Почтенный Корнелис ван Деруик закрыл лавку раньше обыкновенного. Еще и полдень не наступил, а хозяин уже взялся за подвешенный к колоколу молоточек и трижды ударил: это означало, что всем пора уходить. «Живее!» — крикнул он тем, кто переминался у дверей, и началось беспорядочное бегство: бросились врассыпную и покупатели, и удивленные приказчики. Корнелис запер дверь снаружи и перешел на другую сторону улицы, где его уже ждали.
— Это вы, дети? — спросил торговец, прикрывая рукой глаза. — Проклятое солнце, так и слепит…
Все четверо закивали, потом расцеловались с отцом, хотя дочерям прикосновение его шершавой щеки было неприятно.
— Ну что, пойдем? Мы и так задержались!
Корнелис привычно взял за руку Петру и зашагал впереди. За ним — Харриет, подпрыгивая, словно играет в классики, следом — Яспер и Виллем, братья, которые хоть и не были близнецами, но выглядели ими, потому что были сходного телосложения и одинаково одевались. Вскоре старший решил выступить глашатаем общего любопытства:
— Отец, вы позвали нас сюда, всех четверых, и все мы явились. Скажите же наконец, зачем вы нас собрали!
Корнелис поднял трость, указав ею куда-то вперед, — и только.
— А куда, куда мы идем? — дергала отца за рукав Харриет.
— К нотариусу, дочка, и надо бы прибавить шагу, чтобы не заставлять его ждать.
— Нотариус? Это еще кто такой?
Безупречно ясную формулировку нашла Петра — она торжествующе выкрикнула, подняв руку, словно на уроке:
— Нотариус, Харриет, это такой человек, который помогает богатым и дальше богатеть!
— Но ведь сказано: «Горе вам, прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю…»[4] — откликнулся Виллем, цитируя Священное Писание.
— Похоже, наши пасторы Библию не подряд читают!
Корнелис, промолчав, одобрительно кивнул, а Яспер расхохотался. Прохожие — пузатые мужчины в брыжах и женщины, которые шли потупившись и крепко сжимая молитвенники, — посмотрели на невоспитанную четверку и их преступного отца с осуждением.
Контора нотариуса находилась рядом с церковью Бакенессер, в двух шагах от продуваемых всеми ветрами берегов Спаарне. Корнелис постарался, чтобы их приняли немедленно — раньше простонародья, ожидавшего в приемной возможности поговорить о своих делах, и мелкие торговцы яйцами или селедкой сильно огорчились тем, что их обошли.
— Ничего, потерпят! — буркнул метр Мостарт, закрывая тяжелую дверь своего кабинета, и тотчас шум внешнего мира смолк, зато отчетливее сделался шорох бумаги и тонкого пергамента, которых немало изводили в этой конторе. На стульях, на столах, в тучных разверстых шкафах — повсюду в изобилии лежали листы и тетради, исписанные тонким и ровным, словно чешуя, почерком, иные покоробились от капель горячего воска, несколько листков и вовсе упорхнули в камин. Писцы в люстриновых нарукавниках стояли за узкими пюпитрами, покрывая буквами страницу за страницей. Каждый держал в одной руке тростниковое перо, а тощими пальцами другой скатывал хлебный мякиш.
Четверо детей Корнелиса озирались, словно дикари, внезапно попавшие в цивилизованную обстановку. Их совершенно околдовала пара глобусов на деревянных подставках, один — земной, другой — небесный. Яспер и Харриет смогли угадать лишь зыбкие из-за постоянных войн с Испанией и жестокой борьбы с морем очертания родной страны — остальная часть континента была им мало знакома. Что же до заморских земель — они не только не знали, как эти земли выглядят на карте, но не подозревали и о существовании большей их части.
Посетителям подали крепкий гипокрас[5] в сделанных из раковин кубках. У Петры щеки тут же приняли оттенок разобиженной камелии. Яспер, признавшись, что выпивать ему приходится не часто, тут же отчаянно закашлялся — как бы в доказательство. Виллем, напротив, осушил свой кубок легко, словно пил воду. Со стоявших здесь же блюд с грудами вафель и марципанов братья хватали сласти так жадно, будто их неделю не кормили.
Наконец все уселись в кресла, кроме Корнелиса, которому удобнее было говорить стоя. Пригубив вино, отец семейства утер рот краем платка и начал.
— Дети мои… — произнес он, окинув нежным взглядом потомство. — Невзгоды без числа обрушивались на нашу семью с тех пор, как она из-за преследований скверного правителя вынужденно покинула Францию. Все, чем мы обладали, все наши земли и все богатства остались в прошлом, наши предки перешли границу, желая стать свободными, но перешли ее нищими. Вы видели слезы на гербе Дезорньеров, ставших ван Деруиками… Они там не случайны: это память о тяготах изгнания и напоминание о горе, которое с тех пор гнетет нашу семью, ведь и вашу мать печаль свела в могилу…
При этом упоминании о семейной трагедии младшие ван Деруики дали волю чувствам: дочери залились слезами, сыновья стиснули кулаки. Но Корнелис, быстро овладев собой, вернулся к сегодняшним делам.
— Прошло немало времени, а положение наше так и не поправилось. У нас, конечно, есть крыша над головой — мой дядя купил дом еще в те времена, когда он недорого стоил, — но то, чем мы владеем, разрознено и не защищено. Я вел свои дела неразумно, большая часть прибыли уплывала в руки мошенников, себе я оставлял лишь то, что причиталось мне по справедливости, а эта доля — всегда наименьшая. На чем бы я ни пытался заработать — на сукне, на растительном масле, на спиртном — в неудачах винили меня, успех же, напротив, доставался другим. Верно говорят: «Кому поживется, у того и петух несется, а не поживется, и курица не несется». Так устроен мир. Я слишком поздно об этом узнал, вам хорошо бы понять это смолоду, хотя ваша участь, увы, не лучше моей: вы имеете право корить судьбу за то, что родились моими детьми…
Все четверо в один голос запротестовали, но взволнованный собственной речью отец поднял руку, призывая их умолкнуть, и нотариус счел необходимым, в силу своего возраста, повторить его жест.
— Придется вам смириться с этим невезением: ваш удел — великое имя, но малые средства, тогда как в торговой стране лучше было бы наоборот! Многие харлемские регенты[6], которые живут на широкую ногу и раскатывают в каретах, — сыновья мельников и прачек, это и по их выговору слышно. Ваше богатство не столь осязаемо, ваша сокровищница полна не золотом, а ученостью и разумом. Сколько найдется девиц, способных читать и считать так, как вы, мои нежные доченьки? Сколько юношей говорят по-гречески и играют на лютне так, как вы, достойные мои сыновья? Никому не позволяйте говорить, что эти познания ничего не стоят, именно они и отличают человека от скота: разве это человек, если он только и умеет, что пьянствовать и вести торговлю, но не знает, как правильно написать собственное имя!
Речь Корнелиса оказалась долгой, и слов в ней было, возможно, больше, чем этот молчун произнес за всю свою жизнь. Один из писцов — тот, что держал графин, — не раз успел подлить гипокраса в протянутые ему кубки, другой то и дело поднимал через окно подвешенный на веревке поднос с грудой теплых вафель… Внезапно торговец стукнул по столу ножкой своего кубка-раковины, и раздался чистый звон, будто ударили в медные тарелки.
— Перехожу к главному, дети мои, — объявил Корнелис, — знаю, что вам не терпится. К тому же и у метра Мостарта каждая минута на счету, было бы невежливо злоупотреблять его временем.
Нотариус, глаза которого в это мгновение были обращены к большим конторским песочным часам с рассчитанной на три часа и уже полной на четверть колбой, проявив вежливость, перевел взгляд на клиента.
— Я рассказал о нашей семье, о ее трудах и невзгодах. В немногих словах я напомнил историю ван Деруиков — подчас трагическую, нередко горькую, и иным давшую повод называть нас проклятыми. Глупые слухи! — воскликнул Корнелис, взмахнув рукой так, будто отгонял эти слухи. — Глупые и почти уже опровергнутые! Ибо сегодня нам дана возможность прекрасным деянием смыть прежние обиды, победить на том поле, где прежде терпели поражения, вознести имя нашего рода на такую высоту, на какую не удавалось поднять его никому. Мы с вами, сыновья мои и дочери, стоим на пороге славы!
— Отлично сказано! — выкрикнул разгоряченный вином Виллем.
Он весело поднял кубок, потянулся с кем-нибудь чокнуться, но ни Корнелис не сделал ответного жеста, ни Яспер с сестрами не решились произнести тост. Впрочем, младший из братьев не разделил и отцовского пыла.
— Откуда же взялась такая возможность? — равнодушно, как осведомляются о здоровье дальнего родственника, осведомился он, отправляя в рот очередную вафлю.
— Ее дает нам открытие американских земель!
Неожиданный ответ сопровождался выразительным жестом: рука Корнелиса указала на окно — так, будто за стеклами простирался океан, и взгляды детей невольно устремились туда, даже писари дружно повернули головы в ту сторону, правда, сейчас же и упрекнув себя за глупость.
Корнелис, ведя пальцем по поверхности земного глобуса к берегам Нового Света, изложил свой план. Поговаривали, будто голландский статхаудер[7] вербует желающих заняться сахарными плантациями в Америке.
Отобранные у португальцев прибрежные плантации порождали самые безумные надежды. Людям казалось, что девственные земли Бразилии подарят им все, чего они не смогли получить по эту сторону океана. Холостяк рассчитывал на женитьбу, бедняк — на богатство, даже калеки ждали, что в прекрасном климате, где лианы растут прямо на глазах, и у них появятся недостающие конечности. Их грезы были подобны бескрайним неразведанным джунглям, о которых одни картографы говорят, что они где-то смыкаются с Западом, другие — что резко обрываются на краю света.
Корнелису тоже хотелось туда. Чем он там займется? Он сам пока не знал, но верил, что его коммерческим дарованиям, особенно в области торговли сукном, найдется применение. Четырехкратная прибыль — самое меньшее, на что рассчитывают торговцы колониальными товарами, а он получит с каждого вложенного гульдена по семь и быстро сколотит огромное состояние. Колониям требуются способные люди? Он будет среди них! Разве у соседа не распух кошелек — да и брюхо заодно, — едва он ступил за землю Нового Света?
— Стало быть, вы уезжаете в Бразилию? — уточнил Яспер.
— Уезжаю.
— Торговать сахаром?
— Чем придется. Но сахар мне подходит, потому что государство гарантирует сохранность вложенных в него средств.
— И когда же вы отправляетесь в путь?
— Через несколько дней. Я уже заказал место на судне.
Дети хором ахнули.
— Помилуйте, батюшка, в ваши ли годы бороздить океан! — воскликнул младший.
— Отчего бы и нет, я ведь катаюсь на коньках по харлемским каналам.
— Некоторые в колониях умирают…
— …а другие здесь ломают себе шею, свалившись со ступенек паперти!
Яспер не сдавался:
— Отец, я обязан уважать вас. Но подумали ли вы о том, в каком затруднительном положении оставляете нас, решаясь на это путешествие? Матери нет в живых, сестры совсем еще юные, Виллем работает с вами, а я учусь. Что станет с вашими детьми, если вы уедете на много месяцев, а может быть, и лет?
— Хватит, Яспер! — Виллем от возмущения даже топнул ногой.
Братья смерили друг друга взглядами, можно было подумать — сейчас они подерутся, но старший, решив, видимо, пренебречь словами младшего, принялся утешать Корнелиса:
— Не беспокойтесь, отец, ничего с вашими детьми не случится. Во-первых, у нас есть Фрида, хорошая служанка, которая справится с домом не хуже вас. Как вчера у нас были горячая похлебка и чистый пол, так и завтра похлебку холодной не подадут и пол немытым не останется… И потом, старший из ваших сыновей — уже мужчина! На меня возложены обязательства, и, можете быть уверены, я их выполню! Я позабочусь о семье и о нашем имуществе, как и положено первенцу, если родители не в силах этим заниматься.
Услышав последние слова, произнесенные безо всякого злого умысла, Корнелис, тем не менее, нахмурился:
— Дети мои, то, что я слышу, меня огорчает… Вы говорите только о своей учебе и о хозяйстве, только об уборке да о готовке! Неужели вы не способны оценить, насколько вам повезло? Неужели не понимаете, что начинается новая жизнь, и она отличается от старой, как полдень от полночи? Почему вы беспокоитесь о деньгах, когда я твердо пообещал разбогатеть и обязуюсь, когда буду там, щедро делиться с вами своими доходами? Разве я жестокий отец, разве брошу вас в нужде? Вы должны верить мне! Я уезжаю от вас ненадолго, и выгода от моей поездки будет огромной. Когда-нибудь вы благословите тот день, в который я решился на это предприятие!
Вера самого Корнелиса в грядущую удачу была так незыблема, что он потребовал немедленно составить завещание и распределить в нем будущую прибыль. Пока еще призрачные богатства оказались уже им расписаны. Треть денег пойдет на ремонт дома, который хоть и занимал видное место в богатом квартале, однако вот-вот грозил рухнуть. Другая треть — на уплату долгов: у семьи было немало кредиторов. Остатка же вполне хватит на приличную ренту для всех четверых. Составленное таким образом завещание не только предотвращало возможные раздоры, но и — все это почувствовали — предусматривало возможность несчастного случая вдали от дома, способного слишком рано лишить детей отцовской опеки.
— Жребий брошен! — воскликнул Корнелис, отнимая дымящееся кольцо от восковой печати — Вы — мои законные наследники, и вам предстоит отхватить свой кусок от пирога американского изобилия!
Подпись под завещанием послужила еще одним поводом сдвинуть кубки и набить рот сластями, и все же никто, кроме развеселившегося от вина Виллема, не радовался. Он один пылко и искренне поддерживал отцовские намерения, и его одного купец вскоре поманил за собой. Отец и сын уединились в прихожей.
— Виллем, ты старший, а потому с сегодняшнего дня и до моего возвращения будешь опорой семьи. Я во всем на тебя полагаюсь.
— Спасибо, отец!
— Однако ты молод, склонен, как все твои ровесники, к излишествам, вот я и решил, что выполнять мой наказ тебе поможет опытный человек.
— Кто же этот человек?
— Его имя — Паулюс ван Берестейн, он ректор латинской школы в Харлеме и очень влиятельный регент. Некогда в его ведении был приют прокаженных, и, похоже, с той поры его душа преисполнилась сострадания. Случай свел нас и сдружил в Остенде, где мы вместе сражались с испанцами, а когда нашу семью покинула удача, Паулюс единственный остался мне верен. Я уже много лет с ним не виделся, но это письмо напомнит ему обо мне и расскажет о тебе. Познакомься с господином Берестейном и постарайся получить при его содействии столь необходимую тебе поддержку.
— Но о какой поддержке вы говорите, отец? Разве недостаточно того, что рядом со мной будут Фрида и Яспер?
— Ты не знаешь, как вести дела! Поверь, Паулюс будет тебе очень полезен!
Старший сын взял письмо и, не выпуская из рук, долго, растроганно глядел на него. Этот юноша заметно отличался от многих людей, которые, выпив, делаются легкомысленными: вино дарило ему не только безудержное веселье, но одновременно и более ясное осознание действительности. С каждым новым кубком он все сильнее проникался понятиями долга и чести, и сейчас, совсем уже хмельной, Виллем, пытаясь встать на ноги, торжественным тоном провозгласил:
— Хорошо, отец! Я пойду к этому человеку!
Он уже почти выбрался из кресла, но Корнелис усадил его обратно:
— Мне надо сказать тебе еще несколько слов о господине Берестейне…
Виллем покорно сел.
— Богатым и могущественным людям часто завидуют, знатных недолюбливают, а порой и высмеивают. Чем выше поднимаешься, тем больше рискуешь — этот урок военного искусства применим и к жизни в обществе. Паулюс стал жертвой слухов. Его считают грубым, жестоким, изворотливым, опасным и ко всему еще приписывают ему превосходящую всякое воображение алчность! И должен признаться, сынок, в этих сплетнях есть немалая доля правды…
От удивления юноша слегка протрезвел. Он попросил Корнелиса повторить свое странное признание, а после этого — объяснить, зачем же обращаться к ван Берестейну, если такой неприглядный портрет верен.
— Во время боя, который нас сдружил, Паулюса настиг выстрел вражеской аркебузы. Пуля засела у него в шее, он потерял много крови и мог бы погибнуть, если бы я не стянул края раны ниткой, выдернутой из собственной одежды. Я лишился рукава, зато господин Берестейн сохранил жизнь!
— Понятно: он перед вами в долгу и постарается отплатить…
— Думаю, да. Потому-то, несмотря на дурную славу, я выбрал именно Паулюса, а кроме того, нисколько не сомневаюсь, что общение с таким человеком благоприятно скажется на твоем характере.
Корнелис значительно покивал и с этой минуты стал таким же молчаливым, как обычно. Отец и сын вернулись в кабинет, где Яспер, водрузив на нос очки, вслух читал завещание.
— Ну вот, все и улажено. Пойдем! — скомандовал Виллем.
Проститься с нотариусом, собрать вещи, дать хозяйственные наставления Фриде — на все это много времени не потребовалось. Теперь, когда отъезд Корнелиса был делом решенным, его присутствие стесняло детей и почти мешало им. Пять дней, оставшихся до отплытия, показались им очень долгими.
И не припомнить, чтобы хоть кто-нибудь когда-то и с кем-то прощался так же легко, как простились с отцом четверо детей Корнелиса ван Деруика, отплывавшего на судне под названием «Свирепый» к берегам Бразилии. На пристани у только что оснащенного трехмачтовика не было пролито ни единой слезинки: поцелуи, крепкие объятия, взаимные пожелания и, наконец, когда неукротимый ветер надул паруса, с набережной на палубу, от самонадеянной молодежи к мужественному искателю приключений понеслось с берега радостное напутствие.
— С Богом, отец! Возвращайтесь поскорее! — прокричал Яспер, сдернув шляпу.
Над волнами полетел ответ:
— Будьте здоровы! И непременно пишите!
Виллем шел и шел — до самого конца мола, до самого края пирса, шел так, словно уходящий в море корабль тащил его за собой. Но он ликовал. Разлука обещала одни только приятные перемены: никаких больше ограничений, они получили свободу! Даже трубке с длинным чубуком передалось настроение хозяина — клубы дыма из нее выходили какие-то беззаботные и игривые.
— Отец уехал! — объявил старший брат, проследив глазами за одним из них. — Постараемся сделать так, чтобы, вернувшись, он застал нашу семью в лучшем положении, чем оставил!
Но, хотя пожелание и было высказано, казалось, сейчас молодых людей эта задача заботила менее всего. Радуясь обретенной независимости, они даже не стали дожидаться, пока парусник скроется за горизонтом: едва пропала из виду высокая тулья отцовской шляпы, Виллем подозвал булочника, пробиравшегося среди путешественников со своей грохочущей тележкой:
— Поди-ка сюда и покажи свой товар!
— Горячие белые булочки! Ржаные хлебцы! Ячменные лепешки!
— Можешь не расхваливать — отец двадцать лет держал нас в строгости и запрещал сладкое!
Щедро накинув сверх цены, они купили четыре пирожка и съели их, стоя на ветру и не смущаясь взглядов, словно усталые путники на привале. Эта картина — особенно вид прилично одетых девушек, уплетающих за обе щеки при всем честном народе — казалась до того непривычной, что некоторые зрители отвернулись или прикрыли глаза рукой.
— Пожалуй, отцу наше пиршество не пришлось бы по вкусу! — предположила Харриет, вылавливая из-за корсажа упавший туда кусочек.
Яспер, не доев свой пирожок, бросил остаток чайкам.
— Пастор нас бы тоже осудил. Ладно, пошли отсюда, пока никто шума не поднял!
Они весело тронулись в обратный путь, а услышав звон колокольчика, прибавили шагу и как раз успели на баржу, которую тянул вдоль заросшего травой берега могучий фризский вороной конь. Поднялись на борт — и только теперь вдруг почувствовали странное сиротство. Уж очень непривычно было сидеть вот так всем вместе, вчетвером, и не слышать голоса кого-то из старших. Раньше им досаждали назойливые отцовские поучения — теперь их недоставало. Они почти не разговаривали друг с другом, сидели, завернувшись в дорожные плащи, и мысли текли вяло. Попутчики, едва взглянув на их траурные лица, тоже предпочли хранить молчание.
Дом встретил их темнотой: Фрида, бережливая хозяйка, не оставила ни одной зажженной лампы, лишь букет нарциссов посреди орехового стола слабо притягивал лунный свет. В этом скудном освещении они кое-как добрались до постелей, но еще долго не могли сомкнуть глаз, да и сны были тягостными. Засыпая, Яспер слышал, как брат в соседнем шкафу-кровати наспех предается одинокому наслаждению.
Когда Яспер пробудился, солнце стояло уже высоко. Он удивился, осознав, что на ногах у него башмаки, чувствуя, как царапает щеку измятый воротник, а когда с любопытством потянулся к груди, обнаружил, что все восемь пуговиц камзола вставлены в петли. Так, значит, и спал одетым, будто пьяный, которому лень снять с себя верхнее платье. Приподняв голову, он увидел проснувшихся одновременно с ним брата и сестер: потные, с блуждающими взглядами, смущенные до предела.
В родном доме, казалось бы, ничего со вчерашнего дня не изменилось: мебель на тех же местах, картины там, где прежде, страница раскрытой Библии на дубовом аналое — та же, которую отец читал в день отъезда… Однако если хорошенько присмотреться, бросаются в глаза свидетельства того, что привычный порядок нарушен. Нетронутая постель Корнелиса, его пустое кресло, его праздно висящая одежда, его набитые сеном башмаки, его очки в футляре… Аккуратно расставленные и разложенные вещи, смирившиеся с необходимостью долгой разлуки, вдруг напомнили Виллему о приготовлениях к похоронам. Даже безобидная табакерка, которой не касалась теперь отцовская рука, превратившись в реликвию, вызывала беспокойство, почти пугала.
Завтрак прошел в молчании, словно поминки. Стол был накрыт, как всегда: пять снизок черешен, пеклеванный хлеб, сметана, пропитанные вином сухари. Яспер почувствовал благодарность к Фриде за то, что поставила прибор и для Корнелиса, ему и в голову не пришло, что она могла сделать это просто по привычке.
В конце концов Виллем, сидевший во главе стола, стукнул ложкой о кружку:
— Брат и сестры, выслушайте меня! Кресло, в котором я сижу, еще недавно занимал наш отец. Перед отъездом он поручил мне вести дела семьи и заботиться о каждом из вас. Я намерен исполнить его волю, а вас прошу повиноваться мне, как повиновались ему! Договорились?
Слова Виллема были встречены единодушным согласием. Даже Фрида, чьего мнения никто не спрашивал, и та кратким реверансом показала готовность подчиниться. Успокоенный этим старший брат продолжил увереннее:
— Разлука с отцом — нелегкое испытание, и мы выдержим его только в одном случае: если сплотимся. Помните о том, что связывает нас, кто мы друг для друга: мы люди, родные по крови, мы сыновья и дочери одного и того же отца и одной и той же матери, нас вскормили одни и те же сосцы, и мы должны друг другу помогать! В глазах окружающих мы осиротели… Постарайтесь не показываться на улице в одиночку. Мы знаем детей, которых называли бродягами и обходились с ними как с бродягами, лишь потому, что их видели на улице после сигнала тушить огни!
— Да кто же пожелает нам зла? — простодушно удивилась Харриет.
— Дурные люди, которые зарятся на наше добро и для кого четверо оставшихся без присмотра детей — лакомая добыча.
Казалось, его слова еще долго отдавались эхом в наступившей тишине. Яспер, по обыкновению, постарался их смягчить:
— Братец, а не думаешь ли ты обратиться к нашему дяде Герриту из Мидделбурга? Когда-то он нам помогал, наверное, помог бы и сейчас.
— До Мидделбурга далеко, — возразил старший брат. — Сорок лье[8], да еще через болота и затопленные равнины, так что не избежать объездов… Не слишком-то надежный покровитель наш дядя Геррит!
— Кто же тогда нас выручит? Мы ведь не сможем одни заправлять всеми делами и домом.
— Уж об этом-то отец позаботился! Я передал его письмо ректору латинской школы, которого он считает своим другом, сегодня утром получил ответ, и представьте себе — сегодня же и встречаюсь с этим влиятельным человеком! Он ворочает миллионами, он ведет дела по всей Европе — и он меня ждет!
— Все это прекрасно, просто замечательно, но чем нам поможет этот господин? Угостит паштетами вместо обычной похлебки? Подарит новую балку взамен той, что вот-вот упадет нам на головы?
Младший брат хихикнул — назревающий спор казался ему смешным, но старший лишь ожесточился:
— Этот, как ты его пренебрежительно величаешь, господин — второй наш благодетель после Господа Бога. От него зависит, займем ли мы завтра высокие должности и поселимся в полном слуг дворце — или вовсе скатимся на дно, сделаемся бродягами и голодранцами. Но этого, Яспер, тебе не понять: ты, к сожалению, как и отец, веришь, что всего можно добиться трудом. Ingenio et Assiduo Labore[9] — какой скучный девиз! Разве ты не знаешь, насколько благосклонность или хотя бы только уважение настоящего вельможи драгоценнее любых сокровищ?
Опечаленная размолвкой братьев Харриет давно уткнулась в носовой платок, но сдержаться так и не сумела. Внезапно она громко всхлипнула — и, словно прорвав плотину, крупные слезы ручьем полились по ее щекам на гофрированный воротник. Виллем посмотрел на нее в замешательстве.
— Ты нарочно довел сестру до слез! — прошипел Яспер.
Старший брат разозлился:
— Только попусту трачу время, вас не уговоришь… Ладно, сами убедитесь, что прав был я! Подождите каких-нибудь несколько дней, в крайнем случае, несколько недель — плоды моих усилий станут очевидны! И тогда я с полным правом назову вас неблагодарными!
Высказавшись, Виллем встал из-за стола, — еды он так и не тронул, — а потом полдня провозился с одеждой, на чем свет стоит ругая Фриду, которая рубашки гладит небрежно, а воротники накрахмаливает чересчур туго:
— В дворянском доме так с бельем не обращаются!
Под конец обстановка накалилась уже до предела, и все только обрадовались, когда старший брат ушел.
— Что его — тарантул укусил, с чего он так распалился? — воскликнула Петра, едва за Виллемом закрылась дверь.
Против всех ожиданий Яспер встал на сторону брата:
— Не суди его слишком строго… Просто он не готов к тому, что на него свалилось! Вчера еще он в семье был сыном, сегодня стал почти отцом! Кому бы удалось сохранить спокойствие на его месте?
— В его жилах течет французская кровь! — набивая рот хлебом, заявила Харриет. — Оттого и характер такой!
— При чем тут его кровь! Всему виной молодость: Виллему только по бумагам двадцать четыре года, а по уму — шестнадцать или семнадцать. Он похож на плод, у которого кожица зарумянилась, а мякоть еще недозрелая и терпкая. Боюсь, его голова до сих пор пылает жаром юности, только нам ничего с этим не поделать, а потому глупо его поучать! Давайте подождем: со временем он остепенится…
— Отцу надо было выбрать тебя, Яспер, ты такой разумный!
Эта похвала тронула юношу сильнее, чем ему хотелось бы, от волнения он проглотил вишневую косточку, которую долго обсасывал. Но сестры ничего не заметили — Яспер так хорошо владел собой, что и наполнившая рот слюна, и пот, проступивший на ладонях, мгновенно высохли. Он взял с аналоя Библию и притворился, будто читает.
Виллем явился на встречу вовремя, даже немного раньше. Указания, полученные от Паулюса ван Берестейна, перепутались у него в голове: пять раз должен пересыпаться песок в часах или шесть? И где, собственно, ждет его регент — в тени церкви святой Урсулы или на ступенях церкви святой Анны? — мучительно старался припомнить он, а потому метался с потным лбом и рвущимся из груди сердцем от одного храма к другому и приставал к прохожим, спрашивая, не видел ли кто… не знает ли… пока не наткнулся на карету ван Берестейна, мирно стоящую у таверны «Золотая Лоза» на Конингстраат (кучер, сидя на козлах, играл сам с собой в кости), и едва не лишился чувств, увидев в таверне регента, закусывающего сыром и маринованной рыбой.
Виллем ворвался в зал, толкнул два или три стула, чудом не сбросив тех, кто на них сидел, и еще издали, через головы выпивающей компании, крикнул Паулюсу:
— А вот и я!
Регент неторопливо, не выпуская ножа с насаженным на него куском селедки, поднял руку в перчатке, и этот его естественный, почти домашний жест, на мгновение прервавший тотчас возобновившийся обед, обрадовал Виллема больше, чем самые жаркие объятия.
— Садись, — пригласил Берестейн, указав юноше на трехногий табурет.
Виллем повиновался, снова порадовавшись — теперь уже лестному для него обращению на «ты».
— Простите за опоздание, сударь!
— А ты не опоздал, — возразил Паулюс, не переставая жевать, — ты даже раньше времени пришел!
В его руке появились карманные часы, и Виллем устремил на них робкий взгляд. Ему нередко доводилось видеть, как пассажиры баржи крутят в грязных пальцах соломинку, пытаясь превратить ее в подобие солнечных часов, но чудесными машинками, отмеряющими время, он любовался только на картинах.
— Принесите моему другу еды и пива! — спокойно распорядился Паулюс.
Тотчас же появилось пиво, вместе с ним — тарелка говяжьего хутспота[10], благоухающего имбирем, и Виллем с аппетитом приступил к еде. Затем подали суп с вином, который регент жадно выпил залпом прямо из миски, словно воду.
— Ну, а теперь поговорим! — смяв салфетку, воскликнул Паулюс ван Берестейн. — Я прочел письмо твоего отца и знаю, кто ты такой.
Виллем так разволновался, что рука дрогнула, суп вылился из ложки, и юноша, отложив ее в сторону, отодвинул заодно почти полную тарелку. От заготовленной речи, которую он твердил всю дорогу, чтобы не забыть ни единого слова, ничего не осталось — так вмиг распускается вязанье, если потянуть за нитку. Жалкие обрывки фраз слились у него во рту в невнятную кашу:
— Благородный и строгий господин… имя, которое я ношу… Всевышний в своей милости… для меня честь…
— К делу, мальчик мой! — добродушно прервал его ректор, положив руку на боязливо дернувшуюся коленку Виллема. — Чего ты от меня ждешь? Тебе нужны деньги? Рассчитываешь занять какую-то должность? Твой отец пишет, что ты хочешь со мной познакомиться — зачем?
Юноша поднял на него почти умоляющий взгляд. Он так в эту минуту старался справиться со смущением, что кровь, отхлынув от сердца, прилила к лицу — он покраснел, глаза с расширенными зрачками затуманились.
— Мне… мне в высшей степени важны советы такого человека, как вы, сударь! Из всех регентов Харлема и даже всей Голландии вы считаетесь самым добродетельным, самым рассудительным, самым, наконец, благосклонным к молодым людям, которые, распростершись у ваших ног, выпрашивают наставления…
Голова Виллема, пока он говорил, клонилась все ниже и в конце концов едва не легла на стол. Ректор мягко, почти ласково ее приподнял.
— Как ты еще молод, друг мой, и до чего пылкая у тебя кровь! Ну, говори же!
— О, как вы добры, что согласились меня выслушать, господин регент! — с искренней благодарностью воскликнул Виллем. — Так вот… Я родился в скромной, почти бедной семье. Если имя Деруиков когда-либо произносилось с уважением, то не из-за того, что у нас много денег, и не из-за того, что наши владения обширны, но потому только, что один из дядюшек — талантливый музыкант, одна из кузин прекрасно рисует, а еще, как рассказывают, кто-то из наших предков умел сочинять стихи. За всю мою жизнь у меня и гроша не было за душой, монеты, едва попав в карманы Деруиков, тотчас покидают их, уплывая в обмен на горстку муки, несколько репок или брикет торфа. По правде сказать, нам всегда не хватало даже самого необходимого! И все же, как видите, я не жалуюсь… Я верю в Божию справедливость и в то, что каждый здесь занимает подобающее ему место.
— Совершенно верно.
— Иными словами, в Его намерения входило сделать нас бедными, а других богатыми. Впрочем, и тут Господь все устроил к лучшему, наделив нас отвечающим нашей жалкой участи безграничным смирением. Мой брат и мои сестры лишены честолюбия и не жаждут подняться выше.
— А ты, мой юный друг?
Вопрос был задан ласковым, почти умильным голосом. Регент снова погладил Виллема по колену, и на этот раз рука его там задержалась.
— Чего греха таить — я из другого теста! — помолчав, признался юноша.
— Тебя тяготит твое положение? Ты хотел бы его переменить?
Виллем снова помолчал, взволнованно потирая большим пальцем край тарелки.
— Да.
Паулюс расплылся в улыбке до ушей, показав неровные зубы.
— Поймите, сударь, — вздохнул Виллем, — мне больно оттого, что я разбираюсь в хороших вещах и приучен к ним, а обладать ими не могу. Отец считал, что поступает правильно, обучая нас музыке и стихосложению. Он нанимал учителей, чтобы те давали нам уроки, какие обычно дают богатым. Но что за радость уметь играть на лютне, если не на что купить инструмент? Зачем говорить на латыни, когда никто из окружающих тебя не понимает? Представьте себе человека, которого воспитали в склонности к самым утонченным наслаждениям, тогда как жестокой судьбой ему уготована жизнь, где все это не пригодится, представьте себе человека, рожденного вращаться среди художников и ученых, но обреченного терпеть низкое окружение… Этот человек — я.
Паулюс ван Берестейн серьезно кивнул. Пока он слушал, трактирщик дважды подливал ему супа в тарелку, куда без стеснения окунались крахмальные регентские манжеты.
— Твоя история тронула меня, и я хочу чем-нибудь тебе помочь, мальчик мой, — сказал ректор, утираясь салфеткой. — За пределами Соединенных провинций все определяется рождением. Едва взглянув на генеалогическое древо, можно угадать, какой плод оно принесет: станет ли новорожденный принцем или нищим, свинопасом или сенатором. Неприятные нравы у этих французов, верно? Там ты не мог бы ни сесть за один стол с вельможей, ни говорить с ним так же запросто, как со мной…
— Мы родом из Франции и потому прекрасно это знаем, — заметил старший сын Корнелиса ван Деруика.
Паулюс, не обратив внимания на его слова, продолжал:
— На наше счастье, мы живем в Соединенных провинциях, где ни в чем не берут пример с других народов. Здесь заслуги важнее богатства, и простым обывателям удается занять высокое положение только благодаря своим талантам. Разве сам я не сын медника? А видишь ли ты во мне сегодня хотя бы след этого?
Виллем отрицательно покачал головой, хотя происхождение регента угадывалось без труда — от кого же, если не от отца, он унаследовал эти узловатые руки и эти нависшие брови?
— Тебе нужна лишь поддержка. Подняться можно, либо наступая на тех, кто ниже тебя, либо ухватившись за тех, кто выше. Общество есть не что иное, как человеческая пирамида, где каждый стремится к вершине. Сегодня я протягиваю тебе руку и, если смогу, подтяну тебя к себе. Я сделаю это из дружеских чувств к твоему отцу и из уважения к отважному и стойкому юноше, которому в жизни не повезло. Корнелис в своем письме ни о чем не просил — но вот что я тебе дарю!
Паулюс отложил нож, протянул Виллему правую руку, и тот, мгновение поколебавшись, сжал пальцы, с которых капал суп. А когда его ладонь соприкоснулась с ладонью вельможи — почувствовал под своей твердый шарик. Что это у него там — опухоль? Но тут их руки разомкнулись, что-то упало и покатилось по столу, и юноша увидел луковку. По крайней мере, ему этот предмет показался обычной маленькой луковицей, и он подумал, что Паулюс над ним подшутил.
— Быстрее прячь ее, дружок! В кабаке полно воров, которые могут польститься на эту луковку. А зная ее стоимость, они не постесняются прирезать владельца…
— Я… я не понимаю.
— Да убери же ты ее в карман наконец! Не то все сразу узнают, что у тебя есть!
Виллем поспешно спрятал луковку.
— Но… на что она мне?
— Это мой подарок. Может быть, ты рассчитывал на деньги или на поручительство? Конечно, я мог бы тебе их предложить, но подобные милости опасны для юноши твоих лет. То, что я тебе дал, куда лучше. Из одного такого зародыша вырастали целые состояния. Пожалуй, и нет более краткого пути к успеху…
Виллем, не решаясь порыться в кармане, приоткрыл его и заглянул внутрь.
— Простите мою настойчивость, господин регент, но… что это такое?
— Луковица тюльпана!
— Как вы сказали?
— Возможно, тебе этот цветок известен под его старинным именем — лилионарцисс? Некоторые аптекари все еще его используют — они не способны увидеть в растениях что-либо, кроме лекарства или пищи, и им даже в голову не приходит, что цветы можно разводить ради удовольствия!
Старший из братьев Деруик благоразумно умолчал о том, что разделяет мнение аптекарей. Надо было, как говорят в Голландии, держать нос по ветру, то есть приспосабливаться к обстоятельствам и не упускать удобного случая, и он громко высмеял этих невежд.
— Тюльпан… — произнес он, помолчав, чтобы освоиться с новым словом.
— И какой! Это Admirael Van Engeland в сто шестьдесят гранов.[11] Через три недели его цена на рынке в Хоорне[12] удвоится, через год возрастет пятикратно. Ты можешь выбирать: выждать время, чтобы перепродать эту луковку, или сразу же ее продать и вложить вырученные деньги в менее ценные. Тебе решать, Виллем ван Деруик!
Юноша ровно ничего не понял, однако притворился, будто страшно обрадован подарком, грязной луковицей, и рассыпался в благодарностях, а пока Паулюс шарил в кошельке, любезно предложил заплатить за обед и вытащил горсть монет, к которой ему пришлось прибавить еще вторую — денег не хватило. «С удовольствием!» — воскликнул он, когда Паулюс предложил встретиться снова, но от ректорской кареты отказался. «Вот моя лошадь!» — соврал Виллем, показав на привязанную перед таверной кобылу, для большей убедительности схватился за повод и даже сделал вид, будто садится в седло, но стоило карете свернуть за угол, тут же вернулся к обычному пешеходному состоянию, к своей обычной походке, унаследованной от отца. Ах, как не подходила эта быстрая, легкая, даже танцующая поступь к новым, еще неразношенным военным сапогам, в которые он обулся ради этой встречи и которые безбожно ему жали. Сунув руку в карман, он нащупал подарок регента и яростно запустил им в вывеску меховщика.
— Пошел к черту, тюльпун, тюльпон, или как тебя там!
Однако, не пройдя и нескольких шагов, пожалел о своем поступке. А вдруг Паулюс прав? А вдруг на этом деле можно нажиться? Виллем вернулся назад и стал искать луковицу в канаве: сначала пытался поддеть комочек, если он там есть, кончиком палки, затем носком сапога, в конце концов — став на колени и шаря по грязи руками. Он вымазался с ног до головы, но уже не обращал на это внимания, а любопытные, подглядывавшие за ним из окошек, раздумывали, что делать: позволить этому ненормальному и дальше маяться дурью или позвать стражу.
В то самое мгновение, когда его пальцы нащупали в тине круглый предмет, рядом остановился экипаж, и Виллем едва не лишился чувств, узнав карету ректора. Дверца приоткрылась, из темноты к нему потянулась рука в перчатке.
— Садись! Так я и знал, что ты здесь.
Виллем, не в силах выговорить ни слова, подошел к уличному фонарю. Стало видно, что его одежда заляпана грязью.
— Вот грязнуля! Ты что, хотел в таком виде идти домой? Да еще и без фонаря! Попадись на пути дозор — тебя наверняка бы оштрафовали! Где ты живешь?
— Отсюда прямо, на расстоянии двух выстрелов из лука!
— Ну так садись, я тебя отвезу.
Виллем принял приглашение, но руки Паулюса не коснулся. Внутри — в уютной кабинке светлого дерева, отделанной бархатом, что придавало ей сходство с роскошным альковом, — он забился в угол, подложив под себя руки, чтобы все тут не измазать. Напрасная предосторожность: едва карета тронулась, хозяин придвинулся к нему вплотную, навалился всем телом, и это сильно смутило юношу.
— Сударь, мне кажется, здесь для двоих тесно, я лучше пешком…
— Сиди, дурак! Тебя арестуют, уже дали сигнал тушить огни!
— Вы… вы меня придавили!
— Ну так что — разве не приятно прижаться друг к другу в ночной прохладе?
В голосе Паулюса, когда он произносил эти неясные слова, зазвучали новые нотки — нежные и опасные. И, хотя его лицо было скрыто в тени, по неровному дыханию Виллем догадывался, что у хозяина кареты комок в горле и подбородок дрожит и что это признаки волнения — нарастающего, пугающего, хотя еще необъяснимого.
Он попытался найти другую отговорку:
— У меня одежда в грязи, я боюсь вас запачкать!
— Тогда почему бы ее не скинуть?
Почувствовав руку регента на своей ляжке, Виллем вскрикнул и дернулся.
— Ну, полно! Неужели тебя и поцеловать нельзя?
— Мужчине?
— Сиди спокойно! — лихорадочно шептал Паулюс. — В нашем мире за все надо платить, и это — цена моей помощи!
— Умоляю вас, господин регент!
Провидение пришло ему на помощь, промелькнув за окошком двумя рядами свечей — Виллем узнал освещенный фасад сиротского приюта по соседству с их домом.
— Стой! Я приехал, — закричал он.
Карета остановилась. Кучер спрыгнул с козел и открыл дверцу. Паулюс отодвинулся в глубину и, все еще тяжело дыша, очень недовольным голосом принялся выговаривать спутнику:
— Послушай, мальчик… я ведь предложил отвезти тебя домой, почему же ты хочешь вылезти здесь, в роскошном квартале, где в богатых домах живут богатые люди? Ты ведь говорил — твоя семья прозябает в бедности?
Виллем растерянно уставился на Паулюса: как он может после всего, что произошло, говорить с ним так надменно? Ему захотелось выскочить сразу же, не попрощавшись, — кому охота задерживаться в берлоге с медведем? Но юноша тут же представил себе последствия: враждебность ректора, упреки отца и — что хуже всего — упущенный случай, на какой больше и надеяться нечего. У него даже живот подвело, и, вопросительно глянув на свое отражение в стекле, он принял решение, которое напрашивалось само собой.
— Ты мне солгал? — не унимался Паулюс, раздирая пятерней липкие от пота волосы.
Сделав над собой огромное усилие, Виллем проговорил слабым голосом:
— Ни словом. Вот наш дом, на углу Крёйстраат.
Отодвинув плотную занавеску, Виллем показал пальцем на здание, но ректор, выглянув в окно, ничего в темноте и за дождем не разглядел. И все же у него создалось впечатление, что ограда прочная, вокруг шумят листвой старые деревья с птичьими гнездами, а за ними поблескивает сквозь дым из трубы что-то похожее на конек мокрой от дождя крыши.
— Гм… выглядит неплохо. Так ты здесь живешь? Небось — в каморке под лестницей, в каких помещают кухарок?
— Да нет же! Весь дом наш.
— Как?! Ты хочешь сказать… он принадлежит вам?
— По закону и на деле.
Возвращая пуговицы в петли, Паулюс обдумывал эту любопытную новость.
— Ну что ж, хорошо, если народ теперь устраивается получше… Я вот, хотя у меня в кубышке двенадцать тысяч гульденов, а в городе — восемь домов, живу в особняке вполовину меньше твоего.
Он снова вытащил часы.
— Уже поздно… Рад был с тобой познакомиться, Виллем ван Деруик! Вскоре мы продолжим знакомство. Распорядись получше луковицей, которую я тебе дал… Если хочешь, покажу тебе, где торгуют такого рода товаром и каким образом из этого извлекают выгоду. Прощай!
Юноша пробормотал какие-то вежливые слова и вылез из кареты. Открывая калитку и даже поднимаясь по ступенькам, он все еще чувствовал спиной взгляд Паулюса. Наконец карета тронулась.
— Где ты был, Виллем? — с порога спросил его Яспер. — Ты разве не знаешь, что бывает с теми, кто гуляет после сигнала тушить огни?
Виллем локтем отпихнул младшего брата. Огонек в фонаре, который тот держал, еле теплился, не то Яспер разглядел бы жилку, бьющуюся на виске Виллема, а может быть, и недобрый блеск в его глазах.
В доме стояла нестерпимая духота. Был день большой стирки, и Фрида подвесила над очагом в общей комнате котел, от которого валил пар. Крупные клубы приподнимали крышку и вырывались наружу, завиваясь струйками, поднимались вверх и присоединялись к расползавшемуся под потолком облаку. В тумане лиц было не разглядеть, и Виллем мог отличить Харриет от Петры только по видевшемуся у пола краю одежды: у одной из сестер юбка целомудренно прикрывала кожаные туфли без задников, у другой подол был украшен игривой каймой.
— Ну, так что этот ректор? И вправду такой урод, как говорят?
— Он в самом деле катается в карете и держит берейтора?
Вошедший, не отвечая, бросил на стол выпачканную в земле луковицу.
Младшая сестра, подойдя поближе, посмотрела на нее и скривилась:
— Фу!
— Наш братец потерял рассудок, — насмешливо сказала Петра. — Какую-то грязищу в карманах таскает!
— И на подметках тоже! — отозвалась Фрида, которая двигалась следом за молодым хозяином, подтирая черные следы.
Виллем, охваченный гневом, пнул сапогом бадью, в которой Фрида споласкивала тряпку, и по полу растеклась огромная мутная лужа. Домочадцы, окаменев от изумления, уставились на старшего брата.
— Хватит! — заорал тот. Багровые, будто ошпаренные щеки его горели сквозь облака пара. — Только что всю семью оскорбили, а вы над старшим братом насмехаетесь! Стыдно!
— Что? Оскорбили? Кто? Как? Да говори же! — закричал младший.
Но Виллем не стал рассказывать. Он зачерпнул из котла горячей воды, чтобы вымыть лицо и руки, а умывшись, отправился спать, не промолвив больше ни слова. Сбитым с толку младшим Деруикам только и оставалось, что слушать, как он ворочается внутри своего шкафа-кровати. Правда, чуть позже стенка, которую Виллем за собой задвинул, приоткрылась, и в щель выглянула угрюмая физиономия. Старший брат невнятно пробормотал извинения, сказал, как сожалеет о том, что разлил воду из бадьи, и, сделав над собой усилие, прибавил: «Я совсем голову потерял». Однако стоило Ясперу сделать шаг, снова резко задвинул стенку. Звякнула щеколда — Виллем поспешил спрятаться, словно моллюск в раковину.
После этого засиживаться уже не было смысла. Поняв, что Виллем больше не покажется, все молча разошлись по своим постелям. Белье было отжато и повешено, грязную воду выплеснули в очаг.
…После встречи с ректором Виллем целую неделю ходил в каком-то странном настроении, и никто даже и заподозрить не мог, в чем тут дело. Надо сказать, ничего определенного за старшим братом замечено и не было: он вовремя являлся к столу, ни в чем не изменил своих привычек, не проявлял ни раздражительности, ни вялости, словом, на посторонний взгляд, выглядел и вел себя как всегда.
— Как дела, Виллем? — с деланным легкомыслием и напевно, будто это строчка из привязавшейся песенки, спрашивал иногда Яспер. А старший вместо ответа молча соединял большой и указательный пальцы — такой у них был условный знак, без слов говоривший: «все в порядке».
Да, посторонний ничего бы не углядел, однако родные, хорошо знавшие Виллема, подмечали мельчайшие изменения в его поведении и речи, которые ясно говорили о том, что под этой тихой гладью бурлят водовороты.
Вот, например, однажды утром Яспер застал брата стоящим над луковицей тюльпана: Виллем смотрел на луковку неподвижным взглядом хамелеона и был настолько поглощен этим занятием, что не понимал, как мешает Фриде, которая, не жалея воды, мыла пол, — пришлось дернуть его, как дурачка, за рукав, чтобы он сдвинулся с места.
Свидания с луковицей вошли у него в привычку. Каждое утро Виллем подтаскивал к ней, словно к окну, свой стул (никто не понимал, почему бы не принести луковицу к стулу, так ведь поступил бы любой хоть сколько-нибудь здравомыслящий человек) и долго сидел, потряхивая игральные кости, очищая грушу или покручивая усы и не переставая попыхивать любимой трубкой. Эти свидания и заканчивались всегда одинаково, что тоже выглядело в глазах родных более чем странно. Насмотревшись на цветочный зародыш, старший брат ухмылялся, отворачивался от него, иногда выдыхал на луковку струю синего дыма, после чего отодвигал стул и решительно заявлял:
— Избавьте меня от нее, я больше не желаю держать ее в доме!
Однако Фрида остерегалась исполнить приказ, зная, что во вторник, среду и в прочие дни Виллем будет искать «дурацкую луковицу», которую накануне высмеивал, чтобы «поточнее ее взвесить» или «изучить ее окраску».
За столом о луковице тюльпана никогда не говорили, обходя, таким образом, и встречу с Паулюсом, словно первой не существует, а вторая не состоялась. Вынужденные недомолвки тревожили девиц Деруик, а Яспера просто терзали: ему, с его пытливым умом, нестерпимо было сознавать, что у старшего брата есть от него тайны. И однажды вечером, ощутив прилив вдохновения, младший решился задать вопрос, который вертелся у него на языке:
— Кстати, а что там у тебя вышло с ректором? Почти неделя минула после вашей встречи, а ты так ничего и не рассказал!
Харриет, которой тоже хотелось это узнать, навострила уши, но старший брат от ответа уклонился:
— А что ты хочешь услышать? Мы с Паулюсом встречаемся, он держит меня за своего человека и уже говорит мне «ты».
— Значит, ты и потом с ним виделся? — не отставал Яспер.
Но Виллем, не ответив, продолжал:
— Завоевать его доверие — дело непростое, ни за день, ни за неделю не управишься, нужно время… Думаешь, так легко стать другом ректора? Ты хоть представляешь себе, сколько мужчин и сколько женщин добиваются его благосклонности?
— Догадываюсь, и все же…
— И все же лезешь ко мне то с одним, то с другим, вечно чего-то домогаешься, споришь и противоречишь! Ты что — в городской милиции[13] состоишь? Кто тебе дал право дергать людей почем зря? Впрочем, ты уже в школе был упрямцем и приставал ко всем до тех пор, пока не дознаешься, какой фрукт Ева надкусила, грушу или яблоко, и шел ли в раю град! Сделай одолжение, мальчик, оставь меня в покое!
Яспер на всякий случай прикрылся локтем.
— Потише, братец! Я всего-навсего спросил, что нового! В конце концов, вся семья хочет знать, как прошла встреча! Разве ты ходил к ректору не по совету отца?
Виллем не мог не признать его правоту.
— Да, Яспер, но отец сейчас очень далеко, править нашей лодкой некому, и я не могу отчитываться за каждый взмах весла! Разве вы сомневаетесь в том, что я стараюсь ради вашего блага?
Младшего брата эта вялая речь старшего в собственную защиту не удовлетворила, и он спросил опять — уже более мягким тоном:
— Откуда взялась луковица, которую ты принес в дом и с тех пор так странно разглядываешь?
Братья уставились на луковицу, которой Фрида нашла наконец место: положила ее в чашечку, а чашечку поставила среди других диковин, предметов неопределенного назначения и случайного применения — тут были несколько медальонов, пустая колба от песочных часов, устричная раковина, чернильница с засохшими чернилами, обрывки ниток и ключи, не подходившие ни к одному замку.
Правду сказать, ректорский подарок до того причинил служанке немало хлопот. Не зная, зародыш какого, съедобного или несъедобного, растения эта луковица в себе содержит, Фрида поначалу отнесла ее в кладовую с провизией, а там задумалась, в какую корзину поместить — с капустой? со свеклой? с луком? «Сварить ее — вот и не придется дальше беспокоиться, куда ее деть! Почем знать, может, в виде приправы к бульону она и сгодится?»
Вскоре Яспер увидел, что служанка взялась чистить луковицу и вертит ее в руках, толком не понимая, ни куда втыкать нож, ни сколько срезать. Вовремя вмешавшись, он остановил Фриду:
— Погоди минутку! Разве ты уверена, что эту луковицу едят?
— Нет, сударь, я вообще понятия об ней не имею!
Дабы окончательно спасти луковицу от кастрюли, младший брат обратился за разъяснением к старшему.
— Конечно, никто ее не ест, — ответил Виллем, — это же цветочная луковица.
— Цветочная? Слышишь, Фрида? Она цветочная и не годится для супа!
— Но ведь едят же засахаренные орхидеи! — некстати напомнила Харриет.
Разрешила этот запутанный вопрос старшая сестра:
— Луковица тюльпана на вкус напоминает горький каштан, и под языком от нее остается привкус плесени. Правда, если такие луковицы запечь и приправить постным маслом с уксусом, еда получается сносная, но больше они ни на что не годятся… Я это слышала недавно в валлонской церкви.[14] Пастор посвятил целую проповедь еде и питью, опасаясь, как бы с наступлением зимы оголодавшие крестьяне не начали кормиться цветами и у них не разболелись бы животы.
— Разве не удивительно, сколь велики познания этих ученых барышень? — насмешливо заметил Яспер. — Раньше их обучали шить да стирать, а теперь они даже о ботанике рассуждают!
Потратив целый час на раздумья о том, какое применение можно найти для не вылупившегося из своей скорлупки цветка, служанка не нашла никакого, тогда-то и поместила ее в чашечку, где благоразумно и позабыла.
Зато Харриет никак не могла успокоиться.
— У нас дома совсем нет цветов — всего каких-то несколько букетов — зато у нас тут пропадает луковица очень, может быть, редкого растения!
Яспер попытался обратить все в шутку — на слова младшей сестры он всегда откликался именно так.
— Харриет, куда подевался твой здравый смысл? Столько хлопот из-за простой луковицы, какую можно купить на городском рынке за несколько стёйверов![15]
— Да просто я люблю все красивое! — оправдывалась младшая сестра, теребя уложенные надо лбом косы. — И потом, разве ты не знаешь, что наши соседи сажают цветы у своих домов, а зимой, когда живых цветов нет, просят художников их нарисовать? Я недавно видела у моей подруги Сольвейг прелестную маленькую картину: несколько тюльпанов, ирисы, нарциссы и рябчики[16] — все это в хрупкой вазе китайского фарфора с узким горлышком… Глаз не оторвать!
Брат презрительно выдвинул нижнюю губу:
— Да ну, сейчас везде можно увидеть такие холсты… До самых границ Зеландии не найти ни одной хижины, где стену из просмоленного дерева не украшали бы какой-нибудь «Натюрморт с цветами» или какая-нибудь «Аллегория весны»! И крестьяне, у которых на обед нет ничего, кроме мидий и жареного лука, еще и хвалятся своими картинками! Ты этим людям намерена подражать?
Харриет упрямо скрестила руки на груди — в детстве она всегда так делала, когда ей чего-нибудь не разрешали, например, кататься на коньках по замерзшей реке или выщипывать мякиш из хлеба.
— Отец бы со мной согласился, он ставит искусство превыше всего, и он всегда говорил, что наполнить душу важнее, чем насытить тело.
— Вот потому он, должно быть, такой тощий! — хихикнул Яспер.
Старший брат оценил шутку младшего, и Петра немедленно встала на сторону Харриет.
— Очень глупо с вашей стороны над этим смеяться! Мне стыдно за наш дом с его выщербленными полами и плесенью на потолке! Что должен думать тот, кто заходит к нам? Разве не приятнее было бы гостям видеть вместо голых стен с облупившейся штукатуркой хорошие картины? Я знаю молодых художников, которые за шестьдесят гульденов пишут красками очень милые цветочные композиции…
Яспер снова предоставил решать старшему брату. Виллем придвинул кресло к окну, устроился в нем поудобнее и стал ногтем прочищать трубку, время от времени выколачивая чашечку о подлокотник и нисколько не смущаясь тем, что в результате его трудов весь пол оказался засыпан золой.
— Петра, об этом и речи быть не может. В нашем положении шестьдесят флоринов[17] — большая сумма. И потом, неужели ты считаешь, что сейчас, когда мы едва можем прокормиться, самое время покупать картины? К тому же буря прошлой зимой сломала большую трубу, — и как нам обогреваться, если ветер свалит и вторую? Сама видишь, главное сейчас — отнюдь не картинки с нарциссами…
Петра только вздохнула, но младшая сестра не унималась:
— Я хотела бы, по крайней мере, посадить цветы в нашем саду! В конце концов, это глупо — столько голой земли, на которой ничего не растет! Может быть, посадим луковицу Виллема?
— Делай с ней что хочешь, милая сестрица.
— Нет, ты правда разрешаешь?
— Мне совершенно безразлично, что вы с ней сделаете. Хотите — в землю закапывайте, хотите — продавайте, можете даже растоптать!
Сестры тут же выбежали в сад и, схватив какую-то валявшуюся там ржавую железку, стали копать ямку между корней орешника. Засунув в ямку луковицу и засыпав землей, Харриет, по совету Фриды, полила ее дождевой водой.
— Что за ребячество! — усмехнулся Яспер.
Виллем пососал чубук в надежде ощутить вкус пережеванных листьев, пристрастие к которому сохранилось с тех времен, когда он жевал табак.
— Яспер, лавку не открывали с тех пор, как уехал отец. Пора браться за дело. Я сейчас пойду туда, а тебя попрошу в мое отсутствие присматривать за сестрами.
— Но ведь мне тоже надо продолжать занятия!
— И когда?
— Прямо сегодня.
— Не можем же мы оставить Харриет на попечение Петры, а Петру предоставить самой себе!
— Почему не можем? Фрида-то будет с ними!
Виллем долго раздумывал, так мерно пуская из трубки душистые облачка дыма, что казалось, будто он этими облачками отмеряет время.
— Пожалуй, ты прав. Петру скоро можно будет замуж выдавать, да и Харриет уже не ребенок… Хорошо, я согласен, пусть девочки до вечера побудут без присмотра… Только бы отец не узнал — он наверняка сильно рассердится на нас за подобные вольности.
— Да ничего Корнелис не узнает!
Девочки пришли от новости в восторг, и им так не терпелось получить свободу, что они готовы были вытолкать братьев за дверь.
Едва братья ушли, Петра и Харриет устроились у окна в лучших креслах, прихватив по рюмочке арака, который братья обычно приберегали для себя. Тростниковая водка показалась им очень вкусной, кресла — удобными, и старшая сестра заявила, что мужчиной быть хорошо: борода на этом свете ценится больше юбки…
Когда начало смеркаться, сонную тишину дома нарушил звон колокольчика. Фрида гладила белье и ничего не слышала.
— Кто может звонить в такое время? — вздрогнула Харриет.
— Схожу посмотрю.
— Думаешь, не опасно?
— А что мне может угрожать? Забор высокий, калитка заперта на цепочку.
Закутавшись в шаль, Петра направилась к калитке. Слабый свет ее фонаря выхватил из тени фигуру скромно одетого юноши. Тот при виде хозяйки дома обнажил голову и поклонился.
— Добрый день, сударыня, — произнес незнакомец. — Дома ли ваш отец?
— Вот-вот будет, — соврала Петра. — И братья уже в пути.
— Очень хорошо… Меня зовут Эрнст Роттеваль, я кучер и лакей ректора латинской школы Паулюса ван Берестейна. Ваш брат Виллем недавно с ним встречался…
— Да, сударь.
Петра старалась отвечать кратко, держаться строго и глядеть не на лицо юноши, а на его воротник: ей казалось, что только таким образом можно соблюсти приличия. Мало ли, вдруг кто-нибудь из соседей смотрит на них из окна…
— Сударыня, я должен отдать вам это…
Взгляд девушки перешел с воротника на петлицу — весьма грязную, отметила она, — а оттуда скользнул вниз по рукаву. Из манжеты торчала рука, сжимавшая свиток. Губы Петры сами собой поджались от возмущения. Неужто этот мужлан думает, что она примет его подарок?
— Не бойтесь, здесь нет ничего оскорбительного для вашей чести! Это всего лишь гуашь, просто картинка, которую мой хозяин в знак расположения дарит вашему брату.
Петра резко отвела фонарь от незнакомца и сделала шаг к дому.
— Сударыня! Да что же…
— Если это для Виллема, принесете, когда он вернется!
— А вы не могли бы передать ему картинку?
— Нет, это невозможно.
— Хозяин подарил вашему брату луковицу тюльпана, а здесь изображен распустившийся цветок…
Самому Эрнсту довод не казался убедительным, но когда девушка, услышав его слова, на мгновение остановилась, он решил вновь попытать счастья и затараторил:
— Это работа Юдифи Лейстер, ученицы Франса Хальса.[18] Мой хозяин заказал ей изображения разных тюльпанов: господин регент ими торгует, а показать покупателям не может, потому что до лета луковицы должны оставаться в земле. У него сорок две таких гуаши. Возьмите, пожалуйста! Если вам понравится, он пришлет еще!
Петра вернулась и взяла свиток, который Эрнст торопливо просунул между прутьями. При этом их пальцы соприкоснулись, оба вздрогнули, Петра отдернула руку так, словно обожглась, и застыла, ошеломленная произошедшим.
— Все хорошо, сударыня?
— Вы выполнили поручение, теперь уходите! — ответила Петра, задула фонарь, метнулась к дому с быстротою лани, заслышавшей выстрел, и скрылась за дверью. Все это заняло у нее не больше секунды.
— Прелестная дикарка! — улыбнулся кучер, вдыхая оставшийся на его перчатке аромат духов. И пошел к оставленной неподалеку карете.
До возвращения Виллема Петра не решилась развернуть рисунок, не посмела даже распутать сложный узел на ленте, которой был обвязан свиток. А брат, едва переступив порог, стал ее допрашивать:
— Ты что — впустила этого юношу?
— Он стоял за калиткой.
— Но ты говорила с ним!
— А что тут такого? Надо было дождаться, пока мы все оглохнем от его трезвона?
— Все равно. Мне ясно как день: в этом доме не стало никакого порядка, а мои сестры делают, что им в голову взбредет! Я еще скажу этому кучеру все, что думаю о таких поручениях. А сейчас покажи-ка мне рисунок… Нехорошо получится, если Паулюс заговорит о своем подарке, а я его и в глаза не видел!
Виллем разложил гуашь на столе в общей комнате, придавив все четыре угла торфяными кирпичами. Принесли свечи — света из окна уже не хватало, старший брат, усевшись верхом на стул, раскурил новую трубку и весь окутался завитками белого дыма. Сестры остались стоять в сторонке.
Такого цветка Виллему никогда еще не встречалось: чаша из крупных белых лепестков с пурпурными прожилками покоилась на толстом стебле, от которого отходили широкие, немного вялые, с опущенными концами, листья… Этот сорт мог бы показаться слишком простым и даже грубоватым, если бы не воздушность красок.
— Как он называется? — спросил Виллем.
— Здесь написано. Тюльпан Admirael Van Engeland.
Подошел младший брат. Он долго разглядывал рисунок, стараясь соединить в своем представлении странное название с непривычной формой. Тюльпан, тюльпан… Право же, одно с другим сочетается неплохо. Как раз такое имя и подходит этому мощному стеблю, который служит опорой цветку. И на глаз, и на слух чувствуется, как глубоко тюльпан сидит в земле, как много из нее извлекает, тогда как другие цветы, всякие там лютики и маки, кажется, только порхают над ее поверхностью — непрочное соединение легких, быстро разлетающихся под ветром лепестков.
Сестры тоже наконец решились подойти посмотреть, и Петра сразу обратила внимание на пометки у края рисунка — одна была сделана чернилами, другая свинцовым карандашом. Первая запись, «160 гранов», несомненно, означала вес, но как следовало понимать вторую — «ф 460»?
— Это стоимость цветка: четыреста шестьдесят флоринов, — объяснила Харриет.
Старший брат поглядел на нее недоверчиво:
— Откуда ты знаешь, малышка?
— Мне Сольвейг сказала.
— Та самая твоя подружка, которая заказывает картины с цветами?
— Да. У нее есть похожие рисунки, и на некоторых я видела надписи.
Все замолчали. Четыреста шестьдесят флоринов! Да за такие деньги можно купить на рынке в Энкхейзене трех откормленных телят, их хватило бы, если б мы вздумали запасти двадцать шесть тонн пшеницы, шесть бочек вина, четыре тысячи фунтов сыра!.. Виллем разволновался: не было на свете музыки, более для его слуха внятной, чем звон золотой монеты, и ничто другое не могло так же сильно его заинтересовать. Потому, когда старший брат снова заговорил, голос его прозвучал решительно и почти резко:
— Ах, вот оно что! Четыреста гульденов?
— Четыреста шестьдесят, — сдержанно поправила младшая сестра.
— Красивая сказка! Да если бы он был из золота, и то в шесть раз меньше бы стоил!
— Такие сделки заключаются в тавернах каждый день, и этот сорт еще не из самых дорогих. На самом деле в наших краях встречаются люди, настолько влюбленные в тюльпаны, что тратят, украшая ими свой сад, целые состояния.
— Как это так? Яспер ведь говорил, что на рынке тюльпаны чуть ли не даром отдают…
— Ну и что, Виллем? — Петра вздохнула, ей уже прискучило толковать с братом-тугодумом. — С цветами — как с тканями. У крестьян штаны из дешевых тряпок, а у принцев из драгоценных шелков и бархатов!
— Конечно! — подхватила младшая. — Простые красные или желтые тюльпаны стоят недорого, но, когда у цветка непривычная окраска и причудливый узор на лепестках, — это настоящее сокровище на стебле! Впрочем, — прибавила она, — теперь ценителя находит любой тюльпан, даже самый невзрачный. И сколько бы садовники их ни выращивали — покупателям все мало!
— Как знать… — мечтательно проговорила Петра. — Может быть, этот Admirael Van Engeland, который сегодня оценивают в четыреста гульденов, к осени подорожает вдвое?
Взгляды всех четверых сошлись на рисунке Юдифи Лейстер. Бумага не совсем распрямилась, и в мерцающем свете изображение выглядело объемным. От этой ли странности, оттого ли, что наступила глубокая тишина, или от душистого табачного дыма, но им почудилось, будто они участвуют в магическом обряде, который совершает Виллем. Яспер вгляделся в лицо брата, но не прочитал на нем никаких чувств, только и видно было, как взгляд его бледно-голубых глаз под полуприкрытыми веками мечется по рисунку.
— Сестры, милые, да вы просто ума лишились! — воскликнул младший брат. — Мне и подумать страшно о таких цифрах, какие вы называете запросто, словно они до смешного малы… Четыреста флоринов! Всего-то! О чем тут говорить! Знаю, отец держал вас вдали от прозы жизни, ну так давайте я вам расскажу, что двенадцатифунтовый каравай хлеба продают за восемь стёйверов, а гладильщик за день зарабатывает десять, и даже если он будет трудиться с утра до вечера, за два дня работы у него едва наберется флорин! Не правда ли, для нас привычнее расчеты на таком уровне?
Виллем поглаживал большим пальцем теплую чашечку трубки. Он не знал, к кому присоединиться. Старшему брату нравилась осторожность младшего… да и отец, будь он сейчас здесь, сказал бы, наверное, то же, что Яспер… но, с другой стороны, ему так хотелось разделить оптимизм сестер, разделить с ними надежду на легкие деньги… В конце концов он медленно проговорил, не выпуская трубки изо рта:
— Разве можно поверить, что солидный и разумный человек, допустим, бургомистр Утрехта, вывернет карман ради обладания…
— Этим цветком? — закончила вместо него Петра.
— Этой луковицей! — поправила Харриет. — Потому что летом торгуют луковицами.
— Вот этот черный, весь в земле комочек, который я получил от ректора? — сжав кулак, переспросил Виллем. — Вот он стоит четыреста шестьдесят гульденов?
Девочка кивнула. Старший из братьев Деруик живо вскочил со стула и ткнул в сестру пальцем, как будто хотел в чем-то ее обвинить. Открыл рот, собираясь что-то сказать, но лишь беззвучно пошевелил губами. Потом сунул в карман еще не остывшую трубку и опрометью бросился в сад.
— Где вы ее посадили? Где? Где? — кричал он, сбегая по ступенькам.
Сестры, путаясь в юбках, выскочили следом.
— Виллем! Что с тобой? — закричали они, высматривая в темноте светлую фигуру.
— Да где же она?
— Кто?
— Где луковица, черт возьми!
Петра пошла на голос и вскоре увидела брата: стоя на коленях, он голыми руками рыл влажную землю. Шорох сыпавшихся комьев и бормотание Виллема в темноте казались на удивление громкими, будто кабан ворочался в подлеске.
Прибежал Яспер с факелом, и дрожащее пламя высветило картину, какая разве что в страшном сне привидится: молодой человек, вымазанный в земле до самых волос, кружится на четвереньках в вырытой им норе, с каждым мгновением расширяя ее яростными взмахами рук.
— Братец! — в ужасе закричала Харриет.
Виллем расхохотался, словно помешанный.
— Где эта чертова луковица, скажешь ты мне, наконец? Куда вы ее дели?
— Какая разница?
— Что значит «какая разница»! Ты предлагаешь оставить четыреста шестьдесят флоринов в земле, чтобы они там сгнили? Предлагаешь скормить такое богатство червям?
— Но ты… ты ведь, кажется, нисколько ее не ценил?
— Я же не представлял себе, сколько она стоит!
И Виллем еще усерднее взялся за дело, горстями швыряя землю и не замечая, что комья летят в сестер. Яспер попытался унять брата:
— Бога ради, Виллем, перестань, умоляю тебя! Если тебе так уж хочется копать, продолжишь завтра, при свете дня…
— Ни за что! Слышишь? Я найду эту проклятую луковицу, даже если мне придется переворошить дюйм за дюймом всю землю от крыльца до ворот и докопаться до самого свода преисподней!
Яспер вопросительно глянул на Петру, воткнул факел в землю рядом с братом и направился к дому, поманив сестер за собой. Виллем остался один.
Его не было довольно долго, но наконец дверь с грохотом распахнулась, и с порога на стол полетел комок грязи: брат и сестры узнали луковицу тюльпана.
— Один раз я ее уже откопал, сегодня второй! — задыхаясь, проговорил Виллем. — Теперь пусть она вытащит нас из грязи! Отец был прав: для нашей семьи начинаются славные времена, и зародыш этой славы — здесь, перед вами…
Каждый Божий день, независимо от того, хмурилось небо или улыбалось, много или мало намечалось неотложных дел, Паулюс ван Берестейн и его сын Элиазар совершали пешую прогулку по городу. Люди должны были считать, что они гуляют ради здоровья, в первую очередь — чтобы побороть досадную склонность к полноте, на самом же деле целью прогулки было наблюдение за восемью довольно далеко один от другого расположенными домами, которые Паулюс сдавал внаем.
Отец и сын шли от дома к дому — вернее, от домика к домику, все они были невелики, строились в свое время по одному образцу и полностью отвечали вкусу ремесленников, которые их большей частью и населяли. Внутри тоже все было одинаковое и одинаково расставлено: пара обтянутых штофом стульев, темный грушевый стол с откидными полами, подбитый медными гвоздями сундук, шкафы для белья и посуды… Даже маленькие картинки, которые ректор по дешевке закупал на сентябрьской ярмарке, и те были одинаково развешены на выложенных плиткой стенах прихожей.
Паулюс путал своих жильцов, потому что они жили в одинаковых домах, новые едва успевали вселиться, а он уже не помнил, ни как их зовут, ни как они выглядят, и потому обращался ко всем безлично: «сударь» и «сударыня», а разговор предпочитал сводить к годным на все случаи жизни общим соображениям насчет погоды или урожаев. У его сына память оказалась получше, и Элиазар при необходимости умел ввернуть какую-нибудь подробность, внушая простаку иллюзию, будто его узнают.
— Вот как, Абрахам, я вижу, у вас новая вывеска!
— Да, в самом деле, старая насквозь проржавела.
— Очень рад вашей обновке. Коли уж вы сейчас при деньгах, не забудьте заплатить за жилье, срок подходит.
Паулюс не старался сойтись со своими жильцами поближе. Во-первых, все они принадлежали к низшему сословию, стало быть, речи их не могли быть ему интересны: что толку слушать рассуждения сапожника или обойщика? А во-вторых, регент стремился сохранить инкогнито: он обожал исподтишка заглядывать в чужие окна и всегда выстраивал свои прогулки так, чтобы остаться неузнанным. Это было нетрудно: людным улицам Паулюс предпочитал проулки, знал их наперечет, и это помогало ему, подобравшись к своим домам окольными путями, свободно подглядывать и подслушивать.
Если не считать одного или двух раз, когда регент пренебрег ежедневной прогулкой, вот так он обходил свои владения уже двадцать лет, и ничто не могло заставить его изменить маршрут. Однако на этот раз он предложил сыну взять между шестым и седьмым домами севернее, и это сильно Элиазара удивило… мало сказать — удивило, привело в полное недоумение.
— Как, отец, вы предлагаете пойти другим путем?
— Почему бы и нет?
— Но мы же всегда ходили только так!
— Согласен.
— И жара просто несусветная!
— Что ж, будем держаться в тени.
— Но… но…
У Элиазара сразу сделалось несчастное лицо — слишком уж он любил все привычное, чтобы согласиться на какое бы то ни было новшество, — и Паулюс пустился в объяснения:
— Хочу навестить одно здание на Крёйстраат. Ночью оно показалось мне привлекательным, теперь надо бы посмотреть, чего оно стоит днем.
— Что вы там делали?
— Провожал одного молодого человека. Одиннадцать дней тому назад.
Брови сына сошлись вплотную:
— Отец, вы повторяете прежние ошибки!
— Дом очень красивый… — оправдывался регент.
— Или мальчик очень хорошенький…
— Ты мне надоел!
Паулюс вдруг перешел на другую сторону и свернул в переулок, сын догнал его и поплелся позади. С этой минуты он ни на шаг от него не отступал и даже старался попадать носками башмаков в ускользающую тень. Вскоре они добрались до сиротского приюта.
— Вот он! — воскликнул Паулюс, показывая на соседнее с приютом здание, самое высокое на улице.
Вид этого дома одновременно и радовал, и огорчал глаз. Радовали его прекрасные пропорции, радовал высокий портик, отбрасывавший зубчатую тень до середины улицы, огорчало запустение — иной посетитель мог бы подумать, будто дом необитаем. Видно было, что садовника нет и никто не заботится о двух вязах, трех ореховых деревьях и войлочной липе, чья серебристая листва закрывала шестискатную крышу. Кусты и травы росли как попало, затрудняя подступы к дому, живые ветки лезли наружу между прутьями кованой ограды.
— Почти развалины! — оценил Элиазар.
— Надо судить обо всем вместе. Дом окружен обширным садом и расположен в завидном месте — на пересечении Крёйстраат и Гронмаркт, отсюда два шага до ратуши! Такое не часто встретишь!
— Но балконы почти осыпались! И трубы покосились! Что за люди здесь живут? Они же позволяют корням деревьев выворачивать крыльцо, а веткам — лезть в окна!
— Кое-где подмазать, кое-что подрезать… и следов запустения не останется!
— Да он хоть продается, этот ваш дом?
— Все продается — достаточно назначить цену… Разве ты недостаточно искушен в коммерции, чтобы это понимать?
Немного отступив, Элиазар взглянул на Паулюса иначе — с любопытством и недоверием.
— Отец, вы что-то от меня скрываете? В Харлеме полно красивых домов, владельцы которых готовы продать их хоть сейчас! Почему вы так вцепились в эту развалюху?
— Потому что она мне нравится! Разве этого недостаточно?
— Это не единственная причина, по глазам вижу!
Паулюс, недовольный тем, что выдал себя, сдвинул шляпу пониже.
— Ну хорошо, Элиазар… Признаюсь: в этом доме меня привлекают не только стены! Он принадлежит семье ван Деруик, а глава этой семьи когда-то, во время войны, не дал мне погибнуть, я у него в долгу и хочу расквитаться!
— Купив его дом? Странный способ!
— Ты не понимаешь… Пока этот долг существует, я во власти Деруиков! Если же я куплю дом, они сами окажутся в моей власти!
— Весьма извилистое рассуждение! — заметил Элиазар. — Не лучше ли дать им денег, пускай вставят стекла и укрепят балкон. Так бы вы и в долгу не остались, и лишнего не потратили.
Паулюс собрался ответить, но в эту минуту из дома с громкой руганью выскочила могучая фризка[19], увенчанная бельевой корзиной. Увидев ее, какой-то старичок, который подглядывал из-за ограды, робко попятился, а другие зеваки разбрелись кто куда.
— Ишь, церберша! — шепнул младший Берестейн. — Вид у нее суровый! Бежим?
— Наоборот, спокойно идем ей навстречу. Нас ждут…
И на потном лице ректора расцвела такая улыбка, что складки жира сдвинулись к ушам.
— Кто ждет?
— Ван Деруики пригласили нас на ужин!
Приглашение было отправлено регенту три дня назад, и, как только посыльный вернулся с известием, что господин ван Берестейн с сыном непременно будут, семья начала готовиться. Хотелось принять гостей как можно лучше — и, правду сказать, Виллем (хотя это было ему и несвойственно, и не по средствам, да и не бытовала в их краях подобная роскошь) истратил на прием куда больше, чем когда-то Корнелис — на крестины своего первенца.
— А ты уверен, что ректор стоит таких денег? — забеспокоился Яспер при виде горы счетов, которая все росла.
— Не знаю, стоит ли, но оценить — оценит.
— Да разве он почувствует благодарность? Сам ведь, небось, только на серебре ужинает!
— Даже если не почувствует, мы обязаны сделать все именно так. Некоторые цветы распускаются лишь при ярком солнце — вот и дворянам необходимы пышность и роскошь, без этого они чахнут!
— Я не уверен, что…
— Довольно, Яспер! Ты знаешь, какие надежды я возлагаю на этот ужин, так что прошу тебя принять ректора как Божьего посланца на земле, не жалея времени и не скупясь на улыбки. Если не хочешь постараться ради меня, сделай это ради отца!
Просьба старшего брата была исполнена. Сиденья восьми имевшихся в доме стульев накрыли большими кожаными подушками, кроме того, в дом была доставлена мраморная скамья: все это Деруики взяли до завтра напрокат. Немногочисленные картины Петра облагородила бархатными занавесками, а всю гостиную — разложенными тут и там салфеточками, на стол поставили низкие широкие чаши с водой и мисочки для ополаскивания пальцев, запасли вдоволь вина и анисового печенья… Подоконники, по разумному предложению Харриет, украсили букетами, и дурманящие ароматы цветов заглушали запах подмаренника из бельевого шкафа. Фриде пришлось потрудиться: кроме уборки и готовки, ей поручили еще и выложить разноцветным песком на полу в прихожей адресованное гостям любезное приветствие: «Welkom bij ons huis! Добро пожаловать в наш дом!» — а это оказалась работка не из простых…
Первым делом, едва войдя в дом, Элиазар наступил на буквы и смешал их, чем сразу же заслужил нелюбовь служанки. Еще сильнее Фрида невзлюбила младшего Берестейна, когда тот отказался сменить уличную обувь на соломенные туфли без задников, а потом, оказавшись в гостиной, так неуклюже полез к огню, что одно полено выкатилось на ковер.
— Да уж, сынок у меня… — весело заметил Паулюс.
Но засмеяться никто не посмел, хотя Петра очень вовремя оглушительно чихнула.
Надо сказать, сестры Деруик с первого же взгляда на наследника ректора поняли, с кем имеют дело. Стоило Петре и Харриет увидеть его искривленную спину, вздутый живот и профиль в виде полумесяца — выдающийся вперед подбородок тянулся кверху, к скошенному лбу, — девушкам стало ясно, что перед ними — один из тех вечных холостяков, которых зовут в компанию, чтобы петь или пить, но которых ни одна красотка не возьмет ни в мужья, ни в любовники. Если до прихода Берестейнов Петра, уже вошедшая в возраст, когда подыскивают себе женихов, и подумывала о сыне ректора, то при виде гостя ее мечты тотчас развеялись. «Никогда не пойду за такого урода!» — сразу же решила она, и ее сильно задело, когда Виллем, представляя Берестейнам членов своей семьи, сказал: «А это моя сестра Петра, девица на выданье…» Возражать брату Петра не стала, но, когда ректорский отпрыск склонился над ее затянутой в перчатку рукой, руку отдернула, а немногим позже, расспрашивая Паулюса о его кучере, объявила, что тот — настоящий красавец и весьма любезен в обхождении. Элиазар ее словам обрадовался, и девушка из этого сделала вывод, что он не только урод, но еще и глуп как пробка.
Ужин начался весьма благопристойно. В тот день аппетит у регента особенно разыгрался, а вдохновение пропало, и он полностью сосредоточился на перченой утрехтской колбасе. Возможно, от него ни словечка так бы и не услышали за весь вечер, если бы Виллем, которому хотелось все-таки окупить расходы, не начал разговор сам и самым странным образом: извлек из кармана камзола завернутую во много слоев атласа луковицу тюльпана, развернул ее и поднял на ладони.
— Это ведь Admirael Van Engeland, не правда ли, отец? — гордо произнес Элиазар. — Прикинув на глаз, я бы сказал, что луковица весит от ста тридцати до ста сорока гранов. Правильно?
Паулюс одобрительно похлопал сына по плечу.
— Вот уж в чем Элиазар разбирается, в том разбирается! Не знаю, каким чудом ему удается различать луковицы тюльпанов, на мой взгляд, они все одинаковы, да еще как две капли воды похожи на луковицы нарциссов, крокусов или гиацинтов — поди отличи! Ты прав, сынок, это и впрямь луковица Admirael Van Engeland, которую я подарил нашему другу.
Польщенный Элиазар тихонько присвистнул, и соседка сочла его поведение довольно неприличным.
— Ваш сын тоже любитель тюльпанов? — вежливо осведомился Яспер.
— Элиазар? Он-то настоящий знаток! Мои познания, правду сказать, не идут дальше того, как выращивать цветы и как ими торговать, да и в этом сын давно меня превзошел. Все доходы, которые наша семья извлекает из тюльпанов — его заслуга. Именно он в первую очередь покупает их и продает, он же следит за тем, чтобы содержались в порядке наши песчаные участки вокруг Харлема, где они растут в изобилии.
— Стало быть, у вас есть поля, и вы их возделываете?
— Поля за городскими стенами у нас такие, что глазом не охватишь, мальчик мой! Несколько десятков першей[20] у Grote Houtpoort, больших деревянных ворот, еще того больше — неподалеку от розовых плантаций, у соседних малых ворот, Kleine Houtpoort, и, кроме того, большой участок рядом с Bolls-laen, «луковичным путем». Одним словом, можно без преувеличения сказать, что по крайней мере, один из каждых пяти выращенных в Харлеме тюльпанов — наш.
Виллем с Паулюса глаз не сводил. То, что он услышал, его опечалило: гости оказались куда состоятельнее, чем он думал, и Деруики рядом с Берестейнами виделись ему теперь совсем уже бедняками. Дано ли их семьям когда-нибудь сравняться? Сколько он ни внушал себе, что процветанием своим Паулюс обязан не только собственному труду, что есть здесь доля удачи, а может быть, и какая-то хитрость, — такое богатство в одних руках, такое множество людей на службе у одного поражали воображение. Ну и можно ли, сравнив себя с ним, не ощутить собственного убожества?
Внезапно, как и тогда в «Золотой Лозе», старший из Деруиков утратил дар речи. Он сидел весь красный, с вытаращенными глазами, с отвисшей губой, и вид у него был такой, словно бедняга вот-вот лишится чувств. Угасающую беседу спасла Харриет, взяв на себя излюбленную роль дерзкой девчонки:
— Вот как? А разве порядочные люди интересуются тюльпанами? Говорят, ими больше всех увлекаются простолюдины, а торгуют ими в тавернах и прочих злачных местах…
— Харриет, разве можно так! — одернул сестру Яспер. — Ты оскорбляешь наших гостей! Не обращайте внимания, господа… С этой девицей сам черт не сладит!
— Да я всего лишь спросила!
— Замолчи, наглое создание! — прикрикнул Виллем.
Элиазар поглядел на Харриет свысока:
— Кто тебе это сказал, девочка?
— Отец моей подруги Сольвейг.
— Ну и дурак он, отец твоей подруги! Тюльпанами увлекается никакое не простонародье, тюльпанами увлекаются сообразительные и практичные люди, и я горжусь тем, что принадлежу к их числу! Конечно, тюльпаны, в отличие от меди или французского коньяка, пока не котируются на амстердамской бирже, и кажется, что деньги в них вкладывать не так уж надежно. Возможно даже, в глазах столичных регентов мы выглядим необразованной деревенщиной, которая торгует цветочками, как сами они когда-то торговали шерстью или топленым салом!
Виллем отчаянно мотал головой, показывая, что он со столичными регентами никак не согласен.
— Они не правы, сударь!
— Разумеется, не правы! И вскоре почувствуют это на собственной шкуре! Когда господа из Амстердама увидят, какие неслыханные доходы сулит торговля тюльпанами, когда мы за горстку луковиц получим их особняки, их кареты и их великолепные упряжки — они пожалеют о том, что нами гнушались. Есть ли еще товар, чья стоимость удваивается только оттого, что он переходит из рук в руки, а из этих других рук — в третьи? Найдется ли на свете самородок настолько весомый или драгоценный камень настолько безупречный, чтобы он один мог сделать вас богачом? Правда ведь, нет ничего подобного? А чудо, которое совершили простые цветоводы, — вот оно, у всех перед глазами!
Красноречие Элиазара подстегнуло и его аппетит: чем больше он работал языком, тем быстрее двигался и его нож, почти с каждым словом отрезая по кружку колбасы. Зато ректор, стоило ему вступить в разговор, сразу же отодвинул тарелку.
— Образованный человек не может презирать тюльпаны… Только невежды считают их грубыми и никчемными. В других странах знают им цену, там их ценят не меньше, чем у нас — розы и лилии! Известно ли вам, к примеру, что те, кто поклоняется султану, считают этот цветок священным, потому что турецкое его название — lale — состоит из тех же букв, что и имя Всевышнего? И больше всего ценятся те сорта, у которых чашечка миндалевидная, а лепестки удлиненные, как острия пик. Их названия: Nur-i-Adin — «Свет рая» или Dur-i-yekta — «Несравненная жемчужина»…
Даже Элиазар удивился, услышав это.
— Вы так много знаете о тюльпанах?
— Да, как ты знаешь многое о сортах и о способах разведения тюльпанов, так и я — кое-что из их истории. Приправляю этими забавными рассказиками свою болтовню, расхваливая товар, и торговля идет бойко.
— Восхитительно! — воскликнул Виллем и зааплодировал.
Яспер и девушки присоединились к рукоплесканиям старшего брата, однако по лицу Харриет было видно, что она-то от речей ректора в восхищение не пришла и оттачивает очередную остроту. Виллем бросил гневный взгляд на сестру, приказывая ей молчать, а потом умильный — на гостя.
— Сударь, то, что я услышал, привело меня в восторг, и я непременно поблагодарю отца за знакомство с вами. Теперь мне совершенно ясно, что отец все уладил как нельзя лучше, теперь я понимаю, что, назвав мне ваше имя, он обеспечил всей семье надежную поддержку!
Паулюс внимал комплиментам, воздев руку с двумя соединенными пальцами — подобным жестом благословляют прелаты.
— Спасибо, спасибо, милый Виллем! Как много чувства и благоразумия в твоих речах! И я убедился, что Корнелис, прислав тебя ко мне, не только исполнил свой отцовский долг: его посредничество полезно нам обоим!
— В первую же нашу встречу, мессир Паулюс, вы вложили мне в руку эту луковицу тюльпана, в которой заключено, так сказать, семя нашего будущего. Разве я мог не почувствовать, что именно на этом пути наша семья, приложив все силы, вернет себе титулы и состояние, которыми обладала в прежние времена? Деруики были художниками и бакалейщиками, они были поэтами и лавочниками, отныне дело Деруиков — служить тюльпанам и браться за все ремесла, какие потребуются для того, чтобы выращивать тюльпаны и торговать ими. Не стану скрывать: пока ни я сам ничего о цветах не знаю, ни мои сестры и брат. Правда, Харриет, наша младшенькая, иногда осмеливается о них поговорить…
Проницательный взгляд ректора перешел с брата на сестру, которая немедленно ответила ему точно таким же взглядом.
— Но пусть мы пока и несведущи, я хочу, чтобы через три месяца тюльпаны сделались для Деруиков такими же привычными, как латынь или геометрия — предметы, знакомые нам с детства. Вы премного обяжете нас, господа, если назовете школы, где готовят знатоков тюльпанов, и имя наставника, который обучил бы нас всему необходимому.
Младший брат заметил, что гостя этот вопрос позабавил.
— Собственно школы, Виллем, никакой и нет… Искусство выращивать тюльпаны и умение торговать ими постигают, как говорится, на практике! Как только ты усвоишь, какой цветок называют перистым, о каком говорят, что он с подпалинами, какая разница между пестрым тюльпаном и крапчатым, и сможешь безошибочно отличить Centen от Oudenares — считай, твое образование завершено! Но даже и сейчас, поскольку наши дела идут хорошо и прибыли от торговли все возрастают, мы будем рады видеть вас и вашего брата своими компаньонами.
— Вы это сделаете?
— Почему бы и нет? В конце концов, наши семьи давно связаны между собой! Если отцы воевали плечом к плечу — сыновьям сам Бог велел трудиться рука об руку!
— Какое великодушное предложение! Господин Паулюс, господин Элиазар, вы — наши добрые гении! Чем отплатить вам за такую доброту?
— Пока старайтесь продавать как можно больше тюльпанов, а там — как знать… Возможно, будущее свяжет нас куда более тесными… я бы сказал… кровными узами.
— Вы имеете в виду брак? — перевел Яспер, поглядев на Петру, которая глаз не сводила со своего веера.
Паулюс, не подтвердив словами его догадки, откинулся на спинку кресла с таким видом, будто ему доверен пикантный секрет молодой пары. Элиазар же пялился на девушку с улыбкой, выдававшей мерзкое и оскорбительное для младшего из братьев вожделение.
Тут принесли главное блюдо, и внимание сотрапезников сосредоточилось на нем. Едва Фрида приподняла тяжелую крышку, они перестали видеть друг друга за облаком обжигающего пара. В пряной подливе olipotrigo, вперемешку с эндивием, артишоками и крупными каштанами, плавали куски говядины, баранины, свинины, телятины и мяса каплуна — это было лучшее из всего, что не слишком изысканная фламандская кухня могла предложить за праздничным столом высоким гостям.
Дождавшись, пока ректор подаст пример, взялись за ложки и все остальные. Поскольку серьезные дела были улажены, ужин завершился в полном молчании и при взаимном равнодушии двух семей — им больше нечего было обсуждать. Один Элиазар, считая, что Петра теперь в сговоре с ним, время от времени отпускал шуточку в ее адрес, и девушка притворно смеялась. Расстались с восходом луны, утомленные и сытые.
Стояла жара, какой никто в Соединенных провинциях не только что не помнил — никто даже не слыхивал о такой. Хотя август еще не закончился, на лозах уже вызревали грозди винограда, обещая к столу, кроме ягод, еще и вино, которого прежде в Голландии не делали. Море кипело в берегах, словно суп в котле. Ни малейшего дуновения, чтобы сдвинуть с места парусные повозки на песчаных отмелях Катвейка. Замерли мельницы на равнине, не было ни одной морщинки на зеркальной глади каналов…
Нестерпимый полуденный зной гнал людей из дома: почтенные обыватели, хватая ртом воздух и даже не пытаясь причесать взмокшие волосы, выскакивали на улицу, хозяйки бросали все домашние дела — вытерпеть такую духоту им было не по силам. К привычным городским запахам прибавился новый — едкий, нездоровый, и это непонятное зловоние будоражило умы:
«Солод заплесневел! Давайте сожжем урожай!» — кричали одни, принюхиваясь к пиву. «Нет, это сыворотка сворачивается!» — уверяли другие и, призывая окружающих в свидетели, показывали отбеленные сывороткой манжеты или воротник — вот, смотрите — ведь далеко не такие яркие, как обычно!
Все или почти все, за исключением разве что трактирщиков и зонтичных мастеров, были жаре не рады. Для некоторых она даже стала бедствием, из-за которого им куда тяжелее доставался кусок хлеба, — например, для садовников или сторожей на плантациях, которым приходилось без передышки поливать посадки. А суконщикам зной грозил разорением — у них теперь никто ничего не покупал, поскольку в такую погоду хочется не одеваться, а сбросить с себя и то, что есть. Деруикам, которые были и тем, и этим, вернее, оставаясь суконщиками, примкнули и к садоводам, летом 1635 года тоже казалось, будто они попали в чистилище.
Семейное предприятие ощутило на себе последствия зноя с первого же дня. Никому не хотелось под палящим солнцем шить себе новые камзолы и юбки. Возможные покупатели проходили мимо, нимало не интересуясь новинками и не обращая внимания на весьма соблазнительные скидки. Ну и пусть утрехтский бархат отдают за полцены, а брабантское кружево предлагают и вообще за бесценок! Дамы просто-напросто ни того, ни другого не хотели…
«Веера и шелковый газ!» — вот чего они требовали у приказчиков, расхваливавших льняные или плотные хлопковые ткани.
Мало того что обстоятельства были затруднительными — еще и Виллем ван Деруик оказался никуда не годным управляющим. Руководить людьми он не умел и, желая, чтобы подчиненные его любили, то давал им волю и проявлял снисходительность, то — когда выяснялось, что заказы не выполнены, а покупатели недовольны — резко менял манеру обращения, превращаясь просто-таки в деспота. В результате служащие его возненавидели, а торговля, которая и без того едва теплилась, совсем зачахла. Вместо прибыли накапливались долги, небольшие сбережения семья проела всего за каких-то два месяца, и лавка не разорилась окончательно лишь благодаря постоянным клиентам, тем, кто вот уже двадцать лет покупал ткани у «Корнелиса ван Деруика и сыновей, торговцев сукном», не зная даже имен их конкурентов. Вот только поддержка в таких случаях слишком дорого обходилась: один просил о кредите, другой — о скидке, третий — о добавке за те же деньги, так что торговали Деруики в это время по большей части себе в убыток.
Яспер, назначенный счетоводом, сильно тревожился:
— Братец, мы же вот-вот разоримся! А ты знаешь, что в этой прекрасной стране несостоятельных должников приговаривают к каторжным работам!
— Не бойся! Мы успеем сбежать до того, как Desolate Boedelskamer[21] узнает о наших неприятностях… а убежище банкротам в Вианене[22] и Кюлемборге[23] дают всегда!
— Мне не до смеха, Виллем! Положение очень серьезное, — настаивал младший брат, покусывая перо, которое только что обмакнул в красные чернила.
— Ну, так давай рассчитаем кого-нибудь из приказчиков или даже обоих! Мы платим этим бездельникам по двенадцать стёйверов в день!
— Надо бы у отца спросить… Да и кто будет работать, если мы выгоним приказчиков?
— Приставим к делу сестер!
— Сомневаюсь, что это понравится покупателям.
— Значит, закроем лавку. Тем более что сукна никто не берет — кому оно нужно в такую жару?
— Через три месяца наступит зима…
— За три месяца мы так обеднеем, что готовы будем слопать пряжку от туфли! Вот что, Яспер, хватит терять время! Занимаясь тряпками, мы отнимаем его у тюльпанов!
Младший брат раздраженно захлопнул крышку чернильницы. Наставил на старшего растрепанное перо, потом сунул его за ухо, как скрипачи делают со смычком.
— Тюльпаны, тюльпаны… только это от тебя и услышишь, хотя недавно ты и слова-то «тюльпан» выговорить не мог! Между прочим, кормит нас пока что лавка!
— Вот и оставайся в ней, если хочешь. А я намерен распрощаться с этим сукном, с этими занудами-покупателями и с этими желтыми счётами.
Старший брат сдержал слово. Назавтра же он явился к ректору в наряде, который счел подходящим для торговца тюльпанами — или, как ему самому больше нравилось себя называть, «подмастерья-тюльпановода». Собственно, к обычной его одежде прибавились лишь клеенчатый фартук для защиты от грязи и плетеная шляпа — прикрыть на плантациях голову от палящего солнца.
Для начала Паулюс снял с него фартук, затем выдал ему вместо шляпы другой, менее деревенский головной убор и, наконец, объяснил, что произошло недоразумение. Он собирался отправить своего ученика отнюдь не в поля, где бы тот в полной безвестности выращивал цветы, а в таверны — привыкать к торговле луковицами. Виллем запротестовал: он хочет знать о тюльпанах все, разве можно продавать цветы, если сам не сажал луковицу в землю, не стерег ее сон, не следил за ее ростом.
— Вы говорили, что садовники[24] турецкого султана, bostancis, заменяют и привратников, и уборщиков, и палачей. Так почему же я не могу работать на ваших плантациях?
— Ты себе не представляешь, насколько это неблагодарный и утомительный труд. Пусть уж выращивают цветы те, кто покрепче тебя!
Виллема намек на его слабое сложение оскорбил и, если это только было возможно, еще больше укрепил в его намерении, так что Паулюсу в конце концов пришлось уступить. Рассудив, что ученик, попробовав орудовать лопатой, быстро образумится, он перепоручил юношу старшему садовнику, тайком дав тому указание нагрузить его самой тяжелой работой, какую только можно придумать.
Ему выделили крутой и каменистый участок без единого островка тени на сто футов вокруг, и на участке этом, начиная от Спаарне, вернее, от водяных рвов вокруг города, которые питала река, поручили вырыть глубокие канавы, необходимые для орошения посадок. Работать предстояло в одиночестве, копать — старой лопатой, черенок которой был не очищен от коры и жестоко обдирал ладони.
Все время, пока длилась эта пытка, добровольному каторжнику приходилось еще и терпеть насмешки других цветоводов, мигом догадавшихся по бледности и вялости мышц новичка, что он не только лопаты отродясь в руках не держал, но, возможно, и вообще из города шагу не сделал. Наконец старший из них сжалился над беднягой и предложил поменяться заданиями. Пока он будет рыть за Виллема канавы, тот выкопает за него луковицы, идет?
— По крайней мере, в холодке будете.
— Но… я не знаю, как это делается…
— Да ничего тут особенного и не надо знать: выбираешь луковицы, у которых листья уже засохли, и вытаскиваешь их из земли, стараясь не повредить оболочку: многие ведь уже проданы, а из-за любой царапинки цена снижается.
Новый знакомый протянул измученному жаждой Деруику кожаный бурдюк, и тот, сняв шляпу, — затвердевший от пота тростник больно царапал виски, — взял его и разом осушил наполовину.
— Вы сказали, что некоторые луковицы проданы? Но ведь они же в земле, — неужели есть люди до того глупые, что платят за товар, которого не видели? Вот уж действительно — покупают кота в мешке!
— А что делать? Если луковицы под зиму не закопать — они не прорастут…
— Но что же тогда получает покупатель, отдав деньги?
— Документ с описанием цветка и датой, когда луковица будет выкопана. Но это дело мудреное, а мне некогда вам сейчас об этом рассказывать. Вообще-то, говорят, бумаги на рынке тюльпанов куда больше, чем луковиц, там это называется windhandel, — торговля воздухом!
Наставник Виллема дунул на свою ладонь, и с нее взлетели обрывки высохшей шелухи — те чешуйки, что подлиннее, еще хранили округлость луковицы.
— Я в этом ничего не смыслю, — признался Виллем. — Что за цветок такой, который закапывают в землю, потом выкапывают, потом снова закапывают?
Цветовод снисходительно улыбнулся, отчего на его загорелом лице у глаз обозначились светлые лучики, взял из рук новичка лопату и, проложив в рыхлой земле четыре борозды, воткнул ее рядом с первой из них.
— Осень — время посадок. Если у вас есть луковица, самое время ее зарыть, чтобы удлинились корни, которые прорастут с первыми дождями. Вскоре после этого луковица засыпает и спит всю зиму. Некоторые сорта, их называют ранними, зацветают уже в январе, но чаще всего листья появляются в феврале, стебель — в марте, а цветы распускаются в апреле.
Лопата переместилась в следующую борозду. Казалось, ее тень при движении вытягивается.
— Май — отличное время и для самого цветка, и для его продажи, в этом месяце старая, материнская, луковица засыхает, отмирает и начинает развиваться новая, дочерняя. Иногда у тюльпана появляется еще несколько луковок, они мелкие и их называют детками. Если такое заметишь, надо сразу же сказать об этом господину Берестейну, он поднимет цену. Все лето новая луковица растет, а в августе, когда листья засохнут, она, считай, готова — остается только выкопать. Вот этим мы сейчас и занимаемся.
Виллем проглотил успевшую нагреться у него во рту воду.
— А можно предвидеть, сколько у цветка будет деток?
— К сожалению, нет. У некоторых бывает только по одной такой луковке, у других — две или даже, к величайшему удовольствию владельцев, три! Нет, что бы там ни говорили любители — число деток никак не увеличишь… Правду сказать, мы, голландцы, потому так и ценим тюльпаны, что все тут зависит от случая — как в игре, мы же помешаны на играх. Посадить луковицу — все равно что кинуть игральную кость: поди знай, сколько тебе там выпадет!
— А семена? — спросил Виллем.
Цветовод прищурился, потянул воздух носом.
— Семена, сударь, это для терпеливых, для тех, кто готов после посева семь лет ждать урожая… Нам такое не подходит, потому здесь в основном занимаются луковицами, а тюльпаны из семян выращивают только на маленькой делянке неподалеку. Работа эта не тяжелая, и нанимают туда женщин.
Напоследок старик поделился с бездарным учеником краткими сведениями о цветоводстве в целом, дал несколько полезных советов, потом забрал у Виллема свой бурдюк, отпил немного и спросил:
— Ну так что, молодой человек, будем меняться?
Виллем из гордости не пожелал уступить свое место в чистилище. Он отклонил предложение, заверив, что чувствует себя «в ударе» и вообще у него «достаточно сил, чтобы выполнить задание». Канавы, заявил он, будут вырыты до темноты. Однако не прошло и часа, как Деруик, сомлев от жары, упал без чувств на берегу канала, и соседям пришлось, бросив работу, поспешить ему на помощь. Когда он пришел в себя и, шатаясь, хотел снова взяться за лопату, старший цветовод строго-настрого ему это запретил и, поскольку больше занять новичка было нечем, предложил отправиться на делянку и помочь женщинам с посевом тюльпанов.
— Это не мужская работа! — возмутился тот. — Вы сами так сказали!
— Но там не хватает рук.
— Ну и что? Спешить некуда! Днем раньше, днем позже…
— Сейчас августовское новолуние — время, такое же благоприятное, как молодая луна в июле или октябре. Послезавтра будет слишком поздно — цветы вырастут кривые, а то и вовсе не проклюнутся!
— Ладно, если так… — Виллем смирился.
Увы, даже и эта работа оказалась ему не по силам: засеяв несколько рядов, он снова лишился чувств и пришел в себя лишь в карете ректора, очень вовремя прибывшего осведомиться о своем ученике. Очнувшись на сиденье с вышитыми подушками и обнаружив, что переодет в чистую сорочку и весь обмотан повязками, Виллем почувствовал себя униженным.
— Позор мне, сударь! Я нарушил слово!
— Каким же это образом ты его нарушил? — сладким голосом спросил Паулюс, рассеянно поглаживая волосы юноши.
Тут Виллем осознал, что, ко всему еще, его голова лежит на коленях ректора, больше того — тонет, как в подушке, в пухлом брюхе хозяина кареты. Сделав усилие, он попытался освободиться, но не тут-то было:
— Тихо-тихо! Тебе надо отдохнуть!
И как ни выворачивался старший Деруик — только шею вывихнул: лапища Паулюса, давившая ему на грудь, удерживала не хуже чугунного якоря.
— Куда вы меня везете? — спросил бедолага, тяжело дыша — жара в карете была нестерпимая.
Он не сводил глаз с пушистых облаков, плывущих по небу за окошком.
— К тебе домой. Переоденешься, поспишь до вечера, а потом мы с тобой отправимся в таверну «Старый петух», где нынче собираются тюльпанщики.
Виллем попытался в знак протеста приподнять, но тут же и уронил израненные руки.
— А нельзя ли отложить этот урок? Я слишком устал…
— Нет, мы пойдем туда именно сегодня, — твердо заявил ректор. — Разве ты не слышал новость? Вернулись суда Ост-Индской компании[25], двадцать больших кораблей, которые привезли, говорят, больше двухсот тонн золота! Среди офицеров есть харлемцы, и едва они оказались в городе — принялись горстями разбрасывать флорины. Моряки любят дарить девушкам цветы, и настроение у них сейчас самое подходящее, а значит, пришло время подсунуть им наши тюльпаны.
Спорить у Виллема не было сил, он только совсем по-детски вздохнул, и Паулюса, похоже, это растрогало: регент поцеловал юношу в ладонь и стал, задирая его рукав, покрывать поцелуями предплечье, выше, выше…
— Не надо! — Виллем вяло попытался отнять руку.
Но ласки ректора становились все более настойчивыми. Пользуясь беззащитным положением юноши, он запускал пальцы везде, где прорезь или петля открывали доступ к голой коже.
Виллем отбивался изо всех сил… вот только силы с каждой минутой убывали. К тому же он почувствовал, что это медленное раздевание приносит желанную прохладу, и — чтобы дать доступ воздуху — кое-где открывал пути сам.
Занавеска на окошке кареты задернулась, внутри сгустилась благотворная тень… Вдруг Паулюс, лаская Виллема, коснулся свежей раны на его ладони, и юноша вскрикнул от боли.
— Бедный малыш! — пожалел его ректор. — Как жестоко я поступаю, заставляя тебя куда-то идти, ты ведь совсем недавно лежал на земле без чувств. Но разве я не предостерегал тебя, разве не отговаривал от тяжкого труда на плантациях?
— Одно дело — дергать луковицы, и совсем другое — копать канавы! Уж очень нелегкая досталась мне работа…
— Так неужели ты смог бы ее полюбить? Думаю, не смог бы. Понимаешь, мальчик, бывают люди слабые, бесхарактерные, и цели у них такие же убогие, в то время как другие, более сильные и решительные, замахиваются на великие дела. Удел первых — мышиная возня, удел вторых — свершения высокого полета. Препятствие всегда по росту тому, на чьем пути оно встречается, потому-то у гениев жизнь неспокойная, а у посредственностей — заурядная.
Виллем долго обдумывал эту мысль, обмахиваясь, словно веером, собственной шляпой, и ею же, как от мухи, отмахиваясь от ректора — осмелевшие руки сластолюбца только что распахнули на юноше сорочку. Впрочем, теперь уже это не казалось Виллему таким неприятным, как прежде, возможно даже, он испытывал от их вторжения, от их беглых прикосновений какое-то новое, пьянящее удовольствие.
— Думаете, у меня есть хоть какие-то способности? — вздохнул Виллем, прикрывая шляпой лицо.
— Несомненно.
— Какие же?
— Интуиция мне подсказывает, что, занявшись тюльпанами, ты на этом сильно разбогатеешь.
Паулюс выждал, пока его слова подействуют, — так доктор ждет, пока подействует укрепляющее снадобье.
— Ну, а теперь я вполне могу тебе сказать, что хотел бы иметь такого сына, как ты! Конечно, Элиазар мне дорог, конечно, он достиг таких вершин в своем деле, что многие ему завидуют, но между нами нет ни малейшей близости… Благочестивая матушка воспитала в нем презрение к миру и подозрительность по отношению ко всему человечеству, а подобное воспитание, безусловно, помогает человеку стать выдающимся философом или добродетельным пиетистом[26], но подавляет движения сердца. Элиазар не терпит никаких способов облегчения жизни, никаких удобств, ему ненавистны даже камни мостовой, поскольку ходить по ним приятнее, чем по прежним грязным дорогам. Мой сын порицает тех, кто носит длинные волосы, играет в церкви на органе, танцует на свадьбах, даже тех, кто лечит заболевших бубонной чумой, ибо сказано, что Господь сам спасет нас от чумы… Мне кажется, чтобы Элиазар избрал столь подходящий его натуре сан священника, не хватило самой малости.
— Это вы его отговорили?
— Из милосердия.
— Стало быть, тюльпанами он занимается поневоле?
— Ничего подобного! Работа в саду — единственное мирское занятие, на какое согласен Элиазар. И знаешь почему? Да потому, что в Евангелии сказано, что Мария Магдалина, увидев стоящего Христа в первый же день после положения во гроб, приняла его за садовника.[27] Спутай она его с башмачником — мой сын сейчас кроил бы кожу!
Они расхохотались, и Виллем слишком поздно заметил, что нескромная рука ректора, забравшись ему под гульфик, влезла в штаны. Однако заметив это он и не подумал сопротивляться, только прикрыл смущение невинным вопросом:
— А Элиазар не сердится на вас за то, что пренебрегли его призванием?
— Не думаю, чтобы сын на меня сердился, но его мать, которая мечтала, чтобы в семье был свой пастор, попрекает при любом удобном случае. Пастор! Только этого украшения нашему роду и недоставало!
— Вы так редко упоминаете о вашей супруге… — рискнул вполголоса заметить Виллем. — Мы ведь и ее ждали к ужину, отчего же она не пришла?
Ректор выглянул наружу, узнал сиротский приют и постучал по деревянной стенке, отделявшей их от кучера:
— Эрнст, мы приехали!
Карета остановилась, вместе с ней замер и разговор. Виллем, так и не удовлетворив своего любопытства насчет госпожи Берестейн, на прощанье по-родственному расцеловался с ректором, а выйдя из кареты, увидел, что Петра торчит у открытого окна. Голые плечи девушки были едва прикрыты кружевной косынкой, она перебирала букет, вытаскивая увядшие цветы, вот только на вазу совсем не глядела, зато глаз не сводила с кучера, бросавшего в ответ пламенные взгляды. Старший брат резко, как ножницы отсекают нить, оборвал эти переглядывания.
— Ты чем занимаешься? — крикнул он сестре.
— Сам не видишь? Букет привожу в порядок.
— За дурака меня держишь? Сию же минуту отойди от окна!
Петра повиновалась, надувшись, как ребенок, которого лишили сладкого. Брат, не посмев в присутствии ректора продолжать выяснение отношений, еще раз поклонился пассажиру кареты, а кучеру знаком показал: «Убирайтесь отсюда!» — и Роттеваль, превосходно его понявший, с сердцем хлестнул лошадей.
— Честью клянусь, если еще раз увижу здесь его поганую рожу… — глухо пригрозил старший Деруик, войдя в дом.
И тотчас улегся в постель, с которой поднялся, лишь когда совсем стемнело, разбуженный ударами кулака по деревянной стенке кровати.
— Вставай! За тобой ректор приехал, он ждет!
«Старый петух» занимал особенное место среди двухсот трактиров славного города Харлема, — на иных улицах кабачков было так много, что они стояли бок о бок, деля общую вывеску. Особенным он считался, во-первых, потому, что был в большом почете у торговцев тюльпанами, во-вторых же — хотя это «во-вторых» было не отделить от «во-первых» — благодаря тому, что там подавали вкусное пиво.
Последнее, надо сказать, легко объяснимо: заведение располагалось в двух шагах от «Слона», знаменитой пивоварни, — а стало быть, для доставки напитков не требовалось даже телеги: чтобы катить бочки, достаточно было крепких работников. Еще одно преимущество: рядом находились поля тюльпанов, и хотя зимой это были просто-напросто скучные участки взрыхленной земли, в погожие дни весны и лета, благодаря искусному чередованию ранних, средних и поздних сортов, они неизменно радовали глаз посетителя пестрым цветочным ковром. А третьей — не рекламируемой, но сильнодействующей — приманкой были публичные девки. Присутствие в соседнем лесочке этих жриц радости, служа добавкой к хорошей выпивке и здоровому удовольствию от созерцания цветов, порождало у завсегдатаев «Старого петуха» почти неуправляемое сладострастие, которому они и поддавались, когда затуманенный долгими возлияниями ум утрачивал ясность…
В тот вечер кабачок выглядел совсем не так, как обычно, и посетители наперебой гадали, что здесь готовится: собрание цветоводов или игра в пикет, свадебное застолье или пир по случаю крестин. Правда, некоторые детали не оставляли сомнений: речь пойдет о тюльпанах. Во-первых, хозяин перелил вино из бочек в бутылки, желая избавиться от осадка, — а кому же неизвестно, что вино здесь, в отличие от прочих завсегдатаев, традиционных приверженцев пива, заказывают именно торговцы цветами. Во-вторых, открыли заднюю комнату, удачно прозванную «Чертовой западней», — а в ней, как правило, и совершались сделки с цветами. И, наконец, к вечеру из ближних садов и из дальних сюда потянулись люди, чей облик отвечал всеобщему представлению о тюльпанщике: штаны в песке, под ногтями траур, стекла очков грязные.
Очевидно, Виллем ожидал и от самого этого места, и от людей чего-то совсем другого — во всяком случае, когда карета подъезжала к «Старому петуху», он высунул голову в окно и, едва бросив взгляд на окрестность, издал непонятный Паулюсу смешок. Затем он резко окликнул кучера, велел тому остановить карету у самых дверей и опустить подножку, без которой пассажиры обыкновенно вполне обходились. Когда все это было сделано, Виллем помог выйти спутнику и, прикрыв нос платком, выбрался наружу сам. На той части его лица, что осталась на виду, было написано горестное изумление.
— С чего это тебя так перекосило? — спросил Паулюс, ожидавший юношу под фонарем.
— Вот это и есть продавцы тюльпанов? — осведомился тот глухим голосом, показав пальцем сначала на игроков в триктрак, облокотившихся на стойку, затем на двух мужчин, которые, отрезая от подвешенного окорока влажные ломти, жадно их поедали.
— Для того чтобы это узнать, нам надо залезть им в карманы!
Старший Деруик вяло поплелся за ректором, уселся за стол, так и не выпустив изо рта остывающей трубки, и принялся с серьезным видом потягивать холодный дым. Его взгляд, словно на параде, переходил от одного лица к другому, от группы к группе, и все, что он видел, явно вызывало у него тошноту: засаленные столы, стулья с вылезшей соломой, подсвечники в доходящих до самого пола потеках застывшего воска. Подметки здесь липли к выщербленным, криво-косо положенным плиткам, которые, похоже, и не знали никогда ни воды, ни тряпки. И если таверна сама по себе показалась ему грязной и запущенной, то посетители были еще хуже. Туповатые, неповоротливые, до смешного уродливые персонажи картин, повешенных у камина — чтобы пожелтели от дыма, и изображавших ярмарки, гуляния, деревенские свадьбы и прочие сцены из крестьянской жизни, были словно срисованы со здешних завсегдатаев. Нет, не такими он представлял себе людей, которые торгуют тюльпанами! А где же богатые наряды, где роскошная одежда, где прелестные невесты, образы которых услужливо подсказывало ему воображение? Перед глазами никого, кроме толпы заурядных обывателей, собравшихся для того, чтобы покупать и продавать… сегодня они торгуют цветами, но ведь с таким же успехом предметом купли-продажи могли оказаться деревянные башмаки, торф или сыр. Какая скучная, будничная на них одежда! Лишь изредка блеснет на полях старой шляпы, на отвороте затрепанного плаща медальон или какая-нибудь другая побрякушка, да ведь указывают эти безделки не только на недавно обретенное богатство, а главным образом — увы! — на неразвитый вкус…
Паулюс все время следил за выражением лица спутника, но только дождавшись, когда подадут вино, сдержанно спросил:
— Что, не по вкусу тебе «Старый петух»?
Виллем постучал трубкой по краю стола, уверенный в том, что здесь этот мужицкий жест останется незамеченным.
— Мессир, это место из тех, куда Корнелис, мой отец, несомненно, запретил бы мне входить! А люди эти — из тех, с кем он запретил бы мне встречаться, сочтя знакомство с ними позорящим нашу семью! Мне трудно поверить, что среди них есть торговцы тюльпанами…
— Тем не менее все они — в том числе и трактирщик, и его работник, и вот эта девочка с уложенными вокруг головы косами, что споласкивает кружки, и та, другая, что вытряхивает угли из горшка… все они, говорю тебе, имели дело с тюльпанами, и любой из них без запинки назовет тебе с десяток сортов! Ты думаешь, тюльпанщики — какие-то особенные люди, которые только торговлей цветами и занимаются? Да, верно, для некоторых это уже стало ремеслом, но таких мало, большинство же — просто любители. При случае они подторговывают луковицами, в остальное время мастерят очки или готовят лакомства, а может, льют олово… Мне знаком даже один проповедник, который весь день с высоты своей кафедры предает анафеме тюльпаны и тех, кто тюльпанам поклоняется, но при этом что ни вечер отправляется торговать луковицами в соседний приход!
— Говорят, какой-то ткач заложил свой станок ради того, чтобы купить цветы, — Харриет слышала это от своей подруги Сольвейг.
— Значит, и ткачи интересуются тюльпанами… ну, и кто их за это осудит? Какой смысл заниматься изнурительным трудом, который приносит восемнадцать гульденов в день, если, продав одну луковицу, можно кормиться целый год? Правильно сделал этот человек, продав станок! Ему следовало бы продать заодно и свою хибару вместе с утварью, и осла, ведь вскорости он смог бы купить на выручку что-нибудь получше!
Виллем наконец отложил трубку и взялся за оловянный кубок. Вино оказалось прохладным, но пресным и противным на вкус — может быть, его подкрасили настойкой из молодых цветков подсолнуха. Паулюс тоже отхлебнул, подержал вино во рту, проглотил и прищелкнул языком.
— Взять, к примеру, хоть вас, Деруиков… — понизив голос, снова заговорил он. — И у вас ведь есть дом, который вам в тягость и который можно было бы с выгодой обратить в тюльпаны…
Тон ректора был игривым: он говорил о продаже дома так, будто звал поохотиться на зайца! Наверное, Виллем ослышался.
— Простите? — переспросил он.
— Да-да, я говорю про ваш дом! Если, конечно, жалкую развалюху, в которой вы ютитесь, можно назвать домом… По правде-то сказать, мальчик мой, место там разве что совам и крысам, вот и Элиазар, когда мы у вас ужинали, все время опасался, как бы ему камень не свалился на голову!
— Но… вы же говорили, что дом хорошо выглядит!
— Говорил — до того, как вошел внутрь. А теперь говорю, что вам надо избавиться от этой развалины, пока она не рухнула окончательно! Вот уж неподходящее место для того, чтобы жить семье и принимать гостей, тем более — когда у вас две девицы на выданье.
Виллем хотел ответить, но тут открылась дверь, ведущая в заднюю комнату, и по всей таверне с грохотом задвигались стулья. Старший Деруик быстренько сосчитал сдачу, и — следом за регентом и остальными тюльпанщиками — двинулся к «Чертовой западне». К его удивлению, торговцы цветами прихватили с собой свои кружки и кубки, а кое-кто, на вид и без того уже изрядно набравшийся, нес на плече открытый бочонок. Еще больше удивило его, что в толпе были и дети, которые то и дело прикладывались к таким же объемистым, как у их отцов, посудинам.
— А что такого? — сказал ректор, не разделив его изумления. — Если они здесь не научатся пить, кто же и где их научит? Да, тюльпанщики много пьют: они считают, что дела лучше вести с разгоряченной, а не с холодной головой. По слухам, турки получают красные цветы, смачивая ростки вином, а у нас в Голландии вином спрыскивают торговцев!
На пороге комнаты для сделок Виллема остановил застегнутый на все пуговицы старик, который составлял список собравшихся.
— Минутку, молодой человек! Вы из коллегии Красного жезла?
— Он со мной! Я за него ручаюсь! — крикнул Паулюс, прокладывая себе путь.
— Это секретарь коллегии… — пояснил регент чуть позже. — Его прозвали «господин Засов», потому что пускает сюда не всех. На вид он не больно ласков, но на самом деле человек неплохой… Да, кстати, поскольку ты здесь впервые, тебе, возможно, сегодня достанется: кто-то ущипнет, кто-то крикнет: «Смотрите, в нашем борделе новая девка!» Не обращай внимания, для них это шутка, а для тебя — часть посвящения в профессию…
За дверью входящих ожидала стопка грифельных досок. Мелки все тот же господин Засов выдавал по одному, опасаясь, как бы кто-нибудь не схватил сразу несколько. В просторной комнате каждый занимал за одним из составленных в круг столов привычное место. А Паулюс, перед тем как сесть, обошел знакомых торговцев, протягивая каждому руку, а иногда подставляя щеку, всякого награждая звучным комплиментом, кое-кому нашептывая на ухо, других угощая дружеским шлепком или панибратским щипком, иным подмигивая, словно в подтверждение заключенной между ними сделки. И всем подряд представляя Виллема — то как своего «самого блестящего ученика, а вскоре и компаньона», то как «парня, который видит все насквозь и считает лучше некуда», — а тот смущался, слыша такие похвалы в свой адрес. Когда Паулюс, завершив обход, уселся среди самых важных персон на предназначенный ему стул, юноше стало куда легче, и он, найдя свободный табурет, робко пристроился рядом с покровителем.
Торги начались без промедления. Один из продавцов вытащил из кармана узелок, развернул ткань и, обменявшись с секретарем несколькими словами, передал тому луковицу. Господин Засов, слушая продавца, кивал и что-то записывал на грифельной доске, которая была у него больше, чем у остальных. Остальные тоже принялись писать на своих досках… нет, не писать — чертить или рисовать, и видно было, что это дело для них привычное. Рисунки у всех оказались одинаковые: две расположенные одна над другой фигуры, внизу кружочек, наверху латинское «S», — и вертикальная черта, словно бы разрезающая обе фигуры на половинки:
Секретарь объявил, что сумма залога составит на этот раз шесть стёйверов, и Паулюс сразу же вписал цифру в кружок, одобрительно заметив: «Неплохая сумма! Двенадцать кружек пива или по две порции вина всем присутствующим! Ценная, похоже, луковица!» Он обращался не столько к примостившемуся справа от него Виллему, сколько к сидящему слева почтенному тюльпанщику с бородой в форме трапеции. Юноша, ничего не понимая, тщательно скопировал рисунок, как срисовывал бы иероглифы, и его растерянность позабавила учителя:
— У нас тут своего рода аукцион, все записали сумму залога в «маленьком „о“», in het ootje, а теперь покупатели станут обсуждать, насколько хороша луковица, и каждый назовет свою цену.
Луковицу без всяких предосторожностей передавали из рук в руки, ее ощупывали, обнюхивали, скребли ногтем, пробовали на зуб, смотрели на лунный свет или против огня — словом, терзали по-всякому, Виллем, будь он на месте продавца, опасался бы последствий столь бесцеремонного обращения с нежным товаром, но здесь, похоже, так и было положено. Все время, пока длилось обследование луковицы, распорядитель торгов отвечал на вопросы участников аукциона, а те, выслушав ответ, хмурили брови — видимо, считая это достаточным, чтобы изменить цену.
— Gheel ende Root Van Leyden, говорите? Луковицы у него куда крупнее, сам видел… Вы уверены, что тюльпан не болен?
— Совершенно здоров.
— У этого сорта только желтые и красные цветы бывают, а такие никому не нравятся.
— Вот уж нет, любителей пока хватает!
— Луковица кривобокая.
— Она сухая.
— Она шелушится.
— Хилая какая-то, размером с оливку…
— Господа, даже если вам она не нравится, не отговаривайте других от покупки!
Обойдя всю комнату, луковица вернулась в руки продавца. Секретарь между тем успел записать в верхней половине буквы «S» самую высокую из названных покупателями цену, а в нижней — самую низкую. Виллем разволновался, осознав, что речь идет о сотнях флоринов. Продавец вроде был не слишком доволен последним предложением, но, поломавшись, в конце концов согласился на восемьсот тридцать девять гульденов. Тогда рисунок трижды перечеркнули, а потом обвели большим кругом. Продажа состоялась. Ни луковицы покупатель не получил, ни денег продавцу не выплатил, выполнил свои обязанности только секретарь: он записал сделку, — а все остальное совершится позже, вдали от любопытных глаз.
— Сколько луковиц выставлено на продажу? — шепнул Виллем на ухо регенту.
— Сегодня — два десятка поштучно. И еще несколько корзин с теми, которые не имеют особой ценности, с дешевкой, как говорится — такие уйдут по пятьдесят-шестьдесят гульденов за фунт… Не беспокойся за свою луковицу, она уже записана, и я поговорил о ней с секретарем.
— Что? О чем вы поговорили с секретарем? О какой луковице? — Виллем побледнел как смерть.
— О той, что лежит у тебя в кармане, черт возьми!
Ректор, совершенно уверенный в своих словах, ткнул пальцем в нагрудный карман Виллема, тот страшно удивился, почувствовав, что ему в грудь упирается тверденький шарик, пошарил в кармане и вытащил луковицу Admirael Van Engeland в атласном мешочке.
— Молодец, что принес ее — отличная мысль! Разве придумаешь лучший способ обучения? Я так и знал, что ты решишься ее продать.
— Господин Берестейн, клянусь, я ничего не клал в этот карман!
— Значит, это сделал твой брат или одна из твоих сестер, а может, и служанка, откуда мне знать… Да и не все ли равно? Луковица здесь, и вскоре ты сможешь со всеми на равных выставить ее на торги. Желаю удачи, юный Деруик!
Виллем почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Быстро глянув на доску, он подсчитал, что до его луковицы будут продаваться еще пять, а значит, у него остается примерно час на подготовку, но предстоящее испытание так его страшило, что все это время он потратил впустую: чертил на доске каракули, грыз потухшую трубку и мял в пальцах свечной воск.
Уходя на собрание тюльпанщиков, Виллем распорядился, чтобы сестры сидели дома, ему не нравилось, когда Харриет и Петра разгуливали по улицам. Они и остались в четырех стенах: старшая читала, младшая возилась со своим гербарием — засушенными между страницами книги цветами. Оба занятия были нестерпимо скучные, и девушки дружно зевали. Еще немного — и они позавидовали бы Фриде, которая, стуча деревянными башмаками по винтовым лестницам, бегала взад и вперед, от колодца к очагу и из кухни на чердак.
— Славная у нас Фрида, — вздохнула Петра. — Нам вот и заняться нечем, а могли бы почистить котел, натереть до блеска колокольчик… хоть что-нибудь полезное за день бы сделали!
— Ты недавно говорила, что хочешь подцепить мужа.
— А вот эта работа, милая сестрица, как раз за день не делается, но знаешь, я о ней не забываю. Могу даже открыть тебе секрет: сейчас, когда мы тут с тобой разговариваем, где-то в этом городе спит мой суженый — и мы с ним обвенчаемся еще до зимы!
Новость так ошеломила младшую сестру, что она нечаянно сломала веточку мушмулы, которую держала в руках, но сразу же опомнилась и рассмеялась:
— Правда? И как же его зовут?
— Не знаю.
— Он красив? Хорошо сложен?
— Не знаю.
— Ремесло у него есть?
— Наверное, да.
— Да что же это за юноша такой, в которого ты влюбилась, ничего о нем не зная?
— Пусть мы еще не встретились, я верю, что судьба непременно нас сведет. Вчера я гадала с ключом по «Пророчествам звезд и планет». И знаешь, что мне выпало? Триумф Венеры! Разве это не означает скорой свадьбы?
Если бы в эту минуту мимо не прошла служанка с дымящимся куском мыла, Харриет непременно бы расхохоталась. А так — ей пришлось просто показать на книгу в руках сестры: дескать, вот где ты набралась этих бредней. Петра в ответ высунула язык, а прекратив дразниться, сказала:
— Послушай, девочка моя, выходи-ка и ты замуж — поудачней да поскорей! Это куда лучше, чем тратить молодость на то, чтобы пришпиливать к бумажкам цветочки!
И вернулась к прерванному чтению. Петра гордилась тем, что читает хотя и очень мало, зато — отборные книги: кроме Библии и Псалтыри, она заглядывала в сочинения Якоба Катса[28], имевшего обо всем просвещенное мнение и дававшего всем советы, как жить. «Девам, возлюбленным, невестам, женам, матерям и вдовам» он посвятил трактат о супружестве, который старшая из сестер чтила наравне с Евангелием и из которого позаимствовала свою излюбленную сентенцию: «Существование женщины есть подготовка к браку, жизнь в браке и, наконец — воспоминания о браке». Разве можно сказать лучше? Петра верила наставлениям модного моралиста и, стараясь проводить их в жизнь, день и ночь мечтала о супруге.
Вот только сегодня вечером вряд ли какой-нибудь мужчина отважится попросить ее руки или хотя бы показаться у ворот: Ясперу было поручено присматривать за сестрами, и он неукоснительно выполнял задание старшего брата — то сторожил у дверей, то, не отнимая от губ свистка, обходил сад. На бродяг он покрикивал и гонял их, точно так же расправлялся и с кучерами карет, посмевшими втиснуться в узкое пространство между старой липой, уличным фонарем и каменной тумбой. Что до красавца Роттеваля — Яспер обещал этого пройдоху и близко к дому не подпускать, мало того, даже окна, на всякий случай, затворил, и узницы весь день тосковали по свежему воздуху, а ближе к вечеру Петра предложила сходить в валлонскую церковь на вечернюю службу.
Брат не стал возражать — ему и самому было скучно.
— Почему бы не сходить? Этого Виллем не запрещал.
Сестры побежали переодеваться и причесываться. Мигом сменили юбки на черные, сняли и без того немногочисленные украшения, прилично убрали волосы — то есть расчесали их на прямой пробор и уложили живую колышущуюся светлую волну под кружевную косынку так, чтобы ни одна прядь не выбивалась… Когда все было готово, они взяли Яспера под руки, одна справа, другая слева, и направились в сторону улицы Бегейнхоф и ее храма, бывшей часовни бегинок[29], с дверьми до того узкими, что они казались не столько делом рук каменщика, сколько случайно образовавшейся щелью.
Яспер и его сестры подошли к церкви в ту минуту, когда раскачанный могучей рукой колокол уже почти затих и хор подхватил последнюю дрожащую в воздухе ноту.
— Ну вот, теперь в храмах поют! — рассердился младший Деруик. — Отцу бы это не понравилось.
Шаловливая Петра дернула брата за рукав.
— Да ладно, Яспер! Говоришь, словно какой-нибудь святоша из церковного совета! Только не хватало тебе вслед за такими святошами выступить против табака, кофе, театра, воскресных прогулок и выборов майской королевы!
— Во всем надо знать меру.
Яспер считал свое отношение к религии куда более либеральным, чем у старшего брата, потому насмешливые слова Петры его задели, и он в ответ напустился на сестру:
— Да на тебе никто жениться не захочет, если узнает, как ты себя ведешь! Обличая недавно девиц, разряженных, словно куклы, с раскрашенным лицом, являющих юношам картину грешной плоти, которая заставляет их свернуть с истинного душевного пути и заблудиться среди нечистых видений, проповедник смотрел именно на тебя!
— Надо же, проповедь наизусть выучил! — прыснула Харриет.
У Яспера так запылали щеки, будто его застукали на каком-то неприличном занятии. Он резко высвободился из рук все еще державшихся за него сестер.
— Довольно, грубиянки вы этакие! Ни малейшего понятия о вежливости! И где вы научились насмехаться над самым святым? Всё! Ни слова больше слышать не желаю, понятно?
Сестры не посмели продолжить игру. В церковь они вошли, как их учили: на шаг позади брата, с покорным видом, опустив голову, пряча глаза.
Храм был полон, и прихожане уже расселись по местам. На короткой скамье рядом с кропильницей, где обычно устраивались дети Корнелиса Деруика, сидели чужие. Младший Деруик обозлился, собрался было отстаивать свое право на захваченные места, но тут его окликнули от алтаря:
— Яспер ван Деруик!
Харриет первой узнала голос Элиазара — неприятный, словно у каплуна. А потом заметила и руку, по-дурацки торчавшую над чужими шляпами.
— Какой удивительный случай свел нас здесь! — воскликнул Элиазар. — Я и не знал, что вы ходите в валлонскую церковь…
— Иногда бываем.
— Вы понимаете по-французски? Здесь ведь служат на этом языке.
— Наши предки прибыли из Франции, — довольно холодно напомнил Яспер.
— Верно-верно, отец мне говорил. Ну что же вы? Садитесь!
Элиазар указал на свободное место рядом с собой, должно быть, обычно здесь сидел Паулюс. Кому из троих его занять, Деруики задуматься не успели: Берестейн-сын украдкой потянул цепочку на платье Петры, и девушка вынуждена была повиноваться, иначе все заметили бы допущенную им вольность. Растерянно поглядев на брата, она села и развернула перед лицом веер. Харриет и Ясперу регентский наследник указал на крайние места четырьмя и пятью рядами дальше, у выбеленных известью стен, — только они еще и оставались незанятыми. Яспер побледнел от гнева, но — не стоять же на ногах всю службу! — отправил сестру, куда было указано, и удалился сам, перед тем бросив Петре грозное: «Я тебе еще покажу!» и сильно рассмешив этим Элиазара.
Пастор, нахмурившись и молитвенно сложив руки, ждал завершения сценки, которую действующие лица разыгрывали в полный рост и в полный голос. Когда воцарилось молчание, он развернул на аналое Библию и стал читать. Затем с кафедры были оглашены новости квартала: обычное перечисление шествий и крестин, перемежающееся мирскими объявлениями о продажах, наследствах и банкротствах. Проповедник напомнил о «жгучих терзаниях» торговцев сукном, которых не спадающий зной, «этот жар, ниспосланный Господом людям на муки», самым огорчительным образом лишает средств к существованию. Дня не проходит, твердил он, чтобы не разорился какой-нибудь из суконщиков и чтобы не были отданы старьевщикам дорогие ткани, которыми совсем еще недавно так гордились богачи…
«И перед Господом в день Страшного суда вы предстанете не одетыми, не выряженными в шелка и бархаты, но нагими, лишенными последнего прикрытия, какими вышли из материнской утробы!»
У Элиазара появился предлог обратиться к соседке, чей веер беспокойно трепетал у самого ее лица:
— Мне стало известно от отца о затруднениях вашей семьи, которая, кажется, тоже торгует сукном. Поверьте, я сочувствую…
— Эти дела касаются только моего брата.
— Увы! Когда владелец лавки разоряется, вся семья в опасности — в том числе и женщины: уменьшается их приданое, а значит, они лишаются возможности выйти замуж…
Веер, все еще трепетавший, случайно или намеренно царапнул щеку Элиазара, и тот вздрогнул, а Петра, прямо глядя ему в глаза, проговорила:
— Сударь, вы весьма неточно оцениваете мою «возможность выйти замуж» — так вам было угодно это назвать! В моем окружении немало превосходных молодых людей с живым умом и добрым сердцем, и им безразлично, велико ли мое приданое и есть ли оно у меня вообще. Эти молодые люди женились бы на мне, будь я даже нищей, потому что для них брачный союз основан, прежде всего, на чувствах.
— Сударыня, я не верю ни одному вашему слову!
Петру сказанное сильно задело, она попробовала изобразить презрение, но, смутившись, вновь развернула едва закрывшийся веер, чтобы не видно было лица.
— Простите, сударь, не поняла…
— Вы то и дело лжете! Все — каждое ваше движение, каждая деталь вашего наряда, каждый взгляд, который вы задерживаете на мужчинах, взгляд обольстительницы, выдает надежду найти мужа, и ничто другое. Но знайте: если у вас не будет богатого приданого, вы вернетесь с этой охоты с пустыми руками.
— Как вы смеете! Мужлан!
— Я говорю неприкрытую правду, потому что почитаю вас и хочу, чтобы вы избежали страданий. И советую: задумайтесь о приданом, сударыня! Я и сам, хотя нисколько в ваших деньгах не нуждаюсь, не преминул бы пересчитать их, чтобы никому и никогда не вздумалось сказать, что Элиазар ван Берестейн женился на нищенке.
Затрещина вышла могучая: у Элиазара даже фреза съехала набок, и потрясенный случившимся регентский сынок сидел теперь с пылающим ухом над примятым с одной стороны и вздыбившимся с другой воротником. Потрясенный не меньше его проповедник замолк посреди фразы и стал обшаривать взглядом собравшихся, пытаясь высмотреть смутьянов. Долго искать не пришлось: Петра поднялась и решительным шагом направилась к выходу, увлекая за собой остальную часть семейства.
— Петра, что случилось? — спрашивал Яспер, с трудом поспевая за сестрой.
— Ничего, братец.
— Элиазар тебя обидел?
— Говорю тебе, ничего не случилось! Забудь об этом.
Ризничий открыл перед Деруиками дверь, и, когда они вышли, по рядам ветром пронеслось не иначе как ими и вызванное недовольство, покачнулись несколько шляп.
Пастор быстро справился с растерянностью, пожал плечами, тем самым поставив точку в этой истории, и служба продолжилась. К Берестейну-младшему тоже вернулись обычная уверенность и пристойный цвет лица. Проведя расческой по растрепавшейся пряди, он и совсем перестал выделяться из ряда почтенных обывателей, деливших с ним скамью. Элиазар пошептался с ближайшими соседями слева и справа, те передали его признания дальше, и вскоре уже вся церковь знала, что сын ректора стал жертвой бесноватой девицы, «которой смирительная рубашка подошла бы куда больше платья», распутницы, чьи поползновения на брак с богатым наследником он благоразумно отверг.
Собрание тюльпанщиков шло своим чередом…
Виллем и не подозревал, какие неприятности выпали на долю его сестры, да если бы и узнал — вряд ли смог бы решить, что делать: защищать поруганную честь Петры или продавать луковицу, то и другое казалось ему одинаково важным.
Но выбора перед Виллемом не встало, и все его внимание было поглощено предстоящей оценкой луковки, нашедшейся в кармане, как по волшебству. Вот и еще несколько сделок совершилось: одни луковицы были проданы поштучно, другие корзинами и на вес, а в тех случаях, когда продавец не мог предъявить товар, поскольку заимел его в результате другой сделки, по которой еще не рассчитался, предпочтение отдавали неопределенной форме простого векселя…
Наконец господин Засов сказал Виллему, что настал его черед, и юноша перепугался: он все еще не имел ни малейшего представления о том, что должен говорить.
Зато участники аукциона, стоило им увидеть, как этот бледный мальчишка воздевает, словно дароносицу, свою луковку, мигом сообразили, как действовать.
— Посмотрите-ка на этого желторотого птенчика! — выкрикнул какой-то престарелый шутник. — А ведь потрется среди нас — весь пушок с него и облезет, готов спорить на что угодно!
— Да не птенчик он, а теленочек: у пьяниц пиво изо рта льется, а у него молочко из носа капает!
Насмешки сыпались градом, несчастный Виллем стоял перед тюльпанщиками, как мученик, которого вот-вот начнут побивать камнями, а те состязались в остроумии, наперебой стараясь задать ему вопрос пообиднее или обозвать как-нибудь похлестче. Бедняга не только ничего не знал о выставленном им на торги тюльпане, он и название-то цветка коверкал, и все, что он мог сделать в свою защиту, — снижать и снижать цену. Когда Виллема наконец отпустили, самая высокая ставка отличалась от самой низкой всего на какой-то гульден и составляла три флорина шестнадцать стёйверов.
Секретарь даже не осмелился назвать эту смехотворную цену, только записал цифры на своей доске и трусливо заручился согласием Виллема, который был в таком смятении, что подписал бы сейчас что угодно — даже свой смертный приговор. Мел в руке писца почти замкнул роковой круг, но тут внезапно топнул ногой Паулюс, до тех пор молча наблюдавший за муками своего подопечного.
— Нет, в бога душу мать! Я не допущу такой подлости!
Вспышка ректора была встречена шиканьем и свистом, причем трудно сказать, что больше возмутило тюльпанщиков: богохульство из уст собрата или заминка в аукционе, но как бы там ни было — Паулюс посягнул на святое.
— У-у! Оштрафовать Берестейна!
— Пошел отсюда! И желторотика своего не забудь!
— Гнать его из коллегии![30] Заберите у него мел!
— Допей свою кружку, может, в голове прояснится!
Паулюс был не из тех, кто стерпит обиду. Решительно нахлобучив шляпу, он встал, и кое-кто уже подумал, что регент вот-вот покинет «Чертову западню», но он вместо того вышел в центр крута беснующихся коллег, приблизился к Виллему, взял его за руку, и этот жест, в котором сквозила нежность и который служил явным намеком на нечистоту отношений между двумя мужчинами, распалил тюльпанщиков до предела. В парочку полетели, по счастью никого не ранив, грифельные доски, и, если бы правила не запрещали входить в таверну с оружием, самые отчаянные обнажили бы сейчас клинки — в этом сомневаться не приходилось!..
Дело грозило обернуться серьезными беспорядками. Спас положение, как ни странно, господин Засов — коротышка, не способный усмирить мятежников ни криком, ни ударом кулака. Спас, прибегнув к хитрости: он медленно, с нажимом провел мелом по грифельной доске, раздался пронзительный скрежет, от которого болезненно поморщились не только тюльпанщики, но и многие из тех, кто кутил за стеной. Таким способом удалось навести порядок, все утихли, и, воспользовавшись паузой, поспешил высказаться ван Берестейн:
— Позор вам, торговцы тюльпанами! Позор коллегии Красного жезла и горе ее законам! Что подумает о вас этот юноша, которого вы только что осмеяли и освистали? Что он, выйдя отсюда, сможет рассказать о харлемских цветоводах, обошедшихся с ним так грубо? Лично я думаю, что он назовет вас плутами, мошенниками и ворами… И будет прав! Потому что только прохвосту и мошеннику впору предложить три флорина шестнадцать стёйверов за луковицу, купленную мною здесь же за сумму в тридцать раз большую, и ведь я ее еще задешево купил! Почему бы лучше попросту не обокрасть новичка? Почему бы не усыпить его и не обобрать спящего?
С этими словами ректор изобразил, будто втыкает нож в бок Виллема, а тому даже не особенно пришлось притворяться, что сию минуту рухнет. Жест первого и состояние второго заставили зрителей содрогнуться. И вот тогда-то Паулюс, выхватив луковицу из рук все еще изучавшего ее потенциального покупателя, показал ее всем.
— Тюльпанщики, собратья мои дорогие, вот посмотрите на луковицу сорта Admirael Van Engeland, о которой идет речь. Она недавно взвешена, вес ее составил сто шестьдесят четыре грана, согласитесь, это великолепный образчик, и я бы даже сказал — исключительно ценный. Найдется ли здесь кто-нибудь, кто пожелает это оспорить?
Члены коллегии переглянулись, пытаясь понять, хочет ли кто-то возразить, однако ничье намерение не оказалось достаточно явным, и все промолчали.
— Так вот. Я купил эту луковицу за девяносто восемь флоринов. Когда она сменила владельца, цена ее возросла до двухсот шестидесяти четырех гульденов. Затем, когда в моду вошли цветы с пурпурными прожилками, стоимость луковицы опять почти удвоилась, и стоила она тогда четыреста шестьдесят гульденов. Ну и сколько же по-вашему можно отдать за нее сегодня? Шестьсот флоринов? Семьсот?
На ректора снизошло озарение: только что он выхватил луковицу из чужих рук, а теперь покусился на грифельную доску, отобрав ее у секретаря и не дав тому пошевелиться, послюнявил палец, стер самую низкую ставку, вписал вместо нее только что самим же им названную — семьсот гульденов, а затем стер и высшую ставку.
— Немедленно верните мне доску! — потребовал ее хозяин, пытаясь вернуть себе свое имущество, но попытка успехом не увенчалась: руки у господина Засова были короткими, а ректор высок и обширен, так что сколько доска ни кружилась над головой секретаря, он никак не мог до нее дотянуться.
— Что вы себе позволяете, Берестейн? — возмутился кто-то в заднем ряду.
Паулюс приставил ладонь к уху, словно не расслышав.
— Насколько мне известно, луковица еще не продана? Стало быть, еще можно поднять ставку? Последняя цена была три флорина шестнадцать стёйверов? Ну а я даю больше: семьсот флоринов!
— Что? Вы набавляете цену?
— Имею право. Я хочу выкупить луковицу, а заодно спасти честь харлемских тюльпанщиков! И да не посмеет никто сказать, что коллегия Красного жезла грабит новичков!
— Ну, это уж слишком! — вспылил старейшина тюльпанщиков, единственный, кто, не сняв шляпы, восседал в кресле. — Раз так — я повышаю ставку. Семьсот двенадцать гульденов!
— Семьсот пятьдесят! — со смехом подхватил Паулюс.
— Восемьсот!
— Восемьсот пятьдесят! — заорал кто-то.
— Девятьсот!
— Тысяча флоринов! Тысяча!
Последний возглас донесся из того угла зала, куда не попадали отсветы камина и где огромная, просто невероятных размеров трубка из Гауды[31], то и дело вспыхивая, высвечивала кувшин с вином, сплющенную фетровую шляпу, грифельную доску и мел на столе, а над всем этим — лицо бородача с веселыми морщинками. Моряка в нем все признали сразу — даже не столько по одежде, сколько по выдубленной коже и обгрызенным ногтям, — но каково его положение на корабле, никто не понял, и поначалу им пренебрегли:
— Ради бога, сударь, мы тут говорим о серьезном деле!..
— Как будто я не о серьезном! Даю ровнехонько тысячу гульденов, и еще дюжину золотых дукатов прибавлю, если быстро управимся — мы тут засиделись, а мне не терпится добраться до койки.
Левая рука незнакомца, на которой недоставало первой фаланги большого пальца, уже нырнула в сумку у пояса. Он что — прямо сейчас готов выложить тысячу флоринов? Еще мгновение — и деньги посыплются, словно из рога изобилия?
— Кто вы такой? Кто вас сюда привел? — расспрашивал тем временем господин Засов, недолюбливавший новичков просто по роду своих занятий.
Виллем первым вспомнил, что в Голландию недавно вернулись суда Ост-Индской компании и что по Харлему разгуливают офицеры с туго набитыми карманами. Эта мысль помогла ему стряхнуть расслабленность, он разом окреп, твердой походкой направился к незнакомцу, а остановившись в нескольких шагах от него, вежливо поклонился.
— Кем бы вы ни были, сударь, я принимаю ваши флорины, будучи уверен, что они предложены честным человеком… Луковица ваша!
— Благодарю. Этот тюльпан украсит балкон моей невесты, она живет в далекой стране, где ничего такого не растет. Когда мы расставались, я поклялся любимой раздобыть живой образчик цветка, который она видела на картинке, и сдержал обещание.
— Потише, молодые люди! — вмешался секретарь, заполучивший наконец свою грифельную доску. — Торопиться некуда: сделка будет заключена только после того, как закончатся торги. Тысяча флоринов и двенадцать дукатов. Кто больше?
Ответом было гробовое молчание. Паулюс ван Берестейн жестом показал «коли так, я отказываюсь от луковицы», все остальные — те, кто только что набивал цену, — тоже отступились, явно радуясь тому, что выбыли из состязания. Когда все успокоилось, господин Засов нацарапал на своей доске новую цифру и, объявив, что сделка состоялась, без промедления перешел к следующей луковице — великолепной Ducken с двумя детками, страшно возбудившими покупателей. Казалось, скандал уже забыт и никто ни на кого не держит обиды, даже ректор, к которому, похоже, вернулось доброе расположение духа, что-то мирно обсуждал с товарищами, только что осыпавшими его оскорблениями.
Виллем, заключив, что ссоры такого рода для тюльпанщиков обычное дело и что он станет среди них своим, как только, взяв с них пример, научится пить и орать, не стал дожидаться окончания торгов. Договорился с покупателем об условиях и месте оплаты, простился с Паулюсом, рассеянно кивнувшим в ответ на его поклон, и вышел из таверны. Кареты он не увидел: ректор, видимо, отпустил кучера, но найти дорогу домой оказалось легко: по прихоти Берестейна, колеса равномерно оттискивали в колее его монограмму. Так, идя по следу, Виллем вскоре оказался на Крёйстраат.
И только наутро спохватился: он ведь не спросил имени покупателя, только назначил свидание на берегу канала, в тени храма — считалось, что такое святое место лучше прочих подходит для торговых операций: там-де совестно врать и мошенничать.
Старший из братьев Деруик был просто сам не свой из-за заключенной им сделки. А вдруг незнакомец сбежит? А вдруг обещанная тысяча флоринов растает без следа? К счастью, Фрида, вернувшись с рынка, сообщила, что там все говорят, будто какой-то сильно разбогатевший в Индии молодой офицер вернулся в Харлем и теперь швыряет в кабаках деньги не считая, и кое-кому известны даже его имя и звание: лейтенант Алоизиус Росвен. Еще служанка сказала, что согласна с мнением прачки, считавшей, что как только этот красавец-вояка остынет к приключениям и лишится своего пиратского загара, он будет самой что ни на есть подходящей партией для девиц. Виллем попросил описать «красавца-вояку», и ему показалось, что портрет соответствует внешности «его» моряка, каким тот сохранился в его памяти. Да, несомненно, это он. На этот раз удача на стороне Деруиков!
Лейтенант Алоизиус Росвен на встречу опоздал, и явился он к храму вдребезину пьяный, опираясь, как на костыли, на двух — таких же хмельных — девиц. В бороде у него застряло несколько кусочков мяса, а еще не погасшую трубку он сунул чашкой в карман, и ткань вокруг прожженной ею дыры еще тлела. Подойдя к Виллему, моряк убрал волосы со лба, и стал виден один глаз — совершенно рыбий: влажный и белый.
— Это ты, что ли, тут… садовник?
От Росвена несло солодом и анчоусами, он пошатывался, но в уме, залитом спиртным, еще барахталось воспоминание о назначенной встрече, и ван Деруику это понравилось.
— Да, это я, Виллем! — отчетливо, будто обращался к глухому, выговорил он.
Алоизиус сбросил вцепившихся в него девиц и побрел к ближайшему каналу, чтобы умыться холодной водой, а когда лечение не помогло, окунул голову целиком. Теперь представление о месте и времени, похоже, вернулось к нему окончательно, и он, отдуваясь, ибо из ушей и носа все еще лило, предстал перед Деруиком.
— Луковица при тебе?
— А деньги при вас?
Покупатель хлопнул по карману камзола, что-то звякнуло. Что ж, если у него там чистое золото, тысяча гульденов вполне может оказаться и совсем небольшой кучкой монет…
— Вот тюльпан! — объявил Виллем, раскрыв левую ладонь, на которой лежала луковица, и протянув покупателю пустую правую. Алоизиус галантно опустил на протянутую руку торговца кошелек и лишь после этого забрал свое драгоценное приобретение.
— Только пересчитайте, пожалуйста: вы ведь знаете, эти барышни не только карманы обшарят, но и при малейшем удобном случае все швы перещупают. Развязывать узлы шлюхи умеют не хуже, чем моряки — завязывать!
И Алоизиус, громко расхохотавшись, привлек обеих жриц любви к себе. Виллем, повернувшись к ним спиной, сосчитал свое богатство, потом еще два раза пересчитал монеты: как будто все на месте, до последнего стёйвера. Убедившись наконец, что с ним расплатились честно, продавец вытащил бумагу с печатью коллегии цветоводов — в виде стилизованного букета.
— Вот купчая. Здесь подтверждается, что луковица теперь ваша и что деньги я получил сполна. Не угодно ли подписать?
Ловко шлепнув куда надо одну из девиц, моряк заставил ее наклониться и подставить спину, после чего положил бумагу на живую, сильно пахнущую потом и амброй конторку, и оба участника сделки поочередно поставили свои подписи. Затем Алоизиус проглядел документ и, дойдя до фамилии Деруика, почему-то вздрогнул.
— Ошибку обнаружили? — спросил Виллем, дергая воротник, чтобы освободить шею — ему вдруг стало душно.
— Н-нет… Ваше имя Деруик? Ван Деруик?
— Именно так.
— А как зовут вашего отца?
— Корнелис.
— И он недавно вышел в море?
— Да, на «Свирепом», три месяца назад.
Моряк долго и странно глядел на Виллема, и рука юноши невольно стиснула кошелек. Кому ж неизвестно, что некоторых покупателей после заключения сделки внезапно охватывает раскаяние, они требуют вернуть деньги, и тогда этих помешанных словами не образумить — разве что затрещинами.
— Мне надо кое-что вам рассказать, — проговорил наконец Росвен. — Есть тут поблизости какое-нибудь тихое местечко, где нам никто не помешает?
— Конечно, есть: мой собственный дом.
Вскоре под кровом Деруиков уже можно было увидеть Алоизиуса, который пил ячменную водку, закусывая ее жареным миндалем. Сестры и брат не знали не только подробностей, но и исхода сделки, заключенной в «Старом петухе», и когда они услышали о том, что там происходило, а особенно — когда увидели на столе тысячу флоринов золотом, конечно, были потрясены и немало озадачены. Как раньше в доме не находилось ящика под луковицы, теперь не нашлось сундука, чтобы спрятать золото: этот, для торфа, грязный, и замок у него ненадежен, в том, где провизия, нет места, а бельевой шкаф, тот и вообще не закрывается… В конце концов, ничего лучше не придумав, кошелек вернули Виллему, и тот для верности зашил карман несколькими стежками.
Моряк, осушив два полных кубка, пьянее не стал. Он попросил табаку и огня, задымил исполинской трубкой из цельного верескового корня с чубуком, сохранившим все его изгибы, и в комнате запахло подлеском.
— Ваш отец… — начал гость, терзая свою фетровую шляпу, но не стал заканчивать составленную заранее и показавшуюся ему сейчас длинноватой фразу и заменил ее лаконичным: — Произошел несчастный случай.
Графин, который Фрида только что заткнула пробкой, выскользнул у служанки из рук и покатился по столу. Никто его не остановил, и он, докатившись до края, упал на пол и разлетелся на осколки. Невесть как проникшая в дом соседская кошка устремилась к благоухающей ячменем луже.
— Его нет в живых?
— Он цел и невредим. По крайней мере, был цел и невредим, когда мое судно разошлось со «Свирепым», который после нападения пиратов снова взял курс на Бразилию. Нападение было бессмысленным: «Свирепый» шел с пустыми трюмами, — но, насколько я понял, между капитанами прежде случилась обычная для тех широт ссора из-за женщины и пряностей, и разбойник решил отомстить за обиду. Судно пираты грабить не стали, просто перебили половину команды, а офицеров подвергли жестокой и унизительной казни: их сажали на кол, сделанный из заостренной ручки швабры…
Алоизиус, надумав, по-видимому, сделать свой рассказ наглядным, но избрав для этого не лучший способ, вытащил изо рта трубку и поставил ее вверх мундштуком на стол. Взгляды Деруиков сошлись на дымящемся загубнике, сам же моряк, проглотив очередной орех, невозмутимо продолжил:
— Предотвратить резню мы и со всеми нашими пушками не могли, но нам удалось остановить ее, пока не поубивали всех, кто был на борту. Ваш отец незадолго до нападения отправился в трюм проверить свои сундуки, что его и спасло. Иными словами, если бы не эта случайность — носить бы вам сейчас траур…
Все четверо кинулись благодарить гостя за добрую весть, и тут Яспер, по обыкновению своему, отыскивавший во всем логику, задал вопрос, который напрашивался сам собой:
— Почему же отец не вернулся домой на вашем судне?
— Мы предложили ему, как и всем уцелевшим, подняться на борт, но Корнелис присоединился к тем, кто решил продолжить путь на «Свирепом». Мне кажется, ему попросту было бы стыдно вернуться назад…
Харриет щелчком сбросила с платья уголек.
— Ах, до чего похоже на отца! Вот уж кто упрям так упрям!
— Побольше почтения, сестрица! — усовестил ее Яспер. — Ты говоришь о человеке, который дал тебе жизнь!
Моряк смутился, оказавшись свидетелем семейной ссоры, и притворился, будто ничего не замечает, впрочем, Виллем тут же перепалку и загасил, как затаптывают внезапно вспыхнувший вереск. К тому же внимание всех переключилось на конверт, который Алоизиус вытащил из рукава и положил на середину стола. Бумага была отсыревшая, помятая, испещренная бледными кляксами, казалось, письмо достали со дна моря, однако дети сразу узнали почерк Корнелиса, и их захлестнуло волнение.
— Ваш отец просил меня найти вас и передать это письмо, и я счастлив, что случай свел меня с теми, кому оно предназначалось. А теперь, поскольку поручение выполнено, разрешите откланяться.
Моряк погасил трубку, примяв табак в чашечке большим пальцем, нахлобучил на голову шляпу, обменялся с братьями крепким рукопожатием, расцеловал сестер и вполне уже твердым шагом направился к двери. Уход его огорчил, похоже, одну только Фриду: она-то рассчитывала, что гость останется ужинать и, может быть даже, расскажет о своих приключениях, — но и служанка в конце концов утешилась, потому что, провожая моряка, получила самые лучшие чаевые, какие когда-либо попадали в карман ее передника.
— Всегда готова услужить, мессир! — поклонилась она.
На каменной тумбе у ворот Деруиков сидели в ожидании загостившегося клиента девки. Завидев Росвена, они, словно собачонки по свистку хозяина, вскочили и — с такой же щенячьей радостью, хлопая в ладоши и повизгивая, — бросились к нему. Фрида, которая наблюдала эту сцену с порога, облила их ледяным презрением.
Что касается детей Корнелиса Деруика, им теперь было не до гостя, и они даже не поглядели вслед уходящему моряку. Виллем первым схватил письмо, Яспер его распечатал, Харриет осторожно развернула слипшийся от воды лист, и, наконец, Петра стала разбирать бледные, почти совсем размытые строки:
«Писано на борту „Свирепого“, идущего к берегам Бразилии, 25 июня 1635 года.
Милые мои дети,
Сожалею, что приходится писать вам при таких обстоятельствах и будучи еще вдали от берегов Америки — из такого места, которое даже ни на одной карте не помечено. И отправлено это письмо будет не из Пернамбуко. Увы! Морское приключение, о котором вам расскажет в подробностях мой гонец, приостановило наше начавшееся так благополучно плавание.
Не тревожьтесь обо мне: из пекла я вышел без малейшего для себя ущерба, если не считать выброшенного за борт сундука, а вместе с ним утонули моя лучшая одежда и подарки, которые я вез господину Нассау, губернатору наших владений в Бразилии. Бой с пиратами был жаркий, многие пали, из команды почти никого не осталось, и пассажирам, независимо от их звания и возраста, пришлось взяться за работу, порой нелегкую: когда задул сильный ветер, я и сам помогал ставить парус.
И все же я не жалуюсь. Иным кажется, будто Господь позабыл наше судно, и они, желая привлечь к себе внимание Небес, то и дело стреляют в воздух из аркебуз. Как это глупо! У наших несчастий есть тайный смысл, который когда-нибудь нам откроется, и тогда мы поймем, что Бог не без причины пробудил в нас стремление пересечь океан и не напрасно напустил на нас банду кровожадных разбойников.
Молитесь за вашего плывущего в Америку отца, как я каждый день молюсь о спасении и сохранении нашей семьи. Знайте, что мысли мои всегда с вами и что мне не терпится прижать вас к сердцу.
— Прекрасное письмо! — Виллем взял бумажный листок с расплывшимися буквами из рук Петры, чтобы перечитать про себя, молча. Затем примеру брата последовал Яспер, одолжив у того очки: оба мальчика с детства страдали легкой близорукостью, и очки у них были одни на двоих. После письмо перешло к младшей сестре, и Харриет тут же воспользовалась своим умением обращаться с засушенными цветами для того, чтобы привести бумагу в более пристойный вид: Фрида принесла немного песка, девушка присыпала им письмо, а потом, когда бумага стала сухой, а песок влажным — стряхнула его.
— Ну и что будем делать? — спросил Яспер, собирая песок со стола. — Тут же нет никаких… указаний!
Старший брат отряхнул рукава, с них тоже упало несколько песчинок.
— А что, по-твоему, тут могло быть такого, чего отец не сказал нам раньше?
— И пакет такой тонкий… — попробовал выразиться яснее младший.
Только в этот момент и скорее по уклончивости ответа и почти стыдливой интонации, чем из слов, сказанных братом, Виллем догадался, чем тот недоволен: дело было не в толщине письма, но в малой его ценности — денег-то, обещанных Корнелисом, в нем не оказалось!
— Отец едва вырвался из лап пиратов, а ты обвиняешь его в том, что денег не прислал! Какой же ты сын после этого?
Поняв, что позиция у него шаткая, Яспер отступил, и Виллем, отослав Фриду, которая всегда держала ухо востро, особенно — если дело ее не касалось, сразу же пошел в атаку.
— Вот Яспер тут горюет, что отец не прислал денег, — а ведь на нас только что свалилось целое состояние! Петра ждет не дождется жениха — но стоит наметиться прекрасной партии, воротит нос. А Харриет вообще только о том и думает, как бы украсить цветами наш дом — вот этот самый дом, у которого рушатся трубы и трескаются кирпичи. В вашем возрасте, молодые люди, неплохо бы иметь побольше того, что во Франции называют jugeotel.[32]
Иностранное слово, внезапно завершившее голландскую речь, задело младших детей Корнелиса сильнее, чем брошенные в их адрес обвинения. Им почудилось, будто голосом старшего брата заговорила сейчас та самая тень французского предка, которая мерещилась им порой в прямой, негнущейся фигуре отца, и ими овладела чуть ли не опасливая почтительность.
Виллем не преминул воспользоваться и этим:
— Мне кажется, отец слишком вас избаловал. Раньше этот благородный человек удовлетворял все ваши нужды, и от тех времен у вас осталась досадная привычка чуть что тянуться к отцовскому карману. Ну что ж! Поскольку он сделал меня рупором своей воли и мне одному поручил спасать семью, я обещаю навести в ней порядок и распределить обязанности… Я позабочусь о том, чтобы Петра еще до Рождества вышла замуж, а Яспер оставил не приносящую никакого дохода торговлю сукном, занявшись куда более выгодными тюльпанами. Что же касается Харриет — я требую, чтобы она оторвалась наконец от книг, в которые погрузилась с головой. Одно дело — чему-то выучиться, другое — стать не в меру ученой, способной лишь отпугнуть мужчину и остудить любого претендента на ее руку. Наша с вами сестра явно заучилась, самое время найти для нее занятие, более соответствующее ее возрасту и…
— …ее юбкам? — показав брату язык, закончила за него фразу Харриет.
— …ее положению в обществе, наглая девчонка!
От удара кулаком по столу с грохотом подпрыгнули пять стаканов, а лежавшее там же письмо Корнелиса, словно ветром подхваченное, устремилось в камин. Хорошо, что подоспела Фрида и в последнюю секунду спасла его из огня.
— Скажи, это тысяча гульденов сделала тебя таким спесивым, а, Виллем?
Яспер инстинктивно отодвинулся от Харриет, думая, что брат сейчас влепит ей пощечину, но услышал правдивое признание:
— А почему бы и нет? Зачем скрывать: эта кучка денег приятно оттягивает мне карман, и я, подобно кораблю, корпус которого обшили свинцом, обрел уверенность и не боюсь непогоды. Сейчас у меня есть тысяча флоринов, но завтра — как знать? — их будет, возможно, десять или сто тысяч, и соседи проникнутся ко мне таким почтением, что любой сдернет шляпу, едва завидев меня издали! «Посмотрите-ка на этого блондина в карете шестеркой! — скажут они. — Важный какой, да? И ведь совсем еще недавно он проходил мимо наших ворот, а мы его и не замечали!» Их дочери станут печь для меня вкусное печенье, а я, делая вид, что пресыщен и слегка утомлен, буду молча лакомиться им и выбирать из девушек ту, которая прелестнее всех и больше других заслуживает моей любви…
Старший брат вслух мечтал, поправляя воображаемые локоны, младший не сводил с него озадаченного взгляда, а девушки исподтишка посмеивались над внезапно разнежившимся братом.
— Виллем, выслушай меня, пожалуйста! — проговорил, наконец, Яспер, стирая со стола большим пальцем отпечаток мокрого стакана. — Никто и не сомневается в том, что в делах подобного рода следует руководствоваться только разумом! И мы, голландцы, наделены могучим здравым смыслом — добродетелью, куда более необходимой торговцам, чем красноречие или умение сплутовать. Пока француз чешет языком, а итальянец попусту кипятится, голландец смотрит в оба и трезво взвешивает все за и против.
— Тебя послушать — ну чисто Элиазар! — проворчал старший брат. — Вы бы отлично спелись, оба большие мастера нагонять тоску! Странно, что вы еще не подружились…
Но Яспер не давал сбить себя нападками. Если он начинал рассуждать, собственные доводы защищали его лучше крепостных стен, и вытащить его наружу не удавалось никакими силами.
— А по-моему, Виллем, это у тебя ум затуманен, и это ты уже не способен о чем-либо судить здраво. Вот ты предлагаешь продать лавку, а ведь она всегда была и спасением для нашей семьи, и ее гордостью — не слишком ли торопишься?
— Нет, братец, это попросту решительные действия, которым научил меня ректор. Он объяснил, что в коммерции все как на войне, то есть победа чаще достается атакующему. Вы, ты и отец, пытаетесь укрыться за щитом, а я предпочитаю шпагу. Обнажив ее, я бросаюсь на врага и не страшусь никаких ударов, разве что смертельного.
— Но ведь перед тем как продавать лавку, надо посоветоваться с отцом и собрать всех заинтересованных родственников, — напомнил Яспер, не переставая, словно циркулем, измерять пальцами столешницу.
— Увы! На это у нас нет времени, — ответил Виллем, — ведь каждая падающая в часах песчинка будет потеряна дня тюльпанов! Ну, доверьтесь мне! До этого дня мои планы и впрямь ни на чем не основывались, но теперь все иначе! Теперь мы богаты, и это богатство, как ветер, наполняющий паруса корабля, придаст нам сил, и мы понесемся вперед. Смелее, братец, смелее, сестрицы! Мы сдержим обещание, данное Корнелису!
Виллем не лукавил. Стоило его сбережениям увеличиться на тысячу флоринов, — как-никак, доходы отца за целых восемь месяцев! — он изменился, как меняется насекомое, сбрасывая весной прежнюю оболочку и обретая новую: вчерашняя гусеница превратилась в бабочку. Голос его стал более твердым, жесты — более уверенными, и даже поступь сделалась другой: широким шагом он напоминал теперь болотную птицу. Казалось, переполнявшая его новая энергия, энергия завоевателя, способствует и новому видению: тысяча флоринов представлялась ему не всем, чем он обладает, а зародышем будущего богатства. Каждому встречному он твердил, что деньги — к деньгам и что это его золото принесет ему золота больше, «чем пчелы несут в улей взятка».
Однако деньги продержались у Виллема недолго. Ему так не терпелось познать, каково это — быть богатым, и ему так нравилось хвастаться своим богатством перед соседями, что ушла от него тысяча флоринов почти так же быстро, как появилась. Ушла, поставив его перед фактом, неведомым людям его круга, да, впрочем, и всякому, кто честно зарабатывает свой хлеб: золото — это не только достояние, которое накапливают по зернышку и ценой изнурительного труда, золото, оно еще и вроде ветра — влетит в подставленные руки, наполнит их, а потом так же стремительно и унесется…
Каждый вечер старший Деруик выстраивал на столе в гостиной столбики из металлических кружочков, каждый вечер пересчитывал свои сокровища и каждый вечер удивлялся тому, насколько денег стало меньше. Он не мог понять, на что они потрачены, а иногда даже и не помнил, чтобы хоть что-то тратил вообще. Когда полновесная тысяча успела на четверть съежиться, уменьшившись до семисот тридцати четырех, а потом и до шестисот тринадцати? Куда подевались его деньги? Какие-то негодяи залезли в кошелек? Может быть, продавцы его обманывают или менялы обсчитывают? Он ужаснулся, подумав, что монеты выскальзывают через дыру в кармане, приказал Фриде укрепить дно этого просторного кармана, и та дважды его обшила. Два длинных ряда серых стежков изуродовали камзол, зато на душе у Виллема стало спокойнее.
Благодаря вспыхнувшей в старшем Деруике страсти к деньгам он узнал адские муки, знакомые каждому скряге, который то и дело подсчитывает свои сбережения. Виллем без конца складывал и вычитал, он перебирал счета от поставщиков до тех пор, пока не истреплются, и злился на то, что результаты все время совпадают, и на то, что суровые законы арифметики не оставляют никакой лазейки, позволяющей ускользнуть от постоянного роста расходов. Ничего не поделаешь — два плюс два всегда четыре, а не три. Не в силах это изменить, он нападал на младшего брата, которому была поручена окончательная выверка счетов.
— Говоришь, сто восемнадцать флоринов? Здесь точно ошибка! Уверен, что хорошо сосчитал?
— Уверен, братец, — вздыхал Яспер. — Никакой ошибки нет, да и в прошлый раз не было! Я извел на эти подсчеты два мелка, и свечка трижды нагорала… Какой смысл в том, чтобы снова и снова перепроверять верный расчет?
— Какой смысл? — неизменно ворчал в ответ Виллем. — Ты всерьез об этом спрашиваешь? Может, тебе вообще безразлично, что подсчеты неверны? Что не туда поставленная запятая отнимает у нас горсть флоринов? Зато мне не безразлично! Когда я расплачиваюсь по этим счетам — чувствую себя как больной, которому пускают кровь.
В защиту Виллема следует сказать, что распоряжался он своими деньгами рассудительно и осторожно, а если и тратил помногу, и всегда больше, чем хотелось бы, траты эти никогда не были легкомысленными. Так, он не обзавелся ни шитым золотом пурпуэном, ни крахмальными манжетами — носил все тот же потертый камзол, кое-где залатанный черным сукном. Проявив не меньшее благоразумие, он решил, что на платья и украшения для сестер деньги тоже тратить не стоит. Как свою собственную одежду он считал вполне подходящей для того, чем он занимается, так и девушкам, чтобы найти себе мужей, вполне должно было, по его мнению, хватить уже имеющегося гардероба.
— Если вы накупите драгоценностей и платьев, может случиться, что мужчина полюбит вас только из-за этих ухищрений, оставаясь же такими, какие есть, простыми и естественными, вы привлечете к себе лишь честные, открытые сердца — только тех, с кем можно создавать семью…
Эти разумные речи очень не нравились Петре, у нее были совершенно иные представления о том, на что следует потратить тысячу флоринов, и во многом эти представления были продиктованы свойственным ей кокетством. Увы! Виллем оставался глух к нытью и приставаниям сестры точно так же, как и к восторгам брата при виде лошадей на ярмарке или увиденных на улице новеньких, сверкающих ярко-красным лаком саней. Какой толк выряжаться или обзаводиться роскошным выездом, когда ночуешь под дырявой крышей? Здравый смысл подсказывал, что о доме следует позаботиться раньше, чем о нарядах.
Виллем прекрасно это понимал и на следующий же день после собрания тюльпанщиков нашел дюжих парней, которые поправили обваливающиеся дымовые трубы, заменили старую черепицу, отмыли фасад — и дом словно засветился. Затем настал черед балкона — его укрепили, расколовшейся балки — ее подперли стойками, и поседевших стен, с которых, чтобы их освежить, для начала соскребли штукатурку. Фрида, не любившая пыли, отчаянно протестовала против этих последних работ, но они-то и принесли семье Деруик нежданную выгоду. Никому, разумеется, и в голову бы не пришло торговать счищенной со стен селитрой, но Паулюс ван Берестейн, как-то раз по-дружески заглянувший к Деруикам посмотреть на ремонт, открыл ученику глаза на исключительные свойства, которые приписывают этому веществу некоторые цветоводы.
— Что, мешки утяжеляет? — усмехнулся Виллем, приняв его слова за шутку.
— А вот и нет, мальчик мой! Она раскрашивает тюльпаны! Тебе ведь известно, как любят у нас цветы с пестрыми лепестками и как презирают однотонные? Так вот, один из наших заметил, что, посыпая свои цветники посеревшей штукатуркой, почти всегда получает тюльпаны разнообразнейших оттенков! Говорят, такой же эффект дают еще и голубиный помет, и налет, который образуется на мусорных кучах… Как бы там ни было, теперь эти отбросы взвешиваются, оцениваются и находят спрос.
— Не вижу в этом ничего, кроме глупого суеверия! — вяло отозвался Виллем.
— А если даже и так? — уперев указательный палец ему в грудь, спросил Паулюс. — Тебе-то что? Разве цель торговца не в том, чтобы продать товар, и продать любой ценой? Уж такие они, последователи святого Мартина!
Паулюс подобрал кусок штукатурки и под насмешливыми взглядами рабочих раскрошил его на ладони.
— Просто отличная у вас селитра! — Паулюс даже присвистнул, разбирая обломки и раскладывая их в разные кучки: здесь помельче, там покрупнее, темные отдельно от светлых, — на то, что одежда покрывалась пылью, он внимания не обращал. — Вот это, стало быть, и есть пресловутое удобрение для тюльпанов? Я дам тебе за него… — он пошевелил пальцами в воздухе, словно перебрасывая костяшки на воображаемых счетах, — …тринадцать стёйверов. Согласен?
Один из рабочих, ахнув, перевел слова регента другому, и они стали оживленно переговариваться на своем родном фризском наречии, потом, пока первый рылся в карманах, второй вытащил из выдолбленного в деревянном башмаке тайника грязный носовой платок, а из него — почерневшие монетки, больше похожие на кусочки старой кожи. Берестейн наблюдал за сценой свысока, точно так же он смотрел бы на подравшихся пьяниц.
— Гляди, гляди, как им не терпится! — повернулся он к ученику. — Они так уверовали в ценность селитры, что через минуту предложат тебе за нее больше, чем я… Может, даже и шестнадцать стёйверов, свой двухдневный заработок!
Ректор потер руки, с них медленной струйкой потекла на пол старая штукатурка, и это привело рабочих в недоумение. Довольный их растерянностью Паулюс вышел в сад, Виллем двинулся следом за ним.
— Что за жестокая игра? — волновался старший Деруик. — Ведь эти бедолаги уже поверили, будто напали на золотую жилу!
— Какая разница, во что они поверили! Важно, что ты получил сейчас урок коммерции, юноша. И, надеюсь, понял, что выгода незнакома с чувствами… Впрочем, то, что я сказал о штукатурке, относится и к тюльпанам!
— Что именно?
— Кое-кого смущает их цена, они говорят, что мы сильно завышаем стоимость товара и что рассудительному человеку лучше вкладывать деньги в лес или сыр…
— А разве это противоречит здравому смыслу?
Брови ректора прогулялись вверх-вниз.
— Потише, Виллем, поосторожнее! Смотри, как бы твои слова не дошли до нашего брата, тюльпанщика! Ты рискуешь утратить свое положение среди торговцев и цветоводов. Как ты собираешься продавать тюльпаны, считая, что они слишком дороги? С такими мыслями дела не делаются! Меня-то лично ничуть не трогает участь стригаля или мельника, который до того влюбится в цветы, что заложит все свое имущество ради наших торгов! И если найдется дурак, желающий отдать сотню флоринов за обычный Switser — да что я говорю! За клочок бумаги с обещанием его луковицы… — зачем же мне лишать его этого удовольствия? Мне куда выгоднее удовлетворить его желание, пока этого не сделал кто-то другой. Да, вот так жестоко устроен мир, Виллем ван Деруик! И в этом суть моей науки.
Виллема пробрала дрожь, так ему стало страшно. Его напугала не столько безжалостность мысли, высказанной благодетелем, столько те стороны его души, которые при этом открылись. Взгляд юноши затуманило горькое разочарование, но Паулюс ровно ничего не сделал, чтобы смягчить впечатление от своих слов, напротив, постарался еще усилить его, и только доведя Виллема до слез, обнял его и стал успокаивать. Издали это могло бы показаться мужественным объятием друзей, но, подойдя поближе, любой бы заметил, что учитель с учеником куда больше напоминают влюбленную пару. Впрочем, так примерно и было: губы ректора роняли в ухо Деруика ровно столько же нежных слов и упреков, сколько и поцелуев.
— Какой же ты неблагодарный! — шептал Берестейн. — Даже спасибо не сказал за то, что я отстоял тебя на сборище тюльпанщиков! А как насчет тысячи флоринов, которую я помог тебе получить? Ах, молодежь, молодежь, всегда-то вы считаете, будто все хорошее, что с вами случается, вами заслужено!..
— Простите, сударь, конечно же, эти деньги…
— Да ты хоть понимаешь, бесенок, как тебе повезло? Сделаться моим учеником! Сколько таких, как ты, мечтают торговать тюльпанами, вот только им никогда не переступить порога «Чертовой западни», а ты не просто заявился туда как равный, но сразу же удачно продал луковицу! И все ведь потому, что это я тебя привел!
— Я знаю, сударь, я очень хорошо это знаю!
— Неблагодарный…
Паулюс чуть наклонил голову — поначалу безо всякого умысла, инстинктивно, как младенец тянется к теплой материнской груди, но тут же ткнулся в плечо Виллема лбом, надавил на него тяжелой головой, толстой шеей, отягощенным брелоками плоеным воротником… Юноша, опасаясь, как бы не потерять равновесия, сделал шаг назад, потом второй, попятился к росшему несколькими метрами дальше густому орешнику…
— Сударь, вы… — пролепетал он, но Паулюс, вместо того чтобы остановиться, навалился на него еще сильнее, он чувствовал теплое дыхание ректора, его все более настойчивые поцелуи.
Внезапно Виллем запнулся каблуком о торчащий корень, в ту же минуту его резко дернули за ногу под коленом, и он упал навзничь — к величайшему своему удивлению, не на землю, а на тесно переплетенные прутья. Паулюс повалился в заросли вместе с учеником, и ветки орешника сомкнулись над ними.
— Не надо! — кричал юноша, шаря по земле руками в поисках опоры и пытаясь подняться, но только проваливался еще дальше в путаницу листвы и сучьев. Ему было больно — на сломанных ветках тут и там попадались шипы, которые до крови его исцарапали. Паулюс ван Берестейн пыхтел и тоже шарил руками. Вдруг он вцепился в камзол ученика, резко дернул, от чего сразу же по всей длине, словно фасолины из стручка, повыскакивали пуговицы и распахнулся ворот, потом уже совсем грубо стащил с Виллема штаны, и тот почувствовал, как колючки впиваются в оголенную кожу.
— Что вы делаете! — возмутился Деруик. — Нас ведь могут увидеть!
И сам изумился собственным словам. Значит, все, чего он боится, — как бы их не застигли врасплох? При этой мысли юноша совсем ослабел, и ему показалось, будто он глина в руках все больше смелевшего ректора, здоровенный кулак которого с огромной силой сдавил затылок ученика: можно было подумать, Паулюс пытается сломать ему шею. Но вот он повернул Виллема на бок, почти сразу же пристроился к дырке в его заду и вошел в него решительно, но не грубо, за что тот невольно ощутил трусливую и подленькую благодарность. Впрочем, дело все равно зашло уже так далеко, что лучше было не сопротивляться, расслабиться. Никакого наслаждения Виллем в объятиях любовника не испытывал и больше всего боялся, как бы их не застали в таком положении, как бы брат или сестры не увидели его здесь, с регентом, грязного, исцарапанного, в спущенных до колен штанах и задранной рубахе…
Страх отнял у Деруика последние остатки воли, единственное, чего ему теперь хотелось — это чтобы все скорее закончилось, он постарался, чуть раздвинув ноги, облегчить ректору труды и попытался отвлечься от позора, которому его подвергли, думая о другом. К счастью, все и впрямь закончилось довольно быстро, и Берестейн так же быстро привел в порядок свою почти не потревоженную одежду. Виллем хотел было последовать его примеру, но вдруг почувствовал, как между ягодицами у него перекатывается что-то твердое и чешуйчатое. Приподнявшись, он вытряхнул этот предмет в спущенные штаны, а потом извлек оттуда — крупную луковицу тюльпана.
— Награда за то, что ты такой послушный… — объяснил наставник. — Ты ее честно заработал. Только, смотри, поаккуратнее с ней — очень уж хороша!
И Паулюс от души расхохотался, окончательно смутив своего ученика, который, впрочем, уже прикидывал, что эта новая луковица — такая большая и тяжелая — конечно же, принесет ему кучу денег. Подарок одновременно и радовал его, и раздражал.
— Что, покупаете меня, Паулюс? — спросил Виллем, поднимаясь с земли.
— Скажешь тоже! — улыбнулся учитель, послюнив палец, чтобы стереть грязь с подбородка ученика. — Воздаю по заслугам!
На лице юноши мелькнула загадочная улыбка, и он — на этот раз по собственной воле — потянулся губами к губам регента.
Парочка выбралась из кустов с таким видом, будто углублялись они туда исключительно ради беседы. Старший и, скорее всего, привычный к приключениям подобного рода, притворялся великолепно, младший выглядел более скованным, но главное — он с честью выдержал испытание.
Виллем ни словом не пожаловался на обращение, которое ему пришлось стерпеть, простился с ректором весьма любезно и вообще ничем себя не выдал, так что ни один человек в семье не догадался о произошедшем — кроме Фриды, от которой не ускользала ни одна мелочь и которая, конечно же, заметила колючки, впившиеся в одежду молодого хозяина.
Уходя, Паулюс ван Берестейн нашел теплые слова для каждого, но самые ласковые приберег, естественно, для старшего из братьев Деруик, который вместе с Яспером пошел проводить его до калитки.
— Юный Деруик, я рад, что провел этот день в вашем обществе… Поскорее навестите нас — моей жене не терпится с вами познакомиться. Как же она скучает, бедняжка, целыми днями листая свою Библию с золотыми уголками! Знаете, я заказал для нее великолепный кукольный дом, где в уменьшенном виде воспроизведено все убранство нашего, но и это чудо нисколько ее не забавляет. Ну, так что?
— Не знаю, удобно ли…
— По вторникам мы принимаем у себя соседей. О нет, ничего особенного, угощение очень простое: блинчики, миндаль, рисовая каша… Зато пиво отличное, а общество самое что ни на есть избранное. Посидим, послушаем музыку, немного поговорим о делах, узнаем, что у кого нового… Нередко случается, что во время таких сборищ в дверь стучится кто-нибудь из тюльпанщиков со свеженькой, только что выкопанной луковицей. Ну как, вам захотелось присоединиться к нам? Я пришлю за вами карету.
— Сударь, право же, это слишком большая честь…
— Значит, договорились. Жду вас завтра, когда досыплется песок, и не опаздывайте!
Виллем вяло согласился. У него мелькнула мысль, что неплохо бы взять с собой брата, но он побоялся задерживать уже удалявшегося Паулюса. Впрочем, и сам Яспер, как оказалось, не слишком-то рвался в гости: едва ректор вышел, он кинулся запирать калитку, приговаривая:
— Господь нас сохрани от того, чтобы ввязываться в такие состязания: мы его приглашаем, он отвечает нам тем же, потом, чтобы не остаться в долгу, мы должны снова его угостить, и так до тех пор, пока не опустеет наша кладовая и не оголятся полки винного погреба… В этой игре, милый братец, мы, вне всякого сомнения проиграем, так что лучше каждому оставаться у себя, всем это пойдет только на пользу!
— Разве тебе не лестно, что такой высокопоставленный человек открывает перед нами двери своего дома?
Младший брат пожал плечами:
— В наши-то двери он давно вошел! Ох, ничего тут не поделаешь, только чует мое сердце, что это приглашение — просто ловушка, и ничего больше. Говорю тебе, если бы ты подумал получше, ты бы и сам понял, что знатные господа одной рукой дают, другой отбирают, и что регент, подарив тебе возможность заработать тысячу флоринов, все равно что выплатил жалованье еще одному слуге в своем доме, попросту сделал так, чтобы ты до конца жизни был ему обязан. Словом, твой благодетель всего-навсего провернул выгодное дельце!
Виллему было горько это слышать. Он едва не поддался соблазну вытащить из кармана луковицу и похвастаться… нет, конечно, не столько щедротами ректора, сколько собственной способностью их привлекать, — но потом побоялся проявить неуместное тщеславие. Хотя какое ему, в конце концов, дело до мнения младшего брата! Он уже развернулся и хотел идти в дом, но его остановил насмешливый взгляд Яспера.
— Ты что, смеешься надо мной?
— Разве?
— Я видел, как у тебя дрогнули губы!
Старший Деруик быстро и крепко ухватился двумя пальцами за пуговицу жилета младшего, так что сделай тот шаг — она с треском отлетела бы, а в жилете образовалась бы дырка, потому Яспер не пошевелился, только черты его лица отвердели.
— Какое там — смеюсь, Виллем, мне совсем не до смеха, мне больно видеть, как крепко взялся за тебя Паулюс, как плохо сказывается его влияние на твоих мыслях. Откуда же, если не от него, у тебя взялось стремление возвыситься? Кто, если не он, пробудил в тебе любовь к роскоши, жажду титулов и званий? Он пообещал, что цветок станет для тебя пропуском в высший свет, и ты, как дурак, ему поверил! До чего было бы удобно, если бы и на самом деле охапки тюльпанов хватало, чтобы сравняться со знатными господами, чтобы по-свойски разговаривать с принцами! Но увы! На корнях тюльпанов всегда останется земля, в которой они росли!
Виллем отпустил пуговицу младшего брата — резко разжал пальцы, как если бы в них оказалось что-то грязное, и даже, скривившись, вытер руку о пояс.
— Из сил выбиваюсь, стараясь тебя чему-то научить, но нет, ты напрочь лишен способностей! Тебе самое место среди людей, которые рождаются и умирают в одной и той же постели, которые всю жизнь таскают на себе груз своего убожества, как улитка свою раковину… Увы! Ты скроен природой как раз для этого скромного жилья, ты создан для мелких удовольствий, Яспер, для мизерных побед, ты не умеешь желать!
— Так, значит?
— Да! Хорошо набитая трубка — вот все твое счастье, а весь твой кругозор — каемка на тарелке! Не повезло мне с братом — только и умеет, что баклуши бить да лодыря гонять, шалопай, ничтожество! Почему меня, если мне по силам взойти на престол и повести за собой войска, угораздило родиться сукноторговцем Деруиком? Как несправедливо легли кости, когда решалась наша судьба: кому выпадет единица — станет голодранцем, кому тройка — рабом, а кому шестерка — императором!
Слушая бредни старшего брата, младший почувствовал к нему нечто вроде жалости. Яспер коснулся груди Виллема и ощутил, что от того пышет жаром, что от волнения тот уже почти задыхается.
— Я, братец, тебя люблю, но глупость твоя поистине не знает границ!
Кулак Виллема пушечным ядром вылетел из рукава, Яспер поспешно отдернул голову, но плечо от удара уберечь не смог, потерял равновесие и, качнувшись, сбил колокольчик. Услышав прерывистый звон, сестры бросились к окнам и увидели, что Яспер, морщась, потирает плечо, а старший брат, на ходу нахлобучивая шляпу, выходит за калитку. Может, конечно, перед тем они и обменялись парой слов, но девушки ничего не слышали. А Фрида, встревожившись, словно кошка перед грозой, сразу же захлопнула ставни и, хотя было еще совсем светло, вздула огонь. Никто не спросил у нее, зачем она это сделала. Петра тоже зажгла свечу, и огонек осветил расстроенное лицо младшей сестры, еле удерживающей слезы.
— Давай помолимся Господу, попросим Его хранить нашу семью, милая Харриет… Мне кажется, в скором времени нас ждут нелегкие испытания!
В тот вечер старший из братьев Деруик, стараясь обуздать гнев, долго бродил по улицам. Он шел куда глаза глядят, он не видел, что перед ним, он не замечал экипажей и лез прямо под колеса, он натыкался на прохожих и разок-другой его едва не побили…
Когда ему попался на пути дом терпимости, он проскользнул внутрь и не глядя ткнул пальцем в один из развешанных на стенах коридора портретов: «Вот эту!» Постучался в указанную хозяйкой дверь, ему открыла рябая белобрысая толстуха. Девица оказалась куда менее привлекательной, чем на картинке, ко всему еще мушку на подбородок она прилепила там же, где Петра наклеивала свою, и от этой мелочи ему стало совсем тошно. «Я передумал!» — крикнул он, выскочил вон из борделя и снова побрел по улице, еще более возбужденный, чем прежде.
Уже стемнело, когда ноги привели его на берег Спаарне, катившей белесые воды по песчаному руслу. Прачки только что выплеснули в реку сыворотку, и едкий запах кислого молока разносился вместе с ветром, наматывался на крылья мельниц. Их здесь было восемь — восемь убогих деревянных сооружений, перемалывавших табак и коноплю, скрежетавших, шатаясь под этим ветром, как корабль в бурю. Нет… одна из мельниц молчала, положение ее крыльев показывало, что в семье мельника траур, об этом же говорили и свисающие с крыльев темные ленты, которые колыхались, словно водоросли в морской воде. Мрачная картина показалась Виллему недобрым предзнаменованием — ну, надо же ему было остановить взгляд именно на этой мельнице, когда весь берег ими утыкан!
Рядом с мельницами полоскал в реке свои лохмотья какой-то нищий. Деруик сунул ему в руку монетку, тот принялся его благословлять, и Виллему почудилось, будто он умилостивил судьбу. Он так расчувствовался, что даже прибавил к монетке обещание:
— Если Господь дарует мне дворец, о каком я мечтаю, и богатство, и славу, возьму тебя к себе на службу!
— А я, если Господь надо мной сжалится и облегчит мою участь, буду усердно вам служить…
Виллем не ожидал ответа, и слова бродяги его заинтересовали.
— Как тебя зовут?
— Флоренс Грауверт.
— А что ты скажешь о парне, который влепил пощечину брату, обругал сестер и вместо того, чтобы вить свое гнездо, делает все, чтобы родные его возненавидели?
— Скажу, что он несчастен…
Забыв о том, что вокруг темно, Виллем, пытаясь скрыть волнение, отвернулся и торжественно проговорил:
— Я запомню твое обещание, Флоренс, и призову на службу, если Небо услышит наши мольбы!
На душе у него стало спокойнее, пожав Грауверту руку, он двинулся дальше и буквально через несколько шагов увидел садовника, который пропалывал свой клочок земли. Насколько при виде мельницы Деруик помрачнел, настолько же повеселел он при виде крестьянина: несомненно, эта встреча — не что иное, как улыбка судьбы, только так ее толковать и следует!
Подтверждение не заставило себя ждать. Завязав с садовником разговор, Виллем узнал, что по соседству — в таверне под названием «Ломоть ветчины» — как раз сейчас собрались торговцы тюльпанами. Но ведь Деруик недавно вступил в коллегию Красного жезла, а коллегии между собой связаны, значит, он имеет право участвовать в торгах!
— Спасибо, голубчик, нисколько не сомневаюсь в том, что ты — орудие Провидения. Ну что ж, тому бродяге я пообещал взять его к себе слугой, как только разбогатею, а ты станешь у меня садовником.
И Виллем удалился, оставив остолбеневшего цветовода посреди его делянки. Он до того раззадорился, что запросто мог войти в незнакомую дверь, ввязаться в торги — он и вошел. И на этот раз его невежество препятствием не стало. Он явился в таверну «Ломоть ветчины» один, без наставника; он сам добился того, чтобы подаренную Паулюсом луковицу внесли в список, и сам представил ее на обозрение двум десяткам ценителей, пусть не таких зажиточных, как в «Старом петухе», но не менее ярых, он спокойно позволил секретарю написать на грифельной доске «неизвестный сорт» и «вес неизвестен».
Впрочем, то, что новоприбывший ни слова не сказал о своей луковице, как раз и произвело на участников торгов самое сильное впечатление: они вообразили, что луковица, владелец которой скрывает ее название, должна быть особо ценной. Виллем, отвечая на любой вопрос высокомерной улыбкой и дважды пригрозив забрать луковицу, «поскольку никто здесь не достоин ее купить», еще подогрел интерес к своему тюльпану, и потому торги прошли живо и закончились быстро. Подарок Паулюса ушел за тысячу триста семь флоринов — ни один из тюльпанщиков столько выложить не мог, но шестеро самых богатых, сложившись, с трудом эту сумму наскребли.
Нарушив обычай, Деруик потребовал, чтобы с ним расплатились немедленно, отказывался ставить свою подпись до тех пор, пока это условие не приняли, и даже после того, как получил деньги, еще поломался: он что же, вот так и вернется домой, без кареты и сопровождающих? И никто из собратьев его не проводит? Что делать… Наняли за счет товарищества обитый кожей кабриолет, поручили двум крепким парням, самым младшим членам коллегии, охранять господина Деруика на пути к его дому, и только после этого тот соблаговолил удалиться. Объявив напоследок, что скоро у него будут новые луковицы на продажу, что он покупает землю под плантации тюльпанов, то есть луковиц будет становиться все больше, и, наконец, что ван Деруики, он и его семья, прославятся как цветоводы не меньше, чем прославились ван ден Хейвели как меховщики.
Некоторые тюльпанщики только посмеялись над самодовольством юнца, но других его высказывания смутили, и они после окончания торгов еще долго обсуждали неожиданное появление важного гостя, произнося его имя так, словно оно принадлежит новому правителю страны. Деруика подозревали в том, что он все хорошенько просчитал наперед и подготовил свою выходку, но это не помешало распространению слухов, и вскоре все уже говорили, что на собраниях тюльпанщиков то и дело появляется весьма достойный негоциант. И дело тут было вовсе не в том, что Виллем продал две луковицы подряд по хорошей цене — эка невидаль, людей восхищало то, каким непривычным способом этот юноша заключает сделки: как он держится, как, чуть повысив голос, мгновенно завоевывает доверие, как неуклонно добивается своего. Дерзость молодого Деруика оказалась куда более действенной, чем мелкие уловки знатоков, сбавлявших цену из-за формы лепестка или игры оттенков. Ну и зачем тратить годы, изучая разновидности цветка, когда все равно лучше пристроит луковицы тот, у кого лучше подвешен язык?
Известность Виллема росла, и слухи вскоре достигли ушей Элиазара ван Берестейна, который тотчас явился пересказать их Паулюсу, сидевшему за карточным столом в «Золотой лозе». Регент, почувствовав небывалый прилив радости, сию же минуту отдал победу противникам и в утешение за то, что резко оборвал игру, щедро угостил всех пивом, да не простым, которым утоляют жажду, а двойным, от которого хмелеют. Смеясь, он накинул плащ, смеясь, переступил порог таверны, продолжал ликовать и на улице.
— Ну, видишь, значит, я не ошибся, поверив в этого мальчика?
Элиазар вяло кивнул.
— Но я никак в толк не возьму, отец… Откуда такой успех? Судя по вашим недавним описаниям, по тому, как Виллем растерялся под напором тюльпанщиков, это робкий, застенчивый паренек. А сегодня о нем говорят…
— …совершенно противоположное? Ну и что в этом удивительного? Человек на заре жизни изменчив, характер его еще не устоялся, тот, кто прежде был робок, в любую минуту может выказать себя храбрецом, вчера он стеснялся — сегодня смотрит на всех свысока. Не один Виллем так устроен!
— Ничего себе «заря жизни»! Ему уже двадцать четыре года! Между нами всего-то несколько месяцев разницы!
— Ты мне надоел! — проворчал Паулюс. — Главное — я вижу, что мой ученик перешел к действиям, что он уже готов отстаивать свое место в суровом обществе тюльпанщиков. Еще чуть-чуть — и он сравняется с лучшими цветоводами Харлема, держитесь тогда, Барент Кардус и Питер Бол! Милый мой Виллем! Не забыть бы его поздравить. Непременно напомни!
Как горько было Элиазару все это слушать — его-то собственные успехи вознаграждались в лучшем случае равнодушной похвалой, в худшем — деловым вопросом: и что мы на этом выгадаем?
— Простите, отец, мне трудно вас понять… Вы уговорили этого молодого человека заняться тюльпанами, вы отдали ему две отборные луковицы из нашей коллекции… Теперь я вижу, что у нас появился соперник, возможно, опасный — так чему тут радоваться?
— Соперник? Какой же он соперник? Виллем ван Деруик — наш союзник, наш компаньон! Разве, ужиная в его доме, мы не пили за успех нашего общего дела?
— Мало ли за что мы пили! Ничего еще не решено, ничего не подписано, а молодежь, вы же сами опять-таки говорили, так непостоянна! А вдруг теперь, с двумя тысячами гульденов в кармане, он захочет вырваться на свободу?
Паулюс отмел эти подозрения одним взмахом руки.
— Вот уж нет! Мальчик вылеплен не из того теста, что мы с тобой, и, по сути, всем мне обязан. С чего бы ему меня обманывать? Только дурак сам продырявит парус своего корабля! И потом, что уж тут скрывать, между нами завязались отношения, которые может ослабить только время…
— А вот этого я боюсь еще больше. В делах чувствам не место. И то, что вы с ним так, по-семейному…
Своим неловким выпадом и сопровождавшей его кислой гримасой, для которой скучная физиономия Берестейна-младшего, казалось, нарочно была создана, Элиазар испортил-таки отцу настроение, до того совершенно безоблачное. Паулюс терпеть не мог унылых людей, мешающих другим радоваться, считал, что смех для его здоровья полезнее всего, и реакция последовала немедленно. Воткнув трость в щель между камнями мостовой, он развернулся вокруг этой оси так, чтобы оказаться лицом к лицу с сыном, и они едва не сшиблись подбородками. Прохожие могли бы подумать, что вот сейчас-то эти двое выскажут друг другу все. Однако губы ректора, пошевелившись, тут же и сомкнулись, словно бы не выпуская готовое сорваться с них грубое слово, он взял себя в руки, успокоился.
— Элиазар, прошу тебя, не надо портить такой прекрасный день. Думаешь, я случайно выбрал этого мальчика и только по дружбе покровительствую ему? Плохо же ты в таком случае знаешь своего отца! Мне преданность ни к чему. Мой успех, мое богатство покоятся на одном прочном и твердом камне: неуклонном отстаивании моих собственных интересов. Я очень хорошо понимаю, в каком расположении духа пребывает сейчас Виллем ван Деруик: мальчик думает, что он сам себе хозяин и удачей своей обязан тоже самому себе. Ну так и что? Стало быть, пришло время окольцевать этого молодого орла. Я дам ему земли, дам ему рабочих, я соединю наши имена на гербовой бумаге. И бьюсь об заклад, что еще до Рождества его долг будет погашен!
— Отец, я не желаю биться с вами об заклад, и меня это вовсе не забавляет! Вы что, хотите уподобиться роттердамским грузчикам, которые разыгрывают своих клиентов в кости, или брабантским солдатам, которые делают ставки на исход боя? Когда же наш народ повзрослеет! Вопрос серьезный, речь идет о моей жизни, а я вижу, что вы делаете для старшего Деруика больше, чем когда-либо делали для меня!
Ректор долго обдумывал свой ответ и наконец произнес вполголоса, но тоном, не допускающим возражений:
— Вполне возможно, сынок. И тебе следует сделать из этого выводы.
Паулюс выдернул трость и, мерно ею взмахивая, широким шагом направился в сторону Спаарне. Всякий раз, как трость со стуком ударялась о камни мостовой, Элиазару чудилось, что игла раз за разом все глубже вонзается в его сердце.