1910 г. Января 8. Ясная Поляна.
Василий Филиппович,
Получив вашу статью об Ходынке*, я очень обрадовался, будучи вполне уверен, что такой интересный предмет и описанный вами, очевидцем, так хорошо владеющим языком, будет изложен так, что всякий журнал с удовольствием примет его и за него заплатит. Я уже готовился посылать его в «Русскую мысль», но решил прежде внимательно прочесть его. Но, к сожалению и удивлению моему, нашел, что рассказ написан так странно, с такими ненужными, преувеличенными сравнениями, так застилающими самую интересную сущность дела, которая слишком мало рассказана, что рассказ не может быть принят, и я раздумал посылать его. Возвращаю вам его и советую переделать, откинув все лишнее, только затемняющее сущность такого интересного события, и вновь прислать его ко мне. Тогда непременно постараюсь поместить его.
Пожалуйста, не сетуйте на меня.
Любящий вас
Лев Толстой
8 января 1910 г.
Ясная Поляна.
1910 г. Января 8. Ясная Поляна.
Рад был узнать про вас. Все мы живем не так, как считаем по совести нужным. Все выбираем, по мере своих духовных сил и телесных слабостей, средний путь, более или менее близкий к тому, который считаем настоящим. Но важно то, чтобы знать, в чем верный путь и в чем я отступаю от него, а не оправдывать себя, как вы это делаете в своем письме*. Земледельческая работа все-таки самая лучшая и для души полезная, и если вы ее бросили, то сделали это не по рассуждению, а по своей слабости. Так и надо знать.
Постарайтесь приучить своего приемного сына к этой лучшей жизни.
Я живу дурно, в богатстве, хотя сам ничего не имею, но с теми, кто живут в богатстве. Духовно, слава богу, хоть понемногу, но все-таки кое-как подвигаюсь и смерти не боюсь и не желаю.
Желаю вам всего истинно хорошего, то есть духовного совершенствования. Посылаю вам книги «На каждый день». Читайте, меня вспоминайте.
Любящий вас Лев Толстой.
1910 г. Января 9. Ясная Поляна. 9 января 1910 года. Ясная Поляна.
Вы совершенно верно поняли меня*. Думаю, что еще яснее поймете мою мысль, если прочтете всю статью без вырезок*.
Люди все братья, и подвигаться всем надо равномерно к совершенствованию и благу, а не так, как теперь, когда у меньшинства богатого излишек пустых, ненужных знаний, а у огромного большинства нет и самого простого и всем нужного.
1910 г. Января 14. Ясная Поляна.
Ге письма, как мне помнится, я не послал именно ввиду тех самых соображений, о которых вы пишете*. О других же двух пунктах, как ни странно это сказать, я согласен, совсем согласен с вами, хотя и был согласен с Леонидом Семеновым* и желал быть согласен с желанием того, кто описывал свою жизнь*. Так хочется только бы быть в любви хоть с теми, с кем входишь в прямые общения. Знаешь так уж много своих нелюбовных грехов со всем, гораздо большим числом людей, с которыми не переставая так жестоко грешишь и своей жизнью.
Работы свои, кажется очень неудачные, я кончил — рад, что развязался с ними. Вы виновны в том, что они в более или менее художественной форме. Все это вместе должно составить одно целое. И как это ни плохо каждое отдельно, вместе это может быть полезно. Вместе это так: 1-й день в деревне — Бродячие люди; 2-й день в деревне — Живущие и умирающие; 3-й день в деревне — Подати и 4-е Сон. Две из них переписаны, две будут переписаны на днях и высланы вам*.
Очень хочется видеться с вами. Это странно, но вы так близки мне, что мне писать вам как-то неудобно. Мне слишком много хочется сказать. А не могу сказать всего — не успею — так и ничего.
Ну, прощайте пока. Может быть, и до свиданья.
Л. Т.
1910 г. Января 14. Ясная Поляна.
Жалею сам, что не почеркал того, что нехорошо*. Нехороши сравнения, описания того, чего не мог видеть автор, а главное, декадентская манера приписывать сознательность неодушевленным предметам. Описания тогда хороши и действуют на читателя, когда читатель сливается душой с описываемым, а это бывает только тогда, когда описываемые впечатления и чувства читающий может перенести на себя.
Не унывайте и не берите в писании за образец новых, а Пушкина и Гоголя.
Лев Толстой.
14 января 1910 г.
Ясная Поляна.
1910 г. Января 28. Ясная Поляна.
Прочел письмо ваше с большим интересом и удовольствием*. Очень сожалею о том, что ротный командир отобрал у вас книги «Война и мир», «Анна Каренина», «Крейцерову сонату», «Воскресение», которые не запрещены. Посылаю вам четыре книги «На каждый день», которые, надеюсь, от вас не отберут и которые могут быть вам для души полезны*.
Братски жму вам руку.
28 января 10 г.
Ясная Поляна.
1910 г. Января 31. Ясная Поляна. Ясная Поляна. 31 янв.
Сегодня открыта в Ясной Поляне библиотека*. Извещаем Вас об этом, помня Ваши заслуги в этом деле*.
Лев Толстой.
Я вас все поджидаю. Давно не видались.
Ваш Л. Т.
1910 г. Февраля 9. Ясная Поляна.
9 февраля 10 года. Ясная Поляна.
Катерина Александровна.
Я давно уже отдал право издательства моих сочинений после 81 года в общее пользование. Сочинения же до 81 года, к числу которых принадлежат и книги для чтения, предоставил жене и не принимаю никакого участия в их издании*. Несмотря на это, я постараюсь содействовать тому, чтобы книги эти продавались дешевле*.
1910 г. Февраля 17. Ясная Поляна.
Ясная Поляна, 17 февраля 10 г.
Ваше письмо глубоко тронуло меня*. То, что вы мне советуете сделать, составляет заветную мечту мою, но до сих пор сделать этого не мог. Много для этого причин (но никак не та, чтобы я жалел себя); главная же та, что сделать это надо никак не для того, чтобы подействовать на других. Это не в нашей власти, и не это должно руководить нашей деятельностью. Сделать это можно и должно только тогда, когда это будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования духа, когда оставаться в прежнем положении станет так же нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыханья. И к такому положению я близок и с каждым днем становлюсь ближе и ближе.
То, что вы мне советуете сделать: отказ от своего общественного положения, от имущества и раздача его тем, кто считал себя вправе на него рассчитывать после моей смерти, сделано уже более 25 лет тому назад. Но одно, что я живу в семье с женою и дочерью в ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты, не переставая и все больше и больше мучает меня, и нет дня, чтобы я не думал об исполнении вашего совета.
Очень, очень благодарю вас за ваше письмо. Письмо это мое у меня будет известно только одному человеку*. Прошу вас точно так же не показывать никому [и моего письма].
Любящий вас
Л. Толстой.
1910 г. Февраля 23. Ясная Поляна.
23 февраля 1910 г. Ясная Поляна.
Письмо ваше очень порадовало меня. Помогай вам бог неуклонно идти по тому пути, который, как вижу, ясен перед вами. Разумеется, оставайтесь учителем и старайтесь, несмотря на препятствия духовенства, влиять на молодое поколение. Я не знаю деятельности, на которую бы можно было променять эту*.
Посылаю вам то, что я высказывал по вопросу о деятельности сельских учителей*.
Всегда буду рад общению с вами.
1910 г. Февраля 24–25. Ясная Поляна. 25 февраля 1910 г. Ясная Поляна.
Илья Данилович,
Очень вам благодарен за присылку статьи о «Barricade»*.
Я вчера получил и прочел часть самых интересных отзывов. Да, это очень замечательное явление, и хотелось бы высказаться о нем*. Но дела так много, а сил и жизни осталось так мало, что едва ли удастся.
Больше всего поразило меня во всем этом удивительное соединение огромной эрудиции, большого ума, необыкновенного изящества языка, утонченной учтивости по отношению к противникам, с самым наивно грубым эгоизмом, ничего не видящим, кроме себя и своего сословия, с самым грубым невежеством по отношению основных и необходимейших для жизни каждого человека религиозно-нравственных понятий, тех религиозно-нравственных понятий, без которых при всех всевозможных аэропланах и величайшей утонченной игры артистов Théâtre Français и т. п. люди все-таки спускаются на степень почти животного. Особенно удивительно для меня при этом еще и то, что эти люди, как г. Бурже и другие во Франции в 1910 г., после Вольтера, Руссо и др., могут серьезно говорить про католицизм. Ничто яснее этого не показывает тот ужасный, в смысле не ума, а разума, и не блеска, а нравственности, [упадок], в котором находятся эти люди. В этой свалке для меня очевидно tous les moyens sont bons*. Католицизм — пускай мы знаем, что это грубый, бессмысленный, одуряющий народ, давно развенчанный обман, но он годен для нашей цели, давай его сюда.
1910 г. Февраля 27. Ясная Поляна.
К. Славнину.
27 февраля 1910 г. Ясная Поляна.
Для того, чтобы ответить на ваш вопрос, мне нужно знать, что вы понимаете под словом «преступление»*. Если вы понимаете то, что признается таковым нашим правительством, то я не знаю и не хочу знать той глупой, грязной и преступной чепухи, которая называется этим правительством законами и неподчинение которой называется преступлением. Если же вы спрашиваете, заключается ли перед совестью и здравым смыслом всех мыслящих людей «наличность преступления» в напечатанных вами моих словах, определяющих сущность деятельности всех церковных богословов, не только русских, но и всемирных, то отвечаю, что преступление совершено не мною и не вами, а готовится к совершению всей той продажной ордой чиновников, которые из-за получаемого ими жалованья готовы не только вас посадить в тюрьму* вместе с тысячами томящихся там людей, но всегда готовы мучить, убивать, вешать кого попало, только бы получать аккуратно свое награбленное с народа месячное жалованье.
Извините, если, может быть, неточно отвечаю на ваш вопрос, но незатихающее негодование и ужас перед деятельностью царствующего в наше время Чингис-Хана с телефонами и аэропланами, облекающего свои злодеяния в форму законности, негодование это при всяком таком случае, как ваш, просится наружу.
С совершенным уважением
Лев Толстой.
1910 г. Марта 5. Ясная Поляна.
5 марта 10 г. Ясная Поляна.
Не советую никуда ездить. Миллионы живут, где родились, почему вам, одному из миллионов, нельзя жить на месте, а надо уехать!
Думаю, что во всяком месте можно жить хорошо и дурно. Тому, кто живет хорошо, везде хорошо, а тому, кто живет дурно, везде дурно. Думать, что от перемены места может жизнь стать лучше, большой соблазн.
Если человек так думает, то он будет ожидать улучшения жизни от перемены места, а о том, чтобы самому становиться лучше, не будет заботиться.
А улучшение жизни только в себе. Не советую никуда ездить, а жить, где живете, и работать над собою, чтобы себя исправлять. И стоит только перестать думать о Канаде и Америке, а заглянуть в себя — так и дома над собой работы много найдете*.
1910 г. Марта 10. Ясная Поляна.
Леониду Шимановскому
для передачи В. Ш.
Милостивый государь,
Накануне дня получения вашего письма, разговаривая с моими друзьями о тех книгах, которые желательно бы было иметь в народной библиотеке, мы пришли к мысли о том, что одна из самых полезных таких книг и каких еще нету теперь, был бы энциклопедический словарь, составленный по предметам, наиболее важным и интересным для рабочего народа*, и вместе с тем составленный так, чтобы он был доступен простому, только грамотному человеку, давая ему возможность дальше и дальше образовываться по тем отраслям, к которым он имеет призвание или которые ему нужны.
Получив ваше письмо, я тотчас же подумал, что наилучшее, по моему мнению, употребление денег, о которых вы говорите, было бы составление такого народного словаря. Работа эта очень большая, требующая и большого труда, и внимания, и нынче, разговаривая с одним из вчерашних друзей, именно с Горбуновым, издателем «Посредника», мы решили, что хорошо бы было людям, интересующимся этим делом, составить кружок, который с общего согласия решал бы, что и как делать и как употреблять для этой цели пожертвованные деньги. Желательно бы было, если бы завещатель согласился на мое предложение, чтобы он от себя назначил бы человека, участвующего в этом деле. Дело это я себе представляю так: соображаясь с существующими энциклопедическими словарями, избирались бы только те предметы, которые нужны большинству народа и доступны ему, и переделывались и излагались бы в самой простой и ясной форме. Словарь этот выходил бы отдельными выпусками и постоянно в новых изданиях, все больше и больше совершенствуясь и удешевляясь. Подробности работы представляются мне довольно ясно, но описывать их в письме было бы слишком длинно. Кроме того, дело само покажет то, что нужно. Такое употребление пожертвованных денег, кроме того, что оно вполне удовлетворяет требованию жертвователя, чтобы дело было доброе и не противное правительству, удовлетворяет и тому требованию, чтобы деньги эти не употреблялись единовременно. Издание будет покрывать свои расходы и приносить доход, давая возможность улучшать и удешевлять все больше и больше издание этого словаря. Рад буду, если мое предложение будет вами принято, но вперед заявляю, что, кроме моих преклонных лет, я и очень занят и потому не могу отдать этому делу ничего, кроме моих советов, если они будут нужны, дело же должно быть поставлено так, чтобы оно шло и без меня*.
С совершенным уважением
Лев Толстой.
1910 г. Марта 18. Ясная Поляна.
Получил ваше последнее письмо, милый Николай Николаевич, и стараюсь, но не могу не огорчаться и об том, что все-таки я, живущий себе спокойно среди всех возмутительных условий роскоши и безопасности (хотя бы сглазить), все-таки я причина и страданий, и тяжелых испытаний любимых мною, таких хороших людей*.
Чувство мое о вас двоякое: вера в то, что вы перенесете испытание так, как вы, знаю, искренно пишете, готовитесь перенести, и страх за тяжелые минуты, часы, может быть (чего избави бог) месяцы горя, уныния и раскаяния в том, чему надо радоваться, а не раскаиваться.
Пожалуйста, если будет возможно писать мне, пишите всю задушевную правду, если хотите, мне одному. Как английская пословица говорит: что настоящее общение только вдвоем… Все наши домашние, включая Сухотиных, все вас очень любят и искренне опечалились вашим письмом. Но все-таки мне вы много ближе всех, и насколько мы близки к тому, чем хотим жить, настолько близки друг к другу.
В дурные минуты думайте о том, что то, что с вами случилось, это тот материал, над которым вы призваны работать. Мне, по крайней мере, эта мысль и чувство, вызываемое ею, всегда очень помогает.
Прощайте, милый друг, постараемся подняться на ту высоту, на которой безразлично — видеться или не видеться до смерти и сейчас умереть или через X лет. Подняться и держаться на этой высоте мне легче с моей старостью, чем вам с вашей молодостью, но все-таки вы можете с вашим — не умом — уму грош цена — а с вашим добрым, любящим и открытым на все лучшее сердцем.
Лев Толстой.
18 марта.
1910 г. Марта 18–19. Ясная Поляна. 18 марта 1910 г.
Если бы жена ваша была согласна и вы надеялись бы обзавестись всем нужным для хозяйства, то деревенская жизнь на земле самая лучшая. Но то, чтобы быть в любви и согласии с женой, дороже всего, и потому если бы для того, чтобы уйти на землю, надо расстроиться с женой, то лучше оставаться в городе и дожидаться времени, когда можно будет переменить жизнь, никого не огорчая*.
1910 г. Марта 19. Ясная Поляна.
19 марта 10 г. Ясная Поляна.
Боюсь, что огорчу вас, и очень сожалею об этом. Я не люблю стихов вообще. Трогают меня, думаю, преимущественно как воспоминания молодых впечатлений, некоторые, и то только самые совершенные стихотворения Пушкина и Тютчева. Ваши же стихи слабы, и не советовал бы вам этим заниматься*. Говорю то, что думаю. Пожалуйста, не имейте на меня за это недоброго чувства.
1910 г. Марта 26–27. Ясная Поляна.
Короленко.
27 марта 10 года. Ясная Поляна.
Владимир Галактионович,
Сейчас прослушал вашу статью о смертной казни* и всячески во время чтения старался, но не мог удержать — не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и главное по чувству — превосходную статью.
Ее надо перепечатать и распространять в миллионах экземплярах. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.
Она должна произвести это действие — потому, что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает ваша статья еще и недоумение перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как вы прекрасно, показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени — чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращенным людям: сторожам, тюремщикам, палачам, — солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.
Радует одно то, что такая статья, как ваша, объединяет многих и многих живых неразвращенных людей одним общим всем идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче.
Лев Толстой.
1910 г. Апреля 4–6. Ясная Поляна.
Абрамову.
Василий Максимович,
Очень хорошее дело вы делаете, помогай вам бог*. Хотел бы сказать всем пьющим только одно: а именно то, что жизнь наша настоящая не в теле нашем, а в душе. А потому жить надо для души. А для того, чтобы жить для души, надо первым делом всячески просвещать ее добрыми мыслями, добрыми беседами, добрыми чтениями, а никак не заглушать, не затемнять ее. А ничем нельзя так заглушить и затемнить свет душевный, как всяким дурманом: табаком и пуще всего вином. Казалось бы, людям надо бояться греха, и потому и всего того, что вводит в грех. А между тем люди так любят грехи, что не только не боятся водки, но считают хорошим делом, как выражение любви к человеку, угощать тем ядом, который вводит во все грехи и блуд, и роскошь, и праздность, и сквернословие, и брань, и вражду, и драку. Удивительное это дело!
Говорят, как вы пишете, что трудно не делать того, что все делают — не угощать. Да неужели если все делают скверности, так и мне надо то же делать? Попаду я к людоедам: все едят человеческое мясо, стало быть, и мне есть. Надо понять, что пьянство дело не такое, что можно его делать и не делать, а что дело это всегда скверное, такое же скверное, как и блуд, воровство, грабеж, убийство, потому что ведет к этому самому. Только подумать о том, что при бедноте нашего народа они пропивают на одном акцизе 750 миллионов! «Да все делают». Да если все делают глупости и гадости, то ведь надо переставать их делать, а чтобы перестать делать, надо кому-нибудь начинать. Отчего же не мне, если я понимаю, что делаю дурное?
Говорят еще и то, что трудно отвыкнуть. Неправда это. Отвыкнуть очень легко от всего дурного, если только поймешь, что то, что делаешь дурного, — дурно не для тела одного, а для души. Только пойми человек, что жить надо для души, а не для тела одного, а что для души вино пагубно, тогда легко отвыкнуть. Тому, кто живет, как скот, для одного тела, тому нельзя отвыкнуть, а тому, кто живет, как человек, тому, кто помнит душу свою, тому нельзя не отвыкнуть. Пусть каждый такой человек, который помнит душу и знает все то зло, какое бывает от вина, пусть каждый такой человек каждый день на молитве, если он молится, а то и без молитвы, каждый день поутру вспомнит о том, от чего он хочет отвыкнуть, и скажет себе: буду помнить, что, кроме всех моих дел, у меня есть нынче еще одно важное дело: удержаться от питья и от всякого участия в угощении вином. И если он будет помнить и делать так, то не пройдет и полгода, и он будет удивляться и на людей, которые губят себя вином, будет удивляться и на себя, зачем он над собою делал эти гадости.
Может быть, эти мои советы пригодятся кому-нибудь из ваших товарищей, очень рад был бы. Посылаю вам и несколько книг и по этому вопросу, и вообще о жизни.
Лев Толстой.
6 апреля 1910 г.
Непосланная вставка в письмо Абрамову о пьянстве 6 апреля 1910 г.
Говорят, что нельзя при покупках, продажах, условиях, а пуще всего на праздниках, на крестинах, свадьбах, похоронах не пить водки и не угощать ею.
Казалось бы, для всякой продажи, покупки, для всякого условия надо хорошенько подумать, обсудить, а не дожидаться спрыску, выпивки. Ну да это еще меньшее горе. А вот праздник. Праздник значит ручному труду перерыв, отдых. Можно отдохнуть или сойтись с близкими, с родными, с друзьями побеседовать, повеселиться или о душе подумать можно, почитать Евангелие или еще какие хорошие книги. И тут-то, заместо беседы, веселья с друзьями, родными, напиваются вином, и вместо того чтобы о душе подумать, почитать что-нибудь душеполезное — сквернословие, ссоры, драки. А то крестины. Человек родился. Ну, что ж, слава богу, надо подумать, как его хорошо воспитать. А чтобы хорошо воспитать, надо самому об себе подумать, от плохого отвыкать, к хорошему приучать, и тут вместо этого — вино, пьянство. То же и еще хуже на свадьбах. Сошлись молодые люди в любви жить, детей растить. Надо, казалось бы, им пример доброй жизни показать. Вместо этого опять вино. А уж глупее всего на похоронах. Ушел человек туда, откуда пришел, от бога и к богу. Казалось бы, когда о душе подумать, как не теперь, вернувшись с кладбища, где зарыли тело отца, матери, брата, который ушел туда, куда мы все идем и чего никто не минует. И что же вместо этого — вино и все, что от него бывает. А мы говорим: нельзя не помянуть, стариками заведено. Да ведь, старики не понимали, что это дурно. А мы понимаем. А понимаем, так и бросать надо.
А брось год, другой, да и оглянись назад — и увидишь, что, первое, в год рублей 30–50, а то и вся сотня дома осталась, второе, много сквернословий, а также глупых и плохих дел осталось несказанными и несделанными, третье, в семье и согласия и любви больше, и, четвертое, у самого на душе много лучше стало.
1910 г. Апреля 6. Ясная Поляна.
Григорий Константинович, вы желаете, чтобы я выразил свое отношение к предполагаемому и устраиваемому вами съезду писателей*. Отношение мое к людям, стремящимся к единению, не может быть иным, как самое сочувственное, особенно в настоящем случае, когда стремятся к единению писатели — люди, к которым и я принадлежу, занятые деятельностью слова — могущественнейшего орудия единения людей. И потому вполне сочувствую и желаю наибольшего успеха съезду.
Одно только обстоятельство в приготовлениях к этому съезду смущает меня, смущает настолько, что если бы я и имел для этого силы и возможность, я не мог бы принять участие в съезде. Устройство съезда и даже пределы области его занятий разрешаются, определяются теми лицами, которые у нас называются правительством. А между тем я полагаю, что в наше время всякому уважающему себя человеку, а тем более писателю, нельзя вступать в какие-либо добровольные соглашения с тем сбродом заблудших и развращенных людей, называемых у нас правительством, и тем более несовместимо с достоинством человека руководствоваться в своей деятельности предписаниями этих людей.
Если найдете нужным обнародовать это письмо*, то я ничего не имею против, но только с тем непременным условием, чтобы не было исключено и мое объяснение тех причин, по которым я считал бы для себя невозможным участвовать в съезде писателей.
С совершенным уважением
Лев Толстой.
6 апреля 10 г.
Ясная Поляна.
1910 г. Апреля 12. Ясная Поляна.
12 апреля 1910 г. Ясная Поляна.
Благодарю вас, милая Софья Александровна, за подарок*. Очень рад буду, если удастся написать вашим карандашом что-нибудь такое, что понравилось бы и мне и вам. Тот карандаш у доктора в починке, и нет о нем слуха.
Как жаль, что вы не написали смешное. Я люблю смеяться. Саша завтра едет в Крым. Странное дело, чем больше я люблю ее, тем меньше боюсь за нее. Она и больная хороша, мне по крайней мере. Жалею о том, что вы так недавно были у нас, значит, не скоро опять приедете. А может быть, это не помешает.
Дружески жму руку. Привет Александру Александровичу и старшему и младшему и Михаилу Александровичу*.
Лев Толстой.
1910 г. Апреля 15. Ясная Поляна.
Хочется написать тебе, милый друг Саша, и не знаю, что писать. Знаю, что тебе желательнее всего знать обо мне, а о себе писать неприятно. О том, как ты мне дорога, составляя мой грех исключительной любви, тоже писать не надо бы, но все-таки пишу, потому что это думаю сейчас.
Внутреннее мое состояние в последние дни, особенно в тот день, когда ты уезжала, была борьба с физическим желчным состоянием. Состояние это полезно, потому что дает большой материал для работы, но плохо тем, что мешает ясно мыслить и выражать свои мысли, а я привык к этому. Нынче первый день мне лучше, но ничего, кроме писем: Шоу*, еще об обществе мира* и еще кое-кому не писал. Но занят книжечками, которые уже в сверстанном виде и меня радуют*. Нынче был и еще здесь Саламахин, тоже меня радующий своей серьезной религиозностью. Зачем родятся и детьми умирают, зачем одни век в нужде и образованны, другие век в роскоши и безграмотны, и всякие кажущиеся неравенства? — все это могу объяснить. Но отчего одни люди, как Саламахин, весь горит, то есть вся жизнь его руководима религией, а другой, другая, как ложка не может понять вкус той пищи, в которой купается?
Вчера ездил с Булгаковым, нынче с Душаном. Делир* покоен. Погода чудная, фиалки Леньки душат меня, стоя теперь передо мною. Как-то у вас? Что-то пишут, что там холода. Пиши ты или Варя* каждый день.
Страшно хочется, как давно не хотелось кое-что, да ты знаешь что — безумие нашей жизни в образах высказать под заглавием: «Нет в мире виноватых»*, и на эту мысль. Страшно хочется, но не начинал еще. Боюсь, что это ложный аппетит. Правда, очень развлекают по утрам. Хочу попробовать. Ну, да это неважно. Прощай, сейчас только кончили обедать. И меня ждет у Душана в комнате проезжий поговорить. Иду к нему. Целую тебя и для краткости милую Варю.
Лев.
1910 г. Апреля 20. Ясная Поляна. 20 апреля 1910 г. Ясная Поляна.
Благодарю вас, уважаемый Владимир Дмитриевич, за присылку мне вашей книги*. Несмотря на мое равнодушие к стихам, я прочел ее с удовольствием и с таким же удовольствием вспоминаю то время, о котором вы вспоминаете, и нашем тогдашнем знакомстве. «Куда», «Холодный ветер ломит двери» и другие стихотворения мне понравились, не говоря о содержании, ясностью и определенностью мысли и выражений, которых уже не встречаешь у теперешних поэтов. Не знаю, как вы, а для меня истинное благо жизни прямо пропорционально старости и приближению к концу. От всей души желаю вам того же и надеюсь, что вы это испытываете.
С совершенным уважением
Лев Толстой.
1910 г. Апреля 20. Ясная Поляна.
20 апреля 1910 г.
Очень благодарю вас, дорогой Николай Александрович, за присылку книг, непременно прочту их*. Даже сейчас по получении раскрыл «Письма из Шлиссельбургской крепости» и забыл свои дела — зачитался.
Благодарю за добрую память и не отчаиваюсь еще раз повидать вас*.
Любящий вас*
1910 г. Апреля 26. Ясная Поляна.
Ясная Поляна. 26 апреля 1910 года.
Прочел и вторую часть вашей статьи*, уважаемый Владимир Галактионович. Она произвела на меня такое же, если не еще большее впечатление, чем первая. Еще раз, в числе, вероятно, многих и многих, благодарю вас за нее. Она сделает свое благое дело. Надо бы непременно напечатать и как можно больше распространить ее. Будет ли это сделано?*
Сейчас читаю замечательную книгу, появившуюся в Лос-Анжелос под заглавием «Преступление и преступники» Grifith J. Grifith, «Crime and Criminals»*, которая дает богатый материал, доказывающий все большее и большее увеличение числа преступлений в Америке; показывает по верным данным, что ежегодный, все увеличивающийся, расход на подавление преступлений доходит — страшно сказать — до 6 биллионов долларов, статистическими данными доказывает, что карательная деятельность правительства, в особенности смертные казни, заразительно действуют на общество, увеличивая число убийств. Книга очень смелая и интересная. Я думаю, что хорошо бы было напечатать ее. Если найду переводчика, предложу вам.
Дружески жму руку.
Лев Толстой.
1910 г. Апреля 15–26. Ясная Поляна.
Ясная Поляна, 1910.
Получил вашу пьесу и остроумное письмо*. Пьесу прочел с удовольствием, сюжет ее мне вполне сочувственен. Ваши замечания о том, что проповедь добра обыкновенно мало действует на людей и молодые люди считают достоинством все то, что противоречит этой проповеди, совершенно справедливы. Но причина этого явления совсем не та, чтобы такая проповедь была не нужна, но только та, что проповедующие не исполняют того, что проповедуют, то есть — лицемерие. Тоже не согласен с тем, что вы называете вашей теологией. Вы полемизируете в ней с тем, во что уже никто из мыслящих людей нашего времени не верит и не может верить. Между тем вы сами как будто признаете бога, имеющего определенные и понятные вам цели.
«To my mind unless we conceive God as engaged in a continual struggle to surpass himself, — as striving at every birth to make a better man than before, we are conceiving nothing better, than an omnipotent snob»*.
Об остальном же вашем рассуждении о боге и о зле повторяю слова, которые я высказал, как вы пишете, о вашем «Man and Superman»*, a именно, что вопросы о боге, о зле и добре слишком важны для того, чтобы говорить о них шутя. И потому откровенно скажу вам, что заключительные слова вашего письма произвели на меня очень тяжелое впечатление: «Suppose the world were only one of God’s jokes, would you work any the less to make it a good joke instead of a bad one?» — «Предположите, что мир есть только одна из божьих шуток. Разве вы в силу этого меньше старались бы превратить его из дурной шутки в хорошую?»
Ваш Лев Толстой*.
1910 г. Апреля 29. Ясная Поляна.
С согласия автора письма, пересылаю вам его для напечатания в вашей газете*. Рассказ о жизни и впечатлениях этой крестьянской девушки мне кажется очень замечательным: и по своей искренности, простоте и очевидной правдивости, и в особенности потому, что ясно выражает ту совершившуюся в крестьянском рабочем населении за последнее время перемену, заключающуюся в живом сознании несправедливости своего положения. Как ни стараются люди властвующих классов скрыть от себя, заглушить в себе сознание несправедливости своего положения, такие рассказы, как рассказ этой крестьянской девушки, неотразимо должны вызывать это сознание. В рассказе этом испытываемая миллионами людей несправедливость своего положения представляется как что-то совершенно новое и никому не известное.
Думаю поэтому, что напечатание этого рассказа может быть полезным.
Лев Толстой.
Ясная Поляна.
29 апреля 1910 года.
1910 г. Апрель (начало). Ясная Поляна.
Прокофий Семенович!
Ко мне из Тулы приходит мальчик, который рассказывает, что он должен покинуть ваше училище вследствие того, что, как он говорит, он несправедливо подозревается в воровстве. Мальчик этот очень жалок, и потому хотя и не могу знать, насколько справедливо то, за что он исключается из училища, я все-таки позволяю себе обратиться к вам с просьбой дать мальчику возможность получить аттестат*.
Надеюсь, что вы не посетуете на меня за мое обращение.
С совершенным уважением Лев Толстой.
1910 г. Мая 2. Кочеты.
Пишу тебе, голубушка Саша, из Кочетов вечером 2-го. Приехал я с Душаном и Булгаковым. Чудная погода, милые Сухотины и все радостно. Даже и про тебя вспоминаю без боли, но… жутко. Пишу весело, и вдруг от тебя дурные вести*. Мама немножко была недовольна, что я не отложил отъезд на день, но все-таки отпустила меня без раздражения. Она приедет сюда 4-го послезавтра, если что-нибудь ее не задержит. Каюсь, что мне от многого и многого хотелось уехать из Ясной. Очень много суеты и посетителей и других причин. А нынче как раз был посетитель, которого мне жаль было покинуть так скоро. Я едва успел с ним поговорить ¼ часа. Это Шнякин, отказавшийся и отбывший 4 года арестантских рот, — добролюбовец* — такой спокойный, твердый и радостный. Сильный, сдержанный, рабочий человек, не говорящий лишнего, но все, что скажет, — важно, нужно и добро, и такая сияющая улыбка. Дорогой неприятно было смотрение меня, но здесь чудесно. Может быть, и напишу здесь то, что хочется. Жду Черткова. Таня и большая и маленькая* так милы и так приятен Михаил Сергеевич*, что лучше ничего желать нельзя. Плохо то, что письма твои ко мне и мои к тебе теперь будут еще дольше идти. Raison de plus* чаще писать, что я и делаю. Хотя нынче и знаю, что пишу глупо, знаю и то, что тебе все-таки будет приятно знать, что у нас делается. Ольга* уехала к себе. Андрей хотел приехать теперь же в Ясную. А здесь завтра приезжает Сережа Сухотин. Вот и все, целую тебя, Варе привет.
Л. Т.
1910 г. Мая 3. Кочеты.
Пишу тебе, милая Соня, чтобы самолично известить о себе. Доехали прекрасно*, а здесь не верю действительности, что можно выйти на крыльцо, не встретив человек 8 всякого рода просителей, перед которыми больно и совестно, и человек двух, трех посетителей, хотя и очень хороших, но требующих усилия мысли и внимания, и потом можно пойти в чудный парк и, вернувшись, опять никого не встретить, кроме милых Танечек* и милого Михаила Сергеевича*. Точно волшебный сон. Здоровье хорошо — 2-й день нет изжоги. Как ты, отдохнула ли?* С кем приедешь? Скажи Андрюше и Кате*, что жалею, что они меня не застали. Сейчас ложусь спать. Таня так заботлива, что хочется только удерживать ее. Гуляю по парку, ничего серьезного не писал. Целую тебя.
Л. Т.
1910 г. Мая 9. Кочеты.
Получил и нынче, 9-го мая, коротенькое письмецо твое, милая дочь, где пишешь о том, что шьешь и занимаешься стенографией, а злодейка Варя* не дает. Как-нибудь сходитесь с ней — середка на половине. Нынче приехала мама с Андрюшей*. Андрей стал говорить про Молочникова*, осуждая его, и я резко, в чем виню себя, je lui ai dit son fait*, и нехорошо. Удивительно, что здесь же в первые часы приезда я в первый раз высказал мамá мои чувства отвращения и страдания к той жизни, в которой участвую, живя в ней. Ушел взволнованный, потом пришел и поцеловал ее, и она, я думаю, поняла и почувствовала. Это было хорошо. Радостно мне присутствие здесь Черткова. Андрей и неприятен и жалок. Знаю, что с такими людьми надо обходиться, помня, что они не виноваты, что не понимают, и стараюсь. Но нынче сорвался. Его не обидел, но говорил резко о том мире, в котором он живет и который считает достойным уважения. Очень, очень у меня нарастает потребность высказать все безумие и всю мерзость нашей жизни с нашей глупой роскошью среди голодных, полуголых людей, живущих во вшах, в курных избах. Ну да что бог даст. Держись, милая. Будь, как была, строга и внимательна к себе. Целую тебя, милая дочь.
Л. Т.
1910 г. Мая 15. Кочеты.
Опять пишу, опять о тебе думаю, тебя чувствую, как каждый вечер. У меня в комнате навоняла лампа, и пишу в Танином кабинете. Она проводила нынче мам через Абрикосовых на Мценск и теперь стоит подле меня, и мы с ней говорили про мама́. Таня милая так хорошо умеет видеть в ней — мама́ — все доброе. Я ей благодарен за это. Тут теперь все семейство, и жизнь очень приятна, легка. Остается мне жить здесь 4 дня. Хотя я ничего не делал здесь, мне было очень хорошо. Надеюсь, так же будет до конца. Нынче не было от тебя письма. Надеюсь, будет завтра, и хорошее. Нынче с утра ходил по деревне и много и приятно беседовал с мужиками и бабами*. Вечером приехал сосед Матвеев — ученый*. Какая страшная разница и в пользу первых. Прощай, душенька. Целую тебя. Привет Варе.
Л. Т.
1910 г. Мая 18. Кочеты.
Пишу еще на всякий случай два слова 18-го вечером.
Я последние два дня был нездоров: чрезвычайная слабость, но нынче не только лучше, но совсем хорошо. По просьбе Черткова нынче занялся поправкой пьесы и думаю отдать; для телятинской публики, и очень важной публики, годится*. Здесь Тапсель*, и снимал нас для кинематографа. А мне все это, все эти выдумки, роскошь противны все больше и больше. Нынче нет от тебя письма, и мне недостает чего-то. Прощай, голубушка. Как ты устроишься с поездкой и когда приедешь?
Варе мой сердечный привет.
Л. Т.
1910 г. Мая 26. Ясная Поляна. Ясная Поляна, 26 мая 1910 года,
В. А. Романике.
Слухи о том, что ссылают куда-то тех, кто выйдет из общины, ложны*. Но выход из общины считаю очень нехорошим делом, и отец ваш, выходя из общины, поступает дурно. Земля — божья и никому в собственность принадлежать не должна. Владеть землею как собственностью — великий грех. Помещики знают это и хотят и крестьян ввести в этот грех и приучить к нему. Им нужно это, чтобы себя оправдать. Когда у крестьянина будет собственная земля, — хоть 10, хоть 5 десятин собственных, — тогда помещик, у которого 5000 десятин, может сказать крестьянину, что тебе не на что обижаться — у тебя 5 десятин, а у меня 5000; я не виноват, что я и мои предки умели нажить, а ты и твои предки не умели. Наживешь ты, а я проживу, и у тебя будет много, а у меня мало.
Закон 9-го ноября о том, что можно крестьянам выкупать землю помещиков, — мошенническая штука, и на нее поддаваться не надо*.
1910 г. Июня 7-10. Ясная Поляна.
В газеты.
Я уже два раза* заявлял в печати о том, что я не могу и почему не могу удовлетворять требований людей, обращающихся ко мне за денежной помощью, но число таких людей, письменно и лично обращающихся ко мне за деньгами, все увеличивается и увеличивается, и потому считаю нужным еще раз повторить мое прежнее заявление.
30 лет тому назад я распорядился своим имуществом, включая и мои сочинения, вышедшие и до 81 года, так, чтобы наследники мои: 9 человек детей и жена разделили между собою при моей жизни по законам наследования после умершего все, что я имел. На все же сочинения мои, какие я писал после 81 года, я отказался от права собственности, предоставив печатание и перепечатывание их всем, кто хочет*. И потому с 1881 года, не имея никакой собственности, я, очевидно, никак не могу удовлетворять не только поступающие ко мне просьбы на тысячи и больше рублей ежедневно, на удовлетворение которых недостало бы состояния Ротшильдов, но не могу оказывать и самой ничтожной денежной помощи. И потому очень прошу всех нуждающихся людей, подпавших тому странному недоразумению, по которому видят во мне обладателя миллионов, обратить внимание на это мое заявление и избавить себя и меня от тяжелых чувств, которые вытекают от этого странного недоразумения, избавить себя от того тяжелого разочарования и тех недобрых чувств, которые обращающиеся ко мне люди письменно, и особенно лично, должны испытывать, не получая ответов на свои просьбы или получая при личном объяснении определенные отказы, а во-вторых — признаюсь в эгоистическом чувстве — и избавить меня, доживающего последние месяцы, если не дни своей жизни и потому желающего одного: чтобы быть в любовных, хотя бы не во враждебных отношениях с людьми, от мучительного чувства сознания своей виноватости перед людьми за то, что я вызвал в них недобрые к себе чувства и вместе с тем не имею никакой возможности исполнить их желание или хоть как-нибудь смягчить их разочарование.
Тем более что обращаться ко мне за денежной помощью после этого моего заявления нельзя уже потому именно, что одно из двух: или справедливо то, что я не имею собственности и потому не могу оказывать никакой денежной помощи; или же, как то стараются внушить люди, дурно расположенные ко мне, что это несправедливо, и я перевел воображаемые миллионы или сотни тысяч на жену, но в сущности пользуюсь ими, — то также неосновательно обращаться за денежной помощью с надеждой успеха к такому лгуну и обманщику.
Очень, очень прошу все редакции газет, которым не будет послано прямо это письмо, перепечатать его. Сочту это за большое себе одолжение.
1910 г. Июня 19. Отрадное.
19 июня 1910 — вечером.
Ожидаю от тебя письма, милая Соня, а пока пишу, чтоб и известить тебя о себе, и поговорить с тобой.
У нас все хорошо. Вчера ездил верхом в деревню, где душевнобольные женщины. Встретил меня знакомый крестьянин*, который 12 лет тому назад был в Москве и поступил тогда в мое общество трезвости* и с тех пор не пьет. И больные женщины были интересны. А дома пришли из Троицкого в 3-х верстах врачи пригласить к себе на спектакль синематографа. Троицкое это окружная больница для душевнобольных самых тяжелых. Их там 1000 человек. Я обещал им приехать, а нынче еду к ним осматривать больницу. Завтра же кинематограф в Мещерской больнице*. Мы поедем с Сашей. Саша не дурна*. Как всегда, работает мне и бодра и весела. Время летит. И не успел оглянуться, и прошла уж неделя. Какой неделя — остается уж только 5 дней до отъезда. Мы решили ехать 25-го*. И в гостях хорошо, и дома хорошо. Как ты поживаешь? Как твои работы? Хотел сюда приехать Эрденко — скрипач*. Гольденвейзер едва ли приедет*. До свиданья, милая Соня, целую тебя. Привет Колечке* и Варе*. Сейчас свистят. Это завтрак или обед. Я нынче много спал и чувствую себя бодрым. Кое-что поделал*.
Л. Т.
Был в окружной больнице. Было очень интересно и хорошо, и я не устал.
Сейчас был в ванне и чувствую себя хорошо. Вернувшись домой, получил всех Чертковых очень обрадовавшее известие, что ему «разрешено» быть в Телятинках во время пребывания там его матери. И они едут 27-го. Это извещает Михаил Стахович. Как удивительно странно это «разрешение» на время пребывания матери*.
Еще раз целую тебя.
Л. Т.
1910 г. Июня 23. Тула.
Милая, дорогая Танечка. Пишу тебе с Тульского вокзала, возвращаясь от Черткова. Сегодня 23-го мы выписаны мама́, которая телеграфирует, что умоляет приехать нынче. Варя же извещает, что она в своем тяжелом нервном раздражении*. Мы провели у Чертковых 11 дней прекрасно. Нынче там был Эрденко, который играл удивительно. Когда увидимся? Чем скорее, тем лучше. Очень ты меня уж привлекла последним посещением.
Письмо это передаст тебе Григорьев Андрей Яковлевич, скопец. Он приезжал к Чертковым, чтобы повидать меня, и был всем очень приятен и мил. Он хотел, чтобы я написал что-нибудь Матвеевой*. Но без прямого вызова считаю неудобным. Но при случае передай ей мой привет. Милого Мишу целую, про Танечку уж не говорю и не имею для нее подходящего эпитета. Пишу на станции, и вокруг меня толпа. Чувствую тяжесть шапки Мономаха. Пиши.
1910 г. Июня 25. Ясная Поляна. 25 июня 1910 г. Ясная Поляна.
Остольской.
«Хилость, старость, смерть — вот жемчужины жизни», — пишете вы*, подразумевая, вероятно, то, что хуже этого ничего не может быть.
Я испытывал две первые и готовлюсь каждый час к третьей и кроме радости и благодарности той силе, которая послала меня в жизнь, ничего не испытываю. Очевидно, кто-нибудь из нас ошибается. Думаю, что не я, а вы. Думаю так, во-первых, потому, что жизнь есть стремление к благу и во мне это стремление получает удовлетворение, у вас же нет, а во-вторых, потому, что я в своем понимании схожусь не только со всеми величайшими мудрецами мира — от браминов, Будды, Лаотзе, Христа, Магомета, Сократа, Эпиктета, Марка Аврелия и до Руссо, Канта, Эмерсона и др., но и с огромным большинством людей, вы же сходитесь с разными странными, трудно понимаемыми писателями-декадентами самого последнего времени и с крошечным меньшинством запутавшейся и мало мыслящей, и мало просвещенной кучкой людей, называемой интеллигенцией.
Простите, если письмо это покажется вам резким. Руководило мною чувство участия к вам и подобным вам многим и многим несчастным, которые, рассуждая самым детско-превратным образом, с безграничной самоуверенностью решают вопрос о том, хорош или не хорош мир, в отрицательном смысле только потому, что они воображают себе, что мир существует только для их удовольствия, а удовольствия они не находят, потому что ищут его не там, где оно есть и может быть.
Еще раз прошу, не сердитесь на меня, а подумайте о том, что я пишу, и верьте, что руководит мною только чувство участия к вам, как к любимой меньшой сестре.
1910 г. Июля 1. Ясная Поляна.
1 июля 10 г. Ясная Поляна.
Не знаю, какой мой разговор вы читали о женщинах. Я всегда думаю и не могу думать иначе, как так, что женщина по своим высшим духовным силам ничем не отличается от мужчины*.
1910 г. Июля 14. Ясная Поляна.
14 июля 1910.
1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя*.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке*.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств, как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях — если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о прекращении брачных отношений — такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения не настоящей любви) — причины эти были, во-1-х, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это во-1-х. Во-вторых (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду), во-вторых, характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать — не самое чувство, а выражение его. Это во-2-х. В-третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, — это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом, а ты — необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.
Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.
Так вот верное описание моего отношения к тебе и моя оценка тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдется).
Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о дневниках.
4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Чертковым, то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, я сделаю.
Теперь 5) то, что если ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше так жить, как мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и не спал и слушал до часу, до двух — и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь все, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил все так, что иначе не могу, не могу. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и все.
Лев Толстой.
14 июля утро.
1910.
1910 г. Июля 19. Ясная Поляна.
Милый, милый Поша. Так радостно получить ваше письмо*. Ведь сердце сердцу весть подает. Вы так же дороги мне, как я вам. У Марьи Александровны пожар, но она перенесла — главное потерю рукописей*, как свойственно человеку, живущему духовной жизнью. Надо у ней учиться. Ее все любят, и все готовы помочь. Передам ей ваши слова. У меня хуже пожара. Софья Андреевна взволнована, раздражена, почти душевно больна — ненависть к Черткову, ревность к нему, и мне очень трудно*. Но я чувствую, что это и поделом, и на пользу мне. Непременно приезжайте все со всей семьей*. Думаю, что Софья Андреевна будет рада принять вас, хотя ничего в ее положении нельзя предвидеть. А не у нее, то у Чертковых*, у Николаевых*. Да мы с Сашей сделаем все, чтобы вас с семьей устроить. Мне такая радость побыть с вами.
Да, дети великий вопрос. Вот где: неделание: не сделать вредного.
До свидания, пожалуйста, чем раньше, тем лучше. Привет вашей жене*.
Л. Т.
19 июля 1910.
1910 г. Июля 23. Ясная Поляна. 23 июля 10 года. Ясная Поляна.
В книгах, которые вам посылаю, я, как умел, выразил мои взгляды. Желал бы, чтобы они ответили вашим требованиям. Сколько я понял из вашего письма, вы тяготитесь своим положением бедности. Как ни странно это сказать, — я же мучительно тягочусь теми условиями богатой жизни, из которой никак не могу выйти. С какой бы радостью я променялся с вами.
И потому позволю себе советовать вам: не тяготиться вашим положением. Вы служите делу не только не грешному, но полезному. Благодарите за это судьбу и дорожите вашим положением.
Позволяю себе дать вам еще совет: не заниматься стихотворством. Если у вас есть досуг и есть что сказать людям, высказывайте это как можно яснее и проще, а не обременяя себя условиями размера и рифмы*.
Брат ваш.
1910 г. Июля 31. Ясная Поляна.
Заявление* подписал. Все то, что вы делаете, хорошо, и я только чувствую благодарность к вам. Софья Андреевна очень спокойна, добра, и я боюсь всего того, что может нарушить это состояние, и потому до времени ничего не предпринимаю для возобновления свиданий с вами*. Будем ждать, и только бы самим (мне) не портить, все будет, как должно быть, то есть хорошо.
Уверен, что до свиданья.
Л. Толстой.
1910 г. Августа 2. Ясная Поляна.
Вчера говорил с Пошей, и он очень верно сказал мне, что я виноват тем, что сделал завещание тайно*. Надо было или сделать это явно, объявив тем, до кого это касалось, или все оставить, как было, — ничего не делать. И он совершенно прав, я поступил дурно и теперь плачусь за это. Дурно то, что сделал тайно, предполагая дурное в наследниках, и сделал, главное, несомненно дурно тем, что воспользовался учреждением отрицаемого мной правительства, составив по форме завещание. Теперь я ясно вижу, что во всем, что совершается теперь, виноват только я сам. Надо было оставить все, как было, и ничего не делать. И едва ли распространяемость моих писаний окупит то недоверие к ним, которое должна вызвать непоследовательность в моих поступках.
Мне легче знать, что дурно мне только от себя. Но думаю пока, что теперь самое лучшее все-таки ничего не предпринимать. Хотя тяжело.
Вот что я записал себе нынче 2-го августа утром и сообщаю вам, милый Владимир Григорьевич, зная, что вам важно все, что важно для меня*.
Л. Т.
1910 г. Августа 12. Ясная Поляна.
В. Г. Черткову.
Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И с вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме*. Два главные чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел, или видел и забыл;* и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом*, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также был неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как. Теперь же я не раскаиваюсь в том, что сделал, то есть в том, что написал то завещание, которое написано, и могу быть только благодарен вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
Нынче скажу обо всем Тане*, и это будет мне очень приятно.
Лев Толстой.
12 августа 1910 г.
1910 г. Августа 14. Ясная Поляна.
Спасибо вам, милый друг, за письмо*. Меня трогает и умиляет эта ваша забота только обо мне. Нынче, гуляя, я придумал записочку, какую, вместо разговора, напишу Софье Андреевне, с моим заявлением о поездке к вам, чтобы проститься, но, вернувшись домой, увидал ее в таком жалком, раздраженном, но явно больном, страдающем состоянии, что решил воспользоваться вашим предложением и не пытаться получить ее согласие на поездку к вам. Даже самая поездка моя одного (если уж ехать, то, как предлагает Таня, то вместе с Софьей Андреевной) едва ли состоится теперь.
Знаю, что все это нынешнее, особенно болезненное состояние может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне, по крайней мере, совершенно невозможно ей contrecarrer* и тем явно увеличивать ее страдания. В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию, могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил, все-таки не мог бы этого делать. Главное же, кроме того, что думаю, что я должен так поступать, я по опыту знаю, что, когда я настаиваю, мне мучительно, когда же уступаю, мне не только легко, но даже радостно.
Мне это легко потому, что она все-таки более или менее старается сдерживаться со мной, но бедной Саше, молодой, горячей, на которую она постоянно жестоко, с той особенной, свойственной людям в таком положении, ядовитостью, нападает, бывает трудно. И Саша считает себя оскорбленной, считается с ней, и потому ей особенно трудно.
Мне очень, очень жалко, что пока не приходится повидаться с вами и с Галей и с Лизаветой Ивановной*, которую мне особенно хотелось повидать, тем более что случай этот ее видеть, вероятно, последний. Передайте ей мою благодарность за ее доброе отношение ко мне и моим.
Я был последние дни нездоров, но нынче мне гораздо лучше. И я особенно рад этому нынче, потому что все-таки меньше шансов сделать, сказать дурное, когда телесно свеж.
Все ничего не делаю, кроме писем, но очень, очень хочется писать, и именно художественное. И когда думаю об этом, то хочется еще и потому, что знаю, что это вам доставит удовольствие. Может быть, и высидится настоящее яйцо, а если и болтушка, то что ж делать.
Я только что хотел писать милой Гале о том, что в ее письме я, к сожалению, видел признаки не свойственного ей раздражения, когда дочери рассказали мне про нее, как она победила*. Передайте ей мою любовь.
Л. Т. 14 августа утром.
С вами будем переписываться почаще.
1910 г. Августа 25. Кочеты.
Нынче из письма Варвары Михайловны к Саше узнал*, что вы больны, и это мне было огорчительно, особенно тем, что, наверное, содействовали этому все те неприятности, которых я невольная причина. Будем мужаться, милый друг, и не поддаваться влияниям тела. Мне все яснее и яснее становится возможность этого. И иногда достигаю этого. Я нынче же получил письмецо от Александра Борисовича*, и он пишет, что вы имеете дурной вид, но ничего не пишет о вашем нездоровье. Пишите мне, пожалуйста, почаще не содержательные письма, а просто, что придет в голову.
Как вам, я уверен, хочется знать про меня, просто, в каком я духе, чем занят, что думаю, чувствую, хоть в главном, — так и мне хочется знать про вас.
Про себя скажу, что мне здесь очень хорошо. Даже здоровье, на которое тоже имели влияние духовные тревоги, гораздо лучше. Стараюсь держаться по отношению к Софье Андреевне как можно и мягче и тверже и, кажется, более или менее достигаю цели — ее успокоения, хотя главный пункт: отношение к вам, остается то же. Высказывает она его не мне. Знаю, что вам это странно, но она мне часто ужасно жалка. Как подумаешь, каково ей одной по ночам, которые она проводит больше половины без сна с смутным, но больным сознанием, что она не любима и тяжела всем, кроме детей, нельзя не жалеть.
Я нового ничего не пишу. Записываю в дневник мысли и даже планы художественных, воображаемых работ*, но все утра проходят в переписке и, последнее время, в исправлении корректур Ивана Ивановича*. Некоторые книжечки мне очень нравятся.
Дочери мои любят меня, и я их хорошей любовью, немного исключительной, но все-таки не слишком, и мне очень радостно с ними. Тяготит меня, как всегда и особенно здесь, роскошь жизни среди бедноты народа. Здесь мужики говорят: на небе царство господнее, а на земле царство господское. А здесь роскошь особенно велика, и это словечко засело мне в голову и усиливает сознание постыдности моей жизни.
Вот все о себе, милый батя. Привет Гале, Димочке и всем вашим, нашим друзьям.
Л. Т.
25 августа.
Иду обедать.
1910 г. Августа 26. Кочеты.
Спасибо вам за ваше хорошее письмецо, милый Александр Борисович. Спасибо за вашу дружбу и ко мне, и к моему лучшему другу Владимиру Григорьевичу, но вы слишком мрачно смотрите на мое положение*. Без преувеличения и хвастовства скажу правду, что не только не худо, но часто даже очень, очень хорошо. Какое удивительное свойство — духовное понимание (сознание) жизни. Оно, как самый удивительный волшебник, претворяет всякое зло внешнее в благо и величайшее такое зло в величайшее благо. Не говорю, чтобы я обладал этим свойством, но я имею счастье помнить, предчувствовать его возможность.
Может быть, мы еще долго пробудем здесь. Отчего бы вам не приехать сюда? О том, что все здесь будут рады вам (без вашей музыки, разумеется), говорить нечего. Вчера написал бате пустое письмо*. Мне хочется быть в общении с ним, хотя бы каком-нибудь. Напишите подробнее об его здоровье. Дружеский привет милой Анне Алексеевне*.
До свиданья, надеюсь.
Лев Толстой.
26 авг.
Пишу в парке, где каждый день гуляю и кое-что записывал. А нынче живо вспомнил о вас и вот пишу.
1910 г. Августа 29. Кочеты.
Ты меня глубоко тронула, дорогая Соня, твоими хорошими и искренними словами при прощанье*. Как бы хорошо было, если бы ты могла победить то — не знаю, как назвать — то, что в самой тебе мучает тебя. Как хорошо бы было и тебе, и мне. Весь вечер мне грустно и уныло. Не переставая думаю о тебе. Пишу то, что чувствую, и не хочу писать ничего лишнего. Пожалуйста, пиши. Твой любящий муж.
Л. Т.
Ложусь спать, 12-й час.
1910 г. Августа 29. Кочеты.
Очень сожалею, милая Мария Николаевна, что вы не застали меня*. Может быть, я бы сумел сказать вам лучше устно то, что теперь постараюсь написать. Посылаю вам предисловие к книжкам «На каждый день». Книжки же «На каждый день», думаю, что у вас есть. Если вы внимательно прочтете их, вы и там найдете то, что должно успокоить вас. Я же на тот вопрос, который мучает вас теперь, скажу вам следующее: то, что мучает вас, мучает меня уже давно и продолжает мучить и до сих пор. Я так же, как и вы, уверен, что больше вас страдаю от роскоши той среды, в которой я живу, рядом с ужасной бедностью огромного большинства того народа, который кормит, одевает, обслуживает нас. Страдаю от этого ежечасно и не могу избавиться, могу находить только средние пути, при которых не нарушаю любовь с окружающими меня и делаю, что могу, для того, чтобы сгладить разницу положения и разделение между нашим кругом и рабочими.
Самая обыкновенная ошибка, и вы делаете ее, в том, чтобы думать, что, узнав путь к идеалу, вы можете достигнуть его. Если бы идеал был достижим, он бы не был идеал, и если бы люди достигли его, жизнь бы кончилась. Идеал всегда недостижим, но из этого не следует то, что надо махнуть на него рукой и не следовать идеалу, а только то, что надо все силы свои полагать на все большее и большее приближение к нему. В этом приближении и жизнь, и ее благо. Есть такие люди, которые могли, не имея тех препятствий семьи, которые для вас есть, сразу разорвать связи с преступной жизнью богачей. Такая старушка Мария Александровна Шмидт живет в 2-х верстах от Засеки (жаль, что вы не побывали у нее). Но есть и такие, как мы с вами, которые не умеют или не осилят этого сделать, но это не мешает и этим людям жить для души и подвигаться к совершенству. Только не заглушайте в себе стыд и раскаяние перед своим положением, а разжигайте его в себе и вместе с тем не забывайте требований любви к семейным, и вы пойдете по тому пути, который ведет к истинному благу. Прощайте, помогай вам живущий в вас бог.
Любящий вас
Лев Толстой.
1910 г. Сентября 1. Кочеты.
Ожидал нынче от тебя письмеца, милая Соня, но спасибо и за то коротенькое, которое ты написала Тане.
Не переставая думаю о тебе и чувствую тебя, несмотря на расстояние. Ты заботишься о моем телесном состоянии*, и я благодарен тебе за это, а я озабочен твоим душевным состоянием. Каково оно? Помогай тебе бог в той работе, которую, я знаю, ты усердно производишь над своей душой. Хотя и занят больше духовной стороной, но хотелось бы знать и про твое телесное здоровье. Что до меня касается, то если бы не тревожные мысли о тебе, которые не покидают меня, я бы был совсем доволен. Здоровье хорошо, как обыкновенно по утрам делаю самые дорогие для меня прогулки, во время которых записываю радующие меня, на свежую голову приходящие мысли, потом читаю, пишу дома. Нынче в первый раз стал продолжать давно начатую статью о причинах той безнравственной жизни, которой живут все люди нашего времени*. Потом прогулка верхом, но больше пешком. Вчера ездил с Душаном к Матвеевой*, и я устал настолько от езды к ней, она довезла нас назад в экипаже, сколько от ее очень неразумной болтовни. Но я не раскаиваюсь в своей поездке. Мне было интересно и даже поучительно наблюдение этой среды, грубой, низменной, богатой среди нищего народа. Третьего же дня был Mavor*. Он очень интересен своими рассказами о Китае и Японии, но я очень устал с ним от напряжения говорить на малознакомом и обычном* языке. Нынче ходил пешком. Сейчас вечер. Отвечаю письма, и прежде всего тебе*.
Как ты располагаешь своим временем, едешь ли в Москву и когда? Я не имею никаких определенных планов, но желаю сделать так, чтобы тебе было приятно. Надеюсь и верю, что мне будет так же хорошо в Ясной, как и здесь.
Жду от тебя письма*. Целую тебя.
Лев.
1 сент. 1910.
1910 г. Сентября 7. Кочеты. 7 сентября 1910 г. Кочеты.
Получил ваш журнал «Indian Opinion» и был рад узнать все то, что там пишется о непротивляющихся. И захотелось сказать вам те мысли, которые вызвало во мне это чтение.
Чем дольше я живу, и в особенности теперь, когда живо чувствую близость смерти, мне хочется сказать другим то, что я так особенно живо чувствую и что, по моему мнению, имеет огромную важность, а именно о том, что называется непротивлением, но что в сущности есть не что иное, как учение любви, не извращенное ложными толкованиями. То, что любовь, то есть стремление к единению душ человеческих, и вытекающая из этого стремления деятельность есть высший и единственный закон жизни человеческой, это в глубине души чувствует и знает каждый человек (как это мы яснее всего видим на детях), знает, пока он не запутан ложными учениями мира. Закон этот был провозглашен всеми, как индийскими, так и китайскими и еврейскими, греческими, римскими мудрецами мира. Думаю, что он яснее всего был высказан Христом, который даже прямо сказал, что в этом одном весь закон и пророки. Но мало этого, предвидя то извращение, которому подвергается и может подвергнуться этот закон, он прямо указал на ту опасность извращения его, которая свойственна людям, живущим мирскими интересами, а именно ту, чтобы разрешать себе защиту этих интересов силою, то есть, как он сказал, ударами отвечать на удары, силою отнимать назад присвоенные предметы и т. п. и т. п. Он знал, как не может не знать этого каждый разумный человек, что употребление насилия несовместимо с любовью как основным законом жизни, что, как скоро допускается насилие, в каких бы то ни было случаях, признается недостаточность закона любви и потому отрицается самый закон. Вся христианская, столь блестящая по внешности, цивилизация выросла на этом явном и странном, иногда сознательном, большей частью бессознательном, недоразумении и противоречии.
В сущности, как скоро было допущено противление при любви, так уже не было и не могло быть любви как закона жизни, а не было закона любви, то не было никакого закона, кроме насилия, то есть власти сильнейшего. Так 19 веков жило христианское человечество. Правда, во все времена люди руководствовались одним насилием в устройстве своей жизни. Разница жизни христианских народов от всех других только в том, что в христианском мире закон любви был выражен так ясно и определенно, как он не был выражен ни в каком другом религиозном учении, и что люди христианского мира торжественно приняли этот закон и вместе с тем разрешили себе насилие и на насилии построили свою жизнь. И потому вся жизнь христианских народов есть сплошное противоречие между тем, что они исповедуют, и тем, на чем строят свою жизнь: противоречие между любовью, признанной законом жизни, и насилием, признаваемым даже необходимостью в разных видах, как власть правителей, суды и войска, признаваемым и восхваляемым. Противоречие это все росло вместе с развитием людей христианского мира и в последнее время дошло до последней степени. Вопрос теперь стоит, очевидно, так: одно из двух: или признать то, что мы не признаем никакого религиозно-нравственного учения и руководимся в устройстве нашей жизни одной властью сильного, или то, что все наши, насилием собираемые, подати, судебные и полицейские учреждения и, главное, войска должны быть уничтожены.
Нынче весной на экзамене закона божия одного из женских институтов Москвы законоучитель, а потом и присутствовавший архиерей спрашивали девиц о заповедях и особенно о шестой. На правильный ответ о заповеди архиерей обыкновенно задавал еще вопрос: всегда ли во всех случаях запрещается законом божиим убийство, и несчастные, развращенные своими наставниками девицы должны были отвечать и отвечали, что не всегда, что убийство разрешено на войне и при казнях преступников. Однако, когда одной из несчастных девиц этих (то, что я рассказываю, не выдумка, а факт, переданный мне очевидцем) на ее ответ был задан тот же обычный вопрос: всегда ли греховно убийство? она, волнуясь и краснея, решительно ответила, что всегда, а на все обычные софизмы архиерея отвечала решительным убеждением, что убийство запрещено всегда и что убийство запрещено и в Ветхом завете, и запрещено Христом не только убийство, но и всякое зло против брата. И, несмотря на все свое величие и искусство красноречия, архиерей замолчал, и девушка ушла победительницей.
Да, мы можем толковать в наших газетах об успехах авиации, о сложных дипломатических сношениях, о разных клубах, открытиях, союзах всякого рода, так называемых художественных произведениях и замалчивать то, что сказала эта девица; но замалчивать этого нельзя, потому что это чувствует более или менее смутно, но чувствует всякий человек христианского мира. Социализм, коммунизм, анархизм, Армия спасения, увеличивающаяся преступность, безработность населения, увеличивающаяся безумная роскошь богатых и нищета бедных, страшно увеличивающееся число самоубийств — все это признаки того внутреннего противоречия, которое должно и не может [не] быть разрешено. И, разумеется, разрешено в смысле признания закона любви и отрицания всякого насилия. И потому ваша деятельность в Трансвале, как нам кажется на конце света, есть дело самое центральное, самое важное из всех дел, какие делаются теперь в мире и участие в котором неизбежно примут не только народы христианского, но всего мира*. Думаю, что вам приятно будет узнать, что у нас в России тоже деятельность эта быстро развивается в форме отказов от военной службы, которых становится с каждым годом все больше и больше. Как ни ничтожно количество и ваших людей, непротивляющихся, и у нас в России число отказывающихся, и те и другие могут смело сказать, что с ними бог. А бог могущественнее людей.
В признании христианства, хотя бы и в той извращенной форме, в которой оно исповедуется среди христианских народов, и в признании вместе с этим необходимости войск и вооружения для убийства в самых огромных размерах на войнах, заключается такое явное, вопиющее противоречие, что оно неизбежно должно рано или поздно, вероятно очень рано, обнаружиться и уничтожить или признание христианской религии, которая необходима для поддержания власти, или существование войска и всякого поддерживаемого им насилия, которое для власти не менее необходимо. Противоречие это чувствуется всеми правительствами, как вашим британским, так нашим русским, и из естественного чувства самосохранения преследуется этими правительствами более энергично, как это мы видим в России и как это видно из статей вашего журнала, чем всякая другая антиправительственная деятельность. Правительства знают, в чем их главная опасность, и зорко стерегут в этом вопросе уже не только свои интересы, но вопрос быть или не быть.
С совершенным уважением*
Leo Tolstoy.
1910 г. Сентября 14. Кочеты.
Прочел твое письмо, оставленное Михаилу Сергеевичу*, и очень благодарен за него. Как я сказал, не хочу говорить о наших отношениях, буду только стараться о том, чтобы улучшить их, и вполне уверен, что достигну этого, если ты будешь помогать мне. Пользуюсь случаем писать тебе, так как Михаил Сергеевич посылает во Мценск. Вчера я был слаб и плох и телесно и душевно. Нынче хорошо спал и бодр. Написал письмо о Гроте*. Не знаю еще, пошлю ли. Как ты доехала?* Пожалуйста, извести меня, милая Соня. Целую тебя. До свиданья.
Л. Т.
14 с. 1910.
1910 г. Сентября 19–20. Кочеты.
Купчинскому.
Кочеты, 19 сентября 10 г.
Филипп Петрович!
Получил вашу книгу и благодарю за присылку ее*. Я прочел ее, и хотя всегда думал, что ничего не может усилить моего ужаса перед войною, книга ваша произвела на меня это неожиданное мною впечатление. Вы так хорошо со всех сторон рассматриваете последствия этого и обмана и преступления, что я думаю, что она на всякого или на большинство читателей произведет такое же впечатление, как и на меня. Очень желаю ее распространения, но не берусь взять на себя заботу об ее переводах на иностранные языки. Я и слаб, и стар, и болен, так что едва успеваю делать самое крайнее необходимое, и потому, пожалуйста, не сетуйте на меня за то, что не исполняю вашего желания. Прекрасную книгу вашу возвращаю и думаю, что те исключения, которые, судя по отметкам, вы в цензурных видах предполагаете делать, не уменьшат ее значения.
С совершенным уважением и сочувствием.
Еще думал о вашей книге и пришел к убеждению, что книга ваша настолько хороша и важна по своему содержанию, что я не должен умалчивать перед вами о тех недостатках, которые, по моему мнению, могут ослабить ее действие на читателей. Недостатки эти я вижу в преувеличенности описаний ужасов войны, в описаниях этих луж крови, гор трупов, хождения по ним, разрывания друг друга зубами и т. п. Такая преувеличенность, высказывая намерение автора, подрывает доверие читателей и ослабляет впечатление. Книга много выиграла бы, если бы было исключено из нее все преувеличенное, а также и описания природы, и в некоторых местах даже и описание чувств, испытываемых разными людьми. Книга так хороша и содержание ее так важно, что нельзя не пожалеть о том, что может ослабить ее действие, и не постараться это исправить. Таково мое мнение, и я счел нужным сообщить его вам.
Уважающий вас.
20 сентября 1910 г.
1910 г. Сентября 21. Кочеты.
Напрасно вы думаете, милый Александр Борисович, что ваше сообщение было мне неприятно*. Как ни тяжело знать все это и знать, что столько чужих людей знают про это, знать это мне полезно. Хотя в том, что пишет Варвара Михайловна и что вы думаете об этом, есть большое преувеличение в дурную сторону, недопущение и болезненного состояния и перемешанности добрых чувств с нехорошими.
Я нашел у себя книжечку Клименко о Чайковском*. Откуда она у меня? Не знаете ли вы? Она мне была интересна. Завтра едем*. Не хочу говорить иначе, как до свидания.
Л. Т.
21 сентября 1910.
1910 г. Сентября 24. Ясная Поляна.
М. Левину.
Духоборам я не предполагал отдать неполученную премию, но просил не присуждать мне премию и тем не ставить меня в неприятное положение, так как я откажусь от нее, а отказ этот может быть неприятен моим наследникам*.
Отказываюсь же я потому, что убежден в безусловном вреде денег.
24 сент. 10 г.
Ясная Поляна.
1910 г. Сентября 25. Ясная Поляна. Ясная Поляна. 25 сентября 1910.
Иоаниикий Иоанникиевич*, от души благодарю вас за присылку вашей книги*. Я еще не успел внимательно прочесть ее всю, но, уж и пробежав ее, я порадовался, так как увидел все ее большое значение для освобождения нашего общества и народа от того ужасного гипноза злодейства, в котором держит его наше жалкое, невежественное правительство. Книга ваша, как я уверен, благодаря импонирующему массам авторитету науки, главное же — тому чувству негодования против зла, которым она проникнута, будет одним из главных деятелей этого освобождения. Такие книги, как я вчера, шутя, сказал моему молодому другу и вашему земляку и знакомому В. Булгакову, могут сделать то, что мне казалось невозможным: помирить меня даже с официальной наукой. Мог ли я поверить 50 лет тому назад, что через полвека у нас в России виселица станет нормальным явлением и «ученые», «образованные» люди будут доказывать полезность ее. Но и как всякое зло неизбежно несет и связанное с ним добро, так и это: не будь этих ужасных последних пореволюционных лет, не было бы и тех горячих выражений негодования против смертной казни, тех и нравственных, и религиозных, и разумных доводов, которые с такой очевидностью показывают преступность и безумие ее, что возвращение к ней уже будет невозможно. И среди этих доводов одно из первых мест будет занимать ваша книга. Надеюсь, уверен, что не ошибаюсь теперь.
Еще раз благодарю вас за присылку, а главное, за написание вами прекрасной книги и от души желаю вам лучшего блага в мире: продолжения такой же плодотворной деятельности.
С искренним уважением и любовью
Лев Толстой.
1910 г. Сентября 25. Ясная Поляна.
Письмо ваше*, милый друг Владимир Григорьевич, произвело на меня тяжелое впечатление. Я вполне согласен с тем, что вы пишете, что мною была сделана ошибка и что надо поправить ее, но дело в том, что все это представляется мне в гораздо более сложном и трудно разрешимом виде, чем оно может представиться даже самому близкому, как вы, другу. Решать это дело должен я один в своей душе, перед богом, я и пытаюсь это делать, всякое же чужое участие затрудняет эту работу. Мне было больно от письма, я почувствовал, что меня разрывают на две стороны, верно, оттого, что я, верно или неверно, почувствовал личную нотку в вашем письме. Пожалуйста, если хотите сделать мне добро, — а я знаю, что вы всей душой хотите этого, — не будем больше говорить об этом вашем письме, а будем пока переписываться, как будто его не было, как и прежде, и о моем испытании, и о наших общих и духовных и практических, — главное, духовных делах.
Никогда мне так не нужно было и я так не понимал ясно благодетельность сознания того, что жизнь наша только в настоящем, а в настоящем, если цель, дело твоей жизни — движение вперед к доброй, любовной жизни, то все, что бы с тобой ни случилось, может, или, скорее, не может, не быть обращено в достижение цели твоей жизни — в благо. Я повторяю вам то, что сотни раз вы слышали и знаете, но, испытав благодетельность этого сознания, мне хочется всем рассказывать, что 2 × 2 = 4.
Пожалуйста, сделайте, как я прошу, и чтоб в наших отношениях не осталось и тени какого-нибудь неудовольствия друг на друга*.
Спасибо за все очень большое, все надеюсь до свидания.
Привет Гале и всем друзьям.
Л. Т.
25 утром.
1910 г. Сентября 30. Ясная Поляна.
Спасибо, милый Молочников, за ваше письмо о Соловьеве и Смирнове*. Какая сила! И как радостно — все-таки радостно за них и стыдно за себя.
Напишите, к кому писать о том, чтоб их перевели?* От кого зависит? Одно остается, сидя за кофеем, который мне подают и готовят, писать, писать. Какая гадость! Как бы хотелось набраться этих святых вшей. И сколько таких вшивых учителей, и сколько сейчас готовится.
Спасибо, что пишете.
Л. Толстой.
Где я сказал еще эту глупость о том, что в тюрьмах хорошо живется?*
1910 г. Октября 6. Ясная Поляна.
Получил ваше письмо, милый, дорогой друг, и, как мне ни грустно то, что я не общаюсь с вами непосредственно, мне хорошо, особенно после моей болезни или, скорее, припадка*. Сашин отъезд, приезд* и влияние Сергея и Тани*, и теперь моя болезнь имели благотворное влияние на Софью Андреевну, и она мне жалка и жалка. Она больна и все другое, но нельзя не жалеть ее и [не] быть к ней снисходительным. И об этом я очень, очень прошу вас ради нашей дружбы, которую ничто изменить не может, потому что вы слишком много сделали и делаете для того, что нам обоим одинаково дорого, и я не могу не помнить этого. Внешние условия могут разделить нас, но то, что мы — позволяю себе говорить за вас — друг для друга, никем и ничем не может быть ослаблено.
Я только как практический совет в данном случае говорю — будьте снисходительны. С ней нельзя ни считаться, ни логически рассуждать. Все это говорю к тому, что если возникнет — в чем я уверен — [возможность] прежних естественных отношений, то не ставьте преград тому, чего мне так хочется.
Ну, до следующего письма или свидания*. Мое здоровье лучше. Только слабость. А что ваше? Напишите.
Скажите дорогой Гале, что благодарю ее за письмо*. Напишу ей после*.
Я и к ней обращаю ту же просьбу о снисхождении.
Л. Т.
1910 г. Октября 12. Ясная Поляна.
Вот и пишу тебе, милая Танечка. И так совесть мучает, что не написал до сих пор. Хорошо ли у вас дома? Надеюсь, что хорошо. А у нас не похвалюсь: все так же тяжело. Особенного нет, но каждый день упреки, слезы. Вчера и нынче было особенно худо. Сейчас 12-го и 12-й час ночи. Только что были разговоры с упреками о каком-то завещании Черткову, о котором она откуда-то, как говорит, узнала*. Я молчал, и так разошлись. Нынче же утром думал о том, что объявлю, что уезжаю в Кочеты, и уеду. Но потом раздумал. Да, странно, вы, любящие меня, должны желать, чтобы я не приезжал к вам. Надеюсь, что и не приеду. Остальное все хорошо. Хотя не похвалюсь работой*. Да и тем лучше. Довольно уже я намарал бумаги. Из посетителей был на днях приятный мне Наживин. Жду Ивана Ивановича*. Сейчас прервала меня Софья Андреевна, требуя, чтоб я прочел выписки из моих дневников, когда я был влюблен в нее. И опять слезы и сейчас опять пришла, и опять слезы и просьбы не писать тебе о ней. Привет Мише, Танечке и всем вашим. Отец Л. Т.
(12 октября 1910).
1910 г. Октября 16. Ясная Поляна.
Рони
Дорогой собрат,
Я вам буду очень обязан за сообщения, которые вы намереваетесь мне сделать по вопросу о трудах и программе всемирного союза, цель которого не может не интересовать меня*.
Примите, дорогой собрат, уверение в моем расположении и совершенном уважении.
Л. Т.
16 октября 10.
1910 г. Октября 17. Ясная Поляна.
Хочется, милый друг, по душе поговорить с вами. Никому так, как вам, не могу так легко высказать, — знаю, что никто так не поймет, как бы неясно, недосказанно ни было то, что хочу сказать.
Вчера был очень серьезный день. Подробности фактические вам расскажут, но мне хочется рассказать свое — внутреннее.
Жалею и жалею ее и радуюсь, что временами без усилия люблю ее. Так было вчера ночью, когда она пришла покаянная и начала заботиться о том, чтобы согреть мою комнату и, несмотря на измученность и слабость, толкала ставеньки, заставляла окна, возилась, хлопотала о моем*…телесном покое. Что ж делать, если есть люди, для которых (и то, я думаю, до времени) недоступна реальность духовной жизни. Я вчера с вечера почти собирался уехать в Кочеты, но теперь рад, что не уехал*. Я нынче телесно чувствую себя слабым, но на душе очень хорошо. И от этого-то мне и хочется высказать вам, что я думаю, а главное, чувствую. Я мало думал до вчерашнего дня о своих припадках, даже совсем не думал, но вчера я ясно, живо представил себе, как я умру в один из таких припадков. И понял то, что, несмотря на то, что такая смерть в телесном смысле, совершенно без страданий телесных, очень хороша, она в духовном смысле лишает меня тех дорогих минут умирания, которые могут быть так прекрасны. И это привело меня к мысли о том, что если я лишен по времени этих последних сознательных минут, то ведь в моей власти распространить их на все часы, дни, может быть, месяцы, годы (едва ли), которые предшествуют моей смерти, могу относиться к этим дням, месяцам, так же серьезно, торжественно (не по внешности, а по внутреннему сознанию), как бы я относился к последним минутам сознательно наступившей смерти. И вот эта-то мысль, даже чувство, которое я испытал вчера и испытываю нынче и буду стараться удержать до смерти, меня особенно радует, и вам-то мне и хочется передать ее. В сущности, это все очень старо, но мне открылось с новой стороны.
Это же чувство и освещает мне мой путь в моем положении и из того, что было и могло бы быть тяжело, делает радость.
Не хочу писать о делах — после.
А вы также открывайте мне свою душу.
Не хочу говорить вам: прощайте, потому что знаю, что вы не хотите даже видеть того, за что бы надо было меня прощать, а говорю всегда одно, что чувствую: благодарю за вашу любовь.
Это я позволил себе так рассентиментальничаться, а вы не следуйте моему примеру.
Жаль мне только, что Галю до сих пор не удалось видеть. Вот ее прошу простить. И она, вероятно, исполнит мою просьбу*.
1910 г. Октября 22. Ясная Поляна.
М. г., ввиду возобновляемых от времени до времени проектов и предложений о покупке теми или иными издателями права на издание моих сочинений считаю необходимым печатно заявить, что никакие права на издание моих сочинений не подлежат продаже.
Временное распоряжение изданием моих произведений, напечатанных до 1881 года (за исключением тех из них, которые я отдал или могу еще отдать во всеобщее пользование) было мною предоставлено лично моей жене, Софье Андреевне Толстой, — без права передачи этого уполномочия в третьи руки.
Все же написанное мною после 1-го января 1881 года (или же написанное и раньше, но не изданное до этого срока), насколько оно подлежит изданию, предоставлено, как я уже неоднократно заявлял в печати, во всеобщее пользование, то есть после первого появления в печати этого материала у тех или других, по моему усмотрению, издателей, кто угодно в России и за границей имеет право свободно и безвозмездно перепечатывать и переводить эти произведения, не спрашивая ни у кого специального для этого разрешения.
Таким образом, предложения о покупке исключительного, постоянного ли, или временного, права на издание каких бы то ни было моих писаний, все равно напечатанных уже, или еще не напечатанных и появились ли они в свет раньше или позже 1881 года, являются плодом совершенного недоразумения, так как на это не было и нет моего согласия*.
1910 г. Октября 23. Ясная Поляна.
Благодарствуйте, милый друг Галя, за письмо Гусева*. Сейчас прочел и порадовался. Какая умница! Да что ум, какое сердце! Я всегда, во всех письмах его чувствую это сердце. Случилось странное совпадение. Я, — все забывши, — хотел вспомнить и у забытого Достоевского и взял читать «Братьев Карамазовых» (мне сказали, что это очень хорошо). Начал читать и не могу побороть отвращение к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и неподобающему отношению к важным предметам*. И вот Николай Николаевич пишет то, что мне все объясняет.
Вы не можете себе представить, как хорошо для души все забыть, как я забыл. Дай бог вам узнать это благо забвения. Как радостно, пользуясь тем, что сделано в прошедшем, но не помня его, всю силу жизни перенести в настоящее.
Поздравляю вас и Диму с прибавкой года. Дай бог вам обоим узнать радость старости. Благодарю вас [за] любовь и снисхождение ко мне, в которых очень нуждаюсь.
23 октября утром.
1910 г. Октября 24. Ясная Поляна.
Горбунову.
24 октября 10 года. Ясная Поляна.
Иван Иванович,
Получил листовки*, высланные вами Саше, и очень заинтересовался ими. Разобрал их на четыре сорта: самые хорошие, хорошие, посредственные и плохие. Вышло почти что поровну. И вот мне хочется заменить плохие и отчасти посредственные книгами безразличными, только не безнравственными и вредными, но самыми разнообразными, которые чередовались бы с книгами остальными, одного определенного направления. Однообразие это, я думаю, тяжело и действует обратно той цели, с которой они распространяются, вызывая скуку, в особенности если книги с нравственными целями не совсем хорошие. Книги эти я бы заменил, во-первых, простыми, веселыми, без всякого замысла рассказами, даже сборниками смешных, веселых, невинных анекдотов. Второе — практическими руководствами земледелия, садоводства, огородничества. Третий отдел — выбрал бы самые лучшие стихотворения: Пушкина, Тютчева, Лермонтова, даже Державина. Если мания стихотворства так распространена, то пускай, по крайней мере, они имеют образец совершенства в этом роде. Об этом еще придется подумать. Вы же с своей стороны выскажите ваше мнение.
До свидания, милый друг, ваш
Лев Толстой.
1910 г. Октября 24. Ясная Поляна.
Новикову.
24 октября 10 года, Ясная Поляна.
Михаил Петрович,
В связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом*, обращаюсь к вам еще с следующей просьбой: если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли ли бы вы найти мне у вас в деревне хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую хату, так что вас с семьей я бы стеснял самое короткое время. Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Т. Николаева.
Буду ждать вашего ответа*, дружески жму руку.
Лев Толстой.
Имейте в виду, что все это должно быть известно только вам одним.
Л. Т.
1910 г. Октября 26. Ясная Поляна.
Нынче в первый раз почувствовал с особенной ясностью — до грусти — как мне недостает вас.
Есть целая область мыслей, чувств, которыми я ни с кем иным не могу так естественно [делиться],— зная, что я вполне понят, — как с вами. Нынче было несколько таких мыслей-чувств. Одна из них о том (я нынче во сне испытал толчок сердца, который разбудил меня, и, проснувшись, вспомнил длинный сон, как я шел под гору, держался за ветки и все-таки поскользнулся и упал, — то есть проснулся. Все сновидение, казавшееся прошедшим, возникло мгновенно), так одна мысль о том, что в минуту смерти будет этот, подобный толчку сердца в сонном состоянии, момент вневременный, и вся жизнь будет этим ретроспективным сновидением. Теперь же ты в самом разгаре этого ретроспективного сновидения. Иногда мне это кажется верным, а иногда чепухой.
Вторая мысль-чувство это опять-таки нынче виденное мною, уже третье в эти последние два месяца, художественное, прелестное нынешнее, художественное сновидение. Постараюсь записать его и предшествующие хотя бы в виде конспектов*.
Третье, это уже не столько мысль, сколько чувство, и дурное чувство — желание перемены своего положения. Я чувствую что-то недолжное, постыдное в своем положении и иногда смотрю на него — как и должно — как на благо, а иногда противлюсь, возмущаюсь.
Саша сказала вам про мой план, который иногда в слабые минуты обдумываю*. Сделайте, чтобы слова Саши об этом и мое теперь о них упоминание было бы comme no avenu*.
Очень вы мне недостаете. На бумаге всего не расскажешь. Ну хоть что-нибудь. Я пишу вам о себе. Пишите и вы о себе и как попало. Как вы поймете меня с намека, так и я вас. Ну, до свиданья.
Если что-нибудь предприму*, то, разумеется, извещу вас. Даже, может быть, потребую от вас помощи.
Л. Т.
1910 г. Октября 28. Ясная Поляна.
Отъезд мой огорчит тебя*. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому*.
Лев Толстой.
28 октября.
Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше.
Л. Т.
1910 г. Октября 28. Щекино. Щекино, 6 ч. утра, 28 октября 1910 г.
Доехали хорошо. Поедем, вероятно, в Оптину*. Письма мои читай. Черткову скажи, что если в продолжение недели, до 4 числа, не будет от меня отмены, то пусть пошлет заявление в газеты*. Пожалуйста, голубушка, как только узнаешь, где я, а узнаешь это очень скоро, — извести меня обо всем: как принято известие о моем отъезде, и все чем подробнее, тем лучше*.
1910 г. Октября 28. Козельск.
Доехали, голубчик Саша, благополучно — ах, если бы только у вас бы не было не очень неблагополучно. Теперь половина восьмого. Переночуем и завтра поедем, если будем живы, в Шамардино. Стараюсь быть спокойным и должен признаться, что испытываю то же беспокойство, какое и всегда, ожидая всего тяжелого, но не испытываю того стыда, той неловкости, той несвободы, которую испытывал всегда дома. Пришлось от Горбачева ехать в 3-м классе, было неудобно, но очень душевно приятно и поучительно. Ели хорошо и на дороге и в Белеве, сейчас будем пить чай и спать, стараться спать. Я почти не устал, даже меньше, чем обыкновенно. О тебе ничего не решаю до получения известий от тебя. Пиши в Шамардино и туда же посылай телеграммы, если будет что-нибудь экстренное. Скажи Бате*, чтоб он писал и что я прочел отмеченное в его статье место, но второпях, и желал бы перечесть — пускай пришлет*. Варе* скажи, что ее благодарю, как всегда, за ее любовь к тебе и прошу и надеюсь, что она будет беречь тебя и останавливать в твоих порывах. Пожалуйста, голубушка, мало слов, но кротких и твердых.
Пришли мне или привези штучку для заряжения пера, чернила взяты, начатые мною книги Montaigne*, Николаев*, 2-й том Достоевского*, «Une vie»*.
Письма все читай и пересылай нужные: Подборки*, Шамардино.
Владимиру Григорьевичу скажи, что очень рад и очень боюсь того, что сделал. Постараюсь написать сюжеты снов и просящихся художественных писаний*. От свидания с ним до времени считаю лучшим воздержаться. Он, как всегда, поймет меня.
Прощай, голубчик, целую тебя, несмотря на твою сопливость.
Л. Т.
Еще пришли маленькие ножницы, карандаши, халат.
1910 г. Октября 29. Оптина пустынь.
29 октября 10 г. Оптина пустынь.
Сергеенко тебе все про меня расскажет, милый друг Саша. Трудно. Не могу не чувствовать большой тяжести. Главное, не согрешить, в этом и труд. Разумеется, согрешил и согрешу, но хоть бы поменьше.
Этого, главное, прежде всего желаю тебе, тем более что знаю, что тебе выпала страшная, не по силам по твоей молодости задача. Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, чего не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать. Из письма к Черткову* ты увидишь, как я не то [что] смотрю, а чувствую. Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Сережи*. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этими подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной, как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к самому близкому и нужному мне человеку*, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне, что я желаю одного — свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо. Разумеется, этого они не могут внушить ей, но могут внушить, что все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня, чего она и достигнет, так как надеюсь, что в третий припадок, который грозит мне, я избавлю и ее и себя от этого ужасного положения, в котором мы жили и в которое я не хочу возвращаться.
Видишь, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя.
Тебя еще не выписываю, но выпишу, как только будет можно, и очень скоро. Пиши, как здоровье.
Целую тебя.
Л. Т.
29. Едем Шамардино*.
Душан разрывается, и физически мне прелестно.
1910 г. Октября 29. Оптина пустынь.
Рад был видеть Алешу Сергеенко, но, как ни ожиданны были всякие дурные известия, те, которые он привез, больно поразили меня*. Жду, что будет от семейного обсуждения — думаю, хорошее*. Во всяком случае, однако, возвращение мое к прежней жизни теперь стало еще труднее — почти невозможно, вследствие тех упреков, которые теперь будут сыпаться на меня, и еще меньшей доброты ко мне. Входить же в какие-нибудь договоры я не могу и не стану. Что будет, то будет. Только бы как можно меньше согрешить.
Спасибо вам и за письмо ко мне*, и за Сергеенко, и за письмо к Саше*, про которое он мне говорил.
Я не похвалюсь своим и телесным и душевным состоянием, и то и другое слабое, подавленное.
Жалко Сашу, жалко детей Сережу и Таню, жалко вас с Галей, и больше всего ее самою. Только бы жалость эта была без примеси rancune*. И в этом не могу похвалиться.
Ну, прощайте. Спасибо за любовь, очень дорожу ею.
Л. Т.
29. 2-й час дня.
1910 г. Октября 30–31. Шамардино.
Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно*. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время положении, а главное — лечиться.
Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня, и, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, — теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.
Я провел два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку*. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое — я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний и требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я [не] считаю себя вправе сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерять ее по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо.
Л. Т.
1910 г. Октября 31. Шамордино.
Благодарю вас очень, милые друзья — истинные друзья — Сережа и Таня, за ваше участие в моем горе и за ваши письма*. Твое письмо, Сережа, мне было особенно радостно: коротко, ясно и содержательно и, главное, добро*. Не могу не бояться всего и не могу освобождать себя от ответственности, но не осилил поступить иначе. Я писал Саше через Черткова о том, что я просил ее сообщить вам — детям. Прочтите это*. Я писал то, что чувствовал, и чувствую то, что не могу поступить иначе. Я пишу ей — мама́;*. Она покажет вам тоже. Писал обдумавши, и все, что мог. Мы сейчас уезжаем, еще не знаем куда. Сообщение всегда будет через Черткова.
Прощайте, спасибо вам, милые дети, и простите за то, что все-таки я причина вашего страданья. Особенно ты, милая голубушка, Танечка. Ну вот и все. Тороплюсь уехать так, чтобы, чего я боюсь, мама не застала меня. Свидание с ней теперь было бы ужасно. Ну, прощайте.
Л. Т.
4-ый час утра. Шамардино.
1910 г. Октября 31. Шамордино.
Милые друзья, Машенька и Лизанька*. Не удивитесь и не осудите нас — меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю. Уезжаем мы непредвиденно, потому что боюсь, что меня застанет здесь Софья Андреевна*. А поезд только один в 8-м часу. Прости меня, если я увезу твои книжечки и «Круг чтения». Я пишу Черткову, чтобы он выслал тебе «Круг чтения» и «На каждый день»*, а книжечки возвращу. Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас.
Л. Т.
4 ч. утра, 31.
1910 г. Октября 31. Шамордино. 31 октября. 1910 г. 4-й час ночи.
Шамардино.
Спасибо, милый друг, за помощь* и за меня и за Сашу. Мы всего боимся и решили ехать сейчас же. 4-й час утра 31-го. Куда — еще не знаем. С пути извещу. Надеюсь на вашу помощь, а помощь нужна большая.
1) Мое письмо к Саше*, посланное через вас, сообщить тем из моих детей, кто в Ясной. Сообщить ли содержание этого письма Софье Андреевне, решат они сами. Я пишу Софье Андреевне, не отказывая вернуться, но первым условием ставлю ее работу над собой и успокоение*.
2) Всю мою переписку получайте и пересылайте*.
3) Самое главное, следить через кого-нибудь о том, что делается в Ясной, и сообщайте мне, главное же, если бы Софья Андреевна вздумала ехать ко мне, узнав, где я, известите меня телеграммой, чтоб я мог уехать. Свидание с ней было бы мне ужасно.
4) Пустяки: пусть Булгаков найдет мою статью «О социализме» и пришлет мне*. «Круг чтения» и «На каждый день» пошлите сестре монахине M. H. Толстой в Шамардино, станция Подборки Калужской губернии. Это главное. Что будет еще нужно — напишу. Пусть по-прежнему любит меня Галя. Я-то особенно теперь дорожу любовью и болезненно умиленно сам отзываюсь на нее тем же. Димочке и всем друзьям привет и милому Алеше* спасибо за его труды. Как он доехал? Ну, вот и все.
Л. Т.
Приписываю еще несколько слов в вагоне. Мы боялись, как бы Софья Андреевна не приехала в монастырь, и решили уехать сейчас же. Едем на юг, вероятно, на Кавказ. Так как мне все равно, где быть, я решил избрать юг, особенно потому, что Саша кашляет. Разумеется, будем извещать вас о том, где будем. Если захотите телеграфировать, то телеграфируйте в Ростов, Фроловой*. Очень бы желательно было узнать, что делается там. Если по-старому, то хоть два слова.
Л. Т.
31. 12-й час дня.
Я здоров, и радостно быть с Сашей.
1910 г. Ноября 1. Астапова.
Ясенки Черткову Срочная.
Вчера захворал пассажиры видели ослабевши шел с поезда. Боюсь огласки. Нынче лучше. Едем дальше, примите меры. Известите*.
Николаев.
1910 г. Ноября 1. Астапово.
1 ноября 10 г. Астапово.
Милые мои дети, Сережа и Таня,
Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мама́ было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал*, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю, ошибаюсь или нет — его важность для всех людей, и для вас в том числе. Благодарю вас за ваше хорошее отношение ко мне. Не знаю, прощаюсь ли или нет*, но почувствовал необходимость высказать то, что высказал. Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобою взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысла твоей жизни и не дадут руководства в поступках, а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из него неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно накануне смерти, говорю это.
Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви*.
Любящий вас отец
Лев Толстой.