Самым трудным для жителей Харлема временем года была не зима, когда можно кататься на коньках и в раскрашенных санях, когда есть повод вымачивать солонину и обнимать девушек, а весна — особенно ее начало, март или апрель, когда прогревается воздух, от тепла ломается лед, и из каналов выползает на улицы и площади грязная мешанина, ненавистная хозяйкам. Для них наступает время генеральной уборки, а для их мужей, метлой изгнанных из дома, — время прогулок в одиночестве по полям или томной дремоты в углах трактиров. Воды в полях прибывало так много (дождевая, растаявший снег, разлившиеся реки), что казалось — сейчас Харлемское озеро[43] сольется с озером Вейк, а потом и с озером Схер и так до обширного залива Зёйдерзее, и страна в конце концов исчезнет, вернув морю отнятые у него арпаны песка и ила. Эта пугающая мысль завладела умами, и ветряные насосы[44], помогавшие осушить равнины, трудились без передышки.
Весной Деруики, как и все соседи, зевали от скуки, считая дни до конца мая, до большого лова сельди, когда прибрежным фламандцам выпадает счастье полакомиться сырым филе, и они, срезая куски прямо с рыбины, объедаются, пока животы не заболят. А до тех пор развлечения были редки и душила тоска.
Ну а чем заняться в воскресенье в сумрачном холодном доме, когда и колесо прялки устает вертеться, и игральным костям прискучивает кататься по столу, и уже не осталось ни одного хромоногого стула, требующего починки? Харриет слонялась без дела — ей до смерти надоели молитвенные книги, чьи изъеденные сыростью переплеты она приводила в порядок, Яспер вырезал манки из буксового корня, Виллем покуривал трубку или начищал до блеска старые медали, что же касается Петры, чья свадьба была отложена на неопределенное время, однако помолвка не была расторгнута, — ее главной задачей стало избежать встречи с женихом. Стоило зазвонить колокольчику у ворот, она скрывалась в дровяном сарае — дескать, надо бы пополнить запас хвороста.
— Когда ты уже перестанешь ребячиться? — выговаривал сестре Виллем. — Элиазар о тебе спрашивает, а ты от него прячешься? Подумай, сколько он вчера ждал тебя, стоя в прихожей!
— С чего бы он вдруг такой вежливый стал!
— Послушай, сестрица, нравится тебе это или нет, но Элиазар — твой жених, скоро будет твоим мужем… И не затем я так долго и трудно шел к этому союзу, чтобы ты все разрушила!
— Цыплят по осени считают, братец, а они пока что еще не вылупились. У меня на руке только одно кольцо, и оно — не венчальное!
И все же, несмотря на такие свои слова, Петра сильно обрадовалась, когда младший Берестейн (возможно, по наущению отца) предложил ей с сестрой и братьями куда-нибудь вместе выбраться: уж слишком оказался велик соблазн покинуть на несколько часов домашнее заточение, пусть даже в обществе Элиазара.
Сестры целыми днями увлеченно обсуждали, куда бы отправиться. Поначалу выбор пал на Лейденский университет, где в анатомическом музее были собраны разные интересные предметы, такие, как китовый пенис, египетская мумия и набитые соломой чучела тигров, — но сын Паулюса резко осудил это предложение, сочтя его оскорбительным для религии. Тогда заговорили об амстердамском Принсенграхт[45], «канале принцев», потом — о ярмарке с гуляньем в Заандаме, где среди прочих чудес обещали показать лошадь, умеющую считать, и пчел, выполняющих приказы хозяина. На этот раз воспротивился Виллем, убежденный, что подобные развлечения не подходят молодым девицам. В конце концов сошлись на поездке в Алкмар, одной из достопримечательностей которого был карильон на Палате мер и весов.[46] Паулюс тоже собрался в путь, так что пришлось в недальнюю поездку ехать в двух каретах с двумя возницами.
Поначалу атмосфера в экипаже, где ехали Яспер, Элиазар и девушки, была весьма прохладной, разговор шел вяло: каждый старательно избегал тем, которые кого-нибудь могли бы задеть, предпочитая им самые общие, напрочь лишенные остроты: мужчины беседовали о войне и политике, дамы — о религии и вязании. Однако вливавшийся в окна живительный сельский воздух, столь отличный от затхлого харлемского, постепенно взбодрил сидевших у окон Яспера и Элиазара, их настроение передавалось соседкам, и к тому моменту, когда кареты остановились на Весовой площади у алкмарского карильона, компания совсем развеселилась.
Паулюс и его молодые попутчики долго любовались неподвижными колоколами, потом слушали, как они вызванивают знакомые мелодии, и с удовольствием подпевали. Элиазар не упустил случая поухаживать за Петрой, понимая, что здесь ей от него деться некуда, — правда, когда попытался для начала ухватить ее за руку, ему это не удалось: девушка увернулась. Тогда он принялся болтать всякий вздор про карильоны, разъясняя, каким образом в современных механизмах с помощью барабана приводятся в действие молоточки, как они ударяют по колоколам[47] и как после отливки колокола шлифуется металл, чтобы поменять тембр. Это была не просто ахинея, это была скучнейшая ахинея, Петра, не выдержав пытки, бросила лектору улыбку — будто медяк нищему — и добилась своего: младший Берестейн вообразил, что он снова в милости у невесты, и умолк довольный.
Вскоре ректор дал Виллему понять, что хотел бы поговорить с ним наедине, но вместо того, чтобы отойти в сторонку от карильона, они подошли к инструменту поближе, чтобы перезвон заглушал их слова.
— Semper Augustus! — без предисловий объявил Паулюс, подняв брови и воздев указательный палец так, словно произносит заклинание.
Виллем подумал, что Паулюс хочет с помощью такой ерунды проверить, знает ли он латынь, и с легкостью перевел:
— «Вечно священный». О чем речь-то?
— О цветке, Виллем! О тюльпане. О самом редком, самом дорогом, самом желанном тюльпане. Я из тех немногих, кому удалось полюбоваться им в цветниках Адриана Пау[48], сеньора Хеемстеда и хранителя Большой Печати Голландии! Этот важный господин увлекся тюльпанами, но вместо того, чтобы разводить, как мы, цветы всех оттенков, решил выращивать только один сорт, роскошный, великолепный Semper Augustus!
— Но если им одним заполнен целый сад, наверное, в нем нет ничего особенного?
Ректор так скривился, будто Виллем произнес нечто кощунственное.
— Ничего особенного? Надо же такое сказать! Никому не ведомо, сколько сейчас растет этих Augustus на грядках или клумбах, по той простой причине, что никто его сроду на торгах не видывал! Похоже, во всей стране и дюжины экземпляров не найти, а за пределами Голландии даже знатокам он неизвестен. О нем ходят самые невероятные слухи. Некоторые говорят, будто все цветы принадлежат одному-единственному человеку, который ни за какую цену не отдаст ни единой луковицы, зато другие утверждают, что прямо здесь, в Алкмаре, во время большого прошлогоднего аукциона Semper Augustus был продан за тринадцать тысяч гульденов!
Судьбе было угодно, чтобы молоток ударил по самому большому из колоколов карильона в то самое мгновение, когда Паулюс назвал цену. Сорвались голуби с вышки, содрогнулась мостовая, у Виллема зазвенело в ушах, — и ему показалось: это не от мощного звука, не от гулкой ноты — с оглушительным звоном посыпались тринадцать тысяч флоринов.
— Дело в том, Виллем, — чуть понизив голос, продолжал Берестейн, — что Semper Augustus — не просто первый среди тюльпанов, всех и вся превосходящий своей красотой, он также и самый роскошный и самый ценный!
— Да как же цветок должен выглядеть, чтобы его так домогались?
— Он немного напоминает Rosen, но куда изысканнее: в том месте, где чашечка соединяется со стеблем, она ровно-синяя, а затем венчик, округляясь, то и дело меняет оттенки — от белоснежного до бледно-желтого с алыми крапинками. Кроме того, по всем шести лепесткам снизу доверху тянутся узкие язычки кроваво-красного пламени… Истинное сокровище этот цветок!
По ходу описания Semper Augustus ректор легкими движениями намечал в воздухе рисунок лепестков, словно касаясь их кончиками пальцев, а как только договорил, огляделся и воровато спрятал руки в рукава:
— Довольно, я и так наболтал слишком много: если бы кто-то из местных тюльпанщиков понял, о чем я тут говорю, нас бы выследили и, вполне возможно, убили! Закончим с этим, Виллем… Ты помнишь гуашь, которую когда-то принес вам Эрнст Роттеваль, мой кучер?
— Помню… тюльпан.
— Да, это работа Юдифи Лейстер, весьма искусной художницы, которой я заказал «портреты» тюльпанов из моей коллекции. Мне сказали, что недавно ей сделал подобный же заказ некий бедно одетый человек, на вид — простой крестьянин. Не знаю, ни кто он, ни что за растения в его собрании, но совершенно точно — из самых надежных источников — знаю, что в числе цветов, которые ей поручено изобразить на бумаге, был и Semper Augustus!
Ректор втянул воздух ртом, невольно, но на удивление похоже воспроизведя звук, с которым кит втягивает в себя океанскую воду.
— Только подумай, Виллем: Augustus в руках деревенщины!
— Чего вы от меня ждете?
— Хочу, чтобы ты узнал имя этого крестьянина и его адрес…
— А сколько заплатите?
В ответ на дерзкий вопрос ученика регент вскинул голову, направление его взгляда изменилось, отчего изменилось и выражение. Теперь можно было бы подумать, что Паулюс смотрит на Виллема свысока, а освободившийся от давления подбородка и развернувшийся во всю присущую ему пышность огромный воротник-жернов еще усиливал это впечатление. Но Берестейн пошел на уступку:
— Если мое предположение верно и владельцу неизвестно, насколько ценный у него цветок, если он отдаст луковицу за горстку флоринов — я прощу тебе долг и соглашусь женить Элиазара на Петре.
— По рукам!
Здесь, на площади, у них не было стаканов, чтобы чокнуться, они не стали, следуя обычаю торговцев шерстью, зажимать в зубах монетку, а попросту хлопнули несколько раз ладонью о ладонь и тем самым подтвердили сделку. Получилось довольно громко, хлопки заглушили звуки ритурнели, которую в это время вызванивали колокола, и слушатели зашикали на них.
Виллем вернулся к родным, и вид у него был такой, будто ему доверили важную тайну.
— Ну, Петра, мы спасены! — шепнул он сестре, прикрывшись шляпой.
И до самого вечера был со всеми на удивление мил и любезен — Элиазар даже признался отцу, что у него никогда еще не было «такого приятного врага», а этот день запомнился обоим семействам как самый удачный за весь год. Берестейны договорились с Деруиками ездить и на другие экскурсии, отказавшись на время таких совместных прогулок от серьезных разговоров и чопорных манер.
Виллем без промедления взялся исполнять поручение ректора. На следующий же день после поездки в Алкмар он узнал, где живет художница Юдифь Лейстер, взял у Берестейна карету, выглядевшую более роскошно, чем его собственная, и в полном парадном снаряжении отправился по указанному адресу.
Окна мастерской, в которой сильно пахло клеем и сырым гипсом, выходили на север, повсюду стояли статуи и муляжи, громоздились ящики, висели ткани, на полу лежал моток веревки, там же — какие-то шкивы и блоки… Тяжелые шторы на окнах были задернуты, тем не менее, несколько лучей все же пробрались внутрь и теперь выхватывали наугад то одну, то другую подробность: маленькую мраморную ступку с радужными потеками на гладких краях — в ней растирали краски; парчовое платье и чепец с лентами на плетеном манекене; выпорхнувшую из клетки голубку — ее безуспешно ловили двое мальчишек, бегая по комнате с приставными лесенками.
— Дома ли госпожа Лейстер?
— Хозяйка сейчас к вам выйдет.
Одна из служанок усадила Виллема в кресло и, приподняв, словно в театре, занавес, скрылась за ним, другая, помоложе, полила ему руки теплой мыльной водой, потом осушила льняным полотенцем, оставившим на его ладонях аромат ландыша.
— Похоже, хозяйка-то ваша живет на широкую ногу?
Ответа не последовало. Ощутив затылком легкий холодок и поняв, что его незаметно избавили от шляпы и плаща, Деруик призадумался, каким образом это сделали и не были ли слуги госпожи Лейстер в прошлом грабителями, раздевавшими прохожих.
В одиночестве он оставался недолго — вскоре появилась та, кого он ждал: Юдифь Лейстер в совсем простом платье и белом льняном чепце, низко надвинутом на лоб, — похоже, не столько для того, чтобы придерживать волосы, сколько для того, чтобы уберечь их от брызг краски. На согнутой в локте руке художницы лежала внушительных размеров палитра, большим пальцем она прихватила разноцветные кисти: две или три, только что набравшие краски, роняли на пол тяжелые капли, оставляя здесь и там голубые, зеленые и желтые кляксы. Судя по странному виду художницы, Виллем прервал ее работу в самом разгаре, но Юдифь улыбалась, давая понять, что прощает незваного гостя.
— Госпожа Лейстер? — удивившись, осведомился Виллем: все-таки настолько естественное, почти дружелюбное поведение хозяйки мастерской не очень соответствовало обстановке. Он невольно потянулся снять отсутствующую шляпу, которую, впрочем, смог обнаружить только потом, уже перед уходом, — висящей в темном углу передней.
— Обойдемся без церемоний! — воскликнула художница, положив таким образом конец обмену любезностями.
Не откладывая тяжелой палитры, она свободной рукой ввинтила в кулак гостя бокал и налила туда вина. Виллем залюбовался большим графином из пузырчатого стекла, очень красивым и очень неудобным, — в самый раз для натюрморта с виноградом, подумал он.
— Ну и что скажете? — спросила хозяйка, затыкая пробкой графин, на горлышке которого остался рыжеватый отпечаток пальца. — По какому делу пришли?
Деруик никак не мог привыкнуть к манерам художницы. Она слушала его, присев одной половинкой зада на слепок капители античной колонны и не переставая скрести свои кисти, и слушала так рассеянно, что ему не раз казалось: вот сейчас Юдифь встанет и уйдет. К счастью, все, что Виллем хотел сказать, было как следует продумано заранее, и выученная наизусть речь лилась так свободно, будто произносимые им слова пришли ему в голову только сейчас.
Юноша объяснил, что его сестра выходит замуж за одного богатого наследника из Харлема, и, чтобы увековечить торжественный день бракосочетания, он хочет заказать портрет молодых в свадебных нарядах. Да-да, он хорошо продумал все подробности, выбрал позы, костюмы и даже выражение лица каждой модели. Более того, он выбрал и места для трех одинаковых картин, которые госпоже художнице надо будет написать: одна будет встречать гостей в его собственном доме на Крёйстраат, будучи повешена на восточной, обитой кожей и пока ничем не украшенной стене прихожей; другая поселится в жилище Берестейнов; а третья отправится в Бразилию — чтобы отец в этом далеком краю не чувствовал себя совсем уж одиноким: картина станет напоминать ему о семье…
Теперь следовало поговорить и о самом портрете.
— В правой руке моя сестра Петра будет держать тюльпан, — уточнил Виллем, сложив пальцы так, будто сам взялся за стебель. — Это дань нашего уважения к ее жениху, торговцу цветами. Кстати, у него самого такой же тюльпан будет в петлице.
— Какими вы представляете себе эти цветы?
Услышав долгожданный вопрос, Виллем ощутил радость браконьера, чья ловушка захлопнула прекрасного зверя.
— Мне бы хотелось, чтобы чашечка у места соединения со стеблем была синей, лепестки — белыми, а по белому фону пусть пройдут красные прожилки, — описывал он, тыча издали пальцем в разноцветное месиво на палитре.
На секунду у него перехватило дыхание — и кисть, которую вертела в руке хозяйка мастерской, замерла ровно на ту же секунду. Юдифь, похоже, смутилась, но тут же опомнилась, сделала гостю знак подождать, вышла в соседнюю комнату — и тут же вернулась с незаконченной гуашью: тюльпан был раскрашен еще не до конца, стебель и мясистые листья только намечены углем и кое-где оттенены серебряным карандашом, но отдельные мазки — синие, красные и оттенка слоновой кости — делали чашечку в точности соответствовавшей описанию Деруика.
— Такой тюльпан, как этот?
Гость притворно чихнул и быстренько прикрыл лицо большим носовым платком — не показывать же было, как он обрадовался, а потом кивнул, шмыгнув для достоверности носом, и протянул:
— Да-а, примерно такой… — после чего ровным, спокойным голосом без малейших ноток волнения прибавил: — Однако я не могу быть уверен в полном сходстве, а стало быть — и в вашем таланте, пока не сравню изображение с моделью. Вы ведь рисовали тюльпан с натуры?
— С натуры, да.
— Это был срезанный цветок?
— Нет, он рос на грядке… — честно призналась художница. — Владелец показал мне его у себя в саду, и я сделала набросок карандашами.
— А где же этот сад?
Виллем тут же прикусил язык, осознав свою оплошность, но было поздно: на сияющее лицо молодой женщины набежало облачко. Не ожидая, пока тучи сгустятся, Деруик затараторил:
— Сударыня, те, кто будет изображен на портрете — знатные особы, их не удовлетворит заурядная работа. Если картина, которую они получат, не оправдает их ожиданий, они и не поглядят на нее… Ах, если бы вы знали, как долго я искал художника!.. Поначалу меня направили к известным живописцам, к тем, кому больше всего доверяют харлемцы, но прославленные мастера портрета, Франс Хальс и Питер Саутман[49], так дорого берут за работу, что моих средств не хватило бы на то, чтобы с ними расплатиться. Но я узнал, что вы учились у Хальса, вот и пришел сюда, полагая, что ученица обойдется дешевле учителя!
Новый промах едва не решил судьбу заказчика: госпожа Лейстер так решительно шагнула к занавесу, что Виллем понял: сейчас его выставят — и снова стал искать спасения в словах.
— Нет, не подумайте чего, я, конечно же, готов заплатить за вашу работу столько, сколько вам, по вашему мнению, причитается, только при условии, что смогу заранее удостовериться в вашей способности передавать сходство. Но ведь это обычное дело — перед тем, как сделать художнику заказ, подвергнуть его небольшому испытанию? Мне очень не хочется причинять вам даже малейшее беспокойство, и, в конце концов, если я смогу теперь, полюбовавшись наброском, увидеть своими глазами тюльпан, мне этого хватит, и… и я был бы бесконечно вам благодарен…
Смиренный тон, который Виллем выбрал для продолжения разговора, а главное — непривычный для того времени жест: он взял графин и наполнил бокал хозяйки дома — явно понравились художнице. Юдифь отложила палитру и пригубила вино.
Дальше все пошло как по маслу, оставалось только обсудить условия сделки, но и тут, можно без преувеличения сказать, художница и заказчик друг с другом поладили. Подписанное ими соглашение обязывало Юдифь Лейстер написать за сорок три флорина и десять локтей[50] доброго сукна три портрета Петры и Элиазара в выходных костюмах.
— Пусть придут завтра в мастерскую, — предложила художница. — Весна — любимое время живописцев: дни становятся длиннее, а свет — теплее.
На прощанье она, по французскому обычаю, протянула гостю руку, и Виллем, хоть сначала и удивился, ответил как положено: не пожатием, но коснувшись тыльной стороны ладони губами. А выйдя на улицу — опомнился: конечно, он завоевал расположение госпожи Лейстер, но ведь так ничего и не узнал про Semper Augustus! Ах ты Господи, огорчился юноша, уж не повернуть ли назад? Но тут он сунул руку в карман плаща, наброшенного служанкой ему на плечи, обнаружил там листок бумаги, вытащил его и увидел написанные красивым наклонным почерком имя и адрес садовника:
Маттейс Хуфнагель, ферма Баутфё, рядом с северным валом, на расстоянии двух выстрелов из лука от Лейдена.
Конечно, желание его исполнилось, и вот он, адрес владельца тюльпана, только, удивительное дело, найдя в кармане бумажку, Виллем испытал унижение. Что это еще такое — записочки ему в карманы подбрасывать! Он почувствовал себя камешком, который гоняют по льду клюшками, а под конец бездумно скидывают в воду.[51] А может, эта Юдифь Лейстер просто-напросто поиграла им как куклой — для потехи: сначала пей с нею, потом болтай? Но нет — регент, которому его гонец подробно отчитался о своем приключении, воспринял всё совершенно по-другому: поздравил Виллема с тем, что ему удалось провести «подобного суккуба»[52] и, поскольку теперь у них были имя и адрес владельца Semper Augustus, велел ученику без промедления отправляться в Лейден за тюльпаном. Больше того, Паулюс вложил юноше в руку кремневый пистолет, сказав, что это — «полезный спутник в любом путешествии».
— Знаешь, кто такие ризотомы, охотники за корнями растений? Они называют себя странствующими коллекционерами и якобы всего лишь находят или скупают редкие луковицы, чтобы перепродать тому, кто больше заплатит, но на самом деле одинаково лихо режут стебли и глотки… Ризотомы готовы на самое кровавое убийство, лишь бы завладеть цветком, и не приведи Господь, чтобы кому-то из этих разбойников стало известно, куда ты отправляешься и зачем…
Деруик взвесил на ладони оружие. Ему показалось, что кремневый пистолет — слабая защита от душегуба с ножом, и вообще не понравилось новое задание. Разве он уже не сделал свое дело?
— Вы оказываете мне честь, сударь, доверяя обогащение вашей коллекции и поручая пополнить ее, возможно, лучшим украшением… однако я думаю, что Элиазар мог бы стать куда лучшим представителем человека, чье имя носит.
— Помолчи! — Паулюс отмахнулся, словно отгоняя муху. — Кто поверит в твое величие, когда ты так прибедняешься? Лично у меня нет сомнений в твоей победе. Шпагой ты, насколько мне известно, владеешь — не зря же с юных лет занимался фехтованием с французом? Ну так это пригодится тебе скорее, чем умение выговорить имя редкого растения! Разве не знаешь такого присловья: «сто фламандцев, сто ножей»?
Сколько Виллем ни доказывал свою непригодность для этого поручения, Паулюс стоял как скала, мало того — чем больше ученик сопротивлялся, тем больше учитель превозносил его таланты, оба, стараясь переубедить один другого, дошли до нелепых преувеличений, но в итоге победа осталась за Берестейном: он засыпал Виллема цифрами, доказывая, что тому никак иначе не расплатиться, и единственный способ отдать долг — принести регенту Semper Augustus.
Окончательно сломила упорство молодого человека именно эта откровенность. Он сунул пистолет за пояс, проверил, вытащив шпагу из ножен, не заржавел ли клинок оружия, которое носил при себе только для красоты, и выпряг из кареты одну из лошадей. Мгновение спустя одинокий всадник уже скакал в Лейден.
От Харлема до Лейдена всего пять лье, но в дождливую погоду, когда разлившиеся реки и озера вынуждали путников делать не один крюк, путь увеличивался вдвое и становился очень утомительным. В такие времена дорога плутала по полям, среди затопленных лугов, ползла по осыпающимся склонам дюн, где деревянные колеса тяжелых повозок надолго увязали в песке, терялась в трясине. А если повозки двигались вереницей одна за другой, достаточно было застрять первой — и нередко получался затор: останавливались возы, двуколки натыкались одна на другую, погонщики, по колено в грязи или тине, жестоко лупили волов палками… Одни только всадники продолжали путь, пробираясь между повозок, хотя иным порой приходилось спешиваться и некоторое время брести по воде.
Виллему не повезло: как раз в тот день, когда он собрался в путь, на дороге, ведущей в Лейден, было такое столпотворение, что он дважды безвылазно застревал в плотной толпе, через которую не мог пробраться ни пеший, ни конный. Ничего подобного он в жизни своей не видел и заговорил об этом с юным всадником, который давно топтался рядом с ним и коротал время, подкидывая на вытянутой руке игральные кости.
— Удачного тебе дня, парень!
— И вам того же, сударь.
— Это куда же столько народу валит? Не на Лейденскую ли ярмарку?
— Да не слышал, чтоб сегодня там было гулянье, и в календаре ничего про это нет.
— А может, там казнят преступника? Или молодежь собирается искать гнезда цапли в Зевенхёйзенском лесу?
— Понятия не имею.
— А сам-то зачем в путь тронулся?
Ловким движением руки парень ссыпал бараньи косточки в табакерку, затем, видимо, для солидности, потеребил усы — вернее, то место, где еще только предстояло вырасти усам, а пока была светленькая неровная поросль, которой явно не касалась бритва.
— Еду по делам! — еще ломающимся голосом объявил он.
— Что за дела-то — сердечные или денежные?
Всадник глянул на собеседника глазами неопределенного цвета из-под сморщенных, как у грифа, век, и глаза его показались Деруику слишком большими для этого юного лица. А мальчик, едва посмотрев на Виллема, отвел взгляд, потом снова всмотрелся и снова отвернулся — будто ему боязно глазеть на некое уродство.
— Ну, так зачем же? — поторопил его Виллем.
— Хочу купить цветок, о котором говорят, что он самый красивый и самый ценный.
— Цветок?
— Цветок, сударь, тюльпан. Называется Semper Augustus.
Виллем до того оторопел, услышав это признание, что ему и в голову не пришло спросить всадника, откуда тот узнал о цветке и кто навел его на след владельца. Только на два слова его и хватило:
— Надо же…
Нет, конечно, не может быть случайностью ни то, что этот встреченный им на пути парнишка ввязался в ту же самую историю, ни то, что он оказался на Лейденской дороге одновременно с ним самим… Увы, как ни печально, но похоже, о существовании Semper Augustus, видимо, знает куда больше людей, чем думает регент. Но в таком случае — кто же из тех, кто его сейчас окружает, конных, пеших и с повозками, — охотники за тюльпаном с алыми прожилками на лепестках и сколько их? Сколько из этих мешков, привязанных к задкам двуколок, туго набиты флоринами, дукатами, риксдалерами или каролюсами, предназначенными для покупки чудесного цветка? Виллем пошатнулся в седле и схватился за луку, чтобы удержаться, горло у него сжалось, словно его, как мешок какой-нибудь, стянули сверху веревкой…
— Но ведь, говорят, тюльпаны такие дорогие… Денег-то тебе хватит, чтобы купить твой Semper Augustus?
Парнишка вытащил из слегка оттопыренного кармана тощий кошелек, высыпал на ладонь содержимое и доверчиво протянул нечаянному попутчику: пять монет по три флорина с отчеканенным на них фризским гербом — двумя леопардами на щите. — Вот…
— Это все твое богатство?
— Мое и моей невесты… Я дубильщик кож и заложил все, что у меня было, ради торговли тюльпанами. Говорят, на одной-единственной луковице можно сразу так разбогатеть — ни с одним другим товаром не сравнишь!
Мальчик с наслаждением покачал монеты на ладони и улыбнулся — приподнялись его реденькие усики, открылись белые с округленными краями, будто молочные, зубы… В мечтах он уже взвешивал на руке цветочную луковицу, но тут резкая боль прервала его грезы: Виллем, привстав на стременах, потянул парнишку за ухо, как строгий учитель нерадивого школяра.
— Помогите! — завопил юный всадник, решив, что у него сейчас отнимут деньги.
— Замолчи, осел, — процедил сквозь зубы Деруик, — я не собираюсь тебя грабить! Все наоборот: я прибавлю к твоим пятнадцати флоринам, на которые тебе все равно не купить не только Semper Augustus, но даже и одного лепестка Couleren, еще пять, лишь бы ты убрался отсюда!
Виллем вытащил зашитые в пояс монеты и, высыпав их на ладонь мальчика, с силой загнул его пальцы. Парнишка, все еще кривясь от боли, с изумлением уставился на него.
— Сударь, я… я не понимаю! — пробормотал он, попытавшись оторвать от своего несчастного уха терзавшую его руку.
— А что тебе понимать-то надо? Вполне достаточно, если ты просто послушаешься меня, который продал больше луковиц, чем ты прожил на свете лет! Меня, который навидался таких, как ты, желторотых птенцов — шорников, трубочистов или торфокопов, вот так же кинувшихся охотиться за тюльпанами в надежде разбогатеть, но вернувшихся с охоты с пустыми карманами… У дурака золото не задерживается!
— Ай! Сударь, вы же мне ухо оторвете!
Деруик выпустил, наконец, добычу, но напоследок наградил бедолагу таким крепким подзатыльником, что у того из уголка губ показалась прозрачная струйка слюны.
— Послушай моего совета, сию же минуту поверни коня и возвращайся в свою деревню. Там тебя наверняка ждет не только плачущая невеста, там тебя ждут и встревоженная мать, и разгневанный отец — ну и возвращайся к ним, вымоли у них прощение, а потом упади в ноги тому прохвосту, которому заложил свои запасы кож, упроси, чтобы он все тебе вернул, а если откажется — выкупи, добавив к стоимости залога часть того, что сейчас получил. Словом, начинай-ка снова жить честным трудом и забудь о той жизни, к которой тянешься, забудь о ней, пока на тебя не обрушились несчастья и долги! Если хочешь знать, я и сам, ввязавшись в сделки с тюльпанами, задолжал десять тысяч гульденов одному харлемскому вельможе… Неужели это — завидная участь, неужели ты для себя выберешь такую?
Виллем дрожал от волнения — до него только теперь дошел смысл собственных слов. Растерянный, не в силах собраться с мыслями, он на мгновение замер в седле, и собеседник, слушавший его долгую речь с выражением такой отрешенности на лице, с какой рыбак смотрит на бегущую воду, подумал, что связался с помешанным. Мальчишке стало противно: надо же было потратить столько времени на проповеди этого пустомели, — он утер еще влажные губы и, заметив просвет среди повозок, пришпорил коня. Еще мгновение — и всадник скрылся с глаз. Деруик не погнался за ним и даже не воспользовался проходом, куда мог бы протиснуться и куда сразу устремились другие, более проворные, — он потащился к Лейдену черепашьим шагом, преодолевая сонливость и стараясь избавиться от горечи.
Ферму, к которой держал путь Виллем, долго искать не пришлось. Он еще издали заметил, что сотни повозок и огромное, будто в сезон охоты, количество всадников направляются к одному и тому же большому строению с дверью, обвитой виноградной лозой — должно быть, осенью на ней появляются благоухающие грозди. Чем ближе к ферме, тем чаще ему приходилось пинками и криками прокладывать дорогу своему коню, а под конец он попал в такую давку, что проще было, привязав коня к дереву, идти дальше пешком.
— Что за шутки! — ворчал Деруик, у которого окончательно испортилось настроение. — Паулюс посылает меня тайком сторговать для него редчайший цветок — а я оказываюсь в толпе простонародья, почище, чем на сырной ярмарке!
Прямо у фермы толпа была уже такой громадной, плотной и беспокойной, что наводила на мысль о случившемся в этом доме чуде. Какая удивительная новость заставила всех этих мужчин и женщин сбежаться сюда? Люди карабкались на деревья, забирались на бочки, лезли на соломенную крышу, набивались в черпаки нории… Не все пришли сюда ради торговли цветами, хватало и просто любопытных, их нетрудно было узнать — такие вели за собой на длинной веревке кобылу или тащили пару ведер с парным молоком, то и дело сгоняя с него мух. Кроме простых повозок, Виллем увидел тут несколько нарядных карет с гербами, вооруженная охрана оттесняла от них чернь, — стало быть, сюда пожаловали и знатные особы! И впрямь — в толпе передавались из уст в уста имена самого богатого харлемского цветовода Питера Бола, хозяина «Золотой лозы» и большого любителя цветов Яна Корнелиса Квакела и эшевена Амстердама, доктора Николаса Тульпа[53], который был настолько влюблен в тюльпаны, что украсил ими свой герб…
Услышав столько прославленных имен сразу и поняв, что все эти знатные господа стали сегодня его соперниками, Виллем ван Деруик совсем скис. Да как он, ничтожество, может надеяться на сделку с владельцем Semper Augustus, когда цветок у него оспаривают такие люди! Чего будет стоить его предложение на головокружительных торгах, в которых примут участие великие коллекционеры? Уже повезет, если его вообще допустят к состязанию с ними…
Виллем представил, как счастливый обладатель вожделенного Semper Augustus, став в своем деревенском саду между грядок, где тюльпаны соседствуют с кочанами капусты, указывает заостренным носком деревянного башмака на несравненный цветок, а знатные господа в подбитых мехом камзолах разглядывают лепестки через лупу или вдыхают их аромат искушенными ноздрями… У него не было охраны, которая проложила бы ему дорогу к дому крестьянина, и им овладело беспросветное отчаяние. А когда, оглядевшись, он увидел толпу черни, в которую затесался, — сутулые спины, низкие лбы, грубые подбородки, все низменное наследие тяжкого труда и невзгод, — и с ужасом осознал, что и сам из их числа, и сам в той же лодке, раз и его сторонятся эти надушенные господа, ему стало еще хуже.
Именно это ощущение непоправимой унизительности собственного положения печалило его больше всего, больше даже, чем те неприятные последствия, какие повлечет за собой неудача, — а в том, что Semper Augustus ему ни за что не заполучить, Виллем уже не сомневался. В сущности, ни то, что он живет в красивом доме, ни то, что раскатывает в карете, не имеет ни малейшего значения: на нем остается отпечаток, да какой там отпечаток — пятно его происхождения! Все усилия выбраться оттуда тщетны. Даже от каблуков, которыми он простодушно нарастил подметки сапог для верховой езды, чтобы стать выше и хотя бы так подняться над толпой, теперь никакого толку: его сапоги тонут в грязи точно так же, как обувь его соседей — башмаки на деревянной подошве.
Деруик долго ждал, пока ворота фермы, надежно охраняемые сыновьями крестьянина, откроются и выпустят наружу тех, кто вошел раньше. Он боялся, что его прогонят, и не решался постучаться, возлагая последние надежды на разговор с хозяином тюльпана, а этот разговор мог бы состояться только после ухода знатных гостей. А потом вдруг в нем проснулась гордость, и ему сделалась нестерпима сама мысль о том, что придется упрашивать, молить о милости простолюдина, деревенщину… Да что он — щенок, чтобы подбирать крошки под столом?
Решительно нахлобучив шляпу, которую раньше снял, не желая мешать стоявшим сзади, Виллем развернулся и зашагал к дереву, где его должна была ждать привязанная лошадь и где теперь остался лишь обрезанный вором повод.
— Еще и это! Да что же я, проклят, что ли, в конце-то концов? Может, я соль рассыпал или нож уронил?
Он пару раз изо всех сил пнул сапогом несчастную липу, да так, что посыпалась кора, после этого немного остыл, вспомнив, что в кармане фляжка с водкой, достал ее, глотнул, сел, привалившись спиной к стволу, глотнул еще и — погрузился в сон.
Когда Виллем очнулся, кругом была непроглядная тьма. Поспешно себя ощупав, он убедился, что пистолет и кошелек, к счастью, никуда не делись, но вот шпага… Нет, и шпага при нем: она просто выскользнула из ножен и отлетела на несколько шагов… Деруик встал, подобрал с сырой травы оружие и только тут заметил, что, оказывается, скатился во сне на дно канавы. Пришлось карабкаться по песчаному склону, зато — не без труда — это проделав и выбравшись на дорогу, он увидел, что толпа у фермы рассеялась. А поскольку людей перед ним не осталось, да и глаза уже привыкли к темноте, он сумел разглядеть над гребнем длинной глинобитной стены, огораживавшей ферму с юга и не замеченной им раньше из-за толпы, какие-то листья. Значит, там, за оградой, посажены растения! Там, по ту сторону, сад!
Сердце у Виллема забилось быстрее, он мгновенно принял решение, отошел на другую сторону дороги, разбежался и перескочил через стену.
Почва с той стороны оказалась рыхлой, сапоги ушли в нее довольно глубоко, в ноздри шибануло запахом экскрементов. Неужели он угодил в отхожее место? Проклиная деревенщину, не умеющую пользоваться ночным горшком, Деруик шагнул в сторону и принялся с жадностью осматриваться. Поначалу, хотя до боли таращил глаза, не видел ничего, затем на помощь ему пришел тонкий лунный серпик: лучи пробирались в просветы между тучами и, наудачу падая во двор, выхватывали из темноты то беседку с деревянным куполом, то увитый жимолостью свод, то расположенные в шахматном порядке квадраты мха…
«Слишком уж хорошенький садик для простого крестьянина!» — подумал Виллем.
И тут луч, упавший под другим углом, высветил перед ним более широкую площадку, и совсем близко, футах в двадцати от себя, юноша разглядел светлые, слабо окрашенные пятна. Их форма и расстояние от них до земли не оставляли ни малейшего сомнения в том, что это за видения: это были цветы и, насколько он мог судить по ширине темных промежутков между отдельными пятнами (с такими промежутками высаживают самые лучшие экземпляры, чтобы показать их во всей красе) — дорогие цветы. Среди них должен быть и Semper Augustus… Или, может, вожделенный тюльпан на той клумбочке — чуть поодаль от цветника, где растут его менее знатные собратья?
Виллем, перед тем присевший на корточки, снова вскочил, ступни у него зудели от нетерпения. Он переминался с ноги на ногу, не зная, на что решиться. Другого такого случая не будет: сделай сейчас пару шагов, руку протяни — и Semper Augustus твой! И никакого тебе долга перед Берестейном! И никаких тебе больше хлопот и трудов! Но, с другой стороны, воровать-то совестно… Что же — он ограбит крестьянина, которого этот цветок спас бы от нищеты? Он отнимет у человека единственную, скорее всего, надежду, единственный свет, который озарил бы его трудную жизнь?
Тюльпан, одиноко поднимавший свой царственный венец над островком земли, был самым высоким и мощным в этом саду, он казался вознесенным над садом скипетром. Деруик долго спорил сам с собой, не сводя с цветка влюбленного взгляда, но в конце концов ум юноши устал метаться, и за него все решили ноги: Виллем вскочил, будто внутри отпустили некую пружину, и ринулся вперед, прямо к тюльпану, на ходу раскрывая складной садовый ножик, который всегда носил в кармане.
Он уже почти достиг цели, когда вдруг запнулся о протянутую у самой земли веревку и упал. К одному концу этой веревки был привязан колокол, и сразу же раздался оглушительный звон, но мало того: другой конец той же веревки, пропущенный через блок, был прикреплен к двери псарни, и, еще не успев подняться с земли, Виллем услышал, что к нему с лаем несутся сторожевые собаки, показавшиеся ему со страху просто гигантскими.
«Ну и дурак же я! Поднял тревогу!»
Живо вскочив, он припустил к ограде и уже закинул одну ногу наверх, когда лодыжку другой обожгла боль: в нее вонзились клыки до того острые, что пробили насквозь кожу сапога и прокусили чулок. Деруик завопил и заколотился, стараясь выдернуть ногу из стиснувших ее челюстей и тыча второй, свободной, в покрытую пеной пасть, но чем сильнее он тянул, тем глубже впивались в его плоть собачьи зубы. От страха, боли и вида кровавых борозд на собственном теле неудавшийся вор едва не потерял рассудок.
Наконец ему удалось вытащить босую ногу, оставив в пасти пса разодранный сапог и клок ткани. Скатившись снаружи к подножию ограды, он выхватил шпагу: а вдруг эти чертовы псы перепрыгнут через стенку? — но, слава Богу, ничего такого не случилось. Деруик не стал терять времени и ломать голову над этой загадкой, собрав все силы и постанывая, он заковылял к граничившему с фермой сумрачному болоту и забрел далеко в торфяник. Шпагой он все это время предусмотрительно размахивал перед собой.
Наступил момент, когда раненая лодыжка перестала его держать, и беглец рухнул с хриплым стоном, напоминавшим выдох продырявленных мехов. Последними звуками, донесшимися до его сознания, были примешавшиеся к собачьему лаю крики крестьян, последними, кого он увидел перед тем, как лишиться чувств, были эти выскочившие из ворот фермы крестьяне… они зажигали один от другого смоляные факелы… И тут он потерял сознание.
Виллем так поспешно отправился в путь, что не успел рассказать ни сестре, ни ее жениху о своем разговоре с Юдифью Лейстер. О том, что он заказал их двойной портрет, как и о том, что с утра надо идти в мастерскую, Петра и Элиазар узнали из оставленной им записки. Жених и невеста явились туда порознь: сначала молодой Берестейн в темно-красном парадном костюме, делавшем его похожим на епископа, чуть позже — девушка в темном платье, накидке из той же ткани и в таких же темных перчатках и чепце. В руках у Петры был плотный не по сезону веер, который она беспрестанно открывала и закрывала.
Вторжение тюльпанщика в красном и его слуги было шумным, Петра проскользнула тихо, как призрак, и выглядели они рядом странно.
— Что это на вас такое надето, сударыня? — набросился Элиазар на невесту. — Только жалкие, ничтожные людишки выбирают черный цвет для свадебного наряда — потом для траура пригодится. Неужто и вы такая же скупердяйка?
— Сударь, я пришла сюда по требованию брата, — замогильным голосом ответила Петра, — и не думайте, что, оказавшись рядом на полотне, мы соединимся и в жизни. От помолвки до свадьбы далеко, и от первого кольца до второго — ничуть не ближе!
— Ваше платье никуда не годится, сейчас же переоденьтесь!
— Увы, сударь, не во что. Вы же сами разорвали единственное платье, какое у меня было, в день нашего визита к бургомистру. Неужто вы позабыли об этом?
Элиазар, самолюбие которого уязвили черные одежды, потребовал немедленно их украсить — неважно чем. В сундуках, где художница держала разные уборы, предназначенные для моделей, обнаружились целые груды фальшивых камней. Петра — под сильным давлением Элиазара — выбирала усыпанные «алмазами» серьги, ожерелья и браслеты, служанки все это постепенно на нее навешивали, а когда дело было сделано, младший Берестейн еще и силком надвинул на ее негнущиеся пальцы несколько снятых с себя колец. Девушка промолчала, зато все, кто находился в мастерской, увидев такое, не слишком нежное, обхождение жениха с невестой, изумились до невозможности. Правда, жених этого крайнего изумления не заметил.
— Вот так-то лучше… — проговорил он, отступив на шаг, чтобы полюбоваться плодами своих стараний. — Теперь вы уже не напоминаете жену пастора!
— А разве такое вам не по вкусу? Вы ведь сами едва не стали пастором!
— Хватит, Петра, перестаньте дерзить! — взорвался жених, резко захлопнув веер, за которым девушка прятала улыбку.
— Сударыня, сударь, не угодно ли вам начать позировать? — вмешалась Юдифь Лейстер. И повела за собой чету к помосту на колесиках, закрепленному сейчас в самом светлом углу комнаты.
На помосте ученики художницы только что закончили расстановку предметов, которым предстояло стать фоном для двойного портрета. Здесь были плюшевое кресло с медными гвоздиками, небольшой столик, а на нем два высоких канделябра. Рядом с помостом — на другом столике — художница заготовила аксессуары, которые могли понадобиться ей позже для завершения композиции: лук, колчан с золочеными стрелами и пара голубков, связанных за лапки.
— Но здесь же только одно кресло! А Петра куда сядет?
— Кресло — для вашей невесты, — сдержанно объяснила Юдифь Лейстер. — Я предполагала, что вы, стоя рядом, положите руку ей на плечо или на спинку кресла, — так поза будет выглядеть более естественной…
— Что еще за выдумки!
— Если хотите, можно поставить второе кресло…
— Нет-нет, пусть будет так… Ну что, начинаем?
Когда жених и невеста заняли свои места, служанка принесла два белых тюльпана, которым предстояло под кистью художницы превратиться в Semper Augustus. Элиазар, вынув из высокого бокала тот, что поменьше, вдел его в петлицу, а Петра взялась было большим и указательным пальцами за стебель второго, но ей помешали достать цветок соскользнувшие с запястья на кисть руки толстые стеклянные браслеты. Невооруженным глазом было видно, что девушке, редко носившей украшения, неловко в этих сверкающих побрякушках.
— Сударь, нельзя ли снять хотя бы этот аграф, который царапает мне кожу своим острым краем?
— Даже и не думайте.
Сеанс оказался долгим и мучительным, у тюльпанщика, долго простоявшего в одной позе, затекли руки и ноги, а Петра просто-таки весь зад отсидела. Чем меньше песка оставалось в верхней колбе часов, тем больше обоим хотелось размяться. Элиазар, наплевав на то, что ему велено было стоять неподвижно, не выдержал первым: он принялся размахивать руками и сгибать ноги, совершенно не думая о том, что госпоже Лейстер из-за этого приходится то и дело стирать рисунок хлебным мякишем и проводить линию заново. Петра продолжала сидеть спокойно, но рука тюльпанщика слишком сильно давила ей на плечо, и, по всей видимости, приближалась минута, когда несчастная рухнет… если только, устав служить жениху подпоркой, не оттолкнет его.
Но самым печальным зрелищем были лица молодых людей — такие кислые, будто обоих терзало несварение желудка. Художница, добрая душа, велела одной служанке принести теплые вафли и рейнское вино, а другой, специально обученной сценическому искусству, приказала разыгрывать перед помостом развеселые сайнеты[54], однако и из этого ничего хорошего не вышло. Элиазар поинтересовался, не насмехается ли над ними художница, показывая такую ерунду, что же до Петры — она по-прежнему сидела насупленная, отчего напоминала куклу, мало того что плохо вылепленную, так еще и неудачно раскрашенную — от жары в мастерской белила и румяна таяли и текли по лицу.
В конце Юдифь Лейстер, изведя целый горшок черной краски, но не добившись верного оттенка платья, потеряла терпение и сердито отбросила кисти.
— Что это на вас нашло? — удивился Берестейн, сунул в рот трубку и принялся рассеянно шарить в кисете.
— Я не могу работать, сударь, если модель мне не помогает. Когда брат этой барышни заказывал ваш портрет, он не предупредил меня, что вы настолько беспокойный, просто ртутный шарик какой-то: бегаете туда-сюда, вертитесь, то и дело меняете позу… Беда с вами, да и только!
Элиазар, несомненно, нашел бы, что ей ответить, если бы в эту самую минуту в мастерскую не влетел кучер Берестейнов. Эрнст Роттеваль, загасив свечи, вздув платья женщин и сбив шапочки с подмастерьев, ветром пронесся к противоположной стене, секунда — и опрокинул бы кресло или сорвал занавеску с окна, но успел в последнее мгновение ухватиться за плечо одного из бюстов (к счастью, тот был каменным и на подставке устоял) — и тут силы его покинули, пальцы разжались, и юноша стал сползать по подставке вниз…
— Явился, осел! — взорвался Берестейн. — Где ты пропадал, когда был нам нужен? Я пришел сюда пешком! Ну-ка вставай!
Эрнст честно хотел исполнить приказание: он уперся пятками и напряг ноги, стараясь подняться, вот только подкованные железом и облепленные уличной грязью сапоги оказались ненадежной опорой — кучер поскользнулся и снова тяжело рухнул на пол. Петра невольно вскрикнула.
— Хватит нас позорить! — взревел Берестейн. — Встань, говорят тебе!
И Элиазар, вцепившись в одежду несчастного, рывком его поднял. Это было ужасно: едва он прикоснулся к Эрнсту, послышался звук лопнувшей ткани, но не резкий, отчетливый звук, характерный для полотна, а влажный — разрываемой плоти. Руки тюльпанщика мигом покраснели, а в прорехе разодранной рубашки кучера показалась пузырящаяся кровью рана.
У Эрнста закатились глаза, он лишился чувств.
— Вот это да! — вырвалось у его хозяина.
Петра побледнела.
— Господи, что это с ним?
— Верно, в кабаке с кем-нибудь подрался… Когда шляешься по непотребным местам, не миновать беды.
— Бедный Эрнст! Ужас какой!
— Да, в самом деле ужас, — согласился Элиазар, которому и прикасаться-то к раненым было противно, а уж тем более — ухаживать за слугами.
Он без особых церемоний оттолкнул безвольно упавшую ему на руки голову кучера, вытер окровавленные пальцы о его рубаху и, потеряв всякий интерес к парню, вернулся бы на помост, если бы не вмешалась потрясенная случившимся Петра:
— Мессир, ваш слуга умирает! Вы что — так ничего и не сделаете?
— Подумаешь… небольшое кровопускание! Тем лучше усвоит урок!
— Надо же кого-нибудь позвать!
— Еще и лекарю платить за такого мерзавца? Вы это серьезно? Нет уж, предоставим действовать самой природе, природа — лучший целитель… На любой ране в конце концов образуются рубцы, причем совершенно бесплатно!
Петра резко, как ударила, взмахнула веером, спрыгнула с помоста и, ухватившись за грязные сапоги кучера, в одиночку потащила его к дверям мастерской. Странная и уж точно достойная кисти художника картина: барышня в черной одежде волочет за ноги растерзанного парня — не на шутку рассердила Элиазара. Он сцепил руки за спиной и, не выпуская из зубов погасшей трубки, прошипел:
— Сударыня, что это вы делаете?
— Хочу поскорее доставить этого человека к цирюльнику, мне кажется, это мой долг! — с трудом переводя дух, отозвалась Петра.
— Порядочной даме не пристало заниматься такими упражнениями!
— Почему бы тогда вам не помочь?
Элиазар, не удержавшись, выругался. Ему не терпелось с этим покончить, и он знаком велел слуге вынести тело.
— Живее, живее! И к лекарю его! — и, подумав, добавил: — Впрочем, я поеду с вами!
Перед тем как накинуть плащ, он решил ополоснуть все еще обагренные кровью кучера руки, сунул их в миску для мытья кистей и, оттирая красные пятна, бросил недоброжелательный взгляд на художницу:
— Сударыня, я не выбирал вас для того, чтобы писать картину, и теперь, по зрелом размышлении, понял, что мне вообще не нравится вся эта затея. Ну и, стало быть, я расторгаю договор.
— Простите, сударь, это невозможно: заказчик — не вы!
— Тем не менее, я остаюсь вашей моделью, а в этом качестве имею право решать, быть мне изображенным на ваших полотнах или нет! Так что и сам не стану больше заставлять трудиться вашу кисть, и свою невесту попрошу воздержаться от этого. Мое почтение!
Не притронувшись к поданному служанкой полотенцу, наследник регента отряхнул мокрые руки и переступил порог.
— Ну и грубиян! — возмутилась госпожа Лейстер.
Выйдя из мастерской, Элиазар с изумлением увидел лошадь из упряжки своего отца, мирно щиплющую травку на берегу канала, и карету, стоящую прямо посреди улицы. Дверцы были распахнуты, поводья брошены — как будто все, кучер и пассажиры, чего-то испугавшись, сбежали.
— Уж так тебе плохо было, Эрнст, что и прибрать не мог хоть самую малость? — разозлился тюльпанщик.
Но не оставлять же вот так карету с гербом его рода! Элиазар собственноручно развернул экипаж, закрыл дверцы, привел в порядок подушки. Лошадей привязали к вделанному в тумбу кольцу. Теперь можно было заняться и кучером, успевшим к этому времени потерять немало крови.
— Пошли быстрее, пока от нас не потребовали, чтобы мы еще и за мытье мостовой заплатили!
Раненого отнесли в дом, где у входа торчала палка с желтым концом — знак, что здесь можно найти хирурга.
А пока несчастного Роттеваля несли на носилках к врачу, Юдифь Лейстер разговорилась со своей юной моделью, которая с той минуты, как вышел тюльпанщик, молча, неподвижно и явно о чем-то раздумывая, стояла у дверей мастерской.
— Не угодно ли присесть, сударыня? — подвинув девушке стул, предложила художница.
Петру тронула забота хозяйки мастерской. Словно очнувшись от долгого сна, она взяла руку Юдифи, горячо пожала ее и выпустила, так и не сев. Женщины смотрели друг на друга, и во взглядах обеих можно было прочесть не только уважение, но и что-то похожее на дружеские чувства.
— Сударыня, мне совсем не хочется доставлять вам неприятности, — произнесла, наконец, Петра. — Брат заплатит вам за сеанс и возместит стоимость бумаги, грифеля и краски. Не знаю, захочет ли мой жених еще позировать: предложение заказать портрет исходило не от него, а он прислушивается только к собственным мыслям и действует только так, как хочет сам.
Столь неоднозначно истолковав необходимость прекратить сеансы, Петра подняла взгляд к потолку мастерской, где кружилась освободившаяся голубка. Но казалось, она ничего не видит: взгляд ее затуманился, глаза смотрели в пустоту.
Госпожа Лейстер почувствовала, что девушка готова к признаниям, пододвинула свой стул к креслу и, мягко надавив ладонью на плечо Петры, усадила ее. Потом сделала знак удалиться немногочисленным свидетелям: двум подмастерьям, один из которых, стоя со ступкой и пестиком, растирал краску, другой отмывал тряпкой с пола следы крови. Оба вышли, прихватив с собой канделябры, в мастерской воцарился уютный полумрак, и лишь робкое воркование оставшейся в плену птички иногда нарушало тишину.
Петра, оставшись наедине с художницей, молча стаскивала с рук натиравшие ей запястья браслеты, но в конце концов не выдержала, уронила голову на грудь художницы и зарыдала — сначала без слез, глаза оставались сухими, она только содрогалась всем телом, а потом пробились и слезы, и Юдифи почудилось, будто слезы эти вырвались из самых глубин существа ее нечаянной гостьи, будто каждая слезинка стоила девушке огромного усилия.
— Как вы добры ко мне! — простонала Петра. — Никто из моих родных не видел, чтобы я плакала!
— Я ничего о вас не знаю, милая… Но даже и без большого знания женщин можно догадаться, что вас принуждают к этому браку. И кто же это все затеял?
— Мой брат и мой жених.
— Неужели они совсем не считаются с вашими чувствами?
Петра, сняв с себя тяжелые ожерелья, покачала головой, и выглядела она в эту минуту настолько покорной, такой горестно-смирившейся, что художнице стало ее жалко. Легким движением руки Юдифь поддернула висевшую у нее поверх юбки цепочку, к которой были прицеплены рядышком перочинный ножик, ножницы, игольница и связка ключей, сняла с этой связки один ключ — большой, длиной в ладонь, тяжелый, бронзовый — и протянула Петре.
— А что мне с ним делать? — повертев ключ в руках, но не поняв, что все это значит, спросила девушка.
— У моего мужа есть загородный дом на берегу Вехта, всего в трех лье от Амстердама… Мы назвали этот дом — надежное убежище, где можно укрыться от мира и его мерзостей — Zorghvliet, то есть «Вдали от забот», а сами живем там только летом. Если стрясется беда и вам придется спешно искать себе приют подальше от Харлема, вы найдете его в Zorghvliet, открыв дверь этим ключом. И вы сможете привезти туда кого захотите.
— Спасибо, спасибо, как же я вам благодарна! — воскликнула Петра, расцеловав художницу в обе щеки.
Собственные же ее щеки едва приметно зарделись — наполовину от волнения, наполовину от удивления: до чего же догадлива ее собеседница! Может быть, это талант помогает ей так хорошо понимать женское сердце, так глубоко проникать в чужие мысли? Петре казалось, что, не зная о ней ничего, Юдифь знает все.
— Значит, вы замужем? — продолжила она и вдруг осознала, что эта подробность непонятно почему ее печалит.
Вместо ответа госпожа Лейстер просто показала своей модели руку: на среднем пальце было два кольца — оба в пятнах краски (дело в том, объяснила художница, что я обычно упираю в них кисти), но то, что повыше, ближе к ногтю, выглядело совсем новеньким.
— Понятно, замужем и… недавно? — предположила Петра, рассудив, что новое блестящее кольцо — венчальное.
— Я вышла замуж в прошлом году.
— А как зовут вашего мужа?
— Ян Минзе Моленар.[55] Он художник. Как и я, учился у Франса Хальса…
— Он живет в Харлеме?
— Он здесь родился. Но мы собираемся переехать в Амстердам, у Яна там друзья.
Петра, не зная, что еще сказать, барабанила пальцами по ручке кресла. Она задавала вопрос за вопросом ради одного-единственного, того, который по-настоящему ее занимал и который девушка никак не решалась произнести вслух.
— А это брак… это брак по любви? — собралась она наконец с духом.
Невинное любопытство гостьи растрогало художницу, и лицо ее озарилось улыбкой. Еще немного — и она усадила бы Петру на колени, назвала «сестренкой»: Юдифь была старше всего на несколько лет, но эти годы были у нее такими наполненными, что сидящая рядом девушка казалась ей ребенком.
— Да, я сама выбрала Яна, и Ян выбрал меня, — подтвердила она.
Молодых женщин как магнитом потянуло друг к другу, они обнялись, и Юдифь продолжила заговорщическим тоном:
— Петра, не позволяйте мужчинам управлять вашими чувствами, как своими делами… За границей говорят, что мы, голландцы, держим детей на чересчур длинном поводке, даем им слишком много воли, да и впрямь нетрудно так подумать, видя наших не знающих удержу, выкрикивающих ругательства вслед прохожим и кидающих в них комья земли сорванцов… Зато когда речь заходит о девицах на выданье, тут уж нельзя усомниться в том, что наши братья и отцы непременно проявят максимум тупости и упрямства. Как, впрочем, и в других делах. Они соединяют молодых людей лишь в собственных интересах, до чувств девушки или юноши им и дела нет — вот потому-то многие семьи потом и распадаются! Нашим правителям надо было бы допустить возможность развода — ведь с каждым днем все больше несчастных женщин стремится к этому…
Такие совсем не привычные для слуха барышни Деруик суждения поначалу слегка ее покоробили, она на мгновение усомнилась, стоит ли водиться с художницей, и даже подумала, не вернуть ли ей этот тяжелый ключ, с которым предстоит столько хлопот: куда его спрятать? что сказать Виллему и Элиазару, если они его найдут?.. Но Юдифь Лейстер говорила так по-доброму и смотрела на нее так ласково, что уже в следующее мгновение Петра устыдилась своего недоверия. Девушка снова принялась благодарить хозяйку мастерской, призналась ей на прощание в самых пылких дружеских чувствах, женщины обнялись, расцеловались, даже руки друг дружке поцеловали и сговорились непременно увидеться снова.
Спускаясь по лестнице, гостья спохватилась: она так долго пробыла у Юдифи — и ни разу за все время не только не произнесла имени Эрнста Роттеваля, но ни разу о нем и не вспомнила. Оправдание нашлось легко: они с художницей еще не стали такими близкими подругами, чтобы можно было признаться в совершенном ею прообразе супружеской измены. Но чем дольше Петра думала о случившемся, тем сильнее переживала из-за своей небрежности по отношению к любимому. Как же это так — Эрнста на носилках уносят из мастерской, а ей и горя мало? Что же у нее в таком случае вместо сердца?
Петра рывком развернула веер и всю дорогу до Крёйстраат прятала горящее стыдом лицо за оградой из перьев, что делало ее похожей на кокетку, которая, заботясь о цвете лица, прикрывает его то козырьком, то матерчатой маской. Едва войдя в дом, она позвала Фриду и щедро заплатила ей чтобы та немедленно разузнала, где сейчас кучер Берестейнов и что с ним.
Как и все люди ее сословия, служанка Деруиков была в высшей степени одарена талантом дружбы с соседями и умела извлекать пользу из этой дружбы. Другая на ее месте принялась бы бегать по всему Харлему от одного лекаря-аптекаря к другому и, должно быть, только даром потеряла бы время, Фриде же для того, чтобы узнать, где находится Роттеваль и как он себя чувствует, достаточно было хорошенько навострить уши. Ее подруга Джоконда, служанка байлифа[56], была в родстве с Леонией, обстирывавшей аптекаря, а та недавно вышла замуж и через мужа породнилась с Сольвейг, прислугой цирюльника… Задав по-умному вопрос первой, она очень скоро узнала все, что было известно о судьбе Эрнста Роттеваля третьей, и мало того — выяснила такие подробности его злоключений, какие были неведомы даже главным действующим лицам.
Около полудня, рассказала Сольвейг, господин Берестейн явился к Абрахаму Компану, хирургу и зубодеру, пускающему кровь и вправляющему вывихи, с юным своим кучером Эрнстом, только тот, бедолага, к тому времени потерял сознание и почти всю кровь. Взяв ланцет, цирюльник быстренько обследовал раненого и установил, что случай тяжелый и почти безнадежный, однако пациент, как показывает проведенный по всем правилам науки осмотр, жив, по крайней мере — пока. И в самом деле, во время жестокой пытки к несчастному Эрнсту отчасти вернулись чувства и в полной мере — голос, которым он сразу же и воспользовался, издав ужасающий вопль.
— Вот это действенное врачевание! — одобрил лекаря Берестейн-сын, после чего, отколупнув от свечи немного оплывшего воска, плотно заткнул себе уши.
Цирюльник, решив приступить к операции hic et nunc[57], первым делом раскрыл коробку с инструментами и вывалил на стол ее содержимое: хирургические ножи и ланцеты — прямые и изогнутые, железные, медные и костяные, но равно заляпанные кровью. Перед тем как положить очередной ножик к остальным, доктор Компан, приверженец греческой школы, а стало быть — поборник чистоты, старательно вытирал его о рукав.
Кучера усадили на операционный табурет, и слуга крепко держал его все то время, пока мучитель, намотав на большой палец жилу, по живому зашивал рану. Это было зрелище не для слабонервных, и Элиазар постарался бы его избежать, если бы не рассчитывал на то, что сразу после операции его слуга возьмет в руки вожжи: не господское это дело, полагал он, править упряжкой. И, едва очнувшись, Эрнст узнал, во-первых, что задолжал хозяину три флорина шестнадцать стёйверов (такую непомерную плату брал за свои услуги лекарь), а во-вторых — что, если он не хочет, чтобы его сию минуту уволили, ему следует без промедления забираться на козлы. Что оставалось делать? Кучер глотнул водки и мужественно исполнил приказ.
Вернувшись домой, Элиазар захотел узнать, при каких обстоятельствах его лакей получил эту страшную рану и по какой причине сам он все утро оставался без слуги.
— Ох, сударь, со мной такая странная история приключилась…
Увы! Едва Эрнст произнес эти слова, голова у него закружилась, он лишился чувств и упал со стула — так что к свежей ране на груди прибавилась шишка на голове.
— Да что это с парнем — прямо-таки лужей растекается!
Прежде чем выслушать рассказ, пришлось подождать, пока беднягу уложат и накормят, пока он немного отдохнет, а тем временем у изголовья раненого к сыну присоединился Паулюс, он и объяснил Элиазару в общих чертах, как было дело:
— Я послал Виллема к Юдифи Лейстер — узнать, кто просил ее нарисовать Semper Augustus и где этот человек живет, а затем отправил его к владельцу цветка, лейденскому крестьянину, с поручением найти тюльпан и купить его.
— Отец, этим следовало заняться мне! — возмутился Элиазар.
Паулюс ловко выкрутился:
— Но ведь ты сегодня должен был позировать вместе с невестой, и ни за что на свете я не стал бы отвлекать тебя от исполнения этого пленительного долга!
— Ладно, а дальше-то что было? — проворчал наследник.
— Едва Виллем, пришпорив коня, скрылся, в дверь постучали. Пришел старшина коллегии Красного жезла, и из его слов я понял, что ему, как и многим нашим собратьям, известна история Semper Augustus и что, стало быть, мой посланец много кого встретит на пути в Лейден.
Тут лежащий в постели кучер приподнял холодную и твердую, словно дверной молоток, руку, и Берестейны мигом придвинули стулья поближе, надеясь, что раненый вот-вот заговорит. Увы, вместо слов у раненого появилась только беловатая пена в уголках губ, отчего Элиазара передернуло. Но его отец, прикрыв простыней искаженное гримасой лицо, невозмутимо продолжил:
— Это еще не все… Гость рассказал, что за луковицей Semper Augustus охотятся прославленные, лучшие в стране цветоводы, и некоторых из них сопровождает вооруженная охрана, чтобы силой завладеть цветком, если деньги окажутся бессильны.
— И что же вы сделали?
— Что я мог сделать! Отправил кучера на подмогу Деруику.
Раненый вздрогнул. Его колени согнулись и вновь распрямились, сдернув простыню с верхней половины тела, и стало видно, что на лице кучера играет румянец, и вообще он выглядит вполне здоровым. Словно в подтверждение, Эрнст зевнул во весь рот и сел, свесив ноги.
— Что значит молодость! — философски заметил Паулюс. — Только что лежал и умирал — и вот уже скачет и пляшет! В добрый час! Что ж, Эрнст, похоже, ты уже оправился? Ну так расскажи, наконец, свою историю!
Чтобы кучер быстрее разговорился, младший Берестейн угостил его фарфоровой трубкой, достав ее из ларца темного дерева, инкрустированного слоновой костью. Польщенный Эрнст взял трубку и облизнул кончик чубука.
— Вот это да! Не то что у харлемских грузчиков!
Раскурив трубку, кучер выпустил струйку дыма, которая долго вилась в воздухе, и только когда она растаяла, заговорил снова:
— Господа! Правду сказать, сегодняшним своим спасением от смертельной опасности я обязан одному только Богу, нашему доброму Отцу… Вот я сижу сейчас здесь — и спасибо за это Провидению! Ведь совсем еще недавно клинок пронзил мне грудь, меня топтали ногами и бросили, сочтя мертвым!
До шляпы Берестейна-младшего дотянулась новая струйка дыма из трубки Эрнста, и Элиазар резким взмахом руки ее отогнал. Кучер понял, что пора переходить к делу: терпения хозяев хватит ровно настолько, насколько хватит табака в трубке.
— Одним словом… Добрался я до этого Маттейса Хуфнагеля уже к ночи, злой как черт, потому что пришлось тащиться с тяжелой каретой по грязным дорогам. Каждому встречному я светил фонарем в лицо, каждого, кто на глаза попадется, окликал — хоть мужчину, хоть женщину — никого не пропустил. Я так орал: «Мессир Деруик! Мессир Деруик!» — что просто надорвал глотку, но никто не видел и никто не слышал, чтобы сегодня о цветке разузнавал торговец тюльпанами с таким именем и такой внешностью, какую я описывал любому, кто хотел слушать.
Ректор не удержался от вздоха. Кисти рук у него были прикрыты кружевной оборкой манжета, но видно было, как беспокойно шевелятся пальцы.
— А дальше, дальше? — взмолился он.
— Да уже почти все. Я битый час вот так крутился, а потом мне наконец присоветовали пойти к крестьянам, охранявшим подступы к ферме. Вот уж мужланы так мужланы! Не поверите — просто шайка грязных нищих с заступами и садовыми ножами! Я как-то сразу и не заметил, что они все выпивши и топчутся своими деревянными башмаками прямо в лужах пива, и что вся земля там засыпана осколками битой посуды: эти дикари, как опорожнят кувшинчик, разбивают его о собственную башку!
Эрнст, забывшись, хлопнул себя рукой по лбу, на котором лиловела шишка, и вскрикнул от боли.
— В общем… — продолжал он, потирая лоб, — в общем, я нечаянно забрызгал их псину грязью из-под колес, и эти мужланы учинили надо мной расправу. Перво-наперво один мне нагрубил, ну я в долгу не остался и обругал его вдвое хуже, потом пришлось отпихнуть сапогом — признаюсь, довольно сильно — парня, который ухватился за козлы и лез ко мне, тут вся свара и началась, его брат, такая рыжая скотина, сдернул меня вниз, как занозу выдергивают, я шарахнулся головой, лежал на земле совершенно беззащитный, а они молотили меня кулаками.
— Ну и как же ты вырвался?
— Да спасибо пиву — говорил же, они были пьяные. Ну так вот, молотили они меня, молотили, вздули почем зря, устали, наверное, и бросили. Сколько я там, избитый, на земле провалялся, даже и не знаю, помню только: глаза открыл — а уже темно. Нигде — что во дворе, что на дороге — ни души. Думал, карету вашу, сударь, украли или разграбили, ан нет: никто к ней и не притронулся — опасались, небось, что важный хозяин за это накажет как следует. Так что я забрался на козлы и поехал дальше. Где только не искал! Все дороги объехал вокруг Дуса и Конкерка, добрался до Пульгефта и даже до Альфена. Несколько раз мне чудилось, будто что-то в кустах пошевелилось, я слезал с козел, шарил там, но только зайцев и диких гусей вспугнул незнамо сколько… И вдруг слышу: человек стонет — в торфянике. Побежал туда… и представьте, как удивился, когда в свете фонаря увидел там господина Деруика! Он был весь потный, бледный и растерзанный.
— Бедный мальчик… — прошептал ректор, не уточняя, кому именно посочувствовал — Эрнсту или Виллему.
— А рана-то у тебя откуда? — спросил Элиазар, чье любопытство все еще не было удовлетворено.
— А-а-а, рана… Так это… Когда я нашел господина Деруика, то не назвался и лица своего не осветил, а сразу подскочил к нему. Я-то ему на помощь шел, а он решил, будто напасть хочу, схватил свою шпагу и засадил мне в грудь, вот сюда, где медальон, — Эрнст показал пальцем куда. — Хорошо еще, рука у него была слабая, не то ведь насквозь бы проткнул!
— Что? — прохрипел Паулюс. — Говоришь, это Виллем тебя на шпагу насадил?
Тыльной стороной ладони он выбил трубку изо рта у кучера, и хрупкий чубук разлетелся вдребезги. Эрнст, слегка растерявшись, сплюнул в ладонь мундштук и стал усиленно оправдываться:
— Да это же чистейшая правда, сударь! Когда мессир Деруик понял, что ошибся, он сразу отбросил шпагу, стал меня обнимать, рыдать, кричать, что заслуживает за такое смерти, и всячески проклинать себя… И тут же поблизости стали орать еще какие-то люди и лаять собаки… Оказалось, те, давешние, крестьяне — с чего уж они всполошились, не знаю, — нас преследовали. И мессир Виллем объяснил, что на самом деле они гонятся за ним и до смерти изобьют, если поймают. Он велел мне лечь на сиденье в карете, сам взялся за вожжи и погнал, и погнал… Хорошо, лошадки у нас быстрые, и от погони мы оторвались, но мне-то дорога до Харлема показалась долгой и ой какой ухабистой. В город въехали только на рассвете, и мессир Виллем сразу предложил отвезти меня к лекарю, а я отказался, потому что знал: господин Паулюс ждет моего рассказа, а господин Элиазар — карету. Ну, тогда мессир Виллем решил, что сил удержать вожжи у меня хватит, передал их мне, а сам пошел домой пешком — там уже недалеко было. Вот и вся история, господа, Виллем ван Деруик может рассказать вам то же самое…
Эрнста Роттеваля утомила долгая речь, он попросил разрешения прилечь и получил его. Однако по лицу регента ясно было видно, что он разочарован рассказом кучера, да и Элиазар, который сердито дергал торчащие из ноздрей волоски, тоже остался недоволен. Первым высказался Берестейн-старший:
— Но ты же ничего не сказал о Semper Augustus — о цветке, который Виллему было поручено раздобыть. Говорил тебе Виллем о нем хоть что-нибудь?
— Ни словечка, — отозвался из глубины шкафа-кровати Эрнст.
Берестейн-младший наклонился к отцу, и слова, которые он стал нашептывать тому на ухо, были как капли яда:
— А может, он… оставил тюльпан… себе?
Регент с достоинством отверг это предположение, оттолкнул сына, от близости которого его передергивало, и Элиазар отыгрался на кучере: сунув голову внутрь шкафа-кровати, чтобы лучше было слышно, он неожиданно провыл на одной ноте, щелкая при этом челюстями, как насекомое жвалами:
— А я думаю, Виллем нарочно тебя ранил, потому что ты снюхался с его сестрой, и я уважаю его за этот поступок — подвернись мне случай, может, и сам поступил бы так же.
У Эрнста от этого лишенного всякого выражения вытья и от этого щелканья сердце замерло, он не произнес ни слова в ответ, просто забился в самый дальний угол.
— Пусть это ранение послужит тебе уроком! — напоследок процедил сквозь зубы Элиазар. — И впредь остерегайся приближаться к Петре ван Деруик! Шпага — не мое оружие, но из пистолета я еще ни разу не промахнулся!
Высказавшись, Берестейн-младший покинул комнату, регент вышел следом за ним. С раненым никто не попрощался. Эрнст лежал, затаив дыхание, пока не стих стук шагов.
Назавтра пришел черед рассказывать Виллему, и оказалось, что его версия полностью совпадает с версией кучера — по крайней мере в той части, которая касалась их общего приключения. Паулюса сильно встревожили следы укуса на ноге Виллема, ему почудилось, будто от ранок пахнет гниением — уж не начинается ли гангрена? — и, невиданное дело: он собственноручно сменил повязку, наложенную Фридой на лодыжку юноши, и велел тому отдыхать, добавив, что не вычтет у него из жалованья ни стёйвера.
Их разговор длился все утро, и Виллем, то и дело сбивавшийся и начинавший оправдываться, смог припомнить немало подробностей своей поездки. Отвергнув предположение о том, что нарочно проткнул шпагой Эрнста Роттеваля, он смущенно признался, что мысль о справедливости этого возмездия у него таки мелькнула — ведь допустил же это Господь! Что же до Semper Augustus, то на него, сказал Виллем, даже и взглянуть не удалось, и он понятия не имеет, кому достался цветок.
— Никому, — объявил ректор, уже знавший об этом от амстердамского собрата.
— Как же это так?
— Да проще некуда! Знаешь выражение «Auri sacra fames», мерзкая жажда золота? Так вот, наш фермер тоже ею страдает. Представь себе, этот грязный мужлан, который сморкается не иначе, как в рукав, и справляет нужду в огороде, отклонил все предложения богатых цветоводов, хотя самая меньшая сумма, как говорят, равнялась стоимости всего его имущества… Всякий раз он мотал головой, отчего едва не сваливалась его засаленная шапка, гундосил «не-е, не-е, не-е» и сплевывал прямо себе на башмаки. Говорят, покупатели подумали даже, что он нашего языка не понимает, а потом усомнились, в своем ли он уме.
— И что оказалось?
— Все он понимает, он в здравом уме и твердой памяти, просто это худший скряга из всех, какие только бывают. Рядом с ним и жадные акционеры Ост-Индской компании покажутся образцом щедрости! Какие-то ловкачи внушили ему, что у него в саду растет целое состояние, ну он и вообразил себя богачом, и заважничал. Уж поверь, он отдаст Semper Augustus только за последнюю цену, то есть тому, кто предложит столько, что все другие отступятся.
Ректор сопроводил свои слова сложным жестом — он словно бы начертил воображаемым мелком три линии и круг. Знак напомнил Виллему тот, который рисуют на тюльпанных аукционах.
— Как? Он выставит свой цветок на торги?
— Сегодня же ночью!
— Но ведь луковицы продают летом. А он сегодня — ведь вчера я видел цветок! — выкопает… или уже выкопал свой? Так рано…
— Что ж поделаешь: уж в этом-то случае покупатели точно не отдадут деньги за клочок бумаги. Любой захочет увидеть луковицу, потрогать ее. Да, в конце концов, что тут такого… не он первый поторопит природу!
— Аукцион… — задумчиво проговорил Виллем. — Ну и свалка же там будет!
— Всему городу известно о торгах, и все тюльпанщики к ним готовятся! Пока мы с тобой тут языки чешем, наши собратья жмут друг другу руки, чокаются, пьют за успех своих темных сговоров… Загляни сейчас в заднюю комнату любой харлемской таверны — и ты увидишь шесть или семь торговцев тюльпанами из «Белой аквилегии» или «Боевого льва», собравшихся, чтобы обсудить, какой может быть у них, всех вместе, самая высокая цена за эту диковину. И только время напрасно теряют, потому что Semper Augustus — и это совершенно точно! — не достанется никому из них, его получит единственный дворянин, у которого достаточно денег, чтобы купить тюльпан в одиночку, то есть — я сам.
Паулюс ван Берестейн положил на грудь растопыренную пятерню, и на фоне камзола она показалась Виллему звездой, сияющей на черном небосклоне.
— Ну, что же ты молчишь? — спросил регент, видя, что ученик замечтался.
— Сударь, вам хочется получить Semper Augustus — и я молю Небеса о том, чтобы желание ваше исполнилось.
— Ты будешь со мной?
— О чем вы?
— Будешь ли ты рядом со мной в этой битве? Предупреждаю: бой предстоит нешуточный, не на жизнь, а на смерть, возможны любые удары. Но не все ли равно при такой высокой ставке: цветка-то ни в одном саду не найдешь, ни в одной вазе не увидишь!
Деруик слушал, но при этом все время невольно поглядывал на одежду Паулюса, почему-то привлекавшую сейчас его внимание. Стоило широкому телу регента чуть повернуться, рассыпанные по бархату мелкие бусины вспыхивали искорками, и Виллему чудилось, будто у него перед глазами раскрыли ларец с драгоценной добычей. Развлечения ради он попробовал, прикидывая цену каждого камешка, подсчитать стоимость камзола.
— Виллем! Проснись! О чем ты думаешь?
— Тысяча извинений, сударь!
— Еще раз спрашиваю: идешь ты со мной в «Золотую лозу» или нет?
— Значит, торги состоятся там?
— Там, там, только — молчок! Многие тюльпанщики об этом не знают, а нам того и надо, чтобы соперников было поменьше.
— Но как же… Элиазар…
— К черту Элиазара! — вспылил регент. — Зачем все время напоминать о нем? Я выбрал для этого дела тебя, а почему — никого не касается. Так хочешь ты пойти со мной, говори уже наконец!
— Я не знаю, что…
— А что еще тебе надо знать? — уцепился за последнее слово Паулюс.
— Вы говорите, что Semper Augustus — самый вожделенный цветок в Соединенных провинциях, и я охотно вам верю. Еще вы говорите, что владелец не захотел отдать его ни за какие деньги, что он отказался от самых щедрых предложений. Ну и как же я, у которого нет ни гроша за душой и которому, дай-то Бог, удалось бы выплатить долг, продав все свое имущество, как я-то могу вам помочь?
Паулюс, слегка отклонившись, оказался в тени, мерцающий его камзол погас, зато выдвинулись вперед и осветились, словно подставки для дров, когда к ним подкатится горящее полено, огромные кулаки регента.
— Ты меня разочаровал, Виллем.
Этот приговор из четырех слов надолго застрянет в памяти юноши, но что-то надо было делать прямо сейчас, и, не зная, как держаться под неодобрительным взглядом хозяина, он не нашел ничего лучше, чем поскрести забинтованную лодыжку.
— Я говорил тебе, кем был мой отец? — неожиданно спросил Паулюс.
— Да, сударь, ваш отец был медником.
— Нет, не был, это я тебе соврал. На самом деле мой отец был нотариусом, бургомистром Мидделбурга и одним из семнадцати управляющих Ост-Индской компанией. Он был первым человеком в Зеландии, человеком с большими деньгами и несчетным имуществом. Мой папенька, как говорится, мир на пальце вертел, как хотел!
Виллем подумал, что регент шутит, и робко улыбнулся в надежде вызвать у хозяина ответную улыбку, но не тут-то было — Паулюс вел себя как преступник, решившийся на чистосердечное признание и уже не способный остановиться:
— Моя мать, мои сестры и я сам никогда ни в чем не нуждались. Золото стекалось в наши сундуки столь же легко и обильно, как разрастались кусты шиповника в нашем саду. Пяти лет от роду я верил в сочиненную наставником красивую сказку о роднике на наших землях — о роднике, из которого, словно живая вода, течет золото. Берестейны были так богаты, что могли бы без особого ущерба для себя приютить, накормить и одеть всех крестьян на два лье в округе. И тем самым оказать им истинное благодеяние, ведь работая на скудной земле, эти крестьяне так отощали, что огородное пугало показалось бы толстяком рядом с любым из них. Но никому и в голову не приходило оказывать какие бы то ни было благодеяния: между ними и нами пролегала такая пропасть, что эти люди были для нас вроде сказочных чудовищ, а увидев однажды у ворот нашего замка нищего, просунувшего между прутьями руку за милостыней, я расхохотался и стал тыкать в него пальцем, чтобы сестра посмотрела. Только не подумай, что из жестокости, нет, просто я был совершенно уверен, что этот бродяга нацепил лохмотья шутки ради — мы же сами иногда придумывали в играх что-то подобное.
Поднялся ветер, створка окна, выходившего на улицу, приоткрылась. Паулюс встал, выглянув наружу, убедился, что никто не подслушивает, затворил окно и вернулся на прежнее место — весь мокрый: то ли столько сил у него ушло на эти несколько шагов, то ли рассказ давался ему чересчур тяжело…
— Все деньги отца тратились на наши прихоти. Только представь, я, любитель бешеной скачки, каждый божий день загонял нового коня! У меня было два десятка роскошных камзолов, но любой надоедал мне мгновенно, а украшенные редчайшими перьями дорогие шляпы я то и дело терял на деревенских дорогах, оставляя их на колючках шиповника. Моей сестре Кирстен нравилось составлять коллекции: она собирала камни, ракушки, старинные монеты, мощи в елее и зародышей в собственном соку. При пополнении ее собрания диковин, ее Wunderkammer, цена значения не имела. Когда отец подарил ей горсть красной глины из Дамаска — той самой, из которой Господь вылепил Адама, — она запекла эту глину в хлебной печи. Кирстен окружала себя музыкантами и поэтами, звала их или отсылала, когда вздумается, и забавлялась тем, как покорно они уходят и приходят. Разумеется, не всем это нравилось, но если находился какой-нибудь ворчун — капеллан нашей домовой церкви или деревенский проповедник, который порицал нас за роскошь, в какой мы жили, такого бедняка в два счета приручали: чтобы заткнуть ему рот, хватало кувшинчика сидра и миски фасоли… Вот, Виллем, каков на самом деле человек, которого ты, как тебе казалось, знал и к которому, может быть, питал уважение! Как видишь, я зауряден, избалован с колыбели, отродясь не тратил сил, чтобы раздобыть себе кусок хлеба…
Деруик, почувствовав, что его прокушенной ноги призывно касается чужая нога, сморщился и отодвинулся, но Паулюс и не подумал извиниться — просто стал заигрывать со здоровой ногой. Однако надо было хоть что-то сказать в ответ…
— Сударь, вы лжете! — возмутился Виллем.
— Нет, я сказал правду. Неужели ты думаешь, что можно стать регентом и ректором латинской школы только благодаря собственным заслугам? Что можно купить восемь домов, и кареты, и лошадей на собственные сбережения?
— Конечно, можно. Наш народ на такое способен. У нас простые торговцы могут занимать самые высокие должности.
— Да, да, кое-кого из них терпят в генеральных штатах, чтобы ввести народ в заблуждение! Но можешь не сомневаться — у любого из хозяев страны и богатство давнее, и род старинный. До того как я сам стал господином Берестейном, так же звался мой отец, и его отец, и отец его отца! Мир, меняясь на поверхности, по сути остается прежним. Время принадлежит сильным, вам дают лишь попользоваться им. Наши шансы из века в век укрепляются, а вам приходится все ставить на кон в одной недолгой жизни, ну и как же вам при всем при этом возвыситься?
Виллем счел для себя делом чести пропустить выпад мимо ушей, но ему не хотелось, чтобы последнее слово осталось за регентом, и он снова перешел в наступление:
— Если это так, сударь, зачем вы мне покровительствуете? Почему хотите, чтобы я шел с вами в эту таверну за тюльпаном? Вам же проще простого купить Semper Augustus на собственные денежки, верно? Или заплатить кому-нибудь, чтобы он прикончил Хуфнагеля и забрал цветок…
— Затем, дружок, что я хочу тебе счастья, а еще потому, что отец о тебе беспокоится.
Тут господин Берестейн небрежно бросил на стол письмо с инициалами Корнелиса и сломанной печатью Пернамбуко. Виллем схватил письмо, прочел, изумился, даже всплакнул, узнав, что отец поручился за него. Паулюс все это время молчал и заговорил снова, только насладившись произведенным эффектом.
— Я предложил тебе сделку, — произнес он, — и от своих слов не отказываюсь. Если при твоем содействии мне достанется Semper Augustus, долг в десять тысяч гульденов будет списан, одновременно будут сняты все обязательства с твоего отца и не останется никаких помех союзу Петры и Элиазара… Если же этого не произойдет… Ты знаешь, что правосудие всегда на стороне богатых, ну и я сделаю все для того, чтобы оно как можно более сурово обошлось с твоей семьей. Помни: решается твоя судьба, приходи сегодня после шести в «Золотую лозу»!
Деруик, прихрамывая, поплелся к двери, но переступить порог не успел — Паулюс его окликнул:
— Мальчик! Это еще не все… Запри дверь и вернись.
Ректор откинул гульфик, спустил свои широкие короткие штаны и без всякого стыда, даже с некоторым хвастовством, выставил напоказ торчащий член — такой же, впрочем, корявый, как и все прочие части его тела. Виллем опустился на колени и приоткрыл рот…
Свернув на Крёйстраат и еще издали увидев перед своим домом скопление людей, Виллем подумал, что стряслась беда, пришпорил коня и вихрем пронесся сквозь толпу, теснящуюся у ворот.
— Яспер! Петра! — приложив руки ко рту рупором, прокричал он.
Ни брата, ни сестер нигде не было видно. Виллем спешился и, опираясь на костыль, который дал ему ректор, но все-таки слегка подволакивая ногу, пошел к дому, двери и окна которого были распахнуты настежь. По саду безо всякого стеснения бродили какие-то люди, с любопытством разглядывая и громко обсуждая перемены. Виллем раскрыл было рот, чтобы криком разогнать всю эту толпу, но тут соседи узнали молодого хозяина и с радостными восклицаниями бросились к нему. Его поздравляли, хватали за руки, хлопали по спине, однако он, услышав голос спешившего к нему через сад Яспера, высвободился из очередных объятий и кинулся навстречу брату:
— Можешь объяснить, что здесь происходит?
Младший, улыбаясь, показал наверх, Виллем поднял глаза и посмотрел на крышу — туда, куда были устремлены все взгляды. А там, на верхушке высокой трубы, вил гнездо аист, по всей видимости — молодой самец: приносил в клюве веточки ивы и орешника, терпеливо прилаживал одну к другой, старательно их переплетал. Сейчас уже у него получилось нечто вроде венка из веток размером со сковороду для каштанов, в просветах которого мелькали тонкие длинные птичьи ноги.
— Ну, аист, и что с того? — проворчал Виллем.
— Как что? Разве ты не знаешь, что говорят про аистов и про трубы, на которых они вьют гнездо?
— Должно быть, что они эти трубы загаживают? Очень досадно, наша-то совсем новенькая!
— Ой, ну ты что, братец! Всем известно, что аисты приносят счастье! И дом с гнездом на крыше ценится вдвое дороже!
Старший в раздражении сплюнул.
— Да мне-то что за дело до этого, Яспер? Наш дом не продается, а эта куча хвороста на трубе только дыму дорогу загораживает. Ладно, хватит, давай-ка объяви нашим гостям, что театр закрывается. По-моему, им слишком уж понравилось топтать у нас траву и разбрасывать гравий! Эй, убирайтесь отсюда, ну, живо!
Виллем угрожающе замахнулся костылем, и младший брат, не дожидаясь, пока костыль опустится на чью-то спину, стал мягко, но решительно вытеснять со двора зевак. Когда толпа рассеялась, Виллем увидел сестер: удобно устроившись на ступеньках крыльца, девушки болтали с группкой красавчиков своих лет, кукольных рыцарей без единого волоска над верхней губой, зато в золоченых поясах и кружевных гетрах. Петра, спрятавшая в складках платья правую руку, чтобы не видно было обручального кольца, судя по всему, пользовалась грандиозным успехом, и этого старший брат не мог стерпеть.
— Господа, у меня для вас печальные новости! — объявил он. — Вот эта барышня помолвлена, а той не нужны любовники!
Затем, исхитрившись не выпустить костыля, ухватил двоих из мальчишек за воротники и потащил к воротам. Остальные перепугались и, наспех раскланявшись с сестрами, убрались сами. Поскольку двор к тому времени опустел, можно было наконец запереть ворота.
— Ну вот, теперь еще и наших друзей выставляют из дома! — возмущалась загнанная братом на верхнюю ступеньку крыльца Харриет, дрожа от ярости.
— Чего раскудахталась-то? — усмехнулся Виллем. — Обычное дело: брат вступился за твою честь, ты должна быть мне благодарна! — И, повернувшись к стоявшей рядом, скрестив руки на груди, надутой Петре, добавил: — Сестрица, нам надо поговорить о твоем поведении в мастерской Юдифи Лейстер. Паулюс все мне рассказал… Ты с ума сошла? Хочешь, чтобы Элиазар отказался от тебя, еще не женившись?
— Вот и прекрасно, если откажется! Мне вовсе не хочется, чтобы он на мне женился!
Виллему попалась под руку Фридина плетеная выбивалка для ковров, и, схватив ее, он принялся методично лупить выбивалкой по стене дома.
— Ты должна извиниться перед Элиазаром! — приказал старший Деруик.
— И не подумаю.
— Не только подумаешь, но сегодня же вечером ему напишешь. Причем я сам продиктую тебе каждое слово. А завтра на рассвете ты отправишься к Берестейнам и сама отдашь письмо Элиазару!
Петра вскинула брови — это означало у нее презрительный отказ.
— Даже и не надейтесь на такое, братец. Человек, которого вы называете моим женихом, мне противен, и я лучше умру, чем возьму его фамилию!
У Виллема задрожали руки. Он уронил выбивалку, неуклюже нагнувшись, поднял и стал загонять сестер в дом, подталкивая их рукояткой. Фрида, увидев, как следом за девушками входит их брат с выбивалкой в руке, испугалась: беды не избежать, — но едва дверь закрылась и не стало чужих глаз, Виллем сразу же сделался сговорчивым и почти ласковым:
— Петра, пожалуйста, выслушай меня… Мы в горячке наговорили друг другу гадостей, жаль, очень жаль, ведь на самом деле мы ничего такого не думаем. Я понимаю, что Берестейн-младший тебе не нравится. И я не слишком уважал его, пока у нас не появились общие дела, а когда появились — в конце концов привык, и сегодня он мне дороже многих старых друзей. Видишь ли, сестренка, надо уметь приспосабливаться, в жизни по-другому не бывает… Ты же помнишь, как Ясперу не хотелось заниматься садоводством — а что теперь? А теперь он любовно ухаживает за тюльпанами Берестейна. Как знать: сейчас ты на Элиазара и глядеть не хочешь, а пройдет немного времени — с радостью подаришь ему детей… Разве этого не может быть?
Виллем говорил так доверчиво, что молчаливые свидетели разговора, Яспер и Харриет, слушая его, растрогались, и только Петру было ничем не пронять. Когда старший брат протянул ей в знак примирения руку, она бросила ему на ладонь болтавшийся до тех пор у нее на запястье веер.
— Возьмите мой веер, братец, пригодится, чтобы красоваться перед Берестейнами!
— Что за ерунду ты говоришь?
— Можно подумать, кому-то еще неизвестно, какие чувства вы питаете к ректору и как сблизились с ним за последнее время! С тех пор как отец, поддавшись своей пагубной фантазии, отправил вас к этому человеку, вы сделались его поклонником, его обожателем, можно сказать, его фаворитом… Вы ходите за ним по пятам, вы восторгаетесь всем, что он ни сделает! Кажется, и сам Господь Бог меркнет для вас рядом с этим светилом!
Лицо Виллема, освещенное слабым огоньком догорающей свечи, исказилось, как от боли, да и сам он словно бы угас. Но чем больше слабел брат, тем заметнее крепла сестра, теперь она говорила так, будто каждое ее слово сопровождалось взмахом клинка:
— Да и все мы так или иначе оказались на службе у Берестейнов. Разве все мы не в зависимости от них? Даже Фрида нынче стирает белье Элиазара, даже Харриет вышивает ему перчатки! А сами вы, братец? Разве сами вы то и дело не воздаете этому бесчестному совратителю высшие почести? За такое следует краснеть, братец, прикройтесь веером!
С последними словами Петра, ни на секунду не задумавшись о последствиях, изо всех сил толкнула брата рукой в грудь. Тот, несмотря на костыль, едва не потерял равновесие, устоял, схватившись за кресло, выронил веер, зато еще крепче зажал в кулаке выбивалку.
— Наглая девчонка, да как ты смеешь? — терпение у Виллема истощилось, он схватил Петру за волосы, швырнул на пол, размахнулся выбивалкой и ударил девушку по лицу — та не то что подняться, пошевелиться не успела. Первый удар был ужасен: верхняя губа Петры лопнула, словно переспелый гранат, потекла кровь, а в это время уже целый град таких же яростных ударов обрушился на ее руки, шею, плечи — на все места, не скрытые легким летним платьем. Несчастная корчилась, со стоном заползала под стол, под стулья, но нигде не могла спрятаться от разгневанного брата. Яспер попытался вмешаться, но только сам получил хорошую трепку. Остановился Виллем, только когда устал, и, бросив разогревшуюся выбивалку на бесчувственное тело, направился к колодцу, чтобы ополоснуть пылающее от ярости лицо. Фриде и всем остальным было запрещено поднимать его распростертую на полу сестру.
— Она заслужила наказание, — отрезал старший брат, все еще тяжело дыша. — И пусть это послужит вам уроком, молодые люди, научитесь слушаться! Больше я не потерплю ни малейшей дерзости — ни на деле, ни на словах! Отец сделал меня главой этой семьи, и я намерен управлять ею до возвращения Корнелиса из Америки!
— Скорей бы он уже вернулся! — прошептал Яспер, и, к счастью, брат его не услышал.
В тот вечер старший Деруик поужинал в одиночестве, затем оделся на выход и потребовал, чтобы ему как настоящему хозяину дома подвели коня и почистили шляпу. Ворота открыли, Виллем, прикурив трубку от фонаря, спокойно двинулся к «Золотой лозе», и одна только Фрида, провожая молодого господина до ворот, заметила, как дрожит его рука, сжимающая поводья.
Приближаясь к «Золотой лозе», старший Деруик подумал, что не был здесь почти два года — да, без малого два года прошло с того дня, как Паулюс пригласил его сюда, но их тогдашний разговор еще свеж в его памяти, хотя сам-то он чувствует себя старше, по крайней мере, лет на пять, и в нем не осталось ничего общего с запинающимся мальчиком, который в тот день был допущен за стол регента. Это ощущение усилилось, когда он подъехал к заново выкрашенной таверне, украшенной витражами, фонариками и роскошной вывеской, покачивающейся на золоченой цепи. Внутри, если не считать посетителей — они-то все были завсегдатаями — тоже все переменилось. Картины теперь соответствовали времени года: вместо сцен катания на коньках на стенах красовались морские виды. Дымили здесь, разумеется, по-прежнему, и все так же клубились под балками потолка сизые тучи, местами до того плотные, что казалось, будто вот-вот прольются дождем.
Войдя, Виллем отряхнулся и попросил огня, чтобы разжечь погасшую под изморосью трубку. У него взяли плащ, налили в знак гостеприимства вина, некоторые посетители, большей частью — тюльпанщики, косясь на его зажатый под мышкой костыль, начали перешептываться. Деруик, заняв один целую скамью, ответил на перешептывания приветливым, хотя и весьма самодовольным взглядом: дескать, подсаживайтесь, кто тут мне друг. Соперники немедленно отвернулись, стараясь, чтобы он это заметил, друзья-цветоводы, наоборот, потянулись к нему, и последним подошел регент с пенящейся кружкой пива в руке.
— Виллем, как я рад тебя видеть! А что это ты такой невеселый?
— Семейная ссора… — мрачно признался тот.
— С братом поругался?
— И с сестрой тоже. Все они против меня.
Паулюсу семейные проблемы Виллема были глубоко безразличны, он изобразил на лице сочувствие, немного — самую малость — помолчал и заговорил о другом:
— Я ждал тебя раньше, торги вот-вот начнутся… Пока все идет прекрасно. Маттейс Хуфнагель уже в задней комнате, обсуждает с секретарем условия продажи.
— Какой он из себя? Я ведь только с его собаками познакомился…
— Успеешь налюбоваться красавцем! — расхохотался Паулюс, хлопнув ученика по ляжке. — Лоб в шишках, щеки отвислые, слой грязи на морде такой же толстый, как слой белил на лице у шлюхи. И по глазам видно, что безнадежно глуп. Приподнимешь шляпу — а головы-то, чего доброго, под ней и не окажется! Просто не верится, что в его руках — такое сокровище.
— А вы сами-то это сокровище видели?
— Да-a, мне посчастливилось… — ответил Паулюс, грузно плюхнувшись рядом с Виллемом на лавку, которая прогнулась и заскрипела под его тяжестью. — Великолепный экземпляр, не меньше двухсот гранов! И знаешь, что самое замечательное? У луковицы Semper Augustus есть детка! Представь себе воздушную луковичку размером с человеческий глаз, соединенную верхушкой с материнской луковицей и совершенно здоровую!
Паулюс возвел глаза к небу, словно благодаря Бога за такое чудо. Виллем задумчиво втянул щеки и покусывал их изнутри.
— Но по средствам ли нам двойная луковица?
— Господи, да кто ж тут в лучшем положении, чем мы! Конечно, Питер Бол, Барент Кардус, Франсиско Гомес Да Коста — опасные соперники, и все они полны решимости выиграть торги, но нашему-то чучелу неизвестно, насколько авторитетны эти великие цветоводы, этот фермер до того туп, что кроме как о деньгах, сыплющихся в его кошель, вообще ни о чем думать не способен.
Уверенность Паулюса повлияла и на людей за соседними столами: ни слова не слыша из разговора, они смеялись вместе с ректором, тянулись к нему кружками, расплескивая пену. Общее настроение захватило и Виллема.
А что, если в конце концов Паулюс окажется прав? Что, если этот день вознаградит его за все усилия, окончательно разрешит все трудности? Глаза юноши затуманились. Он так и видел, как несколько часов спустя, после ожесточенных торгов, заполучит наконец луковицу Semper Augustus. В последний раз поднимется его рука, в последний раз опустится мелок секретаря, перечеркнув две фигуры тремя линиями и замкнув все вместе в круг, — и цветок будет принадлежать ему. И будет навсегда покончено со страхами и унижениями. Родные встретят его как победителя на улице, усыпанной тюльпанами и другими цветами — красивыми, благоухающими… Праздник продлится до утра, его станут прославлять и восхвалять наперебой, Яспер попросит у него прощения за то, что не ценил его достоинств, Петра — за то, что мешала осуществлению его планов… А когда отец, вернувшись из колоний, увидит нарядный дом, процветающую семью и старшую из дочерей замужем за могущественным соседом, — увидит собственными глазами все признаки того, что род Деруиков поднимается наконец выше всех в наших краях, — он похвалит сына за усердие и скажет со слезами на глазах: «Сынок, я горжусь тобой!».
Виллем грезил бы и дальше, но помешала внезапно поднявшаяся суматоха. Очнувшись, он понял, что идет вместе с другими тюльпанщиками в заднюю комнату, регент ведет его за руку, а костыль остался лежать на скамье.
— Одну минутку, сударь!
— Потом, мальчик мой: если мы проиграем торги — все пропало! После драки кулаками не машут…
Задняя комната «Золотой лозы», в шутку прозванная «Молодильным вином», не могла вместить желающих попасть на торги. Все тут как один утверждали, что намерены участвовать в аукционе, однако сторожу удалось-таки выгнать нескольких тюльпанщиков (а может, даже и не тюльпанщиков), не приписанных ни к одному харлемскому кружку. Зато господина Берестейна и его подопечного он принял как нельзя лучше: вежливо поздоровался с ними, проводил к приготовленным для них стульям в первом ряду, сделал знак секретарю, и тот сам подошел поздороваться и напомнить о том, что он «всегда к услугам господина Берестейна и господина Деруика» и сделает все возможное для того, чтобы луковицу получил «самый достойный». Виллем простодушно радовался тому, как лихо обставил мелкую сошку.
— Вот видишь! — поддержал его Паулюс. — Ты уже сейчас внушаешь уважение, а после этих торгов сделаешься среди тюльпанщиков одним из первых.
Взгляд щедрого на обещания регента скользнул с юноши на его соседа, да и застрял на нем. Тот, как и они сами, величественно восседал в первом ряду, но кресло его было куда роскошнее их стульев, а с обеих сторон от кресла, но чуть поодаль, были поставлены табуреты — для слуг в ливреях. Всех троих, особенно господина в центре, словно сияние окутывало, даже воздух, которым они дышали, казалось, имел другой состав, был более чистым и светлым, да и огонь в камине, скупо освещавший остальных, отдавал троице явное предпочтение. Из-за роскошного костюма хозяина? Из-за тонкого аромата, распространявшегося по залу при малейшем колыхании его кружев? Все в этом великолепном образце человеческого существа, все вплоть до ушных раковин изысканной лепки, до божественно белых, узких кистей рук, производило впечатление высокомерной утонченности, высшей элегантности, не нуждавшейся в чьем бы то ни было одобрении.
Но от чего старший Деруик совсем уже не мог оторвать взгляда — так это от заостренной рыжей бородки незнакомца. Бородка была поистине удивительна: ни один волосок не выбивался, все до единого были уложены в одном направлении. Да как же надо за этой кисточкой из волос ухаживать, думал Виллем, чтобы она всегда оставалась такой ровной? Сколько же часов этот аристократ проводит у цирюльника?
— Кто это? — взволнованно прошептал Виллем, шестым чувством ощутивший опасность.
— Константин Хёйгенс.
— Тайный советник и секретарь принцев Оранских? Тот самый знатный господин, к которому вы хотели меня пристроить?
— Ну да… Я знал, что он в Харлеме, но понятия не имел, что собирается участвовать в торгах… И знаешь, нам это вовсе не на руку.
— Потому что он богат?
— Потому что он влиятелен. Начни с ним торговаться — он обидится, разозлится, а это может навлечь на нас серьезные неприятности… И все-таки нам нельзя отказываться от своего намерения… Ради Semper Augustus стоит потягаться с кем угодно, хоть бы и с подобной особой! — сказал он ученику, и тут же, в ответ на небрежное приветствие Хёйгенса, который чуть приподнял два пальца расслабленно лежавшей на подлокотнике кисти, сдернул с себя шляпу, прижал к груди правую руку и стал угодливо кланяться. В этот момент Виллем случайно встретился с тайным советником взглядом — и окаменел.
Луковицу Semper Augustus оценили в двести флоринов, и это сразу обозлило крупных торговцев: сочтя ставку «позорно низкой», они с гневом предрекали, что эдак торги будут продолжаться бесконечно. Кое-кто собрался даже бросить все это и уйти. Мелкие же коллекционеры, обладатели куда более тощих кошельков — их Паулюс называл рядовыми — наоборот, обрадовались нежданной удаче: отчего ж не получить удовольствие, хотя бы даже и просто участвуя в аукционе и оспаривая у матерых цветоводов такое чудо? Благодаря этому на первом круге взметнулись вверх все грифельные доски… и сразу бросилось в глаза отсутствие одной — доски благородного господина Хёйгенса. Тот, похоже, вообще не заметил общего волнения: приняв изящную позу, он рассматривал ровный ряд пуговиц на собственном рукаве.
— Вот истинный вельможа! — восхитился Паулюс.
— Но почему он не делает ставок?
— Из гордости. Для него было бы бесчестьем так рано вступить в спор! Потерпи немного — ставки начнут расти, мелкая сошка — отступать. Зал уже не будет напоминать грядку, засеянную обычными цветочками, от всего изобилия грифельных досок останется три-четыре, и вот тогда-то, бьюсь об заклад, среди них окажется доска Хёйгенса.
Паулюс как в воду глядел. Чем дальше, тем меньше поднималось досок. Так постепенно затягивается скользящая петля: сначала от шумной толпы осталось только три круга тюльпанщиков, затем два и, наконец, один тесный кружок вокруг секретаря, только серьезные претенденты на Semper Augustus — доказательство, что места в зале с самого начала распределялись разумно. Взгляд владельца луковицы, сидевшего в кресле рядом с большой доской, был точь-в-точь как у вола на пастбище. В правой руке крестьянин держал кружку пива, из которой отпил всего глоток, пена в ней перестала сползать через край и теперь с тихим шорохом оседала, а в кулаке левой он с такой силой сжал луковицу тюльпана, что, казалось, еще чуть-чуть — и раздавит. Он не только не доверил свое добро секретарю, как требовали правила, но и не захотел показать его собравшимся. Беспримерная милость была оказана только Паулюсу ван Берестейну и еще нескольким крупным цветоводам: перед их глазами на ладони крестьянина мелькнула черная грязная луковица, но кулак — как тяжелая дверь несгораемого шкафа — сразу же захлопнулся, и с этой минуты Маттейс Хуфнагель просто молча наблюдал за ростом своего богатства, ничем не показывая, что его это интересует или радует. Напротив, казалось, будто его одолевает скука: веки опускались сами собой, рот раздирала неудержимая зевота, — и у многих участников битвы это вызывало недоумение и досаду.
— Да что он — из другого теста, что ли? — возмущались тюльпанщики. — Достанься мне хотя бы треть флоринов, которые ему предлагают, я сплясал бы гальярду на столе и угостил бы всех ужином!
Терпение собравшихся начинало истощаться. Ни один цветовод не мог припомнить ни таких долгих торгов, ни такого спора из-за одной-единственной луковицы. Служанка трижды долила масла в лампы, трижды перевернула песочные часы на стойке. То и дело открывали новый бочонок, и он тут же пустел: всех терзала жажда, а вино умеряло огорчение покидавших торги и помогало держаться тем, кто еще не выбыл из состязания. Непьющие курили трубки — у всех одинаковые — или шумно нюхали виргинский табак. Горшок с раскаленными углями переходил со стола на стол, пока не остынет, а стоило остыть, сидевший у камина слуга набивал его новыми головешками и снова запускал по кругу. Перемещения этого горшка отмеряли время лучше, чем песок в почти уже невидимых за облаками дыма часах. Тюльпанщики привыкли к кружению маленькой жаровни, и им начало казаться, что, может, она так и будет кружиться вечно и они так и вступят в мрачные пределы ночи, грея свои почерневшие трубки.
Никто, конечно, не ждал, что господин Хёйгенс подстегнет торги: он сидел так же тихо, как продавец, и весь вечер только и делал, что теребил бахрому на своей одежде. Каково же было всеобщее изумление, когда он вдруг выпрямился в кресле и очень отчетливо произнес тонким, нежным голосом:
— Моя цена — десять тысяч гульденов.
Один из его слуг записал сумму на грифельной доске и поднял доску повыше, чтобы никто не усомнился в серьезности предложения.
Все разволновались: дворянин не только вступил в состязание много позже других, он еще и ставку сделал непомерную. Да, конечно, стоимость луковицы к тому времени поднялась до восьми тысяч семисот тридцати гульденов, но росла-то цена по пятерке: тюльпанщики считали такой темп вытягивания у них денег правильным. А тут — сразу на тысячу двести семьдесят флоринов больше! Теперь луковицу оспаривали всего трое — Виллем и регент считались за одного. У Деруика, которому было поручено увеличивать ставку за учителя, свело руку от запястья до локтя, — слишком часто приходилось ее поднимать, — и теперь он так и держал ее задранной кверху, изредка опуская только затем, чтобы стереть цифры с доски.
— Последняя объявленная цена всего восемь тысяч! — тихонько напомнил секретарь, сунув за ухо перо, с которого капали чернила.
Девичьи ресницы Хёйгенса приподнялись, обозначая удивление человека, которого никто никогда не прерывает, ибо спорить с ним осмеливается лишь собственная совесть.
— Простите?
— Последняя сделанная ставка была намного ниже! — объяснил, набравшись смелости, самый бедный из цветоводов, еще заинтересованных в торгах: сам он поставил все, что у него было, и больше предложить не мог.
Вельможа поджал нижнюю губу, от чего бородка неожиданно встала дыбом, будто иглы дикобраза.
— Господа любители тюльпанов, пока вы тут ломаете копья из-за цветочной луковицы, песок успел пересыпаться в часах четыре раза. Похоже, время вы тратите куда охотнее, чем деньги, и вам не жаль потерять целую ночь на эту возню. Для меня же, наоборот, время ценнее золота. Завтра меня ждут в генеральных штатах, где сам статхаудер намерен обсудить со мной положение дел в стране, и я не могу явиться к его милости с затуманенным бессонницей умом! Помилуйте, господа, давно пора покончить с этим! Стало быть, я даю десять тысяч гульденов, они здесь, в моей карете, заперты в ларце с гербом, и я готов передать их вам, господин секретарь, в уплату за этот тюльпан. Думаю, больше не о чем спорить?
— Но ведь кто-нибудь может перекрыть вашу ставку, — возразил тот же человек, что вмешался раньше.
— Может? Тогда пусть выскажется! Почему он молчит? Ну же, господа, кто из вас надбавит к десяти тысячам флоринов?
Теперь вельможа улыбался, вертел головой вправо-влево, шевелил пальцами в воздухе — казалось, ему нравится смотреть на разгром тюльпанщиков, видеть, как они растеряны, как избегают его взгляда, его явно забавляли торги, где харлемцы ставили на кон все свое состояние, а некоторые и все свое будущее, происходящее в «Золотой лозе» было для него развлечением, вроде игры в кости или крокета. Даже слуги Хёйгенса это почувствовали, и им передалось хорошее настроение хозяина.
— Ну так как? Кто предложит больше? Я жду!
Секретарь только теперь заметил, что на его власть посягнули, но и у него не хватило духу возразить Хёйгенсу, более того — он благоразумно поддержал тайного советника принцев, поднеся мел к доске с намерением закрыть торги и проговорив при этом едва слышно:
— Господа, прошу вас поберечь время господина Хёйгенса! Согласимся ли мы с тем, что его ставка — высшая?
Он так жалко лебезил перед высокопоставленным господином, что это задело даже Паулюса, который живо повернулся к ученику:
— Виллем, мы что — промолчим? Хёйгенс ведь вот-вот получит Semper Augustus!
— Увы! Куда мне против него?
— Надо перекрыть его ставку!
— Это можете сделать только вы.
— Я? Я стану развязывать кошелек, когда ты должен мне десять тысяч флоринов?
— А что еще остается? Вклад Деруиков в банке не превышает тысячи двухсот гульденов.
— Зато у тебя есть имущество, которое стоит гораздо больше.
Берестейн не сказал, какое именно, но, отобрав у Виллема мел, начертил на грифельной доске квадрат, а на нем треугольник. Чертеж был прочитан без труда:
— Наш дом на Крёйстраат? Сударь, вы туги на ухо? Я же сказал вам, что он не продается! Отец не дал на это согласия.
— Корнелис далеко, а тебе, юноша, пора бы научиться дышать самому и перестать выпрашивать кормежку! Отец назначил тебя главой семьи, стало быть, дал полное право распоряжаться имуществом! Ну, так что же ты решил?
Перепалка между учителем и учеником была недолгой: в часах просыпалась всего щепотка песка, секретарь за это время успел бы разве что стереть записи с грифельной доски, а из крана на винной бочке вылилось бы едва ли больше бокала, и Виллем, прежде чем открыть свои намерения, еще чуть-чуть помолчал.
— Сожалею, мессир, — сказал он наконец, — но об этом не может быть и речи. Кроме того, цена нашему дому — самое большее — восемь тысяч гульденов, и пусть даже после ремонта за него могут дать девять, этого все равно мало!
— А разве на вашей крыше не свил гнездо аист? — насмешливо спросил ректор.
Мел вернулся на доску и пририсовал к крыше трубу.
— Откуда вы знаете?
— Да кому же это неизвестно: Харлем — город сплетников, и слухи от одного к другому летят быстрее, чем камешек от клюшки… Так вот, если на твоем доме свил гнездо аист, то он стоит теперь дороже любого другого в городе — восемнадцать или даже двадцать тысяч флоринов. Отвечай: хочешь ты его отдать за эту цену, купить луковицу Semper Augustus и породниться с нашей семьей или предпочтешь сохранить за собой, заодно с долгом, который признан твоим отцом. Ну! Выбирай, юный Деруик!
Секретарю не терпелось скорее со всем этим покончить, он уже занес руку с мелом, чтобы обвести кружком пять цифр последней — Хёйгенсовской — ставки, но голос регента его остановил:
— Придержи мел, секретарь! Мой друг хочет надбавить!
— Поздно, мессир Берестейн…
— Убери мел, тебе говорят, или я тебе его в нос затолкаю!
Разгневанный Паулюс заорал так громко, что задрожали стекла в окнах и всколыхнулось пиво. Всем было известно, что когда некоторые части тела Паулюса, в особенности шея, раздуваются, как горло у жабы, противоречить ему опасно. Сейчас был именно такой случай, и секретарь, выбрав из двух зол меньшее, отложил мелок и жалобно поглядел на Хёйгенса. В глазах его ясно читалось: «С этой скотиной ничего не поделаешь!» Тайный советник, казалось, придерживался того же мнения.
Виллем по-детски съежился, будто хотел стать маленьким и незаметным, чтобы спрятаться от хищника. А регент, только что ревевший, будто дикий зверь, вдруг сменил тон и сладким голоском прямо-таки промурлыкал свои доводы:
— Мальчик мой, я не только не собираюсь тобой управлять, но не хочу даже и просто влиять на твои убеждения… Конечно же, ты должен везде искать выгоды для своих родных и стараться их защитить, но разве я когда-нибудь отказывал тебе в совете? Ведь это я вытащил тебя, можно сказать, из грязи, это я всего за несколько дней вывел тебя в первый ряд сообщества тюльпанщиков. Я дал тебе золото, наряды, карету, и даже навлек этим на себя осуждение сына — он сразу почувствовал, что я отдаю тебе предпочтение. Так неужели все это ничего не стоит? Разве столькими благодеяниями я не заслужил права на твое доверие?
— Разумеется, заслужили, — еле выговорил Виллем, ощущая, как растет в его горле ком тревоги.
Берестейн удовлетворенно кивнул. Телом регент был крепок, выглядел внушительно, но сейчас он нарочно ссутулился и стал похож на безобидного старичка, у которого нет просто ничего общего с недавним чудовищем. Окончательно входя в образ, Паулюс пару раз кашлянул, сплюнул в платок и тут же его свернул — будто чахоточный.
— Подумай сам — с чего бы я вдруг стал тебя обманывать? Зачем мне рвать в клочья материю, которую сам же так терпеливо ткал? Мальчик мой милый, все, что мне важно, это твое благо, а благо — твое и твоей семьи — имеет в моих глазах очертания этой чудесной луковицы, ее вес и ее окраску! Отделайся от дома, который вас тяготит, и я добьюсь для тебя как для брата моей невестки положения, которое позволит купить другой, еще лучше… может, и не один! Более того, я ссужу тебя деньгами, чтобы вам не пришлось терпеть неудобств, живя, пока не переедете в новый дом, на постоялом дворе. Понимаешь? Я возьму все расходы по переезду на себя — достаточно для этого освободить от жильцов один из домов, которые я сдаю в народных кварталах города, а это не сложнее, чем свечку загасить…
Подкрепляя слово делом, ректор зажал большим и указательным пальцами горящий фитиль, и над свечкой поднялся едкий белый дымок.
— И еще одно… — продолжал Паулюс, видя, что ученик еще не готов сдаться. — Отец этого вельможи, которому ты бросаешь вызов…
Он приложил к уху Виллема сложенные рупором ладони.
— …был секретарем Государственного Совета, Константин с детства пользовался огромными привилегиями, и будущее перед ним открывалось во сто раз прекраснее твоего… Пока ты в нетопленой комнате, запинаясь, лепетал латинские слова, он учился, сидя у камина и поедая сласти с серебряного блюда. Пока ты обдирал пальцы о грубо сработанную лютню, его рука ласкала инструмент, сделанный из нежнейших пород дерева, и за каждую ноту учитель его нахваливал. От всего ему доставалась лучшая часть, из любого плода он выедал сочную мякоть, и мякиш — из любого куска хлеба… Подумай о том, сколько усилий от тебя потребовалось, чтобы забраться на ту ступеньку, которую он попирал, едва родившись! Подумай о тех возможностях, каких у тебя сроду не было, а ему доставались легче легкого! Ты хочешь, чтобы так продолжалось вечно? Ты хочешь, чтобы господин Хёйгенс отобрал у тебя эту луковицу тюльпана, как отнял у тебе подобных славу и богатство? Не получил благодаря собственным заслугам и достоинствам, а попросту захватил! Или ты хочешь стать орудием мести и преподать этому красавчику жестокий урок, возможно, единственный за всю его жизнь? Это дело твоей совести, юный Деруик, надо решать, и решать не медля.
Виллем так разволновался, слушая ректора, что далеко не сразу заметил, как чужая рука ползет по его ляжке. А теперь уже она угнездилась на самом верху, почти что в паховой складке. Ему стало страшно, он вздрогнул и стряхнул непрошеную гостью, как стряхнул бы паука, но та вернулась на прежнее место… нет, не на прежнее — еще ближе подобралась к гульфику. Что, Паулюс с ума сошел, что ли? Да, видно, рехнулся, раз пристает к нему посреди собрания тюльпанщиков! Виллем, стараясь действовать неспешно и естественно, прикрыл руку-захватчицу складками плаща, попытался, перекладывая ноги так и этак, заставить ее убраться, но, поняв, что руку не согнать, обратился к регенту испуганным, молящим голосом:
— Мессир, заклинаю вас…
— Что ты решил?
— Ваша рука…
— Твой выбор!
Стало ясно: пока он не ответит, в покое его не оставят, и в душе Виллема пробудилось враждебное чувство, направленное, как ни странно, не на Паулюса, но на Хёйгенса, свидетеля его позора. Это чувство быстро росло и обострилось до предела, когда на лице вельможи появилась улыбка. Тайный советник всего лишь забавлялся, глядя на растерянного соперника, но Деруику почудилось, будто он уловил насмешку — ту самую насмешку над изношенной одеждой, кривоногой лошадкой, шатким балконом, какую его семье приходилось терпеть с давних пор и какой долго питалась его злоба.
И тогда рука его сама собой потянулась вверх, и Виллем решительно произнес:
— Я набавляю цену.
— И что же вы предлагаете? — вскинулся Хёйгенс.
— Свой дом на Крёйстраат, в Харлеме. Господин Берестейн может засвидетельствовать, что дом у меня роскошный, очень красивый, и к тому же на его крыше только что свил гнездо аист!
— Этот дом стоит самое меньшее двадцать тысяч гульденов! — с видом знатока подтвердил регент.
— Вздор! — закричал Хёйгенс. — Секретарь, я запрещаю вам записывать эту ставку! Луковица моя!
— Предложите больше, если можете! — подначил его Виллем.
— Умолкни, мальчик, иди поиграй в шарики!
Если до того у старшего Деруика и были, пусть и небольшие, сомнения в том, стоит ли овчинка выделки, нанесенное ему оскорбление положило конец раздумьям, и юный тюльпанщик превратился в самого свирепого противника из всех, с какими Хёйгенсу приходилось сталкиваться. Виллем парировал любой удар, отвечал на любое слово, он словно бы сделался зеркальным отражением соперника.
И в конце концов преимущество осталось за ним: трактирщик, посланный по его приказу проверить, в каком состоянии имение Деруиков, заявил, что имение великолепно и что он никогда не видел ни более ухоженного, ни лучше расположенного дома, чем этот. Хозяин таверны был известен еще и как хороший проповедник, и его свидетельство убедило секретаря в том, что луковицу Semper Augustus следует отдать младшему из соперников. К величайшему негодованию вельможи, на доске появились три черты и круг, и Хёйгенс покинул «Золотую лозу», осыпая всех подряд угрозами и проклятиями.
Едва он удалился, принесли всё, что требуется для письма: бумагу, перья, оловянную чернильницу, и Паулюс — Деруик с удивлением узнал, что тот еще и поверенный — сам составил акт о передаче владения, оставалось только подписать его, что Виллем и проделал, не забыв после этого зачерпнуть из коробки немного песка и присыпать еще не просохшие чернила.
— Как по-вашему, я правильно поступил? — спросил он у странно поглядывавшего на него секретаря.
Тот ответил загадочно:
— Спросите у зяблика, правильно ли он поступает, когда поет!
«Да не все ли равно, в конце-то концов! — подумал Виллем. — Этот дом для меня ничто, а Петра — моя сестра, моя жизнь… Когда-нибудь она скажет мне спасибо за то, что выдал ее замуж!»
Почти уснувшего Маттейса Хуфнагеля растолкали, сообщили, что теперь он владелец дворца, и велели отдать все еще зажатую в кулаке луковицу. Фермер удивился, обрадовался и скрепил сделку на свой лад: он дважды плюнул на ладонь, протянул грязную руку удачливому покупателю, и драгоценная луковица перешла из его руки в руку Виллема, который, в свою очередь, передал ее хозяину, торжественно провозгласив:
— Свершилось, мессир!
Тот под радостные крики собравшихся восторженно принял луковицу:
— Поздравляю тебя, Виллем, ты уплатил свой долг, и этот день надо бы отметить белым камнем. Напиши скорее отцу, порадуй его хорошей новостью… Корнелису, конечно же, приятно будет узнать, что самый роскошный из голландских тюльпанов достался мне через твое посредничество!
Вокруг регента началось просто-таки столпотворение: всем хотелось непременно обнять его, расцеловать, похлопать по спине, — и Виллем уже не мог удержаться рядом. Юношу постепенно оттеснили в переднюю комнату, и там, подбирая свой костыль, пролежавший все это время на лавке, он увидел Яспера — тот стоял в дверях и, казалось, искал старшего брата глазами, лицо у него было встревоженное. Виллем стал проталкиваться к выходу из таверны, помогая себе костылем.
— Яспер! Что случилось?
— Петра сбежала! — тут же выложил младший брат.
— Как?!
— Выбралась из своей комнаты через окно и сумела каким-то образом выйти на улицу никем не замеченной. Эрнст Роттеваль ждал ее за углом…
— Кто тебе сказал?
— Госпожа Балдэ, наша соседка. Карета отъехала у нее на глазах!
— Проклятье! Почему ты за ними не погнался?
— Какой из меня всадник! Ты лучше ездишь верхом.
— Так было до того, как собака разодрала мне ногу!
Виллем приподнялся на носок здоровой ноги, высматривая ректора, но толпа вокруг того все разрасталась, и никакой надежды приблизиться к нему раньше, чем разойдутся любопытные, уже не было.
— Ладно, братец, Петрой я займусь сам, а ты останься пока здесь и попытайся поговорить с ректором. Обо всем тебе рассказать у меня сейчас не хватит времени, потому скажу только, что выиграл торги и мой долг погашен. Никаких препятствий для брака Элиазара с нашей сестрой больше не осталось, сейчас я найду ее и верну домой! А ты напомни Паулюсу, чтобы готовил сына к свадьбе, которую мы сыграем, как только я вернусь.
— Куда торопиться-то?
— Молчи и делай, как я сказал! Поговоришь с регентом — иди украшай дом к свадьбе. Ну что — могу я на тебя положиться?
— Да, да!
Братья крепко обнялись, чего давным-давно не случалось, и разошлись в разные стороны: Виллем похромал к своему коню, Яспер стал протискиваться сквозь толпу к регенту.
Сразу же осуществить свои намерения Деруику помешала ночная тьма — он скитался у стен Харлема, вдоль канав с молочной от стирки водой до самого рассвета, но никаких следов кареты, увы, не было видно. И ни один из привратников, которым он щедро выдавал за будущую откровенность аванс табаком: «бери, приятель, погрейся!» — не припомнил «вот такого экипажа с вот этаким гербом». Виллем предположил, что кучер, опасаясь погони, перекрасил карету, и надежд поймать беглецов еще поубавилось.
«Недооценил я его! Этот негодяй куда хитрее, чем кажется!»
Следопыт уже готов был сдаться, но тут пришел скупой, хмурый от измороси рассвет и показал ему две глубоко отпечатавшиеся в грязи колеи, помеченные на равном расстоянии тремя переплетенными буквами: «П», «В» и «Б». Да это же монограмма Паулюса ван Берестейна! Вынырнув из-под больших деревянных ворот, Grote Houtpoort, двойная борозда убегала за пределы города.
«Ага, вот где твоя ошибка, Эрнст: тебя выдали колеса!»
Виллем поблагодарил Господа за помощь и без промедления пустил коня по следам, довольно отчетливым, несмотря на то, что за ночь их не раз успели пересечь, а кое-где и перекрыть другие, более свежие отпечатки. Конь два часа без остановки шел рысью, и еще до полудня взгляду всадника открылся стоящий за последним поворотом дороги экипаж. Совершенно уверенный в том, что никому его не выследить, Эрнст даже и не подумал скрываться: он оставил карету на самом виду, у входа в придорожный трактир, и она сияла всем напоказ свежевыкрашенными — зазывно-алая краска еще капала на песок — дверцами, на которых там, где глаз привычно искал выпуклости гербов, нетрудно было различить грубые царапины от долота.
Виллем спешился, затем, вспомнив уроки регента, уверенной рукой зарядил пистолет и с оружием наготове вошел в трактир. Конечно, его движения стеснял костыль, но тем страшнее становилась угроза: при такой неловкости выстрел мог прогреметь и случайно.
Сестру он заметил с порога: Петра и Эрнст сидели за столом, как обычные путешественники, и завтракали. Перед ними лежал чуть забрызганный супом круглый хлеб, стояла миска с салатом, наконец, рядом красовалось главное лакомство — головка сыра с красной коркой, Роттеваль как раз в эту минуту отрезал от него ломтик.
Деруик впервые увидел сестру и кучера вместе, мало того — в обстановке, намекавшей на близость между ними, и вдруг ему показалось, что перед ним хорошая пара, что Эрнст подходит сестре куда больше, чем Элиазар, и что союз наследника Берестейна с Петрой выглядит противоестественным. До этой встречи он собирался действовать стремительно: вот застигнет парочку врасплох, пригрозит кучеру оружием и уведет сестру, — а теперь застыл на месте, теперь ему недоставало сил… да и смысла он, пожалуй, во всем этом уже не видел. Сплошные сомнения — не пошевелить ни рукой, ни ногой…
— Что за чертовщина! — выругался Виллем, опустив пистолет.
Плохо вставленный кремень выкатился из гнезда и упал на каменные плитки, возница, услышав характерный звук, поднял глаза от сыра, увидел брата Петры, испугался и, дернувшись, свалился со стула. Падая, он зацепился рукой за сиденье, потянул плечо, и не совсем еще зажившая рана открылась вновь.
На рубашке Эрнста проступила кровь, алое пятно набухало, росло, а по лицу раненого с такой же скоростью разливалась бледность.
— Ай! — взвизгнул вместо него кто-то из сидевших в зале.
— Господи… — пробормотал Деруик, наклоняясь, чтобы подобрать кремень.
Потом он сделал шаг к раненому, но, внезапно вспомнив, зачем сюда явился, повернулся к Петре и протянул ей свободную руку.
— Пойдем, сестра! Тебе здесь нечего делать.
Но Петра словно приросла к стулу от ужаса. Рот у нее раскрылся, мокрый полупрожеванный кусок хлеба вывалился на юбку.
— Пойдем, — повторил старший брат, умильно склонив голову набок. — Я вчера полностью рассчитался с господином Берестейном за твое приданое, как только вернемся, сразу сыграем свадьбу, а что касается плутишки, который тебя украл…
— Никто меня не крал! Я же согласилась уехать.
Виллем воткнул костыль в щель между плитами и почесался, оставив на носу серый пороховой след. Раненый стонал и слабо шевелился на полу, дуло послушно следовало за каждым его движением, будто змея, танцем завораживающая добычу.
— Петра, меня огорчает твое упрямство! С тех пор как отец сделал меня главой семьи, вы — все трое — постоянно оспариваете мои распоряжения и встречаете в штыки все, что ни предложу. Да что ж такое, бес вас, что ли попутал, бес вас, что ли, склоняет бунтовать против меня? Неужели я стал для вас чужим? В последний раз…
Дуло, только что нацеленное на Эрнста Роттеваля, переместилось к Петре, уставилось ей в горло, которое так странно трепетало, будто оттуда рвался истомившийся внутри зверек. Похоже, Виллему было стыдно целиться в сестру, потому что взгляд он отвел в сторону.
— Петра, в последний раз прошу — пойдем со мной!
Девушка встала, сделала два шага навстречу брату — навстречу направленному на нее пистолету, который словно живой ворочался в кулаке, зияя черной пастью, — и только тут Виллем заметил большой бронзовый ключ на цепочке.
— Это еще что такое? Что за ключ?
Петра, не сказав ни слова в ответ, распахнула ворот, откинула назад рассыпавшиеся по плечам кудри и замерла на месте, выпятив грудь, словно осужденный на смерть: ну же, аркебузы, не медлите!
— Стреляй, если хочешь!
— Прошу тебя…
— Куда ты меня зовешь?
— Куда же, если не домой!
— Дом уже не ваш.
Ворвавшийся в разговор мужской голос показался Виллему очень неприятным. Неужели это Эрнст? Деруик поискал глазами кучера и обнаружил, что тот дополз до стойки и сидит, привалившись к ней боком. Рана его кровоточила уже не так сильно, во взгляде горела непривычная решимость.
— У дома теперь другой хозяин, — подтвердил Роттеваль. — Вы же сами отдали его за луковицу тюльпана…
Виллем убрал пистолет и замахнулся костылем, рука его дрожала.
— Откуда тебе знать? Когда вы уехали из Харлема, ничего еще не было решено!
— Для вас, но не для Берестейнов! Элиазар сказал, что они обвели вас вокруг пальца: Паулюсу не нужен никакой Semper Augustus, он охотился за вашим домом!
— Врешь!
— И не думаю, что его сын женится на Петре — какая ему выгода…
Рука Деруика дрогнула, кусок свинца, загнанный в глубь ствола, вылетел, сверкнул огонь, повалил дым, и загрохотало так, что, казалось, смялся самый воздух. С простреленного потолка посыпалась штукатурка.
Кучер дернулся, будто пуля его задела, поднял руку, ухватился за край стойки, с усилием встал на ноги и — под наставленным на него дулом, гнавшим за порог, — потащился к двери в глубине зала. Отступая, Эрнст ни разу не взглянул на Петру, ни слова не сказал Виллему. Шляпа возницы так и осталась лежать на столе рядом с полураскрытым ножиком.
— Ну и трус! — презрительно бросил Виллем. — Пойдем, сестренка, хватит болтать.
Отупевшая, почти оглохшая от выстрела, едва держась на ногах, Петра двинулась за братом, который, стуча костылем, направился к двери. И вот уже все население таверны собралось на пороге, чтобы поглядеть, как увечный садится в седло, а девушка пристраивается у него за спиной.
— Любовник сбежал, брат уезжает, а платить кто будет? — проворчал трактирщик.
Конь медленно зашагал по дороге — с двумя седоками не разгонишься, пусть даже Петра была почти невесомой. А молчала она так упрямо, что старший брат несколько раз оборачивался проверить, тут ли она, — и ему все время казалось, что за спиной не живой человек, а мешок или вязанка хвороста.
— Вообще-то зря я так напугал этого мальчишку… — вздохнул Виллем, — но что мне оставалось — он ведь дерзил и нес всякую чушь… Хотя бы ради чести нашей семьи я не мог позволить этому негодяю, который запятнал твое доброе имя, смешать с грязью и меня!
— Он сбежал, — вздохнула в ответ Петра.
— А ты на что надеялась? Ах, бедняжка, угораздило же влюбиться в такого дурака! Ладно, с этим покончено, и я рад, что обошлось без кровопролития!
В Харлем они въехали на закате под недоуменными взглядами прохожих, которым казался странным вид этих всадников: грустной девушки с распухшим от побоев лицом и молодого человека с засунутым за седельную кобуру костылем и бьющей по колену шпагой. Чем ближе они подъезжали к дому, тем больше нервничал конь: ему передавалось настроение всадника, а всадник попеременно то натягивал поводья, то пришпоривал несчастное животное, одновременно отдавая прямо противоположные приказы.
Дом был заперт и смотрелся выстуженным, только и было в нем на первый взгляд живого, что венчающее трубу гнездо аиста.
— Неудачный день… — сказал Виллем и снова вздохнул.
Однако стоило ему открыть ворота — и поводы для печали рассеялись как дым.
Пока их не было, Яспер потрудился на славу: в центре сада красовалось обрамленное зеленью изображение пылающего сердца, по обеим сторонам от него стояли высокие подсвечники, к крыльцу, каждая ступенька которого была украшена весенним букетом, вели цветочные гирлянды, посверкивавшие золотыми блестками.
— Ах, какое прелестное убранство! — растрогался старший брат, вдохнув аромат нарциссов, привязанных к опорам навеса.
Он миновал прихожую, тоже убранную зеленью, и увидел преображенный зал, служивший им в обычное время столовой и гостиной. Тяжелый ореховый стол вынесли, все стулья придвинули к стене, и только два самых роскошных кресла торжественно возвышались посередине. Сидя в этих креслах, новобрачные будут пить гипокрас и принимать гостей. Фрида развешивала под потолком восковых ангелочков. Виллем поздоровался со служанкой, она слезла со стремянки и поклонилась хозяину.
— Это ты украсила дом?
— Ваш брат говорил, где что делать, а Харриет мне помогла, — боязливо, будто выдает сообщников, ответила Фрида.
Виллем сунул ей в руку монетку.
— Прекрасно, прекрасно! Я словно оказался в саду Гесперид[58]
— Осталось еще развесить зеркала, венки и эмблемы, — сообщила служанка, даже не улыбнувшись в ответ на похвалу. — Сейчас принесу все это с чердака.
Виллем пару раз одобрительно кивнул, но, приглядевшись к Фриде, понял по какой-то мелочи не то в ее облике, не то в поведении, что не все тут идет так гладко, как кажется. Опершись обеими руками на подушку костыля, продавившего ему уже всю подмышку, он спросил:
— Что-то случилось, Фрида? Где мои брат и сестра?
— Сударь, мы готовимся к свадьбе, но у нас нет никаких вестей от жениха.
— Как это так?
— Ни Элиазар ван Берестейн, ни его отец после торгов здесь не появились. Ваш брат пошел чего-нибудь узнать — думаю, к ним.
— А Харриет?
— Нанимает музыкантов на завтра.
— Почему на завтра? Свадьба же сегодня вечером!
— Нет, мессир, завтра. Сегодня воскресенье, а жениться в воскресенье — не к добру.
У Виллема от тревоги сжалось сердце, все внутри противно задрожало. На глаза попался грубо вылепленный пряничный купидон со злорадной, как ему почудилось, улыбкой. Виллем сдернул куколку с веревочки, швырнул на пол и растоптал. Испуганная служанка попятилась к лестнице.
— Петра! Где Петра? — вдруг спохватился старший брат, только теперь вспомнив, что оставил девушку сидящей на крупе коня. Там он ее и нашел — позади седла, в той же позе, бледную и застывшую.
— Все хорошо, милая… Твой жених где-то порхает, но у меня найдется сеть, чтобы его поймать. Обещаю: он на тебе женится еще до полуночи — если потребуется, под дулом пистолета!
Дом ректора был всего через несколько улиц от Крёйстраат, но Виллему показалось, будто он пересек целый континент. Ему не терпелось увидеть Паулюса, он так дергал за цепочку колокольчика, что оборвал ее, и тогда принялся молотить по двери кулаками. Слуга, услышав вместо звонка громовые удары, высунул голову.
— Дома ли господин Берестейн? — спросил Деруик.
— Его нет.
— А его сын?
— И молодого господина нет.
— Впустите меня.
— Не впущу!
Деруик навалился на дверь, стараясь прорваться в дом, но не тут-то было: слуга крепко стоял на ногах и сумел удержать незваного гостя, однако шум поднялся такой, что на верхнем этаже открылось окно и высунулась голова в ночном колпаке. Лицо у Элиазара было недовольное.
— Я имею право хотя бы у себя дома посидеть спокойно? — сердито, как будто на чужого, набросился он на Виллема.
— Жениху посидеть спокойно в своем доме? В день свадьбы? — удивился тот.
Голова скрылась, окно захлопнулось, но минуту спустя слугу на пороге дома Берестейнов сменил наследник хозяина с повязанной вокруг шеи салфеткой — видимо, хотел подчеркнуть, что ему помешали ужинать. Виллем, юноша благовоспитанный, увидев его, невольно потянулся к шляпе — вот уж глупость! Конечно, он тут же отдернул руку, но — поздно, слишком поздно, вот так же всегда слишком поздно отдергивают руку, коснувшись раскаленного края сковородки. Элиазар, даже и не подумав поздороваться, напустился на незваного гостя:
— Виллем ван Деруик! Как же у вас наглости-то хватило явиться сюда после того, что вы вчера проделали с моим отцом! Вам бы сейчас лучше спрятаться! Вам бы лучше пересидеть в каком-нибудь бочонке для селедки!
Нападение было таким неожиданным, что и здоровая нога под Виллемом подогнулась.
— А что я такое с ним проделал?
— Что? — прошипел Элиазар, ткнув его в грудь твердым и острым, как дротик, пальцем. — Вы унизили Константина Хёйгенса, одного из самых высокопоставленных людей в Соединенных провинциях, и Хёйгенс сегодня утром был очень груб с моим отцом, сказал, что это отец во всем виноват и еще поплатится!
— Но… но я ведь действительно повышал ставку по совету вашего отца!
— Вот уж нет! Отец, наоборот, предостерегал вас, просил не задевать этого вельможу, обходиться с ним повежливее… Видите ли, когда имеешь дело с приближенными принцев, надо вести себя осмотрительно, быть деликатным и думать, что говоришь!
— Я…
От волнения Виллем выронил костыль. Самому подобрать его и распрямиться, держа его в руке, оказалось совсем не просто, но работа, которую юноше пришлось проделать, оказалась для него спасительной. К тому времени, как он поднялся, ум его прояснился и мысли пришли в порядок.
— Сударь, здесь явно какое-то недоразумение, и я постараюсь быстро с ним разобраться. А поговорить хотел совсем о другом: мы с вашим отцом условились, что свадьба состоится, как только будет собрано приданое, я считаю свои обязательства выполненными и потому пришел весьма смиренно напомнить вам о ваших.
— Мне кажется, сударь, вы надо мной смеетесь.
Деруик не упал только потому, что присел на низкую стенку — в такой позе он мог держаться увереннее.
— Может быть, вам неизвестно, что сейчас происходит в Харлеме? — издевательски поинтересовался Элиазар, играя концом салфетки. — Так знайте: сегодня утром регенты нашего города собрались, чтобы обсудить тюльпанные аукционы. Им давно не нравилась эта беспорядочная торговля, и они так и так намеревались ее обуздать, а вчерашняя продажа луковицы Semper Augustus по совершенно неслыханной цене подкрепила это намерение, потому регенты признали недействительными все сделки с тюльпанами, заключенные в пределах харлемской юрисдикции со времен последней посадки, то есть с осени.
Виллем, которому не удалось сразу охватить умом эту невероятную новость, — вот так же не обхватишь руками непомерно толстый ствол дерева, — расстегнул две пуговицы на вороте, чтобы легче было дышать, потом, собравшись с мыслями, попросил объяснить подробнее:
— Вы говорите, что продажи… что все продажи аннулированы?
— Да, принято именно такое решение. Деньги, выплаченные покупателями, должны быть возвращены до последнего стёйвера. Во всяком случае, регенты на это надеются.
— Но луковицы…
— Если их не успели посадить в землю, луковицы тоже будут возвращены. Хотя какая разница, все равно они теперь ничего не стоят. Чего может стоить товар, который нельзя продать?
— А луковица Semper Augustus? Где она? — спросил Деруик.
Элиазар сунул руку под салфетку и вытащил завернутую в шелковый платок двойную луковицу.
— Вот.
Виллему трудно было поверить в очевидное. А вдруг луковицу за ночь подменили, и эта — менее ценная, а вдруг равнодушные руки как-нибудь повредили ее? Он внимательно осмотрел луковицу, взвесил ее на ладони, затем, осторожно сняв шелуху, лизнул верхушку, словом, он долго и придирчиво, как это принято у цветоводов, ее изучал и, придя к выводу, что перед ним та самая луковица, из-за которой пришлось вчера вступить в схватку с господином Хёйгенсом, и что она цела и невредима, испытал огромное облегчение.
— Это и в самом деле луковица Semper Augustus! — пылко, словно воздавая должное Берестейну-младшему за то, что сберег ее, воскликнул он. — Значит, вы не вернули ее фермеру?
— Мой отец — член совета регентов. Он походатайствовал и добился того, чтобы для некоторых сделок, в том числе и вашей, сделали исключение: подлинники документов, засвидетельствоваших эти сделки, в отличие от всех остальных, подлежащих уничтожению, будут сохранены. Надеюсь, вы поблагодарите его за оказанную вам услугу.
Элиазар вел себя так, будто Берестейны уже не имеют к этому делу никакого отношения. Такое поведение и странная его интонация показались Виллему подозрительными, и подозрения подтвердились, когда наследник регента вместо того, чтобы забрать Semper Augustus, отвел его руку, а потом, не дождавшись, пока Виллем ее спрячет, сам засунул луковицу ему в карман.
— В чем дело, сударь? — не помешав ему все же это сделать, удивился Виллем.
— Луковица ваша. Моему отцу она больше не нужна.
— Почему?
— Регентское решение лишило ее всякой ценности. Хоть цветок и редкий, стоит он сейчас примерно флоринов двести. Ну и зачем моему отцу тюльпан стоимостью не больше какой-нибудь лилии или гладиолуса? Вы же знаете, в его коллекции не место заурядным экземплярам. Вот он и отдает луковицу Semper Augustus ее законному покупателю — вам.
— А… приданое… а ваша женитьба на Петре?
— Все это, само собой, отменяется.
Виллем уставился на Берестейна так, словно увидел его впервые или вдруг обнаружил под сбившейся одеждой какой-то до тех пор незаметный изъян: торчащий в сторону палец или искривленную ногу. Старший из братьев Деруик был простодушен и, столкнувшись со злом, чувствовал себя в тупике, почти что изумлялся ему. Парню и в голову не приходило, что с ним могли сделать такое нарочно, он не мог понять, как можно такое надолго оставить на совести, он думал: достаточно посмотреть злодею в глаза — и тот раскается.
— Элиазар, я не могу поверить в то, что вы говорите! Вы утверждаете, что харлемские регенты против тюльпанов и что луковица Semper Augustus ценится теперь на вес навоза. Вы говорите, что надо отказаться от брака, условием которого была эта покупка…
— Отлично изложено.
— А как же с нашим домом на Крёйстраат? Мы, получается, поставили его на кон против грошовой луковицы!
— Господин Деруик, перейдем наконец к делу — у меня суп стынет… Дом — наш, мы выкупили его за триста гульденов у Маттейса Хофнагеля. Между прочим, этот славный малый даже и спорить не стал, сразу сообразил, что лучше сегодня положить в карман эти деньги, чем завтра получить какой-то цветочный корешок…
— Триста гульденов? — пискнул Деруик.
— Да, вы на этом потеряли, Деруик, очень жаль, но, в конце концов, спросите в Харлеме любого, кто хоть чем-то торгует, — он расскажет вам с десяток похожих историй! Сам я пять лет торгую цветами и не видел ни единой сделки, выгодной для обеих сторон. У природы свои непреложные законы, и один из них гласит: во всяком деле один выигрывает, а другой проигрывает. Сегодня вы — побежденный, завтра — как знать? — можете оказаться победителем. Ну, все, уже поздно, и мне есть хочется. Идите домой, выспитесь, завтра обо всем подумаете на свежую голову. Спокойной ночи.
Элиазар уже собирался закрыть дверь, но костыль гостя мигом сунулся в щель под петлю — и дверь прочно заклинило.
— Уберите свою палку!
— Минутку, сударь, послушайте!
— Уберите, говорю, палку, не то пожалеете!
— Мессир, вы рассказали мне печальную историю. Если бы я признал, что все так и есть, мои родные оказались бы в положении жестоко обманутых, вы ведь знаете, что на ваш союз с Петрой они возлагали все свои надежды. Однако я считаю господина Паулюса и вас, господин Элиазар, порядочными людьми — людьми, у которых не хватило бы жестокости выбросить на улицу четверых невинных детей, и я так твердо в это верю, что сегодня, совсем недавно, выстрелил в человека, который покусился на вашу честь.
Дружеский тон Виллема и комплименты, которыми он подслащивал свою речь, ничуть не помогли ему приручить Элиазара, но последние слова заставили того выпустить ручку двери.
— Выстрелили? В кого?
— В Эрнста Роттеваля.
— Да что ж он сделал, чтобы в него стрелять?
— Похитил Петру.
Петра тем временем сползла на землю и, пока мужчины разговаривали, стояла, припав головой к конской шее. Взгляд ее затуманился, казалось, она не меньше брата обессилела и едва держится на ногах, в вырезе платья виднелись синяки от вчерашних побоев, губа снова начала кровоточить. Может быть, не опирайся она на лошадиную шею, упала бы от слабости, как и Виллем без опоры на костыль.
— А теперь, прошу вас, взгляните на эту девушку, — прошептал Деруик, потянув сестру за рукав, — взгляните и ответьте честно, ласкал ли когда-нибудь ваш взгляд более прелестное создание? Разве Петра хоть в чем-то уступает прославленным амстердамским красавицам, или девицам из Дордрехта с их хваленой тонкостью стана, или барышням из Дельфта, знаменитым своей походкой? Разве в моей сестре не воплотилось все, о чем только может мечтать мужчина?
Продолжая говорить, Виллем запустил пальцы в длинные волосы сестры, перепутанные с конской гривой, его ладонь то и дело соскальзывала с холодной щеки Петры на дрожащую шкуру лошади, и он в задумчивости поглаживал обеих.
— Моя сестра — честная, умная и добрая девушка. Она заслуживает лучшего из мужей. Для вас речь идет лишь об обручальном кольце, у Петры решается судьба. Как мне выдать ее за другого, если она обручена с вами? А что у нее будет за жизнь, если она останется незамужней? Кому же неизвестна участь старой девы, у которой нет ни гроша: монастырь или богадельня!
Это дурацкое выторговывание более завидной участи для сестры утомило как Элиазара, к которому Виллем обращался, так и Петру, о судьбе которой шла речь. Проситель почувствовал, что его перестали слушать, и умолк, вид у него был растерянный, он шевелил губами и не знал, что сказать, перебирая слова, — так конь топчется на скрещении дорог, решая, какую предпочесть. Наконец он, выронив костыль, с трудом наклонился, потом стал сгибаться все ниже и ниже — до тех пор, пока не уперся коленом и обеими руками в размокшую землю. Шляпа с опущенной головы свалилась, поднимать ее он не стал.
— Господин Элиазар… умоляю вас… — простонал Деруик.
— Встаньте немедленно!
— Я так давно жду этого дня — дня, когда сбудутся наши мечты! Дом уже убран к свадьбе, музыканты пришли, стол накрыт! Неужели вы не явитесь на праздник, устроенный в вашу честь? Ну, пожалуйста, все ведь еще возможно: только от вас зависит, сядете ли вы с моей сестрой в карету… А я вернусь в седло, поеду следом за вами, и на Крёйстраат мы вместе войдем в разукрашенные ворота! Час-другой — и мы, хорошенько поужинав и как следует выпив, думать забудем и об этой ссоре, и о том, сколько гадостей друг другу наговорили! Сударь… заклинаю… всем, что для вас свято…
Виллем умолк. Стоя на одном колене у ног Берестейна-младшего под вновь заморосившим дождем, он тихо плакал, и льющаяся с неба вода, смешиваясь с катящимися по щекам слезами, повисала дрожащими каплями на кончиках усов.
Он плакал, зато Петра, напротив, кипела яростью. Потеряв терпение, она подняла старшего брата вместе с его костылем — откуда только сила взялась в этих нежных руках!
— Встаньте, братец, не надо так унижаться… Разве вы не видите, что Элиазар издевается над вами? Ничего не поделаешь: Берестейны нас одурачили, пока вы строили планы, они готовили западню, и вот теперь она захлопнулась!
Только Виллем и слышать ничего не хотел: не переставая рыдать, он то изо всех сил зажимал ладонями уши, то прикладывал дрожащий палец к губам. В конце концов Элиазар не выдержал, схватил его за шиворот и выдохнул прямо в лицо:
— Осел! Да пойми же ты наконец, что партия сыграна! У сестры-то твоей здравого смысла побольше, чем у тебя: она смирилась… Знаешь, я ведь никогда не разделял отцовской привязанности к тебе и не одобрял Паулюса, когда он — с расчетом! — предпочитал тебя мне… Я стыдился его отношения к тебе, милости, которыми он тебя осыпал, оскорбляли, как мне казалось, наше достоинство, а меня лично просто обижали. Слава Богу, с этим покончено! И, слава Богу, я от тебя избавился — как избавляются от язвы или паразитов. Но я ненавижу тебя, Виллем ван Деруик! Ну, давай, проваливай! Скройся с глаз!
За все время Элиазар ни разу не перевел дух и, когда умолк, был весь красный, а дышал так тяжело, будто не речь произносил, а дрался врукопашную. Да и оглушенный грубостью его признаний Деруик выглядел не лучше.
— Я хочу видеть Паулюса… — собрав последние силы, пробормотал он.
— Вон отсюда! — взревел Элиазар и, двинув сапогом, облил Виллема грязью. — Честью клянусь, если ты со своей потаскухой сейчас же отсюда не исчезнешь, я спущу собак!
Дверь захлопнулась с такой силой, что из стены вылетел кирпич. Виллем не сдавался, он продолжал тыкать в деревянную створку ослабевшим кулаком, пока Петра, тихо взяв его за руку, не заставила брата прекратить бесплодное занятие. Она обняла его за талию и ласково повела к коню.
— Пойдемте, братец… Вы же видите, тут уже ничего не поделаешь…
Последние надежды на то, что слова Элиазара — подлая выдумка, убила дорога домой. На пути до Крёйстраат, всего-то в половину лье, вдоль улиц тянулись сады — одни до того тесные, что владелец мог перешагнуть их вдоль и поперек, другие настолько обширные, что хоть верхом по ним скачи, но неизменно обнесенные оградой для защиты посадок от вторжения, — а кроме того, было несколько таверн, где собирались тюльпанщики: «Красный дом», «Французский король», «Золотое ожерелье»… Места для Виллема привычные, он не раз бывал в каждом трактире, давно выучил наизусть вывески и принятые здесь словечки, знал в лицо завсегдатаев, в общем, ему было известно все, вплоть до фирменных блюд любой таверны. Он приходил туда не как посторонний, не как гость, но как свой человек, и потому сейчас — при виде беспорядков, начавшихся после того, как по городу прошел слух о решении регентов, — испытывал даже не страх, а смертельный ужас.
В каждой таверне кто-то с кем-то ругался из-за проданных накануне или в течение зимы-весны тюльпанов. Покупатели отказывались от сделок, продавцы требовали оплаты, но когда сражение шло один на один — это были еще самые простые случаи, куда больше хлопот доставляли луковицы, купленные в рассрочку объединившимися тюльпанщиками, или те, которые так часто переходили из рук в руки, что никто уже не помнил, откуда они взялись в самом начале.
Выплескиваясь за порог трактира, ссоры захватывали целые улицы, в перебранку вступали кучера — в таком хаосе им было не сдвинуться с места, и соседи, потревоженные шумом. Взаимные обвинения становились все серьезнее, выражения все грубее, любое выяснение отношений сопровождалось руганью, из разбитых окон летели стулья и осколки стекла, наступал момент, когда в ход шли кинжалы, кому-то протыкали руку, кому-то оцарапывали щеку, — и доведенная до отчаяния городская милиция просто уже не могла всюду поспеть.
Проезжая мимо «Красного дома», Петра видела, как приличный с виду горожанин колотит башмаком с железной подковкой другого, помоложе, а какой-то ремесленник, словно бесом одержимый, рубит топориком бочки.
— Боже правый! Они потеряли рассудок! — испугалась девушка.
А перед «Золотой лозой» — той самой таверной, где Виллем за день до того купил с аукциона Semper Augustus, — брат и сестра стали свидетелями совсем уж неожиданного зрелища. По земле, прямо под ногами у людей, будто простая картошка, была рассыпана сотня влажных белых луковиц, и те самые люди, которые еще недавно окружали зародыши тюльпанов заботой, взвешивали и зарисовывали, и кроили для них по мерке шелковые чехлы, теперь яростно топтали эти же самые зародыши сапогами, похоже, не собираясь останавливаться до тех пор, пока не раздавят на грязных камнях мостовой все до последнего, давили проклятый урожай, разбрызгивая пахнущий репой бесцветный сок.
— Видел я харлемскую чуму и войну в Бреде, — задумчиво сказал Виллем, — но, по-моему, с этим надругательством ничто, никакой ужас не может сравниться…
Сестра поцеловала его, стараясь хоть чем-то утешить:
— Этим и должно было закончиться — на что же еще вы могли надеяться? Состояние можно сколотить на золоте или бриллиантах, пряностях или камнях, в общем, на чем-то, что хранится долго, что можно запасти впрок. А цветок недолговечен, его краски и живут-то всего одно лето.
Виллем слушал молча, он будто оцепенел. Потом очнулся, сунул руку в карман сквозь прорезь плаща, потрогал луковицу Semper Augustus и неразлучную с ней детку. Внезапно ему захотелось, по примеру других торговцев, раздавить луковицу в кулаке, уничтожить ее, но непонятная стыдливость не позволила.
— Лучше уж посажу ее, если найду хоть какой-нибудь клочок земли.
— И хорошо сделаете, братец.
Когда они свернули на Конингстраат, к седлу прицепилась какая-то листовка. Это оказался вкривь и вкось отпечатанный на грязной бумажке пасквиль под названием «Убогое ложе Флоры». Анонимный автор сравнивал тюльпаны с древнеримскими шлюхами, переходившими из рук в руки, а плохонькая гравюра рядом с текстом изображала богиню Флору — «первую из оных, имевшую обыкновение продаваться тому, кто больше заплатит, так что ни один мужчина не мог удержать ее надолго». Флора, сидя в тележке, одной рукой держала рог изобилия, откуда сыпались тюльпаны, другой — размахивала тремя цветками самых дорогих сортов: General Bol, Admiral Van Horn и Semper Augustus. Двое ее спутников, наряженные в дурацкие колпаки с цветочными султанами, — автор пасквиля наградил этих паяцев прозвищами «Всехватай» и «Безнадежд», — распевали песни и пили вино.
Деруик с отвращением смял листовку.
— На сегодня мне уже хватит огорчений, сестричка. Вернемся поскорее домой…
Увы! Здесь их ждал сюрприз другого рода, но тоже неприятный, причем Яспер и Харриет, как вскоре выяснилось, ничего не видели и не слышали, хотя никуда за ворота и не выходили. Как бы там ни было, пока Виллем с Петрой отсутствовали, кто-то прибил к двери судебное уведомление, где всем обитателям дома, «расположенного на углу Крёйстраат и Гронмаркт», предписывалось выехать «со всей обстановкой, съестными припасами и утварью» не позднее «ночи накануне Святого Марселена», то есть на сборы, как подсчитали братья и сестры, им было выделено всего четыре дня. В других бумагах, наколотых на тот же гвоздь, перечислялись кары и взыскания, какие могут быть наложены на нарушителей. Содержание всех этих сплошь покрытых разнообразными штемпелями и отягощенных печатями документов сводилось к одному: если воспользоваться красивой формулировкой составителя судебного уведомления — Деруикам предписывалось «освободить земли и жилье, принадлежащие господину Паулюсу ван Берестейну, поверенному, лейтенанту стрелковой роты Святого Адриана, ректору Харлемской латинской школы, заместителю бургомистра в указанном городе».
Впрочем, известие о том, что дом уже не принадлежит Деруикам, оказалось новостью лишь для Харриет и Яспера, ничего не знавших об условиях сделки, заключенной их братом в «Золотой лозе». Петра приехала домой уже удрученная потерей, что же касается Виллема — тот нежданно-негаданно проявил сообразительность и показал себя истинным главой семьи: не стоит кидаться с мольбой к Берестейнам, которых, как показывает опыт, ничем не разжалобишь, решил он, лучше обратиться к тем, кто защищает правопорядок.
— Успокойся, братец, девочки, перестаньте трястись, ничего страшного с нами пока не произошло. Мы живем в стране, где правят законы, и ни один злодей не уйдет здесь от ответа за все, что вытворяет ради собственной выгоды. Это что же получается? Достаточно подпоить несчастного парня в задней комнате таверны, уговорить его поставить подпись на клочке бумаги — и вот уже у него ничего нет? Я уверен, славные харлемские эшевены ничего подобного не допустят. Если принято решение о тюльпанах, мы используем его для того, чтобы отменить сделку и сохранить то, что принадлежит нам и никому другому…
И Виллем немедленно перешел от слов к делу. Когда-то они ходили всей семьей к нотариусу, который составил по просьбе Корнелиса его завещание, сейчас он отправился в ту же контору один, назвал свое имя, добился того, чтобы метр Мостарт уделил ему немного времени и дал возможность изложить свое дело. Нотариус терпеливо его выслушал, раз-другой переспросив, после чего вынес приговор — ясный, лаконичный и непререкаемый: «Нет ни малейшей надежды».
— Конечно, — продолжил он, — то, что проделали Берестейны, постыдно и заслуживает наказания, но эти господа слишком могущественны, чтобы хоть что-нибудь можно было предпринять. Попытавшись выступить против них, вы только даром потеряете время, так что лучше покориться судьбе и, если отец все еще желает вам добра, вымолить у него прощение… Скажу напрямик — вы очень плохо сыграли эту партию!
Виллем кротко согласился, хотя сердце только что не выпрыгивало у него из груди.
— И, наконец… После того, как регенты постановили аннулировать сделки, судебные инстанции завалены делами о тюльпанах. Только за один вчерашний день в моей конторе зарегистрированы тридцать две жалобы — как от продавцов, которых отмена сделки лишила прибыли, так и от покупателей, у которых незаконно вымогают оплату. Самое меньшее двадцать шесть из них годятся для передачи в суд, и число таких жалоб будет постоянно расти. Но как может быть иначе? Тюльпанами торговали все кому не лень, и вы знаете, скольким порядочным людям пришлось вытрясти все из кошелька, чтобы купить двадцатую часть дорогой луковицы. А сколько из них сегодня в этом раскаиваются? Но ведь они получили по заслугам, более того — правы сатирики, когда их высмеивают. Хотите знать мое мнение? Все, что мы сейчас наблюдаем, — заслуженная голландцами Господня кара!
Нотариус так разгорячился, что у него запотели стекла очков. Протерев их, он завершил свой монолог:
— И вот вам совет, сударь: бросьте это дело! Скорее всего, эшевены вынесут решение не в вашу пользу, хотя бы и потому, что у них не окажется ни времени, ни желания вести расследование.
И тут у Деруика мелькнула еще одна мысль. Сначала он не решался поделиться ею с нотариусом, но когда метр Мостарт взял из стопки верхнюю папку, показывая тем самым, что разговор закончен, набрался смелости и сказал:
— Я вот что сейчас подумал, метр… Если нельзя выдвинуть против Берестейнов обвинение в мошенничестве, может быть, обвинить старшего в посягательстве на нравственность?
От удивления косматые брови нотариуса так и заплясали на лбу.
— На что вы намекаете?
— Никаких намеков: мне доподлинно известно, что Паулюс ван Берестейн, будучи законным супругом Катарины Бот ван дер Эм, вступает в связи с мужчинами.
— В Харлеме содомский грех карается смертью, так что это тяжкое обвинение, — предупредил Мостарт. — Вполне ли вы уверены, что хотите его выдвинуть? А главное: какими доказательствами этих противоестественных сношений вы располагаете?
Виллем, мало искушенный в судебных делах, и не подумал о том, что ему придется чем-то подтвердить свои слова. На мгновение ему захотелось отказаться от них, сослаться на непроверенные слухи, но мысль о том, что сейчас он выложит последний козырь, придала ему мужества, и он бесстрашно сознался:
— У меня есть более чем верное доказательство, метр. Я сам несколько лет был любовником господина Берестейна.
Признание Виллема превратило благовоспитанного нотариуса в стареньких очках, посматривавшего до тех пор на заявившегося к нему юнца со снисходительной улыбкой, в беспощадного судью: лицо метра Мостарта налилось кровью, глаза выкатились из орбит, а кулак с такой силой обрушился на стол, что бумаги разлетелись во все стороны.
— Вон отсюда, сударь! — вскричал он, тесня клиента к двери. — Я не желаю неприятностей с байлифом. И Бога ради, не трогайте мою руку — мне страшно быть вашим другом!
Метр Мостарт вытолкал Деруика довольно грубо, но это был хороший урок. Переходя дальше из конторы в контору, от поверенного к поверенному, Виллем уже остерегался выкладывать опасные для него подробности. Да и зачем, если все равно обвинения на них не построишь?
Потратив на консультации два дня и оставив в руках законников двенадцать флоринов, Виллем собрал домашних и объявил печальную новость: через суд, как и другими способами, им ничего не добиться. Противник у них настолько могущественный, а процессов по делам о тюльпанах так много, что Деруиков уже сейчас можно считать проигравшими.
— А что ж нам тогда делать-то? — заволновалась Петра.
— Что делать, что делать — вещи складывать, вот что делать! Решение суда вступает в силу завтра, значит, у нас достаточно времени на то, чтобы сложить все в ящики и отнести к соседям большую часть мебели. Вот вам одно из преимуществ бедности: меньше суеты!
— Как это так? — возмутился младший брат. — Мы что — уедем, даже не высказав им всего прямо в лицо?
— Знаешь, что касается лиц, то мое уже получило сполна и больше подставляться не желает… Всему свое время: сегодня ты идешь в бой и атакуешь врага, завтра залечиваешь раны. Постараемся сберечь то, что у нас осталось: нашу жизнь.
Ясперу речи брата не понравились, он назвал их «трусливыми» и «рабскими». Надо окружить дом регента, сказал он, надо подкупить его жену и захватить в заложники его сына — словом, наболтал, бедняга, столько глупостей, что раздраженные сестры велели ему замолчать.
— Кровь у тебя так кипит, что мозги сварились! — усмехнулся Виллем. — Хочешь добиться для нас справедливости — вот тебе шпага, бери и иди на штурм! Наверное, две-три оплеухи пойдут тебе на пользу.
Младший, схлопотав выговор, насупился и дальше в разговоре не участвовал. А Виллем будто не замечая его надутой физиономии, объявил:
— Мы поедем к дяде Герриту в Мидделбург. Конечно, это далеко, но нигде больше в Соединенных Провинциях у нас нет такого гостеприимного родственника. Дом у дяди достаточно велик для того, чтобы принять нас, да и на столе хватит места еще для четырех приборов.
— Четырех? — Петру удивило число. — А как же Фрида?
По лицу старшего брата все поняли, что служанка в его расчеты не входит. Виллем хотел было объясниться и, возможно, приготовился оправдываться, но ему помешал нежданный гость — живший по соседству птицелов Петрус Вандефогель. К лапке одной из пойманных им птиц, молоденькой горлицы с белым как мел оперением, оказалась привязана записка с именем и адресом Виллема.
— Дай-ка сюда! — попросил тот, сгорая от любопытства: интересно же, кому пришло в голову передать весточку с голубем… хотя все сегодняшние новости были настолько плохи, что и это слетевшее с небес послание его встревожило.
Птицелов получил пять стёйверов за труды и удалился, а Виллем, решив, что можно уже ничего ни от кого не скрывать, аккуратно развернул записку и стал читать вслух:
Писано в своем доме на Вейнгадерстраат, в день Святого Иоанна Божия, 5 апреля 1637 года
Дорогой Виллем ван Деруик,
Пишу эти строки втайне от семьи, без ведома Элиазара, который мало того что запретил мне тебе писать, так еще и поставил у моей двери, словно у входа в темницу, где заперт преступник, своего слугу, поручив ему за мной следить. Если эта записка до тебя дойдет, значит, мне удалось обмануть его бдительность, обернув это послание вокруг воробьиной лапки или засунув его под собачий ошейник.
Мне известна вся история, известно и чем она закончилась. С моей стороны было бы низостью сожалеть об этом — я немало потрудился ради того, чтобы добиться именно такой развязки. Элиазар сказал тебе правду: с той минуты, как ты, отодвинув занавеску, показал мне из кареты ваш дом, я хотел во что бы то ни стало его заполучить и делал для этого все возможное.
Знай, что в то время, как вы стремитесь только выжить, сильные мира сего ни перед чем не остановятся ради исполнения любого своего каприза. Жизни необходим смысл, необходима цель, иначе она погрязнет в скуке и очень скоро начнет сомневаться в себе самой. Представь, что ты получил огромное наследство, больше не надо думать, где взять еду и питье, а стало быть, нет больше тягостной необходимости трудиться. Чем бы ты заполнил свои дни? Да скорее всего — тем же, чем заполняем мы, отпуская на волю свои прихоти. Желания — вот что правит самыми могущественными! Они нами правят и порабощают нас точно так же, как вас — ваши потребности.
Один из моих друзей, увидев зимним днем хижину дровосека в Дренте, выгнал ее хозяина на улицу, потому что ему взбрело в голову развлечения ради поджечь бедняцкую лачужку. Другой, по слухам, чтобы повеселиться, нанимает ловцов раков, согласных забрасывать в воду дырявые верши, и конькобежцев, готовых выйти на ненадежный весенный лед без шеста и веревки.
Тебе эти люди покажутся жестокими, и меня ты, конечно, считаешь таким же. Да, действительно, я отобрал у твоей семьи дом — все ваше богатство, при этом почти ничего не прибавив к своему, — я и не думаю отрицать, что виноват, только бывают в жизни обстоятельства, когда просто-таки себе назло вредишь другому, делаешь это против воли, сам выпивая половину яда, налитого врагу.
Ты мне не враг, и я мучился, когда лгал тебе, мучился, обманывая тебя, мучился, тебя обворовывая, но я брал на себя все эти грехи, потому что иначе намеченного было не исполнить. Тем не менее, чувства мои к тебе были непритворны, и неподдельное наслаждение — хочу, чтобы ты это знал…
Дойдя до этого места, Виллем запнулся, пару минут молча водил пальцем по бумаге, перескочил таким образом пять или шесть строк и вернулся к чтению вслух:
Возможно, ты пытаешься понять, какой смысл в соединивших нас событиях. Зря пытаешься, потому что никакого смысла в них нет. Просто нас затянула последовательность, в которую тайно включена наша история вместе с тысячами других похожих. Так уж от века ведется: одни люди распоряжаются другими, как ветер водой: гонит ее, куда ему вздумается. Первые — господа, вторые — рабы. По какой случайности я оказался тут, а ты там? Не знаю, но можешь быть уверен, что нельзя уступить уже занятое место и что сегодняшние дворяне — в древности патриции — и завтра будут знатью, потому что цепочка наследств, привилегий, всяческих покровительств, которым в ущерб малым пользуются великие, не прервется никогда.
Зачем я пишу об этом? Да только затем, дорогой Виллем, чтобы убедить тебя: не надо пытаться изменить свое положение. Пророки могут сколько угодно толковать о грядущей справедливости и о небесном вознаграждении тем, кто терпит нужду в нашем бренном мире, они могут сколько угодно обещать богатство бедным и тучность тощим, но я-то, я, обеими ногами стоящий на земле, знаю, что они ошибаются. Мы — жернов, вы — зерно, которое мелют, вы — мягкие нежные колоски, которые каждый год поднимаются на наших полях и будут — на пользу тех, кому пойдет урожай — подниматься вечно.
То, что ты потерял и дом, и лавку, то, что вы, Деруики, снова стали бедными, подразумевается, повторяю, все тем же таинственным порядком вещей. Бороться с ним бессмысленно, мудрость в том, чтобы приручить его, подчинить себе.
Прими мой дружеский привет, Виллем, спасибо тебе за нежность наших… уединенных бесед. Мне хочется выразить свою благодарность не только словами, поэтому я сейчас же передам метру Бакеландту — поверенному из числа моих друзей — две тысячи флоринов. Но не в искупление грехов, как ты мог бы подумать, а для того, чтобы тебе и твоей семье легче было добраться до американских колоний, где вашей опорой и поддержкой станет отец. Харлемский воздух нехорош для вас, и разумным решением было бы поскорее уехать отсюда. Это мой последний совет, постарайся исполнить его без промедления!
Неизменно преданный тебе…
Приписку мелкими, почти сливающимися одна с другой буквами Виллем разобрал с трудом:
Если тебе придет в голову нелепая мысль использовать эту записку для возбуждения судебного дела, помни, что у меня в ножнах остро заточенное оружие: заверенная твоим отцом долговая расписка. Мне очень не хочется пускать ее в ход, так что не принуждай меня к этому!
Дочитав письмо, Виллем отправил младшего брата к метру Бакеландту за деньгами, и Ясперу в самом деле были выданы две тысячи флоринов (за вычетом причитающейся поверенному двадцатой части), но большая часть суммы не наличными, а в виде четырех проездных документов с проставленной на них датой. Эти документы давали детям Корнелиса Деруика возможность добраться из Амстердама в Пернамбуко на «Лучезарном» — трехмачтовом судне водоизмещением шестьсот пятьдесят тонн, до отплытия оставалось два дня.
— Это шутка? — чистосердечно удивился Яспер.
А метр Бакеландт ответил на это, что и вообще-то его клиенты не склонны шутить, когда речь идет о деньгах, а уж господин Берестейн и подавно. Можно сказать, в таких случаях чувство юмора ему отказывает полностью. Яспер попытался возражать, Виллем упирался — все тщетно: регент подарил им билеты на морской переход в один конец, в далекую и почти необитаемую колонию, и спорить тут не о чем.
Споры перекинулись на Крёйстраат. Заколачивая ящики и готовясь к отъезду, братья и сестры Деруик все еще решали, куда отправиться: к отцу в Бразилию или к дяде Герриту в Мидделбург. Братья склонялись к морскому переходу, сестры предпочитали сушу. Фрида отмалчивалась, считая для себя рискованным становиться на сторону одних, а стало быть — выступать против других.
Может быть, они так и проспорили бы до утра, если бы вскоре после записки от Паулюса не получили коротенькое письмо от Корнелиса, в котором отец сообщал о намерении вернуться в Голландию по «личным причинам», о которых не желает распространяться на бумаге, но непременно расскажет сам по прибытии.
Как ни странно, письмо отнюдь не удержало детей в Провинциях и не побудило встретить отца на родине, а, наоборот, склонило к плаванию — словно бы навстречу Корнелису. И на этот раз решение оказалось единодушным: отправить большую часть вещей в Мидделбург, а самим — с несколькими сундуками — подняться на борт идущего в Пернамбуко судна. Правда, Ясперу показалось, что это рискованно:
— Мы же не знаем, а вдруг Корнелис уже вышел в море? А вдруг письмо добралось сюда на том же корабле, что и он сам, и сейчас, когда мы разговариваем, отец уже взялся за щеколду, еще минута — и он войдет в дом?
Всех взволновало предположение Яспера, взгляды пяти пар глаз устремились в сторону поблескивавшей в свете уличного фонаря решетки ворот, но мысль о том, что Корнелис вот-вот за ней покажется, их уже не радовала, а скорее смущала. Что он скажет, увидев набитые бельем дорожные сундуки, переложенную соломой посуду в ящиках, мебель, сдвинутую с привычных мест?
— Глупости! Корнелис еще в Бразилии! — уверенно сказал старший брат. — Зачем бы он стал отправлять нам письмо тем же судном, на котором вышел в плавание сам? Думаю, все не так: он, наоборот, отправил письмо загодя, чтобы закончить до отъезда все дела и дать нам время подготовиться к встрече с ним. Между прочим, «Лучезарный» снимается с якоря уже послезавтра, и опаздывать нельзя, так что — за работу!
Сроки — и отплытия, и ухода из родного дома по судебному постановлению — поджимали, но Деруики справились, и последний сундук был взгроможден на повозку в то самое мгновение, когда судебный исполнитель вошел в ворота. Старший брат передал уродливому коротышке в выцветшем парике пять бронзовых ключей — тех самых, одним из которых двоюродный дед детей Корнелиса первым в их роду отпер новенький замок дома на Крёйстраат, — и сказал, пытаясь обычными словами заглушить волнение:
— Вот этим открывается…
Судебный исполнитель, посапывая, взял ключи, покрутил каждый в замочной скважине — мало ли, эта семейка вполне может и подменить, — а когда все пять попыток увенчались успехом, успокоился, предложил старшему Деруику последний раз подписаться на документе и только после этого велел своим подручным освободить дорогу. Повозка с мебелью тронулась с места, следом за ней — другая, внушительных размеров, на ней были кое-как составлены сундуки с багажом, на которые сверху улеглись путешественники.
К величайшему удовольствию соседей, навес был убран, и любопытным удалось, перебегая от одного окна к другому, не упустить ни крошки зрелища, которое — какие тут могли быть сомнения! — обещало остаться в памяти как главное развлечение года.
— Глазейте, глазейте, мерзавцы! — злился старший брат. — У одного дом горит, другой руки греет! Шестьдесят пять лет тому назад отцы ваших отцов вот так же глазели на наших, вот так же бежавших от резни, жертвами которой стали во Франции их единоверцы! Видите, как их здесь встретили?
Яспер раскурил трубку, протянул ее Виллему. Братья нег которое время курили, чередуя затяжки, потом, нарушая все обычаи, предложили трубку девушкам. Петра и Харриет, затянувшись, сильно раскашлялись и так же сильно развеселились. Горе понемногу утихало.
— По крайней мере, мы вместе… — заметил младший, и все дружно поддержали его.
— А где Фрида? — спохватился кто-то.
— Ой, бедняжка, мы же ее забыли!
— Ладно… Она ведь и сама поняла, что с Деруиками покончено и ничего с нас больше не получишь. Я ей желаю удачи!
Дорогу за городскими воротами еще некоторое время освещали разложенные вдоль стен Харлема костры, но по мере того, как повозки удалялись от города, свет слабел, и вскоре наших путешественников поглотила безлунная ночь. В темноте вспыхивала лишь трубка Яспера.
— Дай Бог, чтоб хоть она-то не погасла! — вздохнул Виллем ван Деруик.