ЛЮДСКАЯ ЕДИНИЦА

Прошло уже больше года, как окончилась гражданская война, и все это время Толька был с отцом вместе. Пехотный полк еще некоторое время передвигался с места на место, а потом прибыл на расформирование в маленький городок, где были большие казармы. Здесь, при части, умер Толькин отец. Он умер от туберкулеза, а болезнь эта началась у него из-за давнего ранения, и помочь тут никто не смог. Никаких родных у Тольки теперь не осталось, и его решили отдать в детский дом. Но детдом в городке был один, и он был переполнен. Завдетдома хлопотал о втором здании и расширении штатов, а пока Тольку оставили при казарме. Его взял на попечение фельдшер Дождевой и поместил в своей комнатке при лазарете. Этот Дождевой был человек не вредный, но ему — старому холостяку — ребят воспитывать никогда не приходилось. Поэтому по отношению к Тольке он избрал принцип дружелюбного невмешательства. Он следил, чтобы этот двенадцатилетний мальчишка был сыт, и еще заставлял Тольку дважды в день мерить температуру, хотя тот был совершенно здоров. А в дела Толькины он не вмешивался. Да и не до Тольки ему было.

Дело в том, что Дождевой всегда любил читать, но все некогда было — то германская, то гражданская. А теперь настал мир, лазарет опустел — и вот Дождевой повадился ходить на толкучку и покупать там книги, которыми с рук торговали обедневшие старушки из «бывших». Он покупал не выбирая, какие придется, а потом, сидя на своей койке, сгорбись, быстро читал их одну за другой. Окончив «Княжну Джаваху» Чарской, он принимался за «Заратустру» Ницше, а от Ницше переходил к брошюре «Производство масла в Вологодской губернии». Память у него была сильная, но какая-то странная: она не отбрасывала ненужного, а впитывала все подряд, и в голове его творился сумбур — как во дворе, куда погорельцы стаскивают имущество из горящего дома.

Начитавшись до одурения, Дождевой откладывал книгу в сторону и произносил:

— Это надо обмыть и обмозговать.

Из тумбочки, что стояла возле его койки, доставал он большую бутылку, маленькую бутылку, большой стакан и маленький стаканчик. Наливал из большой бутылки в стакан, а в маленький стаканчик — из маленькой бутылки. Брал этот стаканчик в руку и, держа его в некотором отдалении, с уважением оглядывал. Потом быстро, будто боясь, что Толька отнимет, он подносил стаканчик ко рту, выпивал его до донышка — и запивал из большого стакана.

— В нем — большая сила! — убедительно произносил он. — Хорошо быть медиком! И понимаешь все в медицине, и людям пользу приносишь, и вот спиритус вини с полным правом пьешь. У дураков спирт ум отнимает, а умным — ума прибавляет. Сейчас я обо всем на свете размышлять буду!

Чтобы не мешать Дождевому в его размышлениях, Толька тихо шел к двери.

— В школу опять не пошел? — окликал его Дождевой.

— Не хочется, — отвечал Толька. — Читаю ведь я хорошо. И потом все равно меня в детский дом скоро. Там своя школа. А пока я так буду жить.

— Вроде надо бы в школу ходить, — неуверенно возражал Дождевой. — Вот из УОНО женщина приходила, спрашивала, почему не ходишь. Ну да если охоты нет — не ходи. Это кому как.

Там, в городской школе, что против пожарной каланчи, давно уже начались занятия. Но ребята в классе были веселые, шумные, у них были родители, а у Тольки никого не было, он среди всех был чужой. Он походил в школу два дня — и бросил.

Целыми днями шлялся он теперь по городку, по его пыльным улицам. Городок жил своей скудной, но цепкой жизнью. В нем начинался нэп, и возле вокзала уже открылся частный ресторан «Отрада». И на толкучке было шумно и людно; всё новые ларьки вырастали на рыночной площади. Но покупать Тольке было нечего, и с рынка он быстро уходил. Не спеша брел на кладбище, на могилу отца.

На улочке, ведущей к кладбищенским воротам, тоже чувствовалось торговое оживление. Здесь продавали с рук бумажные цветы, хвойные венки, перевитые лиловыми и красными стружечными лентами. У самых каменных ворот, в нише, сидела толстая торговка семечками. Всепоглощающее тупоумие застыло в ее тусклых глазах. Лицо у нее было зеленоватое, раздутое, будто она когда-то утонула и долго пролежала в воде, а потом ее все-таки оживили и посадили сюда. Она сама безостановочно жрала свой товар, сплевывая шелуху на утоптанную землю; а часть шелухи попадала в корзину с семечками, в расписную деревянную латочку, которой она зачерпывала для покупателей их порцию. «Неужели у такой можно покупать?» — думал Толька. Однако покупали, да еще как.

Дойдя до отцовой могилы, Толька останавливался и смотрел на нее. Но ни этот крест, ни могильный холмик ничего не говорили его душе. Толька знал, что отца у него теперь нет — нет совсем, нет ни на земле, ни на небе. И ничем его не вернешь.

Он шел обратно, разглядывая по пути кресты. Все дома в городке были желтовато-серые, тусклые, — а вот многие кресты на кладбище были яркие: зеленые, синие, розовые; некоторые были даже расписаны черными и белыми полосками, будто шлагбаумы. Такая уж мода была тогда в этом городке. А к одному кресту была прибита деревянная подсадная утка, чтоб всем было понятно, что лежит здесь охотник.

Пройдя под воротами, миновав торговку с лицом утопленницы, Толька не спеша брел по городку к казармам.

А казармы всё пустели, пустели. Почти все командиры и красноармейцы, которых Толька знал, были уже отчислены. Но в главном здании, в большой комнате с белыми стенами, против парадной лестницы еще стояло полковое знамя и возле него — часовой. Значит, полк еще существовал. Эта комната со знаменем была как прогалинка в лесу поздней осенью. Уже подступает зима и почти всюду снег, но где-то в лесу чернеет кусочек теплой земли, не занесенной снегом. И пока есть эта прогалинка — зима еще не настала. Вот когда и прогалинку заметет снегом, тогда — все.

И еще была конюшня.

Кони нужны и пехотному полку — обозные, служебные кони. Часть их уже куда-то забрали, но десяток коней еще оставался. Толька очень любил ходить на конюшню. Это было длинное здание с маленькими полукруглыми окнами, расположенными очень высоко; здесь всегда стояли уютные сумерки. И пахло здесь сеном, конским потом и навозом — этот запах действовал успокаивающе.

И в самих конях было что-то надежное и спокойное. Они жили своей прочной, раз навсегда установленной жизнью, они не боялись перемен, не думали о своем будущем. В том, как мирно и неторопливо жуют они сено, в том, как спокойно и дружелюбно глядят на Тольку, когда он подходит к ним, чувствовалась их сила и добрая уверенность в своей необходимости.

В углу конюшни стоял любимый Толькин конь Яська. Когда-то у него было другое, длинное и звучное имя, но имя это все забыли. Этот конь уже никуда не годился. У него была ранена правая передняя нога. Еще в самом начале гражданской войны он спас командира полка. Как-то так вышло, что конь прикрыл его от пули, и коня ранило, а командира — нет. С тех пор Яську держали при обозе. Его ничем не нагружали, он, прихрамывая, всюду шел за полком сам по себе, как человек. Того командира потом все-таки убило, но Яську все равно держали при части. Это был очень спокойный и умный конь.

Толька входил в конюшню, здоровался со старшим дежурным Быреем и давал Яське кусок хлеба с желтым сахарным песком. Конь мягко брал хлеб с ладони и жевал его, благодарно покачивая головой. Бырей всю жизнь был при конях и толковал о них, как о людях. С людьми же водился мало и разговаривать с ними не любил. Но к Тольке он относился хорошо и задавал ему разные вопросы.

— Что нового в полку слышно? — спрашивал он Тольку.

— В полку ничего хорошего, — степенно отвечал Толька. — Музыкантов вчера отчислили. Уже уехали. А комиссара Сеппа в округ опять вызывают.

— А тебе, значится, в приют скоро?

— Теперь приютов нет, — разъяснял Толька. — Теперь детские дома. Меня в детский дом.

— Это что в лоб, что по лбу. Все равно станешь приютской крысой, если пойдешь. Там тебя заморят — своих косточек не найдешь. Тебе в цыгане надо тикать. С цыганами не пропадешь.

— Я, может, в беспризорные пойду. Я еще подумаю.

— В беспризорные тоже не худо. Беспризорник — сам себе командир. Но лучше в цыгане, потому — они народ добрый. И кони у них. Тут за Мшанкой табор стоит. Табор небольшой, народу мало, а коней у них — человек тридцать... А Дождевой все пьет?

— Выпивает, — отвечал Толька. — Ему ведь сейчас и делать нечего. В лазарете пусто, только два симулянта с животами лежат.

Тут Толька вспоминал, что уже, наверно, пять часов, пора идти мерить температуру. Он вежливо прощался с Быреем, гладил по лбу Яську и нехотя уходил из конюшни.

Дождевого он всегда заставал на одном месте и в одной позе: тот сгорбившись сидел на своей койке и читал. А на тумбочке перед ним стояла большая бутылка, маленькая бутылка, большой стакан и маленький стаканчик.

— Ну, замерим температуру, — бодро приказывал он Тольке.

Толька садился на свою койку. Расстегнув френчик, сшитый из отцовской гимнастерки, он с отвращением совал под мышку термометр и молча ждал, когда можно будет его вынуть.

— Тридцать шесть и семь, в норме. Можешь идти гулять. Только к ужину не опаздывай.

Толька шел бродить по казарменным дворам. Там теперь было малолюдно и скучно. Но уже начали появляться какие-то новые военные. Некоторые из них ходили в потемневших замасленных гимнастерках, некоторые — в коротких кожанках и крагах. В них не чувствовалось пехотной выправки, и трудно было разобрать, кто боец, кто командир. Они поселились в третьем боковом корпусе, и у входа в этот корпус стоял особый часовой.

А в огромный манеж, что в конце казарменного плаца, втаскивали какие-то станки, и земляной пол в нем заливали цементом. Когда-то в старину в этих казармах квартировал гусарский полк, манеж остался от него. Долго он пустовал, а теперь в нем снова было шумно, голоса работавших гулко отдавались под отсыревшим сводом. Велись работы и возле манежа. Здесь ставили какие-то большие баки. Для чего все это делается — Толька не знал. Новые красноармейцы ничего толком объяснить не хотели, а старых знакомых в казармах уже не осталось. А Дождевому ни до чего дела не было — он знай себе читал-почитывал.

Иногда во дворе Толька встречал комиссарскую Ирку, девчонку его лет. Прежде она Тольке очень нравилась, но теперь пути их разошлись. У Ирки были родители — у Тольки не было; Ирка ходила в школу — Толька не ходил; Ирка была весела — Толька нет.

— Ты просто дурак, что в школу не ходишь, — сказала она ему однажды. — Сегодня было собрание детей вместе с родителями, и завуч говорил, что мы должны хорошо учиться, потому что теперь настал мирный период и пролетариат должен овладевать всякими знаниями.

— Я не пролетариат, — возразил Толька Ирке. — Я будущая приютская крыса.

— Боже, какой ты несознательный! — возмутилась Ирка. — Тошно мне с тобой разговаривать!

— Ну и не разговаривай, больно ты мне нужна, — буркнул Толька и пошел на конюшню.

Там никто ни в чем его не упрекал. Кони стояли спокойно и размышляли о своих личных делах. Если дежурный отлучался, то с конями можно было поразговаривать — в особенности с Яськой. Этот конь понимал в жизни очень многое. Он слушал да помалкивал — только головой слегка кивал в знак согласия.

— Дядя Дождевой, а вы — пролетариат? — спросил в тот же вечер Толька.

— Этот вопрос надо обмыть и обмозговать, — ответил Дождевой, откладывая книгу и пуская в дело большую бутылку, маленькую бутылку, большой стакан и маленький стаканчик.

Выпив и крякнув, он сказал так:

— Поскольку я не эксплуатирую наемного труда и не являюсь хозяином средств производства, то я есть умственный медицинский пролетарий. Ясно?

— Ясно! — ответил Толька. — Дядя Дождевой, а я кто?

— С тобой дело сложней. Если мыслить с отрицательной точки — ты дворянского нетрудового происхождения, и отец твой служил офицером в царской армии и имел награды. Но если мыслить с положительной точки, твой отец перешел в Красную Армию и умер честным военспецем. Если же мыслить с фактической точки, то, поскольку у тебя сейчас нет ни отца, ни матери, ты являешься самостоятельной людской единицей. А если подытожить с научной точки — ты есть люмпен-пролетариат.

Толька очень обрадовался, что он пролетариат.

А эта приставка «люмпен» придавала ему особый вес. Ведь и отец его служил когда-то не просто в гвардии, а в лейб-гвардии. И он, Толька, не просто пролетариат, а люмпен-пролетариат. Когда он, при следующей встрече на дворе, сообщил об этом Ирке, та сразу почувствовала к нему уважение.

— Но учиться тебе все равно надо, — мягко сказала она. — Это, конечно, хорошо, что ты люмпен-пролетариат, но ты не должен из-за этого задирать нос перед всеми.

— Ладно, — ответил Толька, — этот вопрос насчет школы я еще обмою и обмозгую. А ты вот скажи, что это в манеже делают.

— Я знаю, но ни за что никому ничего не скажу: это страшная военная тайна, за это расстрел в двадцать четыре часа, — ответила Ирка, — Но если ты поклянешься самым главным, то тебе я скажу.

Толька стал думать, что для него самое главное. Матери у него нет, отца тоже. В бога он теперь не верит. Фельдшером Дождевым клясться как-то неловко — он хороший, но все-таки не главный.

— Клянусь конем Яськой, что буду молчать, как покойник! — сказал он.

Ирка приложила губы к Толькиному уху и прошептала:

— Здесь будет танкобронеучилище. Здесь будут учить на танках ездить. Понял?

— Ну, понял, — ответил Толька. — Подумаешь, не видал я этих танков!

Но танков Толька не видел. Вернее, видел лишь на картинке в журнале «Нива». Картинка называлась «Танки на Сомме». На первом плане, прямо на зрителя, выпучив глаза от страха и бросая винтовки, бежали усатые немцы в остроконечных касках. Позади, разрывая колючую проволоку, ломая колья, на бруствер вползал странный предмет. А под картинкой было пояснение, которое звучало как молитва или как стихи:

«Танк! Новое создание англосаксонского гения! В страхе бегут от Танка боши, но им от Танка не уйти! Танк приведет Союзников к победе — и вечный мир наступит на земле!»

Так вот для кого заливают цементом пол в манеже! Теперь все ясно!

Толька побежал на конюшню сообщить эту новость Бырею. Ведь Бырей — военный, с ним можно поделиться тайной.

Но Бырей, оказывается, все давно знал.

— Эка удивил! — засмеялся он. — Да об этом весь город знает. У меня коней последних скоро расформируют. Раз тут на танках будут ездить — тут кони к чему? Тут кони ни к чему! Ремонтер с командой из округа приехал — завтра пять человек коней убудет, а послезавтра — последних четырех заберут. На гражданскую службу коней определять будут.

— А Яську куда определят?

— А Яську некуда определять, — сухо ответил Бырей. — Он непригодный, ни для каких работ не годится. Его на живодерню откомандируют.

В эту ночь Тольке долго не спалось. Он все думал о том, как Яську поведут на живодерню и убьют его там. На живодерне Толька никогда не бывал, но уже само название говорило за себя. Там не сразу убивают животных, а прежде шкуру с живых сдирают. Как это делают, зачем это делают, какой в этом смысл — непонятно. Но, видно, делают. И с Яськой это сделают. А Яська еще ничего не знает. Вот если б он умер сам по себе, он избежал бы живодерни. Но кони ведь не могут умирать сами по себе.

— Что ты ворочаешься? — спросил Тольку Дождевой.

— Так. Не спится, — ответил Толька.

Дождевой еще не ложился. Он сгорбившись сидел на своей койке и читал «Очерки истории Индии до английского владычества». Наготове лежали еще две книжки: «Записки горничной» Октава Мирбо и «Коммерческое разведение карасей в усадебных водоемах». Но, услышав Толькин ответ, Дождевой оторвался от чтения, встал с койки и подал ему градусник.

— Проверим температуру, раз тебе не спится, — сказал он. — Я тебе успокаивающего дам.

Взяв лампу, он вышел из комнаты.

«Сейчас опять какую-нибудь гадость заставит выпить», — думал Толька. Он не только слышал шаги Дождевого, но как бы и видел все его действия. Вот он идет по коридору, вот, не доходя до палаты, свернул в комнату-кладовушку с зарешеченным окном. Там ставит лампу на столик и открывает большой белый шкаф с лекарствами... А рядом с тем большим шкафом висит на стене маленький белый шкафчик со стеклянной дверцей. На дверце написано что-то на заграничном языке, а ниже — по-русски: «Ядъ». Там стоят несколько фарфоровых банок с непонятными этикетками. Непонятно, кому нужен в лазарете яд. Ведь это не лекарство, а совсем наоборот. Может быть, для животных?

Толька припоминает: когда он был маленький и жил в Петрограде, у соседки — через площадку лестницы — была собачка Бижу. И вдруг она исчезла. «А где же ваша Бижу?» — спросила однажды мать соседку. «Ах, знаете, теперь ведь и людям есть нечего, — ответила та. — Нам было так жалко ее, пришлось из жалости отравить ее. Ведь это одно мгновение, она и не почувствовала...»

Дождевой возвращается и дает Тольке выпить какой-то пакости.

— Вы же еще, дядя Дождевой, не знаете, сколько у меня градусов, а уже лекарство даете.

— Ничего, лекарство не помешает, — отвечает Дождевой и принимается за чтение.

Тольке хочется узнать, для чего же все-таки в больницах держат яд. Но что-то удерживает его от этого вопроса. Вместо этого он спрашивает:

— Дядя Дождевой, а цыгане кто: буржуи или пролетариат?

— Цыгане?.. — Дождевой задумывается. — Видишь ли, цыгане владеют средствами производства, то есть конями. И с этой точки они есть мелкая крестьянская буржуазия. Но, с другой точки, они на своих конях не пашут, а пропитание себе добывают другими средствами. А с научной точки цыгане есть кочующий люмпен-пролетариат с конским уклоном.

— Дядя Дождевой, а есть кони умнее людей?

— Не знаю. Но думаю, что если взять самого умного на свете коня и самого глупого на свете человека, то умы у них одинаковые, так на так.

Толька начинает думать. Самый умный на свете конь — Яська. Ну а кто самый глупый человек? Толька перебирает всех, кого знает, в том числе и себя, но особенно глупых не находит. Потом вспоминает толстую торговку семечками — вот самый глупый человек на свете. Ему становится обидно за Яську.

— Теперь вот автомобили изобрели, — прерывает его размышления Дождевой, — а прежде кони в большом почете были. Вот, к примеру, древняя Индия. Там было много государств, и когда умирал какой-нибудь царь, то его сын делал жертвоприношение конем.

— Убивал? А за что?

— Как раз не убивал! Выводили из конюшни любимого царского коня — и пускали его на волю, на все четыре стороны. И проводили срочную мобилизацию всех возрастов, и армия шла за конем. Конь идет куда глаза глядят — и за ним вся армия, в полном снаряжении и со всем комсоставом. Вначале конь, понятно, идет по своей стороне, потом к границе подходит. Но коню-то все равно, трава везде одинаковая, и он за границу переходит. И вся армия за ним прет. Тут, понятно, начинается война... А ну-ка посмотрим, какая у тебя температура.

Температура оказалась нормальной, но спал Толька плохо. Ему снились несуразные сны. Под утро он увидел: раскрывают ворота конюшни и выводят Яську. И вот конь уже идет по дороге, а за ним шагает пехота, движется артиллерия. Вот вдали два дерева. Одно дерево бросает тень вправо, а второе, то, что стоит уже за границей, бросает тень влево, потому что за границей все наоборот. Там, где тени сходятся, вырыта канава; это и есть граница. Яська спокойно переходит через канаву — и начинается война. Показывается танк, за ним другой. Потом они прут уже сплошняком бок к боку, как льдины в ледоход. Потом они идут в два слоя — один ряд по спинам другого...

Когда Толька проснулся, было светло и тихо. Дождевой уже ушел — видно, опять отправился на толкучку за книгами. На Толькиной тумбочке стояла кружка для чая, латка с ячневой кашей, а рядом лежал хлеб и дневная пайка желтого сахарного песку в маленьком бумажном фунтике. Толька встал и пошел умываться. Палата теперь совсем опустела, даже два симулянта с животами выписались. Проходя мимо аптечной кладовушки, Толька заглянул туда. Белый маленький шкафчик со стеклянной дверцей был, как всегда, закрыт на ключ, но ключ, как всегда, висел рядом на гвоздике.

Толька вернулся в свою комнатку, позавтракал, потом начал рыться в книгах Дождевого, что лежали на подоконнике. Ему хотелось прочесть что-нибудь интересное, чтобы ни о чем другом не думать. Но книги все попадались скучные — какая-то «Венера в мехах», «Жизнь святого Сергия Радонежского», «Как избавиться от застенчивости. Советы врача-психолога», «Есть ли бог?».

Эту книгу, где насчет бога, Толька начал было читать. Она была уже советского издания, и на обложке ее художник изобразил икону — и сам же зачеркнул двумя красными линиями. В книжке доказывалось, что хоть кит большой, но горло у него маленькое и пророка Иону проглотить он не мог. Поэтому бога нет. Но Толька-то знал, почему нет бога. Если б он был, то он не дал бы умереть Толькиному отцу. Теперь Толька совсем один на свете. А коня Яську отведут на живодерню, будут там мучить, а потом убьют.

Толька взял кусок хлеба, пошел в кладовушку, открыл шкафчик с ядом. Он достал фарфоровую банку и высыпал из нее на хлеб горочку кристаллического порошка. Вернувшись в комнату, он накрыл этот кусок хлеба вторым куском, который посыпал желтым сахарным песком. Сунув отравленный хлеб в карман своего френчика, он отправился на конюшню.

— Ты что смурной такой? Или захворал? — спросил его Бырей.

— Не выспался, — ответил Толька.

— A y меня, видишь, пять человек коней убыло. Спозаранку забрали. Скоро и мне отсюда сматываться пора.

В стойлах теперь стояло пять коней, считая и Яську. Толька подошел к Яське, и конь внимательно посмотрел на него.

— Пойду на фурсклад схожу, — сказал Бырей. — Ты тут побудь пока.

Когда Бырей ушел, Толька вынул из кармана хлеб. Теперь надо было дать его Яське. Но сделать это было страшно.

«Надо это не просто как-нибудь сделать, а надо по-особенному, — подумал Толька. — Наверно, это с молитвой надо делать, тогда будет правильно. Есть Бог или нет, тут дело не в нем, а в Яське, — надо, чтобы он с почетом умер, вроде как человек». И Толька быстро сочинил молитву и протянул хлеб коню.

— Во имя отца и сына, Яська, прими стрихнина! — вот какую кощунственную молитву прошептал Толька, поднося хлеб к морде коня.

Но Яська понюхал Толькино подношение и отрицательно покачал головой.

Толька не выдержал, его всего затрясло, и он выбежал во двор. По пути он бросил отравленный хлеб в сточную канаву возле стены конюшни — и побежал дальше. Ему хотелось быть там, где никто его не увидит.

Он прибежал на дальний двор, где всегда было безлюдно. По одну сторону двора тянулась глухая кирпичная ограда, по другую — стена казарменной бани. В этом закоулке росло несколько берез, стояли штабеля дров и много было увядающей сорной травы и лопухов. Толька лег лицом в траву между старыми осклизлыми поленницами, от которых пахло грибами, и начал плакать. Прежде он иногда плакал от злости, или от боли, или чтобы разжалобить старших, а теперь впервые в жизни он плакал сам от себя и сам для себя. И чем больше он плакал, тем легче ему становилось. Затем он утер слезы и пошел в лазарет.

Фельдшер Дождевой недавно вернулся с толкучки. Он купил в этот день три книги: «50 блюд из картофеля. Вкусно, экономично, питательно», «Пол и характер» Отто Вейнингера и сборник стихов поэтесы Мирры Лохвицкой. Теперь он сидел на своей койке и раздумывал, с чего бы начинать.

— Что с тобой такое? — спросил он, взглянув на Тольку. — Глаза красные, вид болезненный. Надо смерить температуру. Или ты, может быть, чего-нибудь натворил?

Толька задумался. Ему не очень хотелось говорить о том, что произошло. Но врать он не привык. Не то чтобы он был таким уж правдивым — просто жизнь его складывалась так, что врать ему не нужно было: ложь или правду он говорит, это не имело значения ни для него, ни для окружающих. Поэтому он всегда говорил правду — это проще. И теперь он рассказал Дождевому всю правду.

Дождевой не удивился и не рассердился. Он удивлялся только тому, что написано в книгах, а все остальное его не трогало.

— А из какой банки ты взял? — спокойно спросил он Тольку. — Ну-ка идем, покажи.

Они пришли в кладовушку, и Толька показал ему эту банку.

— Этим коня не отравишь, — сказал Дождевой. — Коня могло пронести после этого — и весь результат. И тут вообще ядов нет, я их уже неделю как по списку сдал.

Когда они вернулись в свою комнатку, Дождевой сел на койку и достал из тумбочки большую бутылку, маленькую бутылку, большой стакан и маленький стаканчик. Затем он выпил и сказал Тольке:

— Конь умнее тебя. Пока он жив, он хочет жить, и соваться в это дело — грех. Ведь вот если человек при смерти, то все равно смерть торопить нельзя, хоть он и мучается. Потому что пока человек жив, он еще людская единица, и у него есть надежда. А если он помер, тут он уже ноль, и никакой надежды у него нет. Понял, сынок?

В эту ночь Тольке ничего не снилось. И когда он проснулся, то не думал уже о Яське.

Через день, в воскресенье, забежала в лазарет Ирка.

— Ты сидишь здесь, ничего не знаешь, а на товарную станцию танки привезли, — с ходу сказала она Тольке. — Идем смотреть!

Они прошли через городок к товарной станции. На пустыре перед станцией толпился народ. Стоял товарный поезд, и на грузовых платформах, вровень с насыпным земляным дебаркадером, возвышались два танка. Танки стояли важные, спокойные, уверенные в своей необходимости. Они снисходительно позволяли людям делать с ними что угодно, но чувствовалось, что они себе на уме.

Третий танк, уже сгруженный, стоял на пандусе дебаркадера, как бы весь наклонясь вперед. Он был очень хорошо виден. Он не походил на тот танк, который Толька видел на картинке, и не походил на те танки, которые Толька видел во сне. Нет, этот танк напоминал чем-то огромное пресс-папье. Он был выше и уже нынешних танков и выкрашен был не в защитный цвет, а в ярко-зеленый, как крыша церкви. И был он не сварной, а склепанный, и весь был покрыт заклепками; казалось, будто ему холодно и у него выступила гусиная кожа. И вдруг он обволокся дымом, задрожал, зашумел и сошел с места по наклону, и развернулся, и вышел на кочковатый неровный пустырь.

— Идет! Сам идет! — с радостным испугом закричал кто-то в толпе.

Танк шел, презирая неровности поля. Он ступал сам на себя, он сам вез свою дорогу — и сам ехал по ней.

— Вот это да! Вот это уже настоящий танк! — сказала Ирка. — И теперь каждый день мы будем смотреть на танки!

— Послезавтра меня в детдом отведут, — сказал Толька. — Но может быть, я еще уйду к цыганам. А может быть, меня Дождевой усыновит, он меня вчера сынком назвал...

1962

Загрузка...