Равнина давно кончилась. Поезд вступил в горы. Он рвался к морю, к чистому зеленовато-синему простору, к пенной кайме побережья. Журавский вспомнил солоноватый воздух, и запах водорослей, и валы, возникающие где-то у горизонта и бегущие к береговым скалам, — и его охватило чувство беспричинного счастья, как бывало иногда в детстве по утрам, когда только что проснешься и явь кажется продолжением какого-то хорошего, светлого сна. Да, он любит море, и его тянет к нему.
— Новой начинать пока не будем, карты из рук валятся, — сказал один из партнеров по преферансу.
— Да, всему есть мера, — ответил другой, пряча в карман колоду. Они убрали чемоданы, заменявшие им карточный стол, и, порвав записи, выбросили их за окно. Ветер сразу подхватил и унес белые клочки.
— Ну, надо идти в свое купе, — сказал Журавский, — не век же у вас сидеть.
— Чего спешить, — возразил ему партнер, — жена без вас не умрет.
— Все-таки надо, — ответил Журавский, но остался сидеть.
Действительно, спешить ему некуда, и жена без него не умрет. Обычно Лида выбирает для поездок на юг бархатный сезон и ездит с какой-нибудь из своих подруг. Но на этот раз она захотела отправиться именно с ним. Он же любит ездить один и отдыхать среди людей незнакомых. Одиннадцать месяцев в году он как вол работает в своем НИИ, и все среди издавна знакомых людей. На юге же он одиноко бездельничает у моря, но почему-то во время этого безделья иногда приходят в голову очень интересные и важные мысли, относящиеся к работе. Жена этого не понимает и называет его эгоистом. На этот раз она поехала с ним и считает это своей моральной победой. Ему же с ней ехать скучно.
— Не пойти ли нам в вагончик-ресторанчик и не выпить ли нам по сто под блеск горных вершин, — предложил один из партнеров.
— Мне лично не хочется, — ответил Журавский. — Пойду-ка я в свое купе.
Он вышел в коридор. За окном важно проплывали зеленые, праздничные горы. Веселые, неряшливые, взбаламученные ручьи прыгали по уступам. В окно зябко тянуло прохладой, запахом зелени. Вот промелькнул маленький поселок с красными черепичными крышами, и вдруг поезд изогнулся, метнулся туда-сюда, и стало видно, что его со всех сторон окружили горы и водят вокруг него хоровод, словно потешаясь над ним. Тогда паровоз рассерженно загудел, состав выпрямился и с гулким грохотом вошел в туннель. Поезд двигался медленно, будто пробуравливая гору, и мимо окна поплыли клочья пара и красные отсветы лампочек; потянуло серным запахом дыма. И вдруг дневной свет ударил в окна и, выбравшись из пятиминутной ночи, поезд пошел быстрее. Вот на пологом склоне возник красный обелиск с дощатой оградкой — могила бойца. А над обелиском, как взрыв, застывший в благоговейном онемении, клубясь и блестя росой, встал цветущий сиреневый куст, — и все исчезло за поворотом.
— Наконец-то ты оторвался от этих глупых карт, — сказала Лидия Петровна, едва Журавский вошел в купе. — Ты не голоден?
— Пока нет, — ответил он, садясь рядом с ней.
— Михаил, я чуть не забыла рассказать тебе, какой странный сон я ночью видела, — встревоженно-деловым тоном проговорила она. — Представь себе, прихожу будто бы я к Инне Игнатьевне — она будто бы выкройку какую-то мне обещала, — и вдруг ее Джульф ощетинился и залаял на меня. Я испугалась и проснулась. Как ты думаешь, что это значит?
— Как всегда — ничего, сны ничего не значат.
— Нет, ты просто нечуток, Михаил, — поджав губы, возразила жена. — А вы верите, что сны что-то значат? — обратилась она к женщине, сидевшей напротив, рядом с мужчиной в темных очках. Женщина улыбнулась:
— Честное слово, не знаю. Но пожалуй — нет.
— Какие вы все, однако... Ну а вы, товарищ, какого мнения? — спросила Лидия Петровна человека в темных очках.
— Я редко вижу сны, — ответил тот, повернув к ней спокойное и энергичное лицо.
Лидия Петровна слегка смутилась и молча откинулась на спинку дивана. Журавский смотрел на слепого и не чувствовал к нему жалости, которую обычно вызывает вид непоправимой чужой беды. Человек этот внушал скорее уважение, нежели сочувствие; на лице его не было той печати отчужденности и раз и навсегда застывшей печали, что так часто видна на лицах слепых. Лицо как лицо, разве только слегка задумчиво, как у человека, смотрящего на огонь. Эти пассажиры сели в поезд прошлой ночью на большой узловой станции, — видно, ехали с пересадкой, и Журавский сквозь сон слышал их негромкий разговор и бас проводника, сообщившего, что койки застелены. А проснувшись утром, Журавский увидел со своей верхней полки, что в их купе спит незнакомая женщина; ее лицо было спокойно и красиво, и, должно быть, снилось ей что-то хорошее, потому что она слегка улыбалась во сне. Рука ее с какими-то желтыми пятнышками на пальцах свешивалась с полки, и ему захотелось положить эту руку на одеяло — ведь затечет во сне. Потом он глянул вниз и увидел, что на нижнем диване полулежит какой-то мужчина.
«Хорош гусь, — подумал Журавский, — женщину загнал на верхотуру, а сам разлегся внизу». Вдруг поезд тряхнуло на стрелке, пассажирка проснулась и сразу поглядела вниз. «Ты спишь, Коля?» — спросила она. «Нет, не спится», — ответили снизу. «Так уже утро, Коля! Полотенце у тебя под подушкой, а мыльница в сеточке над койкой». «Маша, а за окном что сейчас?» — спросили снизу. «Все еще равнина, — мягко ответила женщина. — Далеко еще твое море».
Тогда Журавский понял, что человек на нижней полке — слепой и что напрасно он мысленно выбранил его. Журавский встал, умылся, поел и пошел в соседнее купе играть в преферанс — что еще делать, когда поезд вторые сутки тянется по равнине?
Но теперь поезд шел в горах. Он, как зеленая нитка с черной иглой, то прошивал туннели, то выходил на свет — и с каждым стежком приближался к морю. Уже в ущелье дул солоноватый сквозняк, он врывался в открытые верхние половинки окон цельнометаллического вагона, трепал занавески с вышитыми на них буквами «МПС», весело гудел в вентиляторах.
— Скоро ли наконец море? — спросил человек в темных очках.
— Сразу за Туапсе, — ответил Журавский. — Оно покажется с правой стороны, его будет видно из коридора.
— Да, Коля, сразу за Туапсе. Я тебе скажу, когда будет море, — сказала женщина.
— Все-таки пойду постою в коридоре, — проговорил слепой. — Надоело сидеть.
— Вы меня извините, но это как-то странно, — сказала Лидия Петровна, обращаясь к женщине, — не все ли ему равно, что море, что не море, ведь он ничего не видит.
— Нет, ему это не все равно, — мягко ответила женщина. — Он всю жизнь мечтал побывать у моря, но как-то все не получалось. Когда мы поженились, то первым делом решили поехать к морю. Но все как-то не удавалось.
— Ах, вот в чем дело... как это интересно, — с притворной заинтересованностью произнесла Лидия Петровна и обратилась к мужу: — Михаил, я попробую на следующей остановке купить курицу. Ту, что ты купил, есть невозможно!
Поезд уже замедлил ход, приближаясь к какой-то станции, и она вышла из купе.
— Понимаете, он всю жизнь хотел увидеть море, но все не удавалось как-то, — повторила женщина, обращаясь к Журавскому. — До войны он учился, потом в сорок первом, совсем собрались было к морю — тут война. На войне он потерял зрение. Ну, после войны он несколько раз бывал в санатории, путевки-то ему дают, но все не у моря. А вот теперь мы собрались наконец и едем.
— Так, выходит, это у вас — свадебное путешествие, — сказал Журавский.
— Да, — улыбнулась женщина. — Только с большим опозданием.
— Мне почему-то кажется, что вы медик. Вы медик? — спросил Журавский.
— Нет, я работаю в заводской лаборатории. Видите, — она положила руку на столик, — никак от химикалиев не уберегусь. Конечно, — добавила она, — если быть уж очень аккуратной, то и следов никаких не останется. Но иногда торопишься, знаете...
Он смотрел на нее и думал, какое у нее красивое, а главное — милое лицо, и как ей идет это серое строгое платье из легкой шерстяной ткани, и как хорошо, что на свете есть вот такие женщины. Пусть они с другими, а не с ним, но они есть, — и это уже хорошо. В юности он любил одну такую женщину. Выла она старше его и не обращала на него внимания. Жила она у самого моря в маленьком городке, а он туда приехал на практику. Но обо всем этом не стоит вспоминать, потому что та женщина просто не обращала на него внимания. А во время войны она пошла медсестрой на госпитальное судно, и судно это в сорок втором году погибло от торпеды.
Паровоз загудел, поезд тронулся, и вскоре в купе вошла Лидия Петровна.
— Вот, умей выбирать кур, — сказала она. — Очень хорошая кура, — а почему хорошая? потому, что я умею выбирать.
— Ладно, уж бог с ними, с курами, — примирительно сказал Журавский.
— Тебе бог с ними, а мне не бог с ними! Мне надо сбавить несколько кило, но это не значит, что я должна голодать!
— Ладно, Лида, все хорошо, — скоро море.
— «Море, море», — передразнила жена. — Какое же сейчас море, если в нем купаться нельзя! Море бывает в августе, когда виноградный сезон и когда хорошо купаться. Я тебе говорила — требуй, добивайся, чтобы тебе дали отпуск в августе. А тебя опять Евгений Петрович твой обскакал, ему в августе, а тебе в мае. А еще друг называется!
— Он же болен, он для лечения едет.
— Все люди больны, — отрезала Лидия Петровна. — Я тоже больна — нервы натянуты до последней степени, но обо мне ты не думаешь!
Но Журавский сейчас думал именно о ней.
Он сидел и думал о том, что когда-то они с женой учились в одном вузе, жили общими интересами. Потом вместе поступили на работу. Когда он стал продвигаться в НИИ и жить они стали обеспеченно, Лида решила временно уйти с работы: одна из ее новых подруг, Томка, внушила ей, что у нее хороший голос и что ей надо учиться петь. Из затеи этой ничего не вышло, но на прежнее место Лида не вернулась. Он не протестовал, даже был рад, — ему льстило, что вот работает только он, и все равно живут они неплохо. Но чем легче и обеспеченнее Лиде жилось, тем уже и мельче становилась ее жизнь. Еще до женитьбы он замечал, что она несамостоятельна, любит повторять чужие мысли. Но так как в те дни он был в нее влюблен и так как она повторяла тогда его мысли, то это его вполне устраивало и даже умиляло. А теперь уже давно он для нее ничего не значит, она целиком под влиянием Инны Игнатьевны и Томки — таких же замужних, неработающих, намеренно бездетных, так сказать бездетствующих женщин. Инна Игнатьевна просвещает ее по части мод и фасонов; Томка же учит ее красиво жить. Учит на том основании, что в одной квартире с ней живут двое артистов, и она, поднахватав от них разных словечек и терминов, употребляемых в среде людей искусства, считает себя знатоком театра, музыки и всего на свете. Для человека недалекого и доверчивого она может сойти за умную, оригинальную женщину. Лида ее очень уважает и старается ей подражать, Журавского же считает скучным, сухим, замкнутым, хоть по-своему и любит его. А он? Он к ней привык и уходить не собирается, да и не к кому, а вот любовь прошла. В любовь можно стрелять из пулеметов, и бить из пушек, и сбрасывать на нее бомбы — и любовь останется любовью; но если изо дня в день заваливать ее мелким мусором, то она заглохнет. Во всем этом виноват и он — в том, что жизнь Лиды тонет в ерунде, в том, что она стала ему чужой. Он не пытался заинтересовать ее чем-нибудь серьезным, допустил, что она окружила себя пустыми, ничтожными людьми. Все это так, он виноват. Но где, когда началась его вина — он не знает. Так человек, заблудившийся в лесу, не может сказать, до какого именно дерева он шел правильно и у какого сбился с пути.
Теперь поезд шел вдоль моря. Совсем близко, у подножия насыпи, набегали на берег волны. Из-за грохота колес они казались беззвучными — молча, торжественно, как в немом кино, накатывались они на песок, молча разбивались о черные скалы. Бетонные волноломы, вдающиеся в море, были обведены белой чешуйчатой пеной. В праздничном оживлении толпились у окон пассажиры, из вагонного репродуктора вылетала легкая, порхающая музыка, и в такт ей стучали колеса и приплясывали стаканы на столиках в купе. Но вот поезд остановился на какой-то маленькой станции — и все заглушил ритмичный гул моря, и каждая волна звучала по-своему, и в промежутки между ударами волн слышно было, как стучат камешки и шипят, лопаются пузырьки пены. Море было совсем близко — прямо под невысоким откосом, и пассажиры вышли из вагонов и встали на насыпи вдоль поезда. Какой-то парень в светлом костюме сбежал с откоса и, неловко шагая по галечнику, подошел к воде. Он зачерпнул ее в пригоршню, попробовал на вкус, сморщился, засмеялся; вдруг к нему подкралась волна и до колен замочила брюки, — и он сразу стал высоким, голенастым и под смех пассажиров побежал к поезду. И снова поплыли за окнами извилины берега, овитые пеной, и волны накатывались на берег и казались то зелеными, то темно-синими. Море было как море, и все-таки другое, новое, не такое, как в прошлый раз, и не такое, как в позапрошлый, и не такое, каким будет завтра. Все, что мы любим, меняется и живет, ожидая нас, и встречает нас по-новому.
Из купе вышла Лидия Петровна и стала возле Журавского:
— На море любуешься?
— Ну да, на море, — ответил он.
— Эффектный вид, — сказала она. — Знаешь, у Томки в спальне висит фото с картины Айвазовского, так море вроде как сейчас. И даже лучше.
— Возможно, — ответил Журавский.
— Ты знаешь, Михаил, — серьезно сказала Лидия Петровна, доверчиво положив руки ему на плечо, — ты знаешь, Инна Игнатьевна просила меня купить ей здесь туфли — такие, знаешь, лакированные, на пробке, их только тут и можно достать. Так я, представь себе, размер ее ноги забыла. Не то тридцать седьмой, не то тридцать шестой. Ты как думаешь, тридцать шестой у нее или тридцать седьмой?
— Не измерял я, Лида, ее ног. Дай на море спокойно поглядеть, — ответил Журавский.
— Никто не говорит, что ты должен измерять ее ноги, этого еще не хватало, — уже сердясь, проговорила Лидия Петровна. — Но ты ответь мне по-человечески, как ты думаешь, тридцать шестой у нее или тридцать седьмой? Во всяком случае, тридцать пятого у нее не может быть при ее фигуре.
— У нее тридцать шестой, наверное, — ответил он, чтобы отделаться.
— Я и сама так думаю, Михаил, — облегченно сказала Лидия Петровна. — Я куплю ей тридцать шестой. — И уже потеплевшим голосом она спросила: — Ты есть не хочешь? Для того чтобы укрепить здоровье, нужно соблюдать режим питания. Я буду о тебе заботиться, и ты хорошо отдохнешь.
Она пошла в купе, а Журавский остался в коридоре у окна. Волны накатывались на берег, и чайки парили над водой, и солнце золотило гребни волн, но вся эта морская краса уже не брала его за сердце, и в голову лезли посторонние, скучные мысли. Ему вдруг стало грустно и одиноко, будто у него украли море и подсунули раскрашенную фотографию, где почти все как на самом деле, но нет чего-то главного.
Подошел партнер по преферансу и сказал:
— А не пойти ли нам в вагончик-ресторанчик и не выпить ли нам по сто под плеск черноморской волны?
— Это неплохо, — согласился Журавский.
— Ну, так я сейчас, — заторопился толстяк, — я только пиджак надену, а то все же неловко в рубашке...
Журавский пошел к выходу. У одного из окон коридора стоял человек в темных очках и рядом с ним его спутница. Тонкие ее пальцы, легко, как лепестки, лежали на его плече. Она смотрела на море и рассказывала о нем слепому, и у нее был такой удивленно-счастливый голос, будто этот человек привел ее к морю и открыл ей этот зеленовато-синий простор, а заодно и весь мир.
— А вот там корабль плывет, — тихо сказала она.
— Корабль... — задумчиво подтвердил слепой, и у него было такое выражение лица, будто он видит и пенный прибой, и зеленоватые валы, и острый серый профиль корабля, маячащий у горизонта.