Добродетель никогда не остается без награждения, а порок без наказания.
Комната в нижнем этаже деревянного дома. В ней никаких затей прихоти, ничего лишнего, скорее, по-видимому, можно встретить недостаток в чем-нибудь необходимом. Однако ж она не слишком пуста. Кроме письменного стола и кресла, в ней есть три стула, на которых, по выражению одного остряка, не стыдно сидеть и в годовой праздник; есть в ней и шкаф, отделанный под красное дерево, в котором легко может поместиться незатейливый гардероб одного человека. Есть и библиотека, устроенная очень замысловато: так должно назвать расстояние между стеною комнаты и боковою сторонкою шкафа, поставленного в некотором отдалении от стены. Книг очень немного, все они помещаются на нижней полке, которую, как вы догадываетесь, образует самый пол; более ни книг, ни полок в библиотеке нет. На стене против двери небольшое зеркальце; под ним опять проявление изобретательной фантазии бедности. Как бы вам объяснить его? Возьмите два четвероугольные куска картонной бумаги, соедините их по углам бечевками, на расстоянии полуторы четверти один от другого; концы бечевок, которые сойдутся над верхним куском картона, свяжите вместе, сделайте из них петельку и наденьте ее на гвоздь, прибитый под зеркальцем, таким образом вы получите что-то вроде висячей этажерки в два этажа, на которой можете класть разные мелкие вещи. В комнате еще есть диван, служащий вместе и постелью; портрет какого-то старика в генеральском мундире и в правом углу небольшой образок. Вот и всё…
На столе горит свеча; в креслах сидит молодой человек; он хорош собою, но на лице его уже заметны следы бурь и страданий. В настоящую минуту он задумчив и грустен, глаза его подняты кверху, в руке он держит перо… по всему видно, что он думает крепкую думу… Не бойтесь, однако ж, он не поэт, даже не сочинитель, — избави бог, чтоб я избрал героем своего рассказа сочинителя! Он просто чиновник или, правильнее, кандидат в чиновники. Об чем же, кажется, думать чиновнику? Что за неволя ему нудить голову, которая может поседеть и покрыться преждевременно морщинами от думанья? Конечно, в сущности, не для чего, но бывают в жизни такие минуты, в которые и чиновники, а особенно кандидаты в чиновники, задумываются. Но вот молодой человек начал писать. Покуда он пишет, я познакомлю вас с ним покороче…
Имя его самое незвучное, самое нероманическое — Клим; фамилия… но зачем вам знать его фамилию? Она еще некрасивее имени, она и не громка; вы незнакомы с ней ни по истории прошедшего, ни по современным событиям… Отец его был чиновником особых поручений у одного губернатора, он служил, служил и наконец умер, не оставив своему сыну ничего, кроме худого фрака и доброго имени. Климу тогда было девять лет. Губернатор взял его к себе на воспитание, полюбил и, оставив службу, увез с собою в Петербург, где обещал заняться им как родным сыном… С тех пор вот уже более десяти лет Клим не видал ни своего родного города, ни своей матери. Привязываясь всё более и более к Климу, опекун его и благодетель не жалел ничего для его воспитания; будучи бездетным вдовцом, он посвящал всё свое время на развитие в Климе добрых качеств и наклонностей, так что в пятнадцать лет Клим был образцом целомудрия и кротости, а в двадцать, когда уже оканчивал университетский курс, к стыду и изумлению XIX столетия, имел все качества добродетельного человека… Опекун был человек старого времени и имел о добродетели совершенно отсталое, превратное понятие, которое, к сожалению, вполне усвоил своему питомцу. Последствия, от того происшедшие, составляют предмет моей повести. Замечу еще, что она не принадлежит к самому новому времени. Происшествия, в ней описываемые, случились в начале второй четверти нынешнего века… Рассказ основан на истине.
По окончании курса Клим располагал съездить в *** губернию повидаться с матерью, которой он не видал так давно и которая, как можно было заключить по ее письмам, любила его нежно и пламенно… По возвращении из дома опекун хотел ехать с ним за границу… Клим, разумеется, был счастлив; надежды его были светлы и радостны. Вдруг опекун умер скоропостижно — и все они разрушились. Опекун давно решился передать свое имение Климу, но смерть нечаянная, как бы сговорившись с наследниками, помешала его планам, завещания не было. Однако ж… Здесь должно несколько остановиться на событии, которое имело влияние на всю остальную жизнь нашего героя.
Тихо и темно было в спальне покойника. Он лежал недвижно на смертном одре своем с ясной, безмятежной улыбкой, которая играла на устах его в последнюю минуту жизни и осталась на них вечно… У изголовья стоял Клим, вперив грустные очи в лицо благодетеля; в ногах стоял камердинер генерала, слуга старый и верный, которого покойник любил как друга. Оба, и господин и слуга, были глубоко поражены, не говорили, не плакали от избытка горя. Но вот глаза старика заблистали слезами, и громкие рыдания огласили комнату… Он целовал ноги своего барина, бил себя в грудь и был в совершенном отчаянии. — Что будет со мною? — говорил он всхлипывая… — Что будет с вами? Куда вы денетесь?.. у вас ничего нет… покойник всё хотел отдать вам, да кто теперь поверит… Горькая, горькая наша участь!
Старик плакал навзрыд; Клим молчал.
— Послушайте, барин! — продолжал слуга. — Здесь никого нет… в шкатулке у покойника лежит шестьдесят тысяч… всем известно, что он назначал вас наследником… возьмите их… Греха никакого нет… Они ваши… Об них же никто не знает… знаю я… да кто меня заставит сказать… Возьмите, утешьте душу покойника…
Старик достал из-под подушки умершего ключ от шкатулки и, подавая его Климу, продолжал:
— Исполните его желание… Вы будете счастливы… деньги великое дело.
Клим назвал камердинера бездельником, с гневом оттолкнул его от себя и, рыдая, упал на грудь покойного благодетеля.
Послышались шаги за дверью, в комнату вошел доктор.
— Легче ли ему?
Клим молча указал на покойника…
— Умер! Ну, я того и ждал… Не было никакой надежды…
Вскоре после погребения опекуна Клим тихонько ушел из его дома, не желая быть предметом насмешек или обидной благотворительности новых владельцев. Он ничего не взял, кроме платья, которое было на нем, и некоторых безделок на память о своем благодетеле. Всё, что он имел, принадлежало опекуну, а потому он считал несправедливостью завладеть тем, на что не имел законного права. Наследники сказали, разделив дружелюбно его имущество, что он должен быть большой дурак… А вы как думаете? Скажите по совести… не бойтесь… я никому…
«Великое несчастие наслал на нас господь, — писала к Климу мать его, получив известие о смерти генерала, — умер его превосходительство, отец и благодетель наш… Не удалось мне и спасибо-то сказать на сем свете голубчику… царство ему небесное! Добр был до нас покойничек! Вот, дитятко мое, правду сказано: человек предполагает, а бог располагает… Не довелось-таки мне видеть тебя, а уж как я ждала, как надеялась!.. Десять лет не видала, шутка — десять лет! Чего не натерпелась, чего не передумала! Только и живу, чтоб еще хоть разок взглянуть на тебя, дитя ты мое, радость моя! Как ты, чай, вырос, похорошел, поумнел; мне, бедной старухе, и не узнать тебя! Сама бы приехала к тебе, последние крохи собрала бы, да не могу: хворость одолела… А кабы прежние годы!..» Много еще писала старушка, и в каждом слове ее проглядывала душа добрая и простая, любовь к сыну неограниченная. В заключение в приписке было сказано: «Ты ничего не пишешь, Климата, оставил ли тебе что покойник-то, как сулил. Не бедняешься ли ты, голубчик мой! Сохрани бог! Пиши ко мне, я еще не так бедна, чтоб не могла уделить для своего кровного… Домишко наш хоть и ветх, да, спасибо, добрые люди не обегают: верх нанимают красильщики, хорошие деньги дают, внизу сама живу».
Действительно, Клим скоро узнал нужду. Долго бился он с копейки на копейку, наконец необходимость заставила его прибегнуть к помощи матери… Он, впрочем, надеялся, что, получив место, будет иметь возможность сейчас же возвратить ей деньги… Иначе он никогда бы не решился беспокоить ее и скорей согласился бы умереть с голоду. Такая уж странная натура была у него!
И вот он, получив аттестат, стал искать места. Счастие, казалось, полилось на него. Первый важный человек, к которому пришел он, принял его ласково, обнадежил и просил навещать его в ожидании места. Важный человек был средних лет, прекрасной наружности, говорил так сладко и увлекательно: Клим был. от него в восторге! Важный человек был себе на уме. Когда они довольно коротко ознакомились, он однажды сказал Климу, дружески взяв его за руку:
— Послушайте, молодой человек, от вас зависит сделать себе блестящий карьер… надеюсь, вы позволите мне быть с вами откровенным…
— Говорите, ваше превосходительство! Я готов на всё, что не противно чести и моим убеждениям.
— Нисколько… Я вам хочу сделать предложение, которое, напротив, очень приятно… Вот видите, у меня есть любовница, дама хорошей фамилии, прекрасная собой… Но я хочу жениться. Она мешает моим планам… нужно разорвать нашу связь… Понимаете?
— Нет, ваше превосходительство…
— Я доскажу… не удивляйтесь моей искренности… я хочу дать вам ход… Вы молоды, хороши собой… я введу вас в общество, познакомлю с ней, дам вам средства часто видеть ее… Если нужно, буду давать вам деньги, чтобы вы могли поддержать себя в свете и в глазах ее… понимаете?..
— Не понимаю, ваше превосходительство… Важный человек несколько удивился, но потом продолжал тем же тоном:
— Вы можете успеть, только примитесь за дело искуснее, настойчивее… Да и стоит похлопотать: красавица! То, что сделалось для меня в тягость, для вас будет очень приятно… Последствий не бойтесь: муж старый, недалекий, урод; вечно сидит за вистом… Место же вам я уж нашел… Итак, вы поняли?
— Понял! — сказал наш герой таким голосом, что важный человек вздрогнул… Клим наговорил ему грубостей и скорыми шагами вышел из кабинета, считая себя жестоко обиженным.
— Вы сумасшедший! С таким глупым характером вы век не найдете никакой должности! — гневно воскликнул вслед ему важный человек, считая себя в свою очередь обиженным еще более…
— Я не хочу купить счастия бесчестным поступком! — шептал про себя сердитый мечтатель, быстро сбегая с великолепной лестницы, и долго еще заревом вспыхнувшая краска горела на молодых щеках его, как горит она на щеках свежей душою девушки, при которой с уст отца-хомяка сорвалось неосторожное слово…
Прошло около четырех месяцев. Клим всё еще искал места. Истязания, которым он подвергался по случаю своих поисков, значительно уменьшили запас его терпения. Он почти отчаивался…
Завтра последняя попытка. После долгих отказов он наконец получил позволение явиться к какому-то директору, у которого в департаменте есть ваканция. Что-то будет?.. А между тем денег у него нет, платье доносилось, так что скоро стыдно будет показаться в люди. В таком, к несчастию автора, очень обыкновенном положении были дела нашего героя, когда мы увидали его сидящего и думающего крепкую думу с пером в руке. Он писал письмо к матери. Размышления о крайнем положении, о долгах, о сроке платить за квартиру заставили его снова прибегнуть к ее помощи, хотя он уже потерял надежду скоро возвратить ей деньги, которых в разное время выпросил довольно много. Жестокая борьба происходила в душе его, когда он писал. Ему мерещилась больная бедная старуха, которая продает последнее имущество, чтоб удовлетворить просьбу сына…
Вот он вскочил и начал ходить по комнате. Взор его случайно упал на образ, которым благословила его мать. Ему кажется, что образ смотрит на него укорительно, а прежде он смотрел на него всегда так умильно, так кротко…
Клим схватил со стола письмо, которое написал, и разорвал его на мелкие части…
Дверь скрипнула, вошла хозяйка: женщина лет под сорок, с немецкими ужимками и чисто русским дородством. Лет пятнадцать назад она, верно, была красавица, еще и теперь остались в лице ее следы прежней миловидности. Сердце нашего героя вздрогнуло…
— Здравствуйте, — сказала она, ставя на стол свечку, которую принесла с собою…
Он кивнул головой.
— Я смотрю, мне всё жаль вас; думаю, как бы вам поправиться; что за причина, что вы так бедняетесь!
— Я, кажется, вам говорил…
— Вот за вами довольно уже накопилось за квартиру, а между тем чем вам платить…
— Бог милостив, скоро отдам…
— Ох! вы уже давно так говорите… Да и к чему торопиться, когда обстоятельства не позволяют… Послушайте-ка, у меня просят вашу квартиру… Уступите…
— А мне-то как же?..
— Вон там подле моей спальни есть комната, вы будете получать и стол и чай…
— Ну?
— И свечи… всё… понимаете…
Клим с изумлением взглянул в лицо своей хозяйки, желая найти там разгадку ее странным словам, и он нашел ее: глаза хозяйки светились каким-то подозрительным пламенем, от которого героя нашего бросило точь-в-точь в такую же краску, как от слов важного человека…
С гневом объявил он хозяйке, что не далее как через две недели оставит ее квартиру, потому… потому… Он сказал причину довольно резкую, которую мы не хотим повторять…
— А деньги? — сказала раскрасневшаяся, как пион, хозяйка и с чувством обиженной гордости повторила: — А деньги?
— Деньги вы получите через две недели непременно… Прощайте!
— Так через две недели наверно?
— Да, прощайте.
— Смотрите же…
Она ушла. С стесненным сердцем герой наш взял бумагу и стал опять писать письмо к матери, с просьбой о деньгах… Тут я мог бы снова произнесть философскую истину: «Обстоятельства сильнее всякой решимости!» Но, повторяю, я пишу повесть, а не моральную проповедь, и никакие обстоятельства не заставят меня резонерствовать.
Приемная. Кругом стулья, на стенах картины, на двух столах по два подсвечника со стеариновыми свечами, на третьем столе два подсвечника и бронзовые часы.
Маленький человек в форменном фраке с пряжкой за 20 лет, с физиономией умной или только лукавой, доброй или только искусной в притворстве — как решить с первого взгляда! — беспрестанно кланяется и говорит «да-с», «может быть», «непременно». Дама лет под пятьдесят, в утреннем наряде, не чуждая, по-видимому, некоторых претензий на красоту, говорит важно, даже с некоторою повелительностию в тоне, говорит часто и бойко…
— Я лишаюсь терпения… я терзаюсь беспрестанно… мне нет покоя… надо скорей всё кончить. Вы меня понимаете?
— Отчего не кончить, — можно, очень можно, ваше превосходительство; нет ничего невозможного…
— Так вы беретесь?
— Берусь, берусь, ваше превосходительство; как я осмелюсь…
— Вы уже полгода тому назад обещали, а между тем она всё у нас на шее… Смотрите же, чтоб и теперь не было того же… Вы не останетесь внакладе…
— Помилуйте, ваше превосходительство, я и так очень доволен. Изволите знать… Я давно служу… еще в прошлом году генерал посулил… вам известно… служу беспорочно… формуляр не подскоблен… даже в отпуску восемь лет не бывал… Вам стоит только напомнить…
— Понимаю, всё будет… Только смотрите, сдержите обещание… Да нельзя ли не откладывать?..
— Постараюсь, ваше превосходительство…
— Чем скорей, тем лучше для вас… Да смотрите, чтоб был не урод.
Она кивнула головой и пошла к двери, ведущей во внутренние покои; маленький человек отправился в прихожую, но, подойдя до нее, воротился и спросил:
— Молодой?
— Лучше бы молодой… впрочем, как хотите, только скорее… Она сделалась для меня несносна…
Они разошлись… В приемную вошел Клим. Маленький человек во второй раз воротился из прихожей, остановился посреди комнаты и начал рассматривать ново-пришедшего. Казалось, его озарила какая-то мысль… казалось, он составлял план…
Клим ему поклонился; он подошел к Климу и сказал:
— Садитесь, генерал выйдет еще не скоро… А что, вы имеете к нему дело?
— Да.
— По департаменту или лично до его превосходительства?
— Я пришел просить о месте…
— О месте! — сказал с улыбкою маленький человек. — А что, вы где-нибудь служили?..
— Нет, но я имею университетский аттестат…
— У вас есть протекция?..
Клим посмотрел на него сухо, как бы желая узнать, какое право имеет он входить в такие подробности.
Маленький человек догадался и сказал:
— Я экзекутор; свой в доме генерала. Передо мной секретничать нечего. Может быть, помогу…
— Покорнейше вас благодарю, я не нуждаюсь… Маленький человек улыбнулся.
— Так у вас нет протекции? — повторил он.
— Нет.
— Плохо!
— Напротив: я очень рад, что буду обязан за все только себе…
Маленький человек опять улыбнулся.
— А много вы сами сделать надеетесь?..
— Я хочу служить царю и моему отечеству, сколько силы и способности позволят мне. Хочу служить честно, совестливо, усердно; хочу идти путем прямым и хочу за всё быть обязанным только себе…
Молодой человек был не только жалок, но даже смешон. «Новичок! сумасшедший!» — подумал экзекутор, стараясь удержаться от смеха.
Вдруг он переменил тон, ухватки, самое выражение лица, дружески схватил нашего героя за руку и сказал с чувством:
— Молодой человек, вы «благородных правил», я вас уважаю… Нынче немного, очень немного таких люден как вы… сначала я даже не поверил; простите… долго ли ошибиться… наш век так искусен в притворстве… располагайте мною; я ваш…
«Он наш!» — думал в то же время экзекутор.
— Так вы думаете, что я получу здесь место? — спросил Клим, тронутый его участием…
— Конечно, — отвечал экзекутор, — нет ничего невозможного; но место месту розь; опять каков ход: согласитесь, что ведь не всё равно ехать на водовозной кляче и но почтовых, а?
— Правда.
— Водовозная кляча — служба без протекции; почтовая тройка — служба с протекцией… Вот хоть бы «наш» долетел до директора на почтовых, а другой товарищ его на своей водовозной кляче и теперь еще не дотащился до начальников отделения…
— Но я бы желал…
— Знаю, знаю, вы другая статья, я понимаю вас. Но всё, знаете, протекция не мешает… И я сделаю, я постараюсь… для вас не жаль… таких людей немного… сам директор похлопочет о месте для вас… на почтовых поскачете, только, я вам скажу… Да приходите-ка ко мне на днях; вот адрес, там поговорим покороче. Я всё улажу. Будете довольны, будете счастливы…
Экзекутор остановился.
— Что ж далее? — спросил наш герой.
— Узнаете, узнаете, — отвечал экзекутор, значительно улыбаясь. — Прощайте, нужно забежать в департамент до генерала.
Он ушел. Клим на досуге принялся доискиваться таинственного значения слов, намеков и загадочных улыбок своего нового знакомца.
Вдруг в комнату вбежала молодая девушка, с голубыми глазами, вся из мечты, воздуха и поэзии, хорошенькая, как роза, свеженькая, как персик, только что сорванный с Дерева…
— Maman, — кричала она вбегая, — полноте толковать с Степаном Глебычем… будет, натолковались… пойдемте, я вам покажу… ах, чудо!
Только теперь заметила девушка, что в комнате нет ни ее матери, ни Степана Глебыча, а стоит и пристально смотрит на нее какой-то незнакомец с черными огненными глазами, открытым лбом, прекрасным профилем…
— Я здесь, Marie! — отвечал ей женский голос из другой комнаты.
Девушка смешалась, покраснела и, как бабочка, упорхнула назад…
Клим хорошо рассмотрел ее и, разумеется, замечтался. Он не влюбился, но был рад-радехонек, что нашел пищу для своей праздной мысли; прежде ни одна женщина не оставалась в его памяти более пяти минут, теперь девушка с голубыми глазами не выходит из его головы вот уж целые полчаса… Слава богу, есть об ком мечтать, не скучно дожидаться…
Дверь отворилась; вошел его превосходительство, на почтовых доскакавший в звание директора, и очень сухо и очень важно спросил:
— Что вам угодно?
По принятому обычаю нужно посвятить несколько строк описанию его превосходительства. Но так как он в рассказе играет неважную роль, то постараемся характеристику его сделать как можно короче. Имя его — Сергей, отечество — Иванович, фамилия — Таковский, Приметами он: от роду пятидесяти двух лет, росту среднего, лицом бел, рябоват, глаза карие, нос и рот прямой, подбородок круглый. Особых примет не имеется. Кажется, всё.
Клим объяснил ему, в чем дело.
— Я буду стараться, — прибавил он, — приносить пользу по службе, сколько от меня будет зависеть…
— От вас тут ничего не будет зависеть! — возразил «генерал», почему-то несколько обиженный его последними словами. — Умничать вам не позволят… Департамент не университет, заметьте, государь мой. Новостей вводить не требуется… без вас всё сделано… Нужна только с вашей стороны исполнительность. А действовать должно по примеру прежних образцов… Вот всё. Поняли вы меня?
— Понял, ваше превосходительство…
— Ну так теперь ступайте домой; я не могу вам дать места, я его уже отдал другому…
— Благодарю за ваши отеческие наставления! — сказал Клим в досаде. — Я не премину ими воспользоваться…
И он ушел…
Таковский с самодовольствием понюхал табаку и прошелся по приемной, говоря про себя: «Если я не могу служить кому помощию, служу советом, и все благодарят меня! Слово мне ничего не стоит, а между тем отказ для несчастных не так огорчителен…»
Вошла дама, которую мы видели в начале главы. Она окинула взором комнату и сказала:
— Его уж нет.
— Кого, душенька?
— Молодого человека. Вы его прогнали?
— Помилуйте, как прогнал, я обошелся с ним как отец: дал ему наставление, за которое он так благодарил… Жаль, что вы не слыхали!
— Вы, сударь, только и знаете давать наставления, а сами ничего не понимаете… Вы ему отказали?..
— Да ведь вы сами просили за того молодого человека…
— Прошу покорно! Тут некогда, сударь, думать о посторонних…
— Что вы, да разве он наш родня?..
— Не нам, не мне, а вам мог бы быть родня…
— Что такое, я не понимаю…
— Прогнал, отказал!..
— Да на что же он нам?
— Как на что! Да он хотел жениться на Маше…
— Что такое?
— Сейчас прибежал ко мне в кабинет экзекутор и говорит: «Видели ли вы того молодца, что в приемной? Вот, может быть, мне удастся уладить свадебку…» Я и побежала сюда… А вы!
— Да что вам так хочется выдать ее поскорей?
— Вот вопрос!.. Она, сударь, мешает моим планам, она мне надоела, она компрометирует нас…
И так далее. Генеральша до того закидала словами своего супруга, что он не мог ничего отвечать; по счастью, вошел экзекутор и вывел его из затруднительного положения. Он успокоил также и генеральшу, сказав, что герой наш обещал прийти к нему и, следовательно, дело можно еще поправить, на что генеральша отвечала ему с весьма ласковой улыбкой:
— Ваша примерная служба не останется без награждения…
Здесь автор намерен остановить внимание своих читателей на обстоятельстве, которое едва ли не столько же раз служило содержанием для разных повестей, рассказов, сцен из частного быта, сколько повторялось на самом деле. Несмотря на то, автор ни за что не решится исключить его, потому что оно тесно связано с прочими событиями предлагаемой повести, которая, как уже было сказано, основана на истине. Притом у автора есть своя задушевная цель, которая, ему кажется, не вполне выразилась бы, если б он исключил обстоятельство, о котором теперь намерен распространиться… На первый план становится на некоторое время хитрый, изворотливый, честолюбивый, приземистый экзекутор, с которым мы уже несколько знакомы. Картофельная душа этого почтенного чиновника не представляет ничего особенного. Сначала единственною целию его были деньги, но с некоторого времени, именно вскоре после кончины его супруги, в сердце экзекутора закралось другое желание. Вдовствующий Степан Глебыч не был одинок на своем одиноком ложе: вместо жены, которая мучила его ровно двадцать три года, его стал мучить демон честолюбия, не отходивший от него ни на минуту. Владимир третьей степени снился ему от семи до двенадцати раз в ночь. Понятно, с какою радостию ухватился он за надежду достигнуть предмета своих желаний. Вообще он был человек ума довольно ловкого и в особенности чуткого: он за версту слышал, из чего можно извлечь выгоду, и, как хорошая гончая собака, скоро попадал на горячий след, то есть находил слабую сторону человека или животного, с которым имел дело. Клима он понял с первого раза, но не думал, чтоб его правила были непоколебимы. «Молодость, ветреность!» — думал он. Клим пришел к нему и рассказал прием генерала, совершенно противоречивший обещаниям экзекутора. Степан Глебыч извинялся и обещал всё скоро поправить. Осторожно и обдуманно начал он действовать на свежую душу нашего героя хитрой логикой своих положительных понятий о жизни; однако ж доводы его подвигали дело вперед очень медленно. Прошел месяц. Клим не получил денег от матери, не получил даже ее ответа, что его очень огорчало и удивляло; однако ж он сдержал слово, данное хозяйке: ровно через две недели он переехал, заплатив ей долг сполна. Экзекутор дал ему денег взаймы, экзекутор всячески старался привлечь его к себе, горевал вместе с ним, прикидывался добродетельным и при конце всякого свидания говорил вздыхая:
— Уж как я хлопочу, чтоб достать вам местечко… да нет… нынче места не легко достаются! Надо пообождать. — Наконец, достаточно приготовив Клима, вытеснив из души его малейшую надежду добиться места, он однажды сказал ему:
— Я вижу одно только средство устроить карьер ваш.
— Какое?
— Женитесь.
Клим совершенно потерялся от такого предложения.
— Я имею совсем другой взгляд на женитьбу, — сказал он.
— Э! молодой человек! Кто ищет счастья, тот не должен пренебрегать ничем. Я люблю вас, желаю вам добра… — И прочее. Степан Глебыч довольно широко начал распространяться в излияниях привязанности, которую питает к нашему герою, и потом присовокупил, что он всеми силами постарается сосватать ему чудесную невесту, которая доставит не только протекцию, но и лихое приданое.
— Нет, не хочу, не хочу… Не беспокойтесь, — отвечал герой наш, краснея и запинаясь.
— Ну, не хотите, так как угодно… Я только на всякий случай сказал… С одной стороны и хорошо, что вы так тверды… Может, бог даст, через год, через полтора и сами найдете место…
— Через год… Помилуйте! Да мне жить нечем.
— Ваше дело… Жалею, но пособить не могу… Конечно, ваша решительность похвальна, но от женитьбы на воспитаннице нашего генерала едва ли бы кто отказался в вашем положении… Сами на себя пеняйте…
— На воспитаннице вашего генерала? Да я не видал ее!
— Ха-ха! увидите… будет время, насмотритесь… Марья Ивановна девушка добрая…
— Ее зовут Марьей? — перебил Клим с необыкновенною живостию.
— Что с вами… Имя не нравится? Поэзия, молодой человек, поэзия! Выкиньте ее из головы!
Здесь в воображении нашего героя невольно мелькнула девушка с голубыми глазами…
— Она живет у генерала? — быстро спросил он, не обращая внимания на слова экзекутора.
— Да, жаль, что вы упускаете такую невесту. Охотники скоро найдутся…
— Погодите… я подумаю… дайте несколько дней сроку! — сказал герой наш в волнении. — Где бы мне увидеть со поскорей?..
— Да если вы согласны, то я скажу генеральше; расхвалю вас в пух; авось она не будет противиться! Чудная партия!.. Если дело пойдет на лад, то отправимся к ним сегодня же к чаю…
— Нет, нет, слишком скоро, дайте одуматься, дайте успокоиться!
— Ну хорошо… Да вот, чего лучше: в воскресенье будет у генерала бал… я за вами заеду… или приходите ко мне, вместе отправимся… там насмотритесь вдоволь…
— Бал! Но у меня нет порядочного фрака… Совестно…
— И, полноте… Деловой человек никогда не должен обращать большого внимания на свой костюм…
Пускай на платье нашем пятна,
Была бы совесть в нас чиста! —
произнес экзекутор с комическою важностию… — Притом, — продолжал он, — гостей будет немного, и почти все свои…
— Хорошо, — отвечал герой наш, пожимая ему руку, — буду, непременно буду…
Бал как бал; даже не стоит описывать. На диване сидит генеральша, подле нее у стола стоит и весело улыбается девушка с голубыми глазами; по другой стороне сидит в креслах какая-то старушка, которой что-то шепчет на ухо девушка весьма некрасивой наружности.
К Климу подошел экзекутор.
— Видите? — сказал он, указывая в ту сторону, где сидела генеральша с причетом.
— Вижу, вижу! — отвечал герой наш, не переставая смотреть на девушку с голубыми глазами. — Как она хороша!
— На красоту не смотрите… У нее доброе сердце! — произнес экзекутор с важностию и исчез…
Загремела музыка; танцуют…
Большую часть вечера герой наш исключительно был занят девушкой с голубыми глазами, которая танцевала с каким-то стройным офицером в адъютантском мундире, до прочих ему не было дела. Он, к прискорбию автора, был похож совершенно на всех героев чувствительных романов: смотрел только на нее, видел только ее, думал только о ней… решительно нечем блеснуть новым… На беду автора он так же точно узнал мучительное чувство ревности, как и все, без малейших особенностей. Вкрадчивые, обольстительные слова адъютанта, которые она слушала, казалось, не без участия, долетая до слуха нашего героя, раздирали его сердце… Вот они несутся мимо… Взор ее упал на Клима… «Какой красавец!» — сказала она своему спутнику… Адъютант посмотрел на героя нашего с приметной досадой, и они пронеслись далее…
Слова ее не ускользнули от жадного слуха влюбленного; они привели его в восторг, бросили в краску… Мимолетный взгляд адъютанта произвел совсем другое действие: бешенство закипело в груди юноши, он едва усидел на месте.
Климу стало жарко… Он вышел в галерею, отворил окно и стал вбирать в себя холодный осенний воздух… Тут был совершенный контраст с залой: там шумно и людно, здесь пусто и тихо; там глаза искрятся огнем надежд и страстей, уста кипят фразами и улыбками; здесь молчаливые портреты смотрят строго и холодно; здесь нет места мысли о будущем, всё говорит о прошедшем; там жизнь, здесь смерть… Много ощущений прошло через душу Клима, много мыслей, много планов пронеслось в его воображении… Долго стоял он у окна, устремив глаза — о горе мое! — на луну, которая тусклым пятном пробегала по горизонту… Недостает только, чтоб он произнес к ней стихи, но он, к счастию, не поэт! Вдруг послышались шаги; Клим повернул на минуту голову… В галерею входило несколько молодых людей, между которыми был знакомый ему племянник хозяина и известный уже адъютант… Клим стал снова смотреть на луну…
— Поскорей затянуться, ради дружбы! — сказал адъютант племяннику хозяина, который набивал трубку…
— Изволь.
— Скажи, пожалуйста, — продолжал адъютант, — что у вас за новое лицо явилось на бал?
— Кто такой?
— Да вот из статских… Высокий ростом, худощавый. Говорят, красавец, а по мне, так дрянь…
— Не понимаю… Да на что тебе?
— Представь… Я давно интересуюсь… одной особой… Уж сколько я вздыхал, любезничал, кажется, начал успевать., и что ж? Давеча танцую с ней. Она увидела его и говорит мне, что он очень хорош… Каково?..
Клим стал прислушиваться…
— Так что же? — спросил генеральский племянник.
— Как что! Я полгода ухаживал за нею, да не слыхал от нее такой похвалы… Я бы дорого дал за нее… А он, выскочка!
— И тут еще большой беды нет. Похвала ничего не значит.
Ничего! Да я готов обрубить ему уши, если она когда скажет опять на его счет что-нибудь подобное.
Клим вспыхнул, задрожал, переменился в лице; он хотел выскочить из своего угла, хотел наговорить дерзостей, вызвать на дуэль адъютанта… Но вспомнил, что сам не совсем прав, потому что случай привел его подслушать чужой разговор, чего, по его понятиям, не должно делать… Он удержался…
— Мало того, — продолжал адъютант, — она, кажется, просто влюбилась в него, вдруг стала со мной холодна: отвечает не по-людски, смотрит в лес.
Последние слова адъютанта чуть не свели с ума нашего героя.
Загремела музыка; молодые люди ушли. Клим остался один и долго предавался со всем жаром юношеского увлечения самым чудным, самым упоительным мечтам, которых автор не приводит из опасения насмешить читателей… Когда Клим возвратился в залу, мазурка уже приходила к концу; по невозможности пробраться на место, он стал у двери и начал, как говорится, «пожирать глазами» «предмет своей страсти», который танцевал по-прежнему с адъютантом.
К Климу опять подскочил экзекутор.
— Что, — спросил он, — решились?
— Но что думает она? Ее мысли, ее мысли! Если б я был уверен… Я не согласен ни на какое принуждение… Мне нужно прежде всего ее личное согласие…
— Только-то? Так и хлопотать не о чем! Завтра же к генералу… увидитесь, поговорите — и кончено… а?
Клим схватил руку экзекутора и крепко пожал ее…
— Ну, слава богу… теперь и мне любо… И какое место мы бережем для вас… А о приданом…
— Ничего не нужно…
— Как ничего… девять тысяч назначено… довольно?
— Очень благодарю…
— Дайте слово, что больше не будете требовать, хоть бы и можно…
— Извольте…
Экзекутор потер руки от удовольствия и стал пробираться к дивану, на котором сидела хозяйка…
Клим опять принялся созерцать свою красавицу. Вдруг он заметил, что лицо ее побледнело, глаза помутились; она пошатнулась.
— Вам дурно? — спросил адъютант.
— Воды, — прошептала она едва внятно и почти повисла на руке адъютанта; глаза ее закрылись…
— Обморок! — сказала стоявшая в соседней паре девица весьма некрасивой наружности и приняла ее на руки от адъютанта.
— Воды! — закричал встревоженный адъютант, опрометью бросаясь к двери…
Клим, пользуясь расстройством танцев, в то время пробирался во внутренность залы…
— Воды! — повторил адъютант, обращаясь прямо к нему.
Клим посмотрел на него с изумлением.
— Что же ты стоишь, болван! — сердито закричал адъютант. — Что вытаращил бельмы!.. Слышишь ли, подай стакан воды!
Клим замахнулся; вдруг откуда пи взялся экзекутор; крепко схватил за руку нашего героя. Адъютант отскочил. Клим, уходя, шепнул ему что-то на ухо…
— Эх, что вы наделали! — говорил Климу экзекутор, догнавший его в коридоре. — Стоило затевать историю… Он просто принял вас за лакея: ошибка, больше ничего. И за что было сердиться… Посмотрите, как вы одеты! Последний официант его превосходительства наряднее вас… Фрак вытертый, на лацканах заштопан, рукава засалены…
— Замолчите, пожалуйста!
Но экзекутор не унимался и продолжал бежать за ним, крича громко:
— Жилет! Срам посмотреть — кашемировый! Хоть бы у меня давеча взяли плисовый… Может быть, обошлось бы без всякой истории… Нет ничего невозможного!
— Да ведь сами вы сказали — нужды нет!..
— Я думал, что вы будете сидеть смирно… А вы всё испортили… Что вам стоило сказать: «Я не лакей!» Ему можно бы и спустить, он свой в доме генерала, он погорячился, он ее любит…
— Что?
— Послушайте, не деритесь с ним.
— Невозможно!
— Ну, как хотите; генерал вас и на глаза не пустит к себе… Да и мне, право, охоты нет мешаться в такое дело… Кончите сами, как знаете… Прощайте… Надо бежать успокоить генерала, генеральшу, да и бедная Марья Сергеевна, я думаю, в страхе.
— Марья Ивановна! — поправил Клим, но экзекутора уже не было, он бежал в обратный путь и торговался с извозчиком.
Эту главу следовало бы начать так: «Часу в осьмом утра за *** заставой из мрака утренних туманов показалась карета; за нею ехала невдалеке другая. Наконец оба экипажа остановились; из первого ловко выскочил…» и пр. Еще приличнее было бы поговорить сначала о суете мира, о близком родстве жизни со смертью, где бы можно было разбросать множество глубоких истин. Хорошо бы задать читателю несколько психологических вопросов: что такое честь, что такое жизнь, что такое пощечина? Посудить бы, потолковать обо всем, а потом уже приступить к описанию дуэли… Нет, сперва бы рассказать еще, что делается в душе соперников пред роковым часом, как они встретились, как поклонились друг другу (соперники в романах всегда обходятся между собою очень почтительно), как шибко бились сердца их и отчего и для чего и почему. Тут по обыкновению очертить бы характеры секундантов, одного сделать воинственным и непреклонным, с геройством в душе, с солдатскими остротами двенадцатого года на языке; другого с миролюбивыми наклонностями и поговорками для контраста… Заставить бы, для усиления страха в читателях, первого острить, а второго трусить. Наконец уж поставить на барьер героев, подать бы им пистолеты, скомандовать — раз, два, три! «Раздались два выстрела. Клим упал, кровь хлынула из его плеча; адъютант с зверским восторгом смотрел на страдания соперника.
— Можете ли вы еще стреляться? — спросил он, улыбаясь, как крокодил над замученной жертвой.
— Вы живы, вы не ранены? — радостно спросил умирающий слабым голосом.
— Жив, не ранен! — отвечал торжествующий адъютант насмешливо.
— Слава богу! — простонал несчастный, вздохнул, поднял глаза к небу, трижды произнес: „Мария!“, протянул руку в ту сторону, где жила она, и испустил дух».
Постойте! Кто вам сказал! Ничего подобного не было… Клим точно ранен. Но он и не думал «испускать дух», даже не произнес ни одной пошлой фразы, какие говорят романические герои пред смертию… Мы скоро с ним увидимся…
В Петербурге есть особливый класс промышленников, который живет доходами от квартир, не имея своих домов. Какой-нибудь промотавшийся купец, чаще проторговавшийся мещанин снимает на год по контракту деревянный флигель, верхний этаж или подвал, разделяет его по отделениям и отдает их помесячно бедным чиновникам, старым вдовам, поэтам, кому попало… Лучшее отделение оставляет для своего семейства и квартирует себе даром на счет своих жильцов… Вот для образца дрянной флигель на дворе, одноэтажный. Окна кривые и маленькие, без ставен, вместо стекол наполовину заклеены бумагой; сени темные; в них чан воды, связка дров и кадка из-под капусты, от которой кругом разливается необыкновенное благовоние. Весь флигель состоит из двух комнат, перегороженных пополам; из первой составилась кухня и спальня — жилище хозяев; из второй, в которую ход через кухню, — две небольшие конурки — обитель постояльцев… Но остановимся покуда в первом отделении…
Около белого деревянного стола с работой в руках сидят три пожилые женщины: хозяйка и две ее компаньонки — постоялки. Одна из них — девица, другая — вдова. Как они попали сюда — объяснить нетрудно… У вдовы умер муж, бедный ремесленник; что было, она прожила и теперь кормится работой и живет за пустую плату у хозяйки деревянного флигеля. Судьба пожилой девы гораздо сложнее и запутаннее… Она любит рассказывать о каком-то старом «счастливом» времени, о каретах, богатстве, о «нем», который так любил ее, так лелеял… Но он уехал… Она ждала его, ждала — не дождалась и переехала к той же доброй хозяйке, которая берет так дешево и у которой всегда такая приличная компания… Все три — старые особы, суровые, безвыразительные физиономии, на которых господствовало постоянно выражение досады и злости… Вдова, впрочем, иногда улыбалась, девица вздыхала. Все они беспрестанно между собой разговаривали, перебивая одна другую… Поодаль у окошка сидела племянница хозяина, молодая девушка милой и скромной наружности, которая составляла совершенный контраст с сухими лицами старух. Она, прилежно занятая работой, вовсе не вмешивалась в разговор, даже не слушая его. Нужно еще упомянуть о пятом лице, которого присутствие доказывавалось храпением, по временам выходившим из-за перегородки…
Из первой комнаты второго отделения раздался болезненный стон…
— Опять застонал! — сказала с неудовольствием хозяйка.
— Я не могу слушать его воплей без содрогания, — жеманно произнесла дева, которая в счастливую эпоху своей жизни читывала Поль де Кока…
— И я! — прибавила вдова. — Как заслышу, так покойничек мой сейчас передо мной и стоит, и стоит, как живой… Свет ты мой, Лукьян Силуяныч, на кого ты покинул меня, вдову горемычную!
И она готова была залиться слезами.
— Ох! мне всех тошней! — сказала хозяйка. — Вам что, вам он чужой…
— А вам-то!.. Что вы, матушка Аксинья Федоровна! Какой же он вам родной, голь забубённая, онуча истрепанная, прости господи!
— Тем-то и хуже, — отвечала хозяйка. — Уж пусть бы родной, пропадай добро, да хоть бы совесть не мучила! Всё бы спокойнее: совесть не ела бы… А то подумаю: живет у нас человек, как в своем доме, за квартиру не платит, уход за ним… А что он нам? Добро-то в кого? А черт знает!.. На пришпехте нашли… с улицы подняли… ни брат ни сват; ни брат ни сват… кузнец двоюродный нашему слесарю! Ека их совесть, совесть замучила!
— Но он в несчастии, а несчастные достойны сострадания; на кого же и надеяться им, как не на добрых людей! Бог вам заплатит! — с чувством сказала дева, третий месяц уже не платившая за квартиру.
— Бог вам заплатит! — повторила вдова, находившаяся в таком же положении, и обе они взглянули на хозяйку взором, вызывавшим на сострадание…
— Заплатится сторицею, — продолжала дева, — потому что добродетель никогда не остается без награждения!
— Добро — так и есть добро… Уж человек без добра, — начала вдова, но дева, которая была покрасноречивее и вообще сильней обладала способностью убеждения, перебила ее:
— Вот намедни умерла Власьевна-то — сказала она, — и у нее нашли в сундуке сто тридцать восемь рублей да билет… Кто бы мог ожидать?.. Старушонка оборванная… Христа ради, можно сказать, приютили… Ведь это вам за добродетели ваши, Аксинья Федоровна!
— А известно, за добродетели! — подхватила вдова.
— Власьевна была мне должна, да и похороны стали в копейку! — сказала хозяйка с неудовольствием. — Нечего тут и толковать про билет!.. Конечно, — продолясала она смягчаясь, — отчего и не потерпеть, да вот что: первого числа нам срок платить за треть по контракту домовому хозяину, а в деньгах нехватка…
Вдова и дева переменились в лице.
— Потому, — продолжала хозяйка, посмотрев на них значительно, — я думала поступить иначе… Уж полно нам совеститься с ним, когда сам не знает совести…
— А что и в самом деле, — с живостью перебила вдова…
— И точно, — подхватила дева.
— Но он болен; он в таком положении, — робко заметила молодая девушка, в лице которой с самого начала разговора обнаружилось какое-то тревожное беспокойство.
Хозяйку явно удивило и раздражило такое дерзкое вмешательство.
— Болен?.. — закричала она сердито. — Так не подождать ли, покуда умрет…
— Тише, тише! — невольно воскликнула Фекла, дрожа и бледнея. — Он может услышать!
— А пускай его слушает! Не твое дело!
Фекла потупила глаза в свою работу…
— Так я думала, — продолжала хозяйка, обращаясь к своим собеседницам, — поговорить с ним наотрез. Не отдаст ли хоть вещи, какие у него есть, — всё чего-нибудь стоят.
— Конечно, конечно! — отвечали вдова и дева в один голос…
— Помедлишь, и того лиши<шь>ся! Он сам все выпродаст да пропьет на поганых лекарствах. То и дело пристает к Федотычу: рубашку продай, книгу продай, — ну, книги, черт с ними! — сапоги, то, другое…
Из второго отделения снова раздался болезненный стон.
— На! уж не кончается ли? — воскликнула хозяйка изменившимся голосом. — Хрипи! хрипи! — злобно закричала она через минуту, овладев своим ужасом. — Слыхали уж мы от тебя такую песенку! Вот что-то ты завтра запоешь!..
— У меня все кишки перевернулись от его стона, — заметила дева.
Вдова только перекрестилась.
— Хоть бы записочку, — продолжала хозяйка, — дал, что всё какое у него есть имение оставляет нам за долг… А то угораздит его нелегкая умереть — не поверят…
— А что у него есть? — с беспокойством спросила дева. — Останется ли хоть на уплату вам да на похороны?
— Ради бога, тише… — сорвалось у молодой девушки, на которую передаваемый нами разговор производил, казалось, впечатление беспокойства, ежеминутно возраставшего. — Он, кажется, проснулся!
И она, сама не зная, что делала, подбежала к столу и устремила умоляющий взор на тетку.
Тетка со всего размаха толкнула ее рукой в грудь, топнув ногою и прикрикнув, как на собаку:
— На место!
Девушка села… На глазах ее были слезы.
— Куда! на уплату, на похороны! — начала хозяйка, успокоившись. — Хоть бы половину… Что у него? — какая-то старая шинелишка, кажись…
— Сюртук, — продолжала вдова, — суконный, да уж куда стар!..
— Фрак, жилет и штаны, — докончила дева, в которой надежда выпутаться из затруднительного положения совершенно подавила на сей раз врожденную чопорность и претензию на хороший тон, составлявший лучшую мечту ее жизни.
— Штаны-то обтрепанные! — заметила вдова.
— Всё тряпье, дрянь, ветошь, грошовая амуниция? Грош заплочено да пять раз ворочено! — воскликнула хозяйка. — Вынести на базар — четвертак дадут да полтинник сдачи попросят… Ну, шинелька-то туда и сюда. Шинель я, пожалуй, сама в деньгах возьму. Верх-то на чуйку Федотычу изгодится, ему таковское носить да носить! Не по гостям ходить.
— А подкладку мне уступите, — подхватила вдова. — Что она — кажись, шелковая?
— Как же, шелковая, — отвечала хозяйка. — Ведь вот дрянь голоногая, а туда же — шелковая подкладка!
— Я сошью из нее капот. А с вами сочтемся, матушка. — Разумеется.
— А мне шарф, мне шарф! — кричала дева. — Он такой длинный: я буду носить его вместо хвостов!
— Хорошо, хорошо! — отвечала хозяйка. — Да всё это пустяки… этим квартиры не окупишь…
— У него я намедни мельком в дверь видела какую-то шкатулку, — заметила дева. — В ней нет ничего?
— И не то! Что там взять… Верно, пусто… Да вот Федотыч знает: он каждый день при нем… Федотыч, а Федотыч!
За перегородкой раздался густой, продолжительный зевок и потом вопрос:
— Что, голубушка?
— Спишь, голубчик?
— Сплю, матушка, сплю…
— Проснись на минуту… Скажи-ка нам, что в шкатулке-то у него?
— У кого?
— Да вот у жильца-то. Ты, чай, видел…
— Как же… Не раз заставал: сидит перед ней дурак дураком и плачет, а она открыта…
— Что же в ней?
— Бумажки, — отвечал впросонках хозяин.
— Бумажки! — повторили в один голос супруга, вдова и дева… Но заблуждение было непродолжительно.
— Какие? — недоверчиво спросила хозяйка.
— Вестимо, не ассигнации; вздор: письма! Да что вам за охота пришла спрашивать? То-то бабье неразумное! Об чем ни толкует, а время-то идет да идет… Ей-богу, ей-богу, давно пора спать!..
— Ну и спи себе с богом…
Слышно было, как счастливый хозяин перевернулся на другой бок…
— И больше ничего! — сказала дева со вздохом. — Плохо!
— Плохо! — повторила вдова.
— Нет, не совсем еще плохо, — отвечала хозяйка таинственно…
— А что?
— Видели вы образок, что лежит около него на столе?
— Тетушка, тетушка! — начала молодая девушка укорительно. Но так грозно взглянула Дурандиха и такое сделала движение рукою, нагнувшись к ней в то же время всем корпусом, что ужас отнял у нее язык. Она замерла неподвижно с открытым ртом, и в глазах ее выражение страданья совершенно подавил страх.
— Видела!
— Видела!
— Как жар горит, — заключила хозяйка, давая вес каждому слову. — Оправа-то, должно быть, не ме-дна-я…
У вдовы и девы глаза засверкали; хозяйка смотрела на них с торжеством, которому глубокое удивление к ее проницательности, может быть не без умысла отразившееся на лицах двух слушательниц, доставило обильную пищу. С минуту длилось молчание.
— А портрет видели? — спросила она еще торжественней…
[Старая вдова сделала вопросительную гримасу, старая дева хотела что-то отвечать; вдруг дверь из комнаты второго отделения отворилась, и страшный призрак, похожий более на скелет, чем на человека, неподвижно остановился в дверях…
Лицо его было бледно и безжизненно, глаза мутны. Дико и грозно смотрел он на злых сплетниц…
Как ни уверены были старые ведьмы, что призрак — не кто иной, как их больной постоялец, однако нечаянное его появление заставило их вздрогнуть… Они смутились, уткнули головы в свои работы и хранили молчание…]
— Что ж вы остановились! — сказал больной. — Продолжайте ваш а<у>кционный осмотр… Или вы думаете, что пересмотрели, рассортировали, оценили всё мое имущество?.. Ошибаетесь, у меня еще есть крест на шее, вы, верно, об нем забыли… Оцените уж и его, решите, кому он должен достаться, а то чтоб после моей смерти не поссориться… Долго ли: наследство такое завидное!
И больной, окончив напыщенную речь свою трагическим хохотом, устремил на сплетниц взгляд, который, казалось, говорил им: «Казнитесь! казнитесь! Вы заслужили свою казнь, и я не вправе щадить вас!» Те молчали по-прежнему и, казалось, смутились сильнее. Молодая девушка уже не могла владеть собою и плакала громко. Такой успех, очевидно, ободрил больного: торжественно протянув одну руку вперед, а на другую, локтем которой упирался он в косяк двери, положив голову, он готовился продолжать и, без сомнения, наговорил бы много прекрасных и сильных вещей, но прошла минута — хозяйка успела овладеть своим безотчетным смущением, глаза ее налились кровью, в которой кипела и сверкала злость. Она грохнула кулаком по столу и закричала нагло:
— А что ж, батюшка, третий месяц даром живешь, храним и холим тебя, да уж и слова не скажи! Не по деньгам спесь! Больно заважничал! И что такое мы говорили?
— Я всё слышал, — отвечал больной.
— А хоть бы и всё! — воскликнула хозяйка. — Беда не велика: рта никому не зажмешь… Правду всегда скажу, отцу родному скажу…
— Я еще жив, — продолжал больной, — а вы уже делите мое достояние… в судорогах страданья перемог я силу пожиравшей меня болезни, и какое было первое слово, коснувшееся моего слуха, моего только что воротившегося сознания?.. Не задушаемый радостными рыданьями голос матери, не нежный лепет обрадованной сестры, друга, — но… боже мой! боже мой! За что столько страданий на одного меня, на одного? Нет! моя бедная природа не в силах снести так много! Нужды нет… вы правы… вы бедные люди…
— Так о чем же тут и толковать, коли сам согласен…
— Не за себя, не за свое имущество больно мне: хороните меня заживо, делите мои вещи; я стерплю, но…
— Что, батюшка?
— Ради бога, не говорите вперед, по крайней мере громко, о том, что дорого моему сердцу… Вы меня напугали, моему больному воображению представилось, что вы уже входите ко мне, хотите разлучить меня с образом, которым благословила меня мать, с портретом второго моего отца. Нет, нет! Я не отдам их вам; я хотел бы унесть их с собою в могилу.
Больной весь дрожал, произнося последние слова, и заключил пламенную речь свою трагическим жестом, который чуть не стоил ему падения. С трудом удержался он на ногах, ухватившись за дверь, и долго, обессиленный напряжением, стоял неподвижно, собираясь с силами. Наконец возвратился он в свою комнату шагом нетвердым и медленным, но всё сохраняя ту особого рода торжественность, которая не покидает иных людей и тогда, когда они повязывают галстук.
— Вот новости! — сказала злобно хозяйка, захлопывая за ним дверь. — Федотыч, а Федотыч!
— Что, матушка?
— Встань, старый хрыч!
— Иду.
— Слышишь ли, чтобы его, — закричала она тоном, предупреждающим возражения, указывая на дверь, куда скрылся больной, — чтоб его завтра же не было!
— Да помилуйте, матушка, что же мне… как же я с ним… На улицу, что ли, я его выкину? ходить не может!
— Ну, уж как знаешь.
— Нельзя, совсем нельзя… Вот кабы ему полегче… начал бы выходить, прогуляться, что ли, бы вздумал — тогда… ну тогда… сами видели, матушка, — знаю уж как, не в первый раз!
Он улыбнулся слабо, но в глупо самодовольной улыбке его было столько уверенности, что молодую девушку, не перестававшую следить за разговором, кинуло в дрожь.
— Болен! болен! а сегодня так горланил, — сказала хозяйка, — что куды твой здоровый. Видно, выздоравливает… Смотри же, как только поправится… Надо будет взять и записочку…
— Ну уж еще говоришь — не бывало, что ли! Уж знаю я как — небось, не останется долго на месте… Не в первый раз!
— А уж, ей-богу, и спать пора… — продолжал он. — Ей-богу, пора! Чай, уж не рано…
— Час первый.
— Вот как. До двенадцати! Ох, ох-оох! что мы за господа такие, чтоб сидеть до двенадцати! — сказал старик, зевая протяжно…
Улеглись.
— Вы, батюшка, вчера изволили поругаться с женой. Осмелюсь вам доложить: баба глупая, ничего не понимает. Плюньте на нее, дуру! Извините за ее простоту!
— Ничего, не беспокойтесь…
— Вот, слава богу, здоровье ваше поправляется… Уж как я рад, как я рад за вас. А то, право, — дело прошлое — недалеко было и до того… Лица на вас не было: осмелюсь вам доложить — изволили выть, метаться как угорелым, даже раз песню изволили затянуть, а голос у вас такой странный, точно, осмелюсь вам доложить, порют вас или гонят сквозь строй… Уж что я принял с вами страды: верите ли богу, спать не спал, лежу да только и думаю: «Ну, угодить ему сердечному к Волкову в гости».[1] Только засну, глядь — Феклушка бежит: «Дядюшка, а дядюшка! поди к жильцу-то. Слышишь, как стонет? Голубчик, поди!» — «Да, дура ты, легче, что ли, будет ему, что я пойлу, чем я ему пособлю?» Таки нет, она всё свое: «Поди да поди! Голубчик, такой, сякой», плачет, ластится, целует меня, старика, и ведь не отстанет, пока не пойдешь… Просто глупость такая — так жаль ее станет, что пе можешь ей отказать… Да вот, слава богу, теперь вам хорошо. Вы, осмелюсь вам доложить, долго еще изволите прожить на квартире?
— Покуда куплю свой дом, всё буду жить на квартирах…
— Так-с… Отчего же… Оно конечно… человеку надо где-нибудь жить. Только… осмелюсь вам доложить, у нас вашу квартиру берут.
— Хорошо, пожалуй, я хоть сейчас перееду. Только не знаю, выгодно ли вам будет: денег я теперь отдать не могу.
— Ничего-с, ничего-с, помилуйте, время терпит…
— Вы честнее своей жены…
— Что она! Осмелюсь доложить — баба… в ней, сказать, чувства никакого нет… Когда будут, тогда и отдадите.
— Я не хочу пользоваться вашим великодушием! Я отдам завтра же, а если не получу денег, у вас останутся в обеспечение долга мои вещи и мебель: добра хоть не много, а сорока рублей ваших оно стоит!
— Точно-с. Один стол письменный — пару целковых дадут. Так оставите?
— Ну да…
— Безо всего-с?
— А что еще надо?
— Вы уж пожалуйте и записочку, что вот де я, нижеподписавшийся, должен такому-то отставному ундер-офицеру Егору Федотову Дурандину столько-то и в обеспечение предоставляю мебель и вещи… Да, ваше благородие, не поленитесь: черкните теперь же — успокойте глупую бабу, оно и мне и вам лучше: не ворчит окаянная!
Поэт по диктовке хозяина написал требуемую записку и ушел со двора. Где он был и что делал, мы объяснять не будем, потому что все такие подробности нейдут к нашему рассказу, довольно знать читателю, что было уже довольно поздно, когда он направил шаги к своей квартире, Там ждал его новый удар.
— Что вам надо? — грубо спросил дворник, загородив фигурой своей отпертую калитку, как скоро узнал нашего героя.
— Здесь моя квартира.
— Квартира! Будто?.. Убирайся, любезный, подобру-поздорову. Теперь ночь. Нечего по чужим домам шататься: как раз угодишь в будку! У нас все жильцы дома.
И дворник хотел захлопнуть калитку. Но поэт, оттолкнув его, вскочил на двор и скорыми шагами пошел к флигелю…
— Напрасно изволите беспокоиться, — кричал вслед ему дворник… — Отставка!
С ловкостью, которую сообщает привычка, взбежал поэт наш по темной лестнице, ощупал дверь и начал стучаться.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Я, отворите.
— Федотыч, а Федотыч!
Нескоро ленивые шаги и тяжелое сопенье возвестили о приближении к двери нового лица.
— Что вам угодно? — спросил мужской голос.
— Отоприте, я здешний жилец.
— Жилец! — закричал женский голос. — У нас жильцы все дома!
— Вы с ума сошли!.. Говорю вам, что я ваш жилец. Сегодня поутру оставил квартиру и теперь возвращаюсь,
— Осмелюсь вам доложить, — перебил мужской голос с необыкновенною кротостию, — вы изволите говорить справедливо. Вы точно нанимали у нас квартиру, но изволили от нее отказаться, и я отдал ее другому…
— Вздор! Я не отказывался.
— Как угодно.
— Вы не имеете права согнать меня в такую пору таким бесчестным образом с квартиры, завладеть моими вещами! Я буду жаловаться!
— Вся ваша воля! Осмелюсь вам доложить: вы сами изволили дать записочку, что вещи оставляете под залог, а квартире не стоять же пустой… Дело мое чистое: уж и надзиратель известен…
— Бездельник!
И юноша, полный благородного негодования, удалился быстрыми шагами, но, как ни скоро шел он, до него не мог не долететь торжествующий смех, раздавшийся во флигеле; ушел, взбешенный до крайности, и яростно пробежал мимо предусмотрительного дворника, который поджидал его с ключами у ворот и, запирая за ним калитку, пустил вслед ему замечание:
— А туда же, еще называется барин!
Так кончилась небольшая комедийка, разыгранная отставным сонным солдатом с опрометчивым нашим героем, — комедийка, доказывающая, что если Федотыч и точно был глуп, как утверждала жена его (а на такое свидетельство мы не можем не обратить внимания), то всё же обладал значительною долею того особенного плутовства, которого нет в редком русском человеке и которого не выколотишь из него никаким чубуком.
— Ну, дурак, ты сегодня отличился! — сказала Дурандиха и налила мужу стакан водки.
Он, не исторгнутый из обычной апатии своей даже удачею своего умысла, — может быть, потому, что уж не раз случалось ему откалывать такие коленца, — выпил молча и ушел спать. А Дурандиха долго еще толковала со своими компаньонками, необыкновенно повеселевшими, пила вино и на сон грядущий оттаскала за косу Феклушку за то, что она не только не принимала участия в общей радости, но даже казалась грустнее обыкновенного…
Герой наш, полубольной, полный бессильной ярости, очутился на улице в глухую осеннюю ночь без пристанища…
Тяжело человеку смотреть на пестрый, бесчисленный ряд громадных зданий, которые в состоянии вместить десятки тысяч семейств, и знать, что ни в одном из них нет для него приюта, нет тесного уголка, где бы он мог согреться, отдохнуть от забот и усталости, успокоить душу и тело… тяжело, мучительно-обидно! Клим не плакал, не роптал: судьба уже обрушила на главу его множество гораздо важнейших несчастий, так что последнее скорей можно было принять за шутку ее, чем за обиду… Но не менее того и оно было важно. Едва только несколько оправившись от болезни, еще слабый телом, растерзанный душою, Клим принужден был провесть ночь на улице; вместо спокойствия, которое так нужно было ему, мелькнула в перспективе голодная смерть, на мостовой, в виду множества добрых людей… Тут есть о чем подумать, есть о чем вздохнуть… Машинально ходил Клим из улицы в улицу, из переулка в переулок… Вдруг он остановился против одного дома. Здесь жила его прежняя хозяйка. «Зайди, — шептал ему тайный голос. — У нее, может быть, не занята еще комната подле спальни; ты беден, ты без приюта — она отогреет тебя, укроет от непогоды…»
— Нет, нет! — громко воскликнул Клим и опрометью бросился далее. «А вот дом того франта, который некогда просил тебя отбить у него любовницу. Может быть, он еще от нее не избавился; попробуй, он богат, силен и щедр!» — продолжал тайный голос, но Клим не слушал и бежал далее… «А вот здесь живет экзекутор, — заговорил опять тайный голос, когда Клим прошел несколько улиц, — согласись на женитьбу… Что нужды, что жена будет дурна, не по сердцу, за ней дают десять тысяч, а теперь у тебя нет десяти копеек…» Но добродетельный герой наш еще шибче побежал прочь от дома экзекутора, как будто чем испуганный, а дождь между тем лил ливмя, а пронзительный ветер пробирал до костей. Согласитесь, что надобно иметь большую твердость, чтоб устоять против явных искушений и остаться верным добродетели в такую дурную погоду…
Клим дрожал всем телом; глаза его горели болезненным огнем, голова была горяча, как раскаленное железо, а по всему телу пробегал судорожный холод; вследствие душевных потрясений и продолжительной прогулки на сыром воздухе недавняя болезнь, очевидно, начала возвращаться. Он уже не мог идти далее и присел на лесенке какого-то магазина. Тяжело, тяжело было ему. Видеть неминуемую погибель, близкую смерть — и от каких причин! О, вы не испытали! Вы не можете судить, как убийственно обидно для человека подобное положение. Не мучительно, не неприятно, а именно обидно! Весело погибать в честном бою с врагом, в борьбе с карающим роком — лицом к лицу, грудь с грудью… о, весело! Но погибать под гнетом каких-нибудь ничтожных обстоятельств, которых влияние мог бы разрушить первый глупец, первый бессмысленный бродяга, у которого есть в кармане несколько рублей… о, смешно, смешно!
Вдали по проспекту раздавались шаги, которые всё становились ближе и ближе. Клим поднял голову… При свете фонарей ему удалось рассмотреть двух человек, идущих к нему; один был старый, другой молодой; одежда их была почти одинакова, и у обоих одинаково бедна, с заплатами, за плечами их было что-<то> вроде походных котомок; в руках старика палка. Приближаясь к тому месту, где сидел Клим, они о чем-то очень жарко разговаривали и, казалось, были навеселе.
Вдруг молодой, заметив Клима, быстро забежал вперед, подскочил к нему, протянул руку и жалобно произнес:
— Христа ради! на бедность! грошик! барин добрый!
Герой наш захохотал дико и напыщенно, потому что так уж были построены его мысли, что он не мог пропустить столь прекрасного случая, чтоб не принять его за новую бесчеловечную насмешку судьбы.
— У меня! — воскликнул он. — Просят денег. У меня!
И он опять захохотал. А нищий еще жалобнее повторил свою просьбу. В то время, запыхавшись, нагнал его старый товарищ, кричавший ему еще издали:
— Постой! постой! Я постарше тебя!
И старый нищий, по примеру молодого, протянул руку к нашему герою и уже начал ту же беззаветную фразу, но вдруг на половине остановился и пристально посмотрел в бледное лицо продрогшего юноши.
— Ба! ба! ба! никак, нашего поля ягода! — сказал он. — Что с тобой, господин?
— Я ничего не могу вам дать, добрые люди, — отвечал наш герой. — Ступайте своей дорогой!
И он плотней завернулся в свою легкую шинель и сел снова на лесенку.
— Пойдем! — шепнул молодой нищий старому. Но старик не трогался с места.
— Озяб? — спросил он.
— Озяб.
— Так что ж ты уселся тут?.. Не лето, брат… Чем глубже ночь, то холодней будет… Ночевать негде, что ли?
Во всяком другом случае герой наш, верно, распространился бы с той высокой и гордой иронией, к которой столько был способен, об удобствах и приятностях ночлега на улице под открытым небом, где вольно дышится во всю грудь и сладок сон, навеваемый пронзительным гуденьем осеннего ветра и охраняемый добрыми светилами ночными. Но теперь, когда холод сковал ему даже самый язык, он мог отвечать только:
— Ночую и здесь.
— Пойдем! — шепнул опять молодой нищий, потянув старика за рукав. Но тот рассердился.
— Пойдем! пойдем! — возразил он. — Небось, как тебя полуживого вынимали из сугроба, никто не кричал: пойдем! Бросить бы тебя, подлеца! Замерз бы, как крыса… А вот здесь, как надо другому помочь, — так пойдем!
Услышав, что нищий хочет ему помочь, герой наш горько усмехнулся.
— Плохой ночлег на улице, — продолжал старик, обращаясь к нему. — Слышь, как ветерок-от гудит — ветерок-то с моря: проберет хоть кого… Вишь, ты как дрожишь… До утра так окостенеешь, что тебя штофом пеннику не справишь… Пойдем к нам… у нас не больно красиво и просторно, зато тепло… переночуешь, а там куда хочешь ступай себе… А?
— Мне нечем заплатить вам за ночлег, — отвечал наш герой.
— Не о плате речь! Какая нам с тебя плата! Вишь, ты весь дрожишь как осиновый лист, и лица на тебе нет, а туда же, спесь. С богатым спесивься — богатый скорей тебя осмеет и куском попрекнет. А мы сами, брат, пробовали всего; наш кусок в горле не станет. Толком тебе говорю; нам тебя что пустить на ночь, что не пустить, один расчет! ни убытку, ни прибыли! У нас квартера большая на счет всей артели. А стыдно тебе ночевать с нами, пожалуй и особую комнату дадим наверху, — она у нас пустая стоит. Живи сколько хочешь. Только холодна, окаянная.
— Хорошо, я иду, — сказал наш герой голосом человека, решающегося на великую жертву.
Пошли…
Государь ты наш, государь, Сидор Карпович, —
А много ли тебе от роду лет? и пр.
Знаете ли вы, где укрываются на ночь от бурь и моровое те бледные страдальческие тени, в лохмотьях, с сухими желтыми физиономиями, с вечно приветной улыбкой на лице, с вечной просьбой на языке, с вечно протянутою рукою, которые днем на всех перекрестках города стерегут вашу благотворительность? Они разделяются на множество партий, из которых каждая имеет свои обычаи, но нам, к несчастию, некогда подробно их рассматривать…
Для помещения своего обыкновенно нанимают они на общий счет домишко в каком-нибудь отдаленном квартале поближе к кладбищу, совершенно отдельный, всего чаще такой, из которого давным-давно бежали жильцы от страха, чтоб не приплюснуло к полу каким-нибудь гнилым неучтивым бревешком, а пуще от крыс да от холоду. Бежал и хозяин, оставив на воротах билет, но сколько ни бегало тут голодных собак, ни одна не обратила внимания на билет с надписью: «Сей дом продается», и хозяин уже переставал находить даже утешение в мысли, что у него есть дом и земля, как вдруг однажды, заглянув туда, заметил в доме своем признаки обитаемости. Дождался вечера. Ба! ба! ба! с разных сторон находят в дом к нему люди, и вот уж сквозь щели ставней, которые никогда не открывались, показался огонь. Стой! Что за люди? По какому праву? Вон! Тотчас вон! Сумочники! Подоконники! В полицию!.. Не пошел хозяин в полицию, не выгнал незваных жильцов, а потолковал с ними мирно, заломил — не дурак был — сначала цену высокую, сошелся на половине и уехал себе доволен и весел, а сумочники стали жить да поживать в его доме, никому не здравствуя. Нужды нет, что дом холодненек: им не век вековать в нем, он нужен им только по ночам; их много, — стало быть, в тепле недостатка не будет. Ничего, что и потолок того гляди упадет, может, упадет, а может, ведь и не упадет, а если уж и точно случится такой грех, что упадет, то ведь старуха-то надвое сказала: либо будет, либо нет, либо дождик, либо снег; может, всем размозжит голову, а может, и никого не тронет…
В одну из таких квартир, называемых артельными, судьба привела нашего героя… Войдя в нее, он увидел множество стариков, старух, пожилых людей, детей женского и мужеского полов в ветхих, полураздранных рубищах. Перегородки были все сломаны и весь дом превращен в одну большую комнату, походившую от несоразмерности вышины с длиною и шириною на сарай или кирпичный завод. Над тою частию дома, где, вероятно, была прежде кухня, простирались полати. Сквозь дым крепких солдатских корешков и освещавшей комнату лучины герой наш увидел мужчин и женщин всевозможных видов и возрастов в лохмотьях и рубищах. Особенно много было детей.
На поперечном брусе, на котором, вероятно, утверждалась перегородка, восседало несколько маститых нищих, перед ними хлеб и штоф; лица их красны, и пот градом катится с их лбов и лысин. Другая <группа>, расположившаяся на том же брусе, вся состоит из старух-тараторок, на лицах которых присутствует выражение полного счастия: они пьют кофе. Неподалеку от них сидел старик, целый штоф вина стоял перед ним, но никого не приглашал он в соучастники праздника, который задавал себе: он пил один, пил молча и медленно и по временам глубоко вздыхал.
Кто стоял, кто сидел, кто лежал; разговор был шумен. Около большого деревянного стола, на котором стояло вино, восседало несколько маститых нищих, которые пили и говорили без умолку. В правом углу неистово спорили о чем-то две женщины; одна была старуха, сухая, безобразная; другая в полном цвете бальзаковской молодости, с исполинскими формами, с наглым сверкающим взором… Крику их вторил младенец, почти нагой, брошенный на голом полу близ места жестокой брани. С полатей по временам раздавался стон больного, протяжный, раздирающий. На лесенке, ведущей на полати, сидело несколько оборванных мальчишек, которые громко пели; почти посередине комнаты около лучины, освещавшей комнату, на обломанном стуле сидел старик; казалось, он был погружен в тяжкую думу; лицо его было мрачно и сурьезно; он не принимал участия в разговоре, даже неохотно отвечал на вопросы; всё внимание его обращено было на серый, довольно новый армяк, на который он нашивал в разных местах лоскутки грубого, истасканного холста; мальчишки по временам подбегали к нему, протягивали руки и насмешливо произносили: «Барин добрый! Христа ради! на бедность!» Старик сердито взглядывал и грубо отталкивал их от себя, не говоря ни слова… Зрители хохотали и подзадоривали мальчишек-шалунов к подобным подвигам… В углу подле двери сидела старушонка в медных очках, одетая в ветхий драдедамовый салоп, она тяжко вздыхала… Но то была еще только одна половина картины, даль которой закрывал густой <дым от> крепких солдатских корешков и в разных местах освещавшей комнату лучины. Герой наш мог только различить, что и там тоже сидят и движутся люди, и слышал долетавшие оттуда крики и песни.
При входе наших знакомцев на миг всё стихло; даже ссорившиеся женщины замолчали и с любопытством обратили глаза к двери; только ребенок кричал по-прежнему…
— А, Никита! Откуда так поздно? — закричал один красный старик.
Никита перекрестился, подошел к скамейке, отвязал деревяшку, снял с левой ноги ветошки, в которые она была обвернута, и очень твердо стал на обе ноги.
— Бог на помочь! — сказал он.
— Кого ты привел с собой? — спросил тот же красный старик вполголоса.
Никита рассказал встречу с нашим героем и прибавил вздыхая:
— Вот какие нынче времена! Трудно хлеб доставать не только что нашему брату, так и почище нас… Хлеба нет, пристанища нет, а барин-то ловкой, кажись, грамотной…
— Грамотной! — повторила про себя с какою-то особенною радостию старуха в драдедамовом салопе. — Слава богу!
Мальчишки обступили нашего героя и с диким любопытством его рассматривали. Несколько голов из разных групп тоже вытянулось посмотреть на гостя.
— Садись, приятель… Не хочешь ли поесть?
— Нет.
— Не хочешь ли винца?
— Нет, благодарю…
— Да не чинись, — сказал Никита. — Пей, ешь; уж коли я привел, я за тебя и отвечу.
Никита между тем подсел к красным старикам, выпил вина и принялся ужинать.
— Где ты пропадал до сих пор? — спросил его один из товарищей. — Уж ты и по ночам-то милостину сбираешь!
— На похоронах был, — отвечал он.
— На похоронах! — повторили все в один голос. — Где?
— Да вот чертенок Матвейко пристал — пойдем да пойдем на Выборгскую, там больше наберем… Вот и пошли…
— А, — закричала старуха, недавно ссорившаяся с пожилой женщиной, кидаясь к столу, — я говорила тебе, старый мешок, пойдем на Выборгскую… не послушал, подлец!
— Да что за беда; мы и так довольно набрали, — отвечал смиренно тот, к кому относились ее слова.
— Довольно! на винище набрал ты, лопнуть бы тебе с него, а я… трех гривен не собрала, право слово, нет!
— Ну полно, старуха, завтра наберешь больше: с ребенком пойдешь…
— С ребенком! Как бы не так! — закричала, подскакивая, женщина в полном цвете бальзаковской молодости. — Не уступлю, ни за что не уступлю… Моя очередь!
— Нет, моя! — запальчиво перебила старуха. И они опять принялись ссориться.
— А хорошо было угощение на похоронах?
— Хорошо, — отвечал Никита. — Не то чтобы очень, а так, как следует в купечестве: обед важный, сколько хочешь ешь; пироги, говядина, по стакану вина.
— Ну а деньгами?
— Три целковых, говорят, было дано на всех, да меди рубля с два… не знаю, как кому, а мне три пятака только досталось…
— Три пятака, кроме угощения! — раздалось в разных концах комнаты.
— Эх, кабы прежние годы, — произнес Никита, качая головой, — то ли бы досталось мне… Бывало, семь раз руку протяну… каждый раз выпадет. Замечу доброго человека, так спою Лазаря, что сердечный расплачется, глядишь — полтинник или четвертак в кармане! К другому подскочу… Ну рассказывать свои несчастия… Каких историй не выдумывал! И жена-то сгорела, и мать-то в реку бросилась, и родной-то отец ограбил меня; откуда речи брались… Вывожусь, выклянусь… добрые люди слушают да утирают глаза. Глядишь — всем по грошу, а мне либо пятак, либо гривна. А теперь… теперь… в другое место и не продерешься…
Никита вздохнул.
— Да, кабы прежние годы! — с чувством повторили старики.
— С похорон, — продолжал Никита, — зашли на радостях выпить, там и позамешкались… Матвейко угощал: он, постреленок, побольше моего пятаков захватил… Куда боек становится: из рук рвет. А как пьет, так — у! Куда нам, старикам!
— Да, будет прок: молодцеват не по летам! Матвейко, о котором шла речь, подошел к столу, налил
большой стакан вина и разом выпил его.
— Смотри, постреленок! Было бы чем заплатить… У нас складчина…
— Будет, будет! — отвечал Матвей, вынимая из кармана несколько серебряных монет и побрякивая ими.
— Вишь, сколько у него денег!
Глаза мрачного нищего, чинившего армяк, засверкали; он вскочил со стула и воскликнул с досадой:
— Ах, молокосос!.. Сколько набрал! А я вот шестой десяток хожу, да у меня постольку не бывало… А всё проклятый армяк!
И мрачный нищий еще с большею заботливостию принялся нашивать заплатки на свой новый армяк…
Мальчишки обступили его и принялись щипать, приговаривая: «Барин добрый! на бедность».
Старик, выведенный из терпения, схватил одного из них и швырнул к двери так, что тот заревел благим матом…
Все, за исключением пяти или шести человек, громко захохотали.
— Ай да «новый армяк»! Славно, славно! — закричал старик с рыжими усами…
— И всем то же будет! — грозно сказал «новый армяк», принимаясь опять за свою работу…
Мальчишки с ропотом отхлынули прочь и только уж вполголоса продолжали смеяться на его счет. В правом углу было еще шумнее.
— В середу ходила с ним ты, — кричала старуха, обращаясь к своей противнице, — в четверг ты же… Стало быть, теперь мне.
— Не ты ли, — возразила женщина в полном цвете бальзаковской молодости, — на прошлой неделе таскала его четыре дни сряду… забыла! На старости память отшибло…
— Я его носила, я и кормила его… Не бывать по-твоему. Завтра и послезавтра — я хожу с ним, да, вот с ним-таки, что хочешь толкуй… Не видать тебе его как ушей своих!
— Хорошо же… Нянчи же его, корми его… мне больше его не надо, слышишь, не надо… Возьми его.
И пожилая женщина с силой толкнула ногой плачущего ребенка к старухе; ребенок завопил еще громче…
— Ах ты, воровка окаянная… бога в тебе нет!
— Воровка? Сама ты воровка… Я знаю, я видела… Ты украла самовар намедни…
— Кто видел, кто сказал?.. Вот ты украла салоп… все знают… пинками с лестницы провожали тебя…
— Врешь, врешь… тебя — не меня…
— Меня? Типун тебе на язык… Двадцать лет хожу по миру, да никогда не случалось такого сраму.
— Сплошь да рядом… полно хвалиться…
— Ах бессовестная, ах ты негодная… что ты вздумала!
— Не вздумала, а правда…
— Правда… так вот же тебе…
И старуха бросилась с кулаками на свою соперницу…
— Полно, полно, жена! — закричал нищий, которого называли «старым мешком». — Нехорошо; ну за что вы друг другу рожи расцарапаете? Так, ни за копейку…
И он силился разнять их; мальчишки хохотали, крича: «Браво, браво!»; старики, прихлебывая вино, делали остроумные замечания и улыбались… Только «новый армяк» был важен по-прежнему…
Вдруг с полатей раздался болезненный, тихий стон, невыразимо тягостный, стон души, расстающейся с телом,
Минута смерти имеет для всякого в себе что-то ужасное, равно поражающее души грубые и изящные. Предсмертный стон больного произвел электрическое действие на присутствующих; все вздрогнули, все как-то невольно оробели и с минуту остались неподвижными в том положении, в каком застиг их невольный страх.
— Он умирает! — воскликнуло несколько голосов после долгого молчания.
— Надо быть, так, — подхватили остальные.
— Видно, так богу угодно!
— Умер, не дохнет! — закричал Матвейко, который, взобравшись на полати, успел уже осмотреть покойника и даже пошарить в его карманах…
— Напрасно беспокоишься, дитятко мое, — сказал Никита, знавший расторопность своего товарища, которого, прося милостыню, называл обыкновенно своим сыном, единственною своею подпорою, — ничего нет: покойник в последнее время ел мой хлеб!
— Толкуйте тут, а я знаю свое! — прошептал про себя Матвей и начал распарывать зубами и пальцами воротник ветхого армяка, которым был накрыт покойник.
— Как бы не так, — говорил между тем старик с рыжими усами, — ел твой хлеб… Вот что сказал! Я на всех сошлюсь, что я покупал на свои деньги хлеб для больного, и он мне должен…
— И мне…
— И мне…
— И мне…
Кредиторов набралось довольно много. Все они шумно принялись доказывать свои права на ветхое наследство покойника, назначая за свои услуги всякий себе, что кому более нравилось. Клим, который с каким-то бесчувственным равнодушием смотрел до сей поры на всё, вокруг него происходившее, теперь вздрогнул невольно: ему пришел на мысль разговор его хозяйки с ее компаньонками!
— Я правду говорю, — сказал Никита, — покойник точно ел мой хлеб, но мне ничего не надо за то. Берите всяк себе, что любо… Только надо ведь похоронить на что-нибудь…
— Да, похоронить… в самом деле! — воскликнули спорщики, пораженные нечаянным ужасом. — Кто же возьмется похоронить?..
— По, мне, тот, кто возьмет его вещи.
— Да все-то они четвертака не стоят, а он мне должен полтинник… да тут еще и хорони, спасибо! Мне лучше вещей не надо. Я не берусь.
— И я.
— И я.
Все отказались.
— Хуже будет, как дойдет опять до надзирателя, — сказал Никита, — дороже станет! По-моему, что осталось после покойника — продать, а чего не хватит — сложиться, чем наживать хлопоты.
Все с ним согласились. Между тем Матвей распорол воротник; радостным огнем засверкали глаза оборванного корыстолюбца. Он нашел там две золотые монеты, которые были крепко завернуты в несколько тряпичек. Поспешно спрятал он их в сапог.
— Кто же купит, — продолжал Никита, — одежду покойника лишнюю: полушубок, рубашонки, сумку… Армяков у него два было, оба худехоньки, в один его оденем, другой кому надо — купи!
— А где он, покажите-ка, — произнес с некоторою живостью мрачный нищий, всё еще продолжавший свою работу.
Матвей кинул требуемый армяк на голову покупщику, слез с полатей, сел на лесенке и запел песню…
Мрачный нищий с каким-то особенным удовольствием принялся рассматривать несметное количество дыр и разноцветных заплат армяка и после долгого осмотра сказал с важностию:
— Я дам пятиалтынный; авось, в нем мне посчастливит.
— Что ты, Касьян, как можно: чай, больше стоит, — сказал Никита. Он взял в руки армяк и начал с вниманием его рассматривать. Восклицание изумления вылетело из уст его, когда он увидел распоротый воротник и посредине стеганой ветошки его кружок в грош величиною, как бы чем продавленный. Многие подскочили к нему и начали рассматривать воротник. Знакомые по опыту с подобным родом сохранения денег, нищие тотчас поняли причину таинственного круга.
— Матвейко! — грозно закричал Никита.
— Матвейко! — повторили его товарищи и бросились к похитителю.
Матвейко захохотал и выбежал вон.
— Держи! держи! — закричали нищие и кинулись за ним, но через минуту воротились, унылые, взволнованные…
— Улизнул! — сказал один.
— Ловок, бестия! Через забор махнул! — подхватил другой.
Отчаяние овладело обманутыми нищими; долго еще они проклинали похитителя и горевали о потерянных деньгах; наконец вино мало-помалу возвратило им веселость; совещание насчет похорон было кончено; армяк остался эа мрачным нищим, который тут же с торжеством надел его на себя и был чрезвычайно доволен. Он присоединился к толпе пирующих; попойка сделалась шумна чрезвычайно… Послышался стук в вороты, и чрез минуту явилось новое лицо: пожилой мужчина с небритой бородой, в фризовой шинели, называвший себя дворянином, штаб-ротмистром в отставке и просивший милостыни по «документу», который начинался так: «Благороднейшие господа! Милостивейшие благодетели! Воззрите и пр.».
Все обратились к нему с большим почтением.
— А, батюшка Кондрат Гаврилыч, наше глубочайшее…
— Здравствуйте, здравствуйте, что скажете новенького?
— Где нам знать что-нибудь… Вот разве вы что скажете…
— Скажу, скажу…
— Совсем забыли нас… Где так долго вас бог носил?
— Да так, — отвечал Кондрат, с важностию расхаживая по комнате, — случайно встретился с одним приятелем, сослуживцем; он меня зазвал к себе, угостил шампанским; вот я у него и замешкался…
Предание говорит иначе: Кондрат, — не отставной штаб-ротмистр, а выгнанный из службы копиист, — набрав несколько гривен, по обыкновению зашел под вечер в харчевню, где и оставил их все сполна.
Вышед из храма веселья, он почувствовал, что ноги отказываются служить ему, сел на первую случившуюся скамейку, заснул и проспал на ней до полуночи…
Нищие обомлели от удивления, неизвестно, притворного или искреннего, небритый дворянин еще с большей важностию продолжал ходить по комнате…
— Что, — сказал он, чуть не наступив на знакомую уже нам старушку в драдедамовом салопе, — образумилась ли, припасла ли мне целковый за «аттестат»? Такой напишу, что, кому ни покажи, все расплачутся, расчувствуются… А ты только не зевай; меньше гривенника дадут, так обижайся… я, мол, благородная: вот аттестат!
— И, батюшка, где мне взять целковый; велико дело целковый! — отвечала старуха, тяжко вздыхая.
— Ну так вечно будешь сбирать по грошу, вечно будешь без аттестата.
Старуха посмотрела с какою-то надеждою на дремлющего героя нашего, как бы говоря взором: «Авось!» В то же время и Кондрат заметил его и обратился к нищим с расспросами, кто он и как попал сюда. Никита рассказал ему, что знал…
— А, надо познакомиться! Должно быть, чиновник! По крайней мере теперь есть приличная для меня компания.
Небритый дворянин приосанился, подошел к Климу и сказал с важностию, протягивая руку:
— Честь имею рекомендоваться: отставной штаб-ротмистр Кондрат Гаврилыч Гаврилов…
Клим, утомленный тревогами дня, был погружен в какую-то лихорадочную дремоту, похожую на бесчувствие или совершенное опьянение… Он поднял голову, открыл глаза, мутно, безвыразительно оглянулся кругом, так же точно взглянул на небритого дворянина и опять закрыл глаза, опять опустил голову…
— Что же вы, милостивый государь, шутить, что ли, изволите? — воскликнул с неудовольствием Кондрат. — Благородный человек вам делает честь своим знакомством…
— Оставьте его, — перебил Никита, — он болен, да и устал, сердечный; спать хочет…
— А, так бы и говорил. А то я не разучился еще владеть саблей, особенно где дело идет о чести…
«Где бы его положить?» — думал между тем Никита.
— Федька, — сказал он, — уступи ему место: ты помоложе.
— Как бы не так! — отвечал впросоньях толстый мальчишка, к которому относились слова старика. — Я такую же долю плачу… Вон на полатях просторно: пусть спит вместе с покойником!
Кого ни просил добрый Никита, все отвечали почти то же…
Старушка в драдедамовом салопе вскочила с живостью, наскоро постлала постель в углу, который принадлежал ей по праву найма, подбежала к Климу и сказала:
— Ложитесь, батюшка, постелька готова, не побрезгуйте…
Клим лег, не раздеваясь, на жесткие «нары», покрытые рогожей и лохмотьями…
— Спи, голубчик! — проговорила старуха крестясь и пошла на полати в компанию покойника…
Кондрат подсел к столу и принялся пить вино, говоря, что ему хочется узнать, каков вкус в сивухе после шампанского.
— Ну что, каков?
— Хорош… Налей-ка еще…
— Изволь… А что же ты обещал сказать?
— Завтра похороны! — произнес небритый дворянин торжественно.
— Похороны! похороны! — повторилось во всех концах комнаты; даже спящих разбудило это магическое слово… Похороны для нищих то же, что свадьба для жениха, влюбленного в свою невесту, запутанное дело для взяточника, страсбургский пирог для обжоры… Тут их кормят, поят на убой да, кроме того, дают еще деньги…
— Где, где? — раздалось со всех сторон. Торжествующий дворянин назвал улицу и описал приметы дома.
— Богатые? богатые? — закричали нищие…
— Такая крышка стоит у ворот, что одна тысячи рублен стоит!
— Знатно! знатно! Будет пожива!
— Я нарочно спросил: говорят, генерал умер… Будет обед нам, вино и выдача…
Чужое горе водворило веселье в грязном пристанище рыцарей медной монеты. Все с удовольствием думали о предстоящем дне я заснули спокойно… Позже всех улеглась собеседники, окружавшие белый стол: на радостях они выпили еще по нескольку стаканов вина, которое развязало их языки до пределов возможности.
К «артельной квартире» принадлежал и мезонин, состоящий из одной низенькой комнаты, которая не была занята. Читатель помнит, что добрый Никита предложил ее Климу еще на улице при встрече с ним. Клима, полубольного, оглушенного шумной оргией пирующей братии, на другой день перенесли вверх. Там он пролежал в пос-теле два дня, в продолжение которых старушка в драдедамовом салопе неусыпно пеклась об нем. Когда Климу стало легче, он тотчас отправился к хозяину своей прежней квартиры. Угрозами ему удалось вытребовать от него портрет благодетеля и шкатулку, в которой были письма, краски и несколько дорогих безделок, единственных памятников его благодетеля. Только драгоценного образа не мог он возвратить: хозяин объявил, что денег, вырученных от продажи вещей, недостало на уплату за квартиру, а потому образ он удержит у себя, пока ему не будет доплачена недостающая сумма. Уступая крайней необходимости, Клим продал свои дорогие безделки и тем обеспечил на несколько дней свою квартиру… Он умел довольно хорошо рисовать, и это доставило ему средство к существованию. Старушка в драдедамовом салопе по целым суткам стояла на Невском проспекте, держа в руках его картинки: иногда какой-нибудь прохожий, как бы по внушению свыше, останавливался, разглядывал их и давал ей за товар ее несколько серебряных монет. Тогда с радостным лицом бежала старушка домой, благословляя доброго покупщика… Клим предлагал ей половину выручки, но она почти всегда отказывалась, говоря:
— Не мой, батюшка, труд, — твой… Мне ничего не надо… Ты вот только сделай мне, что я тебя попрошу…
— Всё, всё сделаю…
Так прошло несколько дней. Клим усердно работал для поддержания своей жизни, не зная сам, для чего он ее поддерживает. Судьба довела его до крайней степени нравственного уничтожения. Ничего не было у него впереди; страшно было оглянуться назад, трудно представить, в каком мучительном положении постоянно была душа нашего героя… Сначала он почти никуда не выходил, ему как-то стыдно было показаться на улицу… Он проводил время, запершись в своей маленькой комнатке, сам-друг с своим горем; иногда нестерпимый холод его квартиры заставлял его сходить вниз, и там с каким-<то> диким восторгом любовался он картиной униженного человечества. Каждый раз в «артельной квартире» разыгрывались какие-нибудь новые сцены, всегда ужасные, возмутительные. Много людей, по нет человека, нет существа, которое могло бы чувствовать и понимать по-человечески, — и Клим уходил оттуда наверх, не утешенный, но растерзанный, жестоко уязвленный близким сходством своего положения с положением «нищей братии». Нестерпимая тоска одиночества заставила его наконец прибегнуть к развлечению так называемых «прогулок». Он стал ходить по городу ежедневно по нескольку часов.
Однажды часу в третьем Клим шел по Невскому проспекту. С лестницы одного из магазинов сходила дама, великолепно разряженная, а за нею молодой офицер вел под руку девушку, разговаривая с ней очень жарко и беспрестанно улыбаясь, по-видимому, в избытке счастия… Клим почти наткнулся на даму, оглянулся, вздрогнул и опрометью, как безумный, бросился бежать в противную сторону…
Дама, офицер и девушка переглянулись между собою с каким-то смущением…
— Ах, какой грубиян… И представьте… Это тот… вы его узнали? — сказала дама, садясь в карету.
— Помню, помню, — отвечал офицер, — странно, что он еще до сей поры не в сумасшедшем доме.
— Да. Он давно готов туда…
— И будет там, я уверен.
— Даже очень скоро! — хладнокровно прибавила девушка, умильно смотря в глаза офицеру.
Карета поехала.
Клим увидел ту, которая ни на минуту не выходила из его головы; сердце его возмутилось, оболочка бесчувственного равнодушия, в которую так долго были закованы движения его духа, распалась; буря хлынула наружу. Он плакал, он рвал на себе волосы, он был ужасен. Ярое бешенство палило его внутренность; ему хотелось силы тигра, чтоб разорвать собственными руками грудь свою; власти падишаха, чтоб уничтожить тех, которые стали на пути его счастия; жизни вечного жида, чтоб дольше мстить человечеству за испытываемые страдания… «Крови, крови!» — готов был <он> воскликнуть и, подобно дикому мавру, вонзить кинжал в грудь целого мира…
Я не шучу, я даже не преувеличиваю…
Любовь, ревность, жажда мести, сознание собственной ничтожности, чувство конечного унижения — о, тут довольно материалов, чтоб завязать драму в душе самого холодного человека!
Был уже вечер, когда герой наш воротился домой. Волнение его возросло до высочайшей степени. Напрасно хотел он успокоиться, напрасно силился превозмочь прилив отчаяния; оно безраздельно владело его душой, оно разрушало всё, что создавал разум, оно громко призывало его к роковой развязке жизни…
Клим испугался самого себя… Черная мысль являлась с такими заманчивыми, очаровательными обетами! «Страшно! страшно!» Клим быстрыми шагами сошел вниз-Там всё было по-прежнему. Мальчишки пели, старухи ссорились; старики сидели за длинным столом, на котором стояло вино. Они пили и играли в карты. Кучки медных денег переходили от одного к другому; с живым вниманием следили игроки за малейшим изворотом своей грошовой игры, которую замедляли нередко шумные споры… Несколько любопытных стояло вокруг стола. Денежная игра как-то неприятна даже для тех, кто ее любит; но здесь, в кругу жалких нищих, которые старались выиграть один у другого последнюю копейку, добытую ценою слез и унижением, она была отвратительна! Климу стало еще тошнее…
— Не хочешь ли, господин, «примазаться»? — сказал ему один из нищих. — Знаешь, чай, три листка с подходцем… Грош темных, а там ходи сколько карман позволит…
Клим отказался.
Вошло несколько запоздалых рыцарей медной монеты; между ними была и старуха в драдедамовом салопе.
— Ну что, старуха, много ли гривен набрала? — спросил нищий, знакомый нам под именем «мрачного».
— И где мне набрать, батюшка! Где мне поспеть везде! Что и пошлет бог, и то перебьют! А в дома никуда не пускают…
— Вот я, — сказал «мрачный» весело, — не могу теперь пожаловаться: как надел армяк после покойника, с тех пор, что день, то полтина!
— Счастье, батюшка, счастье… А, и ты здесь, кормилец, — продолжала старуха, увидев Клима. — У тебя, чай, холодно… Вишь, ты какой бледный… Да что с тобой… ты больно скучен… уж не захворал ли опять?
— Ничего…
— То-то же, родной мой! А я тебя всё сбираюсь попросить… да, право, боюсь потревожить… Ты свободен сегодня, кормилец?
Между играющими разгорелась жестокая ссора. Они вскочили и принялись кричать друг на друга изо всей мочи. Кулаки некоторых были уже наготове. Клим ушел наверх, засветил свечу и начал ходить по комнате. Волнение его не проходило: мыслей было много, но ни одной утешительной, спокойной, все черные, убийственно мучительные. Предаваясь им, герой наш дошел до того страшного состояния, в котором человек решается иногда на самые безумные побуждения… Лицо его горело, глаза сверкали диким огнем, походка была неверна и отрывиста… Он шел к двери с намерением бежать на улицу, когда на пороге встретила его старушка в драдедамовом салопе. Он воротился.
— Что с тобой, батюшка? — воскликнула она, испуганная страшным выражением его лица.
— Ничего. Что тебе надо?
Вопрос Клима, против воли выраженный довольно грубо, еще более напугал старушку; она долго не могла произнести ни слова…
— Я пришла было насчет той просьбы-то, — наконец сказала она отрывисто. — Да теперь вам некогда…
Клим опомнился; старушка была единственное существо, которое приняло в нем бескорыстное участие: обидеть ее было бы грех…
— В чем твоя просьба? — спросил он как можно ласковее.
— В другое время когда, батюшка! Извините… И старушка пошла к двери…
— Говори, говори теперь! — закричал Клим, удерживая ее. — После, может быть, уж будет поздно!
Старуха воротилась; голос, которым были сказаны последние слова Клима, заставил ее невольно вздрогнуть. Робко посмотрела она на него и опустила глаза…
— Говори же! Что ты остановилась?
— Я всё гляжу на тебя, кормилец… Отчего ты сегодня такой страшный?..
— Ничего, старуха, я болен…
— Так ляг в постельку, родимый… Я мятки налью…
— Не надо, я здоров. Говори же, в чем дело?
— Вот видишь, кормилец… Я давно хотела просить, да всё боялась обеспокоить тебя… Теперь, коли велишь, скажу… Напиши мне аттестат, родимый; по гроб обяжешь!
— Что такое?
— Аттестат, батюшка: я и сама грамотная… да слепа стала, не вижу, опять же тут надо по-книжному, почувствительней… где мне, старухе! Так уж побеспокой себя…
— Какой же аттестат?
— Я, видишь, хоть бедная, а из благородных. Просить на улице милостыню стыдно, да и много ли наберешь?.. четвертую неделю рубашонки не переменяла, вот как бьюсь. Так вот кабы у меня был аттестат, я бы могла господам его подавать, в домы входить. Авось бы трогались моей жалкой участью…
Клим наконец понял, что дело идет о «свидетельстве бедности и несчастия», с которым просят милостыню нищие так называемого «благородного происхождения».
— Что ж я напишу? — спросил он.
— Опиши, батюшка, мою бесталанную долю, мои несчастия.
— Я их не знаю.
— Я расскажу, кормилец… Так напишешь?..
Клим чувствовал, что всякий труд в положении его был бы жестокою пыткою; но, желая хоть чем-нибудь отблагодарить старухе за ее усердие, он взял лист бумаги и перо, намереваясь во что бы то ни стало исполнить ее просьбу…
— С чего же начать?
— Ну уж как знаешь… Только сделай милость, пожалостливей…
Климу, как, вероятно, и всякому, не раз случалось видеть подобные прокламации голодной бедности, и он начал, подражая им, четко и крупно: «Милостивейшие господа и госпожи! Великодушнейшие благотворители!»
— Так ли? — спросил он, прочтя заглавие.
— Так, точно так! — воскликнула старуха с непритворной радостью. — Ах ты, голубчик мой!
— Что же дальше?
— А вот послушай, что я скажу, да и переложи по-своему… Вот видишь, я вдова горемычная, живу без мужа вот уж больше десятка годов… понимаешь?
— Понимаю.
И Клим написал: «Воззрите на слезы злополучной вдовы, лишенной уже более десяти лет супруга, единственной опоры…»
— Есть у тебя дети? — спросил он, дописывая фразу.
— А кто знает, батюшка… был сын здесь… да пропал… вот уж четвертый месяц ничего не знаю о нем…
Клим опять написал: «оставленной единственным сыном, которого она вскормила и воспитала, без куска насущного хлеба…»
— Хорошо ли? — спросил он, прочтя вслух написанное.
— Хорошо, родимый… Да последнее-то не совсем так… Сынок-то мой воспитан не на моих руках… Добрый человек, царство ему небесное, по десятому году взял его; опять же он и не то чтобы по злобе оставил меня; нечего греха на душу брать!
— Можно поправить.
— Поправь, батюшка.
Клим переделал последнюю фразу так: «страдающей в неизвестности о судьбе единственного сына».
— Вот так по правде будет. Уж как я страдаю, только богу известно! Всё хочется увидеть его, сердечного… Да, видно, не приведет бог. Не утешусь я на старости, не обниму своего дитятка.
Старуха, растроганная воспоминаниями, горько заплакала.
— А уж как я маялась… Чего не претерпела я… сколько нужды испытала, пока добралась сюда, — продолжала она всхлипывая.
— Разве ты не здешняя?
— Нет, кормилец, я из В ***.
— Из В ***! — невольно повторил герой наш.
— Да, родной мой! Там у меня свой домишко был… остался после покойника… вот я и маялась в нем кое-как… Вдруг божья немилость: у соседа загорелся сарай, а там, глядишь, и вся улица выгорела, и мой дом сгорел… осталась я без хлеба, без пристанища… сирота горькая… Тяжело, скучно стало мне на белом свете… Дай пойду к сыну… авось дойду: не дойду — всё равно, чужие люди в землю зароют… Соседи говорили: не ходи, век не дойдешь! Не послушалась… Сердце рвалось к нему, голубчику… Кой-как добрела… Уж как я радовалась-то! Вот, думаю, найду его, вот увижу красавчика… Словно ожила, кормилец; бегом бежала по городу, ног под собой не слышала… Он, видишь, писал, где живет… Вот я туда… спрашиваю… Хозяйка говорит — съехал… — Куда? — Не знаю! — захлопнула дверь да и ушла… Сердце у меня так и обмерло… Я ну бегать по домам да спрашивать — никто не знает! Жутко стало мне, ноги подкосились… Я занемогла, думали, что уж богу душу отдам… И кормиться-то нечем и больна-то, а всё пожить хотелось: всё думала увидеть его, ненаглядного… да, видно, не приведет господь!
Старушка заплакала навзрыд; Клим в продолжение рассказа смотрел на нее как-то странно и страшно… при каждом слове ее он вздрагивал, как будто на него лили холодную воду.
— А давно ли ты рассталась с своим сыном? — спросил он.
— Одиннадцать лет не видала его сердечного, ровно одиннадцать! — отвечала старушка всхлипывая.
Клим схватил себя за голову…
— Как звали его? — спросил он голосом, который бы мог напугать самого храброго слушателя.
— Климушкой, батюшка. Да что с тобой?
— Кто же ты?
Клим дрожал как в лихорадке, в лице и голосе его отражалась новая, ужасная буря, готовая разорвать его сердце.
— Губернская секретарша, кормилец, — отвечала старуха. — Да что ты так страшно на меня смотришь? — продолжала она, изумленная его волнением…
— Как зовут тебя?
— Анна Петровна Мотовилова, родимый…
— Матушка! — закричал герой наш и упал без чувств на пол…
Есть потрясения, есть открытия, которых не в состоянии выносить душа человеческая. Клим почувствовал какое-то болезненное, мучительное содрогание в мозгу, рассудок его помутился…
— Ты лжешь, ты жестоко лжешь, старуха! — воскликнул он, вскакивая с полу. — Ты не мать мне!
Старуха долго стояла неподвижно, в совершенном оцепенении. Казалось, чувства ее умерли, тело превратилось в камень. Тупым, безвыразительным взором смотрела она на своего сына. Вдруг глаза ее заискрились, лицо оживилось, она кинулась на грудь сына. В первую минуту он по какому-то безотчетному влечению горячо обнял ее, потом отскочил, усмехнулся и закричал:
— Прочь, прочь! Ты не мать мне… Не может быть, чтоб мать моя была в таком положении!
Старуха силилась что-то сказать, но произносила только невнятные звуки, простирая руки к сыну.
— Ты хотела обмануть меня… У тебя есть какие-нибудь замыслы… Ты подслушала мою тайну во сне, в бреду.
Старуха достала из-под салопа какой-то конверт и молча положила его на стол…
Клим схватил конверт, вынул из него несколько писем, взглянул на них и задрожал всем телом.
— Мои письма! Письма, которыми я грабил тебя, мать моя! И ты бережешь их, ты не кинула их в огонь вместе с памятью о бесстыдном сыне. Матушка, матушка!
Клим зарыдал и бросился на грудь старухи… Долго судорожно сжимала она его в своих объятиях, лепеча какие-то бессвязные слова, заливаемые слезами.
Вдруг он отскочил в противную сторону, как бы отторгнутый невидимою рукою…
— И я смею называться твоим сыном! Ты плачешь, ты несчастна! Кто же виной твоего несчастия? Я отнял у тебя последние деньги, обещая тебе золотые горы в будущем; для меня покинула ты родную сторону; чрез меня ты в рубище, в позорной нищете, кормишься подаянием… Всё, всё потому, что я бесстыдно лгал, что я тебя обманывал.
— Я не виню тебя, не виню! — проговорила старушка сквозь слезы.
— Вместо того чтоб утешить тебя собою, обеспечить твою старость, я приготовил тебе нищету на всю жизнь… Да, на всю… И у меня, ты знаешь, ничего нет… Мало того, скажу тебе, матушка, больше: я чиновник, выгнанный из службы, я человек, которого умные люди называют сумасшедшим. Каков твой сын? Он умрет с голоду в главах твоих, потому что не умеет ничего делать, как надо, так говорили люди, которые отказали ему в куске хлеба… Правда, правда! И ты умрешь с голоду, умрешь, когда в какой-нибудь день ни одному прохожему не придет на мысль похвастать своею благотворительностию… Не правда ли?
Мать отвечала ему рыданиями.
— Постой! — вскрикнул он, озаренный внезапною мыслию. — Я еще могу загладить свою вину… погоди проклинать меня… Ты не умрешь в нищете. Ты будешь счастлива, ты будешь богата… клянусь тебе, матушка… Скорей, скорей, может быть, есть еще время…
И Клим опрометью побежал вон из комнаты…
— Куда же ты, куда? Постой, дитя мое! — кричала вслед ему старуха. — Я умру без тебя… Закрой мне глава… Мне тяжело, мне душно…
Но ответа не было. Старуха кой-как дотащилась до кровати и упала на нее без чувств…
Один из домов *** улицы был освещен великолепно. У подъезда беспрестанно останавливались экипажи, из которых лакеи высаживали мужчин, дам, девиц, вдов и сирот… Виноват, сирот, может быть, не было… но я так привык слышать их непосредственно следующих за вдовами, что не могу произнести одного слова без другого. Так, вспомнив какую-нибудь знаменитость, вы иногда невольно вспоминаете другое лицо, которое ставили с нею рядом современники или услужливые приятели… Привычка! Зала наполнялась народом… Таковский — надо вам знать, что мы у него в доме, — как-то необыкновенно сиял. На днях Марья Сергеевна, дочь его превосходительства, сочеталась законным браком с известным нам адъютантом, по обоюдному их согласию, как было сказано и в обыске… Ныне бал по случаю их свадьбы. Было людно и, кажется, весело. Молодые, по обыкновению, открыли бал, и танцы пошли своим порядком. За вистом сидело множество сослуживцев хозяина, начальников разных департаментов и отделений. Степан Глебыч был тут же целиком, то есть с дражайшею своею половиною. Владимир третьей степени красовался на его беспорочной манишке; играя в вист, он беспрестанно поглядывал то на него, то на свою милую супругу, которая сидела подле него и заботливо подбирала его взятки. Самое приличное занятие для супруги чиновного человека.
Сам хозяин играл также в карты; партнерами его были три генерала. Один со звездой и с лысиной; другой со звездой, без лысины; третий без звезды и без лысины. Хозяйка не сводила глаз с своих милых детей, то есть зятя и дочери; в промежутках танцев подходила к ним, целовала их в голову, в губы, в усы, во что попало.
— Ах, — говорила она со слезами, — желание мое исполнилось… Брак по любви — истинное счастье.
— Счастье, большое счастье! — говорил в то же время в другой комнате хозяин, выигравший три роббера кряду.
— Несчастная партия! Я погиб! — говорил тогда же экзекутор, которому шли дурные карты.
Вдруг все смутились, замолкли, стали прислушиваться.
— Пустите, пустите… мне непременно нужно! — кричал кто-то в прихожей нечеловечески громко, неистово… Затем послышалось какое-то отчаянное усилие, падение сбитого с ног человека и потом скорые неровные шаги в танцевальном зале…
— Сумасшедший! сумасшедший! — раздалось там во всех углах. Игроки вздрогнули и переглянулись между собою; экзекутор вскочил и бросился к двери, но в то же время в комнату, где сидели игроки, быстро вошел герой наш. Огонь дикого отчаяния горел в глазах его; он, очевидно, был в припадке безумного самозабвения…
— Сумасшедший, сумасшедший! — повторилось со всех сторон.
— Ваше превосходительство! — кричал он. — Я согласен, я женюсь… только скорее, скорее…
И он искал глазами генерала…
Экзекутор смекнул, в чем дело; он схватил его за руку с намерением вывести вон…
— Опомнитесь, опомнитесь!
Клим оттолкнул его, сделал несколько шагов вперед и обвел глазами комнату; испуганный хозяин сидел как окаменелый на своем кресле, закрыв картами лицо…
— Сударыня! — закричал Клим, увидев Марью Ивановну. — Я люблю вас, я согласен… где они? — скажите, скажите им… я согласен…
Экзекутор опять с силой схватил его за руку…
— Вы помешались! — воскликнул он. — Что вы делаете… Вы компрометируете мою жену!
— Вашу жену… а? я опоздал, опоздал…
Клим бросился вон; собравшиеся лакеи хотели остановить его, но он растискал всех и исчез.
Несколько минут длилось глубокое молчание. Первая опомнилась генеральша; она ужасно бесилась на лакеев и откомандировала Степана Глебыча в прихожую с каким-то секретным поручением. Потом подошла к мужу, шепнула ему, что он дурак, и велела опомниться. Таковский отнял карты от лица, робко взглянул кругом и сказал, будто рассуждая сам с собою:
— Сумасшедший, решительно сумасшедший!
— Кто он?.. мне кажется, я видел его где-то, — произнес генерал с звездой и лысиной…
— И мне лицо его как будто знакомо, — подхватил генерал со звездой без лысины.
— Странно, господа! и я как будто помню его, — дополнил генерал без звезды и без лысины.
— Кто же он!.. вы его знаете?
Все трое обратились с вопросительным взором к хозяину.
— Не знаю, господа, право, не знаю… Он был у меня только раз… приходил просить места.
— Ах, позвольте! вспомнил! Он и ко мне приходил за тем же!
— И ко мне!
— И ко мне!
Все трое вспомнили, что действительно видели героя нашего по одному и тому же случаю…
— Что же вы ему сказали?
— Мне, признаться, было тогда не до того… дело было перед крестинами… Я вышел к нему. Он заговорил что-то о бедности, о усердии. Я сейчас заметил, что он человек ненадежный… у него какие-то странные идеи…
— И я тоже заметил…
— И я.
— И я.
— Он и тогда уже сбивался в речах…
— Осмелюсь доложить, — смиренно произнес экзекутор, недавно возвратившийся из экспедиции. — Он еще тогда уж был не в своем уме, я сейчас догадался… Я ему предсказал — сумасшедший дом!
— Справедливо, и я заметил, что он был немножко помешан…
— Ну вот, право, и я тоже заметил.
— И я.
— И я.
— И потому я отказал ему наотрез.
— И я отказал…
Все повторили: «И я».
— И хорошо мы сделали, что все отказали ему… Что бы мы стали делать с сумасшедшим… Он бы только портил всё… и никакого толку от него не было бы… Служба бы от него ничего не выиграла, да и он от службы тоже…
— Справедливо, справедливо! — подхватили все…
Был тут человек, который думал иначе…
Клим прибежал домой…
Толпа нищих наполняла его комнату…
— Зачем вы здесь? — закричал он…
— А вот она тут — всё стонала, так мы и пришли к ней… а теперь она умерла.
— Умерла!
Клим бросился к постеле; старуха была мертва…
Невозможно вообразить вопля, который вылетел из груди несчастного сына; то был вопль, вместе с которым разум навсегда вылетел из головы его!
— Я убил мою мать! Да, я убил ее! Бегите отсюда, а то… я злодей… Я могу убить вас…
Он захохотал…
— Или нет, поспокойнее… Давайте играть в карты… Нищие смотрели на него с изумлением…
— Что же вы молчите? Чего разинули рты… Думаете, что у меня денег нет… А вот… хоть на платье покойницы… она моя мать… я докажу… я ее наследник…
— А что ж, пожалуй, — сказали некоторые.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Клим в сумасшедшем доме, вы можете его видеть там ежедневно в положенные часы без всякого опасения: он не бранится и не кусается…
Когда его вели туда, он неистово рвался из рук проводников и дико кричал:
— Зачем я не украл шестидесяти тысяч у моего благодетеля, зачем не отбил любовницы у одного важного человека, зачем не женился на побочной дочери другого… зачем, зачем?
И эхо вторило: зачем, зачем?
— Может быть, я тогда был бы счастлив, не голодал бы по суткам, не шатался без дела и без имени, не довел бы до нищеты мою мать, не убил бы ее… Так?.. а?
И он с силой схватывал за плечо одного из своих проводников.
— Только иди смирней, — отвечал проводник, удерживая его, — а то всё правда, всё правда.
И эхо вторило: правда!
1843–1848