Стара земная кора,
ох, как стара!
Большая прошла пора,
пока
с горой не сошлась гора.
Большие прошли века,
пока
русла не нашла река,
за веком век, –
пока
не пришел к горе человек.
Миллионы лет
земли изменялся цвет.
Миллионы лет,
которым пропал и след.
Миллионы лет,
был пламенем
мир одет
Кой-где
затвердели на ней
острова – щиты;
а все остальные пространства
были огнем залиты;
московский щит,
сибирский щит
столкнутся так,
что в недрах земли
трещит!
И вот
проходила опять
мильонолетья пора;
от столкновенья щитов
выпирала наверх гора;
края щитов
загибались концами вверх,
на дно щитов
пары океан низверг.
Края щитов
сшибутся – века дрожат, –
Уральский хребет
поднялся – меж них зажат,
и над землею,
от пепла и дыма седою,
окаменел
своей неподвижной грядою.
Урал похож
на каменное коромысло
от севера к югу:
на одном конце его
Карское море повисло,
сея седую вьюгу,
серое море Карское
с Байдарацкой сизой губой;
на другом конце его
море Аральское, –
небосвод всегда голубой.
А с коромысла,
каплями струи свивая,
водные нити стекают висеть;
это – реки:
река Чусовая,
Белая,
Сосьва,
Печора,
Исеть.
А над водою –
каменных круч оскал,
каменных волн
остановившийся вал.
перед которыми
был человек
так мал,
что и голов даже
к ним не поднимал.
Но если
горы растут,
а реки текут, –
то человека
смелые мысли влекут.
Выше гор
п шире шумящих рек
хочет
хозяином мира
стать человек.
И вот – породы,
залегшие в недрах
земных глубин.
И вот – народы,
задумавшиеся
о корнях своих судьбин.
Породы недра
и народа недра
пришли на помощь
друг другу щедро.
Века в России
металла
на полный ход
не хватало.
Стояла
деревянная
да избяная Русь;
хватала
за сердце
бескрайных просторов
грусть.
Плыла над страною
туманных столетий быль;
качал головою
сухой по степям ковыль.
Давно пробирался
к Уралу
простой народ;
ходил за пушниной туда
вольный Новгород;
сюда –
от татарского ига,
от царских цепей
бежала народная сила
с равнин и степей.
Жил лет двести назад
крестьянин Ерофей Марков,
жил – не ждал
от судьбы подарков.
Спал,
кулак под голову подстеля,
занимался
выработкой хрусталя.
Искал раз хрусталь
Ерофей Марков,
вдруг ему искра
сверкнула ярко:
в кварце зерна
как будто влитые –
искры желтые,
золотые.
Снес он находку
в Горную канцелярию,
бурю поднял
в канцелярии ярую.
Маркову учинили
строжайший допрос:
где нашел
да откуда принес?
Обернулось ему золото
потоком слез.
Смертною казнью
ему угрожали,
под крепкую стражу
его сажали.
Вытерпеть пришлось ему
горькие муки,
наконец выпустили его
на поруки:
иди, мол, золото
нам отыщи,
а не отыщешь –
с себя взыщи!
Двадцать лет искал
несчастный Ерофей Марков, –
из молодого
стал перестарком.
Двадцать лет
его смертная казнь
сторожила,
и наконец напал
на золотую жилу.
С той поры
пошла об Урале слава
как о сундуке
золотого сплава.
Но – пуще
силой своей полезной
стал славиться
этот сундук железный.
Пошел народ,
подпоясанный лыком,
рубить руду
еще при Петре Великом.
Пошел народ
на огненные работы;
пошли расти
по Уралу заводы.
Промышленник
Акинфий Демидов
построил башню,
великую видом.
В той башне,
выстроенной в Невьянске,
он рвал – тянул
непокорным связки.
Та башня,
встав из подземной теми,
часами стала
отсчитывать время.
На башне той
били часы, играли;
под башнею той
били людей, карали.
И много людей,
навек успокоясь,
легло костьми
под каменный пояс.
И кровь людская,
точно рубины,
насытила
земные глубины.
Вот так сложились
уральские были;
вот так в Урал
люди сердце врубили.
И стало сердце его –
кумачово
еще с восстания
Пугачева.
За двести лет
не стало видать –
так срыли ее –
горы Благодать.
А четверть века
советской поры
поднялись
выше любой горы.
Черный металл,
цветной металл
горы Урала
насквозь пропитал.
Шестнадцатый съезд,
Семнадцатый съезд
подняли его
с належанных мест.
Лежали руды –
змеевики,
пришли к ним люди –
большевики.
Сказали люди
глубоким рудам:
давайте крепче
дружиться будем!
И стало слово их
доводом веским –
комбинатом
Урало-Кузнецким.
Далеко видная
отныне стала
гора Магнитная,
гора металла.
Где прежде –
малая народу горстка,
там – грохот города
Магнитогорска.
Огни веселые
струят-змеятся
вокруг Челябинска,
вокруг Миасса.
И всюду в мире
стал видим наш
величественный
Уралмаш!
Война вломилась
в наши ворота –
в одно сплотилась
сила народа.
Врагу не сломить
лихою годиной
той силы,
слившейся воедино.
Враг прорывался
через преграды,
дошел до города
до Сталинграда,
но здесь, под городом
под Сталинградом,
пришлось попятиться
под стали градом.
Личина мерзкая,
броня стальная,
дрожи, фашистская
шкура дрянная!
Еще башку ты
не потеряла,
но морду жжет твою
огонь с Урала.
На Урале,
мощны и жарки,
новые топки
разожжены.
Новою сталью
отменной марки
армии наши
вооружены.
Новые топки,
новые домны,
новые залежи
рудных жил.
И – бесконечный,
безмерный,
огромный –
новый запас
человеческих сил!
С русским –
украинцы и белорусы
силы свои
приложили сюда.
Разноязыки,
народы берутся
единодушно
за дело труда.
Нет! Они родины
не утеряли,
не закатились
на запад их дни:
с новой энергией
на Урале
стержень победы
готовят они.
Мощь их –
в горниле войны
не растаяла,
голос их –
в пушечном громе
не стих:
вон – на Тагиле
Иван Завертайло
один работает
за тридцатерых!
Вон, – своих сил
не щадя,
не жалея,
завтра превысив,
что дали вчера, –
встал Сидоровский,
Базетов,
Валеев,
встали первейшие
мастера!
Не перечтешь
их числа по пальцам,
не перечислишь
по номерам.
Слава уральцам,
слава уральцам,
слава уральцам,
богатырям!
Ими гордится
не только Урал,
светится сила их,
как самоцветы,
и отливается –
в танки металл,
воля их –
в общую жажду победы!
Летит алюминий
по небесам,
в атаку идут
ферросплавы.
И все это добыл
и выделал сам
народ наш
из огненной лавы.
Мы сами достали
руду из земли,
и сами металл перелили,
и сами, своими руками,
в станки мудреные закрепили.
И стала страна наша
волей горда.
Фашистам – горячей от жара,
И села подтягивают
и города
суровым словам сталевара:
«Лети, мой металл,
свети, мой металл,
не меркни
ни в холод, ни в жар,
чтоб каждый сказал:
„Хороший металл,
спасибо тебе,
сталевар!“»
Расти, наш Урал,
грозовой арсенал,
искусством
промыслов разных,
и будет у нас,
как воин сказал:
«На нашей
улице
праздник!»
1942–1943
Когда мы,
от нечисти землю очистив,
за прутья стальные
загоним фашистов
и сверху, –
чтоб издали видеть, –
отметим:
«Не подходить
престарелым и детям!»
Тогда,
залечив и застроив руины,
подымутся
все города Украины:
опрятен – Пирятин,
и Нежин – оснежен,
и снова доступны
Мерефа и Лубны;
и вот паровоз
станет бодро пофыркивать,
когда через изгородь
выглянет Миргород.
У Гоголя есть
«Страшная месть»;
здесь начата,
но не кончена здесь.
Послушайте струн
перебор серебристый
и жалобный голос
слепца-бандуриста:
«За пана Степана
Седмиградского
жило два казака,
Иван да Петро…»
За труп одного ребенка
Карпаты
дугой изогнулись,
седы и горбаты, –
что сделать
за тысячи судорог детских –
польских,
чехословацких,
советских?!
Встань, казак,
на коне над долиной, –
протянись,
рука исполина!
Вздыбьтесь кверху,
иззябшие кости, –
взвив предателя,
в пропасть сбросьте!
Чтоб проходящим
помнилось летам –
кто поле засеял
серым скелетом!
Чтоб на века
не забыть потомкам –
кто реки
кровавым
окрасил потоком!
Я знаю,
жизнь иная настанет:
отрадно представить
во всей красе,
как над Москвой
взовьется блистанье
за каждой заставой
цветным шоссе.
Но время
не выстудит этого пыла,
прожегшего сердце столетья
насквозь.
Давайте припомнимте,
как это было,
как в наших душах
отозвалось.
Была жизнь
прекраснее летнего вечера;
ясноглаза,
светлолоба
прелестью облика человечьего, –
гляди на нее
да любуйся в оба!
Была жизнь
прочна и богата:
с затылка до пят
золотой водопад
без примеси суррогата.
Были матчи
футбольные яростные,
брали кубки
братья Старостины,
отбивал «Спартак»
сотни атак
и вклеивал мяч
в чужие ворота
на радость
болельщицкого народа.
Козловского голос
был нежен и сладок,
поклонницами
овладевал
припадок;
нежнейшие ноты
выструивал Ойстрах;
витрины лоснились
в материях пестрых.
Бывало,
весь мир
удивится и ахнет, –
таких подбирали
гроссмейстеров шахмат;
жгучий спор
раздирал противников:
Ботвиннику – Флор
или Флор – у Ботвинника.
Бойченко ставил
рекорды брассом…
Вся жизнь простиралась
чудесным рассказом,
которому
конца не найти,
и все впереди!
Женщины,
словно мухи на мед,
липли к вывескам
«Ателье мод»;
и, не боясь
погоды студеной,
ребята вламывались
в стадионы.
Вы скажете:
что этих радостей праздничных
горстка
перед блеском
Кузнецка
и Магнитогорска?
Но радости эти
живили нам чувства,
нам жить помогали
и спорт
и искусство.
Мы ростом добычи
взрослели в металле,
мы Северный полюс
перелетали,
мы Волгу с Москвой,
обменявшихся грузами,
связали удобными,
прочными узами,
мы нормы работ
переметили заново,
осмысливши труд
по примеру Стаханова.
Тяжелый состав
убыстренно пронесся,
ведомый
искусной рукой Кривоноса.
И знатность людей
утверждалась по праву
труда,
приносившего
гордость и славу.
Страна, вдохновленная
партией Ленина.
Могучесть партийного
окрыления.
Великая слава
везде о нас катится.
Ученые наши
Иоффе и Капица.
А как бескорыстно
нас тешил и радовал
успех математика
Виноградова!
Советские люди
сжились и сдружились,
страна их отметила
и подняла;
читать,
и летать,
и мечтать научились,
повсюду мечты
превращая в дела.
Конечно,
не все было ровно
и гладко,
кой-где и рубец
намечался
и складка,
кой-где и топорщит
брови морщина,
но – всюду дыханье
живого почина.
Конечно,
не все удавалось вначале,
кой-где и, ворча,
головою качали,
но новое семя
и новое племя
ростками острело,
пробившись сквозь время.
Года проходили,
друг друга минуя,
сменяла уборочная
посевную,
весне уступали
снега и метели
колхозы обстраивались
и богатели;
уж им становились
привычны и любы
конюшни, комбайны,
концерты и клубы.
Не тот –
с вековечным гайтаном на ребрах, –
иной восставал
человеческий облик,
еще не описанный,
не воспетый,
сегодняшней жизнью
рожденный –
вот этой!
Жизнь –
гуще сада плодового,
мичуринским яблоком
из-под листка,
зелеными запахами
заколдовывала, –
так далека от нас
и так нам
близка!
Как саранча
на цветущие ветви,
налетели
насильники эти;
люди без слова,
лица без чести –
все, что есть злого,
сплавилось вместе;
все нелюдское в них,
незнакомое:
может, действительно,
насекомые?!
Обглодано лето
и зелень примята
в треск мотоциклов
и в дрожь автоматов;
смотровые щели
презрительно узки,
зрачки на прицеле,
и пальцы на спуске.
Железным напором,
бездушным парадом –
по нашим просторам,
по свежим прохладам
двигалась танков
сила тупая…
Наши отстреливались,
отступая.
Смертельной механики
призрак зловещий –
вонзались их клинья
и ширились клещи.
Холодным расчетом,
бездушным парадом,
как бы выдыхая
бензиновым чадом,
спортивной походкой,
загаром на теле
они
на колени швырнуть нас
хотели.
Но мы, изловчась
из последних усилий,
их клещи
зубами перекусили!
И, сами влачась
по кровавому следу,
пошли отвоевывать
нашу победу.
Но – раньше,
чем это сбылось и случилось, –
сто солнц закатилось
в дыму и в пыли,
сто раз потемнело
и омрачилось
лицо оскорбленной
советской земли!
Оставлен Смоленск,
Житомир,
Винница…
От тела враг
отрывал по куску,
еще немного –
и он придвинется
под самое сердце страны –
под Москву!
Уже он над Брянском навис,
над Тулой,
уже в Калинин
вполз, тупорыл;
везде – автоматов
угрюмые дула,
везде – «мессершмитье»
шуршание крыл
В тот год
урожай созревал
небывалый:
ломили плечи
хлеба обвалы;
а в поле народа
все меньше да меньше, –
видать одних
ребятишек да женщин.
К чему повторять
неприятеля зверства, –
достаточно это
из сводок известно,
но это
неслыханное злодейство
забыть не старайся,
простить не надейся.
Я видел –
и сердце сжималось от боли,
как колос,
сгорая,
безмолвствовал в поле;
как сироты-копны
чернели рядами,
не вставши,
не выросши
в небо скирдами.
Напрасно на помощь,
объятья раскинув,
спешили к ним
жители городские.
Вся сила полей
поднималась стеною –
и жатки ломались
под их гущиною.
Что сделаешь здесь
без привычной сноровки?
И пальцы не хватки,
и взмахи не ловки;
как ни нагибались
и как ни старались,
зерно оплывало,
поля осыпались.
Что сделают здесь
старики да старухи?
Где нужные в срок,
позарез,
нарасхват
умелые, сильные, ловкие руки?
Они – на фронтах!
Под ударом – Москва.
Москва под ударом!
И малым и старым
тревога и гнев
обжигают сердца,
лишь весть пролетела:
«Москва под ударом!» –
приспело нам время
стоять до конца.
По волжским белянам
по камским бударам,
на юг и на север,
в закат и в рассвет
страна всколыхнулась:
«Москва под ударом!
Вставайте,
спешите,
идите к Москве!»
По русским,
грузинам,
казахам,
татарам –
взметнулось,
как яркое пламя в костре:
«Москва под ударом!
Москва под ударом!
На помощь,
на выручку
старшей сестре!»
Холодною сталью,
змеиной дугою
ее окружает
безжалостный враг.
«Скорее!
Не станет столица слугою!
Нельзя отступить от нее
ни на шаг!»
Казалось,
что все было кончено…
Мокли
поля сражений,
от крови устав.
Уже наблюдали
немцы в бинокли
железный холод
московских застав.
Город – страны основа –
встал на семи холмах,
бренность всего земного
провозвещая в умах.
Город – земли опора,
воли народной стан, –
о, неужели скоро
будет врагу он сдан?
Каменными шатрами
рухнет, теряя след,
высвистанный ветрами,
пустошью страшных лет.
Жил Рим, горд, –
первым считался на свете;
стал лавр стерт
зубом столетий.
Был Карфаген, Сиракузы, Фивы –
сонмы людских существ, –
мир многоликий, пестрый, шумливый
стерся с земли,
исчез…
Что же?
И нам пропадать,
пав победителям в ноги?
Нет!
Это – вражьим глазам не видать
в будущее дороги.
Такими, –
врага не прося о милости, –
на смертный рубеж
вышли панфиловцы.
Что двигало ими?
Выгода? Слава?
Чем были сердца их
воспламенены?
Они были люди
Советской державы,
они были дети
великой страны.
И сердце ее
продолжало биться,
горячую, гневную
кипень гоня,
и с ходу
бросались в атаку сибирцы,
сквозь скрежет стали,
в развалы огня!..
И все же
Москве было очень худо,
и хмуро на запад
глядели все:
казалось,
безумье идет оттуда –
от Ленинградского шоссе.
Что же тому дивиться?
В небе все та ж звезда.
Так же Москва-орлица
страждала у гнезда.
Так же –
у Крымского вала,
у десяти застав –
грозно она стояла,
крылья свои распластав.
Видела орды Батые,
слышала чуждую речь,
маковки золотые
не пожалела сжечь.
Тяжести страшной груда
вбила сердце в тоску;
думалось – только чудо
может спасти Москву!
И чудо это случилось!
Памятное число –
лучиком залучилось,
краешком солнца взошло;
ветром времен раздуло
пламя из-под золы:
танками из-цод Тулы,
залпами из-за мглы!
Это – с Верхнего Уфалея.
Кировграда, Тагила, Кушвы
поднимаются люди,
болея
и заботясь о судьбах
Москвы.
Это – с рек Иртыша и Урала,
общей участью
объединена,
очи зоркие в темень вперяла –
в подмосковные дали
страна.
Это – чудо
сплоченного люда,
всколыхнувшего
море штыков;
это – чудо
бессонного зуда
подающих снаряды
станков.
Это – чудо
посеянных всходов,
неусыпных трудов и забот;
чудо новых, могучих заводов
переброшенных за хребет.
Это – нового племени
сила,
негасимого пламени
страсть, –
все, что выплавила
и взрастила
в четверть века
Советская власть.
И вот я молчанье
песней нарушу,
сложив и припомнив
мазок к мазку
про все, что тогда
волновало душу, –
про новых –
великих времен
Москву.
Не к праху лет,
не к древней были
я воззову…
И вот уж
мнут бронемобили
пути в Москву;
и вот уж мчит мотопехота,
врага врасплох
сбивая влет,
стреляя с хода,
сметая с ног.
Не в мох обросшею руиной,
не стариной, –
Москва встает
среди равнины
живой стеной.
В старинных былях
не ищите:
подобья нет, –
вся юность на ее защите,
вся свежесть лет!
Она,
из каменных пеленок
повырастав,
с Наполеона опаленных
своих застав,
косою плеч своих саженью,
вскрутив снега,
в еще не виданном сраженье
крушит врага.
Артиллеристы
здесь не редкость,
их тесен ряд:
настойчивость,
упорство,
меткость,
скулы квадрат;
и рослых летчиков отряды –
стране родня;
и это – ширь ее ограды
и мощь огня.
Замаскированные в ветки, –
как лес застыл! –
ждут сообщения разведки
про вражий тыл,
потом, нащупав
вражьи точки,
накроют цель –
и дуб сронил
свои листочки,
а иглы – ель!..
Давно разделали саперы
крутой овраг,
куда, не чувствуя опоры,
сползает враг.
И утро вспыхнет спозаранку
дыханьем мин,
а сверху – бомбы,
с флангов – танки,
и выбит клин!
Такой Москва
стоит повсюду
на сотни верст.
И валит враг
за грудой груду
из трупов мост.
Но вражье зверство
и свирепость –
обречены.
Москва –
неслыханная крепость
живой стены!
Была ль то осень,
или зима, –
все нынче спуталось в памяти;
казалось,
что время сошло с ума
в своей тарабарско!!
грамоте.
Я друга давнишнего потерял,
из верных
верного самого, –
ушел в ополчение
и пропал, –
поэта Петра Незнамова.
А сколько
таких же –
незнамых –
ушло,
неведомых
сколько пропало?
Таких же
и по сие число
забытых Петров и Павлов.
Они собрались
сегодня в кружок,
сосед наклонился к соседу,
и я подойду к ним
на мокрый лужок
беззвучно слушать
беседу:
«Привыкшие
к утратам и потерям,
мы больше
синеве небес
не верим!
Когда над фронтом
катится звезда, –
ждешь грохота
в конце ее следа.
На небе – месяц,
молодой и прыткий,
глазеет вниз, –
еще не сбит зениткой.
Туман,
встающий молча из-за леса
окутывает дымовой завесой,
и на лугу,
где сладко млеет сено,
приходит мысль
о запахе фосгена.
Пожарищем,
плывущим из-за хат,
дымит восток
и плавится закат.
Ряды кустов,
знакомые веками,
загримированы грузовиками.
Клин журавлей летит:
точь-в-точь –
над рощей
к бомбардировщику
бомбардировщик.
И тополя,
темны и молчаливы,
встают вдали,
напоминая взрывы.
Притворно все…
И на лесной опушке
поют обманным голосом
кукушки».
Сидят партизаны
в лесной стороне,
жуют партизаны
сухарь при огне.
Дымками чуть дышит
родное село,
снегами по крыши
его замело.
Ветер, дик и груб,
клонит дым у труб,
гонит, пригибает,
рвет за клубом клуб.
Над трубою дымы –
хата не пуста…
Страшны, нелюдимы
гиблые места.
Улица села
выжжена дотла,
словно все живое
вымела метла.
Ходит часовой
с «мертвой головой».
Вьюга запевает
нотой басовой.
Чудится ему:
в снеговом дыму
призраки мелькают
сквозь метель и тьму.
Пособи, зима,
посуди сама:
шаг врага попутай,
посводи с ума!
Чисты, непримяты
свежие снега.
Стынут автоматы
в пальцах у врага.
Снега целина,
вьюги пелена,
рухнув, вновь взмывает
воздуха стена.
У врагов в тылу
сквозь буран и мглу
сводные отряды
движутся к селу.
Помоги, пурга,
разгромить врага,
чтобы подкосилась
хищников нога.
Стужа их дерет,
ужас их берет,
ходят, автоматы
выставив вперед.
Не мешай, метель,
нам наметить цель,
чтоб упал захватчик
в мерзлую постель,
чтоб упал-уснул
под метели гул,
под прямой наводкой
партизанских дул.
Орды фашистские,
дики и пьяны,
вторглись в ворота
Ясной Поляны.
Что им Толстой?
Звук лишь пустой!..
Вторглись шакалы
ко Льву на постой.
Все испоганили,
все истребили,
книги пожгли
и деревья срубили:
пусть, дескать, в пепел
испепелятся
самые мысли
яснополянца!
Но со страниц
его книг обожженных –
сотни героев
вооруженных.
Из-за дерев,
подсеченных под корень,
вышел бессмертный народ,
непокорен!
Вот – человечен
и простодушен –
встал со своей носогрелочкой
Тушин.
Вот – невидимка –
Тихон Щербатый
где-то окапывается
лопатой.
Вот – красноликий,
бросающий вызов –
вражьим тылам
угрожает Денисов.
И – егеря
за Багратионом
рвутся в атаку
всем батальоном.
Вот –
остальных многоопытней,
старше,
шрамом отмеченный –
славный фельдмаршал…
Цепи обходные,
сторожевые…
Нет! То – не тени,
то – люди живые!
Вот сам хозяин,
обеспокоясь,
вышел,
засунувши руку за пояс:
грозное что-то
в движении этом,
в дымах,
поднявшихся над портретом.
Взор – на врага он,
брови нахмуря, –
в тульских лесах
подымается буря.
Люди, с ним схожие,
грозны и хмуры,
знают, как с хищников
сдергивать шкуры!
Тех дедов внуки
встали стеной,
все тот же твердый
народ коренной.
Все тот же, кто ясен был
взору Толстого, –
в поход подпоясан
без шума пустого.
Из самых глухих
лесных уголков
враг метится пулей
и пальцем штыков.
Нацисты,
теряя кровавые пятна,
скулили,
притворно возмущены:
«Мы русских разбили,
а им – непонятно:
они продолжают
затяжку войны».
Не нам – а им
непонятно,
как заново
крепчало оружие
партизаново;
как, в опыте долгих сражений
освоено,
взрослело мужество
нашего воина;
как, – все претерпев
и все одолев, –
поднялся народа
праведный гнев!
Хищные звери
с разумом темным,
Гитлер и Геринг,
мы вам припомним!
Жизнь превратившие
в сумрачный вечер,
лязг ваших армий –
не вечен, не вечен!
Куда б ваши танки
ни забежали, –
мы путь перережем им
рек рубежами;
куда б ни залетывать
вашим пилотам, –
станут их кости
гнить по болотам!
Вы к нам прокрались, –
столбы наших крылец
выше порогов
кровью покрылись;
мы опрокинем вас,
кровь ваша – выше,
выше стропил
заструится по крышам!
Врагу,
в наши домы
посмевшему влезть, –
месть, месть, месть!
Врагу, оскорбившему
нашу честь, –
месть!
Что в мире отныне
священнее есть?
Месть, месть, месть!
Пять чувств у нас было,
отныне – шесть:
шестому названье –
месть!
Пусть слуху желанна
единая весть:
месть, месть, месть!
Пусть вспыхнет на стенах,
чтоб глаз не отвесть,
огромными буквами:
месть!
Врагу, разорившему
столько семейств, –
месть, месть, месть!
Ему не исчислить
и не учесть
неутолимую
месть!
На вражье коварство,
на хитрость,
на лесть –
месть, месть, месть!
Пять чувств у нас было,
да будет шесть:
шестому названье –
месть!..
Когда бандит
забирается в дом,
зажав в кулачище
гирю литую,
свалив свою жертву, –
зачем он потом
еще бесчинствует
и лютует?
Сначала он
упоен удачей;
он руки моет
в горячей крови;
ни слезы женщин,
ни крик ребячий
его не могут
остановить.
Со всем живым
находясь в войне,
он полон угрюмого,
злого задора;
он даже доволен
и счастлив вполне
своей профессией
живодера.
Но вот тишиной
наполняется дом…
Чего ж еще пуще
и злей он лютует?
Он сам себя видит
перед судом
и сам себе приговор
грозный диктует
Он в зеркала глянул
разбитый осколок
и смертный почувствовал
приступ тоски,
и сизым морозом
нещадный холод,
его ухватив,
потянул за виски.
И вдвое зверея,
громя и круша,
мозжит он,
хоть кровь уже
лужами рдеет;
он злобно бессмыслен,
его душа
сама собой уже
не владеет.
Пора бы пуститься
давно наутек,
но поздно:
за край далеко
зашел он!
Подошвы окрашены
в крови поток,
и вкус ее
на языке его солон.
Облава уже
оцепила квартал,
и – мнится –
не выйти
из грозного круга,
и жалко расстаться
с тем, что понахватал,
со всем, что в узлы
наувязывал туго.
Вот так
у излучины Волги,
у локтя великой реки, –
разбилась вода
на осколки,
как зеркало на куски!
И он заглянул
в ее ледяную,
в ее оскорбленную,
грозную гладь,
почувствовав волю
иную,
стальную,
с которой нахрапом
не совладать.
Там, где Волга
сближается с Доном, –
со старшей сестрой
разлученный брат, –
земля надрывалась
пушечным стоном:
враги наседали
на Сталинград.
И Дон возмутился
до пенного блеска,
такого не видя
с седой старины.
Враг долго задерживался
у Клетской,
отбитый огнем
с низовой стороны.
И наконец,
не считаясь с уроном,
под лай минометов
и бомбовый вой
навел переправы
над синим Доном
и вышел
к жиле страны
становой.
Как будто
на древней реке Каяле,
против насилия и грабежа,
вот так же,
насмерть,
люди стояли
защитой берега –
рубежа.
Дивизия «Викинг»,
дивизия «Зигфрид»,
дракона фашистского чешуя, –
то залпами вспыхнет,
то зарево взвихрит,
колючие кольца
клубя и змея.
О, эти кровавые
облака,
багровая от разрывов
река,
и в мины засеянные
поля,
и толом разодранная
земля!
И губ нерасторгнутая
черта,
и горе,
залегшее складкой у рта.
И вдруг это слово –
ракетой
раскрывшее небо опять:
«За нами
земли больше – нету!
Нам – некуда
отступать!»
И посреди
сталинградских развалин
стал человек,
как из стали изваян.
Что он продумал
за дни за эти, –
сложный,
большой
коллективный ум?
Не было выше
нигде на свете
этих простых
человечьих дум.
Пусть не в одной
обстановке военной
смысл этих дум,
возвышаясь,
живет.
Вот этой тайны души
сокровенной –
вольный,
но тщательный перевод:
«Большой человек
стоит на большой горе,
маленький –
на своем холме;
он, точно суслик из норки,
видит свои опорки
на своей
маленькой горке –
маленьком своем уме.
Большой человек
думает обо всей земле,
маленький –
лишь о своей семье;
считанная родня его
не велика,
с ней он не просуществует
века.
Но если народ поднимается
в полный рост,
и волосы его
касаются звезд,
и руки его
распростираются вширь,
то даже и в маленьком сердце
растет богатырь.
Тут его сердца
не задевай, не тронь,
все свое будущее
он кладет на ладонь,
все мелочные страсти
над ним не имеют власти,
он их бросил с размаху
под общий котел
в огонь.
Нынче мы все
стали большими людьми,
в сердце у каждого
больше стало любви,
больше стало у каждого
ненависти к врагу,
жить нам мешающему
на каждом шагу.
Враг стремится
наши сломить тела,
но ему
не уничтожить наши дела;
наши тела – из плоти,
наши сердца – в заботе,
но не пропасть
свободе,
которая нас вела!»
Еще время придет
описаньям дивиться
ленинградских,
одесских,
севастопольских дней.
Их трагедии
ярче дадут очевидцы,
их свидетельства
будут точней
и полней.
Но сейчас,
когда столько событий
толпится
у дверей
и переступает порог, –
как нам нынче приходится
торопиться,
чтобы выполнить
времени
срочный урок!
Какие раны,
какие раны
на чистом,
могучем
теле страны!
Враги рвались,
в разрушении рьяны,
бешеной ненавистью полны.
Они счищали,
как снег с земли, нас,
но снег сжимался
в лед –
под ребром;
распивочно и на вынос
они торговали
нашим добром.
Чужое ж добро
рассыпается прахом
и впрок не идет
тупым наглецам;
а лед
примерзает
не только к рубахам –
смертельным холодом
липнет
к сердцам…
Ты, Севастополь,
и ты, Одесса,
вы, Харьков и Киев,
Курск и Ростов, –
еще вы сумеете
приодеться
в стальные ткани
домов и мостов.
Все, что разрушено
и разгромлено,
сожжено, увезено, –
все будет сосчитано
и установлено,
кирпич в кирпич
и зерно в зерно.
И вы, наши северные праотцы,
древние Новгород и Псков, –
придет пора
и за вас расправиться
со сворами
вас истерзавших псов.
Пускай только выбоины
да ямушки
остались от вас, –
все равно
мы все восстановим
по камешку,
венец к венцу
и к бревну бревно.
И вы, бесчисленные селенья,
заживо выжженные дворы, –
придет и к вам
пора искупленья
врагом обездоленной
детворы.
Где ныне
одни обгорелые печи,
дичая,
в глухой обрастают лопух,
поднимется новая
жизнь человечья,
зажжется огонь,
который потух.
А пока
осквернена и поругана
земля наша
ихней ухмылкой тупой, –
ненависть наша
сталью застругана,
боль нашу
одухотворяет –
бой!
За боем бой,
за схваткой схватка:
и нам не мед,
но и им не сладко!
Я не признаю
описаний разных
о легкой победе
под энским селом;
по-моему,
битва – это не праздник,
а стих – не молебен
и не псалом.
Каждое выигранное
сраженье –
это бойцов
поределых ряды,
это предельное
напряженье
тела и духа,
земли и воды.
Спросите об этом
лицо любое,
только что выдержавшее
тяжесть боя:
«Что было на поле боя?
Как было на поле боя?» –
«Не помню,
не помню,
не знаю!»
Там небо,
должно быть, рябое,
забыв, что оно голубое.
Там буря сквозная!
Там люди –
по крови не братья,
лишь свойственники
по ране…
И летчик,
снаряды истратя,
сам мчится снарядом,
тараня.
Там кровь капитана Гастелло
чертой непогасшей,
падучей звездой
загустела
на памяти нашей.
Там люди,
в гранаты обвесясь,
бросались, себя не жалея,
в последний –
взглянувши на месяц, –
и танки корежились, тлея.
Там волны взрывные
катились,
как волны морские,
и в воздухе плыл пехотинец,
широкие руки раскинув.
И наглостью ложного света
все то, что душа не прощала, –
с небес
подвесная ракета
вокруг освещала.
Так было от моря до моря
на поле великом.
Там было и счастье и горе
в величии диком.
Так было повсюду, повсюду,
а где – неизвестно.
Там было и благу и худу
просторное место!
Хорошо
в Соединенных Штатах,
если есть
хоть маленький
достаток,
если есть
хоть маленький
избыток,
если нет
надежд и душ
разбитых.
Хорошо прожить вдвоем
в тихом домике
своем:
горячо трещит
печурка
переливчатым огнем,
хорошо поет
пичужка
в желтой клетке
над окном.
Ну, а если вдруг
достатка – нету,
где тогда искать
уют по свету?
Я к тому обращусь,
кто нуждою задет:
мы вместе состарились,
поседев;
вы знаете граждан
своих,
я – своих;
давайте о судьбах
подумаем их.
Наши граждане
широкогруды:
рубят срубы
и роют руды;
труд им люб
и в лесу и в поле,
наша сила
и наша воля.
Люди наши
миролюбивы:
рек и глаз
широки разливы;
если ж их
глубину затронешь, –
отойди,
захлестнет,
утонешь.
Я видал
рыбаков на Каме:
борода у них
завитками,
прорумянена
в зорях кожа,
говорят они
гулко и гоже,
называют себя
дедами,
а таскают рыбу
пудами.
Я глядел
горняков Урала:
люди –
вечного материала,
и в тайге
и в приморских сопках
нет ни слабых
меж них,
ни робких.
С севера –
Новгородское вече,
с юга –
круг Запорожской сечи.
Где б нас ветром
ни заносило, –
наша воля
и наша сила!
Если нас
обожжет обида,
промолчим,
не покажем вида,
под ярмо
головы не клоним,
перед петлей
стоим – не стонем!
Если ж сердце
обманут грубо,
сплавим руды
и спалим срубы,
шапку сымем
и кинем оземь,
все оставим
и все забросим!
Нам тогда
все равно – убыток,
в бой пошли –
не считай убитых!
Ваш материк
от нас удаленный;
встанет приехавший,
удивленный,
встанет –
вскружится ум,
как пьяный:
что за народ такой
заокеанный?!
Ваших граждан
свободен навык:
чисты в чувствах
и тверды в нравах,
ходят прямо
и смотрят смело,
ценят время
и знают дело.
Век прошел
и еще полвека,
утвержденных
прав человека.
Но не сразу ж
утихли бури
на Гудзоне
и на Миссури!
Голос пушек
гремел об этом
над неведомым
Новым Светом;
были брошены
пашня с плугом:
дрались яростно
Север с Югом.
Первой стала
свинцом пронзаться
плодородная
ширь Канзаса.
Двое встретятся:
«Юг или Север?!» –
Оба слягут
в смертном посеве.
После посыпались
пули градом,
рея над генералом
Грантом.
Рабовладельцы
крепят подпруги,
Ли собирает
полки на Юге.
Плохо вначале
пришлось северянам:
нету и счету
потерям и ранам;
видно, придется
им жить по старинке:
станут все штаты –
невольничьи рынки.
Но – собираются
новые силы,
но укрепляются
павших могилы.
Нет! Не положат
свободе запрету,
нет, не померкнуть
Новому Свету!
Стоны и выстрелы,
топот и ржанье, –
жадные – сброшены
с седел южане.
Томас и Шерман
и Мид с Шериданом
гонят их вспять
по векам, по преданьям.
Плен их,
отброшенных и помятых,
ждет при селении
Аппоматтокс.
И засинела
воздухом вольным
даль над Авраамом
Линкольном!
С той поры
эта песня грозна врагам:
«Мы идем за тобою,
отец Авраам!»
Светлеют лица
при этом имени,
сплочаясь
в вольнолюбивом гимне.
Годы прошли,
обгоняя годы, –
а в памяти жив
поборник свободы.
Народ выбирает
вождей –
по нраву:
он им свою честь доверяет
и славу;
но – те лишь в веках
остаются живы,
чьи помыслы чисты
и чувства не лживы.
Мы – видите –
также деремся
упрямо.
Насилью над миром
найдется управа.
Мы жизнь отдадим свою,
головы сложим,
но – рабству и зверству
не станем подножьем.
Как ни различны
наши наречья, –
цель у нас общая:
жизнь человечья.
Не только же польза
взаимной выгоды, –
найдутся и чувства
общие выводы;
не только точность
сухого расчета, –
в сердцах отмечено
вечное что-то.
Наши шаги
и ваши шаги
равно хотят
уничтожить враги;
наши следы
и ваши следы
близко сошлись
у великой воды.
Север,
пеной седой
повитый;
нелюдим
океан Ледовитый.
Разделяла нас
ночь
друг с другом;
беден свет
за Полярным кругом.
Тень –
туманом тяжелостенным
между Номом
и Уэленом.
От нашего берега
к вашему берегу
волны колышут
фамилию Беринга,
и, льдов вековечных
молчанье раскалывая,
связала нас в чувствах
стремительность Чкалова.
Пусть воздух меж нами
так станет прозрачен, –
чтоб помысел каждый
был в нем обозначен,
чтоб отчужденность
и недоверье
исчезли навек
за распахнутой дверью.
Наши шаги
и ваши шаги
хотят заодно
уничтожить враги;
наши следы
и ваши следы
близко сошлись
у великой воды;
наши народы
Л ваши народы
одной –
свободолюбивой –
породы!
Ваших битв отдаленных
топот
стал примером
служить Европе.
Вставали ораторы,
в яростном споре
громили противников
с гневом во взоре;
вскипали на улицах
стычки и схватки;
устои столетние
сделались шатки.
Много было написано од
в честь самых разнообразных
свобод:
свобода собраний,
свобода решений,
свобода дерзаний,
свобода свершений.
О, как я слежу
за рождением слова,
которое сильно,
которое – ново!
Великая вещь –
человечья речь!
Иная –
голову снимет с плеч;
иная –
лучшим словам родня –
заставит выше ее поднять.
От метких речей,
от точных слов
подымутся
миллионы голов;
от верных слов,
от вечных речей
расправятся
миллионы плечей.
Пускай же не сгинет
под гнетом былого
великое, вещее, вечное слово;
оно, как ребенок
во тьме колыбельной,
качается
на волне корабельной;
оно не пропало
надеждой напрасной,
оно подтвердилось
на площади Красной.
Будто ладони
двух полушарий
соединила
мира душа;
будто друг другу
руки пожали
народы,
подвиги соверша.
Будь же незыблемо
это решенье
вместе
поднять
небывалый груз;
наша победа –
людей соглашенье,
переходящее
в вечный союз!
Чтоб любой человек,
работая,
не боялся
соседской вражды,
гарантированный
свободою
от отчаянья
и нужды.
…Когда
Москва обвита серпантином
ежевечерних
цветных ракет;
когда партийным
и беспартийным
прямо в душу
глядит этот свет;
когда по затянутым
окнам квартирным
отражается
пламенный свет;
когда,
торжествуя
над ворогом лютым,
страна сыновей своих
славит салютом;
когда многозалповый
катится гром, –
все пережитое
кажется сном!
Но это не сон!
Вот эти страницы.
Не сон,
что, спиной повернувшись,
враги
давно откатились
за наши границы
с Кавказа,
и с Крыма,
и с Курской дуги.
Не сон,
что по шири
земного шара
шумит ожиданье:
«Когда же?
Скорей!
Когда же наступит
возмездия кара
злодеям
гестаповских лагерей?!»
За всех,
в затылок пулей сраженных,
за всех,
потерявших разум
от мук,
за газом отравленных,
за сожженных,
чьих криков был
за версты
слышен звук!
За горе неслышное
родственных душ их,
за выплаканные
глаза матерей,
за стоны,
зарытые в холод подушек, –
когда же,
когда же расплата?
Скорей!
Встанет день,
озаренный славой:
по любым океанам
плавай!
С Атлантическим –
Ледовитый
связан
дружбой людей
плодовитой;
на Индийском
или на Тихом –
не помянут нас люди
лихом.
Где б ты ни жил
и кто б ты ни был, –
над тобой
чтоб не гнулось
небо,
чтоб под сталью,
ревущей и режущей,
не стонали
бомбоубежища!
Чтоб людей
величавый рост, –
всем,
что дать человечество в силах, –
яркость ваших
и наших звезд
умножал бы,
а не гасил их!
Граждане
Советского Союза!
Враг разбит,
растоптан в пыль и прах.
Пала с сердца
тяжкая обуза,
радость,
крылья ширь во весь размах!
Враг разбит,
растоптан в пыль и в щебень,
силой правды
смят и сокрушен.
Шорох трав,
веселый птичий щебет
больше
шумом битв не заглушен.
Настало желанное время
улыбок,
объятий,
встреч.
Страна опускает бремя
с могучих
широких плеч.
Распрями
свои гневные брови,
что свело
боевою грозой,
и утри свои очи
от дыма и крови
свежей зеленью,
утреннею росой.
И над каждым селеньем,
семьею,
избою,
и на каждой строке,
и на каждом станке
взвейся, песнь:
победительницей
из боя
вышла Родина
в свежем лавровом венке.
Остывайте,
жерла орудий,
разрежайся,
пороха дым:
ведь живые,
отважные люди
возвращаются
к милым своим.
Только взор их
острей и орлиней,
и задумчиво пристальней стал, –
тех,
кто насмерть сражался
в Берлине,
кто из Одера
воду черпал.
Распрямитесь же,
грозные брови,
и умойтесь
родною водой,
вы,
кто годы стоял наготове
между радостью
и бедой.
Над землею
родною,
сырою
встань на страже,
как огненный смерч,
знак победы,
оружье героя –
сталинградский
блистающий меч!
1941–1945
Чтобы даром силы не рассеивать
водному могучему потоку, –
говорят, что наши реки Севера
можно повернуть к юго-востоку;
их, чьи имена знакомы издавна –
Обь, Иртыш, и Енисей, и Лена, –
белыми буранами освистана
гребней их серебряная пена;
сказками затейными да пестрыми
слух об их богатстве перемножен;
долгими, немереными верстами
путь их нетревожимый проложен.
Есть проект: чтоб силы вод текучие,
изобилье драгоценной влаги,
перекинуть на пески сыпучие,
на сухие степи и овраги;
чтобы не безлюдной тундрой Севера
в океана прорву утекая,
а в моря пшеницы, хлопка, клевера
хлынула энергия такая;
чтобы Кара-Кумы опаленные,
где смуглеет саксаул без тени,
вырастили б сочные, зеленые
тысячи полезных нам растений;
чтоб не под туманами да льдинами
замирала сила рек отныне, –
чтобы двигать мощными турбинами,
вырастив промышленность в пустыне;
чтоб коврами цветовыми под ноги
розы расстелила нам пустыня…
Все это режим пространства водного
может сделать буднями простыми!
Это грандиозное строительство,
чей размах лишь в мыслях охвачу, –
нашему советскому правительству,
одному ему лишь по плечу.
Лишь в нашей стране
природа – в струне, –
мы повелеваем стихиями:
не вырвать из рук
поводья наук –
агробиологии, химии!
Где давнишним днем
Микула с конем
да с сошкой ходили в компании, –
колхозную ширь
народ-богатырь
проходит электрокомбайнами!
Гидролог, сюда,
где раньше вода
неслась беспризорною вольницей,
чтоб стал ее пыл
источником сил –
турбин электричеством молниться.
Мы тверды в словах,
мы честны в делах,
мы выполним все, что обещано;
нет места вражде –
в беде и в нужде
всегда мы поможем слабейшему.
Пусть атом, взорлив,
в сто солнц озарив
времен беспримерную практику, –
в поля и луга,
в скирды и в стога
оденет ожившую Арктику.
Не сказка, не сон,
а верная весть:
снять боль человечества скрытую,
чтоб всюду – и хлеб,
и хлопок, и шерсть,
чтоб Азия сделалась сытою!
Пока – это только проекты…
Но я тебя нынче ж зову –
того, что не видывал век ты,
увидеть со мной наяву.
Давай с T06011 вместе поедем,
полярьем озарены,
по рекам по дальним по этим –
в будущее страны.
Несите нас, древние воды,
принявши в свои берега,
сквозь леса суровые своды,
где сумрачно дышит тайга;
несите нас, реки, несите,
кружа из залива в залив,
кедровою шишкой насытя,
студеной водой напоив;
несите по Тавде и Конде,
к Тоболу и Иртышу,
поближе с собой познакомьте,
и я вас полней опишу;
несите по Сыне и Сосьвё,
где нет ни путей, ни дорог,
туда, где кончаются сосны,
где только лишайник да мох;
несите по Сыму и Тыму,
по Кети, по сети по всей,
где глазом неукротимо
сверкает, сердясь, Енисей…
Глухие лесные угодья,
где свежие зверя следы,
великое многоводье,
огромная сила воды!
Но – сила волны человечьей
сильнее всех волн и стихий!..
И вот – небывалые вещи
вступают сегодня в стихи.
Стояло село Белогорье,
где к Оби прихлынул Иртыш.
Бывало, и счастье и горе
катилось над гребнями крыш;
бывало, и солнце и тучи
сменялись, и сумрак и свет;
но этой грозы неминучей
ни в сказках, ни в присказках нет.
И деды того не слыхали,
чтоб реку – обратно вернуть,
чтоб ей изменить при начале
веков обозначенный путь!
«Да что ж это будет такое?
Откуда ж такая беда?!»
«Ведь с трубами всех нас покроет,
поднявшись, большая вода!»
Хозяйка, не ахай, постой-ка,
в слезах на узлы не ложись –
взгляни-ка, где новая стройка,
где светится новая жизнь.
Не все ж только лодка, да сети,
да рыбье бессловье села:
ведь есть же другие на свете
большие, не рыбьи дела!
Не все ж только куры да овцы,
твои чугуны да дежа…
Где влаги ни капельки вовсе –
пускай она хлынет, свежа!
Где рыжие тощие степи
взяты суховеем в тиски,
где вихорь, вздымая, как цепи,
влачит по пустыне пески, –
по этой по самой пустыне,
где зелени нету следа,
пускай она, матушка, хлынет –
прохладная влага-вода!
«И деды того не слыхали!..»
А кто они деды, скажи,
зашедшие при начале
за водные рубежи?!
Словно облачным мукосеем
запорошена вдоль и вширь,
между Обью и Енисеем
стынет Западная Сибирь.
День был бледен, и край безлюден,
если глянуть издалека, –
путь опасен в нее и труден:
за рекой на пути река.
Но давно уж сказано было,
а что сказано, то не скрыть:
что Сибирь – золотая жила,
только трудно ее добыть.
Золотые здесь урожаи,
хоть и нет земли запашной;
что ни год, в цене дорожая,
процветает промысл пушной.
В старину сюда шли за зверем,
белой тундрой, сырой тайгой;
потревожив медвежий терем,
обходили его дугой.
Осетры здесь икру метали,
лебедей сбивала стрела;
соболями казну считали,
что Москва отсюда брала.
Куньи шубы, горласты шапки,
всех пышнее и выше всех;
у красавицы ножки зябки –
подстели ей дорожкой мех!
Огневеют, цветут, голубеют,
во все света пройдя концы,
молодят, украшают, греют
соболя, бобры да песцы.
Словно облачным мукосеем
запорошена вдоль и вширь,
между Обью и Енисеем
стынет Западная Сибирь.
Впервые о ней летописец
вещал, облачась стариной,
что там, мол, где горы, возвысясь,
стоят неприступной стеной,
есть люди, – заклепаны в камень –
неведомое вопят,
и кличут, и машут руками,
и вырубиться хотят;
в оконце иссечено лезут,
с собой на сближенье зовут,
и кажут рукой на железо,
и шкур за секиры дают;
бесхитростны и безгласны,
не ведают полной цены,
на мирную мену согласны,
но злобны во время войны!
Были вогулы воистину
храбры и дико воинственны:
стрелами против пищалей
юрты свои защищали.
Жены их горько восплачутся
с запада гнущей грозе;
бьются мужья под началом Нахрачинских
многооленных князей.
Дети – до самых малых –
луком в пришельцев стрелили;
те же – из огненных палок
в беге оленя валили.
Реками, морем и волоком
шли непреклонно они;
с громким, как колокол, голосом
жгли над рекою огни.
Зорко по тундре глазея,
где соболя да песцы,
ставили мангазею
новогородцы-купцы.
Были совсем простаки
обские остяки.
Легче, чем огненным боем,
здешних людей покорить;
хитрым обманом, опоем
головы им одурить.
Год ты хоть целый за зверем
не выходи из тайги,
скажут: «Друг другу поверим!» –
и отберут за долги.
Новгород пал, а Москва поднялась,
власти своей границы расширя,
и потянулась московская власть
к Западной дальней Сибири.
Шли воеводы с полками,
ставили срубы в лесах,
в грудь непокорных толкали,
борзо сбирали ясак.
Плыли иеромонахи
гнать христианства врагов,
в трепете видеть и в страхе
тощих вогульских богов.
Толпы гулящих да беглых,
кто чем вооружен,
соболя брали да белок,
брали в замужество жен.
Избы ямские рубились,
гатились топи болот;
люди дрались и любились,
двигались дальше вперед.
Следом их шел землепашец,
тот – лишь с тайгой воевал
в севе весеннем размашист,
потом зерно поливал.
Но зарастало доброе семя:
не торопилось новое время.
Вот, матушка, деды какие!
Здесь были ямские дворы,
водились в них люди лихие
до самой советской поры.
Стояли сибирские села
по рекам, озерам вокруг;
народ горевой, невеселый,
соседу не брат и не друг.
Народ неприветливый, хмурый,
себе лишь не лиходей,
со зверя сдирающий шкуры,
а часом, бывало, с людей.
Здесь слов не слыхать было нежных
не встретить улыбчивых губ;
и значило слово «подснежник» –
весною оттаявший труп.
Сидели в борах староверы,
в глухих затаенных скитах…
А ныне – расчеты, промеры
прорабы и инженеры
проводят в болотах, в лесах.
Теперь перестали глухими
стоять те сырые боры.
И люди здесь стали другими –
рожденья советской поры.
И, в новых светясь поколеньях,
встает из полярных оков
Сибирь скотоводов оленных,
охотников и рыбаков.
И школ, и амбулаторий,
и свет от колхозной избы
простерся до самого моря,
до выхода Обской губы.
Так как же, Наталья Андревна?
Не стать же нам к жизни спиной?
Не хмуриться ж горько и гневно,
что жизнь эта стала иной?!
Взгляни на Сибирское море,
раскинувшееся по Оби;
в немолчном его разговоре
душевную ширь полюби.
Тебя сибирячкой, рыбачкой
суровая мать родила;
еще ты ребячьей рубашкой
в «заморы» налимов брала.
Ты помнишь, как Обь замирала,
рыжея в низовьях везде;
как рыба, мертвея, всплывала
в почти неподвижной воде?
Вот так же и жизнь без движенья
мельчает себе на беду.
Так как твое будет решенье –
помочь государству? – «Иду!»
Громов перекатное эхо, –
последний пока не затих, –
и жителям переехать
пришлось из домов обжитых.
Мы знаем: не легкое дело
сниматься с насиженных гнезд,
где юность звездой пролетела,
где старость ушла на погост.
Но надо, чтоб к общему счастью
всей тягой тянула страна;
родною советскою властью
задача такая дана.
Что раньше-то? Вихри буранов
да темень в селенье глухом.
А нынче ты глянешь с экранов,
прославишься в книгах стихом.
А нынче твой взгляд перенесся
вдоль навстречь пошедшей реки:
несметны стада мериносов,
по двадцать кило курдюки.
Нам множество их, тонкорунных,
породистых, надо иметь,
чтоб граждан всех старых и юных
в добротное платье одеть.
Гляди-ка: отборные зерна
клевать – из куриных хором
бегут, поспешают леггорны,
светясь белопенным пером.
Нагуливает здоровье
не прежняя мелкота, –
растущее поголовье
породистого скота.
Ах, батюшки! Лучше да краше
хозяйства нигде не найти!
И все это, девоньки, ваше
рекой разлито по пути.
И все это – только начало,
одна путеводная пить,
которую мысль намечала,
чтоб будущее воплотить.
По замыслу точного плана, –
бежавшая в злые места, –
в огромную ширь котлована,
как в чашу, вода налита.
Ее подперевши теченье
и массу ее накопив,
осилим былое влеченье
ее направляющих сил.
Велением воли партийной
вся тяжесть собравшихся вод
охватится мощной плотиной
и двинется на поворот!
И вот она перехлестнула,
серебряная стрела,
турбины, шутя, повернула
и с севера к югу пошла.
Пошла, полилась, покатила
чиста, широка и светла,
Тобол и Ишим прихватила,
к Тургайским воротам пришла.
Запенились белые гривы,
и встал берегами народ;
и новые мощные взрывы
дорогу ей дали вперед.
И струи ее зазвенели
по стеблям сухим ковыля;
и рощи зазеленели,
усталую степь исцеля.
И там, где свирепый гнездится
безжалостный змей-суховей,
прижала его рукавицей,
нахлынувшей влажью своей.
Не десять, не двадцать, не сотня, –
мильоноголовая рать
здесь будет трудиться день со дня,
ДРУГ друга ярясь обогнать!
Не ради богатств и наживы,
а ради задачи большой
возьмутся – не льстивы, не лживы –
умом, и хребтом, и душой.
Здесь лиц и повадок – без счету!
Здесь русский, мордвин и башкир
в такую вступают работу,
которой не видывал мир.
А дальше с таджиком, узбеком –
тувинец, киргиз и казах…
Да, суть не в одном человеке:
взглянуть – запестреет в глазах!
Стоят они густо и плотно,
не надо кадить им и льстить.
Но есть ли такие полотна,
чтоб малый процент их вместить?
И есть ли такие поэмы,
чтоб лиц этих бронзу и медь,
не снизив до плоскости темы,
суметь без ущерба воспеть?
Вон с левого краю стосотый
услышит ли эти слова?
Чтоб справиться с этой работой,
нужна не одна голова!
А дальше вон, смуглый, румяный, –
он мог бы ходить с Пугачом,
годился б в герои романа, –
он здесь на участке – врачом.
И этот вот, светлоголовый,
ухватистый паренек, –
ему бы годился лавровый
героя почетный венок.
Да он без того со звездою,
С Геройской звездой трудовой.
И как подойти здесь к герою,
когда – где пи глянешь – герой!
И этот седой, величавый,
любимый в стране инженер,
овеянный доброю славой,
в работе и в жизни пример.
Здесь доблести дело и чести,
здесь твердая поступь и стать.
И если не все они вместе,
то как с этим всем совладать?
Не к малому в битве отрядцу
из видимых единиц, –
к мильонам, что выйдут на трассу,
с масштабом иным – не тянись,
Как только что с ярким, огромным,
в который вместилась страна,
которого не запомним
в минувшие времена!
Ведь вот как, Наталья Андревна!
Что раньше грозило бедой,
где прежде темнела деревня,
встает городок молодой.
В нем так же краснеет рябина,
как давнее множество лет.
Но – новая гидротурбина
дает в библиотеку свет…
Медовые запахи сена
плывут от лугов, через двор,
и в зал, через окна, на сцену, –
там нынче идет «Ревизор».
Но где ж вы, моя героиня,
что сердцу близка моему?
В Приморье иль на Украине,
В Туркмении или в Крыму?
Где медь выплавляют заводы,
а солнце – как плавка руды, –
пришедшие с севера воды
стирают бесплодья следы.
Где раньше пустыня стонала
(песчинок столкнувшихся вой), –
прорезалось ложе канала
могучей своей шириной.
Где раньше играли миражи
в обманную зноя игру,
там фабрики сукон и пряжи,
верблюжий очес ко двору.
К небесной воздушности синей
цеха свои трубы стремят:
рождается здесь алюминий
для наших воздушных армад.
Рябит ветерок водоемы,
возникшие в этих местах,
которые создаем мы
на деле – не только в мечтах!
Не выдумкой, не побаской
он – вот он, такой водоем;
и вы, с вашей статью рыбацкой,
при деле знакомом своем.
Мальков карасиного рода
приносит сюда самолет;
до выроста их и приплода
здесь нужен присмотр и учет…
Она мне видна издалеча,
обжившая эти места.
Наталья Андревна! До встречи!
До нового – в трубку – листа!
По археологическим сведениям,
в местах, где прошел Тимур,
Хорезмское царство
было последним
из процветавших здесь древних культур.
Пред тем
разоренное Чингисханом,
оно уже не поправилось впредь,
оставив на волю
ветрам и барханам
разрушенную орошения сеть.
Где ныне
подобием караула
встает в безжизненно ярких лучах
безлиственная тень саксаула
да глаз слепит вдали солончак,
Там розы цвели,
и персики зрели,
белели дворцы больших городов,
раскатывались соловьиные трели
над блеском каналов
и лунных прудов.
Сюда
из величественного Ирана,
в обмен на закованных в цепи рабов,
цепочкой растянутого каравана
качались двустишья
верблюжьих горбов.
Отсюда проложен был путь
до Китая,
сквозь царство Булгарское наперерез;
купцы,
золотые монеты считая,
читали их место чеканки:
Хорезм.
Но время
свои колесницы катило,
копытами землю
смолол Тамерлан,
и пламя пожаров
сады охватило –
земля обезводилась
и умерла.
Ручей лепетал:
«Я затихаю,
последнею каплей
друзей оделя…»
В ответ ему тихо:
«Я засыхаю…» –
шептало дерево миндаля.
Земля,
потерявшая влагу и зелень,
еще растила
полынь и ковыль,
потом рассыхалась
узором расщелин,
копытами орд превращенная в пыль.
Пыль подымалась вихрем летучим,
верхнего взвив плодородье пласта,
и уносилась
темною тучей
в более жизненные места.
Теперь лишь илек –
сухая трава – здесь;
верблюд ползет по пескам, как мураш…
Зеленый, пышный хорезмский оазис
исчез в пустыне,
словно мираж.
Но скрыто в глубинах тех мест
плодородье:
лишь взбрызнуть
живою водою пески –
и к небу поднимутся
рощи,
угодья,
коробочки хлопка
и чая листки.
Как и откуда
взялась пустыня?
Этого в беглом десятке фраз
не объяснишь словами простыми –
будет долог
о том рассказ,
если для ясности изложения
не использовать воображения.
Это безбрежное море песка,
это верблюжьей волны одеяло
было горой,
и она высока
и недоступна
когда-то стояла.
Мильонолетья дожди лились,
мильонолетья бури свистели;
кряжи горы,
вознесенные ввысь,
вымылись, выщелочились, осели.
Снова вода проникала, резва,
в малые трещины зерен гранита;
льдом и жарой
разрывалась дресва,
новая грань была в щебень размыта.
И наступала такая пора –
скал целина
рассыпалась щебенкой;
преображалась гигант-гора
в карлика-гору,
в подростка,
в ребенка.
Мильонолетья дождей и ветров,
знобких ночей
и палящего зноя,
и – оголялся почвы покров
жаром ошпаренною желтизною.
И стала пустыня
на то похожа,
как будто с земли
была содрана кожа.
Пустыней стало и ложе реки
той, что сбегала с гор,
как шлейф волоча за собой черепки,
камень, щебень, сор.
Смиряла река на равнине бег,
выветривала хмель,
сама себе намывая помех,
взбивала волной мель.
И, одних прохладой своей одаря,
другим иссушив рот,
изменяла ложе Аму-Дарья,
за водой уводя народ.
Солнце сосет из земли влагу,
соли калийные гонит вверх.
Путник к губам поднимает флягу,
всюду в глазах его
зноя сверк.
И человек уходил из тисков –
сыпучих,
летучих,
горючих песков.
Там, где верблюда прошли следы,
песня одна здесь:
«Воды, воды!»
Повсюду,
из-за барханной гряды,
шепот иссохший:
«Воды, воды!»
И ветер, трубящий на все лады:
«Сюда воды! Сюда воды!»
А вода идет,
вода бежит
туда, где песок лежит,
где сожженный воздух
огнем дрожит,
росою вода свежит.
Уже прошел
Каракумский канал,
Большой туркменский –
в разгаре работ,
чтобы песок
от тоски не стонал,
чтобы людям
поменьше забот.
Чтобы народу
поменьше тревог,
двинется вслед им,
ширью дыша,
влага
в масштабе трех Волг –
из Оби, Енисея и Иртыша.
Эта вода ведется сюда
звездоносным указом Кремля,
чтоб возникли
сады,
города,
чтоб были в пустыне
заводы-поля.
Та вода идет,
и ее ведет,
и ее ведет,
как коня в узде,
Человек,
подобный звезде.
Были бои с царями и ханами,
с помещиками, с кулаками.
Ныне бои – с барханами,
такырами, солончаками.
И цветной хлопок из коробочек
проклевался,
словно воробушек;
голубой, зеленый и палевый –
по станкам без окраски распяливай!
Где солончак поблескивал лысо,
где заболочены были места,
выбрызнут густо посевы риса
и зелень чайного листа.
Заводы, укрытые зеленью парков;
бесшумны станки – колесо в колесо;
фонтаны,
чтоб смене, работавшей жарко,
студеною влагой овеять лицо.
И вот она вышла,
ударная смена,
в ней добрых стахановцев
не перечесть:
есть здесь узбеки,
таджики,
туркмены,
и роза у каждого
за ухом есть.
К ним близко – казахи
и каракалпаки,
лихие наездники,
злые рубаки.
Зубами скрипят они
в бешеной рубке;
от них – ни пощады врагу,
ни уступки.
Но вместе с тем
славные воины эти
и самые мирные
люди на свете!
Им только в байгу
на коня бы садиться;
хотят на полях они
мирно трудиться.
Вы все, кто коситесь
на нас издалека,
вы знаете ль новые
силы Востока?
Мы тем раздражаем вас,
вам досаждаем,
что строим плотины,
леса насаждаем?!
А вы насаждаете
мрак и убийства,
считая, что мир
В эту тьму углубится!..
Мы здесь не четыреста лет
и не двести:
мы с этой пустыней
родилися вместе.
Мы знаем прошедшего
нашего цену:
у нас – Аль-Хорезми,
у нас – Авиценна.
Но мы не прошедшим
гордимся отныне:
у нас на глазах
воскрешенье пустыни!
С наукой не только
по слухам знакомы, –
свои здесь геологи
и агрономы.
Капризы Аму
усмирив удилами,
мы новыми мирно
займемся делами.
С низов подняло нас
советское время
от жизни пастушеской
в зал академий.
Строить мы будем,
выращивать станем,
и – нету предела
нашим дерзаньям,
И – нету преграды
великим решеньям,
и мир рукоплещет
всем нашим свершеньям!
1949–1951
Ой, спы, дитя, без сповыття.
Едут чумаки по степи,
движутся медленно;
на колесах словно цепи,
холодно, ветрено.
В Нежин соль везут из Крыма,
степь расстилается;
их котлы черны от дыма,
ночь надвигается.
На костре кулеш кипит,
булькает яростно;
коростель в степи скрипит
горестно, жалостно.
Грома дальнего раскат,
день завтра ведренный;
хитрый тянется рассказ –
за полночь, медленный.
От костра плывет жара
дремно, приманчиво.
«Хлопцы! Спать давно пора.
Сказки – приканчивай».
Петухи в степи вопят,
звезды подвинулись;
чумаки роскошно спят,
важно раскинулись.
А ночь – красота и диво,
серебряная перспектива
в парче из лунных лучей,
и тысячи запахов сладких,
таящихся в сумрака складках,
где сонно лопочет ручей.
От этих степей казацких,
от этих огней чумацких
и рос его огненный дух,
рожденный на вольной равнине,
и только в холодном камине
в последний – взвился и потух.
Ой, вези ж мене iз дому,
Де багацько грому, грому…
Как он был вначале весел!
Всех валил при чтенье смех:
сколько грому, шуму, песен, –
только сам серьезней всех.
Плыл по воздуху вареник,
Пацюку нацелясь в пасть;
брел по улице Каленик,
в хату не сумев попасть.
Все наборщики хватались
со смеху за животы;
вперегонку набирались
этих повестей листы.
Черт украл на небе месяц!
То ли сват, а то ли плут –
цыган красной свиткой метит
обморочить добрый люд.
Хороводы звезд сквозь ночи,
в искрах блещущий сугроб,
чтоб людей светлели очи,
не мрачнел в заботах лоб.
Запорожцев вольных гульбы,
бубен, взвитый в высоту…
Буйный мир Тараса Бульбы, –
Днепр в разливе, жизнь в цвету!
Дождь сеет и сеет без шума,
туманом окутан Исакий,
как будто томит его дума
об этом предерзком писаке,
Что резво меж лужами скачет,
но все-таки ноги промочит,
что нос свой под шляпою прячет
и, слышно, в досаде бормочет:
«Зачем я оставил Полтаву,
свой Нежин покинув, уехал
в огнями сверкавшую славу,
в манящую близость успеха?
В тот город, где бледные ночи,
где нет ни родного, ни друга,
в туман без чудес и пророчеств,
где царствует циркуль да вьюга…»
Там лица угрюмы, упрямы,
там верят лишь в почесть да в прибыль
«Портрет» там выходит из рамы
художнику на погибель…
Доносы, дознанья, шпионы –
власть Третьего отделенья;
пред старшими чином – поклоны,
пред троном – во прах на колени.
Лишь пушкинской славы сиянье,
лишь взрывы горячего смеха –
ума и души обаянье
будили ответное эхо.
Так пушкинский разум был светел,
что будто в России светало,
но деспот рассвет тот заметил,
и Пушкина больше не стало.
Так пушкинский гений был ясен,
так полон был света и пыла,
что совам полночным опасен –
слепило сиянье светила.
И Невский проспект стал дремучим,
заросшим чиновничьим лесом,
и низко клубящимся тучам
лежать на нем тягостным прессом.
Какое здесь сердцу веселье?
Ни песен, ни бешеной пляски;
плетется чиновник в «Шинели»
да скачут герои «Коляски».
А «Нос» по проспекту гуляет,
а немцы секут шематона,
а Поприщин воображает
себя обладателем трона…
Исчезнуть отсюда, уехать
от этого бреда и вздора!
Да, может, откликнется эхо
на громкий успех «Ревизора»?
Постановка «Ревизора»
всколыхнула зрителей;
никогда такого спора
сцен таких не видели.
Спорят партер и раек –
золото и рубище;
спорят юность и старье,
прошлое с будущим.
«Это – пасквиль на Россию
и на правительство;
вы б у автора спросили:
где он это видел все?!»
«Вы везде таких найдете!
Это – наше мнение!»
«Эй, смотрите, – попадете
в Третье отделение!»
«Держиморды!»
«Щелкоперы!»
«Ох, нельзя потише ли?!»
Никогда такого спора
зрители не слышали.
В результате же – при встрече
с автором прославленных
книг –
вздымались грозно плечи
высокопоставленных.
Так, однажды был с ним случай
в доме графа Капниста;
часто, как приятель лучший,
здесь бывал он запросто.
Нужно же, чтоб на такого,
грозных мин не любящего,
наяесло вдруг Муравьева –
вешателя будущего.
Капнист гостю представляет
Гоголя – приятеля;
хмуро генерал взирает
сверху на писателя.
В голосе – судеб немилость,
спесь в обличье каменном:
«Кажется, не приходилось
сталкиваться с вами нам?!»
Гоголь ус усмешкой тронул,
не смутясь ответами,
не сломал себя поклоном
перед эполетами:
«Да-с! Не приходилось – к счастью:
для меня ведь гибельно
было б сталкиваться с властью,
а для вас не прибыльно!»
Повернулся и – уехал;
срезал – чисто-начисто!
Только слов звучало эхо
в доме графа Капниста.
Вот он уже с год за границей;
в душе его ходят зарницы,
то жаром восторга охлынут,
то тучи содвинут.
Бороться с бесправьем? Попробуй!
Он едет крахмальной Европой.
Повсюду – цветочные грядки.
Чужие порядки.
Германия, Франция, Альпы…
Так ехать и ехать все вдаль бы,
чтоб скрыться, стереться из вида,
но – морем Европа обрыта.
Нет Пушкина больше на свете!
А кто же в ответе?
Недобрые носятся слухи,
упорны и глухи…
Об этом и думать постыло:
кровавая мгла над короной…
Россия застыла
от лермонтовской похоронной.
Ну, этот был выслан немедля
и пал бездыханный,
еще хорошо – не от петли, –
от пули нежданной.
А те, декабристы?! Кто в ссылке,
а кто всенародно повешен…
Дрожат на виске его жилки,
глядит, как помешан.
Уж если тех… громких фамилий…
Что ждать панычу с Украины?
Страниц его дерзостной силы
бесчисленны вины.
Взять зеркало «Ревизора»:
ведь рожи-то – подлинно кривы;
под сталью жандармского взора
устоев подрывы!
А что у Вольтера в Фернее
ты был, – все зачтут и зачислят:
чего уж свидетельств вернее
развратности мысли!
Лицо венценосного Вия:
поднимутся тяжкие веки,
протянутся пальцы кривые
за горы, за реки…
Так рек широки этих ложа,
так чащи безлюдны и дики,
что – бойся до дрожи
звериного нрава владыки!
Серебряно небо над Римом
целебно-душевным надрывом,
а лучшее в мире лекарство –
под усом лукавство.
Он бродит средь римских развалин
то радостен, то печален,
и сами несут его ноги
по Аппиевой дороге.
На арке водопровода
лежит он и в небо глядится,
и в небе – различного рода
рой образов дивных родится.
И, вспыхивая от восторга,
он скачет по виа-Феличе:
плевать ему на Бенкендорфа –
он понял бессмертья величье!
И, перед конторкою стоя,
он пишет – в работе привычка, –
и едет сквозь жито густое
знакомая пыльная бричка.
Не римская это окрестность,
не мрамор дворца Адриана, –
глухая заросшая местность
в качанье бурьяна.
Обширные русские дали,
где люди свой край полюбили,
где – как бы они ни страдали –
достоинству не изменили.
Хоть будни их многотрудны,
но неисчерпаемы силы,
лишь трутни, плетущие плутни,
пятнают величье России.
Как туши их пышно здоровы –
не лезут в мундиры и фраки, –
густы Собакевича брови,
Ноздрева растрепаны баки.
Поймать, обличить их природу,
потребовать грозно к ответу,
на чистую вывести воду! –
вот родины голос поэту.
Приехал. Все бурно встречают,
чуть лаврами не венчают.
Дубовые машут дубравы
венками тяжелыми славы.
«Вон Гоголь!» – «Который? Который?»
«Вон энтот – в зеленом жилете».
Все те же в вопросах повторы,
все те же шаблоны в ответе.
Какое вокруг лупоглазье,
рты, штрипки, брелоки, цепочки…
Для этого разве
горячие плавились строчки?
Чем бесцеремонность осилишь?
Дундят надоедливо в уши:
«Ну что, Николай Васильич,
как движутся „Мертвые души“?
Второго все ждем от вас тома!..»
«А вы, – если так уж спешите, –
сберитесь когда-нибудь дома
да вместе и напишите!»
«Какой недотрога спесивый!
Вот слава! Как носится с нею!
Уж так ничего не спроси его:
писателю – быть бы скромнее».
Чем он раздражен? Чем расстроен?
Души постоянным двоеньем –
перед крепостническим строем,
пред грозным надзором военным.
Что сделано? Что остается?
Чем новым он путь свой означит?
А время несется, несется!
А тройка все скачет и скачет!
Не жилетом, модно сшитым,
не пробором тщательным, –
был он самым знаменитым
русским писателем.
Он толкался в гуще люда,
битого да мятого,
видел, где темно и худо, –
все на ус наматывал.
Вот он нынче на базаре,
где ряды торговые.
В шашки режутся в азарте
рядчики толковые.
Дуя в блюдце с чаем чинно,
сахарок прикусывая,
шапку двигает купчина –
бородища русая.
Ветер был в тот день порывист,
пух вздувал на курице,
пыль столбом – чуть глаз не выест, –
круговерть на улице.
Преотличнейшую шляпу
с лентою атласною
ветер, уцепивши в лапу,
сунул в лужу грязную.
Превосходнейшую шляпу,
белую, пуховую,
так сподобило заляпать –
хоть меняй на новую!
Вот выходит он из лавки
в новой шляпе выбранной,
эту бросил на прилавке,
грязь и ветер выбранив…
Все соседи набегали
в лавку ту, завидуя,
толковали, примеряли
шляпу знаменитую.
Все сидельцы собралися,
шляпу с чувством трогали,
умиленнейшие лица –
говорят о Гоголе:
«В любом городе-посаде
изо всех отличь его, –
завлекательный писатель –
вывел городничего.
Всем нам шляпа тесновата:
не в котел головушка,
а ума-то в ней – палата!
Мал, да смел соловушка!»
Пить ли воду из лужи горсткой
той, чей рот, как гвоздика, ал?
Для красавицы Виельгорской
золотой
подают бокал.
Граф-отец,
вельможа придворный,
понимает пользу искусств;
он,
любитель муз непритворный,
преисполнен к Гоголю чувств.
А наследница задружила
с чудным автором повестей,
и ему она ум вскружила,
отличая из всех гостей.
Сладок ландышей запах в мае,
окипает сирень у плеч;
соловьиным речам внимая,
сам ведешь соловьиную речь.
Зреют замыслы в нем великие,
и она верит в мысли те;
разговоры у них
о религии,
об искусстве,
о красоте.
Близость вкусов и яркость взглядов,
прелесть пальчиков, взятых в плен;
век сидеть бы с такою рядом,
не вставать бы пред нею с колен!
Стрекозиная легкость стана,
тень ресниц в полщеки легла…
Не такая ли польская панна
сына Бульбы в плен завлекла?
Что ж, быть может, и быть бы свадьбе, –
взвился б к небу, как новый грош!
Частый гость он в графской усадьбе,
без докладов в хоромы вхож
Да сомнения давят темя:
по плечу ли ему жена?!
Не Тарасово нынче время, –
Подколесины времена!..
Вот и просит он в помощь друга
поразведать, поразузнать:
как его в отношенье супруга
могут выслушать и принять?
Тот в ответ: «Ты спятил, любезный!
Ей с тобой пойти под венец?
Тут и спрашивать бесполезно:
дверь запрут пред тобой, и конец!
Кто ты? Шляхтич мелкопоместный,
а куда свой заносишь взор:
для тебя породниться лестно,
а для них? На весь род покор!
Лучше в старых девках остаться ей,
чем спуститься из высших сфер.
Тут, брат,
прямо сказать –
дистанции
не-пре-одолимый размер!»
Так – гулять им и лесом и лугом
в блеске августа золотом.
Пребывать ему добрым другом
а мечта – совсем не о том!
В Париже папский наместник,
следящий за миром незримо,
ждет добрые важные вести
из первопрестольного Рима.
Два бывшие офицера,
сверкавшие раньше в кирасах,
теперь – представители веры,
святейшие воины в рясах.
Им ведомо: в городе вечном,
взыскующий бога живого,
тоскует в смятенье сердечном
синьоро Николо Гоголь.
Славнейший из авторов русских
в своей приумножится славе,
из сумерек вырвавшись узких
угрюмого православья.
Наказ им о Гоголе этом:
«Свет истинной веры да примет,
блуждавший подобно кометам, –
да склонится в сторону Рима!
Он станет нам добрый помощник,
затепливши пламя примера,
в краях этих чертополошьих,
где тьмой покрывается вера.
Вы к сердцу его воззовите,
пускай он познает отныне,
что движет иезуитов
сквозь дым дикарей и пустыни!»
Двух бедных смиреннейших братьев
потуплены тихие взоры, –
в убогом монашеском платье
две тени на виа-Трафоро.
Средь сотен шуршащих сандалий,
в нависшем над Форумом зное,
вы, верно, бы не угадали,
куда эти движутся двое?
В Париже папский наместник,
парящий над миром незримо,
ждет важные тонкие вести
из первопрестольного Рима.
Опять заграница. Отсюда
все кажется легче и проще –
под говор беспечного люда
сквозь лавр и маслинные рощи:
И лед на проспекте на Невском,
и хмурь деревеньки угрюмой,
и что поделиться там не с кем
заветной горячею думой.
Вдруг он обернулся в тревоге
на шорох или на дыханье –
стоит на пороге
монах в порыжелой сутане.
Черты его резки и смуглы,
увядшие губы бескровны,
глаза ж – словно угли
стоящей у входа жаровни.
«Ты кто?»
«Я от братьев Христовых
из ордена Иисуса.
Твой дух истомился в оковах,
обрывками мысли несутся.
Не мудрствуй и не завидуй,
обманчивы бедные чувства:
все в воле иезуитов –
и слава и сила искусства!
Мы властвуем в Риме и в мире
над сонмами душ человечьих
и в вашей студеной Пальмире
спасаем Христовых овечек.
Взгляни: сквозь пролет этой арки
ты видишь века пред собою;
ничто короли и монархи
пред пылью под нашей стопою.
Ищи не в гордыне спасенья,
не в мненьях разряженных кукол,
а здесь, под торжественной сенью
собора, чей видишь ты купол.
Его Микеланджело строил,
движением мысли поднявши
без всяких опор и устоев
небес опрокинутой чашей.
Все в мире пред этим убого!»
Исчез и не стукнул подошвой,
как будто истаяв с порога…
«А может, и этот – подослан?
А может, и это виденье
из Третьего отделенья?
Прокрался – на личном примере
проверить приверженность к вере?
Охотятся, как за зверем,
устраивают облавы:
то эти косятся – не верим,
то эти грозятся – ославим!»
Измученный до помраченья
ума, до галлюцинаций,
он ищет в разъездах спасенья,
в различьях народов и наций.
Но – болен неисцелимо –
он взорами смотрит пустыми;
он едет к Иерусалиму,
и там – лишь пески да пустыня.
Куда ж ему деться? Где скрыться,
томимому страхом и гневом?
В какие сугробы зарыться,
под чьим успокоиться небом?
Нигде от тоски не свободен,
душою он рвется к России,
и нет ему радостней родин,
чем та, где дожди моросили;
Где многое в жизни нелепо,
но лучших труды – не напрасны;
где грустно осеннее небо,
но вешние грозы – прекрасны!
Приехал. Раскрыты объятья,
поклонниц шуршащие платья,
все бывшие дальними – близки,
восторги, почет… Но – Белинский!
Лишь он был один только честен
без всяких расчетов, без лести,
за правду поднявшись горою,
как и подобает герою.
Письмо было жаркой обидой,
письмо было горькой досадой,
печалью и гневом повитой,
но – правдой, великою правдой!
А правда – сильнее обиды,
и правда – важнее досады:
все домыслы ею разбиты,
и все ухищренья разъяты.
А он ведь на правду ответил
(хоть голос звучал уже глуше), –
он вывести в люди наметил
живые – не «мертвые души».
Ведь вот он – Бетрищев-Раевский –
в отставке, в осанке ленивой,
а Улиньку ведь Чернышевский
учил быть прямой и правдивой.
Сидят за столом они – рядом…
И Чичиков жался и мялся,
когда с проницательным взглядом,
приятно осклабясь, встречался.
Его, кто влезал так прилично
в малейшую щелку без мыла,
как мелкого вора с поличным,
хватала зрачков этих сила.
Ему, кто с утра был опрятен,
обтершись одеколоном,
был так этот взгляд неприятен,
как будто пускал оголенным.
Исчезните в мире, Ноздревы,
помещики, стряпчие, судьи, –
на вас, беспощадно суровы,
глядят настоящие люди!
Те люди не серенькой масти,
то – новая поросль России,
и как же их чистое счастье
и действенней и красивей!
Пускай оно только в тумане,
еще не развидено ясно,
но в жизни, в поэме, в романе –
лишь с ними Россия согласна.
А эти – ханжи и святоши…
И ты заодно с ними тоже?
Но поздно… Назад не воротишь,
себя лишь вконец обезродишь.
Откуда такие берутся?
Поклонники пыли и праха…
Взглянуть на зловещего Струдзе –
и сразу привидится плаха.
И видит, терзаемый страхом,
себя он в казенной телеге,
метельным окутанной прахом,
а рядом – казенный фельдъегерь.
Вокруг изуверы-монахи
твердят о деснице господней,
пугают загробные страхи,
клубится туман преисподней…
Всю Русь ты обидел насмешкой,
довольно шутить и смеяться,
гляди, образумься, не мешкай, –
возмездия нужно бояться!
Так светлую душу поэта
темнили могильные тени,
так тихо сживали со света
свидетеля их преступлений.
Худой, изможденный, в халате,
идет он, осилив тревогу,
по горниц пустой анфиладе:
«Свети, казачонок, дорогу!»
Ну вот он перед камином,
ни сердца родного, ни друга,
заклятый зловещим аминем,
толпой изуверов запуган.
В глазах еще искры рябили,
на сердце темно и угарно:
«Не гарно мы, хлопче, зробыли,
не добре, не гарно!»
…А может, не так это было,
и не был пленен его разум, –
и ревность славянофила
снабдила нас этим рассказом?
И, может, рассказ этот ложен –
рожденная смертью химера, –
а был его труд уничтожен
холодной рукой изувера?..
Какие там были событья!
Какие безмерные дали!..
Каких горизонтов открытья
читателя там ожидали!
Там новый герой намечался
(спиной холодок пробегает),
для тройки там путь расстилался,
и вот это все – пропадает!
…Роскошно раскинулись степи,
шумит молодая природа.
«Мой труд не рассыпался в пепел
мой голос дошел до народа!
Затем я оставил Полтаву,
свой Нежин покинул, уехав,
что верил в бессмертия славу,
что слышал грядущего эхо!»
Умолкнут все звуки былого,
промчатся все призраки мимо,
лишь вечно горящее слово
навеки неиспепелимо!
1952–1955