— Стой, приехали! — высокомерно бросил пассажир.
Карета остановилась. Совсем юный возница соскочил с козел, распахнул дверцу, опустил подножку красного дерева, и на нее тут же встала раздутая до того, что едва не лопалась, туфля, за ней вторая, последним — наконечник костыля. Подняв взгляд повыше, можно было увидеть безобразно распухшие ноги.
— Как бы тут шею не свернуть… Да помоги же мне спуститься!
Кучер снял шапку, наклонил голову со светлыми, будто свежая стружка, кудрями, и Паулюс ван Берестейн, стараясь сохранить равновесие, оперся на нее, как на шишку у перил, навалился всей тяжестью.
— Ай! — вскрикнул он, ступив на землю, и лицо его перекосилось от боли.
— Вам нехорошо, мессир?
— Не беспокойся, на чай получишь! — цинично ответил регент.
Некоторое время он рылся в карманах шубы, наконец отыскал ключ, вставил его в замок, повернул, толкнул калитку, и та отчаянно взвизгнула. С петель посыпались хлопья ржавчины. Потревоженный паук пустился наутек, но ректор настиг его, раздавил и, обтирая палец, заметил:
— Чудесное имение! А больше всего мне нравится, что здесь никто не бывает.
За оградой снег был белее, чем на окрестных крышах, и лежал более толстым слоем. Он укрыл весь парк, припорошил ограду, окутал деревья. Нетронутый — ни единого следа, ни одного отпечатка птичьей лапки или оттиска упавшего листка. В самом лучшем месте людной харлемской улицы — невозделанный, нетронутый участок земли, брешь в цивилизации.
«Буду выращивать здесь тюльпаны», — решил ректор.
Он прошел несколько шагов до скамьи, отряхнул с нее снег, сел, вытянув больную ногу, и поднял взгляд на пустой дом, мертвым зубом торчавший над промерзшей землей. Дом был таким, каким он его помнил — каким запомнил при первой встрече, почти три года назад. Потрудилось время, потрудились звери, довершила их труды непогода — и вот уже никаких следов ремонта, сделанного Виллемом. Водосточные желоба прохудились, балкон снова зашатался, окна ослепли, над крышей печально завывал ветер… Паулюс, улыбаясь, разглядывал огромную груду веток, покинутую аистами.
В условленный час к ректору подошел молодой человек, и Паулюс усадил его рядом с собой на скамью. Незнакомец был вряд ли старше кучера, но лицо его с резкими чертами и едва пробивающейся темной бородкой посмуглело от явно нездешнего солнца.
— Как поживает ваша нога, мессир? — вежливо осведомился он.
— Как коряга, которую точат черви! Я — беспомощный подагрик, калека, шагу не могу ступить без костыля!
Заметив, как погрустнел собеседник, ректор приободрился:
— Да ладно, это все возрастные недуги и немощь от лени… Как говорится, молодой может умереть, а старик — обязан… Расскажи-ка лучше про свои приключения. Ты верно мне служил?
— Я все сделал так, как вы приказали, господин Берестейн.
— Значит, ты побывал в Пернамбуко?
— Да. Отплыл, в соответствии с договором, на том же корабле, что дети Деруика.
Паулюс даже пукнул от облегчения и, выпуская газы, приподнял ягодицу. Снова усевшись поплотнее, он снял с пояса кошель и высыпал в руки юноше все, что там было, даже не глянув, сколько дает. Глаза у него повлажнели — может, от признательности, а может, от холода, поди пойми.
— Господь вас благослови, мессир! — поблагодарил юноша, подобрав несколько монеток, упавших в снег.
— А теперь рассказывай!
— Плавание прошло как нельзя лучше: ветер все время был попутный, ровный и мягкий, море ласково покачивало корабль, словно баюкало… И общество собралось приятное: сплошь купцы, все больше голландские и французские, да еще несколько итальянцев. Правда, они так стерегли свои тюки, что даже спали на них, но от вина и карт не отказывались…
— А с Деруиками ты подружился?
— Увы, они всегда держались в сторонке, не приближались ни к пассажирам, ни к команде, можно подумать — не люди, а призраки. Мне понадобилось целых три недели, чтобы завоевать их доверие и попасть в каюту, где они ютились все вместе: ели из одной миски, спали вповалку, и между ними была такая близость, что капитан заподозрил incestum.[59]
Устыдившись этого непристойного даже и на латыни слова, рассказчик перекрестился, и Берестейн последовал его примеру, но когда юноша, решив, видимо, еще и глотку промыть, зачерпнул пригоршню снега и положил в рот, заторопил его:
— А дальше-то что было?
— Дальше, приложив еще больше усилий, я сумел подружиться с одним из Деруиков. Его зовут Виллем, и он, как мне показалось, больше других любит поговорить. В ответ на историю его жизни я рассказал свою — выдумав такую, какая, по моим представлениям, должна была бы ему понравиться. И попал в точку! Стоило ему услышать, что я — сын холодного сапожника, высланный из Провинций за то, что, истерзанный голодом, украл с прилавка яйцо… — тут хорошо одетый незнакомец и ректор дружно прыснули, — он проникся ко мне сочувствием, объявил, что мы братья, вот просто близнецы, и мы настолько сроднились, что в день, когда «Лучезарный» причалил, я вышел на берег вместе с его семьей, и мы с ним вместе потащили один из сундуков — я за одну ручку, Виллем за вторую… И тогда…
Паулюс не дал юноше закончить фразу, с силой прижав палец к его губам. Затем подобрал свободной рукой сосновую шишку, запустил ее в сторону ограды и угодил, куда метил: в припавшего головой к прутьям в сладкой дреме кучера. Тот вздрогнул, проснулся и побрел к карете. Ректор щелкнул пальцами, что означало «убирайся куда подальше», возница послушно взялся за поводья, и вскоре карета скрылась из виду.
— Надо же, просто все на лету ловит! — заметил незнакомец.
— Да, но, к сожалению, у него есть уши, а кроме них, еще и язык, которым он мелет в угоду Элиазару. Мне бы слуг слепых и глухих — вот это было бы в самый раз… Ладно, продолжай…
— Виллем с братом и сестрами двинулись было к дому губернатора, я с ними, но судьбе было угодно, чтобы, почти добравшись до цели, мы встретили их отца, Корнелиса. Старик тащил такой же огромный, как наши, сундук и явно намеревался отплыть. Видимо, за два года в Бразилии он страшно изменился, потому что дети не сразу его узнали, а сам он был не в силах поверить, что семья, оставленная в Соединенных провинциях, прибыла к нему на этот далекий берег, и долго тер глаза. Но в конце концов и он, и дети убедились, что никакого обмана зрения тут нет, кинулись друг к другу и принялись обниматься и целоваться, как могут только родственники, встретившиеся после длительной разлуки. Картинка получилась трогательная донельзя, и будь у кого-нибудь из нас талант госпожи Лейстер, стоило бы ее запечатлеть на холсте.
Заметно озябший рассказчик поднял, прикрывая уши, меховой воротник, упрятал руки поглубже в рукава. Паулюс, в отличие от него, под грудой мехов не дрожал, а потел…
— Ну и каков же он из себя, этот папаша Деруик? — осведомился регент, будто и знать его не знал.
— На вид здоров, лицо свежее, хотя видно, что питался старикашка все это время сухими корками, взгляд живой… Но одежда, но багаж!.. На нем были заношенные до дыр лохмотья, будто он нищий, из уголков его сундука торчала солома, замки разболтались. Правда, и дети выглядели не лучше отца: исхудавшие, тоже в каких-то мятых тряпках, волосы — сразу видно — подравнивали в море, кромсая ножом, вокруг глаз — морщинки… Для обеих сторон, и для Корнелиса, и для его потомства, зрелище оказалось неожиданным, ведь в письмах, которыми они обменивались, говорилось, что дела идут как нельзя лучше, а деньги текут рекой, дети скрывали от главы семьи свои невзгоды, тот молчал об испытаниях, выпавших на его долю, и только теперь, обливаясь слезами, они признались друг другу во всем. Причем, как ни больно было отцу узнать, что дети остались без крова, а детям — услышать, что Корнелис спал под навесом из пальмовых ветвей, всем сразу стало легче. Мне кажется, в эту минуту для них имело значение только то, что они наконец-то вместе, и они ничуть не жалели о несбывшейся мечте стать богатыми.
— Как? — удивился Паулюс. — На твой взгляд, они довольны своей незавидной участью?
— Я в этом уверен.
Снова потихоньку начал сыпать снег, облепляя заросшие щеки Паулюса, его брови — и эта складывавшаяся снежинка к снежинке холодная маска меняла выражение лица регента: теперь он мог бы показаться хмурым.
— Все это прекрасно, но ты не сказал, как отозвался папаша Деруик на известие о моем предательстве: не проклинал ли он меня последними словами, не обвинял ли в том, что украл его имение, разорил его семью? — мрачно спросил он.
Молодой человек поджал губы, втянул повисшую на покрасневшем носу дрожащую капельку.
— Сожалею, сударь, но мне нечего на это ответить — ни отец, ни дети даже имени вашего не произнесли.
— Вообще?
— Ни разу.
— Но, может быть, они обсудили это после твоего ухода.
— Возможно. Однако в тот день я — по приглашению сына, к которому присоединился и отец, — еще долго оставался с Деруиками, я принял участие в пире, который задал детям Корнелис, угощение, надо сказать, было скудным: маниока и прибрежная рыба, — но нищенский этот ужин прошел очень весело, благо тафия, жгучее и крепкое снадобье, которое туземцы делают из тростника, исцеляет от любых печалей… Никаких серьезных разговоров за столом не велось, только отец, в легком подпитии, обмолвился: раз так, давайте все останемся в Бразилии, потому как жизнь здесь простая и климат приятный, и прибавил, что, когда нет крыши над головой, лучше жить в теплых краях, чем в Провинциях… Сыновья с ним согласились, без споров поддержали решение старика… Вот тут я и откланялся, сочтя свое задание выполненным, а назавтра же отплыл на «Лучезарном» в Амстердам. Все, сударь, мой рассказ закончен.
— Что ж, благодарю, — отозвался ректор, вытряхивая снег из складок плаща.
И надолго замолчал, шумно дыша и устремив взгляд на ветви огромной липы, раскинувшиеся над крышей дома.
— Еще одно, — очнулся он, когда уставший ждать собеседник принялся натягивать перчатки. — У меня есть для тебя поручение. Вот письмо. Передай его, не открывая, метру Бакеландту, который ведет наши дела. В письме, среди прочего, сказано, чтобы нотариус выплатил тебе вознаграждение в двадцать флоринов, но ты получишь эти деньги, только если исполнишь все в точности. Понятно?
— Чего ж тут не понять, сударь.
— Ну, иди!
Ректор потрепал юношу по плечу, и тот вскочил со скамьи. Довольный тем, что может немного размяться, он двинулся к воротам, то и дело проваливаясь по щиколотку в снег и хлопая в ладоши, чтобы согреться. Перед тем как выйти из сада, он в последний раз обернулся.
— Поискать вашу карету? Она не вернулась.
— Не бери в голову. Ступай, говорю!
Молодой человек надел шляпу и перешел на другую сторону улицы.
Паулюс остался один. Он дождался, пока снег засыплет следы и выемку, оставленную на скамье его собеседником, после чего с трудом поднялся и неуверенно, ставя впереди себя костыль, как слепой свою трость, побрел через сад к скрытому зарослями ежевики колодцу.
Колодец Деруики построили так, что виден он был только из верхних окон дома, а с улицы нет. Продираться к нему через колючие кусты было мучительно, край его оказался облит льдом, похожим на лак, а в толще льда застыли веточки, листья вяза и орешника, и даже расплющенная дохлая лягушка…
Паулюс ван Берестейн бросил костыль на грубо обтесанные камни, собрав последние силы, шагнул через край и провалился в колодец. Мгновение спустя послышался треск проломленного льда, наружу выплеснулись зеленоватые брызги. Снег сыпал не переставая до тех пор, пока не укрыл всю грязь.
…Метр Бакеландт взял письмо из рук запыхавшегося гонца и, выполняя первое указание своего клиента, выдал тому двадцать флоринов из хранившихся в конторе денег Берестейна.
Дальше нотариусу предписывалось немедленно выпроводить всех посетителей, отправить по домам служащих и запереться. Советоваться с кем-либо по поводу тех указаний, которые ему предстояло прочесть, клиент запретил, приказал только свято — слово было подчеркнуто — их выполнить.
Перед тем как читать дальше, нотариус проверил подпись и печать: они оказались подлинными. А в письме содержался текст завещания, довольно короткий: в двадцати строках Паулюс ван Берестейн отписывал все свое движимое и недвижимое имущество: состояние в пятнадцать тысяч флоринов, контору поверенного, подлежащие продаже должности, плантации тюльпанов, восемь домов — плюс девятый, приобретенный недавно на Крёйстраат… семейству ван Деруик, назначив опекуном по завещанию главу семьи, Корнелиса, носящего ту же фамилию и проживающего, как предполагается, в бразильской капитании Пернамбуко. Если же его там не окажется, следует искать его повсюду и найти для совершения вышеуказанных действий. Все распоряжения должны быть исполнены немедленно, ибо к тому времени, как станет известна воля завещателя, упомянутый испустит дух.
Последний абзац документа представлял собой текст извещения о кончине Паулюса ван Берестейна, в котором никому не разрешено было вычеркнуть или изменить ни единого слова, поскольку это тяжко оскорбило бы память усопшего:
Всемогущему Господу в Его вечной и неизменной мудрости угодно было принять в благословенной радости Царства Своего Небесного моего дорогого отца, господина Паулюса ван Берестейна, покинувшего сию юдоль печали восьмого числа этого месяца в одиннадцать часов утра, а перед тем десять дней прикованного к постели осложнениями подагры.
Желая — из осторожности — убедиться в том, что господин Берестейн пребывает в настоящее время именно в том состоянии, о каком говорится в письме, метр Бакеландт отправил в дом регента, где уж точно должны были знать о кончине хозяина, одного из своих служащих.
— Ну что, Берестейн скончался? — осведомился нотариус, когда посланец вернулся.
— Зеркала у него в доме повернуты к стене…
Теперь ничто не мешало зарегистрировать завещание. Метр Бакеландт нагрел на свече палочку сургуча и оттиснул на лужице, расплывшейся рядом с подписями, свою печать — большую печать, на которой ему годом раньше вздумалось вырезать восемь лепестков тюльпана сорта Viceroy.
— Надо будет в ближайшее время ее поменять! — повернувшись к служащему, сказал нотариус. — Тюльпаны нынче совсем не в чести.
Вам тюльпановых луковиц?
Это одно Занимает ваш ум, простаки.
Ну, попробуйте: будет ужасно смешно
Нам услышать от вас, что — горьки.