Самое раннее дошедшее до нас письмо Толстого, адресованное «тетеньке» Т. А. Ергольской, датируется 20 июля 1840 года, и написано оно двенадцати летним мальчиком, а последнее, обращенное к английскому биографу Эльмеру Мооду, было продиктовано 3 ноября 1910 года восьмидесятидвухлетним Толстым. Между этими двумя датами — жизнь величайшего русского писателя с творческими свершениями, принесшими ему мировую славу, с напряженными исканиями решения главных проблем века и человеческого бытия, с счастьем и горестями, радостями и страданиями. В эти десятилетия были созданы шедевры отечественной словесности, оригинальные философские и эстетические трактаты, темпераментные злободневные публицистические статьи, заполнены каждодневными самоотчетами десятки тетрадей и написано множество писем. Для Толстого, начиная с отрочества и кончая последними днями жизни, письмо, отвечавшее его потребности в общении с внешним миром, с самыми разными людьми, являлось настоятельной необходимостью. «Что же, вообще, письма, как не записки о коротком времени»[1],— заметил Герцен. Без таких «записок», весьма полно запечатлевших его жизнь на протяжении долгого времени, Толстой обходиться не мог. Он писал их везде, куда бы ни забрасывала его судьба: в своей Ясной Поляне и станице Старогладковской, в Казани и осажденном Севастополе, в траншее на реке Бельбек и в степной кибитке под Самарой, в Нижнем Новгороде и Тифлисе, в Москве и Петербурге, в Париже и Лондоне, Брюсселе и Женеве и т. д. Отправлялись эти «записки» в близкие и весьма отдаленные географические точки мира, самым разным адресатам.
Среди корреспондентов Толстого не только члены семьи, друзья, соседи, сослуживцы, но люди совсем незнакомые, очень разные по общественному положению, рангу и занятиям: он находился в переписке с писателями, маститыми и начинающими, с издателями и редакторами журналов и газет, с художниками и композиторами, актерами и режиссерами, академиками и студентами, педагогами и гимназистами, помещиками и фабрикантами, министрами и преследуемыми сектантами, всесильными царедворцами и бесправными крестьянами, властвующими самодержцами и ссыльными революционерами. Весьма обширна и многообразна долголетняя иностранная почта писателя. Всего же им написано свыше 10000 писем, занявших в его полном собрании сочинений 31 том. При этом число ненайденных писем достаточно велико.
К своей корреспонденции писатель относился серьезно, ответственно и творчески. Зачастую он набрасывал письмо начерно, неоднократно переделывал, добиваясь соответствия слова, мысли и чувства, а затем только переписывал набело; на иных оставались следы правки, зачеркиваний. Случалось, что уже написанное письмо не отправлялось по назначению или же заменялось другим.
Однажды Толстой признался Т. А. Ергольской: «Вы мне говорили несколько раз, что вы пишете письма набело; беру с вас пример, но мне это не дается так, как вам, и часто мне приходится, перечтя письмо, его разрывать. Но не из ложного стыда — орфографическая ошибка, клякса, дурной оборот речи меня не смущают; но я не могу добиться того, чтобы управлять своим пером и своими мыслями. Вот только что я разорвал доконченное к вам письмо, в котором я наговорил то, чего не хотел, а что хотел сказать, того не сказал» (17 августа 1851 г.).
Уезжая из дома, хотя бы и на короткий срок, Толстой обязывал близких пересылать ему всю приходившую почту, чтобы незамедлительно с ней ознакомиться и подготовить ответы. В поздние годы, когда поток писем захлестывал Ясную Поляну, в ведении переписки стали участвовать секретари, дочери, а иногда и гости писателя. Однако Толстой непременно сам просматривал все письма и решал, кому ответить лично, а кому — на основе набросанного им на конверте краткого конспекта — одному из его помощников. Бывало, что он проставлял помету «БО», что означало: «без ответа».
В 1901 году ради максимально полного сохранения эпистолярия писателя в Ясной Поляне по инициативе В. Г. Черткова был установлен копировальный пресс для дублирования всех отправляемых писем, за исключением тех, в которых речь шла о чужих, порой интимных тайнах.
Эпистолярное наследие Толстого огромно и уникально по своему духовно-нравственному потенциалу, многогранности содержания и художественному уровню.
«Письма писателей, — утверждал академик М. П. Алексеев, — важный источник, представляющий большое и разностороннее значение для изучения личности и творчества их авторов, времени, в которое они жили, людей, которые их окружали и входили с ними в непосредственное общение. Но писательское письмо — не только историческое свидетельство; оно имеет свои отличия от любого другого бытового письменного памятника, архивной записи или даже прочих эпистолярных документов; письмо находится в непосредственной близости к художественной литературе…»[2]
Действительно, писательское письмо, формировавшееся под воздействием процессов, совершавшихся в словесном искусстве, постепенно превратилось из бытового и делового документа в «литературный факт»[3].
XIX век в России, особенно в первые его десятилетия, отмечен высокой эпистолярной культурой вообще и писательского письма в частности. Оставаясь средством общения, оно вместе с тем обрело качество художественного текста, свободного от канонов «письмовника», этикетной скованности, от авторской безликости, тематической узости, манерности. Пушкин, продолжая и развивая традиции H. M. Карамзина, П. А. Вяземского, арзамасцев, стал «сочинять» послания, ориентированные на индивидуальность адресата, диалогические, исповедально-психологические, иронически-пародийные, серьезные и шутливые, предельно раскованные, в которых высокий стиль сочетался с низким.
«Пушкин, — с полным основанием утверждал один из исследователей его творчества, — незаметно для самого себя составил одну из лучших своих книг — собрание писем, груду золотых слитков русского слова, роскошный фейерверк алмазных искр… Гений во всем, Пушкин гений и в своих письмах»[4]. Брюсов полагал, что «письма Пушкина замечательны не менее его художественных произведений»[5].
То же можно сказать и о Льве Толстом. И он, особенно в молодости, преемственно связан с эпистолярной традицией пушкинской эпохи, но в дальнейшем обновил стилистику письма, расширил его содержание, усилил его социальную проблемность.
Эпистолярная проза Толстого, главным действующим лицом которой является личность исключительная, гигантская, отзывавшаяся на важнейшие проблемы «трудного времени», отмеченная печатью необыкновенного дара, — неотъемлемая часть литературного наследия писателя и всей нашей национальной культуры.
Тысячи толстовских посланий вычерчивают пройденный им «путь жизни», зачастую в событиях, эпизодах, встречах, думах и горестях, нигде более не зафиксированных. Они позволяют близко соприкоснуться с этим удивительным человеком, проникнуть в его внутренний мир, сложный, величественный и мятущийся, проследить движение его беспокойной мысли в тончайших оттенках и нюансах.
Письма эти, быть может, явственнее, чем дневники, обнажают таинство рождения и свершения творений великого мастера, сопровождавшееся переходами от веры в себя, в свое «могу», к мукам сомнения, позволяют уяснить отношение писателя к современности, к политической борьбе, к умственным течениям, социальным и философским идеям, литературным направлениям. Из многочисленных посланий вырисовывается зримая картина связей Толстого с очень разными членами «писательского цеха», старшими и младшими, с видными деятелями науки, искусства, культуры, с друзьями-единомышленниками, идейными противниками. И наконец, письма дают возможность войти в дом писателя, увидеть его в общении с членами семьи, взрослыми в малыми, в дни покоя и счастья и в ситуациях предельно драматических.
Без этой замечательной «книги бытия», стихийно сложившейся на протяжении долгого ряда лет, нам не дано было бы глубинно и многогранно узнать личность «самого сложного человека среди всех крупнейших людей XIX столетия»[6], его судьбу.
В толстовском эпистолярном наследии различаются отдельные объемные циклы, образовавшиеся в результате длительного и регулярного диалога с одним корреспондентом. Такие циклы, каждый из которых обладает своим сюжетом, тональностью, стилем, составляют большой пласт переписки писателя.
Хронологически самый ранний из них — сотня писем к нежно любимой «тетеньке» Т. А. Ергольской, в подавляющем большинстве относящихся к эпохе «юности» и «молодости», почти не отраженной в мемуаристике и документах, а потому необычайно ценных в биографическом плане. «…О себе я все вам сообщаю…» — признался 17-летний юноша своей воспитательнице (25…28 августа 1845 г.). И действительно, ей он описывал в подробностях жизнь в Казани и Петербурге, перипетии своей военной службы на Кавказе, в Румынии и Крыму, походы и сражения, участником и свидетелем которых был. Ей он исповедовался в своих проступках и прегрешениях, с ней делился невзгодами, планами, житейскими и литературными, первыми художническими замыслами и раздумьями.
«Письма к тетеньке» — безусловно «факт литературы». По сути — это автобиографическая проза, где автор «Детства» как бы намечал контуры облика Николеньки Иртеньева и других молодых героев его будущих произведений.
Письма эти отличаются определенностью стиля — стиля французского романа конца XVIII века. Ориентируясь на своего адресата, «тетеньку Туанетт», выросшую в атмосфере поклонения культуре и литературе французского Просвещения, Толстой, сам не избегший такого влияния, отвечал «тетеньке» на ее языке, то есть по-французски и в возвышенно-чувствительном духе: «…я плачу над всеми вашими письмами», «ваша любовь для меня все» и т. п. (6 января 1852 г.).
Брат Толстого Сергей, знакомый с письмами к их общей воспитательнице, иронизировал: «Хороши же и ты ей цедульки пишешь. Я одну из последних как-то видел. Я не говорю, чтобы вовсе не надо было выписывать тирад из M-me de Genlis и ей подобных, но не следует этого употреблять во зло… Ты просишь меня прислать тебе 1 том «Новой Элоизы»; зачем она тебе? Из твоих писем к тетеньке видно, что ты ее помнишь наизусть». Он недоумевал, как «можно шестидесятилетней женщине писать письма вроде тех, которые писывали в осьмнадцатом веке друг другу страстные любовники» (т. 59, с. 187). Но Толстой писал их, и таким образом неожиданно получился несколько архаичный сентиментальный роман в духе «осьмнадцатого века».
Традиции «осьмнадцатого века», но несколько иные, рационально-просветительские, дидактические, явственно просматриваются также в романических посланиях к Валерии Арсеньевой. Охваченный «страстным желанием любить» это юное, легкомысленное, увлеченное светом создание, Толстой шлет ей одно за другим многостраничные нравоучительные, назидательные письма. Он даже прибегает к жанру аллегории-притчи, где сам и его избранница действуют под вымышленными именами Храповицкого и Дембицкой и где их будущая совместная жизнь изображена реально, в подробностях, согласно его тогдашнему идеалу. Толстой утверждал здесь тип существования «лучших людей из дворян», демократический, трудовой в своей основе, скромный, интеллигентный, с непременным условием «сделать сколько возможно своих крестьян счастливыми» (19 ноября 1856 г.). Он всячески подчеркивал, что Храповицкие будут свободны от пороков привилегированного аристократического общества, своекорыстия, эгоизма и тщеславного высокомерия.
Педагогические опыты поклонника Руссо оказались безуспешными: Дембицкая не смогла внять голосу учителя, «наклонности» их остались «противуположными», и они расстались. Но благодаря этим «опытам» в конечном итоге сформировался оригинальный дидактический эпистолярный «роман воспитания», который вспомнился писателю в дни, когда он создавал повесть «Семейное счастие».
К романическому циклу относятся и письма, обращенные к А. А. Толстой, охватывающие период с 1857 по 1903 год (сохранилось 136 писем). Строго говоря, романическими они были лишь в первые несколько лет, когда в них прорывалась взаимная любовь, но потаенная, тщательно ими скрываемая от самих себя и друг от друга. «Ежели бы Александрии была 10-ю годами моложе», — с грустью записал Толстой в Дневник 11 мая 1857 года. Свои чувства они маскировали придуманной шутливой игрой в «любимую бабушку» и «любезного внука», что придавало их письмам особую атмосферу. Однако со временем между обоими корреспондентами установилась подлинная сердечная дружба, омрачаемая порой несогласием во взглядах на религию, на современную общественную действительность, что делало их диалог иногда полемическим и даже сердитым.
Письма Толстого к той, кого он неизменно именовал «бабушкой», ранние в особенности, но также и поздние, — шедевр его эпистолярного наследия. Душевная близость, искренняя приязнь, уровень личности корреспондентки позволяли Толстому свободно открывать перед ней свой интеллектуальный мир, посвящать в тайны творческих замыслов, делиться раздумьями и сомнениями, касаться самых разных сторон своей жизни. «…Вы все поймете, на все у вас есть струнка, которая отзовется», — подчеркнул Толстой в том удивительном письме, где им в сжатой форме раскрыта «мысль» рассказа «Три смерти», очень важная для понимания его поэтики (см. письмо от 1 мая 1858 г.). Именно в послании к ней вырвалось такое важное, определяющее весь жизненный путь писателя признание: «Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость» (18–20? октября 1857 г.).
Письма к А. А. Толстой ранней поры несут на себе зримые следы чтения психологической и моралистической беллетристики «осьмнадцатого века»[7], особенно исповедальные, в которых и беспощадный самоанализ, и диалектика сложных дум и чувств. Письма эти, запечатлевшие эмоциональный, психологический, философский мир молодого Толстого, явились своего рода подготовительными «этюдами» для работы над образами Андрея Болконского и Пьера Безухова.
Толстой отдавал себе отчет в исключительной значимости посланий к «дорогому другу». Перечитав их в 1910 году, он нашел, что «это один из самых лучших материалов для биографии»[8]. В самом деле, не будь этих сотен страниц, набросанных рукой писателя, в его жизнеописании оказались бы, зияющие, ничем не восполнимые пробелы.
Романическим в известной мере можно назвать и цикл, состоящий из 839 посланий (1862–1910 гг.) Толстого к жене. Он как бы делится на две части: одна — о любви состоявшейся, счастливой, цельной, вдохнувшей в опустевшую Ясную Поляну жизнь истинную, полную, давшую ее владельцу желанный дом, семью, детей. Другая — тоже о любви, но уже драматической, омраченной разладом на почве духовного разъединения. Вся эта большая группа писем, в которой запечатлена жизнь Толстого дома и вне дома, подробности его литературной и общественной деятельности, встречи с современниками, его реакция на всевозможные текущие события, на новые книги, на лекции ученых, на спектакли, художественные выставки и т. д., обладает уникальным энциклопедическим содержанием. Этот цикл замечателен еще и тем, что он пронизан столь дорогой писателю «мыслью семейной» применительно к своей исключительной судьбе.
В эпистолярии Толстого главенствующее место занимает дружеское писательское письмо. «Грамотки», которыми он обменивался в 50-е годы с Некрасовым, Тургеневым, Григоровичем, Боткиным, Анненковым, Дружининым, весьма типичны именно для этого жанра. Их ведущая тема — литература. Здесь речь идет о замыслах и готовых трудах, высказываются свои и передаются чужие мнения о прочитанных рукописях и книжных новинках, дается информация о делах журнальных, цензурных осложнениях, обсуждается поведение собратьев по перу. У этих писем свой особый стиль: серьезное высказывание соседствует с каламбуром, интимное признание — с иронической насмешкой, лирический пейзаж — с пародией, свободная разговорная манера — с принятым в их среде жаргоном. Такие послания — и памятник литературного быта целой эпохи, и увлекательное чтение.
После отхода от «Современника», всего его круга, Толстой находился в дружеской писательской переписке, длившейся почти четверть века, преимущественно с одним Фетом (сохранилось 171 письмо). Союз двух мастеров слова, проводивших дни в усадебной тиши, зиждился на общей принадлежности к «писательскому цеху» и естественной потребности в духовно-творческой среде, определившей характер их переписки. Послания к Фету — это текст для двоих, но по своей структуре и лексике они сходны с теми, что шли в адрес петербургских приятелей. Наряду с философскими размышлениями, обменом мнений о сочинениях друг друга, чистосердечными признаниями — картины природы, домашние и хозяйственные новости, милые шутки, пародийные стихи, каламбуры, прозвища только им известные. В старости Фету довелось перечесть весомую пачку писем, некогда присланных ему из Ясной Поляны, и они потрясли его. «Боже мой, как это молодо, могуче, самобытно и гениально правдиво! — писал он С. А. Толстой. — Это точно вырвавшийся с варка чистокровный годовик, который и косится на Вас своим агатовым глазом, и скачет, молниеносно лягаясь, и становится на дыбы, и вот-вот готов, как птица, перенестись через двухаршинный забор»[9].
Отзыв поэта скорее всего относится к письмам ранним, поэтическим, игровым, дружелюбным, еще без тени рефлексии, а не к тем уже довольно редким посланиям, что шли в адрес поэта в пору охлаждения и разномыслия, где слышалась полемика, подчас весьма резкая, раздавались взаимные обвинения.
В 1871 году началась регулярная, продолжавшаяся четверть века переписка Толстого с философом, литературным критиком, беллетристом H. H. Страховым (сохранилось 235 писем). Разносторонние знания этого ученого, с чутким вниманием относившегося к духовно-творческому миру Толстого, деятельно помогавшего ему в трудах (участие в издании «Войны и мира» в 1873 г., «Азбуки», «Анны Карениной») сблизили их, несмотря на принципиальные и серьезные расхождения. Толстой подвергал резкой критике политическую реакционность Страхова, его пренебрежение справедливыми демократическими требованиями «низов», апологию монархии и почвенничество. И тем не менее он был его другом, желанным гостем и необходимым собеседником, который всегда был в курсе того, какие замыслы волновали его, над чем он трудился за своим письменным столом. В частых и обстоятельных посланиях к нему затронут большой круг актуальных общественно-политических проблем эпохи, серьезных философских, религиозно-нравственных вопросов. В них явственно прослеживается трудный и болезненный процесс «перестройки» мировоззрения писателя, сопровождавшийся драматическими переживаниями и разочарованиями, а также его поворот к писанию религиозно-нравственных сочинений и социально-аналитических трактатов. Некоторые письма к Страхову походили на предварительные наброски задуманных трудов, например «Исповеди» или «В чем моя вера?» (см. письма от 30 ноября 1875 г. и 27? января 1878 г.).
Эти документы, сплавленные из интеллектуальной прозы, острой публицистики, философских размышлений, рассказов, обнажающих разные грани каждодневного существования Толстого, принадлежат к замечательным явлениям эпистолярной литературы.
В 1878 году корреспондентом Толстого стал известный критик-демократ, автор статей о русской живописи, страстный почитатель его искусства В. В. Стасов, и тогда началась переписка (сохранилось 99 писем), в чем-то аналогичная страховской. Сотрудник Петербургской публичной библиотеки, библиофил, разносторонне образованный, Стасов охотно взял на себя миссию поставлять «Льву Великому» «дрова для печи», то есть исторические труды и материалы, архивные документы для осуществления возникавших творческих замыслов. Главный предмет их бесед — книги, события «минувших дней», но и жгучие проблемы современности, общественного движения в России. По типу и тону эта переписка очень серьезная, содержательная, в которой затрагивался широкий спектр самых различных вопросов, подчас весьма актуальных.
Большое место в эпистолярном наследии Толстого занимают послания к другу, единомышленнику, издателю его запрещенных в России сочинений В. Г. Черткову. Обмен письмами был на редкость интенсивным (они составили пять томов Полного собрания сочинений, куда вошло 931 письмо). Сфера преимущественного интереса обоих собеседников — религиозно-нравственное учение Толстого, вытекающие из него теоретические и практические выводы, а также издательская деятельность на родине и за рубежом. Письма к другу — одновременно деловые и проповеднические: собственно литература, искусство затрагивались лишь мимоходом, главным образом в связи с обсуждением рукописей начинающих авторов и сочинений известных писателей, предлагаемых для выпуска издательством «Посредник». Но Чертков был писателю душевно очень близок, и ему единственному он поверял самые сокровенные переживания и думы, тайные помыслы и планы.
В многотомной переписке Толстого существует вполне готовая отдельная «книга», не имеющая аналогий ни в отечественной, ни в мировой литературе и которую следовало бы озаглавить «Отец». Составилась бы она из более чем 400 писем писателя к своим сыновьям и дочерям, юным и уже взрослым, и фрагментов о них же из посланий, обращенных к другим корреспондентам. Вышла бы книга об отце необыкновенном, любящем, требовательном, мудром, в высшей степени объективном и строгом в своих оценках и характеристиках. Пафос этих посланий, в особенности к сыновьям, — в горячем желании сделать их зрячими, убедить в ложности фантомов и призраков собственнического мира, склонить к признанию иного, разумного, трудового, справедливого жизненного идеала, утвердить демократическое самосознание. «…Заняту надо быть тем прежде всего в нашем привилегированном положении, чтобы слезть с шеи народа… — внушал отец Сергею, — надо перестать участвовать в его угнетении посредством землевладения, чиновничества, торгашества…» (8 марта 1890 г.), Андрею, доставившему ему немало огорчений, он советовал начать «новую жизнь» «с главной целью» своего «исправления… нравственного усовершенствования» (16? октября 1895 г.), а Михаила «с трудом удерживаемыми слезами» увещевал сойти с «губительного пути» (16–19 октября 1895 г.). Да и вообще во всех трудных моментах жизни дети Толстого слышали его слово, мудрое, проникновенное, принимавшее во внимание индивидуальность каждого из них. Сколько любви, дружеского участия, напутствий, практических советов в посланиях к сыновьям и дочерям, чьи увлечения, неверные поступки, беды и житейские невзгоды бередили его душу.
В этом своеобразном «романе воспитания» главное действующее лицо — отец, со своей интеллектуальной мощью, миром высоких чувств, разочарованиями и гордой любовью, этическим максимализмом и демократическим идеалом.
Разумеется, в переписке Толстого наряду с означенными здесь «гнездами» писем различаются и другие, не столь объемные и протяженные во времени, эпистолярные диалоги (например, с писателем С. Т. Семеновым, другом и биографом П. И. Бирюковым и др.). Немало в ней писем эпизодических, написанных по тому или иному поводу, а иногда просто ответных, и т. д.
Из совокупности всех этих многочисленных документов составился эпистолярный раздел литературного наследия писателя.
Пережитый Толстым на рубеже 1880-х годов кризис, приведший к «перестройке» его мировоззрения, к принципиальному изменению восприятия жизни, ее видения, заметным образом сказался как во всем его творчестве, так и в переписке. Поэтические и лирические начала в ней ослабевают, но усиливается проблемность, философичность, элемент публицистичности, обличительная интонация. Почти исчезает непосредственная радость от красоты природы, непринужденная легкость беседы, юмор, шутка, чаще попадаются «были» о страшной участи народа, о судьбах искалеченных неправедным строем взрослых и детей.
Нередко даже сугубо личные письма, а тем более обращения к сановникам, министрам и державным властелинам насыщаются актуальным общественным содержанием, носят противоправительственный характер.
В ту пору, когда имя Толстого обрело громкую известность, круг его корреспондентов весьма расширился, причем инициатива завязывания письменного знакомства, как правило, исходила не от него: крестьяне, арестованные и сосланные революционеры, гонимые сектанты, участники студенческих волнений и вообще страждущий и обделенный «рабочий народ» взывали к нему о помощи и защите. Толстой почти безотказно берет на себя роль ходатая. Среди отправляемой из Ясной Поляны почты все больше деловых писем: прошений, заявлений, запросов, объяснений, адресованных в официальные инстанции или к власть имущим, высокопоставленным знакомым или юристам. Случалось, что хлопоты эти были успешными.
К «великому старцу» обращались и как к вероучителю с просьбой дать совет, как в соответствии с его убеждениями следует поступать в сложных житейских коллизиях. Обычно эти неизвестные лица получали в ответ письма проповеднические и наставительные с предложением «жить по совести», не нарушая «закона любви».
Самостоятельный раздел образует собрание толстовских писем, адресованных иностранным корреспондентам, среди которых писатели, политические деятели (Ромен Роллап, Генрик Сенкевич, Бернард Шоу, Кэндзиро Токутоми, Мохандас Ганди), ученые, переводчики, издатели, публицисты и немало рядовых тружеников, землепашцев, рабочих, служащих. Сохранилось около 9000 иноязычных посланий чуть ли не из всех стран континента — это ли не зримое свидетельство его мировой славы и мирового значения! Документы, отправленные из Ясной Поляны, освещают проблему «Толстой и зарубежный мир» широко и в разных аспектах. Здесь он в резкой форме высказывал свое решительное неприятие империалистической политики захвата и завоевания чужих земель и искреннее сочувствие всем национально-освободительным движениям, борьбе негров против расовой дискриминации за свои человеческие права. С «неизвестными друзьями» он делился впечатлениями о литературных новинках, явлениях общественной и социальной мысли, мнениями о полученных журналах, книгах. Очень часто корреспонденция эти передают тревогу художника-гуманиста за состояние мира с его несправедливыми войнами, насилием, рабством, национальной дискриминацией, торгашеским духом, передают его веру в то, что «деспотизм», «войны» и социальное неравенство будут «уничтожены».
Тысячи писем великого художника подтверждают истину слов А. И. Герцена: «Письма — больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это — само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное»[10].
Читатель эпистолярной книги Льва Толстого увидит его интеллектуальное развитие в движении, в переломных моментах, с сопутствовавшими ему эмоциями и настроениями. Высказываемые то тут, то там отдельные суждения, мимоходом оброненные замечания и соображения раскрывают историю формирования «учения» Толстого, показывают его духовный мир в брожении, на пути к бескомпромиссным итогам. Из писем явствует, что уже с молодых лет, размышляя над социальными проблемами, он их сопрягал с этическими и религиозными. К середине 1850-х годов оппозиционное отношение к современной общественной действительности сменилось осознанным ее неприятием: Толстой стал остро и болезненно реагировать на факты жестокости, бесчеловечности крепостного права. «В России скверно, скверно, скверно… в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие», — делился он с А. А. Толстой своими выводами, к которым пришел вообще и в особенности после того, как «в одну неделю» увидел, что «барыня на улице палкой била свою девку», «чиновник избил до полусмерти 70-летнего больного старика», а «бурмистр… наказал загулявшего садовника» «побоями» (18 августа 1857 г.). «Беззаконный обыск» в Ясной Поляне в июле 1862 года открыл Толстому глаза и на собственное бесправие, на реальную опасность подвергнуться издевательствам со стороны «разбойников с вымытыми душистым мылом щеками и руками». Существование в условиях «деспотии» и рабства начинает казаться ему невыносимым, и рождается у него желание «не видать всю мерзость житейского разврата, — напыщенного, самодовольного и в эполетах и кринолинах» (22–23? июля 1862 г.).
Путешествия по Западной Европе, все, что открылось там, обострило ощущение, что мир устроен неразумно, враждебен человеку. «Спасение» автору «Люцерна» виделось в следовании этическому принципу — «жить надо для другого», в «любви», который позднее будет определять характер его «учения». Тогда же была сделана попытка обосновать свою этику религией, но, обратившись к «христианскому учению», к Евангелию, Толстой, по собственному признанию, там «не нашел… ничего…» (А. А. Толстой, конец апреля — 3 мая 1859 г.).
Вскоре в духовной биографии художника наступила новая фаза: с целью устранения «общественного зла», «деспотизма», «насилия» он, по примеру декабристов, задумывает создать легальное, а если не будет дана санкция, то и «тайное общество», названное им «Общество народного образования» (Ег. П. Ковалевскому, 12 марта 1860 г.). «Общество» открыть не удалось, но обучением «Марфутки и Тараски», организацией школ в Ясной Поляне и ее окрестностях Толстой занимался увлеченно и самоотверженно. «Есть… у меня поэтическое, прелестное дело, от которого нельзя оторваться, — это школа», — делился он с А. А. Толстой (начало августа 1861 г.). «Школа» — это «спасение» как «от всех тревог и искушений жизни», так и от ее пороков. «Школа», «распространение образования в народе» для яснополянского учителя своего рода социально-просветительский эксперимент. Толстой верил, что «воспитание» в народе нового самосознания приведет к избавлению от рабства и угнетения. «Покуда не будет большого равенства образования — не бывать и лучшему государственному устройству», — разъяснял Толстой В. П. Боткину смысл занятий с крестьянскими ребятами (26 января 1862 г.). Вот такая утопическая программа превращения раздираемого жестокими противоречиями общества в «любовную ассоциацию людей» противопоставлялась автором «Утра помещика» в годы первого демократического подъема программе шестидесятников, выступивших с требованием решительной борьбы против всего «старого порядка» за «землю и волю». Толстой искал свой путь «спасения», решения главных проблем эпохи, мирный, без активных действий, организаций и выступлений «низов».
«Школа», хотя и не дала желаемых результатов, серьезно повлияла на писателя, сблизила с народом, дала ему импульс для возвращения к художественному творчеству после нескольких лет разочарования в искусстве вообще. «Я теперь писатель всеми силами своей души», — объявил он А. А. Толстой, приступив к работе над романом «из времени 1810 и 20-х годов» (17? октября 1863 г.). Однако ни поглощенность работой над «Войной и миром», ни семейное счастье, ни увлеченность хозяйством не отвлекали Толстого от «общего хода дел» в России, и он пристально всматривался в то, что происходило вокруг него. Все отчетливее зрело сознание, что «мужику плохо», что строй современной жизни ненормален, порочен и несправедлив, нуждается в «преобразовании». Прошли годы, и коренным образом изменилось его миропонимание, и перед ним, прозревшим, действительность предстала во всей жестокой правде, в вопиющих социальных контрастах.
Письма свидетельствуют, как мучительно и болезненно происходил процесс переоценки всех ценностей и в каком мрачном и нервозном состоянии находился Толстой, когда освобождался от былых идолов и идеалов. «Волнуюсь, метусь и борюсь духом и страдаю», — изливал он душу Страхову (4 октября 1879 г.). И вновь в кризисной ситуации Толстой ищет в «христианском учении» той «твердой и ясной основы», которая утвердила бы его в обретенной «вере», в истинности нового жизнепонимания. Во многих посланиях, и больше всего к Страхову, мелькают имена Ренана, Штрауса и другие, названия трудов по истории религии, высказываются соображения о тех или иных евангельских заветах, мифах, сюжетах. Наконец, писатель «нашел» в религии, неортодоксальной, очищенной от «обмана», нужного «правительству, правящим классам» ради оправдания «ложного общественного устройства» (А. И. Дворянскому, 13 декабря 1899 г.), аргументы в пользу своего «учения». Исповедуемый им «закон божий», на который Толстой часто ссылается в письмах, означал, с одной стороны, разрыв с официальной церковью, с признаваемыми ею догмами, канонами и обрядами, отрицание «ложного общественного устройства», призыв «стать врагом правительства», а с другой стороны, — несомненность заповеди «не противься злу насилием».
Так, в период второй революционной ситуации 1879–1881 годов, когда катастрофически ухудшилось положение народа, Толстой, продолжая прежние поиски «спасения», создает свое религиозно-нравственное учение, неоднозначное и крайне противоречивое, сочетающее острую разрушительную общественную критику с призывом к непротивлению злу насилием. Оба эти плана явственно ощутимы и в его переписке. Духом мятежа и обличения проникнуты многие письма, даже дружеские и вполне «домашние». В них варьировалась тема «безобразия государственности, войн, судов, собственности» (H. H. Страхову, 1? апреля 1882 г.), доказывалось, как, например, в послании к Черткову, что нынешнее «государство и его агенты — это самые большие и распространенные преступники» (26 февраля 1897 г.). А. М. Калмыковой Толстой откровенно выразил возмущение либеральной печатью, которая возводит «в великого человека, в образцы человеческого достоинства» Александра III, «чья деятельность виселиц, розг, гонений, одурения народа» «постыдна» (31 августа 1896 г.).
«…Я человек, отрицающий и осуждающий весь существующий порядок и власть» — так охарактеризовал себя Толстой в письме к одному из членов царской семьи (вел. князю Николаю Михайловичу, 14 сентября 1905 г.). «Отрицая» и «осуждая», он, однако, призывал к следованию «закону любви», к нравственному самосовершенствованию. Им владела иллюзорная вера, что «духовная революция», «революция сознания» несет с собой избавление от ненавистных ему «порядка и власти», освободит общество от «зла» и тем самым предотвратит революционную борьбу, за которой он следил с напряженным вниманием.
Уже после выступления «Народной воли» Толстой доказывал Страхову: «Засуличевское дело — не шутка… Это первые члены из ряда, еще нам непонятного; но это дело важное… это похоже на предвозвестие революции» (6 апреля 1878 г.). «Ряд» этот во всем его историческом значении и в дальнейшем останется Толстому «непонятным». Но к тем, кто к нему принадлежал, он относился с симпатией и сочувствием, а к их «идеалу общего достатка, равенства, свободы», к защите требований «земледельческого народа» — с глубоким пониманием (Александру III, 8-15 марта 1881 г.). Ведь и сам Толстой на протяжении долгих лет жил истерзанный жгучей болью за горькую судьбу не ведающих «достатка» нищих, ограбленных, бесправных русских мужиков, мечтал о всеобщем «равенстве» и братстве, жаждал «свободы» от державной власти и чиновничьего произвола.
Понимание это, однако, имело свою четкую границу, обозначенную самим Толстым в письме к В. В. Стасову. В октябре 1905 года он краткой и точной формулой определил свое отношение к революции. «Я, — писал он, — во всей этой революции состою в звании, добро ц самовольно принятом на себя, адвоката 100-миллионного земледельческого народа. Всему, что содействует или может содействовать его благу, я сорадуюсь, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от нее, я не сочувствую».
С позиций этого «земледельческого народа» вникал гениальный художник в смысл русской буржуазно-демократической революции и находил «благом» все, во имя чего она свершалась: коренное изменение политической системы, уничтожение самодержавия, неравенства сословий, земельной собственности. И с позиций этого же «земледельческого народа», отражая его «незрелость мечтательности»[11], он не видел в «революционной буре» «благо», не «сорадовался» ей, а, наоборот, всячески пытался помочь решить ее задачи мирным ненасильственным путем. В канун событий 1905 года, видя, что в народе зреет решимость активно действовать, что «развязка» приближается, Толстой направляет Николаю II письмо, наглядно демонстрирующее всю сложность и неоднозначность его отношения к русской буржуазно-демократической революции, ко всему комплексу проблем эпохи в целом. Преисполненный просветительской веры в изначально добрую природу человека, в возможность добровольного отказа императора от своей социальной роли, писатель предлагал ему исполнить все пункты программы, за которую шла борьба, то есть «уничтожить земельную собственность», «отменить» «исключительные законы», ставящие трудовой народ «в положение пария», и, наконец, изменить саму политическую систему, ибо «самодержавие есть форма правления отжившая» (16 января 1902 г.).
Отчуждение от политической борьбы и вместе с тем жгучая ненависть к «разбойничьему гнезду», страстное желание «блага русскому народу» и вместе с тем стремление избавить его от «братоубийства», от вооруженного захвата «главного предмета борьбы» — земли, породили такую необычную форму отстаивания демократических требований земледельцев, как письма к царям и государственным деятелям.
«…Крестьянство, — указывал В. И. Ленин, — стремясь к новым формам общежития, относилось очень бессознательно, патриархально, по-юродивому, к тому, каково должно быть это общежитие, какой борьбой надо завоевать себе свободу… почему необходимо насильственное свержение царской власти для уничтожения помещичьего землевладения»[12]. Эта политическая наивность русского патриархального крестьянства была свойственна и самому Толстому.
Патриархальные иллюзии трагически осложнили гуманистические искания писателя, не позволили увидеть тот реальный путь, который привел бы к осуществлению его прекрасной мечты о гармоническом обществе — «любовной ассоциации людей».
«Умы всегда связаны невидимыми нитями с телом народа»[13],— утверждал Карл Маркс. Ум великого Толстого был связан с телом своего народа нитями видимыми, явственно просматриваемыми. Они просматриваются и в его искусстве, и в его философии жизни, и в его учении.
Общение Толстого, проведшего большую часть жизни в яснополянском уединении, со своими литературными современниками, было преимущественно эпистолярным. Поэтому его переписка является ценнейшим источником для установления тех собратьев по перу, с кем так или иначе он был связан, и характера их взаимоотношений. Письма Толстого к писателям, критикам, редакторам журналов вообще бесценны по богатству разнообразной информации, особенно те, что относятся к 50-м годам; тогда он еще не выступал с литературно-критическими статьями и эстетическими трактатами, и сохранившиеся «грамотки» — единственный источник, из которого можно узнать о его реакции на тогдашнюю общественно-литературную ситуацию.
Молодой прозаик по возвращении в ноябре 1855 года из Севастополя в Петербург стал членом содружества литераторов, группировавшихся вокруг «Современника». Вскоре оно распалось на два противоборствующих лагеря. Во главе одного из них — Н. Г. Чернышевский, выступавший с материалистической концепцией искусства, предъявлявший к художнику требование сознательного участия в процессе преображения действительности, просвещения масс. Как перспективное в отечественной словесности им выдвигалось «гоголевское» направление, именуемое то «критическим», то «сатирическим». Что касается Пушкина, то он оценивался очень высоко, но как «поэт-художник», а не как «поэт-мыслитель»[14].
Взгляды критика-демократа встретили резкую оппозицию со стороны так называемого «бесценного триумвирата» — либерально настроенных литераторов П. В. Анненкова, В. П. Боткина, А. В. Дружинина, сторонников традиционной идеалистической эстетики, «бессознательного», «артистического» искусства, наиболее ярким представителем которого они считали Пушкина. Между обоими станами велась бурная журнальная полемика.
Толстой фактически не примкнул ни к одному из них. Смысл художнической деятельности виделся ему в воздействии на эмоциональную сферу личности, высвобождении ее из-под «власти жизненной лжи и разврата», в «заражении» чувствами создателя поэтических ценностей. «Мне только одного хочется, когда я пишу, — делился автор «Люцерна» с Боткиным, — чтоб другой человек и близкий мне по сердцу человек порадовался бы тому, чему я радуюсь, позлился бы тому, что меня злит, или поплакал бы темя же слезами, которыми я плачу» (17 июня / 9 июля 1857 г.).
В ряде своих писем Толстой выступает как оппонент не только Чернышевского, но и его противников, хотя и в меньшей степени. Он предвзято и односторонне интерпретирует высказывания критика. Так, прочтя «Заметки о журналах», писатель заявил Некрасову: «У нас не только в критике, но в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым очень мило. А я нахожу, что очень скверно. Гоголя любят больше Пушкина» (2 июля 1856 г.). Толстой неодобрительно отозвался об «Очерках гоголевского периода русской литературы», не принял обличительных произведений, а мечтал о журнале, «цель» которого — «художественное наслажденье, плакать и смеяться» (Боткину, 4 января 1858 г.). Но были у него претензии к «бесценному триумвирату», и, по мере избавления от «самообольщения» художника, увлечения «невыдуманным делом» — школой, он все более от них удалялся, почувствовав, насколько призрачны их «толки, споры, речи», насколько они далеки от жизни.
Идейные несогласия отдалили Толстого и от Некрасова, первого его читателя, критика, наставника и издателя. «Отчего это время не сблизило нас, а как будто развело далее друг от друга?»[15] — с грустью спросил как-то Некрасов.
«Время» и в самом деле «развело» двух замечательных русских писателей, о чем свидетельствуют споры, вызванные линией «Современника», да и некоторые несправедливые поздние суждения Толстого в письмах к Страхову.
Нельзя назвать гармоничным и союз Толстого с его старшим современником — Тургеневым, с кем он много переписывался и кого неоднократно по тому или иному поводу упоминал в посланиях к общим друзьям. Благодаря обилию документальных свидетельств ясно, что разъединяла их резкая противоположность натур, разность поколений, творческих устремлений, несовпадение точек зрения на современность, на проблемы, волновавшие русскую интеллигенцию. Образовавшийся между ними, по словам Толстого, «овраг» и привел к длительной 17-летней ссоре и разрыву. Отношения возобновились лишь в 1878 году, но Толстой в письме к А. Н. Пыпину, целиком посвященном характеристике Тургенева как творческой индивидуальности, сознавался, что только после смерти по-настоящему оценил его, распознал в нем «проповедника добра» (10 января 1884 г.), а это для Толстого много значило.
После пережитого писателем духовного кризиса обновляется круг его литературных корреспондентов, изменяется и критерий художественности. Значимость того или иного автора теперь определяется степенью его «знания истинных интересов жизни народа» (M. E. Салтыкову-Щедрину, 1–3? декабря 1885 г.). Поэтому он проявляет интерес к публикациям «Отечественных записок», заново открывает для себя Герцена и Салтыкова-Щедрина, у которого находит «все, что нужно», чтобы писать для «нового круга читателей» (там же), восхищается романом А. И. Эртеля «Гарденины», одобрительно отзывается о некоторых рассказах и повестях Н. Н. Златовратского и П. В. Засодимского. Очень внимателен Толстой к творчеству своего постоянного в 80-90-е годы эпистолярного собеседника Н. С. Лескова, с которым его сближали и общность интереса к «христианскому учению», и антицерковные настроения, и поиски в Евангелии сюжетов для народных рассказов и легенд, и соучастие к судьбе народа, России.
Примерно в те же годы у Толстого завязывается переписка с молодыми крестьянами, фабричными рабочими, ремесленниками, которые впервые взялись за перо. Толстой не жалея сил и времени со скрупулезной тщательностью прочитывал и редактировал рукописи Ф. Ф. Тищенко, H. H. Иванова, Ф. А. Желтова, В. И. Савихина, С. Т. Семенова и других и каждую из них возвращал с сопроводительным письмом, содержащим обстоятельный разбор произведения и предложения по их исправлению. Толстой преподавал им уроки мастерства, и делал это особенно охотно, так как находил, что в этих незатейливых сочинениях «нет ничего придуманного, сочиненного, а рассказано то, что именно так и было, — выхвачен кусочек жизни, и той именно русской жизни с ее грустными, мрачными и дорогими задушевными чертами» (Редактору «Вестника Европы», 18 июля 1908 г.).
Толстого воодушевляла надежда, что эта вышедшая из самых «низов» литературная поросль сумеет создать словесность, понятную мужику, близкую его взглядам, психологии, вкусам, отмеченную «сжатостью, красотой языка и ясностью» (С. А. Толстой, 13 апреля 1887 г.). Поэтому писатель учил Тищенко, что «писать хорошо» можно, только если «иметь в виду не исключительную публику образованного класса, а всю огромную массу рабочих мужчин и женщин» (11 февраля 1886 г.). А Желтову предлагал ориентироваться не на «литератора, редактора, чиновника, студента и т. п., а на 50-летнего хорошо грамотного крестьянина» (21 апреля 1887 г.). Из всех, кого пестовал Толстой, профессиональным писателем стал самый талантливый из них — С. Т. Семенов, чьи произведения издаются и поныне.
Толстому была отпущена долгая жизнь, его эпистолярные писательские контакты, начавшиеся в 1852 году, закончились только в 1910 году, незадолго до кончины. Ему довелось общаться с многими младшими современниками, шедшими вослед ему, читать их произведения. Он успел увидеть панораму искусства, зародившегося на рубеже двух столетий в многообразии школ, течений, направлений. Самую отрицательную оценку получили романы, повести, стихи модернистов, манерные, выспренние, бездуховные. Толстой упрекал их авторов в безнравственности: они «не знают… что хорошо, что дурно» (Н. С. Лескову, 20 октября 1893 г.), описывают не «истинные человеческие чувства», а «самые низменные, животные побуждения» (M. M. Докшицкому, 10–11 февраля 1908 г.). Познакомившись с романами И. Потапенко «Семейная история», Ф. Сологуба «Тяжелые сны», М. Арцыбашева «Санин», с некоторыми журнальными прозаическими и поэтическими публикациями, Толстой приходит к серьезному выводу: «…упадок искусства есть признак упадка всей цивилизации» (М. Лоскутову, 24 февраля 1908 г.).
Сам Толстой остался верен традициям высокого и бескомпромиссного реализма и отдавал предпочтение тем мастерам слова, которые «выхватывали кусочек… русской жизни» в ее скрытых от обыденного взора процессах, явлениях, характерах, объединяли «людей в одном и том же чувстве» (там же). Поэтому подлинными художниками, продолжающими традиции русской классической литературы, он счел, пусть и с некоторыми оговорками, Чехова, Куприна, Леонида Андреева, а также зачинателя нового этапа в словесности, отечественной и мировой, — Максима Горького.
«Истинное же искусство, — утверждал Толстой, — захватывает самые широкие области, захватывает сущность души человека. И таково всегда было высокое и настоящее искусство» (там же). Письма свидетельствуют, насколько чутко отзывался он на «высокое и настоящее» поэтическое творчество.
Двадцатичетырехлетний Толстой до пути в Тифлис, вдали от родных мест и близких, «позволил себе помечтать» и в письме к Т. А. Ергольской обрисовать свое будущее таким, каким оно ему виделось. «Я женат — моя жена кроткая, добрая, любящая, и она вас любит так же, как и я. Наши дети вас зовут «бабушкой»; вы Живете в большом доме, наверху, в той комнате, где когда-то жила бабушка; все в доме по-прежнему, в том порядке, который был при жизни папа́, и мы продолжаем ту же жизнь, только переменив роли: вы берете роль бабушки… я — роль папа́… моя жена — мама́, наши дети — наши роли: Машенька — в роли обеих тетенек… даже Гаша и та на месте Прасковьи Исаевны» (12 января 1852 г.). И все, о чем «помечталось» на далеком Кавказе, сбылось. Прошло немного более десятилетия, Толстому тридцать пять лет, он обосновался в Ясной Поляне, живет в том же доме, где жили его родители, он — папа́, у него «добрая, любящая» жена Софья Андреевна, — она — мама́, с ними тетенька Татьяна Александровна — и она бабушка, и тут же Гаша, именуемая теперь Агафьей Михайловной, и растет маленький Сережа. В сущности своей в яснополянской усадьбе продолжается «та же жизнь», но только сменились действующие лица и их роли. В течение почти двадцати лет жизнь семьи Толстого, несмотря на обнаруживающиеся порой несогласия, протекала в нормальном ритме, гармонично, а весь сложившийся в доме бытовой уклад с слугами, гувернантками, с землевладением и тяжким трудом яснополянского мужика не вызывал в Толстом противодействия. И только тогда, когда пелена спала с глаз и он увидел отчаянное положение народа, а действительность предстала перед ним во всех ее «кричащих противоречиях» и жестокой правде, он осознал всю страшную несправедливость и безнравственность сословного общества, привилегированного существования в дворянских гнездах. «Жить по-прежнему» в абсолютном противоречии с выстраданными убеждениями, с гласно проповедуемым учением стало для автора «Исповеди» невыносимым. Но среди домашних он не встретил единодушного сочувствия своему новому миропониманию: они хотели, чтобы было «все в доме по-прежнему», чтобы сохранялся традиционный сословный тип существования.
Драматическая ситуация, сложившаяся в семье великого писателя, была обусловлена самой «переворотившейся» эпохой; он безоговорочно встел на сторону народа, отверг весь «старый порядок», жаждал его коренного переустройства, а живущие рядом с ним близкие исповедовали другую веру, считали истинной ту жизнь, которая, с его точки зрения, «построена на гордости, жестокости, насилии, зле» (С. А. Толстой, 15–18 декабря 1885 г.).
Письма передают, какой страшной мукой стало для Толстого его каждодневное яснополянское бытие, в каком смятении он жил и как трудно давались ему решения о выходе из возникшего тупика. Горькие признания все чаще, начиная с 1885 года, прорываются в посланиях к Черткову. «Я путаюсь, желаю умереть, приходят планы убежать или даже воспользоваться своим положением и перевернуть всю жизнь», — писал он ему. И сознавал, что не готов для «бегства», не может причинить страдание самым близким ему людям, признавался, что от этого его постоянно мучает один вопрос: «…неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь принужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески разумно, то есть в деревне не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они…» (6–7 июня 1885 г.).
Такая конфликтная внутрисемейная ситуация с постоянным столкновением разных жизненных позиций и идеалов оставалась неизменной все последующие годы, хотя острота ее порой смягчалась. Тем не менее «поединок роковой» ощущался постоянно, мечта об «избе» не угасала, а мысль о «побеге» не покидала Толстого, приобретая особую актуальность в моменты, когда тяжелое душевное состояние достигало крайнего предела. Судя по письмам, таким оно было в 1897 году. Исповедуясь Черткову, Толстой писал: «Жизнь, окружающая меня, становится все безумнее и безумнее: еда, наряды, игра всякого рода, суета, шутки, швырянье денег, живя среди нищеты и угнетения, и больше ничего. И остановить это, обличить, усовестить нет никакой возможности. Глухие скорее услышат, чем кричащие не переставая. И мне ужасно, ужасно тяжело» (12 января 1897 г.). В неотправленном письме к дочери Марии отец сознался: «Ужасно гадко, и гадко то, что я не могу преодолеть себя и не страдать и не могу предпринять что-нибудь, чтобы порвать это ложное положение…» (12 января 1897 г.). И все же в то лето Толстой был очень близок к уходу с «барского двора». В прощальном письме к жене он его объяснял невозможностью жить дальше в «несоответствии» со своими «верованиями» (8 июля 1897 г.). Однако и тогда, любя и жалея больше всех Софью Андреевну, Толстой остался в родовом имении, раздираемый противоречивыми чувствами. Лишь темной осенней ночью в октябре 1910 года «яснополянский старец» нашел в себе мужество освободиться от «ложного положения», свершить «уход». Ушел потому, что его бунт против несправедливого, жестокого общественного порядка становился все мятежнее, потому, что было мучительно каждодневное существование «в ужасных, постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты» (Б. Манджосу, 17 февраля 1910 г.) и, наконец, потому, что им владело горячее желание свой «последний срок» прожить «по-человечески разумно… в деревне… в избе», разделяя судьбу обездоленного народа.
Великий писатель ушел из некогда дорогой ему Ясной Поляны, где испытал и счастье и страдания, ушел от тех, кто, не чувствуя пульса времени, хотел, чтобы «все осталось по-прежнему». Но ушел уже после того, как отметил свое восьмидесятилетие, на исходе душевных и физических сил. Его мечта пожить «в деревне… в избе» осталась неосуществленной. Толстой скончался в пути, на маленькой глухой железнодорожной станции Астапово.
С. Розанова