны
(Попечалься о плитах, поэт),
Будто конь настоящей страны
Устремляется велосипед.
По-старинному плачет вода
(Не забудь о фонтанах, поэт),
Едет девушка гордо одна,
Направляясь в университет…
Социологу смысл для статьи?
Нет, признаться, иное пою:
Напеваю мечтанья мои,
Напеваю тревогу мою.
Понимаете: пахнет избой
(Удивительные чудеса!)
Не в отеле, где вымытый бой,
А у фанзы саманной: коса
Это то же, что скобку носить,
И с курмою роднится армяк,
И тончайший напев голосит
Кто с ханы или с водки обмяк.
О, божественная простота
Поднебесных повсюду людей,
О, мечтательная острота
Деревенских стариннейших дней!..
Если начаты были стихи
О царевне в плену Пекина,
О ином – не по воле руки,
Не случайно нырянье до дна.
Это пела, представьте, душа,
(Это, знаешь, грустила она)
О дрожаньи простом камыша,
О полях, где сейчас тишина.
И о городе, и об огнях,
Что драконовым пылом хмельны,
О трубящих торжественно днях
Что не станут милы и родны.
19 мая <1924> Чжалантунь.
Изображенная в историях,
Божественная старина,
Там держит статно факел Глория,
Непобедимая жена.
И запахи, блаженно горькие,
Давно разрезанных страниц, –
Не солнце, а венец Георгия,
В глаза, опущенные ниц.
Описанные там страдания –
Исполненные чудеса,
Глядят лишь дети в годы ранние
На тамошние небеса.
Метнется прах столбами дымными,
И бьются воины, пока,
Украшенные серафимами,
Не уплывают облака.
А то встает луна червонная,
Прохладная встает луна,
И дева ждет, встречает воина,
Бледна затем, что влюблена.
И снова прозвенит оружие
(О, призрак боевой – туман…),
Сражается во время ужина
С соперником Ковдорский тан.
Но даже смерть – походу точная:
Кому трава, кому – постель,
Всегда зеленая и прочная,
Восстанет на могиле ель.
Воспетый славными Сервентами,
Проходит призрак на стене,
Опрошен глупыми студентами
В похолодевшей тишине…
Так сердце не устанет мучиться,
Узнав о славных временах,
И верному покою учится,
Уединившееся в снах.
А вдруг блаженное желание,
Предначертание видно,
И бьется пуще сердце жадное,
А воздух – песни и вино.
Конечно, нет еще, не вымерло
То солнце счастья и беды –
То голос океанский стимера
Гремит над пропастью воды.
В Сицилию, иначе – в Канаду,
Банкок, Сполато – все пути,
И бьется пуще сердце жадное:
Еще стремиться и найти.
Обречены и будем странствовать,
То плавать, то перелетать,
И покоренными пространствами
Святую жадность утомлять.
Тогда опять луна червонная,
Прохладная, взойдет луна,
Покажет тихо бледность воина
И ту, что снова влюблена.
Он падает, она шатается,
Не в силах тело удержать,
И, благосклонная, касается
Целует жениха, как мать.
И ветра в тишине не слышится,
Но пахнет росами трава,
Туман приходит и колышется,
Да слышны женщины слова:
– И ныне, присно будут воины,
Во веки вечные веков,
И будут руки беспокойные
Томиться тенью облаков.
Упрямые и благородные
Свершают подвиги свои
Во имя Неба, имя Родины,
А то из страха и любви.
Так, имена не одинаковы,
И разноцветны знамена,
Хитро украшенные знаками,
Но я – единственно одна.
Не многие ли смертью сгинули,
Но все не кончилась война,
И древними воспета гимнами
Непобедимая жена.