ГЛАВА 2. M. Фуко о сексуальности

В своей «Истории сексуальности» М. Фуко намеревается подвергнуть атаке то, что он именует знаменитой формулировкой — «репрессивная гипотеза»[53].

Согласно его точке зрения, современные социальные институты принуждают нас расплачиваться за те выгоды, которые они предоставляют, ценою всё возрастающего подавления. Цивилизация подразумевает дисциплину, а дисциплина в свою очередь подразумевает контроль над внутренними побуждениями — контроль, который, чтобы быть эффективным, также должен быть внутренним. Кто произносит «современность», тот говорит «супер-эго». Сам автор, кажется, принимал нечто вроде подобного взгляда в своих ранних работах, рассматривая современную социальную жизнь как внутренне связанную с возрастанием «дисциплинарной власти», используемой в качестве характеристики тюрьмы и сумасшедшего дома, но также и некоторых фирм в бизнесе, школ и больниц. Дисциплинарная власть, как предполагается, продуцирует «послушные органы», легче контролируемые и регулируемые в этих видах деятельности, нежели те, что способны спонтанно воздействовать на побуждение желаний.

Здесь власть поднялась над всем как принуждающая сила. Кроме того, Фуко пришел к пониманию того, что власть не просто устанавливает ограничения, это еще и мобилизующий феномен; и те, кто подвергается воздействию дисциплинарной власти, не обязательно во всем послушны ей в своих реакциях. Власть тем не менее не только противостоит удовольствию, она может быть инструментом для производства его. «Сексуальность» не следует понимать только в качестве побудителя, который должен содержать в себе социальные силы. Это, скорее, «особенно плотная переводящая точка для отношений власти», нечто такое, что может быть использовано в качестве фокуса социального контроля через саму энергию, которую она генерирует.

Секс в современной цивилизации не загоняется в подполье. Напротив, он становится предметом постоянного обсуждения и исследования. Он становится частью «великой проповеди», вытесняя более древнюю традицию проповеди теологической. Утверждения о сексуальном подавлении и проповеди превосходства взаимно усиливают друг друга; борьба за сексуальное освобождение — это часть того же самого аппарата власти, которую она обвиняет. Был ли какой-либо другой социальный порядок, риторически спрашивает Фуко, столь настойчиво и всеобъемлюще озабоченный сексом?

Девятнадцатый и начало двадцатого века являются главным предметом внимания Фуко в его рассмотрении репрессивной гипотезы. На протяжении этого периода сексуальность и власть стали пересекаться несколькими различными путями. Сексуальность развивалась как тайна, которую предстояло затем бесконечно раскрывать, равно как и защищать. Целые кампании по осаде этого опасного феномена организовывались врачами и педагогами для того, чтобы сделать ясными его последствия. Однако ему уделялось столь много внимания, что может возникнуть подозрение, что целью было отнюдь не устранение его; задачей была просто организация индивидуального развития, как умственного, так и физического.

Таким же был и прецедент, продолжает Фуко, с многочисленными извращениями, которые подвергались каталогизации психиатрами, врачами и другими специалистами. Эти разнообразные формы отклоняющейся от нормы сексуальности были и открытыми для публичной дискуссии, и возводимыми в принципы классификации индивидуального поведения, индивидуальности и самоидентификации. Воздействие проводилось не для того, чтобы подавить извращения, а для того, чтобы придать им «аналитическую, видимую и перманентную реальность»; они «имплантировались в тела, незаметно переводились в подсознательные способы поведения». Так, в пре-модернистском праве содомия определялась как запрещенный акт, но не считалась качеством поведенческого паттерна индивида. Однако гомосексуал девятнадцатого века стал «персонажем, прошлым, историческим прецедентом», равно как и «тип жизни, форма жизни, морфология». По словам Фуко: «Мы не должны воображать, что все эти вещи, к которым прежде относились терпимо, привлекли внимание и получили уничижительные ярлыки, когда настало время отдать регулятивную роль единственному типу сексуальности, который был способен к воспроизводству рабочей силы и к тому, чтобы быть формой семьи... Именно через изоляцию, интенсификацию и консолидацию периферийных типов сексуальности отношение власти к сексу и наслаждению разветвлялось, множилось, измеряемое телом и проникающими способами поведения»[54].

Искусство эротической чувственности поощрялось во многих традиционных культурах и цивилизациях; но только современное западное общество развило науку сексуальности. Это произошло, по мнению Фуко, через соединение принципов исповеди с аккумуляцией знаний о сексе.

Секс фактически становится фокальной точкой современной исповедальни. Католическая исповедальня, указывает Фуко, всегда была средством регуляции этой стороны жизни верующих. Она представляла собою нечто гораздо большее, нежели просто место, где выслушивалась нескромная информация сексуального характера, и откровенные признания в таких проступках получали интерпретацию исповедника и самого кающегося с позиций более обширной этической системы. Частью контрреформации стала большая настойчивость церкви в вопросах регулярной исповеди, и процесс в целом интенсифицировался. Должны были сообщаться и подвергаться тщательному изучению не только действия, но и помыслы, мечтания и любые детали, касавшиеся секса. «Плотью» христианской доктрины, которую мы все наследуем и которая включает в себя единение души и тела, был непосредственный источник, побуждающий нас заниматься сексом: сексуальное желание.

Где-то в конце восемнадцатого столетия исповедь-раскаяние стала исповедью-допросом. Она была каналирована[55]в различные дискурсы — от описаний конкретных исторических случаев и научных трактатов до скандальных брошюр, таких как «Моя тайная жизнь» анонимного автора.

Секс был «тайной», создаваемой текстами, которые отвергали его, равно как и восхваляли. Появляется убеждение, что доступ к этой тайне позволит раскрыть «истину»: сексуальность фундаментальна для «режима истины», который столь характерен для современности. Исповедь в ее современном смысле — это «все те процедуры, посредством которых субъект побуждается к тому, чтобы сформулировать дискурс истины о собственной сексуальности, способный иметь воздействие на самого субъекта»[56].

С того времени команды экспертов, сексологов и специально подобранных специалистов стоят наготове, чтобы проникнуть в эту тайну, которую они сами же и помогали создавать. Секс наделяется огромной каузальной властью, и нам кажется, что он способен оказать влияние на множество разнообразных действий[57].

Само усилие, вкладываемое в исследование, превращает секс в нечто тайное, всегда сопротивляющееся простому наблюдению. Подобно сумасшествию, сексуальность не является феноменом, существующим всегда и ожидающим рационального анализа и терапевтической коррекции. Эротическое наслаждение становится «сексуальностью» по мере того, как исследование его продуцирует тексты, пособия и опросы, которые проводят различия между «нормальной сексуальностью» и ее патологическими формами. И истина, и тайна секса устанавливались путем изучения и обеспечения доступности таких «открытий».

Исследование секса и создание дискурсов о нем привело в девятнадцатом веке к развитию различных контекстов типа «знание — сила». (Давайте вспомним, как эта фраза звучит в оригинале у Бэкона: «Knowledge itself is power». Дословно это можно перевести следующим образом: «Знание само по себе есть сила [власть]» — примеч. перев.)

Один из них относился к женщинам. Женская сексуальность была осознана и немедленно сокрушена, трактуемая как патологический источник истерии. Другой имел отношение к детям — «открытие», что дети сексуально активны, было связано с декларацией, что сексуальность детей «противна природе». Следующий контекст относился к браку и семье. Секс в браке должен был быть ответственным и саморегулируемым; он не просто ограничивался рамками брака, но и предписывался к исполнению особыми специфическими способами. Контрацепция не поощрялась. Предполагалось, что контроль за размерами семьи возникает спонтанно, исходя из того, что преследование целей наслаждения должно быть введено в рамки дисциплины. Наконец, вводился каталог извращений и описывались способы их излечения.

Открытие сексуальности, согласно Фуко, было частью определенных специфических процессов формирования и консолидации современных социальных институтов. Современные государства и современные организации зависят от щепетильного контроля за населением в пространстве и во времени. Такой контроль был порожден развитием «анатомо-политики человеческого тела», технологий телесного менеджмента, имевших своей целью регуляцию, но также и оптимизацию возможностей тела. В свою очередь «анатомо-политика» — это одна из фокальных точек более обширной области биоэнергетики. (Biopower. Вообще говоря, этот термин можно было бы перевести также как «биологическая власть» — примеч. перев.)

Исследование секса, замечает Фуко в одном из интервью, — это довольно скучное занятие. Для чего, помимо всего прочего, необходимо столь долго и нудно вытягивать еще один дискурс, чтобы добавить его к множеству уже существующих? Что представляет интерес, так это возникновение «аппарата сексуальности», «позитивной экономии тела и наслаждения»[58].

Фуко пришел к необходимости сосредоточиться на этом «аппарате» в его отношении к самости, и его исследования сексуальности в Классическом мире позволяют осветить эту проблему так, как он сам ее видит[59].

Греки проявляли заинтересованность в том, чтобы воспитывать «заботу о себе», но таким способом, который «драматически противостоял» развитию самости в современном социальном порядке и который в экстремальном его проявлении он именует «Калифорнийским культом себя». Между этими двумя было опять же влияние христианства. В античном мире — по крайней мере, в высших классах — забота о себе интегрировалась в этику культивируемого эстетического существования. Для греков, сообщает нам Фуко, пища и диета были гораздо более важны, нежели секс. Христианство вытеснило классический взгляд на идею самости, которая должна была отвергаться: самость есть нечто подлежащее расшифровке. В «Калифорнийском культе себя» «некто предполагается раскрывающим подлинного себя, чтобы отделить его от того, что затмевает или отчуждает его, расшифровать его истину благодаря психологической или психоаналитической науке»[60].

Сексуальность и институциональное изменение

По утверждению Фуко, само понятие «сексуальность» реально появляется впервые в девятнадцатом столетии. Вообще, это слово существовало в техническом жаргоне таких наук, как биология и зоология, примерно с начала 1800-х годов, но только к концу века оно вошло в широкий обиход в том значении, которое достаточно близко к тому, которое оно имеет сегодня для нас, — в том, что Oxford English Dictionary определяет как «качество быть сексуальным или иметь секс» (напомним, что английское «sex» означает просто «пол» — в биологическом смысле — примеч. перев.).

Данное слово появляется в таком смысле в книге, опубликованной в 1899 году и посвященной изучению вопроса о том, почему женщины склонны к различным заболеваниям, от которых мужчины избавлены, — нечто такое, за что и оказывается ответственной женская «сексуальность»[61].

То, что оно изначально было связано с попытками удерживать под контролем женскую сексуальную активность, достаточно убедительно продемонстрировано в литературе той эпохи. Сексуальность возникла как источник беспокойства, требующего разрешения; женщины, которые жаждут сексуального наслаждения, специфически неестественны. Как писал один медицинский специалист, «то, что является обычным состоянием мужчины [сексуальное возбуждение], является исключением для женщины»[62].

Сексуальность — это социальный конструкт, действующий в пределах полей власти, а не просто ряд биологических побуждений, которые либо находят, либо не находят прямого высвобождения. И все же мы не можем принять тезис Фуко о том, что существует более или менее прямой путь сквозного развития от викторианской «зачарованности» сексуальностью к более недавним временам[63].

Существуют серьезные контрасты между сексуальностью — как открытием викторианской медицинской литературы и эффективно маргинализованной там, — и сексуальностью как повседневным феноменом сегодняшних тысяч книг, статей и других письменных источников. Кроме того, подавление (репрессия) викторианской и последующей эпох была в некоторых отношениях слишком реальной, как могли бы подтвердить целые поколения тогдашних женщин[64].

Трудно, если это вообще возможно, понять смысл этих проблем, пока мы остаемся целиком в пределах теоретической позиции, разработанной Фуко, в которой единственными движущими силами являются власть, дискурс и тело. Власть в работах Фуко движется таинственными путями, а история, как активное достижение человеческих субъектов, едва существует. Поэтому давайте примем его аргументацию о социальных источниках сексуальности, но поместим их в несколько иную систему интерпретации. Фуко делает слишком сильный акцент на сексуальности ценою утверждения гендера. Он умалчивает о связи сексуальности с романтической любовью — тем феноменом, который тесно связан с изменениями, происходившими в семье. Кроме того, его дискуссия о сексуальности остается в значительной степени исключительно на уровне дискурса — и при этом весьма специфической его формы. Наконец, следует поставить под вопрос его концепцию самости в отношении современности.

Фуко утверждает, что сексуальность в викторианские времена была тайной, но тайной открытой, непрерывно обсуждаемой в различных текстах и медицинских источниках. Феномен разнообразных медицинских дебатов весьма важен в силу тех причин, которые он приводит. И все же было бы откровенной ошибкой полагать, что секс был широко представлен, анализировался или обсуждался в источниках, доступных широкой публике. Медицинские журналы и полуофициальные публикации были доступны лишь очень немногим; а до самого конца девятнадцатого столетия большинство населения даже не было грамотно. Ограничение сексуальности до арены технической дискуссии было способом цензуры де-факто; эта литература не была доступна даже образованной части населения. Такого рода цензура воздействовала на женщин ощутимо сильнее, чем на мужчин. Многие женщины выходили замуж, фактически совершенно не имея никаких знаний о сексе, не зная, что делать с нежелательными для них побуждениями мужчин, и вынуждены были терпеть это. Поэтому мать обычно говорила дочери: «После твоей свадьбы, дорогая, с тобой будут происходить неприятные вещи, но не обращай внимания, я этого никогда не делала»[65].

Вот Эмбер Холлибоу, феминистская активистка, призывавшая в 1980-х «высказываться» за женщин, которые публично проявят сильное желание, хотя и не вполне артикулированное: «Где все эти женщины, которые ведут себя отнюдь не кротко и не хотят делать этого; не знают, что им нравится, но намерены выяснить; где они, любители плоти или женственных женщин; где они, которые любят трахать мужчин; которые практикуют согласованные действия сексуальных меньшинств (S/M — sexual minorities примеч. перев.); которые любят дилдо (разновидность фаллоимитатора — примеч. перев.), проникновения, переодевания в костюмы другого пола; которые любят потеть, грязно ругаться, наблюдать за выражением желания, пробегающим по лицам их любовников; которые находятся в замешательстве и испытывают потребность экспериментировать с собственными неопределенными идеями относительно проявлений страсти; которые думают, что страсть геев-мужчин более горяча?»[66].

Очарованность сексом, которую подмечает Фуко, откровенно присутствует здесь, в экстатической проповеди Холлибоу; но можно ли найти, по меньшей мере, на поверхности вещей, что-нибудь более отличающееся от скучных, пропитанных мужской авторитарностью, медицинских текстов, которые описывает Фуко? Как мы дошли от одного пункта до другого за период длиною меньше столетия?

Если бы мы следовали логике автора, ответы на эти вопросы могли бы показаться довольно легкими. Навязчивая викторианская идея относительно секса была последовательно доведена до кульминации Фрейдом, который, начав с замешательства по поводу истерических женщин, пришел к выводу о том, чтобы рассматривать сексуальность как сердцевину всего человеческого опыта. Примерно в таких же обстоятельствах начали свою работу Хевилок Эллис и другие сексологи, провозгласив поиск наслаждения желательным и необходимым для обоих полов. Отсюда осталось несколько коротких шагов — через Кинси и Мастерса и Джонсон — к такой работе, как «Научи себя сексу», в которой читатель в сексуальном отношении сравнивается с радиослушателем: «Спросите себя, почему вы перестали крутить ручку настройки. Как часто вы наслаждались неожиданной программой, на которую вы наткнулись случайно, когда играли с переключателем?»[67].

Тем не менее все это не так просто. Чтобы объяснить, как происходят такие изменения, нам нужно уйти от подавляющего акцента на дискурс и взглянуть на факторы, в значительной степени отсутствующие в анализе Фуко. Некоторые из них касаются долгосрочных влияний, в то время как другие ограничиваются более недавним периодом.

На долгосрочные тенденции я укажу лишь кратко, хотя их общая важность фундаментальна, поскольку они устанавливают подмостки для тех, которые вступают в действие на более поздней фазе. На протяжении девятнадцатого столетия формирование брачных уз для большинства групп населения стало основываться на основе суждений иных, нежели экономические ценности. Понятия романтической любви, основавшие свои главные владения, прежде всего в буржуазных группах, при буржуазном порядке просочились во многие сферы жизни. «Романтика» стала синонимом ухаживания, а «романы» были первой формой литературы, достигшей масс. Распространение идей романтической любви было одним из факторов, ведущих к вычленению брачных уз из более широких родственных связей и к приданию им отдельной особой значимости. Мужья и жены во все возрастающей степени стали рассматриваться как сотрудники в совместном предприятии, это сохраняло свою первичность даже над обязательствами по отношению к их детям. Понятие «дома» приобретало отдельное бытие, как особая окружающая среда, отделенная от работы; и, по меньшей мере, в принципе, становилось местом, где индивиды могли ожидать эмоциональной поддержки, что контрастировало с инструментальным характером окружения на работе. Особенно важный фактор в возникновении сексуальности: давление необходимости иметь большую семью — характеристика фактически всех пре-модернистских культур — сменилось тенденцией к ограничению размеров семьи, и довольно жесткими способами. Такая практика, являя собою по внешней видимости невинную демографическую статистику, поместила палец на исторический спусковой крючок именно в том, что было связано с сексуальностью. Впервые для массовой популяции женщин сексуальность оказалась отделенной от хронического круга беременности и деторождения.

Сокращение размеров семьи было здесь таким же историческим условием, как и введение современных методов контрацепции. Конечно, контроль над рождаемостью довольно давно имел своих сторонников, большинство которых составляли женщины, но вплоть до конца Первой мировой войны движение за контроль над рождаемостью в большинстве стран не получало широко распространенного влияния. Изменение в официальном мнении Соединенного Королевства, которое до этого времени было откровенно враждебным, было обозначено, когда лорд Доусон, личный врач короля, с неохотой провозгласил в своей речи в 1921 году: «Контроль над рождаемостью уже здесь, он пришел, чтобы остаться. Это установленный факт, и он, к добру ли, к злу ли, но должен быть принят... Никакая денонсация его не уничтожит». Это его высказывание огорчило многих. Газета «Sunday Express» откликнулась на эту речь призывом «Лорд Доусон должен уйти!»[68]

Эффективная контрацепция означала больше, нежели просто возрастающие возможности ограничения беременности. В сочетании с другими факторами, воздействовавшими на размеры семьи, отмеченными выше, она означала глубокий переход в личной жизни. Для женщин — и отчасти для мужчин, хотя и в ином смысле, — сексуальность стала потенциальной «собственностью» индивида, поддающейся обработке и открытой для формирования различными способами.

Сексуальность вошла в человеческое бытие как часть прогрессирующего отделения секса от острой необходимости в воспроизводстве. С дальнейшей разработкой репродуктивных технологий это отделение становится сегодня все более полным. Теперь, когда эта концепция может быть скорее искусственно воспроизведена, нежели искусственно заторможена, сексуальность стала наконец полностью автономной. Воспроизводство сегодня может происходить вообще в отсутствие сексуальной активности; это полное «освобождение» сексуальности, которая отныне может стать всецело качеством индивидов и их трансакций (взаимодействия) друг с другом.

Создание пластичной сексуальности, отделенной от прежней интеграции ее с репродукцией, родством и потомством, было предварительным условием сексуальной революции нескольких последних десятилетий. Для большинства женщин в большинстве культур и на протяжении большинства периодов истории сексуальное наслаждение везде, где это возможно, было внутренне связано со страхом повторяющихся беременностей и поэтому — смерти, учитывая значительный процент женщин, погибавших при родах, и очень высокие, преобладающие показатели детской смертности. Поэтому разрыв этих связей был феноменом с поистине радикальным подтекстом. Кто-то может сказать, что СПИД возобновил связь сексуальности со смертью, но это уже не возврат к прежней ситуации, потому что болезнь не делает различия между полами. «Сексуальная революция» последних тридцати или сорока лет не является исключительно или даже первично гендерно-нейтральным прорывом вседозволенности. Она включает в себя два базовых элемента. Первый из них — это революция в женской сексуальной автономии, сконцентрированной в этом периоде, но фактически имеющей своих предшественников, если бросить взгляд назад — в девятнадцатый век[69].

Она имела глубокие последствия для мужской сексуальности, и это в значительной степени еще не завершенная революция.

Второй элемент — это расцвет мужской и женской гомосексуальности. Гомосексуалы обоих полов хорошо застолбили почву для продвижения будущей сексуальной «ортодоксальности». Каждая из этих линий развития должна что-то предпринимать в отношении либертарианизма (движение сторонников доктрины о свободе воли — примеч. перев.), провозглашенного социальными движениями 1960-х годов, однако вклад такого либертарианизма в возникновение пластичной сексуальности не был ни необходимым, ни особо прямым и непосредственным.

Здесь мы имеем дело с гораздо более глубоко лежащими и необратимыми изменениями, нежели те, что мы вызвали к жизни, важными, несмотря на то, что они способствовали дискуссиям более свободным, чем это было возможно когда-либо прежде.

Институциональная рефлексивность и сексуальность

В своем анализе сексуального развития Фуко совершенно справедливо утверждает, что дискурс становится конструктивным для той социальной реальности, которую он отображает. Поскольку существует новая терминология для понимания сексуальности. Идеи, понятия, теории, формулируемые в этих понятиях, просачиваются в социальную жизнь и перестраивают ее. Однако, согласно Фуко, этот процесс является фиксированным и односторонним вторжением «знания-силы» в социальную организацию. Не отрицая его связанности с властью, мы должны рассматривать этот феномен скорее как институциональную рефлексивность и при этом учитывать, что он находится в постоянном движении. Он институциональный, потому что является базовым структурным элементом социальной активности в современной обстановке. Он рефлексивный в том смысле, что понятия, вводимые для описания социальной жизни, рутинным образом входят и трансформируют ее — не как механический процесс, не обязательно контролируемым путем, а прежде всего потому, что они являются частью паттернов действия, выбираемых индивидами или группами.

Экспансия институциональной рефлексивности — это отчетливо выраженная черта современных обществ, характерная для сравнительно недавних периодов времени. Возрастающая географическая мобильность, влияние масс-медиа и множества других факторов подрезали традицию в социальной жизни, которая долго сопротивлялась современности или стала адаптироваться к ней. Непрерывное инкорпорирование знания не только устремляется в эту брешь; оно дает именно базовое побуждение для тех изменений, которые охватывают личные, равно как и глобальные контексты действий. В области сексуального дискурса сообщения по анализу и комментированию практической сексуальности имели больше далеко идущих последствий, нежели открыто пропагандистские тексты, консультирующие в поисках путей сексуального наслаждения. Доклады Кинси, равно как и те, что последовали за ними, имели своей целью проанализировать то, что происходит в данной конкретной частной сфере социальной активности, как и любые другие исследования такого рода. Тем не менее после своего появления они оказывали определенное воздействие, инициируя циклы дискуссий, повторных исследований и дальнейших дебатов. Эти дебаты стали частью широкой публичной сферы, но послужили также и тому, чтобы изменить направление взглядов на сексуальные действия и на вовлеченность в них. Несомненно, что «научное» выражение таких исследований помогает нейтрализовать моральные трудности относительно пристойности исследования частных сексуальных практик. Однако гораздо более важно, что усиление таких сигналов от исследователей вносит свой вклад в повышение рефлексивности на уровне обыкновенной повседневной сексуальной практики.

По моему мнению, все это мало что сделало с исповедниками (теми, кто (вольно или невольно) выслушивает чьи-то откровения об их сексуальной жизни — примеч. перев.) в самом общем смысле этого понятия, используемого Фуко.

Обсуждение этой темы у Фуко в определенной степени стимулирует мысль, хотя само по себе оно представляется просто ошибочным. Мы можем согласиться, что по мере созревания нового мира терапия и консультирование, включая психоанализ, приобретали все более выдающееся значение. Хотя их перемещение в центр внимания еще не является результатом того факта, что, как это утверждает Фуко, они обеспечивали «регулярность процедур исповедования о сексе»[70].

Если мы даже будем рассматривать один лишь психоанализ, сравнение с исповедником будет слишком сильным, чтобы убедить нас. Для исповеди требуется, чтобы индивид с готовностью предоставлял требуемую информацию. А ведь психоанализ исходит из предположения, что эмоциональные блокады, коренящиеся в прошлом, затрудняют как понимание индивидом самого себя, так и автономность его действий[71].

Интерпретация, которую Фуко дает развитию самости в современном обществе, также должна быть весьма основательно поставлена под вопрос. Вместо того чтобы рассматривать самость как феномен, конструируемый какой-то специальной «технологией», нам надо осознать, что самоидентификация в жизни современного общества становится особенно проблематичной, и особенно в самые последние годы. Фундаментальными чертами общества с высокой рефлексивностью являются «открытый» характер самоидентичности и рефлексивная природа тела. Для женщин, борющихся за освобождение от прежде существовавших гендерных ролей, вопрос «Кто я?», который Бетти Фриден обозначила как «проблему отсутствия имени»[72], всплывает на поверхность с особой интенсивностью.

Во многом это относится также к гомосексуалам — как мужчинам, так и женщинам, — которые оспаривают господствующие гетеросексуальные стереотипы. Этот вопрос — один из тех, что относятся к сексуальной идентичности, но не единственный из них. Сегодня для каждого самость — это рефлексивный проект, более или менее продолжительное изучение прошлого, настоящего и будущего[73].

Это проект, выполняемый среди изобилия рефлексивных ресурсов: терапия и разного рода самоучители, телевизионные программы и журнальные статьи.

На этом фоне мы можем интерпретировать вклад Фрейда в современную культуру в несколько ином свете, нежели Фуко. Важность Фрейда состоит не в том, что он наиболее убедительно сформулировал современную озабоченность сексом. Фрейд скорее открыл связь между сексуальностью и самоидентичностью, когда они были еще полностью непонятны, и в то же время показал проблематичность этих связей. Психоанализ берет свои истоки из лечения патологий поведения, и он рассматривался Фрейдом как метод борьбы с неврозами. Многими практикующими психоаналитиками он и понимается именно в таком свете, равно как и большинство других форм терапии, в которые он помог вдохнуть жизнь. Психоанализ может лечить неврозы — хотя его успех в этом отношении можно считать несколько спорным. Однако особое его значение состоит в том, что он обеспечивает богатый фундамент теоретических и концептуальных ресурсов для создания рефлексивно упорядоченного рассказа о себе. В терапевтической ситуации, классического ли психоаналитического типа, либо иного, индивиды способны (в принципе) выстроить свое прошлое «в одну линию» с потребностями настоящего, консолидируя эмоционально выстроенный рассказ, от которого они чувствуют относительное удовлетворение.

Что применимо к телу, то применимо и к самости. Тело, когда оно достаточно откровенно, как раз и представляет собою в определенном смысле область сексуальности. Подобно сексуальности и самости, оно сегодня сильно возбуждается сексуальностью. Тело всегда украшали, баловали, а иногда, преследуя какие-то высшие идеалы, морили голодом и калечили. Однако что же объясняют наши особые заботы о проявлениях тела и контроле над ними, которые вполне определенно и очевидно носят иной характер, нежели те, что были характерны для традиционного общества? У Фуко есть ответ, и этот ответ вводит нас в сферу сексуальности. Современные общества, говорит он, в противоположность пре-модернистским, зависят от генерирования биоэнергии. И все же это в значительной степени полуправда. Тело становится средоточием административной власти. Однако в большей степени оно становится носителем самоидентичности и во все возрастающей степени интегрируется с решениями, принимаемыми индивидом по его жизненному стилю.

Рефлексивность тела фундаментальным образом ускоряется с изобретением диеты в ее современном значении — как массовый феномен она берет свое начало не ранее, чем несколько десятилетий назад. Диета связана с «наукой» питания и поэтому — с административной властью, в том смысле, какой придает ей Фуко; но она вносит также элемент передачи ответственности за тело в руки самого его обладателя. То, что ест индивид, даже среди менее обеспеченных слоев, становится рефлексивно побуждаемым вопросом диетического выбора. Сегодня каждый человек в развитых странах, за исключением самых бедных, «сидит на диете». С возрастанием эффективности глобальных рынков не только пищевое изобилие, но и разнообразие пищевых продуктов круглый год доступно для потребителя. В таких обстоятельствах то, что ест человек, это дело его выбора, связанное с жизненным стилем и выстраиваемое с помощью огромного числа кулинарных книг, популярных медицинских трактатов, путеводителей По питанию и так далее. Стоит ли удивляться, что расстройства питания сместили центр тяжести истерии как патологии нашего времени? Стоит ли удивляться, что такие расстройства больше всего оказывают влияние на женщин, особенно на молодых женщин? Поскольку диета связана с физическим внешним обликом, самоидентичностью и сексуальностью в контексте социальных изменений, с которыми индивиды стремятся совладать. Сегодня истощенные тела являют собою свидетельства не экстатической набожности, а интенсивности этой секулярной битвы.

Падение извращенности

Что же нам все-таки делать со снижением отношения к «извращенности»? Как могло случиться, что те самые сексуальные действия, которые когда-то были столь сурово порицаемы, а иногда становились формально нелегальными, теперь стали очень широко практиковаться, а в некоторых кругах — активно поощряться? Еще раз повторим: довольно легко проследить поверхностную историю. Сексологи, равно как и Фрейд, и, по меньшей мере, некоторые из его еретических последователей, в значительной степени ниспровергли само понятие извращения. Подвергнутые основательному обсуждению, «Три эссе по теории сексуальности» Фрейда, впервые опубликованные в 1905 г., стремились продемонстрировать, что черты сексуальности, ассоциируемые с извращениями, далеко не ограничиваемые малыми категориями ненормальных людей, — это качества, общие для сексуальности каждого. Следовательно, заключал Фрейд, «неуместно использовать слово „извращение“ в качестве символа укора»[74].

Аналогичным образом Хевилок Эллис утверждал, что этот термин неприемлем, предлагая заменить его другим понятием — «сексуальная девиация».

Как можно было бы показать, впоследствии группы интереса и движения начали активно провозглашать социальную приемлемость и легализацию гомосексуальности, оспаривая даже терминологию девиации. Так, например, в США, по мере того как спадала высшая точка маккартизма, учреждались такие группы, как «Общество Меттачайна» и «Дочери Билитис». Последующее создание больших общин геев обеспечило расцвет многих новых групп и ассоциаций, многих продвинутых меньшинств сексуальных вкусов. Битва за обеспечение общественной терпимости в отношении гомосексуальности привела к тому, что на сцену вышли новые организации, заинтересованные в продвижении сексуального плюрализма, как излагает это Джеффри Уикс.

«Никогда прежде не появлялся столь большой континент нормальности, окруженный малыми островками беспорядка. Взамен этого мы можем теперь быть свидетелями появления групп островов, больших и малых... Возникли новые категории и эротические меньшинства. Более старые из них, которые практиковали процесс подразделения специализированных вкусов, специфических склонностей и потребностей, становятся базисом для размножения новых сексуальных идентичностей»[75].

Выражаясь иначе, сексуальное разнообразие, хотя и расцениваемое еще многими враждебными группами как извращение, вышло из фрейдовских заметок по описанию исторических случаев (в оригинале «case-history notebooks» — примеч. перев.) в повседневный социальный мир.

Рассматриваемый с этой точки зрения, закат извращенности может быть отчасти истолкован как успех битвы за право самовыражения в контексте либерального демократического государства. Были одержаны победы, но конфронтации продолжаются, и достигнутые свободы могут быть под благовидным предлогом снесены реакционной волной. Гомосексуалы все еще стоят лицом к лицу с глубоко эшелонированным предубеждением и широко распространенным открытым насилием. Их освободительная борьба наталкивается на сопротивление, возможно, столь же глубокое, как и то, что препятствовало доступу женщин к социальному и экономическому равенству.

Нет причин сомневаться в такой интерпретации. Тем не менее есть и другой способ взглянуть на положение вещей, который полагает, что зарождающееся вытеснение извращения плюрализмом — это часть широкого и основательного ряда изменений, присущих модернизму. Модернизм ассоциируется с социализацией естественного мира — прогрессивным вытеснением структур и событий, которые были внешними параметрами человеческой активности, социально организованными процессами. Не только сама социальная жизнь, но и то, что обычно именуется «природой», попадает под власть социально организованных систем[76].

Воспроизводство было когда-то частью природы, и в фокальной точке неизбежно оказывалась гетеросексуальная активность. Поскольку сексуальность стала «интегральным» компонентом социальных отношений как результат обсуждавшихся изменений, гетеросексуальность больше не выступает в качестве такого стандарта, по которому судят о чем угодно еще. Мы еще не достигли стадии, на которой гетеросексуальность воспринимается только как одна из склонностей среди других, но именно таков подразумеваемый смысл социализации воспроизводства.

Такой взгляд на снижение роли сексуальности не следует считать несовместимым с другими взглядами, поскольку терпимость всегда выступает предметом борьбы в общественном мнении. Он, однако, дает более структуральную интерпретацию этого явления, интерпретацию, в которой первичное место занимает возникновение пластичной сексуальности. В последующих разделах я немало буду говорить о пластичной сексуальности. Но прежде всего обращусь к тому, чем Фуко особо пренебрегает: к природе любви и в особенности к возникновению идеалов романтической любви. Трансмутация любви — это в такой же степени феномен современности, как и возникновение сексуальности; и он непосредственным образом связан с вопросами рефлексивности и самоидентичности.

Загрузка...