Второй сезон

9 декабря 1635 года

Морские путешествия в те времена сопровождались неизбежными неприятностями. Конечно, если по справедливости, цинга и порча съестных припасов представляли наибольшую опасность, но далеко не последними были и те трудности, которые создавала неподходящая одежда.

Когда Корнелис ван Деруик, собираясь отправиться в плавание, складывал вещи, ему и в голову не пришло, что в Новом Свете солнце припекает куда сильнее, чем в Соединенных провинциях, что там гораздо жарче. Пусть даже морская гладь между ними и расстилается ровным ковром, — тот ее край, что у бразильских берегов, по сравнению с европейской прибрежной полосой все равно что обжигающий суп по сравнению с дождевой лужей. Раньше Корнелис об этом только смутно догадывался, но стоило ему приблизиться к экватору — это стало очевидно.

Проще говоря, Корнелис — в шерстяных чулках, в штанах с подштанниками, в камзоле, с крупно плоеным воротником на шее, в плаще с капюшоном и жесткой шляпе с высокой тульей, несчастный Корнелис, у которого даже и те участки тела, которых этот наряд не прикрывал, были спрятаны под кружевами, — умирал от жары.

Другие пассажиры, ограбленные пиратами, теперь расхаживали по палубе «Строптивого» в одних рубахах и, надо сказать, чувствовали себя прекрасно, а его сундуки остались в неприкосновенности, всю одежду он сохранил, и теперь лишь у него одного облачение полностью соответствовало его возрасту и положению.

Спутники, охотно уступившие Корнелису эту привилегию, прозвали его щеголем.

Щеголь Корнелис мужественно терпел все усиливавшийся зной, быстро худел, но правилам своим не изменял, пока его к этому не вынудили: когда поредевший экипаж привлек пассажиров к работе, харлемцу пришлось оставить свои притязания на «изысканность», ведь одно дело — бесцельно разгуливать в приличном костюме по палубе, попыхивая трубкой, или листать требник, и совсем другое — в том же облачении заниматься тяжелым матросским трудом.

Сначала, вместе с другими поднимая грот, Корнелис порвал плащ — точно посередине, в другой раз он стер до дыр о снасти перчатку… и в конце концов понял, что следует если и не сменить костюм, то, по крайней мере, приспособить свою одежду к условиям плавания. Корнелис припомнил, как в юности служил у портного подмастерьем, попросил у одного из матросов ножницы и иголки и прежде всего сделал во всех рубахах прорези, чтобы ткань меньше натягивалась и воздух свободно проникал под одежду. Потом он примерно таким же образом приспособил и остальные части костюма — за исключением шляпы. Шляпу он просто заменил форменной матросской, считая свою слишком роскошной для того, чтобы ее уродовать.

Корнелис отнюдь не жаждал славы искусного портного, но стоило ему показаться в удачно перекроенной одежде, слава эта на него обрушилась и сразу же показалась весьма обременительной. За несколько недель штаны и рубахи остальных пассажиров превратились буквально в лохмотья, и вся надежда у них была теперь только на спасительные ножницы харлемца. К пассажирам присоединились моряки, и Корнелису ничего не оставалось, кроме как принимать заказы на починку и штопку, а поскольку заказами его просто завалили, пришлось даже открыть на корме «Свирепого» нечто вроде швейной мастерской. За мелкую починку одежды клиенты расплачивались с ним кто червивым сухарем, кто пинтой протухшей воды, кто выловленной только накануне, но совсем уже высохшей рыбкой.

Время за шитьем летело незаметно, и последние дни плавания показались Корнелису не такими долгими, как его спутникам. Даже когда «Свирепый» пристал к топкому берегу Пернамбуко, его не было на палубе: он все еще сражался с рубахами, ведь пассажирам хотелось ступить на бразильскую землю одетыми с иголочки, такими же нарядными, как вышли в море. Корнелис попросту не заметил, что корабль добрался до цели, и потому не только пропустил высадку и не видел праздничной толпы колонистов, сбежавшихся узнать новости из Соединенных провинций, но не присутствовал и на ужине, который устроил для прибывших губернатор, граф Йохан Мауриц ван Нассау, тогда как другие пассажиры, расписывая общие приключения, успели выставить себя там в выгодном свете и завязать благодаря этому полезные деловые знакомства.

Хуже того. Когда Корнелис завершил наконец никому уже не нужную работу и вернул матросу ножницы, на судне не оказалось ни единого человека, который помог бы ему выгрузить сундуки, и бедняга, совершенно истощенный и донельзя усталый, вынужден был сам стаскивать на берег всю свою кладь.

Глазу нашего, только что прибывшего из Соединенных провинций, путешественника открылась диковинная для него картина: глинобитные хижины, одни под выгоревшими до белизны соломенными крышами, другие крытые в несколько слоев пальмовыми листьями, теснились вокруг пристани в полном беспорядке. Чуть подальше он увидел дома в европейском стиле — с оштукатуренными каменными стенами, самые большие из них были отделаны деревом и украшены мозаикой, кое-где в тени просторных балконов стояли коляски. И все это — вместе с кокосовыми пальмами — окутывала рыжеватая пыль, которая, похоже, никогда и не оседала… Единственное в пейзаже, что приободрило Корнелиса, была церковь, замыкавшая перспективу единственной улицы, начинавшейся от порта и тянувшейся к лесу. «Если здесь водрузили крест, значит, мы в цивилизованной стране», — подумал голландец.

Возможно, из-за палящего солнца вокруг не было ни души, если не считать нескольких туземцев, которые жевали бетель и поглядывали на новоприбывшего как-то странно… Корнелис стал их уговаривать дотащить до колонии его багаж, но они ни за какие деньги не соглашались — видимо, хозяевам этих людей не понравилось бы, если бы те стали работать на кого-то, кроме них. Когда к Деруику подбежали дети и предложили за несколько стёйверов присмотреть за его вещами, он поначалу обрадовался и согласился, но через минуту, отойдя на несколько шагов, поглядел назад и, обнаружив, что маленькие негодяи открыли его сундуки и принялись делить между собой их содержимое, прибежал обратно и всех разогнал.

И, увы-увы, это оказалось лишь началом его злоключений. В доме губернатора сварливый полукровка — местные называли такую помесь негра и индианки cabra — сообщил ему, что регистрация прибывших на «Свирепом» завершена, господина ван Деруика нельзя уже записать пассажиром этого судна, а значит, он не может претендовать на предусмотренные для новоприбывших удобства. Выяснилось, что все новые хижины распределены, а старые, разрушенные дождями, были хуже логова пекари[33], и единственное жилье, которое можно снять, — пристройка к бараку для рабов близ сахарного завода.

— Только там крыша протекает… — милосердно предупредил полукровка, — и от мельницы адский грохот!

Корнелис снял пристройку.

Освоиться с этим экзотическим миром голландцу оказалось нелегко, и первое время его житье в Пернамбуко было одним нескончаемым испытанием. Счастье еще, что пассажиры «Свирепого» не забыли своего услужливого портного — без их помощи он, скорее всего, просто умер бы от голода или жажды. Конечно, земля тут изобиловала плодами, но после того, как у Корнелиса, съевшего какую-то красную ягодку, скрутило живот, он больше не решался пробовать то, что росло в джунглях. К селедке и сыру здесь было не подступиться, так дорого они стоили, к тому же в долгом плавании эта самая дешевая и сытная на его милой родине пища чаще всего успевала прийти в негодность. А сластями, которых здесь продавали великое множество, — мармелад или желе из гуаявы, варенье из орехов акажу, кокосовые меренги, засахаренные лимоны, — лакомились одни только плантаторы, о чем свидетельствовали их тучность и испорченные зубы.

Голландец понял: если он хочет выжить, надо питаться тем, что едят туземцы, — и стал приучать себя к бобам, вареному мясу каймана, жареным крабам, даже к каким-то дырявившим пальмовые стволы червям толщиной в палец. Единственное, к чему он испытывал стойкое отвращение, были обычные для крестьянского стола лепешки из маниоковой муки: проглотив первый кусок, он так морщился, а после второго начинал так кашлять и отплевываться, что пользовавший колонистов врач Виллем Пизо заподозрил у него аллергию на маниоку.

— …если только это не ностальгия! — таков был второй диагноз лекаря, которого Корнелис изводил рассказами о том, каким тяжелым было плавание и как мучительно ему теперь устраиваться на новом месте.

Проблему жилья пришлось улаживать дольше всего. Полукровка не соврал, описывая убогую хибару, куда Корнелис сразу по приезде отволок свои сундуки. Мало того, что в пристройке, ставшей его первым домом на американской земле, было шумно, грязно и сыро, совсем рядом с ней день и ночь крутились, перемалывая охапки сахарного тростника, мельничные жернова, и от пьянящего запаха у Деруика подкатывала к горлу тошнота, а от носившейся в воздухе сладкой пыли все его рубашки пожелтели и одежда стала липкой, как леденец. Терпение его истощилось, и, узнав, что во дворце губернатора несколько комнат сдаются проезжим, он решил перебраться туда, пусть даже на оплату жилья уйдут все деньги, предназначенные для дела. Но что ему еще оставалось? Харлемец и помыслить не мог о том, чтобы приняться за работу в том жалком состоянии, до какого дошел: запущенная борода, грязные ногти, а камзол засален и заношен до того, что стоял колом.

Что касается торговли, то до этого у папаши Корнелиса руки пока не дошли. Первые три недели по прибытии в Пернамбуко он занимался только обустройством, поисками подходящей еды и возможности содержать себя в чистоте, то есть пытался удовлетворить лишь самые свои насущные потребности, не думая о конкурентах. А те не дремали: ни давно здесь обосновавшиеся торговцы-колонисты, ни новички, приплывшие вместе с ним на «Свирепом». Последние — в основном молодые, алчные и хваткие — легко обходились без сна, мало заботились о том, чем наполнить свою тарелку, единственным их стремлением было преуспеть, — и потому, когда Корнелис решил, наконец, заняться делами, ему не нашлось места в жестокой борьбе, в которую вступили остальные, едва сойдя на берег.

Он явился в факторию за товарами, которые намеревался продать на родине, но оказалось, что почти все уже распределено, а то, что осталось, испорчено и для продажи непригодно. Сахар, фрукты, спиртное — не было ни одного тюка, ни одного бочонка, который не принадлежал бы конкуренту, больше того — все это, должным образом увязанное, записанное и снабженное ярлыками, уже находилось на складах в ожидании отправки. На будущее тоже надежды не было: трюмы судов, возвращавшихся в Европу в ближайшее время, забиты до отказа, конечно, недели через две-три, не раньше, придут другие корабли, но место на них уже сейчас яростно купцами оспаривается.

— Неужели совсем некуда поместить груз, чтобы отправить его в Соединенные провинции? И даже капитан сдал свою каюту?

— К сожалению, это так, — подтвердил управляющий факторией, отставной, скрученный ревматизмом солдат, большие глаза которого, полученные от природы словно бы в утешение за немощное тело, выцвели от блеска океана.

— Но ведь бочонок перца или корицы много места не займет? — не сдавался торговец.

— Какого еще перца? Откуда здесь перец, голубчик? Никому он тут и не нужен — колонистам вполне хватает тростника…

— Как? Разве они не выращивают пряности?

— Зачем? Здешняя земля, massape#[34], такая плодородная, что тростник созревает за три месяца, втрое быстрее, чем на Антильских островах! К тому же сахар из него получается превосходный, самый лучший в мире, и было бы просто глупо разводить что-то еще… Загляните в Олинду, в Игарасу, пройдитесь вдоль реки Беберибе… Нигде вам не увидеть ничего, кроме плантаций тростника, мельниц и согнутых спин рабов. Одни только чернокожие сажают перед своими лачугами немного конопли и табака, чтоб им было чем трубку набить, но они-то точно ничего из этого не вывозят!

У несчастного харлемца просто земля под ногами разверзлась. Он, конечно, готовился к трудностям, но ему и в голову не приходило, что работы не будет из-за отсутствия товара. Видя, как удручен посетитель, управляющий попытался выразить ему сочувствие. Старого солдата, привыкшего к жалобам лавочников, все-таки иногда трогали несчастья новичков, и потому он откинул крышку сундучка, вытащил оттуда бутылку ратафии, снял с горлышка два насаженных на него стаканчика и разлил водку.

— Домашняя… В море напитки портятся. Не знаю почему, но любая бутылка, какая до нас доберется, воняет пробкой.

Корнелис вяло чокнулся с ним. Казалось, горе сразу состарило голландца, и он так отупел, что не заметил, как жидкость течет по подбородку.

— Так-то вот, приятель! — вздохнул управляющий факторией. — Закон, который правит светом, что Старым, что Новым, — жестокий закон! Взять хотя бы этот дом. Его выстроили на вершине холма, и кто помоложе — легко взлетает к нему по крутой тропинке, а мы, те, кто в годах, еле доползаем, пыхтя и отдуваясь. А ведь здесь, как везде, кто первым успел, тот и съел! Слыхали уже, что в Пернамбуко из-за кучки сахара дерутся на поединках, за несколько арроб[35] готовы просто поубивать друг друга? У меня своя теория: тропический климат, он распаляет страсти, тогда как наш, в Провинциях, свежий и целебный, их, напротив, утихомиривает. Согласны?

У Корнелиса не было на этот счет никакого мнения, да и не слушал он разглагольствований управляющего. В эту минуту его занимала только собственная участь.

— Но чем же я займусь, если тут нет ничего для продажи?

— Кое-что есть, но я сомневаюсь, что это вам подойдет… Некоторые приезжие охотятся вместе с индейцами в глухих лесах, а потом торгуют шкурами ягуаров и перьями попугаев. Или становятся лесорубами и продают местную древесину для строительства судов и для монастырских ворот. Можно было бы найти и другие занятия, только и те вряд ли для вас, ведь чаще всего новички берутся за дело, от которого уже отказались другие… Зарабатывают какую-то малость, натаскивая боевых вьюрков или присматривая за конюшнями крупных плантаторов, куда повадились десмоды-кровопийцы.[36]

— Мне это уже не под силу! — вздохнул Корнелис.

Управляющий кивком согласился, задумчиво поскреб подбородок, зудевший в тех местах, где островками торчали недобритые волоски, и продолжил:

— Говорят, у вас руки приставлены куда надо и вы умеете кроить… Так почему бы вам не сделаться портным — здесь ведь наверняка найдутся люди, которые расхвалят вашу работу, по всей колонии слава пойдет… Правда, женщин у нас тут немного, но их выписывают из Соединенных провинций, и нам оттуда присылают сироток… Впрочем, вам, наверное, хватит и тех, что живут в колонии — да у одной только губернаторской жены шесть сундуков забиты одеждой!

Харлемец недовольно засопел:

— Я, сударь, купец и пересек Атлантический океан вовсе не для того, чтобы работать иголкой!

— Как угодно… но все-таки подумайте насчет шитья! Беда многих колонистов в том, что, прибыв из Европы с набором готовых представлений, они слишком торопятся преуспеть. Навидался я тут негоциантов, растративших по прибытии весь свой капитал на шкуры и не продавших потом ни одной. При этом человек, хоть сколько-то находчивый и упорный, вполне может получить в этой стране неплохую прибыль…

Поначалу Корнелис и слушать ничего не хотел. Оставив все эти советы без внимания, он отправился в Олинду и попросил аудиенции у губернатора, решив пожаловаться тому на свои трудности. Он объехал все ближайшие плантации в поисках партии сахара, которую мог бы купить. Он обошел все суда в надежде, что уговорит капитанов потеснить уже имеющиеся грузы, чтобы освободилось место для его тюков. И каждая его попытка заканчивалась неудачей, и отовсюду его с позором гнали: никому не было дела до старикашки, который ходит и пристает ко всем со своим тростником.

— Говорят же вам, что портные здесь нужны куда больше коммерсантов! — твердил в ответ на рассказ об очередной неудаче управляющий.

После всех мытарств Корнелису ничего другого уже не оставалось — только пойти тем путем, какой наметил для него новый друг. Отыскав неподалеку от берега стоящую у проезжей дороги в тени могучего хлебного дерева пустующую тростниковую хижину, он решил приспособить ее под мастерскую. Залатал дырявую крышу пальмовыми листьями, нарисовал углем вывеску по образцу тех, какие обычно бывают у фламандских портных: святой Мартин отдает нищему половину плаща. Привычная глазу картинка тотчас привлекла внимание голландских колонистов, сразу нашлись у кого — рубашка, у кого — юбка или накидка, требующие починки, и заказчиков оказалось даже многовато. А поскольку пассажиры «Свирепого» тоже на все лады повторяли имя искусного харлемского портного, Корнелису вскоре пришлось отказывать кое-кому из жаждущих привести в порядок одежду. Мастерская открывалась ранним утром, ван Деруик принимал заказы, а потом целый день трудился, запершись в своей хижине.

Однако этот каторжный труд никакой прибыли ван Деруику не приносил: услуги его так дешево ценились и так редко оплачивались не натурой, а наличными, что заработанного едва хватало на то, чтобы снимать жилье и покупать рыбий жир для лампы. Даже работая ночами и не выпуская из рук иглы, он за месяц едва сумел отложить несколько стёйверов. Если так пойдет и дальше, сколько же лет понадобится, подсчитывал он, пока он сумеет выполнить обещание, которое дал семье?

Корнелис часто думал об оставшихся на родине детях. Время шло, а он все не брался за перо, не писал домой. Конечно, пока он обустраивался в Бразилии, времени на письма не оставалось — мешали неотложные дела, но не спешил он делиться новостями и по другой причине: порадовать родных было нечем, а огорчать не хотелось. Надо подождать лучших дней, думал он, а тогда уже и рассказывать: если у длинной цепочки его злоключений появится счастливый конец, читать о них будет куда легче.

Но наступил вечер, когда харлемец не выдержал: потратившись на рулончик бумаги и склянку чернил, он взялся за длинное письмо, в котором ни слова не говорилось о его горестях и разочарованиях — только о бразильском климате, о Пернамбуко и о производстве сахара. «Дела идут успешно», — написал он, ни слова о себе к этому не прибавив, зато сыновей и дочерей буквально засыпал вопросами: здоровы ли они? какие у них виды на будущее? все ли в порядке в лавке и прибыльна ли торговля? в достатке ли живет семья и справляются ли они с домом? Корнелиса интересовало все: настроение Фриды и оплата счетов, отношения с соседями и размер трещины, которая в день его отъезда опасно подползла к балкону. В общем, рассказывал он очень сдержанно, а расспрашивал так настойчиво, что его послание стало смахивать на опросный лист.

Уже собравшись приложить печать, Деруик спохватился: что подумают сыновья, получив только письмо — без денег, которых он посулил им так много? Не догадаются ли они, насколько отец обнищал? Он окинул взглядом комнату, изучил жалкие тряпки, кое-как сваленные в грязных сундуках. Так. Продать тут нечего. Нет, все-таки кое-что осталось: его шляпа! Отличная шляпа из гладкого утрехтского бархата с искусно выкроенными полями, затенявшими до середины носа его длинное лицо. С тех пор как Корнелис прибыл в Бразилию, стоило облакам затянуть небо, он тщательно заворачивал свою шляпу и убирал ее в коробку, вот и выглядела она совершенно новой. Кому ж неизвестно, сколько колонистов зарится на его шляпу: их собственные сожгло тропическое солнце, и теперь они прикрывали головы соломенными. За такую шляпу он точно выручит хорошие деньги!

Корнелис как в воду глядел. Управляющий факторией дал ему за шляпу целых тридцать гульденов, причем — мелкими монетами, что было особенно удобно: он сможет заодно и с посредниками расплатиться, ведь пока послание доберется до его детей, оно пройдет через много рук.

В порту готовилось сняться с якоря судно, и довольный ван Деруик, приготовив сверток с письмом и деньгами, запер комнату и отправился туда. А там настроение у харлемца еще улучшилось, потому что капитан не только согласился передать письмо, но и отказался взять плату за такую великую услугу!

— Сударь, я ведь вверяю вам собственную жизнь! Мои сыновья… я так ими горжусь!

— Не беспокойтесь, все дойдет до них в целости. Слово моряка!

Корнелис утер скатившуюся по рыжей бороде слезу. Глядя на мачты и наполненные ветром паруса, он, хоть и не собирался отплыть, чувствовал, как его охватывает предотъездное волнение. У него даже мелькнула мысль оплатить вырученными за шляпу деньгами дорогу до Соединенных провинций, но как мелькнула — так и ушла: разве можно вернуться домой без единого стёйвера? Стыдно же! Голландец вздохнул, набросил на непокрытую голову валявшийся поблизости мешок, развернулся и пошел работать.


Первое время капитан вел себя по отношению к ван Деруику безупречно честно: он спрятал письмо за пояс, поближе к кортику, и берег его как зеницу ока, — однако наступил день, когда ветер трижды попытался выхватить у него письмо, да и настроение от непогоды испортилось, вот он и решил, что не станет трудиться задаром. С чего это он должен так беспокоиться о частной переписке, когда ему доверены официальные депеши? Вспылив, он сломал печать и взял из пакета столько, сколько посчитал справедливой платой за свои труды. «Ладно уж, прости меня, старина, — пробормотал моряк. — Обещаю выпить за твое здоровье!»

Непогода случилась и еще раз, и еще, и еще, ветер нередко проявлял свой дурной нрав, а море оказывалось коварным и несговорчивым, вместо восьми недель, которые обычно занимал переход из Пернамбуко в Амстердам, плавание продлилось три месяца, и, когда судно наконец вошло в порт, капитан и думать забыл о письме Корнелиса. Обнаружив на полу каюты грязный конверт, он счел, что по доброте своей может оказать старику еще и эту услугу, и велел юнге отнести письмо на почту. Марку тот купил на деньги Корнелиса и из тех же денег заплатил себе за труды.

По пути в Харлем письмо подверглось обычному почтовому грабежу: у тех, кто опрометчиво передавал средства таким способом, несколько стёйверов непременно изымались. Едва судно, перевозившее по Спаарне почту из Амстердама, добралось до места, к нему кинулись в надежде стать посыльными бродяги, безработные и бесстыжие люди, готовые за несколько монет доставить адресату письмо, посылку, сундук — все, что только выдержит изнуренная спина.

— Семья ван Деруик, на Крёйстраат! — выкрикнул с борта перевозчик почты.

Письмо Корнелиса вызвался отнести горбун в засаленной шапчонке, искренне обрадовавшийся удаче: обычно ему доставались самые тяжелые грузы.

— А ты хоть знаешь, где это?

— Еще бы, я вырос в сиротском приюте по соседству!

— Ну так — вперед!

Горбун удалился стремительной походкой, напоминавшей движения ящерицы, но, завернув за ближайший угол, хорошенько обшарил пакет, извлек оттуда оставшиеся деньги — надо сказать, уже совсем немного, — и только спрятав их в карман, двинулся на Крёйстраат. А там, едва он потянулся к колокольчику, вокруг его руки обвился кожаный ремешок.

— Дай-ка сюда письмо! — крикнул кто-то у него за спиной.

Посыльный обернулся и увидел кучера — тот ухмылялся, зажав в кулаке рукоятку кнута.

— Давай-давай! Или хочешь, чтобы я тебе руку оторвал?

Возница резко дернул кнутом, и несчастный горбун невольно вскрикнул.

— Ладно, берите, — морщась от боли, сказал он и выпустил из руки письмо. — Но за доставку-то мне кто в таком разе заплатит?

— Получай! — кучер бросил ему мелкую монетку, которая угодила горбуну между лопаток. Тот, извиваясь ужом, попытался до нее дотянуться или хотя бы сбросить монетку на землю, а кучер хохотал, глядя на его старания.

— Ну, все, проваливай! — наконец, сказал он, пнув беднягу сапогом. — Соседей напугаешь.

— Сами себе беду накличете! Кто горбуна ударит, тому… — огрызнулся посыльный, злобно покосившись на мучителя.

— Говорят тебе — убирайся!

Как только Эрнст Роттеваль остался один, он подобрал с мостовой письмо, развернул его, словно хотел прочесть, тут же сложил снова, поняв, что его учености на это не хватит, подошел к воротам дома Деруиков, позвонил в колокольчик, потом погляделся в лужу и наспех привел в порядок одежду.

— Что вам угодно, сударь?

За оградой стояла служанка Фрида.

— У меня письмо для Петры ван Деруик. Только что принесли.

Эрнст просунул письмо между прутьями, но, когда Фрида к нему потянулась, живо убрал.

— Мне велено передать письмо барышне в собственные руки. Вот, смотрите, здесь так написано!

И, совершенно уверенный в том, что Фрида не более грамотна, чем он сам, Роттеваль ткнул пальцем в первые попавшиеся слова. Служанка и впрямь казалась озадаченной. Притворившись, будто разбирает написанное, она с ученым видом наморщила лоб, потом выпалила:

— Сейчас узнаю, может ли барышня вас принять!

И убежала, быстро перебирая ногами в деревянных башмаках.

Довольный Эрнст прищелкнул языком и, дожидаясь возвращения Фриды, погрузился в созерцание дома Деруиков, нынешний облик которого со всей очевидностью указывал на немалый достаток хозяев.

У этого жилья не осталось ничего общего с прежним — ни замшелой крыши, ни шаткого балкона. Теперь все здесь говорило о богатстве и хорошем вкусе владельца: пилястры и цоколи каррарского мрамора с фаянсовыми вставками, каменные львы, служившие опорой оконным рамам, окна с нарядными ставнями, заменившими скучный крашеный деревянный навес, какой бывает у ремесленников из рабочих кварталов… Контуры здания подчеркивались накладками из светлого песчаника — явный знак того, что хозяева могут позволить себе не только необходимое, но и излишества.

Вот только от всего этого веяло новостройкой: не только гостю, но и прохожему шибали в нос пронзительные запахи сырой штукатурки, свежего цемента, непросохшего лака. Рядом с другими зданиями на той же улице — свидетелями векового благоденствия, покрытыми неподдельной патиной времени, — дом ван Деруиков выглядел нарядной приманкой, сказочным дворцом, воздвигнутым ради ярмарочной недели.

Погруженный в свои мысли кучер и не заметил, как Петра подошла к воротам.

— Господин Роттеваль! — окликнула его девушка.

Эрнст вздрогнул, но быстро овладел собой: кнут — почти что дворянский стек — в руке придавал ему странную уверенность.

— Вы с ума сошли! — продолжала Петра. — Зачем вы сюда явились? А если бы братья оказались дома?

— Да я ведь за ними проследил, — признался кучер. — Уже третий день здесь брожу, поглядывая на ваши окна, и знаю, что Виллем покидает дом сразу, как появится молочник, а Яспер — едва откроет лавку булочник. Только позвонить у ворот не решался — ждал предлога, но вот и он!

С этими словами Роттеваль, приняв изящную позу, в какой пастушок на каминных часах протягивает букет: одна рука упирается в пояс, другая плавно круглится над склоненной головой, — подал девушке письмо. Уловившая сходство Петра не удержалась от смеха и поспешила прикрыться веером.

— Ну и прекрасно… — произнес кучер, поняв, что на него уже не сердятся, и не менее изящным жестом засунул свернутый кнут за голенище.

Петра же спокойно распечатала письмо, но, когда быстро пробежала глазами листок, даже веер от волнения выронила — так он и остался висеть у нее на запястье.

— Да это же письмо от отца! Как оно к вам попало?

— У меня есть друзья в порту! — тут же нашелся Эрнст. — Грузчики, лодочники, штопальщики сетей… Все они ужасные повесы, но у каждого душа огромная, даже в груди не вмещается! Узнав от них, что пришел корабль из Бразилии, я спросил, не было ли там какого письмеца для вас. Вот и вся история…

— Спасибо! — в голосе Петры прозвучала искренняя признательность.

Девушка потянулась к руке кучера через решетку, быстро сжала ее и так же проворно отпустила, как бывает, когда вместо сучка схватишь гадюку. Эрнст остолбенел, но все же первым нарушил трепетное молчание:

— Работы, произведенные в вашем доме, его очень… словом, красиво получилось! Я восхищаюсь вашим братом!

Петра покачала головой.

— Все это сделано на деньги, вырученные от продажи тех двух луковиц, которые подарил ему ваш хозяин, и, к сожалению, Виллем потратил все, что получил, на украшение дома, так что его брату и сестрам перепали лишь кое-какие мелочи, да еще открылся доступ на балкон, которым до ремонта нельзя было пользоваться. Ах, лучше не будем об этом…

Кучер, заложив большие пальцы за пояс, искал, что бы такое сказать, не затрагивая этой темы, но тщетно.

— Завтра в валлонской церкви вечерняя служба… — вся дрожа, снова заговорила девушка. — Я отправлюсь туда одна, пешком, и в такой холод добраться мне будет нелегко. Позволяется ли вам брать карету вашего хозяина?

— Я смогу ее взять.

— Вот и хорошо…

Она не посмела еще раз коснуться руки юноши, просто вложила всю свою нежность в обращенный на него взгляд. На том разговор и завершился, и Фрида, которая вышивала у окна, не увидела в сцене у калитки ничего, кроме любезного приема, оказанного гонцу.


Эрнст Роттеваль поставил карету регента там, где должна была пройти Петра ван Деруик, задолго до назначенного часа. Делая вид, что ждет засидевшегося в гостях хозяина, он прислонился спиной к дверце и небрежно подбрасывал одной рукой игральные кости, а сам глаз не сводил с угла, из-за которого в любую минуту могла показаться девушка. Помня о том, насколько важно первое впечатление, он начистил карету так, что все петли засверкали, и, не пожалев денег, украсил себя самого: нацепил специально для такого случая купленный галстук, тонкие перчатки и завитой парик и сделался благодаря этому больше похож на пассажира, чем на возницу.

И Петра наконец появилась! Увидев ее, юноша страшно разволновался, выронил кости, стал их подбирать, перепачкал перчатки, стащил их, увидел собственные грязные пальцы и совсем потерял бы рассудок, если бы девушка не вернула его к действительности, весьма своевременно намекнув, что ее шапочка с пером уже совсем намокла под снегом.

— Ох… — Эрнст покраснел.

Он откинул подножку, Петра ступила на нее, грациозно поднялась по ступенькам, скрылась в карете, и кучер, не сводивший с нее растроганного взгляда, отметил про себя, что красавица еще и легка как пушинка: рессоры даже не скрипнули. Роттеваль был настолько зачарован видением, что собрался было за ней и непременно оказался бы на сиденье рядом, если бы в последнюю минуту не сообразил: без возницы карета не сдвинется с места! Но ведь, с другой стороны, если он сядет на козлы, то не сдвинется с места разговор… Что же делать? Пассажирка, к которой он обратился за советом, оказалась куда сообразительнее его самого: пусть Эрнст сначала посидит с ней, а потом уже возьмется за вожжи…

Сказано — сделано. Молодые люди устроились в карете, благоразумно задернули занавески и… тут им стало неловко. Не только от непривычной близости — еще больше от непривычной роскоши, их окружавшей: мягкие подушки, дорогое дерево, ласковые ткани…

Петра раньше и подумать не могла, что бывают на свете такие чудесные вещи. Впрочем, и Эрнсту казалось, будто он недостоин здесь находиться, и стоит ему лишь дотронуться до обивки сиденья, на подушках которого без малейшего стеснения разваливается хозяин, — она тут же поблекнет от этого прикосновения.

— Не часто я оказываюсь тут, внутри, — вздохнул он. — Правду сказать, господин Берестейн пускает меня сюда только для того, чтобы вымыть пол. Да-а, ведь именно это все и защищает богатых надежнее самого крепкого замка, а бедные даже и не знают, чего лишены… Многие бы рты пораскрывали, если бы увидели это уютное гнездышко!

— Я и сама не представляла, что такое бывает, — простодушно отозвалась Петра. — До того как брат преуспел в торговле тюльпанами, жизнь у нас была более чем скромная, и я никогда не ездила в карете…

— Как же это? Вы ведь барышня… У вас полно красивых платьев, и дом такой красивый, и, конечно же, все мужчины у ваших ног!

Роттеваль подталкивал девушку к признанию, но она сумела обойти грубую ловушку:

— Ой, что вы! В мои годы пора уже быть дамой — представляете, сегодня утром я нашла на своем чепце седой волос! Вот так время и говорит нам о том, сколь оно мимолетно, вот так сурово напоминает, что близится срок.

Тут барышня ван Деруик искоса глянула на соседа, желая узнать, достаточно ли сильное впечатление произвела на него ее речь. А Эрнст попросту насмерть перепугался: ему примстилось, будто Петра предлагает изучить ее волосы, а разве ж ему хватит на такое смелости! Девушка, наверное, посмеялась бы над его пылающими щеками и блуждающим взглядом, если бы рядом с ней был другой, но за этого-то ей хотелось выйти замуж!

Не дождавшись ответа, Петра решила сменить тактику.

— Знаете ли вы Якоба Катса? — спросила она. — По-моему, его «Трактат о браке» с гравюрами Адриана ван де Венне — истинное совершенство, и я уже заказала «Обручальное кольцо», которое вот-вот должно появиться. Кате — человек, который знает женщин и все наши тайны! Те, кто желает вступить в брак, непременно должны воспользоваться его советами о выборе супруга… ну, конечно, и супруги тоже. Знаете, как ему представляется идеальная жена? Как «золотая середина»! Иными словами, она должна быть «не слишком кроткой и не слишком колкой, не слишком нежной и не слишком сварливой, не слишком робкой и не слишком смелой, не слишком пресной и не слишком игривой, не слишком благоразумной и не слишком безрассудной, не слишком расточительной и не слишком скупой…» Ну и как вам кажется — похожа я на такую?

Петра, стараясь произвести впечатление, показывала, до чего она начитанна, вот только кучера — он ведь понятия не имел о старике Катсе, пусть даже цитаты из сочинений видного моралиста и были выведены золотыми буквами у входа в приличные дома — образованность девушки скорее страшила, чем радовала, он только теперь начал осознавать разницу между ними. Не очень-то приятно быть неграмотным мужем ученой жены, думал Эрнст. Понятия не имея о том, какое образование получили другие дети Корнелиса ван Деруика, он вообразил, будто у них одна Петра увлекается чтением, но как бы там ни было — он-то все равно будет при ней дурак дураком.

Возница лениво рассуждал про себя, паузы между высказываниями Петры становились все дольше, и паузы эти сильно ее беспокоили: уж не влюбилась ли она в тупицу? И все же она предприняла еще одну попытку — только ради губ юноши, которые находила прелестными и которые одним только своим шевелением, когда Эрнст произносил самые обычные слова, волновали ее донельзя.

— А сами-то вы подумываете о браке?

Роттеваль подергал галстук, защемивший кожу у него на шее.

— Ну-у-у… скажем, я не так помешан на женитьбе, как сын моего хозяина, Элиазар ван Берестейн. Он-то каждое воскресенье перебирает всех прихожанок, спрашивая моего мнения о той или о другой. Он часами может говорить о том, у кого самые красивые волосы, у кого самые красивые глаза, не считая прочих прелестей, которые обсуждает так же подробно…

— Что за гнусная личность!

Петра, похоже, возмущенная услышанным, резко раскрыла веер из разноцветных перьев, который Виллем подарил ей, несмотря на все свои предубеждения против роскоши.

— Господин Берестейн желает иметь супругу, которая обладала бы всеми достоинствами, кроме образования: оно, по его мнению, особе прекрасного пола совершенно ни к чему. «Учить девушку — все равно что ставить цветы в ночной горшок», — часто повторяет он, когда заходит разговор на эту тему… Он считает женщину достаточно ученой, если она знает «Отче наш», десять заповедей и правило исповеди. По его словам, женщина у себя в доме — как мидия в своей раковине…

— И вы разделяете его взгляды? — с вызовом бросила девушка.

Эрнст ответил не сразу, в разговоре снова повисла досадная пауза, а паузы эти мучили в равной мере обоих собеседников. Кучер смущался, чувствуя, как мало соответствует сложным и тонким суждениям, которые он пытается высказать, его крепко сколоченное, приспособленное лишь для настоящей мужской работы тело, Петра же — из-за того, что поставила молодого человека в смешное положение: размышления явно не были его стихией и отнюдь не помогали ему выставить себя в лучшем свете.

Расстроенная, она отвернулась и погрузилась в хмурое созерцание помпонов на занавеске.

— Да нет, мне это не подходит… И вообще мне еще рано под венец! — наконец изрек Роттеваль со вздохом, свидетельствовавшим о том, что умственный труд оказался для него непосильным.

А для Петры это признание стало последней каплей: она, не желая больше ни минуты терпеть рядом с собой бестолкового вздыхателя, резко распахнула дверцу, сообщила, что дальше доберется пешком — и тут кучер вдруг очнулся. Эрнст так отчаянно хватался то за платье Петры, то за ускользающий из пальцев конец ее веера, он так униженно молил позволить ему ее довезти, во взгляде его светилось такое отчаяние и он так трогательно кривил губы, что пассажирка сменила гнев на милость и вернулась на бархатное сиденье.

Когда Эрнст пулей выскочил из кареты, лошади шумно приветствовали своего повелителя. Он проворно взлетел на козлы, мгновенно разобрал вожжи и до того весело крикнул «но!», заставляя упряжку тронуться с места, что Петра поежилась от удовольствия. Сидя на насесте — с непокрытой головой, на которую сыпался снег, — юноша выглядел куда более счастливым, чем в тепле, среди мягких подушек. Барышня Деруик расслабилась, сложила веер, послала нежную улыбку в проделанное в стенке кареты оконце для переговоров пассажира с возницей, и Роттеваль — промокший, продрогший, не заметивший, что парик съехал на плечо, — ответил ей тем же.

Вот уже и три улицы позади. Расставаясь, молодые люди договорились вскоре встретиться снова.

— А Элиазар ван Берестейн — грубиян, вы нисколько на него не похожи! — загадочно воскликнула на прощанье Петра, рискуя быть услышанной прихожанами, которые направлялись к церкви.

— Сударыня… — начал было Эрнст Роттеваль, но не нашел что сказать дальше, неловко поклонился и снова взобрался на свой насест.


Той осенью в Голландии зарядили проливные дожди. Жаркие, солнечные, безоблачные дни внезапно сменились хмурыми и непогожими, каналы быстро переполнились, дамбы и плотины не выдерживали натиска прилива, потоки воды затапливали луга в низинах, мельницы захлебывались… Те, кто еще совсем недавно боялся пожара, теперь опасались наводнения, и многие предсказывали, что Харлем, огражденный от моря лишь цепью дюн, вскоре будет поглощен неистовой стихией.

Предсказанию не суждено было сбыться: в начале декабря грянули морозы, разлившаяся по окрестностям вода превратились в лед, отвердевшая Спаарне взяла в плен суда, зато на свободу вырвались первые конькобежцы, радуясь, что теперь можно перебраться через реку без моста. Не прошло и нескольких дней, а трактирщики уже соорудили на берегах навесы, под которыми торговали горячим, приправленным мускатным орехом пивом.

Паулюсу ван Берестейну морозная погода была по сердцу. Зима позволяет щеголять в роскошных мехах, скрадывающих толщину, зимой не надо искать тени и поливать полы в доме, а главное — к зиме бывает покончено с высадкой луковиц, стало быть, можно прикинуть доходы на следующий год.

Кто же не знает — прибыль растет с расширением плантаций и падает, если они уменьшаются… впрочем, такого случая пока не было. Больше всего в эту пору Паулюс любил разгуливать по полю, меряя его шагами и определяя таким способом рост своего богатства: стоило перевести количество шагов в гульдены, все становилось ясно, и удачливый тюльпанщик принимался на все лады расхваливать себя за то, как хорошо поработал…

К концу осени 1635 года плантации регента так разрослись — их площадь стала почти на треть больше прошлогодней, — что на радостях он наградил всех своих служащих. Тех же, кого считал наиболее причастными к успеху, побаловал дополнительно, пригласив в назначенный час к Спаарне: ледовые увеселения должны были стать одной из тех передышек, какие он изредка позволял себе и своим работникам. Разумеется, не обошли приглашением и считавшегося любимчиком хозяина Виллема ван Деруика.

Рано утром все собрались у крепостного вала, неподалеку от церкви — там, куда летом приходили прачки, а стало быть, и вся мужская часть харлемской молодежи.

Виллем повесил шляпу на развилку ветки, бросил поперек другой ветки свой широкий плащ, наклонился было, чтобы привязать к ногам коньки с загнутыми лезвиями, но тут у него выскользнули из кармашка новенькие часы, и он, выругавшись, подобрал их.

Сорочий глаз Паулюса мгновенно замечал любой блестящий предмет, заметил и сверкнувшие на солнце часы, а его рука сама к ним потянулась.

— Какая красота! Можно взглянуть? — Он только что не облизывался.

Деруик, радуясь возможности похвалиться дорогой вещью, охотно выполнил желание регента.

— Пожалуйста, сударь! Конечно, мои часы с вашими не сравнить, но все же и на циферблате моих стрелки показывают время более точно, чем песок в колбах!

На лице ректора, игравшего золотой цепочкой, расцвела широкая улыбка. Если чужой успех не мешал его собственному, господин Берестейн искренне этому успеху радовался и воздавал должное младшему собрату ровно до тех пор, пока тот оставался у него в подчинении.

— А ты живешь на широкую ногу… — как бы между прочим заметил Паулюс. — И мне приятно, что в твоих свершениях есть и моя доля.

— В моих доходах тоже есть ваша доля… — усмехнулся Деруик. — В соответствии с нашим контрактом, вам достаются шестьдесят процентов, а только на прошлой неделе это двести один гульден!

Паулюс отозвался на дерзость ученика холодно.

— Что, правда так много?

— Да-да, господин учитель! Ведь сначала я получил в «Золотой лозе» за подаренную вами луковицу сорта Kistemacker восемьдесят восемь гульденов, затем продал за двести одиннадцать Oudenaers с деткой, а за ваш желтый Switser мне дали всего тридцать шесть гульденов и пять стёйверов, потому что луковица была тронута гнилью, вот и получается…

— Достаточно, Виллем, ты верно все подсчитал, в том числе и сумму моего вознаграждения… Но откуда этот плаксивый тон? Разве ты не рад на меня работать? Тебе есть на что пожаловаться?

Подчеркнув последнее слово, ректор тем самым предупредил Виллема о необходимости как следует обдумать ответ, и юноша последовал невысказанному совету, для начала мысленно сравнив того человека, каким он был сразу после отъезда отца, с тем, кем стал теперь. И сразу же нашел для первого тысячу поводов позавидовать второму. Бесспорно, его жизнь после встречи с Паулюсом сильно изменилась к лучшему!

— Какие могут быть жалобы, сударь, и чем же я могу быть недоволен!.. Меня увлекает порученная вами работа, мне нравится торговать тюльпанами, а моему брату, думаю, так же нравится следить за их ростом. Оба мы — он в саду, я в коллегии — чувствуем себя словно рыба в воде.

— А что ваша семья, ей тоже перепало от вашего успеха? — допытывался ректор: ему требовался подробный отчет о благосостоянии семьи его подопечного — как требуется полководцу точная опись имущества осажденного им города.

— А как же! И моя семья всем очень довольна — даже Яспер, который поначалу не хотел расставаться с суконной лавкой, и пришлось его уговаривать. Недавно мы продали лавку вместе с обстановкой и приказчиками одному из наших конкурентов, и полученные за нее деньги, прибавившись к выручке за луковицы, быстро сделали нас состоятельными. Мы уже смогли украсить свой дом и отложили деньги на приданое для Петры. Если ветер не переменится, напишу отцу, чтобы он возвращался: зачем искать счастья в Америке, если оно уже нашло нас здесь? Иными словами, все чудесно, сударь, все чудесно!

— Твое лицо говорит об обратном, — сказал ректор, одаренный тонким музыкальным слухом, позволявшим ему читать чужие мысли по интонациям собеседника. — Так в чем же дело?

Виллем стряхнул с плеча снег и, ухватившись за ветку, осторожными шажками спустился к реке.

— Дело в том, сударь, что червяк точит плод, или, пользуясь языком тюльпанщиков, пятно портит цветок.

— Какое пятно? Что еще за червяк? — не отставал Паулюс: ему, истинному деловому человеку, были чужды метафоры и прочие игры воображения. Он вдруг понизил голос и сгорбился, будто желая стать не только неслышным, но и незаметным. — Уж не о нашей ли близости речь?

Внезапная робость регента заставила Виллема улыбнуться.

— Нет, сударь… Вы прекрасно знаете, что теперь мне нравятся наши встречи.

— Тогда что же причиной?

— Не что, а кто: ваш сын! — выпалил Виллем, ступая на лед. И стоило ему покинуть твердую почву, коньки, будто бы сами по себе, стремительно покатились, унося хозяина все дальше от берега, где все еще нерешительно переступал с конька на конек спеленатый мехами, брошенный и оттого разъяренный регент.

— Виллем! Виллем! — взревел Паулюс, и конькобежец, описав красивую дугу, снова подкатил к берегу, чтобы услышать: — Куда тебя понесло? Разве можно вот так вот меня покинуть, сделав подобное признание? Так что же мой сын?

Виллем немного запыхался, и ему потребовалось перевести дух, прежде чем он ответил:

— А то, что ваш сын меня ненавидит.

Изумленный Паулюс качнулся, плюхнулся на замерзшую землю, проломив грузным задом корочку на ближней луже, и, вымокший, даже с помощью обеих рук и трости — еле-еле встал.

— Что ты болтаешь? Элиазар тебя ненавидит?

— Вот именно! С тех пор как вы сделали меня своим компаньоном, ваш сын, совершенно не заботясь о наших общих интересах, только и делает, что старается мне навредить. Поначалу-то я не понял, что он в меня метит: бывают же такие люди-дикобразы, которые ощетиниваются колючками против целого мира, верно? Но когда я узнал, что Элиазар норовит очернить меня в глазах тюльпанщиков, когда осознал, что он постоянно сбивает мои ставки, все стало ясно: его жертва — я, только я и никто иной!

Видя, как твердеют и словно бы наливаются злобой черты лица Паулюса, и толком не зная, против кого из них — его самого или Элиазара — ожесточился ректор, Виллем решил подкрепить свои доводы:

— Понятия не имею, какие обстоятельства стали причиной столь внезапной враждебности, совсем еще недавно он поговаривал о том, что хочет жениться на моей сестре. Но теперь…

— Он на ней женится, — перебил ученика Паулюс.

— Что вы сказали?

— Элиазар ван Берестейн женится на Петре ван Деруик. И не вздумай в этом сомневаться!

Ректор с силой топнул ногой, лед под его коньком угрожающе затрещал, от того места, куда угодило лезвие, во все стороны поползли трещины, в проломах сразу же выступила вода. Паулюс, не обращая на это внимания, попросил юношу помочь ему сойти на замерзшую реку.

— Сударь, это неблагоразумно, вы простудитесь, — забеспокоился тот, видя, что ноги учителя мокры уже по щиколотку.

Но тот, словно бросая кому-то вызов, опять упрямо топнул ногой с привязанным к ней коньком. Отделившийся от берега крупный обломок льда разлетелся на дымящиеся осколки, которые тотчас скрылись под черной водой, зато регент укатился так далеко, что его было уже не догнать. Растерянному Виллему только и оставалось, что, стоя на берегу, смотреть, как бушует регент посреди реки…

— Будь он проклят! — взревел, сжимая кулаки, Паулюс; к лицу и рукам его прилила кровь, и они стали багровыми.

Взревел — но сразу же умолк, подобрал упавшую шубу, оттолкнулся, покатил, мягко прочерчивая лезвиями рыхлый лед, и вскоре растворился в толпе конькобежцев.

Если жизненный путь ван Берестейнов и напоминал тропу, ведущую прямо к вершине, то ровным, а тем более — гладким, его никак было не назвать. Шумная ссора Элиазара с отцом стала событием, достойным того, чтобы запечатлеться в семейной памяти, как прежде запечатлелись в ней наводнение, затопившее поля тюльпанов, визит бургомистра или первое четырехзначное число в графе доходов.

Скандал случился в оранжерее — просторном, щедро остекленном строении, тянувшемся вдоль одной из сторон участка Берестейнов в южной части Харлема. Здесь хранились до продажи выкопанные из земли луковицы: их выкладывали рядком в выстланных фетром ящиках бережно, будто только что снесенные яйца. Но луковицы еще в сентябре-октябре высадили в землю, сейчас стояла зима, и оранжерея служила только для того, чтобы укрывать от морозов теплолюбивые растения: апельсиновые и лимонные деревца, смоковницы и те средиземноморские породы, которыми ректор любил прихвастнуть перед гостями, пусть даже и считал эти растения «дорогими безделушками».

Едва войдя, Паулюс ван Берестейн с силой стукнул тростью по бочке для дождевой воды. Садовники мгновенно поняли приказ и, отложив инструменты и незаконченные дела, бросились врассыпную — так разлетается от хлопка в ладоши стая мух. Поспешил вслед за собратьями и юный Яспер ван Деруик, хотя ему ох как не хотелось отрываться от сложнейшей, требовавшей невероятного терпения прививки.

Элиазар подвинул отцу плетеный стул, но тот не сел, так что и молодому человеку пришлось остаться на ногах. Любопытных сильно порадовало, что отец и сын ругаются стоя, ведь так всем были видны их торчавшие над апельсиновыми деревцами головы: круглая — Паулюса и заостренная к макушке — Элиазара, а иногда и руки. Толстые стекла оранжереи не позволяли расслышать ни слова, к тому же оба старались приглушить голос, так что о чем они говорили, определить было невозможно, зато догадаться по жестам, кто палач, кто жертва, зрителям удалось запросто.

Догадка подтвердилась в ближайшие же дни: сын вел себя как укрощенный хищник, затаивший злобу на укротителя и вынашивающий планы мести, отец же, гордый тем, что сумел показать свою власть, разгуливал с таким видом, будто вот-вот огреет своего отпрыска тяжелой тростью, которую не выпускал из рук. Спектакль разыгрывался в жанре пантомимы — между отцом и сыном разверзлось, словно ров, упрямое молчание. Если отец и заговаривал с сыном или сын — с отцом, то лишь через посредника или в безличной форме:

— Господину Паулюсу и дела нет до его жильцов! — заявлял, например, Элиазар в присутствии регента. — Срок приближается, интересно, кто же стребует с них арендную плату?

Или же Паулюс отмечал в присутствии сына:

— У нас, должно быть, кубышка полным-полна… Иначе вряд ли господин Элиазар пренебрег бы вчерашними торгами в «Золотом ожерелье».

Они довольно часто таким вот образом обменивались колкостями, и от этого ни работа не шла лучше, ни чье бы то ни было настроение не улучшалось. Все, кто служил у Паулюса — от казначея до мальчика на побегушках, — знали о ссоре между отцом и сыном, все следили за ходом событий, как врач следит за переменами в состоянии больного. Яспера — из-за трудностей, возникших в его собственной семье — эта размолвка затронула глубже и сильнее, чем других, потому что он невольно сравнивал разлад между Берестейнами и свою ссору с Виллемом, а сравнивая — понимал, что одна кровь, текущая в жилах отца и сына или двух братьев, не только не помогает враждующим примириться, но, напротив, скорее, мешает.

Старший и младший Деруики держались друг с другом как чужие с того злополучного дня, когда Виллем поднял руку на Яспера. Они старались не встречаться взглядами, а если уж это никак не удавалось, их взгляды скрещивались яростно, словно клинки. Отношения между ними стали такими напряженными, можно даже сказать — накаленными, что при малейшем соприкосновении просто-таки искры сыпались, и потому, едва задев друг друга рукавами на узкой лестнице, ведущей на второй этаж, братья шарахались к противоположным стенам. Они все меньше ладили между собой, Яспер пренебрегал распоряжениями главы семьи, а тот в наказание унижал младшего брата, не считался с его мнением насчет того, как вести хозяйство, и, если был выбор, предпочитал взять сторону Петры. Ситуация сложилась невыносимо тягостная для всех.

А ведь событие, произошедшее за несколько недель до того, ненадолго разогнало грозовые тучи, собравшиеся над домом на Крёйстраат, и, по крайней мере, у барышень Деруик забрезжила надежда на то, что в семью вернутся мир и покой. Паулюс, который тогда удачно расторговался и готов был нанимать новых служащих, предложил у себя Виллему, а потом и Ясперу, постоянную работу, ворвавшись однажды утром во двор Деруиков, а затем и в дом с видом, который ясно говорил: «Мы слишком близкие друзья, чтобы стесняться!»

Старший из братьев в эту минуту обновлял последнее по времени приобретение семьи, которое было в то же время и первым из указывавших на определенный достаток или, по крайней мере, на желание выставить свое богатство напоказ: здоровенный медный чан, куда Фрида пять минут назад вылила три кастрюли мыльной воды. В Голландии еще не вошло в обычай мыться в ванне, и Деруикам пришлось, сильно потратившись, заказать эту штуку во Франции, а получив — пользоваться ею лишь при закрытых ставнях.

Застав хозяина дома намыленным и по пояс в воде, гость долго и раскатисто хохотал, а потом присел на мокрый бортик и одним духом выпалил:

— Виллем, я хорошенько подумал и решил, что настало время теснее связать наши дела — помнишь то мое обещание? Ты без меня, конечно, никто, это бросается в глаза, а я и без тебя — крупнейший в Харлеме торговец тюльпанами, но — повторяю: без тебя я был бы лишен многообещающего помощника и надежной смены. Стало быть, мы поистине бесценны друг для друга…

Тут Виллем, почувствовав чьи-то пальцы на своем теле, опустил глаза, увидел, что ректорская рука по локоть погрузилась в мыльную воду, отдернул ногу и прошипел:

— Что вы делаете, сударь, не здесь же!

Он поспешно выбрался из ванны, накинул парадный, расшитый папоротниками, халат, — и в этот момент вошла Фрида. Служанка собиралась добавить молодому хозяину воды, но, увидев рядом с ним Паулюса, едва не выронила ведро.

— Пошла прочь! — тем же злобным тоном, каким только что одернул гостя, произнес Виллем. Фрида, пробормотав невнятные извинения, скрылась.

— Надо же, до чего эти служанки любопытны! Бьюсь об заклад, теперь она начнет везде кричать, что застала хозяина с мужчиной! — веселился Паулюс.

— Господи, зачем только вы явились? — вздохнул его ученик и возлюбленный.

— Поговорить о нашем объединении. До сих пор я обучал тебя основам ремесла, не посвящая в тонкости, то есть показывал буквы алфавита, но не объяснял, как складывать из них слова. Но, черт побери, разве я мог доверить свои секреты первому встречному?

Виллем не мог не восхититься осторожностью тюльпанщика, какими бы обидными для его гордости ни показались последние слова. Нет, юношу задело не то, что Паулюс назвал его первым встречным, — его обидело, что тот, оказывается, строго отмеряет свое доверие, платит за безраздельную преданность опасениями и добавляет свою приязнь по капле… Виллем растерялся, встревожился и, не желая этого показать, принялся собирать разбросанную по полу одежду. А Берестейн невозмутимо говорил и говорил:

— В искусстве торговать существуют хитрости, которые я приобрел долгим опытом и на которых основано наше превосходство над другими цветоводами. Тебе, должно быть, известно, что многие, пользуясь привилегиями, которые пока еще дает торговля луковицами, делают это по-любительски: по сути дела, это занятие осталось нынче последним, какое дает возможность разбогатеть, не платя ни взносов в какую-либо гильдию, ни каких бы то ни было налогов — ни-че-го, если не считать чаевых трактирщику! Еще недавно ни у кого или почти ни у кого в саду не было цветов, и никто не считал их хоть сколько-нибудь ценным товаром.

— Так ведь и я в том числе… — признался Виллем, просовывая руки в рукава рубахи.

Паулюс жестом подтвердил: «Да-да, так оно и есть!»

— К счастью, — продолжал он, — правительству нет до нас дела, власти невысокого мнения о нашем искусстве, представление о том, какую прибыль оно способно дать, у них весьма слабое, только потому мы пока и свободны от домогательств верхов. Но скоро все изменится! Мы — несколько тюльпанщиков из Харлема и других мест — решили навести порядок и наведем его. Когда у тюльпанов появится свой рынок и свои котировки, когда цветоводы и торговцы объединятся в корпорацию и сделки будут разрешены лишь профессионалам, наши доходы станут более верными. В преддверии этого я и хочу, чтобы у вас, у тебя и твоего брата, были официальные должности, хочу, чтобы везде говорили: «Ван Берестейн показывает пример, он берет учеников!»

Пока ректор говорил, Виллем успел одеться полностью, и последнюю пуговицу он застегнул одновременно с тем, как Паулюс закончил последнюю фразу. Теперь, когда юноша был в подобающем времени и месту облачении и снова выглядел прилично, настроение у него улучшилось, и он радостно откликнулся:

— Меня радует ваше предложение, сударь! Располагайте нами, как вам будет угодно!

— Вот и хорошо… Дайте мне несколько дней на то, чтобы обдумать, к какому делу приставить каждого из вас. Скорее всего, вы с братом займетесь совершенно разными делами, потому что и закваску в ваших характерах — твоем и Яспера — я чувствую совершенно разную…


Как сказал Паулюс ван Берестейн, так он и сделал: хотя благосостояние его обеспечивали оба брата, работа им была поручена разная. Заметив, что Яспер от природы куда сдержаннее Виллема, а, стало быть, для коммерции чересчур скромен, регент отправил его на плантации, или, вернее, к старшему цветоводу, чтобы тот нашел для парня подходящее дело. Таким образом была очерчена территория младшего из братьев Деруик: отнюдь не аукционные залы, где достигшие зрелости луковицы обращаются в деньги, — сам-то Паулюс отдавал предпочтение именно торгам и только от них получал удовольствие, перепоручая все прочее другим, — но обнесенные высокими стенами участки земли с ростками цветов или оранжереи, под стеклянной кровлей которых служащие регента, стараясь угадать, что будет пользоваться спросом в следующем сезоне, пытались вывести сорта на любой вкус.

Яспер узнал о том, что нанят на работу, рано утром шестнадцатого декабря, когда посыльный протянул ему бумагу с гербом Берестейнов. Письмо было украшено печатью ректора и его горделивой подписью, занявшей едва ли не весь лист своими вытянутыми в высоту наподобие готических соборов буквами. Казалось, сквозь бумагу прорастает чернильный лес.

— Ну? Разве я тебе не обещал, что к Рождеству ты будешь пристроен? — насмешливо спросил Виллем, когда брат, нарушив установившееся между ними молчание, показал ему письмо. — Послушай, хватит уже видеть во всем только дурное! — после короткой паузы прибавил он. — Да, несколько дней назад господин Берестейн действительно поделился со мной своими намерениями, но я это воспринимаю не только как залог своего успеха, но и как несомненный знак доверия к нам обоим.

Распределение ролей, вполне отвечавшее планам старшего брата, младшему показалось оскорбительным, но, поскольку уклониться от назначения Яспер не мог, он просто изобразил на лице глубокую печаль, явился к старшему цветоводу с большим опозданием и всячески демонстрировал, что не желает следовать его наставлениям. С первого же дня он проявил себя как недотепа, у которого обе руки левые и который не может нормально довести до конца ни одного дела. От его неловкости доставалось и другим, и к Ясперу сразу же приклеили прозвище «талисман неудач», желая тем самым сказать, что ничего, кроме неприятностей, от него не дождешься. Стоило Ясперу взять в руки мотыгу — у той немедленно ломался черенок, а нож отлетал в сторону и кого-нибудь ранил. Пошлют Яспера сеять — засыплет семенами глаза всем окружающим. Кое-кто, не в силах поверить в случайность такого количества промахов и оплошностей, говорил: мальчишка делает это нарочно, другие относились к бездарному ученику более снисходительно, искали для него занятие, самое, так сказать, безобидное, искали — и не находили. Но причины и следствия постоянных и таких упорных неудач были равно интересны всем: в чем тут все-таки дело — в неспособности или злонамеренности? какие грехи новичку можно простить, а какие нет?

Берестейн и так выказывал куда меньше терпения, чем другие, а уж после того, как по вине Яспера погибла ценная луковица, прямо сказал «талисману неудач», что тот ничего не выиграет, если будет артачиться по-прежнему. Больше того, единственное, чего он таким образом добьется, — это перевода на более тяжелые работы при меньшей оплате.

— Что-то давно, кстати, мы выгребную яму не чистили. Вот туда-то я тебя и сброшу, и полетишь кувырком, задом кверху! — крикнул он напоследок, звучно хлопнув по собственному заду.

Ясперу хватило смелости ответить:

— Сударь, я не родился садовником. Мой брат ошибся, посоветовав вам нанять меня на эту работу.

— А кем же ты родился? И чем хочешь заниматься?

— Меня интересуют право и религия, и я хочу стать ученым.

— Ты что — закончил школу?

— Нет еще, из школы пришлось на время уйти, когда уехал отец, но я не отказался от своего намерения и, как только смогу, продолжу учиться.

— Послушай моего совета и сегодня же забудь об этом своем намерении! Откуда в Харлеме берутся ученые, если не из латинской школы? А поступишь ты туда или нет — зависит от меня.

— Ну, раз так, поеду в другой город.

Он рванулся к окну так, будто собрался в него выскочить, но ограничился тем, что, сославшись на духоту, приоткрыл одну створку. Парню явно требовалось прийти в себя, и Паулюс, которого позабавило, до чего легко тот ухватился за первый попавшийся предлог, лишь бы прервать разговор, дал ему на это время. Пусть остынет, а то вон как кровь прилила к лицу, весь побагровел.

— «Не родился садовником…» — повторил торговец тюльпанами, подражая тону юноши. — Эка важность! Что же, ты думаешь, когда человек рождается на свет, для него и место приготовлено, и дорога проложена? Что, едва открыв глаза, ребенок уже чувствует себя мельником или кондитером, лучником или стеклодувом? Ты, стало быть, сбрасываешь со счетов окружение и приложенные им усилия, не говоря уж о множестве случайностей, которые меняют жизнь? Да и потом, каким же унылым был бы такой вот заранее размеченный жизненный путь!

Недоверчивый взгляд Яспера заставил Паулюса развить свою мысль:

— Не отрицаю, иногда люди именно так и живут, именно такие задачи перед собой и ставят… Для Французского королевства, например, характерны «правильные» семьи, все поколения которых из века в век занимаются одним и тем же: сыновья рождаются лишь затем, чтобы продолжить дело отцов, и так далее, и так далее, до истощения породы, нередко очень скорого. Но мы-то живем в Соединенных провинциях! В песчаном и ветреном крае, где не держится ни одна колея, судьбы переменчивы, словно облака, и тропа открывается человеку по мере того, как он продвигается по ней. Мой отец был медником, а я — регент… Ну и откуда знать заранее, кем станешь ты?

Паулюс, рассчитывая, что младший Деруик не устоит перед обольстительной надеждой, обвел приглашающим жестом небо с востока на запад — будто горизонт распахнул. Но Яспер был слишком трезвым и здравомыслящим для того, чтобы плениться мечтой. Он добросовестно взвесил доводы хозяина, нашел их легковесными и выставил навстречу свои — как гвоздь вколотил:

— Я кое-что знаю о своей природе, господин Берестейн, и прежде всего — что не гожусь ни в цветоводы, ни в садовники!

Паулюс, рассматривая белокурого мальчика, который посмел ему противоречить, на шаг отступил. Может, он вылеплен из другого теста, чем брат? Может, требуются другие средства для того, чтобы его уломать? Торговец глянул на песочные часы — почти весь песок в них уже просыпался, прикинул, сколько времени потрачено на разговор, осознал более чем скромное место Деруиков в клубке его дел и, почувствовав себя одураченным, снова разгневался и резким движением опрокинул часы. Решение было принято.

— Напрасно, напрасно я не верил тому, что говорил о тебе Виллем! Что ж, не нравится ремесло садовника — катись в выгребную яму! Кроме жаб, там никто не задерживается.

— А вот к этому вы не сможете меня принудить! Я от вас ухожу!

— Никуда ты не уйдешь, разве что в тюрьму!

И, выдернув ящик из инкрустированного слоновой костью шкафчика черного дерева, регент вывалил на стол его содержимое. Бумаги, будто стружки из-под резца, полетели во все стороны, Паулюс подхватил один листок и протянул его младшему Деруику.

Яспер, надев очки, принялся изучать документ.

— Смотри-смотри: в этом контракте записано твое имя, и под ним стоит подпись твоего брата. Узнаешь то и другое? — Толстый палец ректора уперся в параграф, написанный более свежими чернилами: — И читай внимательно, Яспер! Это частноправовая сделка наподобие таких, какие заключаются в отношении амстердамских бродяг, когда у них нет иного выхода, чем Rasphuis, исправительный дом. Ты передан мне как сирота, и, как только вошел в мою дверь, больше никто над тобой не властен. То есть я и только я распоряжаюсь твоей работой… Ты повинуешься? Отлично: получаешь жалованье, о котором мы договорились с твоим братом. Пренебрегаешь своими обязанностями? Что ж, я имею право тебя наказать.

— Я думал, что в отсутствие отца подчиняюсь только Виллему! Разве не он глава семьи? — справедливо возразил Яспер.

— Этот документ как раз и передает мне его полномочия, одновременно гарантируя твою мне верность. Слишком много сейчас парней, которые выучатся всему в одном месте, а потом идут наниматься в другое! А я, вкладывая в кого-то деньги, не люблю, чтобы они пропадали. Понял теперь?

Дочитав, Яспер затворил окно. Движения его были замедленными, вялыми, им овладела беспредельная усталость — подобная усталость охватывает загнанного в ловушку зверя, который долго не давался: охотники знают это состояние и такого зверя опасаются.

— Стало быть, я теперь ваш раб? — с горечью заметил младший Деруик.

— Тебе угодно произносить это бесчестящее тебя слово, чтобы настроиться против меня и меня возненавидеть, воля твоя! — Ректор управлял своим голосом, словно органом со множеством регистров, вот и сейчас он поднял тон до самых высоких нот, а потом, наклонив голову, заглушил почти до шепота. — Но, дитя! Я всегда желал тебе только добра… Да и документ, который ты прочел, был продиктован твоим братом — именно Виллем ужесточил положения контракта, чтобы окончательно тебя подчинить. Впрочем, как бы там ни было, чернила, которыми мы подписались, высохли, соглашение вступило в силу, и, если ты меня обманешь, будешь иметь дело не со мной, а с эшевенами.

Яспер умел отстаивать свою позицию в споре, но он соблюдал законы, боялся их нарушить, а главное — в точности такое же, почти мистическое, благоговение, какое в бытность свою ребенком испытывал перед красивыми мундирами, испытывал теперь перед любым скрепленным печатью документом. Словно все это было создано не человеком, но Высшей Справедливостью. Потому речь Паулюса окончательно сломила его сопротивление, и Яспер, как до него Виллем, превратился в руках ректора, под его нечистым дыханием, в теплую глину, которую можно мять, придавая ей любую форму, в сырой прутик, который так легко согнуть.

От него требуют, чтобы он выгребал нечистоты? Отлично. Яспер оделся в лохмотья, спустился, вооружившись скребком и деревянным ведром, в яму и с маниакальным усердием принялся за дело. Когда же хозяин решил, что парнишке уже хватит, и велел ему прекратить работу, тот отказался. Как и от помощи пожалевшего его товарища.

— Вылезти теперь из ямы? Ни за что, сударь! Я только начал!

Насчет чего Паулюс не соврал, так это насчет жаб: их вокруг Яспера было видимо-невидимо, и ему приходилось лопатами выбрасывать их наружу, чтобы достичь грязного дна. От холодного жабьего копошения вокруг лодыжек его только что не выворачивало наизнанку, он переминался с ноги на ногу, будто давил виноград, размахивал руками, пытаясь отогнать этих тварей, но меньше их не становилось, и единственное, чего иногда удавалось добиться — короткой передышки в копошении.

Виллема позвали взглянуть на унижение брата, зрелище огорчило его до предела, и он взмолился:

— Хватит, Яспер, вылезай оттуда!

Однако призыв возымел обратное действие: каторжник разозлился и еще отодвинул свое освобождение. Когда же он наконец выбрался из ямы, даже с волос у него текла слизь, и Фрида додумалась сбрить ему волосы на груди, руках и ногах и остричь его покороче, чтобы легче и быстрее отмыть. Вот только с впитавшимся в кожу мерзким запахом ничего было не поделать, и от этих миазмов — или от жабьего яда? — Яспер заболел и шесть дней пролежал в постели.

— Бедный братец… — вздыхала Харриет. — Он стал жертвой дурного человека! Какой шум поднялся бы, узнай об этом отец! Корнелис, конечно, призвал бы ректора к ответу за такое жестокое обращение!

Девушка говорила достаточно громко для того, чтобы старший брат ее услышал, но Виллем, расспросив домочадцев о том, при каких обстоятельствах был наказан Яспер, свалил всю вину на «упрямца».

— Паулюс ван Берестейн — человек разумный и дальновидный, и я на его месте поступил бы точно так же…

— Бросил бы брата в выгребную яму?!

Перед тем как ответить, Виллем тяжело вздохнул.

— Да, причем ради его же блага… Думаю, Яспер недостаточно проникся намерениями господина Берестейна, просто не сумел осознать все величие планов, которыми вдохновлен наш благодетель и к которым ему хотелось нашего братца приобщить.

— Тоже мне величие — цветочки выращивать! — усмехнулась Харриет.

Старший брат, только что ковырявший мясной пирог, отбросил ложку и вытер пальцы салфеткой с таким видом, будто коснулся чего-то мерзкого.

— Нет растения смиреннее тюльпана, дорогая сестрица: едва расцветет — сразу склоняет голову. Просто выращивать его, этот Богом избранный цветок, просто трудиться на земле во славу высшего Господня творения, уже было бы счастьем, но господин Берестейн стремится к большему. Он намеревается возродить земной рай — ни больше, ни меньше!

— Подумать только… И как же он намеревается это сделать?

— Приучая жить в своих садах растения, рассеянные первородным грехом! Разве не благородное желание? Много ли вы знаете людей столь же высокой пробы?

Виллем, говоря о регенте, соединял ладони и прикладывал сложенные руки ко рту — привычка, ставшая навязчивой, но все еще удивлявшая сестер. Петра считала ее признаком душевного расстройства — как и то, что всякое желание хозяина старшим братом неизменно одобрялось, как и то, что он, то и дело цитируя речи Паулюса, словно высшую истину, прикрывал глаза и раздувал ноздри…

— «Моя рука сурова, но сердце мое — друг!» — сказал однажды Паулюс. Прошу вас, обдумайте эти слова! Невозможно лучше изложить мой принцип воспитания, никому не представить короче и проще, каким способом я намерен возвысить свою семью.

— Не очень-то высоко ты ее поднимешь с такими опекунами! — не задумываясь, выпалила Харриет.

За свою дерзость она была не допущена в тот вечер к столу и оставлена без ужина. Мало того, брат придумал для нее и еще одно наказание: стоя в самом холодном углу гостиной, она должна была исполнять избранные гимны во славу коммерции из недавно купленного Яспером у книготорговца сборника под названием «Новый амстердамский Меркурий». Поскольку певице требовалось сопровождение, великодушная Петра, взяв флейту, присоединилась к младшей сестре, вот и получилось, что барышни Деруик устроили импровизированный концерт для братьев, а те под конец ужина так разошлись, что притоптывали в такт.

Девушки просто дождаться не могли, когда же старший брат сжалится над ними, голодными и продрогшими, и разрешит сесть к огню. Когда сестры согрелись, им позволили слегка подкрепиться, а потом случилось вот что: Яспер достал из ящика письма Корнелиса, о которых никто не знал!

— Как? Новые письма? И они даже не распечатаны? — возмущался Виллем, выхватывая у брата перевязанную шнурком пачку.

Оказалось, после того письма, которое вручил Петре кучер, — а с тех пор еще и месяца не прошло — в дом на Крёйстраат было доставлено еще четыре. Это могло бы послужить доказательством того, что суда неустанно бороздили океан, но это же заставляло усомниться в том, что отец и впрямь так уж занят. Где Корнелис находит время писать, если, как он сам утверждал в том послании, «торговля сахаром буквально вздохнуть не дает»? Ведь между одним письмом и другим проходило всего несколько дней…

— Позор нам! — обвинил всех старший брат. — Мы пренебрегли наипервейшим нашим долгом! Как знать, о чем поведают нам эти письма — может, о разорении отца, а может, о его смерти!

— Если бы отец умер, он не смог бы написать… — заметила разумница Харриет и тем самым обрекла себя на новую пытку.

Виллем властным жестом протянул младшей сестре связку писем, указал на аналой, где лежала Библия, и бедняжке ничего не оставалось, как только, подвергая свой голос очередному испытанию, приступить к чтению писем. По мере того как письма разворачивались одно за другим, перед взволнованными слушателями разворачивалась и дальнейшая история приключений Корнелиса на бразильской земле. За строчками открывались великолепные пейзажи Пернамбуко, вырастали здания, вставала высокая фигура губернатора… На последнего дети смогли и полюбоваться: отец приложил к письму набросок, сделанный, по его словам, «во время организованной губернатором только для нескольких близких друзей охоты на нанду, местную разновидность страуса».

Восторженное описание колонии — при том, что даже неискушенным слушателям некоторые детали казались явно приукрашенными, — в целом выглядело правдивым и возвращало к соблазнительной мысли о том, что для семьи настали счастливые времена, и новости, откуда бы ни пришли, непременно будут хорошими. Корнелис преуспевает в Бразилии, его дети богатеют в Харлеме — разве это не естественно?

— Неужели всё? — удивился Виллем, когда Харриет закончила чтение. — Ты ничего не пропустила?

Старательно заполненных от края до края страниц было много, но после знакомства с тем, что там было написано, оставалось ощущение легковесности или, хуже того, полной пустоты.

Младшая сестра заверила, что не пропустила ничего и нигде.

— Отвечать-то будем? — спросила Петра.

— Разумеется, только спешить некуда, — отозвался старший брат, — мы ведь работаем на Берестейнов без году неделю. Давайте подождем, пока дерево принесет первые плоды… — и, обернувшись к младшему, набивавшему торфом особую вазу, которую, когда торф подожгут, вместо цветов увенчает пламя, прибавил: — Не так ли, Яспер? Вряд ли отец обрадуется, узнав, на какие труды обрекло тебя упрямство!

— Об этом вполне можно и умолчать…

— Нет уж, лучше тебе исправиться, если хочешь заслужить прощение Паулюса. В конце концов, он ведь тоже переписывается с отцом…

— Ты уверен?

— Совершенно точно! — соврал Виллем.

Младший до смерти перепугался, на лице его, освещенном желтоватым пламенем торфа, отразился настоящий ужас, и можно было бы подумать, что он сразу и продрог до костей, несмотря на близость к огню, и ослеплен этим пламенем. Таким юноша и оставался до самой ночи…


Последующие дни ознаменовались переменами. Против всех ожиданий именно с этих пор началось быстрое приобщение Яспера к радостям цветоводства. То ли его так потрясло испытание выгребной ямой, то ли юноша внял наконец голосу разума — как бы там ни было, всего за несколько дней новый ученик господина Берестейна собрался и показал себя достойным сделанного хозяином выбора. В тот самый момент, когда его уже отчаялись приставить к делу, он сам с пылом на дело набросился, радуясь возможности встряхнуться после долгой праздности. Деруик-младший, совсем еще недавно просыпавшийся позже всех, а с трех часов пополудни погружавшийся в бесконечный послеобеденный отдых, теперь начинал новый день, едва заканчивался предыдущий, не уделяя сну и малой доли того времени, какого требовала его неутомимая деятельность.

Усердие парня показалось ректору подозрительным:

— Что за муха укусила твоего брата, мальчик мой?

— Для Яспера это нормально, такой уж он человек: сегодня с жаром отстаивает одно мнение, день спустя — утверждает прямо противоположное! Но вам не стоит беспокоиться, сударь: раз уж он взялся за ум, скоро сравняется с лучшими вашими работниками.

Виллем не ошибся: результаты не заставили себя ждать. Вскоре после того, как Яспер задал себе такой изнурительный темп работы и принялся трудиться, не жалея ни времени, ни сил, он наверстал упущенное и с тех пор опережал других. И хотя этот успех потребовал от юноши изрядной силы воли, никаких других особых усилий прикладывать не пришлось. Младший Деруик, к величайшему своему удивлению, заметил, что ему в радость такой, пусть и подневольный, труд и что заботы о цветах, уход за растениями отнюдь не чужды его природе. Конечно же, тому, кто разводит цветы, нужно быть терпеливым, а эта присущая скорее женщинам черта не нашла бы применения, занимайся он и дальше торговлей. Ясперу вспомнилось, как охотно он брался за иглу, когда сестры, утомившись, поручали ему мелкое шитье: укоротить рукава или расширить ворот…

— По-твоему, это занятие достойно мужчины? — напускался на него тогда Корнелис, раздосадованный тем, что его мальчик сидит посреди «цветника» и участвует в девичьих разговорах.

— А почему не достойно? В конце концов, ювелир, или часовщик, или гранильщик — чисто мужские профессии, а тут нужны такие же ловкие и быстрые, как у швеи, пальцы…

Оказалось, что нужны они и в цветоводстве! Склонность к мелкому рукоделию, к кропотливой работе очень пригодилась, когда Ясперу пришлось иметь дело с лепестками, листиками, с крохотными семенами: отделить одно от другого можно было только кончиком смоченного пальца… Здесь, на плантации, в оранжерее, его любимыми инструментами стали не мотыга или садовая лопатка, а прививочный нож, шило, моток ниток, с помощью которых мастерами своего дела создавались новые разновидности. И до чего же приятно уметь, не повредив оболочек материнской луковицы и дочерней, просунуть между ними заточенное лезвие ножа, а затем повернуть еле уловимым движением руку и отделить детку, чтобы посадить ее отдельно…

Искусство выращивать тюльпаны было еще достаточно молодо, а сам цветок — достаточно мало изучен для того, чтобы человек, не получивший серьезного образования, мог придумать нечто новое, и Яспер это сумел. Заметив, что луковица, которая дала, самое большее, четыре-шесть деток, истощается, он сделал из этого правильный вывод: предпочтение надо отдавать более молодым, еще не размножавшимся луковицам — у них урожай впереди. Из его наблюдений следовало и другое открытие: если выкопать отцветшие растения и до осени оставить их сушиться на решетках, они делаются сильнее.

Исследованиями и опытами юного Деруика была доказана тщетность тех манипуляций, которые иные его собратья проделывали с цветами из суеверия или легковерности. Бесполезно оказалось посыпать растения цветными порошками, бесполезно накладывать на луковицы припарки из голубиного помета или связывать вместе половинки луковиц, взятых от цветков двух далеких один от другого оттенков — например, белого и лилового — в надежде, что лепестки у потомства получатся пестрыми. Зато очень полезно сажать на одном участке разные сорта, чтобы они скрещивались между собой: желтые Couleren с пурпурными Lacken, красные Ducken с четырехцветными Marquetrinen, — именно таким образом увеличивались шансы добиться сложных узоров и оттенков и угодить ценителям, предпочитающим причудливо разрисованные цветки.

Талант Яспера смешивать краски, выводя новые разновидности тюльпанов, признавали все, советы его были всегда толковыми, это помогло ему завоевать расположение сначала старшего цветовода, а затем и хозяина, которому регулярно докладывали о его новых открытиях и достижениях.

— Что за удивительный мальчик! — воскликнул после очередного доклада Паулюс. — Неужели это его мы хотели уволить? Неужели это его ругали за оплошности и называли бездарным? Поистине — когда видишь бабочку, забываешь о гусенице!

Младшему Деруику льстил интерес, который проявляли к нему теперь собратья. Еще чуть-чуть — и он принялся бы кланяться в ножки брату за то, что заставил его выращивать цветы, а ректору — за то, что его не уволил. Никто не мог усомниться в благотворнейшем воздействии на него нового занятия, ведь его физиономия так и лучилась довольством: округлившиеся щеки, неторопливый взгляд, влажные губы — облик мудреца во время медитации или пьяницы, который пьет вволю.

Петре очень нравился томный вид брата: так, в ее представлении, должен был в идеале выглядеть супруг, наслаждающийся мирными радостями брака, — но раздражал младшую из сестер Деруик.

— Неужели этот перезрелый плод — лицо моего брата? — подставляя Ясперу зеркало, насмехалась она. — Можно подумать, ты, занявшись цветами, перенял их свойства, вот и сам увял раньше времени!

И девочка цитировала какого-то древнего автора, утверждавшего, что лицо счастливого человека становится бесцветным и пошлым, тогда как горе делает его, наоборот, более выразительным и твердым.

Еще одного свидетеля перемен в Яспере, старшего из братьев Деруик, раздирали противоречия: он не мог ни от души радоваться, ни толком огорчаться. Конечно, привязанность к брату не совсем угасла, он не чувствовал себя совсем чужим успехам Яспера, да и вообще лучше, когда работа идет без осложнений! Но, с другой стороны, ему никак было не справиться с чувством, подобным тому, что питал к нему самому Элиазар ван Берестейн: с позорной ревностью, в которой, впрочем, никогда и никому бы не признался. Виллем постоянно ловил себя на мысли, что Паулюс хвалит его собственную работу не так горячо, как работу брата, говорит о нем меньше хорошего и делает это реже. А может быть, он еще и сожалел о том, что Яспер так быстро приспособился к своему новому положению. Может быть, он предпочел бы, чтобы удар тяжкого молота высек из куска раскаленного металла больше искр, чтобы между ним и Яспером по-прежнему вспыхивали ссоры, чтобы они бранились и старший, одерживая верх, выковывал и дальше свою власть… Нет, ничего подобного уже не случалось, и Виллему только и оставалось, что мстить презрительным одобрением. Пожимая руку младшего брата с едва уловимым превосходством, он вкрадчиво произносил:

— Тебя можно поздравить братец: вот ты и настоящий цветовод! Работа, требующая смирения, в самый раз для такой простой души…

Надо сказать, в сравнении с полномочиями, полученными от Паулюса старшим Деруиком, уход за цветами и впрямь мог показаться если не отдохновением, то, по крайней мере, занятием более чем спокойным. То ли дело посещать аукционные залы: постоялые дворы, кабаки, курительные комнаты, приемные аптекарей и прочие сумрачные места — тюльпанщики, от природы скрытные и недоверчивые, выбирали именно такие для своих собраний. Здесь уже были хорошо известны его ораторские способности, и его наивные вспышки действовали на публику все так же волшебно. Только теперь старший Деруик выступал от имени Берестейнов и работал на них, о чем свидетельствовали украшенная гербом карета, которой он располагал, и печать, которую он ставил на документах, подтверждающих сделку, поверх своей подписи.

— Волчонок влился в стаю! — шутили тюльпанщики.

Виллем выслушивал насмешки вполне безмятежно: столь незначительное стеснение свободы вполне окупалось положенной ему — и немалой — долей прибыли. К тому же он и сам считал, что пока не готов самостоятельно вести дела, и понимал теперь, что приобщиться, пусть даже успешно, к торговле тюльпанами — еще не значит овладеть ремеслом. Этого мало: одно дело проявить способности, совсем другое — втиснуться в узкий кружок самых крупных торговцев, тех, чье состояние исчисляется тысячами флоринов… Но настанет день, когда любые материальные трудности будут позади, когда он сможет купить на свое золото любой дворец, любую одежду, любую женщину. Деньги для него будут все равно что для других земля: заурядная субстанция, которую можно найти везде и которая кому угодно налипает на подметки. Стоило Виллему об этом подумать — и у него грудь распирало от желания победить. Да, да, он обязательно разбогатеет, он сделается головокружительно богатым!

— Что ж, желаю тебе, чтобы это сбылось! — отозвался Паулюс, когда старший Деруик ему открылся. — Только для начала придется поработать!

— Конечно! — согласился Виллем.

— Работа черна, да денежка бела!

— Несомненно!

Деруик соглашался, но на самом деле его изумила эта поговорка в устах ректора. Вроде как дело не Паулюса, а Яспера донимать его скучными рассуждениями на тему «терпение и труд все перетрут»… Внезапно у него мелькнула дерзкая мысль: а заслуживает ли Паулюс его восхищения? Возможно, этот великий харлемский регент — всего лишь карлик в сравнении с господами из Амстердама, а те, в свою очередь, ничто в сравнении с правителями страны. «Чем мельче лес, тем крупнее кажется заяц», — с горечью подумал он. В конце концов, все богатство Паулюса — несколько домов, несколько арпанов[37] земли, на которой растут тюльпаны, ну, еще голубятня у него есть и две мельницы… А что это за должность такая — «ректор латинской школы»? Он даже и не бывает там никогда, а отпрыскам приличных семей, которые оканчивают эти латинские школы, заранее уготована мирная карьера адвоката или учителя. Та еще знать!

Хозяин и наставник мгновенно съежился в его глазах. Виллем понял, что чем больше преуспеет, чем выше поднимется сам, тем дальше от него окажется блестящий пример для подражания, которым он восхищался в юности. Этак, глядя на Паулюса свысока, он, пожалуй, в конце концов и совсем потеряет из виду бывшего кумира. Регент Берестейн станет одним из многих, сольется с харлемским пейзажем, как растворяется в волнах пена.

— О чем ты думаешь? — спросил Паулюс, и Виллем, услышав вопрос и взглянув в обрамленное розами зеркало, вздрогнул: веки полуопущены, щеки запали, ноздри сузились — лицо человека, вынашивающего тайные замыслы, лицо заговорщика!

— Ничего тебе в жизни не добиться, мальчик мой, если не научишься лучше скрывать свои чувства…

— Мессир, я…

«До какой степени хозяин меня разгадал?» — в растерянности подумал он. И глупейшим образом — будто его мысли могли просвечивать сквозь кости черепа — надвинул шляпу на лоб.

— Это прекрасно, что ты честолюбив, только через ступеньки-то не скачи! Прежде чем набить мошну и начать выплачивать двухпроцентный налог, постарайся занять прочное положение среди тюльпанщиков. Но помни: даже на самого знатного человека может обрушиться удар судьбы, и только деньги предохраняют от случайностей…

— Да, сударь.

— Кстати… — задумался ректор. — Среди моих знакомых есть влиятельный человек, близкий друг принца Оранского[38], Константин Хёйгенс…[39]

При упоминании прославленного имени у старшего Деруика расширились зрачки и участилось дыхание. Ему показалось, что у него над самым ухом протрубили в рог.

— Знаменитый поэт! — восторженно воскликнул он, тотчас пожалев о заурядности своей похвалы.

— Он самый. Константин, как и ты, получил самое лучшее образование. По слухам, он с семи лет говорил по-французски и на латыни, а в двенадцать был готов хоть с кем подраться на шпагах. Кажется, он еще и танцует отлично… Скоро нам с Хёйгенсом надо будет встретиться по делу. Хочешь с ним познакомиться?

— Еще как хочу! — вырвалось у Виллема.

— Ладно, возьму тебя с собой… Представлю своим секретарем. Такого человека полезно иметь про запас — как туза в рукаве…

Ректор подмигнул, улыбнулся и от уголков его глаз разбежались морщинки.

— К тому же его господин в родстве с графом Нассау, губернатором наших бразильских колоний… И как знать, вполне может быть, принц поддержит и твоего отца в его начинаниях…

— Сударь, даже не знаю, как выразить свою вам признательность! Мне кажется, до того как я познакомился с вами, мое сердце еще не билось, кровь еще не бежала по жилам!

От этого признания веяло таким чистосердечием, что Паулюс растрогался.

— Милый мальчик, как же ты еще юн!

Затянутая в перчатку рука регента коснулась горящей щеки Виллема и медленно двинулась вниз, очерчивая контуры лица. Находившие на Паулюса приступы нежности порой проходили бесследно, а порой подстегивали его желание. На этот раз нижняя губа у него отвисла, словно чересчур тяжелый подбородок оттягивал ее к груди — это служило верным признаком пробудившегося влечения.

— До чего же чистое у тебя лицо! Я знаю, лицо — всего лишь непрочное соединение костей и плоти, на котором годы оставят безжалостный оттиск, и на твое личико скоро посягнет время, но сейчас оно — сокровище… Настоящее сокровище, и за право обладать им многие короли отказались бы от престола, не один старец пожертвовал бы своим богатством…

— Отчего бы мне тогда им не торговать?

— Замолчи, дурачок, ты сам не понимаешь, что говоришь!

Ректор раскрыл объятия, чтобы принять в них возлюбленного — так было заведено между ними с того дня, когда Паулюс утешал юношу после неудачного аукциона: отеческий, вроде бы, жест предварял их любовные игры. Оба знали, каким образом дружеские объятия перетекут в чувственные, как в конце концов сольются их губы, в каком порядке они станут друг друга раздевать. Со временем у них образовались традиции, привычки, условия, или правила свиданий. Среди последних была одежда, какую теперь носил Виллем: с немногими пуговицами, а стало быть, легко снимавшаяся, — и место встреч. Укромный альков на верхнем этаже дома Берестейна оказался для любовников удобнее не только садовой беседки, но и номера в трактире.

На этот раз, хотя все условия были соблюдены, произошло нечто странное: Виллем словно бы и не заметил распростертых объятий и зовущего рта. Или заметил, но — отверг приглашение. Мало того — даже отступил, подчеркивая свой отказ. Поведение юноши было настолько необычно, что Паулюс поначалу не поверил своим глазам, еще шире раскинул объятия, еще призывнее потянулся губами… Разумеется, безответно. Настроение у регента мгновенно испортилось:

— Чего ты вдруг испугался? Ну, иди же ко мне!

Он жадно потянулся к Виллему, лихорадочно попытался ухватить его кружевной воротник, но даже прикоснуться к любовнику не смог: тот в последний миг с легкостью вывернулся — таким движением тореро ускользает от рогов быка.

— Берегись, юный Деруик! Меня не забавляет, как некоторых, игра в кошки-мышки, я вышел из этого возраста!

Регент снова устремился к юноше со всей скоростью, на какую было способно его грузное тело, и снова его руки сомкнулись в пустоте. Эта сцена повторилась еще три или четыре раза: Паулюс бросался на Виллема, но тот избегал соприкосновения, отскочив или широко шагнув в сторону Хозяин дома совсем запыхался, после каждого набега ему приходилось останавливаться, чтобы отдышаться, опершись локтями на шаткую спинку стула. Лицо его налилось кровью, как наполняется вином бутыль, шея и виски так взмокли от пота, что можно было бы подумать — он только что вбежал в дом из-под ливня.

Наконец Паулюс понял тщетность своих усилий и, повалившись в кресло, спросил:

— Ну и чего же ты хочешь?

Деруик не сдержал улыбки. Одна загвоздка: притворство его оказалось таким действенным, а победа, соответственно, такой скорой, что ответа он придумать не успел. Потому выпалил первое, что пришло в голову:

— Хочу, чтобы у меня был секретарь!

— Что за нелепые фантазии? Зачем тебе секретарь?

— Чтобы вел мои счета и ходил на торги…

— У меня самого нет секретаря.

— А у меня пусть будет! Мессир, завтра Рождество, проявите великодушие!

Регент минутку поколебался, решая, стоит ли исполнять эту прихоть возлюбленного, попытался подсчитать, во что ему обойдется секретарь для Виллема, но желание не давало ему покоя, он бросил подсчеты, прохрипел: «Идет!» — и навалился на молодого человека со всей яростью распаленной унижением любви.

21 января 1636 года

Той зимой в семье Деруик многое стало не так, как прежде. И дело даже не в том, что братья пошли работать, дело в том, что они пропадали там целыми днями и дома почти не бывали.

Дом, где еще недавно звучали мужские шаги, где, дымя трубкой, постоянно читал нотации старший и бездумно препирался со всеми подряд младший, внезапно стал казаться пустым и унылым. Тишина словно покрыла пылью все вокруг: голоса звучали приглушенно, девушки старались не зазвенеть ложечкой в чашке, не наступить на скрипучую половицу… Никому и в голову бы не пришло раздувать огонь в камине до тех пор, пока не начнут завывать мехи, — так любил развлекаться зимними вечерами Корнелис, — и даже стук игральных костей в воцарившемся здесь безмолвии казался непомерно громким.

День за днем сестры Деруик открывали для себя, сколь волнующим может быть одиночество девиц, которыми перестают руководить отец или братья. Не то чтобы они поняли, как приятно хозяйничать в доме под благодушным присмотром Фриды, у которой не хватало ни ума, ни времени следить, чем ее девочки заняты, — нет, Петра и Харриет испытывали, скорее, такое же возбуждение, какое охватывает запряженную лошадь, когда чуть отпустят поводья и ей кажется, будто она вырвалась на свободу Особенно старшая из сестер. Петра считала, что день без братьев должен быть заполнен развлечениями, она внезапно осознала: все, что Виллем до сих пор запрещал — разные вылазки, игры, встречи… — теперь и возможно, и доступно!

— Харриет, вот уже несколько недель Виллем не только на порог не пускает Эрнста Роттеваля, но даже близко к дому не разрешает ему подходить. А тебе ведь известно, какие чувства связывают меня с этим молодым человеком и насколько полная близость установилась между нами?

Последние слова, подчеркнутые выразительным движением бровей, не оставляли сомнений в том, что более тесной близости не бывает, но Харриет, не обращая внимания на похвальбу сестры, лишь подтвердила кивком: да, мол, она посвящена в тайну.

— Ну так вот — не пора ли нам принимать его здесь?

— Кого? Кучера? — вот тут Харриет была ошеломлена всерьез.

— Эрнст не только вожжи в руках держит! — отпарировала старшая. — Он даже не просто лакей господина Берестейна, он, можно сказать, его доверенное лицо… И он понемножку откладывал деньги из своего жалованья, а теперь хочет вложить свои сбережения в мельницы. И, между прочим, как раз сейчас хозяин мельницы для мела и красок в Заандаме ищет компаньона. Неужели ты думаешь, что я выйду за конюха, который только то и делает, что разгребает навоз?

— Ты собираешься за него замуж?! — у младшей дыхание перехватило. — Эрнст — та блестящая партия, о которой ты мечтала?!

— Почему бы и нет? — огрызнулась Петра, оскорбленная пренебрежительным отношением сестры к молодому человеку.

Как жалела потом старшая сестра, что открыла свою тайну Харриет! Пустоголовая девчонка может теперь нечаянно ее выдать, а может, чтобы угодить Виллему, и попросту на нее донести. Петра не только больше не предлагала пригласить Эрнста Роттеваля в дом на Крёйстраат, но и вообще ни словом о нем не упоминала. Однако видеться влюбленные не перестали: они по-прежнему назначали свидания в украшенной гербом карете ректора и уже не использовали как благовидный предлог еженедельную церковную службу — они встречались каждый день, уславливаясь при расставании о завтрашнем месте встречи и часто место встречи меняя, чтобы не вызвать подозрений. Петру все это вполне устраивало, но Эрнст, которому не очень-то легко было всякий раз брать хозяйскую карету, искал другой выход.

— Петра, так мы с тобой все время в опасности! А что, если я попросту пойду к твоему брату и посватаюсь? Как ты думаешь, неужели откажет?

— Скорее зарежет!

— Но должно же быть хоть какое-то средство улестить твоего брата… В конце концов, он ведь неплохой человек.

— Конечно! Стань богатым, сделайся знатным — и увидишь Виллема у своих ног! Признание в обществе — вот идол, которому он поклоняется и которому все приносит в жертву.

Младшая сестра единственная из всей семьи сиднем сидела в четырех стенах, и у нее трудности были другие. Ее терзала зависть к Петре, причем она даже не тому завидовала, что у Петры завелся дружок, а тому, что сестра вдыхает не только спертый воздух дома на Крёйстраат. Ей самой тут обрыдло все, и прежние занятия — собирать гербарий или лепить фигурки из влажного сахара — виделись теперь чересчур детскими. А после того как Виллем убедил ее, что от чтения барышни засыхают, превращаются в святош и остаются в конце концов старыми девами, ей и книги опротивели.

Но чем же, в таком случае, ей заняться? Этак ведь, оставшись наедине с Фридой, просто уснешь от скуки! Харриет хваталась за одно, за другое, за третье — и бросала: от всего брала тоска. То она перебирала струны лютни, пока не онемеют пальцы, то, утомляя глаза, складывала стихи, то пыталась сделать еще несколько стежков в незаконченной вышивке, то приставала к служанке, чтобы та позволила постирать или почистить овощи — напрасно старалась: Фрида своих дел не уступала… Испробовав таким образом за день все возможные развлечения и ни на одном не остановившись, она плюхалась в кресло, куталась в черную шаль, которая делала ее похожей на старуху, и, поставив ноги на грелку с раскаленными углями, сидела до темноты и глядела в окно на сад — вернее, на открывавшийся ей сквозь частый свинцовый переплет уголок сада, а когда, побежденная скукой и безмолвием, погружалась в конце концов в дремоту, эта картинка так и стояла перед ее глазами, даже и под смеженными веками.

Ближе к вечеру скрипела калитка, сестра и братья, перед тем как войти, сбивали у порога налипший на подметки снег, она всякий раз от неожиданности вскрикивала, прижимая руку к груди: «Кто там?» — и даже когда вошедший ласково откликался: «Я тебя напугал, сестренка?» — вздрагивала: ей чудилось, будто холодный ветер врывается в дом вместе с Петрой, Виллемом или Яспером, как вламывается в мирное жилище полк солдат…

Девочка так подолгу смотрела в окно, что у нее сильно развилось и до того присущее ей свойство истинных созерцателей — впередсмотрящих, часовых, смотрителей маяков: редкостная наблюдательность. Теперь она замечала мельчайшие перемены во всех без разбору живых существах и предметах. Это она первой обратила внимание на посудный шкаф: «Поглядите, как он накренился — ножка стала совсем трухлявая!» Она же рассказала всем, что за обшивкой потолка поселился сурок, а белка, обжившая высокий орешник, нисколько не боится зимы… Но главное — она раньше других почувствовала неладное в семье, уловила тайное недовольство, из-за которого тишина за воскресными ужинами казалась напоенной ядом.

Отъезд Корнелиса дети переживали тяжелее, чем их предки — все испытания, выпавшие на долю семьи со времен бегства из Франции. Отца нет дома — и у детей словно скелет вынули, оставив плоть без опоры, а ум — в смятении. Теперь надо было без него просыпаться, без него обедать, без него вести хозяйство… Не звонил на рассвете колокольчик, никто не тревожил их покой — и они из-за этого нередко опаздывали. Никто не звал к столу, каждый приходил, когда хотел, и ел, пока не насытится, один вставал из-за стола, другой только садился — будто в трактире. Даже религиозным долгом они теперь пренебрегали: некому было читать псалмы, некому слушать. Осталась в обиходе разве что молитва перед едой, да и ту проговаривали настолько рассеяно и невнимательно, таким слабым голосом, что, может, и лучше было бы совсем без нее обойтись…

Хозяйство медленно, но верно приходило в упадок, и это было тем более поразительно, что дом, оказавшийся нынче предметом неусыпных забот, все хорошел и хорошел. На фасаде, нередко скрытом лесами, что ни день появлялись новые украшения — за ним пряталось холодное, сумрачное жилье, обитатели которого почти не разговаривали друг с другом. Снаружи это было нарядное здание, ставшее теперь, после возведения величественной трубы, самым высоким на улице, — внутри неуютное, душное логово, откуда не выветривался едкий табачный дух, смешанный с запахом жженого торфа.

Каким-то образом всеведущие соседки — все до одной отличные хозяйки, которые если и выпускали метлу из рук, то лишь затем, чтобы снова опустить эти и без того покрасневшие от стирки руки в мыльную воду, — поняли, что дом Деруиков пришел в упадок, и сейчас дорого дали бы за точные сведения о стадии этого упадка. По кварталу ходили слухи о горах очистков на столах и золы в каминах, о криво-косо висящих шляпах, и пусть на самом деле все выглядело не так ужасно, все же Фрида, признанная чистюля и усердная прачка, день ото дня теряла репутацию, которой так гордилась. Ведь как ни старалась фризка, как ни терла и ни скоблила полы, везде вновь и вновь оседала пыль и по всему дому проступала грязь, — будто на него наложили заклятие.

Все это тревожило Виллема отнюдь не из любви к чистоте, а именно от страха перед злыми языками: а что, если дурная слава о его родных пойдет по всему городу? Как быть с Петрой — она должна идти под венец незапятнанной в любом смысле слова.

— Если мы немедленно не исправим положение, сестру станут называть неряхой, и кто же захочет взять в свой дом грязнулю! Ты знаешь, что слухи нельзя отпускать на волю: посеют их, дадут они ростки, попробуй тогда выдери их с корнем…

Яспер, довольный тем, что хоть в чем-то может согласиться с братом, усердно кивал.

— Пора выдать Петру за Элиазара, — заключил старший брат. — Мы слишком долго с этим тянем!

И без промедления отправился к Паулюсу, который — вот странное совпадение! — как раз в это время двинулся в направлении Крёйстраат. Любовники встретились на улице, выяснили, что хотят поговорить об одном и том же, и порадовались этому: несомненная улыбка судьбы. Они быстро сговорились о том, что настал час соединить Петру и Элиазара узами брака, а обсуждение условий решили отложить на потом.

— Не будем портить такой чудесный день разговорами о деньгах! — весело воскликнул регент. — У нас хватит времени подсчитать и оценить приданое и после помолвки…

— Приданое? — Виллему показалось, что он ослышался.

— Именно приданое, а как же! Разве не положено возместить человеку ущерб, когда он женится, разве не положено чем-нибудь компенсировать жениху потерю свободы?

— Положено, конечно, только я думал… наша связь…

— А что — «связь»? Неужели ты откажешь мне в таком мизерном подарочке? Для Деруиков это был бы позор, для меня — оскорбление! Только нищие не дают приданого своим дочерям… или сестрам! Скупясь на приданое, ты свидетельствуешь либо о крайней своей нужде… либо о предельной низости!

— Вы правы! — согласился Виллем, которого последний довод сильно задел.

И с тех пор воздерживался от объяснений на эту тему.


Теперь, когда главы семей обо всем договорились, следовало поинтересоваться мнением ни о чем пока не подозревавшей Петры — вернее, вежливо известить ее о принятом решении, приправив это такой обходительностью, чтобы девушке и впрямь показалось, будто с ней советуются. Выполнение столь ответственной задачи взял на себя Паулюс, думая — и не без оснований, — что возражать постороннему человеку труднее, чем родному брату.

— Только не ждите, что все получится само собой, — предупредил его, тем не менее, Виллем. — Петра твердолобая, и ум у нее неподатливый. Мои сестрицы потратили все свои юные годы на чтение, и им кажется, что истина — в книгах. Кроме того, обе эти болтуньи метят в доме на место мужчины и уж точно будут оспаривать все — вплоть до приказов мужа!

Регент, услышав такое несуразное предположение, расхохотался, потом ласково похлопал Виллема по руке.

— Об этом можешь не беспокоиться… Сколько лет твоим сестрам? Старшей восемнадцать?

— Почти половина жизни прожита…

— Да будет тебе! Ты же говоришь о молоденьких девушках, а они все равно что глина в руках горшечника. Твое дело — придать им форму, прежде чем в печь засунуть!

На последнем слове Паулюс сделал ударение, по-особенному его растянув, и Виллем почувствовал тут непристойный намек, смысла которого не сумел разгадать. Ему не хватило сил ни на то, чтобы возмутиться, ни, тем более, на то, чтобы присоединиться к игривому веселью ректора. Впрочем, тот быстро успокоился, и только в горле у него словно перекатывался хрипловатый смешок.

— Ладно, дружок, с Петрой предоставь действовать мне: с женой я двадцать с лишним лет худо-бедно управляюсь, так что имею некоторое представление о том, как устроены эти создания и как надо с ними обращаться… Скоро я навещу твою сестрицу и, поскольку она любит рассуждать, воззвав к ее разуму, объясню, насколько ей выгодно стать женой моего сына, а не чьей-то еще… В пользу именно такого выбора есть доводы, которые просвещенный ум не станет опровергать.

Перейдя от слов к делу, регент разработал план и приступил к его осуществлению, надеясь если не сломить, то, по крайней мере, ослабить сопротивление будущей невестки.

Берестейн даже не подумал предупредить о своем приходе. Он явился на Крёйстраат в обеденный час и уселся в кресло Корнелиса с таким видом, словно занимает его по праву. Братья Деруик, вступившие с регентом в сговор, нашли предлог удалиться незадолго до его появления, то есть мужчин в доме не осталось, и многие фламандки при таких обстоятельствах сочли бы, что честь их в опасности. Фрида взволнованно осведомилась, не надо ли поставить гостю прибор на случай, если господин регент пожелает разделить с барышнями трапезу. Тот ответил, что здесь все свои и потому не надо ради него беспокоиться, однако, когда тарелка была принесена, с большим аппетитом умял все, что в ней было, потом еще два раза ее наполнял и столько же раз опустошал, выдув попутно три кувшина драгоценного черного вина[40], каждый — одним духом.

Сестры молча наблюдали за незваным гостем, не понимая, следует ли выставить его за дверь или принимать со всей любезностью, подобающей гостю званому. Выбор должна была сделать старшая из сестер, но она, ошеломленная внезапным вторжением, ничего не могла решить и в тревоге ждала объяснений. В последний раз, когда вот так же в их дом внезапно ворвался мужчина — это был сосед, и это было одиннадцать лет назад, — он принес весьма печальную весть о смерти Магды ван Деруик: стражник, по словам соседа, только что вытащил несчастную жену Корнелиса и мать четверых его детей из зажавших ее створок шлюза. А вдруг и сейчас что-то случилось? Петра глаз не сводила с Паулюса, готовая к самому страшному, но это не мешало девушке внимательно изучать гостя.

Оказалось, что вблизи господин ван Берестейн выглядит менее представительным. Раньше Петра всегда видела его только стоящим и с расстояния в несколько шагов, так как подходить к знатным особам ближе считала непристойным. Его плащ из дорогого сукна, его заложенный по кругу складками широкий воротник, его мягкие сапоги с раструбами, над которыми пенились кружева, производили наилучшее впечатление, а рапира, приподнимавшая край накидки под хорошо продуманным углом, превращала эту накидку в подобие роскошного павлиньего хвоста.

Сегодня все было по-другому. Оттого ли, что он сидел за столом куда ближе, чем обычно, и его огромный нос предстал сотрапезникам во всем своем омерзительном величии, оттого ли, что он ел — само-то по себе занятие довольно заурядное, но когда при этом по лицу едока течет пот и изо рта воняет, впечатление создается не из приятных… в чем бы ни была причина, Петре гость показался совершенным уродом, и его тщательно продуманный наряд, по ее мнению, нисколько этого уродства не смягчал.

Наконец он насытился, знаком велел Фриде убрать его тарелку и положил локти на стол, не обращая внимания на лужу вина прямо под рукавом. Подбородок у регента был слегка запачкан супом, но он и не подумал его вытереть, а вместо того схватил кувшин и вылил себе в горло остаток вина, добавив брызг на лицо и одежду. «Что за дикарь?» — ужаснулась служанка, подхватив со стола пустой кувшин, а Петра, боясь, как бы затянувшееся молчание не подвигло гостя на новые бесчинства, решилась заговорить:

— Сударь, наверное, вас привело к нам какое-то дело? Какое же?

Паулюс, который за все время обеда ни разу не посмотрел на сестер Деруик, поднял глаза, и взгляд его, встретившись со взглядом Петры, прилип к нему, как присасывается к коже банка.

— Какое дело? Черт возьми! Да конечно же, ваше замужество!

Петре показалось, что слова эти прозвучали на чужом языке, и она попросила разъяснений, что и дало Паулюсу повод произнести заготовленную им заранее долгую речь. Составлял он эту речь, призвав на помощь все силы своего ума, но еще больше помог ему опыт торговли цветами: уж чему-чему, а заманивать покупателей он за долгие годы научился! Тут ведь всего-то и надо было, что спрятать в прелестном букете несколько стеблей с шипами и несколько увядших венчиков, вид которых мог бы и отпугнуть. Паулюс, надо сказать, с задачей справился блистательно, и хотя словесный поток, обильно лившийся до тех пор, пока не пересыпался весь песок в часах, едва не погрузил слушателей в сон, регента это не смутило. Заключение его речи, подкрепленное ослепительными улыбками и широкими жестами, было подобно бенгальскому огню:

— Не правда ли, вы и сами видите, в какое выгодное положение поставит вас этот брак? Элиазар обладает всеми достоинствами, необходимыми супругу, а на других, менее явных, зиждется его обаяние. Вот потому он считается одним из самых заметных молодых людей не только Харлема и Голландии, но даже, смею утверждать, всех Соединенных провинций!

На лице Петры было написано столь явное недоверие, что ректору пришлось — на манер уличного торговца — выкладывать достоинства своего товара одно за другим, расписывая каждое в отдельности:

— Смотрите сами! Элиазар высокого роста, он хорошо сложен, он крепкий и сильный. Здоровье у него цветущее, ум живой. Собратья по ремеслу очень его уважают, они даже именуют Элиазара «магистром тюльпанов», хотя наше товарищество не подчиняется правилам обычных гильдий и никаких степеней у нас не существует. И, наконец, я назначил его своим единственным наследником, а стало быть, после моей смерти… — ректор потрогал шею, будто там росла страшная опухоль, приближавшая его кончину, — …вы получите приличное состояние!

Обещая деньги, Паулюс считал себя всеобщим спасителем. В редких случаях, когда золото, которым он предпочитал набивать карманы, тонкой струйкой оттуда вытекало, ректор притворялся уж таким добродетельным, каких и вовсе не бывает: лоб его собирался благодушными морщинами, брови набожно сдвигались, руки приподнимались ладонями кверху, и он становился похож на святого мученика.

Петра молчала, будто загипнотизированная. Паулюс, не выдержав, осведомился: «Ну, так что же?» — и она словно пробудилась, качнула головой влево-вправо, не потревожив крахмального воротника, но не произнесла ни слова.

Такая мелочь не могла поколебать веру ректора в себя: всякому торговцу, припомнил он, может попасться привередливый покупатель, и тогда всего-то и надо, что по-другому расположить цветы в букете, выставив напоказ томные розы и убрав подальше цикламены и нарциссы. Он поменял тон — заговорил резко и без обиняков:

— На что вы надеетесь, барышня? На партию получше? Эк размечтались! В Харлеме нет ни одного отца богаче меня и ни одного сына приятнее Элиазара. И потом, если метишь чересчур высоко, рискуешь…

— Я собираюсь выбрать себе мужа сама, мессир!

Иной мужчина хорошенько врезал бы нахалке за подобное заявление, Паулюс тоже призадумался, не поможет ли в этом случае хорошая порка, но — только ради Виллема! — сделал последнюю попытку договориться по-хорошему:

— Конечно, мы живем в стране не самых строгих нравов, и дух терпимости у нас очень силен, но терпимость эта все же не простирается так далеко, чтобы спрашивать девиц о том, с кем им хотелось бы вступить в брак… Мы с вашим братом, барышня, все решили за вас и, уж поверьте, думали при этом исключительно о вашем счастье. Почему же вы так упираетесь?

— Элиазар не в моем вкусе.

— Ну, знаете! — взорвался регент. — Если бы мы выбирали себе супругов по вкусу, неужели я выбрал бы свою жену, а?

Харриет, которая с самого начала разговора еле сдерживалась, чтобы не засмеяться, в ответ на комичное признание дала себе наконец волю, Петра расхохоталась следом за ней, и даже Фрида захихикала, прикрыв сковородкой кривые зубы. Паулюс ван Берестейн распалился было, но, зная по опыту, что сражаться с насмешками бесполезно — против них не устоят никакие доспехи, принял единственно разумное решение: царапая рапирой пол, двинулся к двери. Но когда он, уже на пороге, развернулся на каблуках и отвесил поклон на французский лад, это еще больше развеселило девушек.

— Ничего, вы скоро обо мне услышите! — засопев, произнес Паулюс напоследок и удалился.

Так ли регент был рассержен, как показывал, — поди пойми, но теперь, когда он — и по праву — мог считать себя оскорбленным, у него появился предлог действовать быстро и беспощадно.

Прошло три дня. За это время Берестейн успел несколько раз сильно поругаться с сыном и несколько раз переговорить с Виллемом. Неизвестно, получил ли старший Деруик во время этих переговоров какие-либо распоряжения или просто до поры до времени сдерживался, но, как бы там ни было, он ни словом не упрекнул Петру за безобразное обращение с регентом. Служанку, правда, хорошенько выбранил за то, что накормила гостя похлебкой.

— Да нашей похлебкой и самые знатные гости угощаются! — заспорила Фрида.

— Сам знаю, наши правители хвалятся тем, что садятся за один стол с работниками и едят вместе с ними мидий и сыр — дескать, вот какие мы простые люди… Но ведь этот-то обычай и сделал нас посмешищем для всей Европы!

— Вам перестала нравиться моя стряпня?

— Она перестала отвечать нашему положению в обществе.

Эти мелкие дрязги отвлекали внимание Яспера и сестер от тайных приготовлений, и то, что случилось на рассвете восьмого февраля 1636 года, стало для них полной неожиданностью. Под утро, когда ни в одном окне не было видно света, жителей Крёйстраат пробудил от сна стук копыт и колес. Те, кто не поленился открыть ставни или осмелился выйти на порог, увидели карету и узнали в ней карету Паулюса ван Берестейна. Следом подкатили два экипажа попроще, из них высыпали вооруженные люди. Выйдя вслед за отцом из кареты и направившись к дому Деруиков, Элиазар подал остальным знак остаться снаружи, но затем решил, что его войско может перепугать мирных жителей, и велел наемникам вернуться в закрытые возки.

Отец и сын подошли к воротам. Звонить в колокольчик им не пришлось: Виллем, ожидавший «гостей» с коптящим фонарем в руке, молча кивнул, встретив их во дворе, и так же молча повел к дому. Те из соседей, чьи окна смотрели в нужном направлении, заметили, что старший сын Корнелиса выглядит не так, как обычно: походка неуверенная, вид робкий — будто он тюремный сторож, которого подкупили, чтобы он провел посетителей в темницу. Ах, как хотелось бы некоторым пробраться в дом за этой троицей, но увы! — шедший последним Элиазар, затворив за собой дверь, отрезал всякую на это надежду, и все, что происходило в доме, осталось тайной для чужих глаз.

Ожидание самых любопытных было вознаграждено чуть позже, когда та же троица вышла из дома, но уже в другом порядке: впереди, возглавляя процессию, шествовал Элиазар, за ним следовал Виллем в парадном плаще, последним шел Паулюс, у которого одно плечо было странно приподнято, как будто он прижимал к боку какой-то груз, и оттого ректор слегка прихрамывал. Подобная странность привлекла внимание соседей, и, нимало не смущаясь того, что их могут услышать, они принялись весело перекликаться из окна в окно:

— Это что ж он там такое тащит? Не иначе сокровищницу Корнелиса!

— Нет, котел с похлебкой!

— Нет, окорок!

И тут при свете вспыхнувшего в руке одного из наемников факела стало видно, что под мышкой у ректора не сундук с деньгами, и не котел, и не окорок, но — старшая из сестер Деруик! Петра собственной персоной. Девушка была то ли в обмороке, то ли близка к нему, и ее ноги в туфельках без задников волочились по снегу, оставляя длинный след. Впрочем, тащит ли ее Паулюс за собой, несет или просто прикрывает полой плаща — иными словами, висит ли Петра безвольной ношей в руках похитителя или идет сама, было не совсем понятно. Поспешно наведенная на процессию подзорная труба господина Балдэ (его дом стоял как раз напротив дома Деруиков) не помогла разрешить сомнения, зато помогла разглядеть кое-какие увлекательные подробности: свежую прореху на роскошном платье девушки и две дорожки от слез на ее распухшем лице. И тогда стало совершенно ясно, что несколько минут назад в доме Деруиков разыгралась настоящая драма.

На том спектакль окончился, и продолжения соседи уже не увидели, потому что главные действующие лица быстро погрузились в карету, кучер взмахнул кнутом, и лошади тут же припустили рысью. Оба экипажа с наемниками двинулись следом. По свидетельству зрителей из первого ряда бельэтажа (господин Свеерт, господин и госпожа Верслёйс), возница при виде Петры вздрогнул и, несмотря на холод, нащипавший его щеки до красноты, смертельно побледнел.

Еще мгновение — и под засыпанными снегом крышами все стихло, квартал вновь погрузился в привычное спокойствие, ставни дома Деруиков закрылись, да так и остались закрытыми на весь следующий день. И не раз еще пересыпался песок в часах, прежде чем госпожа Балдэ, сходив на разведку, смогла удовлетворить любопытство жителей Крёйстраат: она сообщила, что Элиазар ван Берестейн и Петра ван Деруик только что обручились в присутствии харлемского бургомистра, и жених был записан как «магистр тюльпанов», а невеста — как «домашняя хозяйка», и были соблюдены все формальности, предписанные законом для подобных случаев. Дама своими глазами видела бумажный венец на голове старшей дочери Корнелиса и здоровенный перстень на большом пальце ее правой руки — такой огромный и толстый, что «больше напоминал оковы, чем обручальное кольцо», а еще она заметила, что невеста «шаталась, как пьяная».

Новость подействовала на соседок семейства Деруик подобно сигналу о грозящем наводнении, и, собравшись под кровом семьи Балдэ на совет, они обсуждали полученные сведения до самого вечера, дружно сожалея, что удалось разузнать так мало, хотя именно это и придавало пикантность разговору о будущем молодой четы.

— А как вы думаете, они Петру напоили? — спрашивала госпожа Свеерт.

— Может быть они ее избили? — предполагала госпожа Верслёйс.

— Не кажется ли вам, что кучер ревнует к хозяину и способен жестоко отомстить за себя? — вносила свою лепту в обсуждение госпожа Бомм.

Дамы так и сыпали догадками, каждая бросала в разговор, словно в суп, щепотку соли, и пересоленное варево толков сделалось в конце концов совершенно несъедобным.

Сошлись кумушки на том, что невеста очень несчастна, что во всем виноват ее нареченный, Элиазар, и что дело, конечно же, этим не кончится. Ни до, ни после этого случая соседки не проявляли сочувствия к семье Деруик, но на этот раз, в виде исключения, испытывали к детям Корнелиса благодарность: они дали почтенным дамам пищу для болтовни, сводившейся в обычное время лишь к рассуждениям о пользе употребления травяных настоев или сведениям о подвозе рыбы. Подружки разошлись довольные, сговорившись собраться опять, как только станет известно что-то новое.


Карета свернула с дороги на песчаную тропинку между дюнами, где в этот час и в это время года можно было увидеть одних только сборщиц ракушек, сгибающихся под тяжестью корзин. Поля разом кончились, не стало буколического чередования мельниц, каналов и пашен. И справа, и слева была вода: с обеих сторон дороги протянулись цепочки широких, покрытых рябью луж, по краям которых выступили кристаллы соли, белизной не уступавшие падающему с неба снегу. С запада, со стороны неспокойного моря, сбивая по пути гребешки волн, дул пронизывающий ледяной ветер, все норовивший сдернуть с кучера шляпу.

Петра, высунувшись в окошко, увидела песчаные холмы и взъерошенные метелки пожелтевшей травы.

— Куда мы едем?

Ее вопрос улетел с ветром, пришлось прокричать его снова, да еще и извернуться так, чтобы стукнуть кулаком по крыше кареты. Кучер в ответ изо всех сил заехал по отделявшей козлы от внутренности кареты стенке каблуком. Тут карету сильно тряхнуло на выбоине, и Петре пришлось убрать голову.

— Вот-вот, девочка! Сиди тихо и не высовывайся!

— Виллем просил, чтобы ты отвез меня домой… — пролепетала девушка, которую бросало теперь от стенки к стенке.

— Сначала поговорим!

— Эрнст, умоляю тебя… Давай повернем назад!

А кучер уже не владел собой: вскочив на козлы и сжав в кулаке кнут, он то стегал ремнем лоснящиеся от пота лошадиные крупы, то бил по ним рукояткой, то пинал их сапогом и кричал «но! но!» — и подгонял, и подгонял несчастных измученных животных…

Но вот земля окончательно уступила место песку. Почти сразу же кони увязли до колен, колеса застряли в колее, карета чуть не перевернулась, а кучер, едва не слетевший со своего места, лишь в последнее мгновение инстинктивно ухватился за поручень и вновь утвердился на козлах.

Настроение у Эрнста было хуже некуда.

— Вперед, клячи!

Он снова обмотал руку хвостом кнута, размахнулся, кнут, просвистев в воздухе, ожег ноги задних лошадей и спины передних, и в ответ раздалось яростное ржание. Тем не менее, лошади скорее притворялись, будто тянут, надеясь показным усердием отвести угрозу нового удара, чем старались сдвинуть с места карету, так что она не только не двигалась вперед, но, если только это было возможно, еще глубже увязала в песке.

— Что ж, ничего не поделаешь, — внезапно сдался Эрнст, спрыгнул с козел, бросив там свой кнут, и открыл дверцу кареты.

Петра, рыдая, бросилась ему в объятия. Не ожидавший этого кучер почти потерял равновесие, некоторое время простоял, глупо растопырив руки, боясь коснуться дорогой ткани платья, притронуться к белой коже грязными от работы ладонями, но в конце концов решился: его руки сомкнулись на талии Петры, а оттуда двинулись вверх, к плечам.

— Ну, будет, будет… — приговаривал Роттеваль, расточая целомудренные ласки и покрывая легкими поцелуями волосы, все еще схваченные бумажным венцом.

— Лучше бы мне умереть! — простонала девушка сквозь слезы.

— Дурочка, разве можно такое говорить?

— Скоро я стану женой Элиазара ван Берестейна, и мне придется носить его имя и его детей!

— Не бывать этому!

— Как? Ты же видел, я подписала бумаги!

— Тебя заставили их подписать, ты это сделала под угрозами господина Берестейна и по настоянию брата. Такие документы не могут быть действительными.

— Какая разница, действительны они или нет! Никогда ни одной женщине не выиграть процесс против своего жениха, а уж тем более — против собственной семьи! Виллем может радоваться: все будет так, как он хочет! А буду ли я счастлива или стану несчастной, превратившись в рабыню бессердечного человека, способного меня унизить, ему безразлично… Потому что на самом деле он в грош меня не ставит!

Кучер не нашелся что ответить, но как-то странно скривился, вздернув подбородок и поджав губы, так что по выражению его лица можно было прочесть: «Увы, все так, как ты говоришь!» Петра расплакалась еще горше, слезы лились ручьем, и Эрнст чувствовал, что одежда у него на груди промокла уже насквозь. Ему виделся истекающий соком плод — может быть, оттого, что от локонов подруги исходил слабый аромат не то жасмина, не то туберозы.

— Не все потеряно, Петра! Согласен, пока еще козыри на руках у противника, но до конца игры далеко, да и мы не лыком шиты! Ну-ка, утри слезы! Разве мы в деревне, где девушек насильно выдают замуж? Этот обычай давно устарел!

Петру нелегко было провести, она знала, что подобные мысли настолько же мало подходят ее возлюбленному, насколько мало подошли бы могучему телу кучера женские юбки, однако мысленно поблагодарила его за утешительную ложь.

— А что же ты будешь делать, если Элиазар все-таки заставит меня выйти за него замуж?

— Ну, тогда… — втянувшись в игру, воскликнул кучер, — тогда я тебя украду!

— Украдешь? Похитишь? Правда?!

У Эрнста подкосились ноги. Выпалил-то он «украду» просто так, в утешение, как взрослый протягивает конфетку хнычущему ребенку, и только услышав, как чужая невеста повторила его слова, понял, что сорвалось у него с языка. И язык внезапно начал заплетаться.

— Да-а-а… Да! Почему бы и нет? У моего дяди есть хижина из просмоленных досок, в таких живут рыбаки… тут неподалеку… Ты могла бы какое-то время прятаться в этой хижине? Удобств в ней, конечно, маловато, огонь разводить надо в яме и готовить на листе железа, зато никому туда нет хода и никто тебя не потревожит…

Нет, Петре вовсе не улыбалось жить отшельницей на морском берегу, и кучер, оттягивая неприятно липнувшую к телу рубаху, стал выпутываться как мог:

— А еще… а еще… а еще мы можем сбежать из Голландии в карете… Главное — хотя бы на время ускользнуть от внимания твоих родственников… Не успеет песок пересыпаться во второй раз, а мы уже уйдем от погони. Конечно, путешествие будет опасным. Только подумай, нам ведь могут повстречаться разбойники! А испанцы, а таможенники на границах?.. Ой, нет, побег надо оставить на самый крайний случай — когда надеяться больше будет не на что… Думаю, лучше всего договориться с Элиазаром: пусть уж он тебя не держит и откажется от венчания. В конце концов, сын моего хозяина не такой злодей, чтобы силком вести под венец красивую женщину, и он не настолько глуп, чтобы не понимать: ты ему не пара!

Слушать его блеяние Петре было противно, она резко высвободилась из объятий кучера, забралась в карету и задернула занавеску. Эрнст попытался выманить ее наружу, сославшись сначала на то, что им надо бы договорить, потом — на свое безвыходное положение: ведь пока Петра внутри, карета слишком тяжела и ее не вытащить из песка.

Последний довод он привел смиренно, держа шляпу в опущенной руке и через слово извиняясь за то, что докучает подруге столь низменными подробностями, но ничего не помогло, и несчастному парню достались только презрительные взгляды пассажирки, пока он надрывался, подпирая карету то спереди, то сзади, перебегая от колес к упряжке и от упряжки к колесам, чтобы согласовать их движение, понукая лошадей и одновременно отгребая песок…

Когда же карета, наконец, завершила свой долгий кружной путь и встала там, где ее и ждали, то есть у дома ван Деруиков, ему надо было еще как-то оправдаться за опоздание. К счастью, Эрнст, как многие простые люди, за словом в карман не лез и тут же наговорил с три короба: и колесо-то у кареты, по его словам, решило погулять на воле, так что пришлось останавливаться, чтобы вернуть его на место; и лед-то на канале треснул, и чужая повозка застряла вместе с людьми, ну и он счел своим долгом их вызволить… Но пожалели в результате не его, а Петру: бедняжка, должно быть, вся истомилась там одна в карете. Надо же, чтобы все это приключилось в день ее помолвки!

Правда, Виллем удивился, увидев, что сестра заплакана, а платье ее сильно измято, но служанка сразу же объяснила ему со знающим видом, какой всегда делается у женщин, стоит им заговорить о чувствах: «Это все у нее от волнения сделалось, когда ей венец надели!» — и старший брат из вежливости принял это нелепое объяснение. А может быть — и потому, что в эту минуту его занимало совсем другое.

После помолвки Паулюс и Элиазар зашли к Деруикам — якобы утолить жажду, однако вино было подано и выпито, роскошная закуска съедена, а гости по-прежнему сидели, развалившись в креслах, и явно не собирались уходить. Более того, сын разулся, а отец набил трубку, да и вообще они оба держались так, словно были у себя дома.

Виллем предположил, что Берестейны хотят поговорить о крупном аукционе тюльпанов, который состоялся тремя днями раньше в Алкмаре. На этом аукционе попечители сиротского приюта распродали прекрасную коллекцию — там была продана в том числе и луковица Violetten Admirael Van Enckhuisen, оцененная в пять тысяч четыреста флоринов. Но, когда он заговорил об этом, Берестейны дружно зевнули, а Элиазар даже воскликнул раздраженно: «Оставьте нас в покое с этими тюльпанами, мы и без того с ними возимся каждый Божий день!»

Виллем извинился перед гостями за неуместное высказывание, а мысленно обругал себя дураком, вообразив, что наследник регента куда нежнее душой, чем кажется, и теперь он просто ждет свою нареченную, желая с ней проститься. Однако это предположение, будучи произнесено, не вызвало у новоиспеченного жениха никакого отклика, что же до регента — тот заявил, что будущая невестка свое дело уже сделала и может проваливать куда угодно, после чего спросил довольно резким тоном:

— Где мы можем спокойно поговорить?

— А здесь разве нельзя?

— …Вдали от недоброжелательных ушей, — дополнил Элиазар, теребя собственные — толстые, загнутые и напоминавшие ручки пивной кружки.

Деруик не понял, чем вызвано подобное недоверие к его домашним, но, не возражая, провел отца и сына на самый верхний этаж дома — здесь, в просторной, хорошо проветриваемой комнате, на длинных деревянных перекладинах сушилось белье.

— В таком укромном местечке нам будет спокойнее всего, — важно, чтобы скрыть смущение от того, что привел знатных особ в столь непрезентабельное помещение, объявил Виллем.

Именно в это время вернулась Петра. Заслышав внизу голоса, Деруик тотчас известил жениха о появлении невесты, но Элиазар не выказал ни малейшего желания немедленно ее увидеть, более того — ответил, что теперь, когда их союз узаконен, он еще успеет изучить нареченную «с лица и с изнанки». Паулюсу к этому времени уже осточертели постоянные отсрочки секретной беседы, он принял выразительную позу: уперся кулаками в колени — так он всегда садился, если предстоял серьезный разговор, — и Деруик, усевшись на кучу белья, приготовился слушать.

— Виллем, отдать своего сына прекрасной девушке, которая, несомненно, станет и прекрасной хозяйкой, для меня большая радость. Возблагодарим же Господа за то, что Он благословил этот союз и соединил их сердца: вы ведь согласны с тем, что Его воля здесь явлена со всей несомненностью? В мире и в нашем обществе принято, чтобы лучшее тянулось к лучшему, а деньги к обоюдной выгоде шли к деньгам…

Виллем, взволнованный непривычным обращением на «вы», ответил на медовые речи регента улыбкой.

— Но… — тотчас добавил Паулюс ложку дегтя, — должен вам сказать, что в Элиазаре — вся моя жизнь. У вас нет детей, и вам не дано понять чувства отца, когда сын покидает дом, в котором увидел свет, вы не знаете, как мучительна разлука со своей кровиночкой. Наверное, мне легче было бы лишиться руки или ноги, чем расстаться с Элиазаром! Однако природа обязывает нас…

— Вы хотите поговорить о приданом? — не выдержал Виллем, для которого было пыткой слушать явно затянувшееся предисловие.

— Что вы сказали?

— Вы хотите поговорить со мной о приданом Петры?

Берестейн-старший притворился, будто не ожидал такого грубого вмешательства в свою речь, и, чтобы показать, насколько оно ему неприятно, бросив на возлюбленного исполненный упрека, но ласковый взгляд, в знак сильнейшего огорчения и досады криво улыбнулся, вздохнул и всплеснул руками. В этот момент ректор латинской школы стал похож на разочаровавшегося в ученике учителя или на отца, потерявшего всякую веру в свое потомство.

— Виллем, хоть прямота и относится к числу ваших достоинств, ее можно ровно так же отнести и к недостаткам. В тавернах, где торгуют тюльпанами и ценят развлечения такого рода, эти манеры принесли вам некоторый успех, но опасайтесь, как бы привычка брать быка за рога и лепить правду-матку не повредила вам в глазах политиков: это люди утонченные и хорошо воспитанные. Ну да ладно… раз вы прямо спрашиваете, прямо и отвечу: да, я пришел осведомиться о приданом.

С последними словами Паулюс подставил Элиазару раскрытую ладонь, и тот, вытащив из кармана прелестную серебряную бонбоньерку, опустил ее на руку отцу. Регент нажал на крышку большим пальцем, крышка откинулась, и под ней оказались желтые, коричневые и зеленые конфетки, выложенные в форме цветка.

— Из Франции привезли, — уточнил регент, встряхивая коробочку, будто плошку для сбора пожертвований.

Виллем далеко не сразу понял, что ему предлагают угоститься: смотрел и смотрел на конфетки, которые были уложены красиво и старательно, как спелые плоды в ящике, и ровные эти ряды напоминали окна на фасаде богатого особняка… Смотрел, испытывая то же волнение, что в «Золотой лозе», когда регент показал ему часы. А потом понял, что это волнение выдает в нем бедняка, которому сильные мира сего показывают свои дорогие и бесполезные игрушки, осудил себя за недостойные его нового положения мысли, вспомнил, что и ему теперь по средствам купить себе такую же коробочку, или даже две, или даже десять таких, и решил при первом же удобном случае обзавестись бонбоньеркой.

— Конфетку? С удовольствием! — произнес он наконец и принялся неуклюже шарить в коробочке.

Но в ту минуту, когда, сломав конфетный строй, отчего засахаренный миндаль, как ему показалось, зазвенел осколками разбитой посуды, Виллем выбрал и бросил в рот одну штучку, он внезапно ощутил сильное чувство вины, настолько сильное, что даже не ощутил вкуса проглоченной сласти.

— Ну, хватит! — регент, желая вернуть себе внимание Виллема, шумно повозил по полу ногой. — Скажите, высокую ли цену вы назначите вот за этого парня, моего законного сына, единственного и бесценного, за чистейший образчик моего рода?

Вопрос смутил Виллема и оскорбил Элиазара, которому совершенно не нравилось продаваться с торгов.

— Вообще-то…

— Бога ради, давайте без лишних слов. Сколько за него даете, спрашиваю!

— Тысячу гульденов! — выпалил Деруик, назвав первую пришедшую в голову сумму и тут же сообразив, что скорость, с какой он ответил, позволяет предположить долгое предварительное обдумывание. Он слегка устыдился своей горячности и попробовал пойти на попятную: — Правда, счета в нашей семье ведет Яспер, и перед тем, как назвать окончательную цифру, я лучше посоветуюсь с ним…

На лице ректора отразилось сильнейшее неодобрение.

— Ну, если этот молодой человек — хозяин в доме, стало быть, нам следовало у него и спрашивать!

Виллем почувствовал скрытое за словами Берестейна намерение его обидеть и, раскурив трубку от горевшей в фонаре свечи, сделал лихое заявление:

— Наплевать мне, в конце-то концов, что думает Яспер! Я даю тысячу флоринов!

На этот раз младший Берестейн скрестил на груди руки и насупился: его не устраивала смехотворная сумма, в какую его оценили. Если уж приходится быть товаром, — чего ему совершенно не хотелось, — то он согласен быть только дорогой вещью, никак не дешевкой.

— Уйдем отсюда, отец. Мне кажется, господин Деруик предлагает такое не всерьез…

— Мне, к сожалению, тоже так кажется. Пойдем, Элиазар.

Берестейны и в самом деле поднялись… Перепуганный Виллем, хватая гостей за рукава, снова усадил их, захлопотал вокруг, залебезил, словно его жизнь зависела от того, останутся они или нет… Он дрожал и обливался потом, и лицо у него было, как у человека, только что чудом избежавшего смертельной опасности. Оставшейся в здравии частью рассудка он старался оценить воздействие случившегося на ход сделки и догадывался, что воздействие было самым что ни на есть пагубным. Но сколько, сколько же надо прибавить к тысяче гульденов, чтобы смыть нанесенное гостям оскорбление?

Раскаиваясь в том, что сразу же не назвал сумму побольше, такую, которая и чести Берестейнов бы не задела, и его кошелек бы не опустошила, он слабо пискнул:

— Господа, я даю Петре в приданое две тысячи гульденов! — а потом чуть окрепшим голосом добавил: — Согласитесь, это довольно много. Не знаю ни одной семьи, которой так дорого обошлось бы бракосочетание кого-то из детей…

— Молодой человек, а припоминаете ли вы первую луковицу тюльпана, которую я вам подарил?

Виллему почудилось, будто последнее слово, отделенное от прочих коротким вздохом, Берестейн подчеркнул, и подчеркнул с умыслом. Но хотел ли он всего лишь упрекнуть ученика в том, что подарок — пусть и по наущению самого-дарителя — был обращен в деньги? Зверь, почуяв ловушку, предпочитает затаиться, вот и Деруик счел благоразумным промолчать. Но не тут-то было.

— Вы ведь ее продали, верно? — допытывался гость.

— Совершенно верно.

— Ну и за сколько же? Скажите, пожалуйста!

— За тысячу гульденов.

— А вторую?

Юноша порылся в памяти.

— За тысячу триста семь гульденов.

— …что в сумме дает две тысячи триста семь гульденов, то есть на триста семь гульденов больше того приданого, которое вы предлагаете! Стало быть, это всего лишь уплата долга, к тому же не полная, а значит, и нечестная! Да вы шутник, сударь, похоже, вы над нами издеваетесь! Так-то вы цените мои услуги? Так-то готовы отблагодарить человека, который поддержал вас, который сделал для вас не меньше, если не больше того, чем сделал бы родной отец!

Намек на Корнелиса проскочил незамеченным. Виллем молчал и растерянно пыхтел трубкой. Выпад ректора подействовал на него как удар под дых, а этот наставленный в грудь обвиняющий палец, казалось, преградил путь воздуху: юноша теперь дышал с трудом и как-то невпопад. Спрут, чуть что, выпускает чернила — Виллем, чтобы скрыть катившиеся по лицу слезы, окутался дымом. Но Паулюс, оказывается, еще не закончил:

— Если все так и есть, юный Деруик, лучше прекратить наши отношения. Я не смогу принять в семью, не смогу удостоить чести носить мое имя девушку, которая значит для старшего брата так мало, что он сбывает ее с рук за пригоршню флоринов. Помолвка Петры и Элиазара расторгнута. Ваш брат и вы сами, естественно, больше на нас не работаете. Наконец, вы остаетесь моим должником, и я очень сожалею, что бросил на ветер две тысячи триста семь гульденов!

У Виллема, знавшего, чем легче всего пробуждается чувственность регента, мелькнула мысль смягчить Паулюса каким-нибудь намеком на их сладострастную связь, призывным жестом, — но нет, в присутствии Элиазара об этом, конечно, нечего было и думать. Он предположил даже, что Элиазар и явился-то сюда лишь затем, чтобы встреча не вышла за рамки благопристойности.

Впрочем, ничего такого все равно было уже не успеть: едва старший ван Берестейн закончил свою речь, младший заторопил его:

— Отец, нам пора!

— Ты прав, Элиазар. Оставим этот дом!

На этот раз решение было принято окончательно и пересмотру не подлежало. Как ни упрашивал Виллем гостей не покидать его, те — под горестными взглядами сбежавшихся на шум домочадцев — неумолимо двигались к дверям. Элиазар и за ворота уже вышел, и они бы так и уехали, даже не попрощавшись, если бы Виллема в последнюю минуту не осенило и он, тяжело дыша, не выкрикнул бы спасительные слова:

— Паулюс, сколько вы хотите?

Ректор остановился и, окликнув сына, который успел уже выйти за ворота и даже занести ногу на подножку кареты, повернулся к хозяину дома.

— Вы, стало быть, образумились?

— Сколько? — повторил Виллем и опустил голову, словно подставляя беззащитный затылок под топор палача.

Палач затянутыми в перчатки руками оперся на трость и долго молча смотрел на Виллема, а снег все валил, укрывая следы на подмерзшей земле, выравнивая плоеную поверхность воротника. Потом палач снял шляпу. Когда речь шла о деньгах и предстояло назвать внушительную сумму, Паулюс всегда снимал шляпу, и, увидев его обнаженную голову, Виллем понял, что потребует он немало.

— Десять тысяч гульденов, — помахивая шляпой, объявил наконец палач.

Хотя Виллем готовился ко всему, к самым невероятным требованиям, при мысли о такой горе флоринов — да его отец за всю жизнь столько не собрал! — ужас, до тех пор переполнявший его душу, сменился гневом. Однако он замечал, что благородные господа, в отличие от простонародья, при любых испытаниях сохраняют хладнокровие и ничем себя не выдают, а потому сдержался, только лицо его напряглось как никогда, каждый мускул было видно.

— Все ли хорошо? — осведомился ректор.

— Лучше не бывает, — с трудом выговорил юноша, чье сердце брыкалось в груди, как необъезженный конь, и ребра дрожали, будто по ним били копыта. Но внезапно ярость прорвалась наружу Схватив ректора за петлицу, Виллем завопил дурным голосом, срываясь к концу своей обличительной речи на совсем уже поросячий визг:

— Десять тысяч гульденов? Да? А почему не сто тысяч, почему не миллион, чтобы сразу превратить нас в нищих? Может, и сапоги мои заодно прихватите, и шпагу, и Фридину метлу? Вы знаете, как живет наша семья, вы знаете, сколько лет нам пришлось терпеть лишения, сколько нам выпало испытаний… И вот теперь, едва в наши миски вернулся суп, вы хотите его выхлебать? Отчего вы так помешаны на деньгах, что за безумная страсть к золоту велит вам отнять у людей все? Наверное, вам уже мало лишнего, раз стремитесь отобрать у других необходимое?

Вопли Виллема донеслись до его домочадцев, они высыпали во двор, чтобы слышать лучше. Такой оборот слегка встревожил брата и сестер, но они радовались тому, что Виллем сумел дать отпор этим Берестейнам. Казалось, после такой ссоры две семьи уже не смогут примириться, и Петра втайне ликовала: теперь они расстанутся навсегда!

Один регент стоял неподвижно, не вырывался, сохранял удивительное хладнокровие, пока его осыпали бранью, и даже отстранил рукой Элиазара, кинувшегося было защищать отца.

— Это все? — только и спросил он, когда Виллем излил всю желчь.

— Ну… да.

— Тогда пойдем со мной.

Взяв ученика под руку, Паулюс повел его к орешнику, ставшему за полгода до того свидетелем их первой близости. По пути юноша задел плечом ветку, та сбросила на него горстку снега, и учитель заботливо ее стряхнул, заодно охлопав легкими движениями намокшую одежду Виллема. Вскоре они подошли к месту, откуда открывался чудесный вид на весь сад.

— Что ты видишь перед собой? — спросил учитель, будто наслаждаясь тем, что может дать ученику наглядный урок.

— Наш дом — что же еще?

— Ты видишь перед собой целое состояние! Богатство, воплощенное в камне и мраморе, фаянсе и резном дереве…

Виллему показалось, что он решил задачу:

— Надо продать дом, чтобы хватило на приданое?

— Еще чего! Отдать этот дом какому-нибудь торговцу сыром, рожью или топленым салом? Боже сохрани!

— Тогда не понимаю…

— Дай дом в приданое, и все будут довольны.

Деруик заглянул в глаза своему благодетелю, но не увидел там и следа иронии. Надо было все как следует обдумать.

— Сударь, то, что вы предлагаете сделать, не в моей власти… Конечно, в отсутствие отца я стал главой семьи, но не могу распоряжаться ее имуществом как мне заблагорассудится.

— Да? А разве не ты решил продать вашу лавку, разве не твоя подпись стоит на купчей? И что? Может быть, нотариус не заверил эту купчую?

— Действительно… но я как раз собирался написать об этом Корнелису…

— Ну, так напишешь заодно и о том, что отдал дом в приданое Петре! Что тут особенного?

— Мне надо подумать и посоветоваться с домашними, — все еще упирался Виллем.

Паулюс ван Берестейн махнул рукой с видом человека, у которого дел по горло, но ни одно из них его особенно не заботит, стряхнул снег с волос и надел шляпу.

— Думай сколько угодно, юный Деруик… Но помни: отклонив мое предложение, ты добьешься только одного: настроишь против себя друга твоего отца и лишишься обещанного тебе блестящего будущего. Не могу поверить, что тебе хочется снова впасть в убожество, из которого я тебя вытащил! Послушай, это же недостойно тебя! Знаешь ли ты хоть одного здравомыслящего человека, который, будучи скромного происхождения, не счел бы выгодным породниться с богатой семьей? И который отказался бы расстаться ради этого с грудой камней? Ладно, в конце концов, тебе решать…

Господин Берестейн повернулся к Виллему спиной и широким шагом направился к карете, куда уже забился его продрогший сын. Деруик долго смотрел на дом, потом так же решительно зашагал к крыльцу.


Только теперь, да и то по настоянию брата, Виллем взялся за перо и написал старому Корнелису, чтобы узнать его мнение насчет дома.

Обо всем остальном, обо всех событиях, произошедших после отъезда отца, он сразу решил не писать: скучно, каждое из них потребовало бы долгих описаний, а у него, как он объяснил, не было на это «ни времени, ни терпения», да и ни к чему, считал он, сваливать в одну кучу настолько важные новости, вот потому он умолчал о том, что продал лавку, о том, что и сам он, и Яспер поступили на службу, и даже о помолвке Петры, рассудив, что вернется к этому позже — когда представится случай.

Все, о чем он сообщил — причем в выражениях весьма изысканных — это о сближении Деруиков с Берестейнами и том, что у них появились общие дела, вести которые сейчас мешает право собственности на принадлежащий семье дом. Эта помеха — значение которой он слегка преуменьшил, — дескать, и заставляет его просить отца о полной передаче ему своих прав на поместье: так старший сын сможет распоряжаться домом по своему усмотрению, но, разумеется, «в интересах семьи».

Ветер на сей раз оказался благоприятным, другие суда препятствий не чинили, и переписке между сыном и отцом ничто не мешало. Письмо дошло до Корнелиса быстро, и сам он ответил тут же, не присаживаясь, чтобы успеть до отхода судна, так что ответ был получен в Харлеме летним днем 1636 года. Подобранным с земли угольком старик нацарапал несколько строк на клочке оберточной бумаги, и, хотя буквы вышли нечеткими, а некоторые слова расплылись от сырости трюма, чтобы понять смысл, хватило и того, что удалось прочесть: Корнелис категорически против продажи дома.

«Этот дом — единственное оставшееся у нас имущество и единственное свидетельство былого богатства нашего рода. Тот, кто отдаст его или продаст, или еще каким-нибудь способом лишит нас этой собственности, поступит бесчестно по отношению к нашему имени и заслужит мое неодобрение. Вспомните поговорку, в которой так хорошо выражена мудрость нашего народа: oost, west, thuis best — хоть восток, хоть запад, а дома лучше всего!»

— Хорошо сказано! — одобрил Яспер и, довольный тем, что отец с ним солидарен, воспользовался случаем наставить брата на истинный путь. Младший говорил тихим, вкрадчивым голосом, словно гипнотизер, когда тот старается околдовать публику, и, усадив брата у камина в глубокое кресло с мягкими подушками, откуда нелегко было выбраться, все подливал ему вина.

— Вот, Виллем, все и сказано в немногих словах! Мои речи на тебя нисколько не подействовали, может быть, ты хотя бы к Корнелису прислушаешься? Отец мудро остановил тебя на пути к безумной авантюре, в которую ты устремился один, но в которую вовлекаешь и нас всех. Поскольку всякая надежда породниться с Берестейнами для нашей семьи утрачена, давай благоразумно отступим и спасем то, что еще можно спасти.

Ссылаясь на отца, Яспер все-таки надеялся найти опору и поддержку скорее в очевидности, чем в мудрых советах. Он сближал ладони со словами «Другого выхода нет!» — и показывал таким образом, до чего узок путь, по которому можно двигаться, а затем, быстро сплетая цепочку мыслей, предсказывал спасительное для семьи развитие событий: Деруики выкупят суконную лавку, Виллем снова станет управлять ею, а сам Яспер и сестры вернутся к учебе, которую пришлось оставить.

Из того, что у Деруиков есть сегодня, младший брат сохранил бы только тюльпаны — ведь не скроешь, как ему нравится выращивать эти цветы… Яспер предложил посадить несколько цветков в саду у дома, но не «с глупым намерением ими торговать», а только ради удовольствия создавать новые сорта и обогащать коллекцию, то есть уподобиться такому ботанику, как Каролюс Клузиус[41], чей интерес к цветам был свободен от алчности.

— И тогда все будет как прежде! — воскликнул Яспер тоном математика, публично доказавшего теорему.

Виллем не возражал, и в тот момент могло показаться, будто урок усвоен. Однако, придя в тот же день к Паулюсу, старший брат ни слова не сказал о разговоре с младшим: он представил себя жертвой обстоятельств и в доказательство того, что отказ исходит не от него, а от главы семьи, предъявил письмо Корнелиса.

— Какая досада! — проворчал хозяин дома. — Значит, все кончено?

Кулак Паулюса со стуком, будто молоток судьи, опустился на стол, и Виллем почувствовал, как не только кровь стынет в его жилах, но и воздух в легких застывает: регент мало того что вынес смертный приговор их дружбе — он погубил все его надежды, прочное здание рушилось в то самое мгновение, когда, как он верил, оставалось всего лишь положить кровлю… Думать времени не было, и охваченный паникой Виллем предложил единственное, что в таких условиях могло прийти ему в голову: он прямо сейчас напишет долговое обязательство на десять тысяч гульденов в возмещение за не доставшийся Берестейну дом. И написал.

— А где же ты возьмешь эти деньги? — едва взглянув на бумагу, степенно осведомился ректор. — И в какой срок намерен мне их выплатить? Предупреждаю: терпение Элиазара совершенно истощилось, как и мое собственное! Уже поговаривают, что мой сын промахнулся, выбрав Петру. Между тем в нашем окружении есть состоятельные семьи с девушками на выданье, эти семьи ищут союза с нами, и даже самое богатое приданое для них — всего лишь дань обычаю…

И эти слова регента, и то, что он в присутствии Виллема не снял шляпу, будто гость для него ничего не значит, можно было истолковать как дурной знак, но юноша решил не задумываться ни о том, ни о другом — ему хотелось побыстрее вернуть себе расположение Паулюса.

— Не бойтесь, мессир, — вежливо ответил он. — Не пройдет и года, как я соберу всю сумму.

— Целый год! Ты считаешь, я покрыт чешуей и в жилах у меня течет холодная кровь? Да твоя сестра вот уже четыре месяца как носит обручальное кольцо!

— Так ведь сумма-то немалая… Но будьте уверены, вы получите все до последнего стёйвера!

— И как же ты за это возьмешься?

— Буду работать! Когда я поступил к вам на службу, я был всего лишь подмастерьем в искусстве торговать цветами, но с тех пор я возмужал. Те, кто служит у вас, меня уважают, я для них «мастер своего дела», значит, скоро я буду зарабатывать не меньше, а может быть, — как знать? — и больше Элиазара!

— Прими мое благословение! — прогнусавил ректор, небрежно осенив себя крестным знамением, а едва Виллем ушел, поспешил с долговой распиской к нотариусу, чтобы должным образом ее зарегистрировать и, снабдив печатями, заверить. А подав метру Бакеландту бумагу, услышал от него тот же вопрос, который только что сам задал Деруику:

— Но как же он сможет расплатиться?

— Это его дело.

— Разве вы с ним почти не породнились?

— Умолкни, крючкотвор. Твое дело — марать бумагу, а заботу о деньгах предоставь казначеям.

Паулюс никогда не бывал так ворчлив, как в те дни, когда на него сваливались деньги, а он не мог сразу этими деньгами распорядиться из-за досадной преграды в виде какого-нибудь векселя. Время, отделявшее причитающуюся ему сумму от суммы полученной, гербовую бумагу от звонкой монеты, тянулось бесконечно долго. Его пылкая натура не могла вытерпеть ожидания, а точнее — ему мало было получить (или, по мнению многих, выколотить) сумму, удваивающую его состояние — ему надо было почувствовать, как она оттягивает карман и согревает руки.

А для того, чтобы это случилось скорее, следовало обречь Виллема на каторжный труд, и Паулюс ван Берестейн проявлял себя в то лето суровым и несговорчивым хозяином. Он обрушивался на ученика с бранью за малейшую провинность, а если Деруик не приносил ему во вторник денег больше, чем в понедельник, называл лодырем и бездельником. Стоило ему прилечь — ректор удивлялся, как человек может уснуть, когда долг не выплачен и необходимо работать без устали. А если Виллем тянулся за куском хлеба — хозяин и тут замечал: булочник берет три стёйвера за каждый хлебец — этак ты будешь долго с выплатой тянуть, а ел бы поменьше, так и расплатился бы скорее…

— Ты мне должен десять тысяч гульденов! — напоминал он, не упуская случая уколоть юношу. — Десять тысяч гульденов, и ни монеткой меньше! Не думай, что я тебя пожалею или скину со счетов хоть одну!

То лето было для регента временем тревог и подозрений. Он не сомневался в добросовестности Виллема, но сильно сомневался в его способностях, равно как и в том, что этот незрелый мальчик, как бы он ни храбрился, сумеет сдержать обещание. И однажды, когда сомнения терзали его сильнее обычного, он продиктовал своему секретарю письмо к Корнелису ван Деруику. В письме он сообщил о сделке, заключенной его сыном, предложил Корнелису как отцу должника выступить поручителем последнего, а в конце собственноручно приписал, что на их «давней дружбе задолженность никоим образом не скажется, разве лишь ее укрепит, ведь гласит же известная поговорка, что счет дружбы не портит».

Письмо быстро добралось до адресата и расстроило его поначалу еще больше, чем полученное от сына. Деруик-старший призадумался, не стоит ли побыстрее вернуться в Соединенные провинции и во всем разобраться на месте. Но, с одной стороны, у него не было денег на дорогу, а с другой — он ведь по-прежнему доверял и Паулюсу, надежной опоре его детей, и Виллему, такому всегда здравомыслящему юноше. В конце концов, зачем влезать в подробности их отношений? — рассудил Корнелис. Эти двое стали союзниками? — отлично, у них общие планы? — еще лучше! Да и из-за долга тоже волноваться незачем: как знать, может быть, Виллем занял деньги для того, чтобы начать какое-то крупное дело или во что-то их вложить?

— Пока я тут крою и шью, мой сын вершит великие дела! — радовался Корнелис, латая чужие штаны.

Чем больше он разочаровывался в собственной карьере, тем больше надежд возлагал на успехи Виллема… С тех пор как Корнелис впервые ступил на американскую землю, прошло уже больше года, больше года назад он поневоле сделался портным, а хоть как-то изменить свое положение не удавалось. Некоторые колонисты в насмешку величали его «повелителем ножниц» или «властелином катушек», и Деруик, хоть от природы и не был вспыльчив, в таких случаях впадал в ярость. Он долго боролся, неизменно поправляя всякого, кто называл его портным, он неизменно доводил до сведения заказчиков, что соглашается работать иглой лишь для того, чтобы оказать им услугу, а настоящее его занятие — коммерция, он постоянно намекал, что имеет виды на ближайший урожай сахара или на древесину, которая якобы уже погружена в трюмы и вот-вот отправится в Амстердам, — ничего не помогало. Даже те, кто верил ему, все равно говорили: «портной Корнелис торгует сахаром», а не «купец Корнелис штопает камзолы», — как хотелось бы ему.

В конце концов Деруик понял, что спорить с общественным мнением бесполезно, и перестал одергивать злоязычных, он просто избегал их общества. Уединение в мастерской было для него куда приятнее пиров, которые закатывали бездельники-плантаторы: что ему их огромные столы, украшенные сахарными горками! Он и рот-то теперь открывал только для того, чтобы поговорить по делу, но и тут, выясняя, где пришить пуговицу к рубахе или как прикрепить перо на шляпу, предпочитал язык жестов. Обычно он довольствовался запасом из двух-трех десятков слов, но мог принять заказ и не издав ни единого звука, так что раз или два новые клиенты принимали его за глухонемого и начинали жалеть:

— Бедолага… Что за жестокая судьба забросила тебя так далеко от дома, на этот раскаленный берег, где деревья не дают тени? Отчего у тебя нет хотя бы скамьи, чтобы сесть, навеса, чтобы укрыться от зноя?

— Мне хватит и моего колпака! — обрывал наконец сочувственные речи Корнелис…

Его ничуть не утешала симпатия, которую испытывали к нему все вокруг, а в особенности — бывшие его спутники по «Свирепому», он настолько стыдился своего положения, что ни с кем не заводил дружбы и избегал людных мест. Даже в факторию он стал наведываться реже. Зачем смотреть, какие товары грузят или выгружают, зачем вообще следить за оживленной жизнью капитании, если к нему все это ни малейшего отношения не имеет? Ему не было теперь дела до бочек, которые выкатывали со складов, он перестал читать нацарапанные мелом на доске списки привезенных товаров, любая новость, любое событие такого рода его скорее расстраивали: каково это — видеть, что другие преуспели там, где ты потерпел неудачу, и что другие расцветают, когда сам ты увядаешь…

Только к управляющему факторией, к тому, кто первым из колонистов посочувствовал ему, Корнелис был расположен по-прежнему. Их прогулки верхом к мангровым лесам, их утренние встречи за неизменной бутылкой ратафии — лишь эти минуты своей теперешней жизни он мог бы назвать счастливыми. Правда, Корнелису стало тошно глядеть на груды тюков, и потому место встреч решено было изменить: теперь они чаще сходились в портняжной мастерской, где полом служил раскаленный песок, а стульями — перевернутые ящики. Жара с самого рассвета здесь стояла нестерпимая, неподвижный воздух был насыщен испарениями манго, ореха акажу или пассифлоры — смотря на каких плодах настаивал винокур свою водку, зной распалял жажду, тем не менее, они ни разу не допили ратафию до последней капли.

За выпивкой знакомились получше. Деруик узнал, что его приятеля зовут Лоуренс Бомм, узнал, что он имеет чин капрала войск Ост-Индской компании и получает за это скромную пенсию, — правда, ее нередко задерживают, поскольку доставляют непосредственно из Соединенных провинций в холщовом мешке, — и тратит он эту пенсию на покупку растений для возгонки ратафии.

Подобно Корнелису, капрал Бомм в молодости был честолюбив, но, повзрослев, оставил надежды на возвышение, расстался с военной службой и сделался управляющим пахнущей свежим деревом и льняным маслом фактории. Нынче старик глядел на человечество в целом и на Корнелиса в частности безразлично-доброжелательным или вежливо-нелюбопытным взглядом, и это привлекало к нему окружающих. Людей тянуло довериться человеку, который выглядел всегда спокойным, как утомленных солнцем тянет окунуться в тихую воду. Лоуренса ничем нельзя было вывести из себя. Ни одна черта его лица не дрогнула и тогда, когда Деруик сообщил ему, что поручился за сына, который влез в долги.

— Вот только правильно ли я поступил? — спросил купец.

— Помогая детям, всегда поступаешь правильно, даже если иногда и делаешь это напрасно.

Солнечный луч, пробравшись сквозь пальмовые листья кровли, попал Лоуренсу в глаз, и он чуть подвинулся, чтобы голова оказалась в тени. На свету остался только его выступающий вперед подбородок.

— Я во всем полагаюсь на Виллема, он хороший мальчик! — принялся оправдываться Корнелис. — И я уверен, что он занял эти деньги на хорошее дело.

— Он поделился с тобой своими планами?

— Нет. Он хочет меня удивить!

Но что бы ни говорил портной, в самом голосе его слышались сомнения. Корнелис попытался поймать в кулак пролетавшую муху — и промахнулся.

— Еще вчера я жалел о том, что, покинув Соединенные провинции, предоставил детей самим себе — теперь переменил мнение. Как знать? Может быть, мой отъезд пойдет им на пользу больше, чем мне?

— Каким образом?

— В Америке меня ждали только неоправданные расходы и огорчения из-за них. Зато Виллем без моей поддержки стал мужчиной, понимаешь? Для моих детей польза не в том, что я здесь, а в том, что меня нет там.

Лоуренс поскреб грязным ногтем край стакана.

— Твой сын задолжал десять тысяч гульденов. Не стоит ли за этим какая-нибудь история с девчонкой? Верно ведь говорят: «Карты, юбки да стаканы — вот для парня где капканы».

— Плохо ты знаешь Виллема, — вздохнул Корнелис. — Его никогда не тянуло к девушкам, я даже опасался, не предпочитает ли он парней.

— Вот как! — только и ответил управляющий.

— Да, мы с Магдой, так звали мою жену, сильно из-за этого тревожились. Понимаешь, ведь в Голландии с такими пристрастиями долго не протянуть: или сожгут, или утопят, или гарротой[42] удушат! А уж в Харлеме точно! Мы с женой очень боялись, как бы наш сын, связавшись с мужчиной, не поплатился за это жизнью, и потому с детства находили ему занятия, способные отвлечь мальчика от дурных мыслей, закалить его характер: он рано научился ездить верхом, стрелять из лука, фехтовать… А покидая родину, я оставил его на попечении ректора латинской школы Берестейна, о котором говорят, что он боевит и в делах изворотлив. Надеюсь, такой друг станет для моего Виллема примером настоящего мужчины.

Тут старый Деруик одним духом осушил стакан, тем самым заставляя предположить, что мужественное злоупотребление спиртным входило в программу воспитания.

— Ну и какие же теперь у него наклонности?

— Откуда мне знать? Но в любом случае вряд ли мой сын дорос до того, чтобы испытать на себе чары прекрасного пола… Он никогда не проявлял интереса ни к одной девушке, не говорил, что хочет жениться. А спросишь его об этом — сердится, обижается и твердит, что ему больше подходит положение холостяка, чем супруга, и что он еще успеет найти себе жену, когда у него шерсть из ушей полезет… И пока ни одна девица не пришлась ему по вкусу: эта недостаточно красива, та — недостаточно богата или знатна… На него не угодишь, он бы и от королевы стал нос воротить!

Управляющий задумчиво потирал большой палец правой руки, на котором видна была желтая бороздка от кольца — может быть, и обручального.

— А может, он на самом деле холостяком родился?

— Боже сохрани, Лоуренс, старший сын в этом мире — единственное мое утешение, только на него и надежда, и моя, и всех Деруиков! Если Виллем в самое ближайшее время не вернет уважение к нашей семье — наш род угаснет в безвестности и бесчестье!

— Тогда выпьем за его успех! — предложил управляющий факторией, всегда готовый выпить.

Стаканы, расплескивая сладкие брызги, сдвинулись. Так — до темноты — два друга и прикладывались к бутылке, которая, на их счастье, не опустела раньше, чем их перестала томить жажда. А когда они, наконец, сочли, что с них довольно, на дне бутылки оставалось еще немного влаги, и Лоуренс выплеснул ее к подножию соломенной хижины, из суеверия считая, что последний глоток допивать не надо.

— Ух, я бы ее подпалил! — оживился Корнелис. — Вот это был бы костер!

— Только и он не приманил бы к нам судно, на котором можно вернуться… — печально заметил собутыльник.

Захмелев окончательно и оттого сильно загрустив, они растянулись на полу, подложили под голову вместо подушек свернутую одежду и вскоре уснули.

Загрузка...