Глава 1 Полицейское государство

«Ночь длинных ножей»

I

6 июля 1933 года Гитлер собрал руководителей нацистского движения, чтобы сделать общий обзор текущей ситуации. Он сказал, что национал-социалистическая революция совершилась, власть теперь принадлежала им и только им. Теперь, заявил он, пришло время укрепить режим. Больше не должно быть разговоров о том, что за «захватом власти» последует «вторая революция», разговоров, подобных тем, которые велись среди одетых в коричневые рубашки руководителей военизированного крыла НСДАП — Штурмовых отрядов (Sturmabteilung) или СА:

«Революция — это не перманентное состояние. И она не должна превратиться в перманентное состояние. Революционный поток был высвобожден, но его нужно пустить по безопасному руслу эволюции… Девиз второй революции был оправдан до тех пор, пока некоторые в Германии еще придерживались таких точек зрения, от которых было недалеко и до контрреволюции. Но больше таких людей нет. Без всякого сомнения, мы утопим в крови все подобные попытки. Так как вторая революция может быть направлена только против первой»[1].

В течение последующих недель к этому заявлению добавилось множество подобных высказываний со стороны других нацистских лидеров, разве что эти высказывания не содержали столь открытых угроз. Министерства юстиции и внутренних дел настаивали на том, чтобы как можно скорее покончить со стихийными проявлениями жестокости, а Имперское министерство экономики было обеспокоено тем, что неспокойная обстановка создаст у международного экономического сообщества впечатление, что ситуация в Германии нестабильна, в результате сократятся инвестиции и замедлится восстановление страны. Министерство внутренних дел жаловалось на аресты госслужащих, Министерство юстиции — на аресты юристов. Жестокость штурмовиков продолжалась по всей стране, среди всех ее проявлений наиболее известна «кровавая неделя в Кёпенике» в июне 1933 года, когда молодые социал-демократы оказали сопротивление группе штурмовиков во время рейда на окраине Берлина. После обстрела социал-демократами трое штурмовиков погибли, штурмовики провели массовую мобилизацию и арестовали более 500 человек, пытая их впоследствии так жестоко, что девяносто один человек из них умер. Среди них было много известных политиков социал-демократов, включая бывшего премьер-министра Мекленбурга Йоханнеса Штеллинга[2]. Естественно, такую жестокость нужно было контролировать: больше не было необходимости склонять к подчинению всех оппонентов нацистского движения и создавать однопартийное государство. Кроме того, Гитлера начало беспокоить то, какой властью буйные члены постоянно увеличивающихся СА наделяли своего лидера Эрнста Рёма, объявившего 30 мая 1933 года, что окончание национал-социалистической революции «еще впереди». «Клятвы верности, которые поступают каждый день от пасек и кегельбанов, ничего не меняют, — заявил Рём и добавил: — Даже если улицы получат современные названия». Другие могут праздновать победу нацистов, сказал он, но политические солдаты, сражавшиеся за нее, должны взять все в свои руки и продолжать дело[3].

2 августа 1933 года Герман Геринг, обеспокоенный подобными заявлениями, действуя в рамках своих полномочий министра-президента Пруссии, отменил подписанный в феврале прошлого года приказ, делающий штурмовиков вспомогательными служащими прусской полиции. Министры других федеративных земель последовали его примеру. Штатные полицейские формирования получили больше свободы для маневров в противостоянии произволу штурмовиков. Прусское министерство юстиции организовало центральную надзорную службу, чтобы сократить количество убийств и других тяжких преступлений в концентрационных лагерях, хотя из-за этого также прекратилось судебное преследование членов СА и СС за жестокость, а те немногие, кого все-таки приговорили, были оправданы. Были введены жесткие правила о том, кто может применять превентивный арест и какие процедуры для этого требуются. Показательны запреты, содержащиеся в соответствующих правилах, принятые в апреле 1934 года: никто не мог подвергаться превентивному аресту по таким причинам, как клевета, увольнение сотрудников, возбуждение спорного судебного дела, если человек являлся законным представителем того, кого впоследствии посадили. Лишенные своего изначального предназначения — уличных боев и драк в питейных заведениях, а также полномочий руководить множеством небольших диких тюремных лагерей и импровизированных тюрем, СА неожиданно оказались не у дел[4].

На выборах уже не было серьезной конкуренции, и штурмовики лишились возможности, которую им давали постоянные выборы начала 1930-х годов, — ходить по улицам и срывать митинги оппонентов. Стало расти разочарование. Весной 1933 года СА значительно расширились, так как к ним примкнуло множество сочувствующих и оппортунистов. В марте 1933 года Рём заявил, что присоединиться к ним мог любой «патриотично настроенный немец». В мае 1933 года набор в нацистскую партию был остановлен, так как руководство партии боялось, что в НСДАП вступало слишком много оппортунистов и движение оказывается засорено людьми, которые на самом деле не были верны нацизму, многие рассматривали членство в СА как альтернативу, ослабляя таким образом связь НСДАП с ее военизированным крылом. В дальнейшем количество членов СА еще больше расширилось за счет огромной ветеранской организации «Стальной шлем». В начале 1934 года штурмовиков было в шесть раз больше, чем в начале предыдущего года. Теперь мощь СА составляло около 3 миллионов человек, а если считать «Стальной шлем» и другие подобные военизированные организации, то 4,5 миллиона. По сравнению с ними рейхсвер, численность которого согласно Версальскому договору была ограничена 100 000, казался совсем крошечным. В то же самое время, несмотря на наложенные договором ограничения, армия все равно оставалась самой дисциплинированной и лучше всего экипированной боевой силой в стране. Весьма грозное предзнаменование гражданской войны заставляло ее вновь поднять голову[5].

Недовольство штурмовиков не ограничивалось только завистью к рейхсверу и неприятием стабилизации политики после июля 1933 года. Многие из «старых бойцов» с негодованием относились к новичкам, которые примкнули к движению в 1933 году, когда НСДАП была уже в полной силе. Особенно напряженными были отношения со вступившими в организацию бывшими членами «Стального шлема». Это все чаще проявлялось в драках и потасовках в первые месяцы 1934 года. В Померании под санкции полиции попали бывшие подразделения «Стального шлема» (реорганизованные в Национал-социалистический немецкий союз фронтовиков), после того как одним из его бывших членов был убит лидер штурмовиков[6]. Возмущение штурмовиков ощущалось в более широких масштабах. Многие ожидали большого вознаграждения после устранения соперников нацистов и были разочарованы, когда лучшие «куски пирога» забрали себе политики и консервативные партнеры нацистов.

В 1934 году один активист СА писал: «После захвата власти все стало совсем по-другому. Те, кто до этого осуждал меня, теперь рассыпались похвалами. В своей семье и среди всех моих родственников, после нескольких лет горькой вражды, я считался номером один. От месяца к месяцу мои СА росли как на дрожжах, так, что к октябрю 1933 года под моим началом было 2200 членов (в январе их было 250), в результате к Рождеству меня повысили до обергруппенфюрера. Однако чем сильнее меня восхваляли обыватели, тем больше я подозревал, что эти негодяи видят меня у себя под колпаком… После присоединения «Стального шлема», когда все остановилось, я навлек на себя нападки реакционной клики, исподтишка пытавшейся представить меня перед моим начальством в смешном свете. В высших кругах СА и среди общественных властей в мой адрес звучали все возможные обвинения… Наконец, мне удалось стать местным бургомистром… так что я смог переломать шеи всем этим выдающимся обывателям и реакционным пережиткам прошлого[7].

У многих ветеранов-штурмовиков, которым не удалось так высоко пробраться во власть, как этот обергруппенфюрер, подобные чувства были еще сильнее. Лишившись возможности реализовать свою жестокую энергию в политике, штурмовики все чаще стали выплескивать ее в уличных драках и потасовках по всей Германии, часто без каких-либо видимых политических мотивов. Банды штурмовиков напивались, провоцировали поздними ночами беспорядки, избивали ни в чем не повинных прохожих и нападали на полицейских, если те пытались им помешать. Попытка Рёма вывести штурмовиков из-под юрисдикции полиции и судов в декабре 1933 года только усугубила ситуацию, теперь штурмовикам говорили, что все дисциплинарные вопросы должны решаться внутри самой организации. Это фактически было разрешением на бездействие, хотя некоторые судебные преследования все же имели место. Рёму оказалось не по силам установить для СА особую юрисдикцию, которая бы занималась более чем 4000 судебных преследований членов СА и СС за различные виды преступлений, все еще разбираемых судами в мае 1934 года, большинство из которых были совершены в первые месяцы 1933 года. Многие другие судебные дела были прекращены, но эта цифра все-таки довольно велика. Более того, в рейхсвере был свой военный трибунал; организовав в рамках СА параллельную систему, Рём мог получить большой, равнозначный им орган внутри собственной организации. В июле предыдущего года он неофициально заявил, что руководитель СА за убийство члена СА может приговорить к смерти до 12 членов «враждебной организации, организовавшей убийство». Это было мрачным предзнаменованием того, какую судебную систему он собирался создать[8]. Конечно же, необходимо было придумать какой-то способ перевести всю эту неуемную энергию в нужное русло. Но руководство СА только усугубило положение, пытаясь направить агрессивную энергию членов организации на то, что руководитель обергруппы СА «Восток» Эдмунд Хейнес назвал «продолжением немецкой революции»[9]. Как глава СА, Эрнст Рём, выступая на многочисленных парадах и собраниях в первые месяцы 1934 года, схожим образом подчеркивал революционную природу нацизма и начинал открытые атаки на руководство партии и в особенности немецкой армии, старших офицеров которой штурмовики обвиняли в том, что они в 1932 году на время отстранили их от их дел по приказу бывшего рейхсканцлера Генриха Брюнинга. Рём сильно встревожил армейских офицеров своим заявлением о том, что он собирался сделать штурмовиков основной частью национальных вооруженных сил, которые должны превзойти, а затем, возможно, и заменить рейхсвер. Гитлер пытался отделаться от Рёма, сделав его в декабре 1933 года министром без портфеля, но учитывая, что на той стадии кабинет становился все более и более бесправным, это не принесло большой практической пользы и не вытеснило истинных амбиций Рёма, состоявших в том, чтобы получить должность военного министра, занимаемую в то время представителем армии генералом Вернером фон Бломбергом[10].

Лишенный реальной власти в центре, Рём начал строить в рамках СА свой собственный культ и продолжал проповедовать необходимость дальнейшей революции[11]. В январе 1934 года радикализм штурмовиков выразился на практике: они ворвались в отель «Кайзерхоф» в Берлине и сорвали празднование дня рождения бывшего кайзера, который там отмечала группа армейских офицеров[12]. На следующий день Рём послал Бломбергу меморандум. Возможно, преувеличивая для выразительности его значение, Бломберг говорил, что согласно требованиям меморандума СА должны были заменить рейхсвер как основную вооруженную силу страны, обучение традиционному военному делу нужно было запретить и передать эту функцию штурмовикам[13].

Офицеры рейхсвера увидели в штурмовиках нарастающую угрозу. С лета 1933 года Бломберг изменил позицию армии с формального политического нейтралитета на все более открытую поддержку режима. Бломберга и его соратников соблазнило данное Гитлером обещание значительно увеличить немецкую военную мощь, восстановив призыв. Их покорили заверения Гитлера в том, что он будет вести агрессивную внешнюю политику, которая достигнет своего апогея в возвращении земель, которые у Германии отобрал Версальский договор, и начале новой захватнической войны на востоке. Бломберг, в свою очередь, подчеркнуто демонстрировал свою верность Третьему рейху, приняв «Арийский параграф», запрещавший евреям служить в армии, и включив свастику в армейскую символику. Хотя это были преимущественно символические жесты, например, по настоянию президента Гинденбурга евреев — ветеранов войны не могли уволить, на самом деле уволено было только около семидесяти солдат, однако это были серьезные уступки нацистскому режиму, которые показывали, в каких близких отношениях армия была с новым политическим режимом[14].

Но в то же время рейхсвер отнюдь не стал нацистской организацией. Его относительная независимость опиралась на то, что в судьбе армии был заинтересован рейхспрезидент Пауль фон Гинденбург, ее формальный главнокомандующий. Действительно, после отставки консерватора и антинациста Курта фон Хаммерштей-на Гинденбург отказался назначить командующим сухопутными войсками Вальтера фон Рейхенау, нациста, выбранного Гитлером и Бломбергом. Он поспособствовал назначению на это место генерала Вернера фон Фрича, популярного штабного офицера крепких консервативных взглядов, великолепного наездника, со строгими протестантскими взглядами на жизнь. Неженатый, трудоголик, человек с узким военным мировоззрением, Фрич как настоящий прусский офицер относился к вульгарным нацистам с высокомерным презрением. Его консервативное влияние поддерживал начальник Войскового управления генерал Людвиг Бек, назначенный на должность в конце 1933 года. Бек был скромным, осторожным и замкнутым человеком, вдовцом, чьим основным развлечением также была верховая езда. Пока две главные должности в армейском руководстве занимали Фрич и Бек, не было никакого шанса, что армия сдастся под напором СА. 28 февраля 1934 года Бломберг устроил встречу Гитлера с руководством СА и СС, где Рём был вынужден подписать соглашение, согласно которому он не должен пытаться заменить армию вооруженными формированиями в коричневых рубашках. Гитлер подчеркнул, что военную мощь Германии в будущем составит профессиональная и хорошо экипированная армия, для которой штурмовики станут только вспомогательной силой. Позднее, уже не при офицерах рейхсвера, Рём сказал своим людям, что не собирается подчиняться «этому нелепому капралу», и пригрозил отправить Гитлера «в отставку». Такое пренебрежение субординацией не осталось незамеченным. На самом деле, зная об отношении к нему Рёма, Гитлер поручил полиции вести за ним скрытое наблюдение[15].

Конкуренция с СА привела к тому, что Бломберг и другие члены военного руководства стали стараться различными способами завоевать расположение Гитлера. Рейхсвер рассматривал СА как потенциальный источник новобранцев. Но военных беспокоило то, что это открыло бы новые пути для их политических противников, а также то, что в состав руководства СА входили люди, с позором исключенные из состава вооруженных сил. Поэтому армейское руководство предпочло призвать к повторному введению всеобщей воинской повинности, для достижения которой Беком в 1933 году был разработан план. Гитлер обещал, что это произойдет еще некоторое время назад, когда говорил с руководством армии в феврале предыдущего года. Он тогда сказал британскому министру Энтони Идену, что на самом деле было бы ошибкой позволить существовать второй армии и что он собирается взять СА под контроль и укрепить международный авторитет, демилитаризовав их[16]. Однако несмотря на это, стали множиться истории о местных и региональных командирах штурмовиков, пророчащих создание «государства СА». Максу Хейдебреку, командиру СА в Руммельсбурге, приписывают слова: «Некоторые из армейских офицеров были настоящими мерзавцами. Большинство из офицеров слишком стары, и их нужно было заменить кем-то молодым. Мы хотим дождаться смерти папаши Гинденбурга, и тогда СА пойдет в атаку на армию. Что смогут сделать 100 000 солдат против намного превосходящей их мощи СА?»[17] Члены СА начали препятствовать поставкам необходимого для армии снаряжения и оружия, конфисковать их. Однако в целом подобные инциденты носили местный, разовый и бессистемный характер. У Рёма никогда не было согласованного плана. Вразрез с последующими заявлениями Гитлера он не собирался немедленно начинать путч. На самом деле в начале июня он заявил, что по рекомендации своего доктора отправляется на лечение в Бад-Висзее (близ Мюнхена) и отправил СА в отпуск на весь июль[18].

II

Продолжающиеся беспокойства и радикальные разглагольствования волновали уже не только руководство рейхсвера, но и некоторых консервативных соратников Гитлера по кабинету министров. Вплоть до принятия закона «О предоставлении чрезвычайных полномочий» кабинет продолжал регулярно встречаться, для того чтобы продвигать проекты постановлений, чтобы они доходили до президента. С конца марта его начали обходить Имперская канцелярия и отдельные министры. Гитлеру не нравились пространные и подчас критические обсуждения, проходившие на встречах кабинета. Он предпочитал, чтобы постановления, прежде чем их представят полному собранию министров, прорабатывались как можно полнее. Так кабинет все чаще стал собираться только для того, чтобы проштамповать уже обговоренные законопроекты. До самых летних каникул 1933 года он собирался четыре или пять раз в месяц, также довольно частыми были встречи в сентябре и октябре 1933 года. Однако с ноября 1933 года можно проследить значительные изменения. Кабинет только один раз собирался в этом месяце, трижды в декабре, один раз в январе 1934 года, два раза в феврале и два в марте. Затем в апреле 1934 года он не собирался вообще, только один раз собирался в мае, в июне собраний снова не было. К тому времени он уже давно потерял свою силу и над ним доминировали, даже численно, нацисты. Это им удалось после того, как в марте 1933 года руководитель пропаганды нацистской партии Йозеф Геббельс был назначен имперским министром народного просвещения и пропаганды, за ним последовали Рудольф Гесс и Эрнст Рём — 1 декабря, а 1 мая 1934 года — имперский министр науки, воспитания и культуры Бернгард Руст. Националист Альфред Гутенберг ушел в отставку 29 июня 1933 года, и на посту имперского министра сельского хозяйства его заменил нацист Вальтер Дарре. 30 января в состав кабинета, назначенного Гинденбургом, входили только трое нацистов — сам Гитлер, министр внутренних дел Вильгельм Фрик и Герман Геринг в качестве министра без портфеля. Однако в мае 1934 года из 17 членов кабинета явное большинство — 9 человек — были нацистами со стажем. Даже человеку, настолько подверженному самообману и политической слепоте, как консерватор вице-канцлер Франц фон Папен, стало понятно, что изначальным ожиданиям, с которыми он и его коллеги-консерваторы вошли в кабинет 30 января 1933 года, было не суждено исполниться. Это не они манипулировали нацистами, а наоборот — нацисты ими, и не только манипулировали, но и угрожали и запугивали[19].

Но, что удивительно, Папен совсем не отказался от своей мечты, открыто озвученной им в 1932 году, когда он занимал пост канцлера, заключающейся в консервативном восстановлении прежних порядков, которое должно было проводиться при значительной поддержке нацистской партии. Летом 1933 года Эдгар Юнг, составляющий ему речи, продолжил отстаивать свое видение «Немецкой революции», которая включала бы «Деполитизацию масс, исключение их из процесса управления государством». Неистовый популизм СА казался серьезным препятствием для антидемократического, элитарного режима, который хотел установить Папен. Вокруг вице-канцлера собиралась группа молодых людей, разделяющих эти взгляды. Тем временем в ведомство вице-канцлера начало приходить все больше жалоб на жестокость и произвол нацистов. Они создавали у Папена и его команды все более негативное представление о последствиях «национальной революции», которую они до этого поддерживали и из-за которой на них в конечном итоге обрушился шквал негодования[20]. В мае 1934 года Геббельс в своем дневнике жаловался на Папена, о котором ходили слухи, что он стал метить в кресло президента, когда Гинденбург, находясь уже в преклонном возрасте, скончался. Другие консервативные члены кабинета также удостоились презрения со стороны руководителей пропаганды нацистской партии («нужно было как можно скорее провести самую настоящую чистку», писал он[21]. Была очевидна опасность того, что команда Папена, уже под внимательным наблюдением полиции, объединит усилия с армией. На самом деле пресс-секретарь Папена Герберт фон Безе начинал устанавливать тесный контакт с генералами и старшими офицерами, которые были обеспокоены деятельностью СА и могли быть ему полезны. Было известно, что Гинденбург, долгое время являющийся буфером между армией и консерваторами с одной стороны и лидирующей нацистской партией с другой, в апреле 1934 года серьезно заболел. Вскоре стало ясно, что он уже не поправится. В начале апреля он уехал дожидаться конца в свое имение в Нойдеке, в Восточной Пруссии. Определенно, его уход должен был вызвать кризис, к которому режим нужно было подготовить[22].

Критичность этого момента для режима усугублял также тот многим известный факт, что энтузиазм, с которым в 1933 году люди относились к «национальной революции», годом позже значительно угас. Штурмовики были не единственной частью населения, разочарованной сложившейся ситуацией. Агенты социал-демократов сообщали своему руководству, переехавшему в Прагу, что люди апатичны, все время жалуются и без конца рассказывают политические шутки о нацистских лидерах. На нацистские митинги приходило мало народа. По-прежнему многие восхищались Гитлером, но и в его адрес уже началась прямая критика. Многие из обещаний нацистов остались невыполненными, в некоторых местах страх, что вновь начнется инфляция или внезапная война, вызвал у людей панику и заставил их массово скупать и запасать необходимые вещи. Образованные классы опасались, что вызванные штурмовиками беспорядки могут перерасти в настоящий хаос или, что еще хуже, в большевизм[23]. Нацистские лидеры знали, что такое недовольное ворчание могут услышать и через гладкую оболочку политической жизни государства. Отвечая на вопросы американского журналиста Льюиса П. Лочнера, Гитлер изо всех сил старался подчеркнуть, какой безраздельной преданности он требует от своих подчиненных[24].

Ситуация достигала своего пика. Прусский министр-президент Герман Геринг, сам бывший руководитель СА, теперь так озаботился происходящими событиями, что 20 апреля 1934 года согласился передать контроль над прусской политической полицией в руки Генриха Гиммлера, позволив амбициозному молодому лидеру СС, который уже руководил политической полицией во всех остальных землях Германии, сосредоточить в своих руках весь аппарат политической полиции. СА, составной частью которых пока еще являлись СС, очевидно, были препятствием к достижению Гиммлером своих целей[25]. Во время четырехдневного путешествия на военном корабле «Дойчланд» из Норвегии в середине апреля Гитлер, Бломберг и высшие военные офицеры, судя по всему, сошлись в том, что пыл СА необходимо сдерживать[26]. Прошел май и первая половина июня, а Гитлер еще не предпринял никаких явных действий. Уже не в первый раз Геббельса стала огорчать внешняя нерешительность его начальника. В конце июня он писал: «Ситуация становится все более серьезной. Фюрер должен действовать. Иначе реакция будет для нас слишком серьезной»[27].

Последним толчком для Гитлера стало публичное обращение Папена в Марбургском университете 17 июня 1917 года, в котором он предостерег от «второй революции» и сделал выпад в сторону культа личности, сложившегося вокруг Гитлера. Он объявил, что настало время прекратить постоянные беспорядки нацистской революции. Речь, написанная советником Папена Эдгаром Юнгом, была направлена против «эгоистичности, слабохарактерности, неискренности, трусости и заносчивости», царивших в сердце так называемой «немецкой революции». Слушатели ответили на эту речь громом аплодисментов. Вскоре после этого, когда Папен появился на модных лошадиных бегах в Гамбурге, толпа встретила его криками одобрения и возгласами «Хайль Марбург»[28]. После огорчительной для Гитлера встречи с Муссолини в Венеции Гитлер выпустил свое раздражение на Папена, даже еще до того, как узнал о его речи вице-канцлера в Марбурге. В обращении к тем, кто остался верным партии в Гере, Гитлер высказался против «маленьких пигмеев, пытающихся остановить идею нацистов». «Смешно, когда такой маленький червяк пытается противостоять такому мощному обновлению народа. Смешно, что такой маленький пигмей возомнил, что он способен несколькими пустыми фразами помешать колоссальному человеческому обновлению». Он грозился, что сжатый кулак народа «расплющит каждого, кто предпримет даже самую незначительную попытку саботажа»[29]. В то же время Гитлер, в ответ на жалобу вице-канцлера, угрожавшего уйти в отставку, обещал остановить стремление СА устроить «вторую революцию», а также выдвинул предложение, слишком быстро принятое Папеном, обсудить всю ситуацию с больным президентом[30]. Не в первый раз Папена убаюкало ложное чувство уверенности, которое принесли ему неискренние обещания Гитлера и неоправданная вера во влияние Гинденбурга.

Гитлер поспешил проконсультироваться с Гинденбургом. Прибыв в Нойдек 21 июня, он столкнулся с Бломбергом, обсуждавшим с президентом речь Папена. Военачальник дал понять, что если штурмовиков немедленно не прижать к стенке, Гинденбург будет готов объявить военное положение и сделать так, что власть окажется в руках армии[31]. Гитлер должен был начинать действовать, у него не было другого выбора. Он начал планировать свержение Рёма. Политическая полиция вместе с Гиммлером и его помощником Рейнгардом Гейдрихом, начальником Службы безопасности СС, начала фабриковать доказательства того, что Рём и его штурмовики планировали всенародное восстание. Старшим офицерам СС представили эти «доказательства» и дали инструкции по тому, как справляться с возможным путчем. Были составлены списки «политически неблагонадежных» людей, и 30 июня местным лидерам СС сообщили, что им могут повелеть убить некоторых из них, в особенности тех, кто оказывает сопротивление. Армия передала свои ресурсы в распоряжение СС, на случай серьезного конфликта[32]. «Горе постигнет каждого, решившего предать Фюрера и распространяющего снизу революционную агитацию»[33].

27 июня Гитлер встретился с Бломбергом и Рейхенау для того, чтобы укрепить сотрудничество с армией; после этого они исключили Рёма из Союза немецких офицеров и привели армию в полную готовность. Бломберг опубликовал в главной ежедневной газете нацистской партии «Фёлькишер Беобахтер» статью, в которой было объявлено об абсолютной верности рейхсвера режиму. Тем временем Гитлер, судя по всему, узнал, что Гинденбург согласился на аудиенцию с Папеном, назначив ее на 30 июня, то есть на день, на который была запланирована акция против СА. Это утвердило нацистов во мнении, что нужно использовать эту возможность и ударить также по консерваторам[34]. Нервный и беспокойный, Гитлер попытался избавиться от своих подозрений, отправившись на свадьбу местного гаулейтера в Эссене, откуда он позвонил адъютанту Рёма в пансионат в Бад-Висзее, приказав лидерам СА встретить его там утром 30 июня. Затем Гитлер в спешке провел в Бад-Годесберге конференцию с Геббельсом и Зеппом Дитрихом, офицером СС, командующим его личной охраной. Он сообщил удивленному Геббельсу, ожидавшему только удара по «реакционерам» и пребывающему в неведении касательно всего остального, что на следующий день начнет действия против Рёма[35]. Геринг был отправлен в Берлин, чтобы руководить действиями, проводимыми там. Начали ходить фантастические слухи, и встревожились уже и сами СС. Ночью 29 июня около 3000 штурмовиков неистовствовали на улицах Мюнхена, кричали, что пресекут любую попытку предать их организацию, выкрикивали обвинения в адрес фюрера и армии. Впоследствии Адольф Вагнер, мюнхенский гаулейтер, вос-становия спокойствие, но подобные демонстрации происходили и в других местах. Когда Гитлер узнал об этих событиях, прилетев в 4.30 утра 30 июня 1934 года в Мюнхенский аэропорт, он решил, что не может дожидаться запланированной конференции руководителей СА, на которой он собирался начать чистку. Теперь нельзя было терять ни минуты[36].

III

Гитлер со своим окружением отправился сначала в Министерство внутренних дел Баварии, где они столкнулись с организаторами демонстрации, проведенной на городских улицах прошлой ночью. В ярости он кричал им, что они будут расстреляны. Затем он лично сорвал с них погоны и знаки различия. Когда наказанных штурмовиков увезли в Мюнхенскую государственную тюрьму в Штадельхейме, Гитлер собрал группу охранников и полицейских и в сопровождении кортежа автомобилей с закрытым откидным верхом отправился в Бад-Висзее, в отель «Хансельбауер». В сопровождении своего телохранителя Юлиуса Шрека и группы вооруженных детективов Гитлер поднялся на второй этаж. Штурмовики отсыпались после большой попойки, прошедшей предыдущей ночью. Эрик Кемпка, отвозивший Гитлера в Висзее, так описал происходившее:

«Совсем не замечая меня, Гитлер входит в комнату, где находится обергруппенфюрер СА Хейнес. Я слышал, как он кричал: “Хейнес, если вы через пять минут не оденетесь, я тотчас пристрелю вас!” Я отхожу на несколько шагов назад, и офицер полиции шепчет мне, что Хейнес был в постели с 18-летним гаупттруппфюрером СА. Затем Хейнес выходит из комнаты, а перед ним семенит 18-летний светловолосый мальчик. “В прачечную вместе с ними”, — командует Шрек. Тем временем из комнаты выходит Рём в синем костюме с сигарой в зубах. Гитлер грозно на него смотрит, но ничего не говорит. Двое детективов отводят Рёма в вестибюль отеля, где он падает в кресло и заказывает у бармена кофе. Я стою в коридоре, немного поодаль, а детектив рассказывает мне, как арестовали Рёма. Гитлер в одиночку вошел в комнату Рёма с хлыстом в руке. За ним стояли два детектива с пистолетами, спущенными с предохранителя. Он выпалил: “Рём, вы арестованы”. Рём сонно глядит на него, лежа на своих подушках. “Хайль, мой фюрер”. “Вы арестованы”, — проорал Гитлер во второй раз. Он повернулся кругом и вышел из комнаты. Тем временем наверху в коридоре тоже происходит бурная деятельность. Командиры СА выходят из своих комнат, и их арестовывают. Гитлер кричит на каждого из них: “Вы как-то связаны махинациями Рёма?” Конечно, никто из них еще ничего не говорит, но это их не спасает. Гитлер сам практически знает ответ; периодически он обращается к Геббельсу и Лютце с вопросами. После этого следует его решение “Арестован!”»[37].

Штурмовиков заперли в прачечной отеля и вскоре после этого отвезли в Штадельхейм. Гитлер со своей командой вернулись в Мюнхен. Тем временем руководители штурмовиков, прибывающие на главный вокзал в Мюнхене на запланированную встречу, были арестованы членами СС, как только они сошли с поезда[38].

Вернувшись в Мюнхен, Гитлер отправился в штаб-квартиру нацистской партии, оцепленную регулярными войсками, где произнес напыщенную тираду, направленную против Рёма и командиров СА, где говорилось, что они уволены и теперь будут расстреляны. «Недисциплинированные и непослушные люди, асоциальные и нездоровые элементы» будут уничтожены. Новым начальником штаба СА был объявлен один из высших командиров штурмовиков Виктор Лютце, некоторое время доносивший на Рёма и сопровождавший Гитлера в Бад-Висзее. Гитлер кричал: «Рёму платили французы, он предатель, он устраивал заговор против государства». Верные партийцы, собравшиеся послушать его обличительную речь, ответили одобрительными выкриками. Услужливый Рудольф Гесс предложил лично расстрелять предателей. Но в глубине души Гитлеру не хотелось, чтобы убивали Рёма, очень долго его под держивающего. В конце концов 1 июля он сообщил ему, что тот может сам застрелиться из револьвера. Рём не использовал эту возможность, после чего Гитлер послал Теодора Эйке, коменданта концлагеря Дахау, и еще одного офицера СС, в Штадельхейм. Войдя в камеру Рёма, два офицера СС дали ему заряженный браунинг и велели покончить с собой; в случае отказа они обещали вернуться и расправиться с ним самостоятельно. Когда отведенное ему время вышло, они снова вошли в камеру и увидели, что Рём стоит лицом к ним с обнаженной грудью в красноречивой позе, призванной подчеркнуть его верность и честь; не произнося ни слова, они тут же расстреляли его в упор. Кроме того, Гитлер приказал, чтобы расстреляли главу Силезских СА Эдмунда Хейнеса, поднявшего в 1934 году восстание против нацистской партии в Берлине, а также зачинщиков прошедшей предыдущей ночью мюнхенской демонстрации и еще троих человек. Остальные члены СА были доставлены в концентрационный лагерь в Дахау, где их жестоко избили эсэсовцы. В 6 часов вечера Гитлер улетел в Берлин, чтобы взять на себя руководство столичными делами, до этого Герман Геринг распоряжался там с беспощадностью, опровергавшей его репутацию сдержанного человека[39].

Геринг не ограничился одной акцией, направленной против лидеров СА. В кабинете Геринга, где заперлись прусский министр-президент, Гейдрих и Гиммлер, царила атмосфера «вопиющей кровожадности» и «ужасающей мстительности», как описал ее полицейский, наблюдавший за тем, как Геринг с криком приказывал убивать людей из списка («Расстрелять их… расстрелять… расстрелять немедленно»), как у него и его сообщников начинался приступ хриплого смеха, когда приходили новости об успешно совершенных убийствах. Расхаживая туда-сюда по комнате в белом кителе, белых ботинках и серо-синих брюках, Геринг приказал начать штурм ведомства вице-канцлера. Войдя туда с вооруженным подразделением СС, агенты гестапо сразу же застрелили секретаря Папена Герберта фон Бозе. Идеологический гуру вице-канцлера Эдгар Юнг, арестованный 25 июня, тоже был застрелен, а его тело бесцеремонно брошено в канаву; он был слишком выдающейся фигурой, чтобы застрелить его хладнокровно. Убийство двух его ближайших соратников должно было быть весьма тревожным знаком. Находясь под стражей, Папен не выходил из дома, пока Гитлер думал, как с ним поступить[40].

С другими людьми, являвшимися столпами консервативного устройства, обходились не так хорошо. Генерал фон Шлейхер, который занимал пост рейхсканцлера до Гитлера и однажды охарактеризовал его как человека, неспособного занимать эту должность, был застрелен в своем доме вместе с женой. И он был не единственным убитым офицером. Генерал-майор Курт фон Бредов, которого подозревали в публикации за границей критических статей в адрес режима, был убит у себя дома, застрелен, как сообщили газеты, при попытке сопротивления аресту в качестве участника печально известного заговора Рёма. Помимо всего прочего, эти убийства послужили предупреждением для командования рейхсвера о том, что неподчинение нацистскому режиму чревато последствиями. Бывший шеф полиции и руководитель «Католического действия» Эрих Клаузенер, теперь являющийся высокопоставленным чиновником Министерства транспорта, по приказу Гейдриха был застрелен, что должно было послужить предупреждением другому бывшему канцлеру Генриху Брюнин-гу, которому сообщили о проходящей чистке, после чего он покинул страну. Убийство Клаузенера дало католикам ясно понять, что к их независимой политической деятельности не будут относиться терпимо. Заявления, сделанные впоследствии руководством нацистской партии, о том, что эти люди были замешаны в бунте Рёма, были чистой выдумкой. Большинство из них Эдгар Юнг внес в список возможных членов будущего правительства, не спросив их об этом, а некоторым даже не сообщив. Включение в список означало для большинства из них смертный приговор[41].

Также под прицел попал Грегор Штрассер, которого многие считали возможным главой нацистской партии в консервативном правительстве. Незадолго до назначения Гитлера рейхсканцлером в январе 1933 года Штрассер — имперский организационный руководитель НСДАП, руководивший созданием ее основных институтов, — в отчаянии подал в отставку, после того как Гитлер отказался вступать в какое-либо коалиционное правительство, кроме как в качестве его главы. В то время Штрассер вел переговоры со Шлейхером, и ходили слухи, что ему предложили пост в кабинете Шлейхера в 1932 году. Хотя после своей отставки он и жил в уединении, нацисты продолжали воспринимать Штрассера как потенциальную угрозу, подходящего партнера по коалиции для консерваторов. Он также был давним личным врагом Гиммлера и Геринга и, пока являлся членом высшего руководства партии, не скупился на критические речи о них. По приказу Геринга его арестовали, доставили в штаб-квартиру полиции и там расстреляли. Друга и помощника Штрассера Пауля Шульца, бывшего чиновника высшего ранга в СА, агенты Геринга тоже разыскали и увезли в лес, чтобы там расстрелять. Выходя из машины в месте, выбранном для расстрела, он пустился в бегство, а когда в него попали из пистолета, притворился мертвым, хотя его только слегка ранило. Ему удалось бежать, когда люди Геринга пошли к машине за полотном, в которое собирались завернуть его тело, а затем ему удалось договориться лично с Гитлером о том, чтобы его выслали из Германии. Другой жертвой, которой удалось спастись, был капитан Эрхардт, командовавший Добровольческой бригадой во время Капповского путча в 1920 году, помогавший Гитлеру в 1923 году; он сбежал, когда полиция вошла к нему домой, а затем смог перебраться через границу в Австрию[42].

В Берлине «операция» происходила не так, как в Мюнхене, где по приказу Гитлера со всей страны собирались лидеры СА. В Мюнхене основной целью были штурмовики, в Берлине — консерваторы. Операция была заранее тщательно спланирована. Эрнсту Мюллеру, руководителю Службы безопасности СС в Бреслау, 29 июня в Берлине передали запечатанное письмо, датированное более поздним числом, а затем отправили домой на частном самолете, предоставленном Герингом. Утром 30 июня Гейдрих по телефону приказал ему вскрыть конверт, в котором содержался список штурмовиков, которых нужно было «устранить», а также указание занять штаб-квартиру полиции и вызвать представителей руководства СА на встречу. Дальнейшие приказы включали захват оружейных складов СА и других принадлежащих им зданий, охрану аэропортов и радиопередатчиков. Мюллер в точности исполнил их инструкции. Ближе к вечеру уже не только все полицейские камеры, но и многие другие помещения были до отказа набиты шокированными заключенными в коричневых рубашках. Гейдрих несколько раз звонил Мюллеру и требовал казни людей из списка, которых не устранили в Мюнхене. Их привозили в штаб-квартиру СС, срывали погоны, а ночью увозили в соседний лес и расстреливали[43].

На следующее утро, 1 июля, расстрелы и аресты продолжились. В общей атмосфере жестокости Гитлер и его приспешники пользовались возможностью свести старые счеты и устранить личных врагов. Некоторые из них были слишком важны, чтобы их трогать, особенно это касалось генерала Эриха Людендорфа, причинявшего гестапо головную боль своими ультраправыми антимасонскими кампаниями; героя Первой мировой войны оставили в покое; ему дали умереть спокойно 20 декабря 1937 года, и режим позволил похоронить его со всеми почестями. Но в Баварии бывшего премьер-министра Густава Риттера фон Кара, игравшего главную роль в подавлении «пивного путча» в 1923 году, разорвали на куски члены СС. Музыкальный критик Вильгельм Эдуард Шмид также был убит, его перепутали с Людвигом Шмиттом, который некогда поддерживал радикальные взгляды брата Грегора Штрассера Отто. Отто Штрассера заставили выйти из партии за его революционные взгляды, и с тех пор, как он оказался в безопасности за границей, он продолжал обрушивать на Гитлера шквал критики. 1 июля был арестован и расстрелян в Дахау баварский политик-консерватор Отто Балершедт, который однажды подал на Гитлера иск за срыв политического митинга, на котором он выступал в 1921 году, в результате чего лидер нацистов провел месяц в Штадельхейме. Один старший офицер СС, Эрих фон дем Бах-Зелевски, выбрал момент для того, чтобы избавиться от своего ненавистного врага, командира местных кавалерийских частей СС барона Антона фон Хохберг унд Бухвальда, застрелив его в собственном доме. В Силезии местный руководитель СС Удо фон Войрш организовал расстрел своего бывшего оппонента Эмиля Зембаха, несмотря на, то что ранее договорился с Гиммлером, что Зембаха нужно отправить в Берлин и разобраться с ним там. Волна жестокости хлынула еще в одну, совсем другую область. В Хиршберге были арестованы и застрелены «при попытке к бегству» четверо евреев. Руководителя Еврейской лиги ветеранов в Глогау увезли в лес и расстреляли[44].

Несмотря на то что у всех этих действий были сугубо личные мотивы, нацисты не теряли времени и изобретали пропагандистские оправдания для всех убийств. На следующий день Геббельс опубликовал длинный доклад об «операции», в котором утверждалось, что Рём и Шлейхер готовили «вторую революцию», которая повергла бы рейх в хаос. «Любой сжатый кулак, поднятый на фюрера и его режим, — заявлял он, предостерегая от любого сопротивления, — будет разжат, и если необходимо, то силой»[45]. Несмотря на это, Гитлеру еще много предстояло объяснить, и здесь не последнее место занимала армия, двух старших офицеров которой он убил во время чистки. Обращаясь к кабинету 3 июля, Гитлер заявил, что Рём вместе с Шлейхером, Грегором Штрассером и французским правительством в течение года вынашивал против него заговор. Он был вынужден действовать, так как эти заговоры 30 июня грозили довести до переворота. Если против того, что он сделал, были возражения со стороны закона, то он отвечал, что подобающий судебный процесс в тех условиях был невозможен. «Если на борту корабля назревает бунт, то капитан не только вправе, он просто обязан его подавить». Поэтому не должно быть никакого суда, а только закон, легализующий эти уже совершенные действия, эту мысль горячо поддержал имперский министр юстиции Портнер. «Поданный им пример должен стать полезным уроком на будущее. Он раз и навсегда укрепил власть правительства рейха»[46]. В прессе Геббельс особо подчеркивал то, насколько широко и глубоко поддерживаются эти действия, для того чтобы убедить население, что порядок не был нарушен, а, наоборот, был восстановлен. В газетных заголовках писали о том, что Бломберг и Гинденбург официально одобрили эти действия, а в других статьях писали о «заявлениях о верности со всей Германии» и «повсеместном восхищении и трепете перед Вождем». В общем, события описывались как чистка от опасных и вырождающихся элементов в нацистском движении. Некоторых из лидеров штурмовиков уличали в педерастии, а одного «застали в постели в самом неприглядном положении»[47].

Когда 13 июля был собран Рейхстаг, Гитлер в подробностях разобрал эти замечания в своем выступлении по радио, прозвучавшем на всю страну в пивных, барах и на площадях. Окруженный членами СС в стальных шлемах, он представил аудитории фантастическую и изобретательную паутину высказываний и суждений о предполагаемом заговоре, направленном на свержение рейха. Он назвал четыре группы мятежников, замешанных в этом деле: уличные драчуны коммунисты, просочившиеся в СА, политические лидеры, так и не примирившиеся с событиями 30 января 1933 года, не имеющие корней элементы, верившие в перманентную революцию, и «трутни» из высших классов, желающие как-то наполнить свои пустые жизни слухами, сплетнями и сговорами. По его словам, теперь он понимал, что попытки сдержать произвол СА не удавались из-за того, что он являлся частью назревающего заговора по разрушению общественного порядка. Он был вынужден действовать, не прибегая к помощи закона:

«Если кто-то меня осудит и спросит, почему мы не обратились в обычные суды, я скажу только, что в тот час я был в ответе за судьбу немецкой нации и был Верховным судьей немецкого народа!.. Я отдал приказ расстрелять группы людей, на которых лежала основная ответственность за этот заговор… Нация должна знать, что никто не может угрожать ее существованию, гарантированному внутренним законом и порядком, и остаться безнаказанным! И каждый человек должен запомнить раз и навсегда: если он поднимет руку, чтобы нанести удар государству, тогда ему будет суждена неминуемая смерть»[48].

Это открытое признание абсолютной незаконности своих действий не привело ни к какой критике со стороны судебных властей. Наоборот, в Рейхстаге горячо аплодировали оправданию Гитлера и приняли резолюцию с благодарностью за его действия. Статс-секретарь Мейсснер направил телеграмму от имени больного президента Гинденбурга, где сообщалось о его поздравлениях. Закон быстро приняли, и эти события задним числом были признаны законными[49].

Агенты социал-демократов сообщали, что события сначала вызвали у населения замешательство. Каждого, кто открыто критиковал эти действия, тут же арестовывали. В прессе сообщили, что полиция вынесла резкое предупреждение «ниспровергателям и злонамеренным агитаторам». За «распространение слухов и оскорбительную клевету самого движения и его фюрера» грозили концлагерем. Эта волна репрессий, продолжившаяся в начале августа, посеяла в людях тревогу, страх ареста. Многие подозревали, что за событиями 30 июня стояло больше, чем сообщалось, и полицейское руководство обращало внимание на царящую повсеместно атмосферу слухов, сплетен, пересудов, ворчания и жалоб. Министерство пропаганды во внутреннем меморандуме с тревогой отметило, что повсюду ходят «бесконечные и бессмысленные слухи». Организованная после этого кампания в прессе не особо помогла победить такие настроения. Разногласия, вышедшие на поверхность после конфликта, дали повод бывшим социал-демократам и немецким националистам делать оптимистичные предсказания о том, что «Гитлера скоро прикончат»[50].

Однако большинство людей почувствовали облегчение, по крайней мере оттого, что Гитлер предпринял действия против «шишек» из СА, что улицы, как казалось, теперь будут защищены от произвола пьяных и необузданных штурмовиков[51].

Весьма типичной оказалась реакция консервативной школьной учительницы из Гамбурга Луизы Зольмиц, которая так восторгалась коалиционным правительством и Днем Потсдама в 1933 году («Этот великий, незабываемо красивый день в Германии»), что возможная социалистическая направленность режима обеспокоила ее только тогда, когда начали конфисковывать имущество эмигрировавших евреев, таких как Альберт Эйнштейн («Им не следует этого делать. Нужно правильно относиться к понятию собственности; иначе это будет большевизм»). Как многие другие, она считала 30 июня 1934 года «днем, который разбил нас вдребезги до самого основания». Заявления о «моральных проступках» большинства из убитых («позор для всей Германии») частично убедили ее, и она проводила время, обмениваясь слухами с друзьями и слушая затаив дыхание радио в доме ее друга, чтобы узнать последние новости. Когда стали проясняться подробности, восхищение Гитлером взяло над ней верх. «Личная отвага, решительность и действенность, которые он продемонстрировал в Мюнхене, решительность и действенность, которые просто уникальны». Она сравнивала его с Фридрихом Великим, королем Пруссии, или Наполеоном. То, что, как она отметила, «не было суда, не было военного трибунала с барабанным боем», по-видимому, только усилило ее восхищение. Она была целиком убеждена, что Рём месте со Шлейхером готовили переворот.

Луиза Зольмиц отметила, что это было последним из политических приключений бывшего канцлера, вызывавшего всеобщее недоверие. Облегчение, которое она почувствовала, и доверие, которым прониклась после первоначального смятения, были типичны для большинства представителей среднего класса в Германии. Гитлера поддерживали во многом еще из-за того, что в середине 1933 года он уже восстановил порядок на улицах и стабильность на политической сцене, а теперь сделал это еще раз. На следующий день после операции перед Имперской канцелярией собрались толпы народа, поющие «Хорст Вессель» и торжественно заявляющие о своей верности партии, хотя не совсем понятно, что двигало ими: воодушевление, нервозность или облегчение. По всеобщему признанию, быстрые и решительные действия Гитлера шли на пользу его репутации. Контраст с беспорядочностью и радикализмом партии, по мнению многих, был здесь еще сильнее, чем раньше[52]. Многие, как, например, бывший социал-демократ Йохен Клеппер, были шокированы убийством жены Шлейхера, которую ни в чем нельзя было подозревать[53]. Только самые недовольные режимом с горечью отмечали, что единственное, что было плохого в этой чистке — это то, что было казнено слишком мало нацистов[54].

Чистка получилась весьма масштабной. Гитлер сам сообщил Рейхстагу 13 июля 1934 года, что было убито 74 человека, а арестованных у одного только Геринга было более тысячи человек. В общей сложности как минимум 85 человек были убиты без каких-либо судебных разбирательств[55]. 12 убитых были депутатами Рейхстага. Лидеры СА и их люди в большинстве своем ничего не подозревали; на самом деле многие из них встретили смерть, будучи уверенными, что их арест и казнь совершаются по приказу армии, и клялись в вечной преданности фюреру. В последующие дни продолжились аресты и увольнения, направленные в основном на самые буйные и испорченные элементы в рядах штурмовиков. Алкоголизм, гомосексуализм, воровство, бунтарское поведение — все, что обеспечило штурмовикам дурную славу, старательно вычищалось. Пьяные драки с участием штурмовиков все еще продолжались, но уже не в таких опасных количествах, в каких это происходило в последние месяцы перед 30 июня 1930 года. Лишенные иллюзий, лишенные своих функций, неспособные более самоутвердиться, штурмовики начали в массовом порядке уходить из организации, только в августе и сентябре 1934 года оттуда ушло 100 000 человек. С 2,9 миллиона в августе 1934 года численность СА упала до 1,6 миллиона в октябре 1935-го и 1,2 миллиона в апреле 1938 года. Прием новобранцев ограничивался строгими требованиями и квотами. Многие молодые люди не стали вступать в отряды из-за того, что снизился уровень безработицы и в 1935 году была введена воинская повинность[56].

Однако хотя они больше не угрожали армии и государству, запас жестокости и агрессии у штурмовиков никуда не исчез. Это ясно видно из доклада одного из руководителей СА о событиях в лагере штурмовиков, происходивших ночью во время Нюрнбергского съезда в 1934 году. Он отметил, что все были пьяны, а наутро в ходе большой драки между двумя региональными группами несколько человек получили ножевые ранения. По дороге обратно в лагерь штурмовики били машины, кидали в окна бутылки и камни и избивали жителей. Чтобы попытаться остановить беспорядки, были мобилизованы все силы нюрнбергской полиции. Одного из штурмовиков вытащили из отхожего места, в которое он свалился в пьяном помутнении, но вскоре после этого он умер от отравления газообразным хлором. В лагере стало тихо только в 4 утра, к этому времени шестеро были убиты, тридцать человек ранены, а еще двадцать пострадали, запрыгивая или спрыгивая с машин или грузовиков, хватаясь за их борта или вываливаясь из них во время движения. Такие случаи повторялись и на других мероприятиях. Ограниченные, сократившиеся в количестве, лишенные самостоятельности и, как заявляли нацистские лидеры, очищенные от самых радикальных, жестоких и испорченных элементов, СА, тем не менее, по прежнему могли представлять источник агрессии, если это требовалось режиму, а иногда даже если и не требовалось[57].

Тем временем армия вздохнула с облегчением. Генерал Бломберг выразил благодарность и уверил Гитлера в полной преданности ему армии. Он поздравил Гитлера с принятием «военного решения» разделаться с «предателями и убийцами». Генерал фон Рейхенау скоро оправдал хладнокровное убийство одного из самых высокопоставленных и известных народу офицеров Курта фон Шлейхера в официальном сообщении, где говорилось, что он был замешан в заговоре с участием Рёма и зарубежных властей, направленного на разрушение государства, и что его застрелили при попытке оказать вооруженное сопротивление аресту. Он ничего не сказал о том, была ли в этом замешана его жена, которую также расстреляли. Чтобы отпраздновать это событие, офицеры откупорили бутылки шампанского. И молодые горячие головы, вроде лейтенанта Клауса фон Штауффенберга, который сравнил эти события со вскрытием нарыва, и старшие офицеры, такие как генерал-майор Эрвин фон Вицлебен, который рассказывал своим знакомым офицерам, что хотел бы быть там и видеть расстрел Рёма, — все они так радовались, что даже Бломберг нашел это неподобающим. Только один человек, отставной капитан, бывший высокопоставленный чиновник Имперской канцелярии Эрвин Планк, считал это ликование неуместным. «Если вы будете просто наблюдать, не пошевелив и пальцем, — говорил он генералу фон Фричу, — рано или поздно вас ждет такая же судьба»[58].

Репрессии и сопротивление

I

По мере того как развивались эти события, состояние президента Гинденбурга стабильно ухудшалось. Когда 1 августа Гитлер приехал к нему в Нойдек, глава государства и бывший военачальник Первой мировой войны по ошибке, которая ярко проиллюстрировала смещение равновесия во власти, происходившее между ними в последние четыре месяца, назвал его «Величество», очевидно, думая, что разговаривает с кайзером[59]. Учитывая его физические и умственные расстройства, врачи Гинденбурга сказали Гитлеру, что президент проживет еще только 24 часа. Прилетев обратно в Берлин, Гитлер тем же вечером собрал совещание кабинета. Не дожидаясь смерти престарелого президента, кабинет выпустил указ, который должен был вступить в силу после кончины Гинденбурга, о том, чтобы соединить две должности — президента и рейхсканцлера — и передать полномочия от первого к последнему. Гитлеру не пришлось долго ждать. В 9 утра 2 августа 1934 года президент наконец отошел в мир иной. Многие консервативные немцы считали, что это означает конец эпохи. Как писала в своем дневнике Луиза Золь-миц, «он был настоящим борцом и безупречным созданием и унес свою, нашу, эпоху с собой в могилу». Также он унес с собой свою должность. Гитлер объявил, что титул рейхспрезидента был неразрывно связан с именем великого покойного. Было бы неправильно снова его использовать. В будущем Гитлер станет известен как «фюрер и рейхсканцлер». С этой целью был издан закон, который был ратифицирован национальным плебисцитом, проведенным 19 августа[60].

После этого Гитлер стал во всех смыслах главой государства. Очень важно здесь было то, что вооруженные силы присягали именно главе государства. 2 августа 1934 года по всей Германии были созваны войска и их заставили дать новую присягу, составленную генералом фон Рейхенау без какого-либо согласования с самим Гитлером. Раньше военные присягали абстрактной Веймарской конституции и безымянной личности президента. Теперь же все было совсем по-другому: «Даю перед богом святую клятву, что буду беспрекословно подчиняться вождю немецкого рейха и народа Адольфу Гитлеру, Верховному главнокомандующему вооруженных сил, и как доблестный солдат всегда, в любое время готов рисковать своей жизнью ради этой клятвы»[61]. И это не было простой формальностью. Так, в немецкой армии присяга означала гораздо больше, чем ее аналоги где-либо еще. Ей посвящались специальные обучающие курсы, на которых особое внимание уделялось долгу и чести и приводились примеры того, что влечет за собой ее нарушение. Наверно, важнее всего было то, что присягали теперь в безусловном подчинении Гитлеру, независимо от того, соответствовали ли его приказы закону. В старой клятве, напротив, на первом месте стояла конституция и «постановления закона» немецкой нации[62].

Лишь некоторые из офицеров до конца понимали, что означает эта клятва. У некоторых были сомнения. Вечером после принесения присяги генерал-майор Людвиг Бек, консервативный, трудолюбивый офицер артиллерии, представитель среднего класса, дослужившийся к 1934 году до старшего штабного офицера и главы Войскового управления (переименованного в 1935 году в Генеральный штаб), сказал, что 2 августа «самый черный день в моей жизни». Но большинство либо поддерживали Гитлера, выполнившего за последние восемнадцать месяцев данные армии обещания, или не догадывались о том, что эта клятва может значить. Сам Гитлер нисколько не сомневался в важности этого шага. Объявив о вступлении в силу закона, дающего новой присяге обратную юридическую силу 20 августа 1934 года, он написал льстивое письмо с благодарностью Вернеру фон Бломбергу, министру обороны, где выразил свою признательность и пообещал, что верность со стороны армии будет взаимна. Бломбергу это доставило большое удовольствие, и он приказал, чтобы вооруженные силы обращались к Гитлеру «мой фюрер» вместо гражданского обращения «господин Гитлер», которое они использовали до этого[63]. Военная присяга послужила моделью для подобной клятвы, которую теперь должны были давать госслужащие. И это тоже была клятва «вождю Германского рейха и народа», хотя такой должности не было ни в одной конституции, это было власть Гитлера, а не немецкого государства[64].

Эти события окончательно укрепили власть Гитлера как «вождя». Как в 1939 году объяснил молодой специалист по конституционному праву Эрнст Рудольф Губер, это должность не была государственной, ее узаконивала «всеобщая воля народа»: «Власть вождя тотальна и всеобъемлюща: она сочетает в себе все возможности, которыми обладает государство; она покрывает каждую ячейку жизни человека, она объединяет всех членов немецкого общества, дающих клятву верности и покорности вождю. Власть вождя не подлежит никакой проверке и никакому контролю; и никакие личностные права, которые люди так ревностно охраняют, не ограничивают ее; она свободна и независима, она доминирует над всем и ничего не стесняет ее».


Губер в своей трактовке Конституционного права Великогерманского рейха, которая впоследствии стала классической работой, заявил, что мнение Гитлера представляло «объективную» волю народа, и таким образом он мог противостоять «ошибочному общественному мнению» и подавлять эгоистичную волю отдельного человека. Как отметил другой толкователь Вернер Бест, нацистский интеллектуал, бывший центральной фигурой в «Боксгеймском деле» в 1931 году, слово Гитлера — это был закон, который перевешивал любой другой закон. Его власть была дана ему не государством, а историей. Поэтому со временем его чисто конституционный второстепенный титул рейхсканцлера тихо исчез[65].

Не только сам Гитлер, но и все нацистское движение в целом с презрением относилось к букве закона и к государственным учреждениям. С самого начала они ставили себя выше закона, и это продолжилось даже после того, как они отказались от идеи прямого переворота как пути к власти. Для нацистов пуля и урна для голосования как инструменты власти не исключали, а дополняли друг друга. К голосованию относились с цинизмом как к способу формального политического узаконивания; воля народа выражалась не через свободное изложение общественного мнения, а посредством личности Гитлера и внедрения нацистского движения в историческую судьбу Германии, даже если сами немцы были с этим не согласны. Более того, нацисты с самого начала игнорировали общепринятые нормы закона, например такие, что люди не должны совершать убийств, жестокостей, разрушений, краж, так как считали, что история и интересы немецкой («арийской») расы оправдывали крайние меры во время кризиса, последовавшего за поражением Германии в войне[66].

Но в то же время, по крайней мере в первые годы существования Третьего рейха, нельзя было просто проигнорировать или подавить массивный аппарат бюрократической, юридической, полицейской, пенитенциарной и военной систем, унаследованных от Веймарской республики и в еще большой степени от рейха Бисмарка. В Германии существовало то, что ссыльный политолог Эрнст Френкель назвал «Двойным государством», так называется его знаменитая книга, опубликованная в США в 1941 году. С одной стороны, существовало «нормативное государство», ограниченное правилами, процедурами, законами и состоящее из официальных институтов, таких как Имперская канцелярия, министерства, местные власти и так далее, а с другой стороны, было «прогрессивное государство», система, существующая, по сути, за рамками закона, система, которую узаконивает власть «вождя», находящегося выше закона[67]. Теоретики, такие как Губер, четко разграничивали «власть государства и власть вождя» и проясняли, что последняя всегда доминировала над первой. Таким образом, поступки, формально противоречащие закону, такие как убийства, совершенные в «Ночь длинных ножей», были санкционированы властью вождя и, следовательно, отнюдь не были противозаконными. Аресты, заключения под стражу, убийства совершались не полицией или органами юстиции, а членами СС, и формальный аппарат закона и государства практически лез из кожи вон, чтобы оправдать эти проявления жестокости с точки зрения закона. Это наглядно подтверждало то, что между «нормативной» и «прерогативной» властью в нацистской Германии на самом деле было очень мало серьезных конфликтов. Первой все больше приходилось уступать последней, и с течением времени ее все больше пронизывал дух власти вождя, правила смягчались, на законы переставали обращать внимание, а про угрызения совести забыли. Уже в начале июля 1933 года Ганс-Генрих Ламмерс, начальник Имперской канцелярии, начал подписывать свои письма «Хайль Гитлер! (Heil Hitler!)»[68]. К концу месяца все госслужащие, включая учителей в университетах, юристов и других государственных работников, должны были при ведении своих дел использовать «Немецкое приветствие». Не сказать «Хайль Гитлер» или не отдать нацистское приветствие, когда того требовала ситуация, считалось явным признаком диссидентства[69]. Это были чисто внешние знаки покорности режиму, и после того как режим укрепился во власти, они сразу стали использоваться гораздо активнее.

Министры, такие, как, например, Франц Портнер, который был рейхсминистром юстиции в двух кабинетах, предшествовавших гитлеровскому, и сохранил свою должность при Третьем рейхе, продолжали прикладывать большие усилия, чтобы узаконить гитлеровский произвол через формальные законодательные акты. Для этого им снова и снова приходилось изобретать фразы и понятия, по которым получалось бы, что приказы Гитлера соответствовали существующим нормам и правилам. В некоторых случаях, как, например, с «Ночью длинных ножей», это также означало принятие законов, имеющих обратную силу, легализировавших действия, противозаконность которых была совершенно очевидна. 1 декабря 1933 года преимущество прерогативной власти над нормативной было формально закреплено в законе, гарантирующем единство партии и государства, хотя неоднозначность терминов, используемых в тексте закона, лишала его ощутимой эффективности. На самом деле эта ситуация означала, что государственные и партийные органы постоянно противостояли друг другу, нацистские лидеры все время вмешивались в политику государства и навязывали свои решения властям, как на местных, так и на более высоких уровнях. Гитлер пытался контролировать вмешательство гаулейтеров нацистской партии и других партийных деятелей в дела государства, в особенности в 1934 году, когда это могло подорвать экономическую политику в некоторых областях. Он объявил, что теперь, когда государство было в руках нацистов, партия являлась только инструментом пропаганды. Но оказалось, что и это практически ни к чему не привело[70].

Для начала Гитлер также предпринял некоторые меры, чтобы сделать партию более эффективной. Проблему создавала ее децентрализованная организация после отставки Грегора Штрассера в конце 1932 года. Постоянная конкуренция фракций и борьба за власть внутри партии позволяли умным госслужащим уменьшать влияние партии, натравливая фракции друг на друга. Желая снова централизовать партию, не отдавая власть потенциальным конкурентам, Гитлер сначала назначил Рудольфа Гесса, всегда сохранявшего ему верность, на должность «заместителя фюрера по партии», однако не уполномочив его контролировать организационные дела. Затем 1 декабря 1933 года он дал ему должность в кабинете. 27 июля 1934 года Гитлер издал указ, согласно которому все законы и указы, предлагаемые имперскими министрами, должны были проходить через Гесса. В 1935 году Гесс также получил полномочия проверять благонадежность высокопоставленных госслужащих, которых повышали по службе или назначали на новую должность. Все это позволило партии очень широко влиять на государство. Сам Гесс с трудом справлялся с такими полномочиями. У него не было серьезных амбиций помимо исполнения воли Гитлера. Однако его властью все активнее пользовался Мартин Борман, начальник штаба Гесса с 1 июля 1933 года, чья амбициозность не вызывала сомнений. Борман создал детально разработанный аппарат «Штаба заместителя фюрера», разделенный на различные отделы, где работали верные ему люди, разделявшие его твердое намерение централизовать партию и систематически ее использовать для того, чтобы разработать определенную политику и проталкивать ее через государственную гражданскую службу. В 1935 году Борман принял на себя управление альпийской штаб-квартирой Гитлера в Оберзальцберге в Баварии. Его присутствие там давало ему возможность выполнять роль личного секретаря Гитлера и осуществлять все больший контроль над тем, кого стоит допускать к вождю. Теперь ведомство Бормана начало конкурировать с Имперской канцелярией, официальным государственным органом, которым управлял Ганс Генрих Ламмерс, чиновник, занимавший один из самых высоких постов в стране, причем для Третьего рейха такая ситуация была вполне типична. Когда Гитлер был в Берлине, Ламмерсу было проще к нему попасть, а значит, и его влияние было сильнее, но вождь все больше времени проводил в Оберзальцберге, где Борман мог не допустить до Гитлера даже самого Ламмерса[71].

Подобную двойственность можно было наблюдать на всех уровнях, когда беспорядки, вызванные борьбой за власть в 1933 году, начали проходить, в Третьем рейхе осталось множество конкурирующих друг с другом структур. Руководители рейха, министры-президенты и гаулейтеры, все они боролись за власть в федеральных землях, в том числе в Пруссии, занимавшей около половины всей немецкой территории. Эти столкновения удалось частично прекратить, лишь назначив в апреле 1933 года гаулейтеров имперскими наместниками соответствующих земель и провинций. Следующий шаг был предпринят 30 января 1934 года, когда под давлением министерства внутренних дел, возглавляемого Вильгельмом Фриком, новый закон ликвидировал все федеральные земли, вместе с их правительствами и парламентами, а их министерства присоединялись к соответствующим имперским министерствам. Так, было отменено федеративное устройство, которое в течение тысячи лет в неизменной форме характеризовало немецкую политическую систему и снова начало это делать после 1945 года. Однако некоторые элементы федерализма все же сохранились, так что процесс еще не был завершен. Партийные гаулейтеры сохранили свои должности имперских наместников, они по-прежнему имели очень большое влияние в партийной иерархии. Они оказывали существенное влияние на местные и региональные дела, хотя закон о местном управлении рейха 1935 года отменил местные выборы, и бургомистров стало назначать Министерство внутренних дел в Берлине. Это в свою очередь вызвало враждебный настрой у крайсляйтеров (окружных руководителей) НСДАП, которые часто пользовались данным им по закону правом назначать местных чиновников для того, чтобы вмешиваться в дела местного правительства и продвигать на определенные должности своих друзей или подчиненных, которые часто совсем не годились на эти должности[72].

Не стоит и говорить, что эта борьба никогда не подразумевала фактической оппозиции руководству партии и его политике. По-еле чисток 1933 года подавляющее большинство государственных чиновников были либо членами нацистской партии, либо активно ее поддерживали. Это же касалось руководителей некоторых министерств в Берлине. Их положение поддерживали такие значимые в партии фигуры, как Герман Геринг, которому удалось не допустить многие из предложенных изменений в управлении Пруссии. На самом деле противостояние гаулейтеров говорило о том, что реформа никогда не заходила так далеко, как этого хотело Имперское министерство внутренних дел, административная структура земель во многом осталась нетронутой, даже после того, как большинство аспектов их автономии и все, что осталось от представляющих их организаций, было отменено[73]. Система управления в Третьем рейхе была очень хаотичной, и историки уже давно отбросили мысль о том, что Третий рейх был четко работающим, полностью централизованным государством. На самом деле беспорядочная груда соперничающих учреждений с пересекающимися полномочиями благополучно не давали нормативному государственному аппарату защитить себя от вторжения «прерогативного» аппарата и обрекли его на постепенную потерю власти и самостоятельности.

Тем временем после беспорядков, происходивших летом и в начале осени 1934 года, Гитлер стал постепенно готовиться к тому, что он может оказаться не в состоянии руководить, лишиться власти. В «Ночи длинных ножей» ключевую роль сыграл не Гесс и не Гиммлер, а грозный, беспощадный и решительный Герман Геринг. 7 декабря 1934 года Гитлер издал указ, по которому Геринг становился его «заместителем по всем вопросам управления государством» на случай, если он окажется неспособен сам выполнять свои обязанности. Несколькими днями позже позицию Геринга как второго человека в Третьем рейхе окончательно укрепил другой закон, изданный 13 декабря, в котором Гитлер объявил Геринга своим преемником, этот закон также предписывал госслужащим, армии, СА и СС после его смерти немедленно присягнуть на верность Герингу. Герингу предстояло воспользоваться этим положением в последующие несколько лет для того, чтобы обеспечить себе в Третьем рейхе позицию столь мощную, что ее сравнивали с государством внутри государства. При этом его назначение заместителем Гитлера также показало, насколько быстро после смерти Гинденбурга фактическое и формальное распределение власти в Третьем рейхе стало зависеть не от конституционных правил и предписаний, а от конкретных личностей. Теперь Третий рейх окончательно превратился в диктаторское государство, в котором вождь мог делать все, что хотел, в том числе ни на кого не ссылаясь назначать собственного преемника[74].

II

О личностной природе гитлеровской власти наиболее четко говорило то, какой авторитет и какую власть получили СС. Изначально являющиеся личной охраной Гитлера — Охранными отрядами (Schutzstaffel, отсюда аббревиатура — СС), они присягали на верность только ему и не подчинялись никаким законам, кроме тех, которые установил лично он. Генрих Гиммлер, руководитель СС с 1929 года, активно занимался их развитием, и к весне 1933 года они уже обладали силой 50 000 человек. Внутри этого большого войска Гитлер снова произвел отбор и выделил элиту, из которой сформировал «Штабную охрану», в 1933 году переименованную в «Лейбштандарт Адольф Гитлер»; были сформированы и другие элитные группы СС, которые должны были использоваться для особых заданий: полицейского патрулирования, террора и операций, подобных «Ночи длинных ножей»[75]. Уже к 1934 году планы Гиммлера относительно СС стали более претенциозны, он не хотел, чтобы они были просто верным войском, которое Гитлер мог использовать при первой необходимости. Он задумал сделать СС ядром и основой нового расового порядка нацистов. Гиммлер хотел, чтобы, не в пример штурмовикам с их плебейским беспорядком, в рядах СС царила строгая дисциплина, пуританские нравы, расовая чистота, беспрекословное послушание, в них должны были сочетаться все качества, которые он считал лучшими у немецкой расы. Постепенно выходили на пенсию эсэсовцы старшего поколения, многие из которых открыли счет своим жестокостям еще в Свободном корпусе в первые годы существования Веймарской республики, и на их место приходило молодое, более образованное поколение офицеров[76].

Гиммлер тщательно продумал иерархию офицеров СС, у каждого уровня было свое помпезное название — обергруппенфюрер, штандартенфюрер и так далее — и свои собственные знаки отличия на красивой униформе военного покроя, которую носили все офицеры. Эта униформа нового образца теперь включала в себя не только присутствовавший изначально значок организации с черепом, но и псевдоруническое начертание букв «SS», имеющее форму двойной молнии; вскоре на печатных машинках СС появилась особая клавиша с руническим обозначением, предназначенная для его использования в официальной корреспонденции и служебных записках. Впоследствии появились новые звание и знаки отличия. Гиммлер даже увеличил финансирование своей организации, присуждая тем, кто выделял для организации средства, почетные звания и титулы, такие как «почетный член», и от промышленников, банкиров и бизнесменов стали стабильно поступать деньги. Другим источником средств был «Кружок друзей рейхсфюрера СС», куда входили такие люди, как банкир Фридрих Флик, директор «И.Г. Фарбен» Генрих Бютефиш и представители таких фирм, как «Сименс-Шуккерт», «Дойче банк», «Рейнметалл-Бозиг» и «Гамбург-Америка-лини». Многие из этих людей в награду получили почетные звания СС. Они, конечно, понимали, что это не было пустым жестом, так как их сотрудничество с СС давало защиту от вмешательства некоторых слишком пылких членов партии в их дела. Неудивительно, что журнал, основанный Гиммлером для его «друзей», к сентябрю 1939 года имел тираж 365 000, и совместные финансовые вложения «друзей» колебались от полумиллиона до миллиона рейхсмарок в год[77].

Эти меры могли помешать тому, чтобы сохранить состав СС сплоченным, элитным, поэтому в период с 1933 по 1935 год Гиммлер исключил из раздувшегося состава СС не менее 60 000 человек. В частности, он избавился от гомосексуалистов, алкоголиков и бывших оппортунистов, которых нельзя было с уверенностью назвать убежденными нацистами. Кроме всего прочего, с 1935 года он стал требовать доказательства чисто арийского происхождения, как он это называл, до 1800 года для рядовых членов и до 1750 года для офицеров. Кандидаты в СС и его члены выискивали доказательство своей расовой чистоты в приходских книгах или нанимали профессиональных генеалогов, чтобы они сделали это за них. Для подтверждения своего

«арийского» происхождения новобранцы теперь должны были проходить медицинское обследование; Гиммлер считал, что со временем, если расовую эволюцию направить так, как нужно, принимать стали бы только светловолосых кандидатов. Уже с 1931 года, чтобы вступить в брак, каждый член СС должен был получить специальное разрешение от Гиммлера или его ведомства; его давали только в том случае, если невеста также подходила по расовому признаку[78]. Но все сложилось совсем не так, как он планировал. Например, из 106 304 эсэсовцев, обратившихся за брачными сертификатами с 1932 по 1940 год, только 958 получили отказ, несмотря на то, что только 7518 человек соответствовали всем требованиям. Несколько сотен человек, которых исключили из СС за несоблюдение правил, касающихся брака, вскоре были восстановлены. Появление новой расовой элиты определенно затягивалось[79].

У элиты, сформированной в СС, постепенно выработались качества, отличающиеся от того расового превосходства, которого хотел добиться Гиммлер. Прежде всего, что разительно отличало их от СА, они были очень высокообразованны[80]. Руководители СС, такие как Вернер Бест, Отто Олендорф, Вальтер Шелленберг, Франц Зике, имели университетские дипломы и даже ученые степени. Рожденные в самом начале Первой мировой войны, они были слишком молоды, чтобы иметь фронтовой опыт, но зато они были пропитаны тем националистским фанатизмом, который был так распространен в 1920-х годах в университетах, в которых они учились. Их взросление проходило в эпоху неопределенности, политическая система была нестабильна, деньги, по крайней мере на какое-то время, потеряли свою стоимость, а о постоянной работе или стабильной карьере не могло идти и речи, они потеряли всякие моральные ориентиры, а может, они даже и не успели сформироваться. Только в нацистском движении такие молодые люди могли видеть возможность сохранить свою личность и моральные ценности, могли видеть перспективы на будущее. Типичным представителем этого поколения был Отто Олендорф, родившийся в 1907 году в обеспеченной семье фермеров-протестантов с консервативными националистскими политическими взглядами. Олендорф вступил в штурмовой отряд в 1925 году, когда он еще учился в средней школе, а в 1927 году перешел в СС, тогда же, когда он вступил в нацистскую партию. С 1928 по 1931 год он изучал право и политологию в Лейпцигском и Гёттингенском университетах, затем провел год в университете Павии, чтобы больше узнать об итальянском фашизме. Жизнь развеяла у него иллюзии о прочности «корпоративного государства», но также она направила его интересы в русло экономики; он начал серьезно ее изучать, однако его попытки получить докторскую степень и сделать карьеру в науке не увенчались успехом. С 1936 года он сосредоточился на работе в СС, где он получил должность начальника экономического отдела Службы безопасности [Sicherheitsdienst] SD). Здесь из-за его критики нацистской экономики за то, что она вредит среднему классу, у него с одной стороны появились проблемы, а с другой — репутация умного и уверенного человека. Вероятно, именно эти способности, которые также означали готовность воспринимать и высказывать горькую правду, позволили ему в 1939 году занять пост руководителя Управления СД/внутренние области[81].

Сама по себе Служба безопасности была организована после того, как в начале 1931 года появились сообщения о том, что в нацистскую партию просочились враги. Гиммлер основал Службу безопасности для того, чтобы расследовать эти заявления и передать это дело в руки человека, которого повсеместно боялись и ненавидели больше, чем кого-либо другого из руководства нацистского режима, — Рейнгарда Гейдриха. Родившийся в 1904 году в высококультурной семье среднего класса — его отец был оперным певцом, а мать актрисой, — Гейдрих был прекрасным скрипачом, как говорили его современники, он играл с большим чувством, часто доводившим до слез. Высокий, стройный, светловолосый, впечатление от его блистательной внешности могли испортить только его вытянутое лицо и маленькие, близко посаженные глаза. Также он добился больших успехов в фехтовании. Еще в 16 лет он вступил в Добровольческий корпус, в 1922 году он был принят на флот и стал курсантом военноморского училища, а к 1928 году, работая в службе связи, дослужился до лейтенанта. Его будущее в вооруженных силах выглядело обеспеченным[82]. Но Гейдриху оказалось также легко завести врагов. Морякам не нравился его резкий, властолюбивый нрав, и они часто насмехались над его высоким голосом. Его многочисленные истории с женщинами принесли ему проблемы с начальством — на него пожаловался отец одной из его девушек, директор «И.Г. Фарбен» и друг адмирала Редера, главнокомандующего ВМФ. Проблема не ограничилась тем, что девушка оказалась беременна, Гейдриху пришлось предстать перед военноморским судом чести, он попытался перенести ответственность за зачатие на нее, что привело офицеров в ярость, и в результате в апреле 1931 года он был уволен из флота. Гейдрих женился на другой девушке, Лине фон Остен, у которой были твердые нацистские убеждения и семейные связи с руководителем СС в Мюнхене бароном Карлом фон Эберштайном, после этого у Гейдриха появилась работа в СС, и он немедленно приступил к делу, начав выискивать пробравшихся в СС врагов. Он выполнял свою задачу столь щепетильно, что убедил Гиммлера в необходимости расширения сферы деятельности Службы безопасности и превращения ее в ядро новой немецкой полиции и в контролирующий орган. Его навязчивые расследования настроили против него некоторых старых нацистов, включая гаулейтера Галле-Мерсебурга, который стал действовать против него и заявил о еврейских корнях Гейдриха. Расследование, проведенное по указанию Грегора Штрассера, который был в то время имперским организационным руководителем НСДАП, показало, что эти заявления не соответствовали действительности, однако слухи продолжали доставлять ему неприятности до конца его карьеры и периодически появлялись даже после его смерти[83].

Но ничего из этого не остановило стремительного прихода Гейдриха к власти. Несентиментальный, холодный, знающий свое дело, жадный до власти и полностью убежденный, что цель оправдывает средства, он вскоре заразил и Гиммлера идеей о том, что СС и его СД должны стать основой новой всеобъемлющей системы контроля. Уже 9 марта 1933 года они вдвоем добились перехода под их влияние баварской политической полиции, сделав политическую секцию автономной и назначив на некоторые главные посты сотрудников СД. Так, они распространяли свой контроль над службами политической полиции в одной земле за другой, пользуясь поддержкой имперского министра внутренних дел Вильгельма Фрика. Здесь, на пути к созданию объединенной национальной системы политической полиции, они столкнулись с большим препятствием в лице Германа Геринга, министра-президента Пруссии, который 30 ноября 1933 года организовал для Пруссии отдельную службу политической полиции. Она была основана на политической секции Берлинского полицей-президиума, который при Веймарской республике выполнял роль центра по сбору информации о коммунистах, в его состав входили профессиональные полицейские. Новый независимый орган, который возглавил кадровый полицейский Рудольф Дильс, стал известен как тайная государственная полиция (Geheime Staatspolize), или сокращенно гестапо[84].

Конфликты, бушевавшие в первые месяцы 1934 года, впоследствии разрешились, так как Геринг почувствовал необходимость противостоять все возрастающей опасности, которую он видел в штурмовиках Рёма. В 1933 году Дильс с радостью следовал нацистскому политическому курсу, но его профессиональная беспристрастность помешала бы ему всеми правдами и неправдами противостоять штурмовикам. 20 апреля 1934 года Геринг заменил Дильса на посту руководителя гестапо Гиммлером[85]. После чего Гиммлер и Гейдрих натравили друг на друга Геринга и Фрика и, устранив формальные связи между СС и СА после «Ночи длинных ножей», получили новое пространство для маневра. Герингу и Фрику пришлось признать, что они были не в состоянии контролировать гестапо, хоть и заявляли о своей формальной власти в нем. В то время как Геринг в ноябре 1934 года наконец прекратил все свои попытки сохранить контроль над гестапо, Фрик и министерство внутренних дел продолжали бюрократическую борьбу. В 1936 году она наконец завершилась в пользу Гиммлера. Новым законом, принятым 10 февраля, гестапо было выведено из-под юрисдикции судов, для того, чтобы, выступая против его действий, никто не мог обратиться ни к какой внешней организации. Затем 17 июня указом Гитлера Гиммлер был назначен шефом германской полиции. Теперь Гиммлер мог поставить Гейдриха во главе гестапо и криминальной полиции, а также Службы безопасности СС, в то время как полицией порядка управлял эсэсовец Курт Далюге. Полиция и СС фактически начали смешиваться друг с другом, все больше профессиональных полицейских вступало в СС и все больше эсэсовцев занимало должности в подразделениях полиции. Таким образом, основное учреждение правопорядка в рейхе стало стремительно переходить от «нормативной» власти к власти «прерогативной», в 1939 году этот переход обозначило то, что Служба безопасности СС и полиция безопасности стали подчиняться Главному управлению имперской безопасности, контролируемому сверху Гиммлером и Гейдрихом[86].

III

Основной задачей изощренного аппарата полицейского контроля и репрессий в Третьем рейхе было вычисление и арест врагов нацистского режима в Германии. Серьезную оппозицию нацистам в первые годы существования режима составляли только коммунисты и социал-демократы. На последних свободных выборах в Германии в ноябре 1932 года левые политические партии получили 13,1 миллиона голосов, у нацистов было 11,7 миллиона. Они представляли огромную долю немецкого электората. Однако у них не было эффективных средств противостоять жестокости нацистов. Весь их аппарат, включая такие военизированные крылья, как «Союз бойцов красного фронта» и «Рейхсбаннер», а также связанные с ними организации, такие как профсоюзы, были безжалостно уничтожены уже в первые месяцы 1933 года, их руководители были отправлены в ссылку или в тюрьму. Многие из тех, кто в них участвовал или их поддерживал, даже если это было очень давно, были изолированы и дезориентированы. За бывшими активистами постоянно и неотступно следили, переписка и все их контакты прослеживались. Разделенные, озлобленные, взятые врасплох стремительным и вероломным захватом власти нацистами, они поначалу были совсем беспомощны и не знали, что им делать. О том, чтобы вновь организоваться и сформировать сильное движение сопротивления, не могло быть и речи[87].

Однако в некоторых аспектах социал-демократы и коммунисты были лучше подготовлены к сопротивлению, чем все другие группировки в нацистской Германии. Рабочее движение в прошлом постоянно запрещалось и подавлялось: во время политических репрессий Меттерниха в начале XIX века, во время послереволюционной реакции 1850-х и начала 1860-х годов и особенно во время действия антисоциалистического закона Бисмарка 1878–1890 годов. И не было ничего нового в том, что эти группы ушли в подполье. На самом деле некоторые ветераны времен закона против социалистов, когда социал-демократы разработали целую сеть секретных контактов и коммуникаций, действовали и при нацистах, спустя около сорока лет. Наслушавшись историй об их героизме и отчаянных безрассудствах в 1880-х годах и разочаровавшись в компромиссах, на которые партия пошла в последние годы существования Веймарской республики, многие молодые социал-демократы с удовольствием предвкушали возврат к революционным традициям партии. Если уж Бисмарк — политик мирового масштаба — не смог их сокрушить, то на успех Гитлера тем более не приходилось рассчитывать. Активисты социал-демократов тут же начали нелегально печатать листовки, плакаты и газеты и тайно распространять их среди тех, кто сочувствовал их идеям, чтобы попытаться укрепить их решимость сопротивляться попыткам режима сломить их. Многим придавало сил основанное на марксистской теории убеждение, которое в тот период превалировало в умах социал-демократов, о том, что нацистский режим не продержится долго. Это была последняя отчаянная попытка самосохранения капиталистической системы, которая, потерпев поражение в 1929 году, оказалась в глубочайшем кризисе. Все, что было необходимо, — это держаться вместе и ждать, пока Третий рейх развалится сам. Распространяя ясную и точную информацию об истинном положении вещей в Германии, было бы возможно разрушить идеологическое основание режима и приготовить массы к тому, чтобы устранить его[88].

Во многих частях Германии, в особенности в ее центральных промышленных областях с их традициями солидарности рабочему движению, сохранявшимися десятки лет, быстро собирались и начинали действовать тайные группы. Далее, в менее благоприятной культурной среде, социал-демократам удавалось перегруппировываться и тайно продолжать свою деятельность. Например, в Ганновере молодой Вернер Блюменберг, который впоследствии стал известен как последователь Маркса, основал «Социалистический фронт», насчитывавший около 250 членов и выпускавший мимеографированные бюллетени — «Социалистические листки» (Sozialistische Blätter) — тиражом 1500 экземпляров, которые члены организации распространяли среди своих людей в регионе[89]. Подобные группы меньшей численности были созданы в баварских городах Аугсбург и Регенсбург и даже в «столице» нацистского движения — в Мюнхене. Они расклеивали по ночам плакаты на улицах, убеждали людей проголосовать «против» на плебисците 19 августа 1934 года. На рабочих местах они оставляли листовки с призывами или краткими сводками новостей, содержащими критику того, что говорит про эти события нацистская машина пропаганды. По всей Германии в эту работу были вовлечены тысячи бывших активистов Социал-демократической партии. Особенные усилия они прикладывали к тому, чтобы сохранить контакты с руководством партии, находящимся в Праге. Их целью было не просто поднять массы, а держать вместе всех людей, верных партии и торговому союзу, и дожидаться лучших времен. Большинство из них жили двойной жизнью, внешне подчиняясь режиму, но в свободное время тайно участвуя в оппозиционной деятельности.

Некоторые во время путешествий за границу собирали листовки и буклеты, такие как «Новый Форвэрдс» (Neue Vorwärts), которые печатали покинувшие страну члены партии, провозили их в Германию и распространяли среди тех, кто остался на родине. Кроме того, они доставляли руководству партии подробную информацию о том, что происходило в Германии, каждый месяц предоставляя им довольно объективные и все более реалистичные прогнозы о возможности переворота[90].

Однако эти мероприятия вряд ли помогли бы сохранить солидарность со стороны бывших социал-демократов, что было основной целью, не говоря уже о распространении повстанческих идей в массах. И у этого было множество причин. Сопротивлению не хватало руководства. Почти все выдающиеся социал-демократы отправились в ссылку, а те, кто решил остаться, были слишком известны, чтобы долго скрываться от внимания полиции: например, депутат Рейхстага от Силезии Отто Бухвитц несколько раз совершал рискованные поступки — путешествуя по Германии, он распространял незаконную партийную литературу. Но и ему в конце концов пришлось смириться с неизбежным и позволить подпольному движению вывезти себя в Данию в начале августа 1933 года[91]. К этому времени все остальные оставшиеся в Германии руководители социал-демократической партии уже находились в тюрьме, в концлагере, или были мертвы, или их просто заставили замолчать. Руководство, находящееся вне страны, не смогло их успешно заменить. Из-за его бескомпромиссной позиции партия к тому времени уже лишилась многих из своих членов, которые решили остаться в Германии в 1933 году, а в январе 1934 года «Пражский манифест» только усугубил положение, призывая к радикальной политике экспроприации, разрушению крупных фирм и зданий, после того как Гитлер лишится власти[92]. Многим местным оппозиционным группам это не нравилось. В то же время партия не смогла убедить других в том, что руководство уже стряхнуло с себя ту пассивность и тот фатализм, которые подрывали в них волю к сопротивлению в 1932—1933 годах[93]. Некоторые маленькие, более радикальные группы были недовольны действиями партии, считая их проявлениями слабости, и начинали действовать независимо под разнообразными названиями, такими как Международный союз социалистической борьбы, Социалисты-революционеры Германии или Красные ударные отряды (чисто берлинская организация). Они в свою очередь конфликтовали с другими подпольными группами, сохранявшими верность руководству в Праге, не соглашаясь с ними в вопросах не только политики, но и тактики[94].

В таких условиях любая идея подвигнуть массы на открытое противостояние режиму была обречена на провал, а такой цели традиционно придерживались все подпольные группировки в европейской истории. Найти опору в народных массах было практически невозможно. Жалкие остатки культуры рабочего движения, сохранившиеся в Третьем рейхе, были малочисленны и, как правило, не представляли никакой важности. Нацисты слишком тщательно «координировали» все виды ассоциативной деятельности в регионах. Полиция или муниципальные власти быстро вычисляли и закрывали секции кролиководства, гимнастические клубы и другие подобные организации, которые изменили названия, выкинув оттуда термины, связанные с социал-демократией, но сохранили прежнее руководство. То есть сопротивление со стороны социал-демократов никогда не могло стать

чем-то большим, чем несколько маленьких, локально организованных элитных групп активистов. А нацистский режим, наоборот, никак нельзя было назвать режимом маленькой группы авторитарной элиты, подобно режимам Маттерниха или Бисмарка; с самого начала нацистские ораторы объявляли о том, что он призван представлять людей в целом, мобилизуя их на поддержку нового вида государства, которое устранит внутреннее разделение и создаст для немецкой расы новое национальное сообщество. Это был печальный факт, с которым вскоре пришлось столкнуться активистам социал-демократического движения[95].

На выборах, проводившихся ежегодно и требующих участия всех представителей цеха, постоянно большое количество людей воздерживалось от голосования, возможно, причиной этого была память о социал-демократических профсоюзах. Так много бюллетеней было оставлено пустыми или испорчено, что в 1934 и 1935 годах результаты не стали оглашать публично. А затем голосование вообще отменили[96]. Гестапо отслеживало многих «марксистов», распространявших листовки, призывающие проголосовать «нет» на плебисците 19 августа 1934 года, только в Рейнской области было арестовано более 1200 из них. Массовые аресты социал-демократов захлестнули и другие части Германии, в частности Гамбург. После того как Социал-демократическое сопротивление выпустило специальные листовки, началась еще одна волна арестов. К концу года формальная подпольная организация социал-демократов была успешно разрушена. Однако даже только количество членов, которое раньше было у партии, и сохранившиеся сильная культура и традиции привели к тому, что сотни тысяч старых социал-демократов в своих сердцах остались верны фундаментальным ценностям своей партии. По всему Третьему рейху сохранились слабо организованные, неформальные, лишенные центра группы социал-демократов, сохраняющих эти идеи и ценности, хотя и абсолютно неспособных воплотить их в жизнь[97].

Небольшое число радикально настроенных социал-демократов, собиравшихся с 1929 года в группе, носившей название «Новое начало» (Neu Beginnen), придерживалось мнения, что основным условием для успешного сопротивления рабочих было объединение немецкого рабочего движения, разделение которого на социал-демократов и коммунистов, по их мнению, только помогало развитию фашизма. Около сотни членов группы, поддерживаемые несколько большим количеством сочувствующих, затрачивали немалые усилия на попытки объединить две эти партии. При этом они использовали тактику внедрения своих людей в ячейки коммунистической партии, которые затем старались изменить курс партии изнутри. Манифест организации, написанный ее лидером Вальтером Лёвенгеймом и опубликованный в Карлсбаде в августе 1933 года тиражом 12 000 экземпляров, вызвал некоторые споры в рядах сопротивления, после того как его тайно распространили в Германии. Но в 1935 году Лёвенгейм сделал вывод, что шансы на успех были крайне малы и продолжать не было смысла. Хоть некоторые, как, например, будущий историк Франсис Карстен, и пытались продолжать борьбу, проводимые гестапо облавы скоро лишили последние остатки партии возможности сопротивляться; сам Карстен иммигрировал и занялся написанием докторской диссертации по ранней истории Пруссии. Похожим образом работали и другие небольшие группы как в стране, так и за ее пределами, такие как, например, Международный союз социалистической борьбы и Социалистическая рабочая партия Германии, одним из ведущих членов которой был молодой человек Вилли Брандт, бежавший в Скандинавию, а после войны ставший бургомистром Западного Берлина и позже федеральным канцлером ФРГ. Однако все эти группы отвергали политику обеих рабочих партий, считая, что она устарела и сеет разногласия, при этом ничего не предлагая вместо нее[98].

Враждебное отношение коммунистов сделало невозможным создание объединенного фронта. С конца 1920-х годов Коммунистическая партия Германии следовала «ультралевому» политическому курсу Москвы, где социал-демократов клеймили как «социал-фашистов» и считали, что они на самом деле являются основным препятствием для пролетарской революции. События 1933 и 1934 годов никак не повлияли на эту ситуацию. В мае 1933 года центральный комитет Коммунистической партии принял политический курс, направленный против «социал-фашизма», который Коминтерн назвал «абсолютно правильным». «Несмотря на полное устранение социал-фашистов из государственного аппарата, на жесткое подавление организации Социал-демократической партии и ее прессы, как и наших собственных, они как и прежде обеспечивают основную общественную поддержку для диктатуры капиталистов. В 1932 году те, кто выступал против ультралевого курса и за сотрудничество с социал-демократами, такими как Герман Реммеле и Гейнц Нойман, уже были исключены из руководства партии, и теперь на их месте находился, по крайней мере номинально, неизменно верный Эрнст Тельман, хотя он оказался не у дел, с тех пор как после пожара в Рейхстаге в феврале 1933 года сразу был арестован и заключен в тюрьму. Несмотря на все доказательства, в 1933 году Фриц Хеккерт, одна из ключевых фигур в коммунистическом движении Германии, провозгласил: «Для рабочего класса существует только один настоящий враг — фашистская буржуазия и социал-демократия, ее основная общественная поддержка»[99].

Такие до смешного далекие от реальности взгляды основывались не только на беспрекословной покорности Москве. В них также отразилось давнее наследие вражды между двумя основными рабочими партиями, начавшееся во время революции 1918 года и тогда, когда по инициативе социал-демократов членами Добровольческого корпуса были убиты лидеры коммунистов Карл Либкнехт и Роза Люксембург. В свою очередь социал-демократы знали, что большевики в России уничтожали своих противников тысячами и что среди первых жертв были меньшевики, придерживающиеся самых близких к ним взглядов. Безработица, повлиявшая на коммунистов больше, чем на социал-демократов, сделала отношения двух партий еще более напряженными. В 1931—1934 годах никто не рассматривал перспективы сотрудничества ни в рядах социал-демократической партии, ни среди коммунистов.

Социал-демократы могли похвастаться гораздо большим количеством членов, чем коммунисты, — в начале 1933 года их было больше миллиона, а коммунистов — всего около 180 000, кроме того, социал-демократы оставались верны своей партии дольше, чем коммунисты — своей. Однако же многолетние чистки и постоянные наказания для внутренних диссидентов сплотили и дисциплинировали коммунистов, кроме того, традиция подпольной, секретной работы, более современная и эффективная, чем у социал-демократов, позволила коммунистам быстро организовать по всей Германии свои незаконные ячейки, как только прошел шок первых месяцев 1933 года. Как ни парадоксально, неспособность партии реально взглянуть на вещи оказалась для них еще одним положительным фактором. Коммунисты верили, что не только нацизм, но и вся капиталистическая система окончательно рухнет уже через несколько месяцев, и при первом же случае рисковали своей свободой и жизнью в борьбе, которая должна была очень скоро закончиться безоговорочной победой пролетарской революции[100].

Однако в чем заключалась эта борьба? Хоть нацисты в своей пропаганде в 1933 году и пугали неминуемой коммунистической революцией, на самом деле реорганизованная Немецкая коммунистическая партия могла сделать немногим больше, чем их соперники социал-демократы. Было совершено несколько актов саботажа, и еще горстка коммунистов попыталась завладеть военной информацией и передать ее Советскому Союзу. Но подавляющее большинство, тысячи продолжающих сопротивление коммунистов могли только сосредоточиться на том, чтобы в условиях подполья не дать движению развалиться и быть готовыми к тому дню, когда нацизм рухнет вместе со всей капиталистической системой, которая, по их мнению, поддерживала этот режим. Они проводили тайные собрания, распространяли незаконно ввезенную в страну политическую пропаганду, собирали членские взносы, печатали и распространяли грубые мимеографированные листовки и бюллетени, иногда в весьма больших количествах, стараясь привлечь как можно больше людей и настроить их против режима. Они организовали тайную сеть по распространению журналов и листовок, которые печатали коммунисты, живущие за пределами Германии, и которые затем курьеры ввозили в страну. Сопротивление внутри Германии и руководство, находящееся вне ее, активно взаимодействовали: например, газету «Красное знамя» издавали за рубежом, а печатали в нескольких центрах внутри страны, в частности в незаконной типографии в Золинген-Олигс, где один-два раза в месяц печатали около 10 000 копий каждого издания. В нескольких местах коммунисты проводили тайные первомайские демонстрации, поднимали красные флаги, водружали изображения серпа и молота на здания и писали свои лозунги на железнодорожных станциях. Как и социал-демократы, коммунисты распространяли листовки с призывом голосовать «нет» на плебисците 19 августа 1934 года[101].

Без сомнения, в первые годы существования Третьего рейха коммунисты были более активны и более настойчивы в организации сопротивления, чем социал-демократы. Более преданные, более фанатичные, чем социал-демократы, они, помимо прочего, по инструкции от находящегося в ссылке руководства старались сделать свое присутствие в Германии максимально заметным. Курьеры и агенты приезжали и уезжали из Парижа, Брюсселя, Праги и других зарубежных центров, часто под чужим именем, стараясь все время поддерживать работу движения или реанимировать его там, где оно разваливалось. После рейдов и арестов они тут же с беспечной настойчивостью принимались в большом количестве распространять листовки, обличающие жестокость полиции и указывающие на неспособность режима сломить сопротивление. Но такая тактика выдавала бездействие партии, делая его видимым не только для рабочих, но и для гестапо[102]. Бюрократическая структура и привычки партии также помогали полиции вычислять и отслеживать ее членов, казначеи и секретари, такие как, например, Ганс Пфейфер в Дюссельдорфе, щепетильно хранили копии писем, протоколы собраний, записи о взносах и списки членов, все эти документы были бесценны для режима, когда оказывались в руках полиции[103]. Те же проблемы, с которыми столкнулись социал-демократы, встали и перед коммунистами — осложненное общение с руководством, находящимся вне страны, разрушение социальной и культурной инфраструктуры рабочего движения, ссылка, заключение в тюрьму или смерть самых опытных и талантливых руководителеи[104].

Несмотря на то что партия славилась своей дисциплиной, внутри ссыльного руководства все же возникло серьезное разделение на ультралевое большинство, продолжавшее изливать желчь на социал-демократов, и Коммунистический интернационал, который осознавал тяжесть поражения, которое потерпела партия, и поэтому начал призывать к сотрудничеству с социал-демократами на «народном фронте» в борьбе с фашизмом. В январе 1935 года Коммунистический интернационал открыто осудил прежнюю политику партии, назвав ее «ограниченной», и начал утихомиривать ее революционные речи. Чувствуя, откуда дует ветер, небольшое, но постепенно растущее число немецких коммунистов стало следовать новому московскому курсу. Ими руководили Вальтер Ульбрихт, бывший берлинский коммунистический лидер, и Вильгельм Пик, который долгое время был депутатом Рейхстага и товарищем Либкнехта и Люксембург в их последние дни перед тем, как они были убиты членами Свободного корпуса во время «восстания Спартака» 1919 года. Наряду с такой сменой идеологических ориентиров была расформирована и централизованная структура партии в Германии, столь полезная для гестапо, теперь на ее место пришла более широкая структура, различные части которой находились далеко друг от друга. Казалось, что теперь путь к эффективной борьбе рабочего класса против нацистов был открыт[105].

Но было уже слишком поздно. Местное руководство и многие рядовые члены коммунистического сопротивления слишком долго боролись с социал-демократами, чтобы теперь забыть о своей ненависти. Когда в середине 1934 года в Эссене 7000 рабочих вышли на демонстрацию к могилам коммунистов, умерших в заключении, местное коммунистическое руководство дало понять, что социал-демократам, «против которых всегда боролись погибшие», здесь не будут рады. Более того, Ульбрихт, который должен был создать Народный фронт коммунистов и социал-демократов, находясь в Париже, обладал талантом настраивать людей против себя. Некоторые считали, что он осознанно был настолько резок, что обвинил социал-демократов в неудаче политической линии, которую он сам так или иначе не поддерживал. Также оказалось невозможным сообщить о новом партийном курсе многим активистам внутри Германии, учитывая, как бдительно за курьерами следило гестапо. Немецкие социал-демократы со своей стороны сохранили к Народному фронту, который добивался настоящего, хоть и неустойчивого сотрудничества с Францией и Испанией, такое же подозрительное отношение, как и к «Объединенному фронту», известной тактике коммунистов, направленной против них при Веймарской республике. Наследие вражды, зародившейся в 1919—1923 годах, оказалось слишком сильным, чтобы в Германии действительно началось сотрудничество[106].

В любом случае, к тому времени, когда Народный фронт заработал в полную силу, как коммунисты, так и социал-демократы уже сильно пострадали от гестапо. Массовые аресты, проведенные в июне и июле 1933 года, заставили провести реорганизацию движения, но гестапо вскоре начало отслеживать новые организации и арестовывать их членов тоже. Судьба Дюссельдорфского отделения нелегального коммунистического сопротивления, судя по всему, была вполне типична. Большой промышленный центр, где у людей традиционно были радикальные взгляды, Дюссельдорф был оплотом Коммунистической партии, набравшей здесь 78 000 голосов на выборах в Рейхстаг в ноябре 1932 года, это на 8000 превысило результат нацистов и более чем вдвое — результат социал-демократов. Местная партийная ячейка сильно пострадала от арестов, последовавших после пожара и издания связанного с ним декрета, но под руководством 27-летнего Гуго Пауля партия реорганизовалась и стала стабильно выпускать листовки и заниматься пропагандой. Однако в июне 1933 года гестапо завладело документами партии и арестовало Пауля в доме человека, печатавшего листовки. Жестокими методами было проведено расследование, в ходе которого выяснились имена других активистов, и к концу июля было арестовано более девятнадцати из них. Тайное руководство партии в Берлине послало для Пауля несколько замен, часто меняя их, чтобы избежать разоблачения, и к весне 1934 года в местную организацию входило около 700 человек, они печатали внутренние бюллетени тиражом 4000–5000 копий и распространяли листовки, раскладывая их ночами по почтовым ящикам или разбрасывая с крыш зданий, таких как железнодорожные станции, банки, кинотеатры, гостиницы, с помощью приспособления под названием «попрыгунчик» (Knallfrosch). Особым своим успехом партия считала распространение язвительного текста, касающегося «Ночи длинных ножей».

Однако гестапо смогло превратить одного из тайных участников коммунистического движения Вильгельма Гатера в двойного агента, и вскоре после того, как в 1934 году, освободившись из тюрьмы, он снова вступил в местную коммунистическую партию, начались аресты — шестьдесят в центральном районе города, а затем еще пятьдесят в рабочем районе Фридрихштадта. Другие коммунисты, подвергшиеся аресту и пыткам, предпочитали покончить с собой, чем предать своих товарищей. При этом, несмотря на репрессии, убийство Рёма усилило оптимизм по поводу неминуемого крушения режима, и состав партии вырос, достигнув 4000 в районах Нижнего Рейна и Рура вместе взятых. Но это не продлилось долго. Гестапо под руководством Гиммлера и Гейдриха становилось все более централизованным и эффективным, а аресты продолжались; важнее всего было то, что 27 марта 1935 года было взято под стражу все тайное национальное руководство коммунистической партии в Берлине. В результате местные и региональные группы потеряли руководителей и оказались дезориентированы, их боевой дух подорвало еще и растущее разочарование в ультралевом политическом курсе, к которому с конца 1920-х годов стремилась партия. Члены партии уходили или попадали под арест, и в результате тайная организация партии в Руре и Нижнем Рейне развалилась на части. К тому моменту, когда в июне 1935 года появился новый районный руководитель, она состояла лишь из нескольких изолированных групп. У него было мало времени, чтобы доложить обо всем находящемуся за границей руководству, но вскоре пришла и его очередь оказаться под арестом[107].

Практически во всех остальных областях Германии происходило то же самое. Например, в Галле-Мерсебурге в начале 1935 года полицейский шпион привел гестапо на заседание районного руководства; арестованных пытали, чтобы заставить их выдать имена других членов; их документы были изъяты, последовали новые аресты, новые пытки, и затем арестовали еще 700 человек, полностью развалив местную организацию коммунистической партии и совершенно деморализовав немногочисленных оставшихся членов. Партийцы теперь были политически парализованы взаимными (и небезосновательными) подозрениями[108]. Посредством тщательного сбора информации, обысков, жестоких допросов и пыток подозреваемых, прибегая к помощи шпионов и информаторов, к концу 1934 года гестапо смогло победить организованное сопротивление коммунистической партии, включая ее занимающуюся социальной поддержкой организацию «Красная помощь» (Rote Hilfe), которая помогала семьям попавших в тюрьму и погибших в тяжелые времена. С этого момента собираться могли только маленькие группы коммунистов, не имеющие формальной организации, а во многих местах не существовало даже и таких групп[109]. Они практически прекратили свои попытки поднять массы на борьбу и вместо этого стали просто готовиться к тому времени, когда нацизм наконец падет. Из всех групп, продолжавших сопротивление нацизму в первые годы существования Третьего рейха, коммунисты были самыми упорными и бесстрашными. В результате они заплатили самую высокую цену[110].

У коммунистов, нашедших убежище от репрессий в Советском Союзе, участь была не намного лучше, чем у их товарищей, оставшихся в Германии. Нарастающая угроза фашизма в Европе, неудачная сельскохозяйственная коллективизация в России и на Украине, трудности и тяготы подгоняемого промышленного роста — все это вызывало у советского правительства нарастающую паранойю. Когда в 1934 году был убит один из самых выдающихся и популярных представителей молодого поколения большевистских лидеров Сергей Киров, очевидно, при участии членов большевистской партии, советский вождь Иосиф Сталин начал организовывать массовые аресты большевиков, запустив, таким образом, масштабную чистку, которая стала быстро набирать обороты. Вскоре коммунистов, занимавших руководящие посты, начали тысячами арестовывать и расстреливать, на показных судах, предаваемых широкой огласке, их заставляли признаваться в невероятных преступлениях — изменах и попытках свержения власти. Чистка быстро распространилась в ряды партии, где чиновники и обычные члены соревновались друг с другом, донося на предполагаемых предателей-заговорщиков в своих собственных рядах. «Архипелаг ГУЛаг» протянулся через самые негостеприимные области Советского Союза, прежде всего Сибирь, и к концу 1930-х годов он был готов лопнуть от миллионов заключенных. Было установлено, что со времени, когда Сталин пришел к власти, и до его смерти в 1953 году в Советском Союзе было расстреляно больше чем три четверти миллиона человек и как минимум два и три четверти миллиона человек погибло в лагерях[111].

В этой атмосфере страха и взаимных обвинений все, что выбивалось из обычного порядка вещей, могло стать причиной для ареста, заключения, пыток и казни. Если человек как-либо контактировал с иностранным правительством или даже просто жил до этого в другой стране, он вызывал подозрения. Вскоре в ходе этих чисток немецких коммунистов начало засасывать в разрушительный водоворот. Тысячи коммунистов из Германии, искавших в сталинской России убежища, были арестованы, отправлены в лагеря или сосланы в Сибирь. Более 1100 из них приписали различные преступления, сталинская тайная полиция пытала их, а затем они на длительное время были отправлены в лагеря с тяжелейшими условиями. Многих из них казнили. В число убитых входили некоторые действующие или бывшие члены политбюро: Гейнц Нейман, бывший руководитель пропаганды, чьи призывы к применению жестокости в 1932—1933 годах были отвергнуты политбюро, Гуго Эберлейн, друживший с Розой Люксембург, чья критика в адрес Ленина не привела в Советском Союзе к хорошим последствиям, и Герман Реммеле, в 1933 году имевший неосторожность сказать, что захват власти нацистами означал поражение рабочего класса. Из сорока четырех коммунистов, принадлежавших с 1920 по 1933 год к политбюро немецкой коммунистической партии, в сталинских чистках в России погибло больше, чем в руках гестапо и нацистов в Германии[112].

«Враги народа»

I

Арестованный за поджог Рейхстага 27–28 февраля 1933 года молодой голландский анархист Маринус ван дер Люббе, должно быть, знал, что ему никогда не покинуть тюрьмы живым. Гитлер действительно сказал именно так. Он объявил, что виновные будут повешены. Но эти слова тут же вызвали у него трудности с законом. Повешение было излюбленным способом казни на его родине в Австрии, но не в Германии, где в течение почти целого века применялось исключительно обезглавливание. Более того, немецкий уголовный кодекс не подразумевал смертного наказания за поджог, если при этом нет погибших, а в результате того, что совершил ван дер Люббе, никто не погиб. Отбросив в сторону щепетильность юрисконсультов и бюрократов из Имперского министерства юстиции, кабинет убедил президента Гинденбурга издать 29 марта 1933 года декрет, по которому задним числом назначалась смертная казнь за преступления, включающие заговор и поджог, совершенные начиная с 31 января, когда Гитлер официально вступил в должность. Некоторые газеты еще осмеливались писать, что это было покушением на фундаментальные принципы закона, в частности на то, что наказание не может задним числом назначаться за преступления, не предполагавшие таких наказаний в момент их совершения. Если бы за поджог назначалась смертная казнь в то время, когда ван дер Люббе совершал свое преступление, это могло бы удержать его от такого поступка. Теперь, совершая преступление, никто не мог быть уверен, каким будет наказание[113].

Гитлер и Геринг не только были твердо намерены казнить ван дер Люббе, они также хотели повесить вину за поджог на Коммунистическую партию Германии, которую они успешно объявили вне закона, основываясь на утверждении, что за попыткой поджога стояла именно она. Поэтому 21 сентября 1933 года, чтобы ответить на обвинения в поджоге и государственной измене, перед судом рейха в Лейпциге предстал не только ван дер Люббе, но также Георгий Димитров, болгарский руководитель западноевропейского бюро Коммунистического интернационала в Берлине, два члена его команды и руководитель коммунистической фракции Рейхстага Эрнст Торглер. Председательствовал в суде консервативно настроенный судья, бывший политик из Народной партии Вильгельм Бюнгер. Но Бюнгер, при своих политических предрассудках, был человеком старой закалки и строго придерживался буквы закона. Димитров защищался находчиво и ловко, и когда Германа Геринга вызвали давать показания, Димитров заставил его выглядеть полным дураком. Сочетая свою компетентность в судебном деле со страстной риторикой коммуниста, Димитров смог добиться оправдания всех обвиняемых кроме самого ван дер Люббе, которого гильотинировали вскоре после этого. Трех болгар тут же опять арестовали, теперь это сделало гестапо, и выслали в Советский Союз; Торглер пережил войну и затем стал социал-демократом[114].

Суд проявил осторожность и заключил, что Коммунистическая партия на самом деле хотела начать революцию и для этих целей планировала поджог, и что изданный после поджога Рейхстага декрет был оправдан, но что против Димитрова и других коммунистов было недостаточно доказательств, чтобы признать их виновными[115]. Нацистское руководство было унижено. Ежедневная нацистская газета «Фёлькишер Беобахтер» назвала это нарушением правосудия, «демонстрирующим необходимость масштабной реформы нашей юридической жизни, которая во многом до сих пор следует по пути устаревшей, чуждой народу либеральной мысли»[116].

За несколько месяцев Гитлер перевел дела о заговорах в компетенцию особой Народной судебной палаты, учрежденной 24 апреля 1934 года. Она должна была рассматривать политические преступления быстро и в соответствии с национал-социалистскими принципами; двоим профессиональным судьям, рассматривающим дело, должны были помогать трое судей, не являющихся профессионалами, из нацистской партии, СС, СА и других подобных организаций. Начиная с июня 1936 года, после некоторого периода, когда председатели все время сменяли друг друга, эту должность занял Отто Георг Тирак (1889 г.р.), нацист со стажем, в 1933 году назначенный министром юстиции Саксонии, а двумя годами позже — вице-президентом Имперской судебной палаты[117]. Тираку предстояло сыграть крайне важную роль в разрушении судебной системы во время войны. Он добавил в уже весьма политизированную судебную процедуру новый, идеологический аспект.

Тем временем продолжалась подготовка к суду над лидером Коммунистической партии Эрнстом Тельманом, после которого на приговоре коммунистам за попытку в 1933 году начать революционное восстание должна была быть поставлена последняя печать. Из обвинений было составлено досье, Тельману приписывалось планирование кампании, в которой использовался бы террор, взрывы, массовое отравление, взятие заложников. Однако суд пришлось отложить из-за нехватки убедительных доказательств. Тельман как бывший лидер одной из немецких политических партий был весьма важной персоной, и поэтому за разрешением присутствовать на суде обращалось более тысячи иностранных журналистов. А это уже дало режиму паузу, чтобы подумать. Тельман вполне мог попытаться обернуть суд себе на пользу. Решение о смертном приговоре было принято еще до суда. Однако, вспоминая опыт суда после поджога Рейхстага, нацистское руководство, особенно Геббельс, боялись устраивать очередной большой показной суд. Поэтому нацистское руководство в итоге сочло более безопасным держать Тельмана под превентивным арестом изолированным, в темной камере в государственной тюрьме Моабит, в Берлине, затем в Ганновере и Бауцене, без официального решения суда. Коммунистическая партия использовала его заключение по максимуму, формально оставив его на посту председателя. Когда в 1934 году коммунисты, переодетые эсэсовцами, попытались вызволить его из тюрьмы, в последнюю минуту их операция провалилась, так как в ряды группы влился агент гестапо. За Тельманом внимательно наблюдали, его переписка с семьей подвергалась цензуре, и шансов на побег у него не было. Он так и не предстал перед судом, и формально ему не предъявлялось никаких обвинений. Он оставался в тюрьме, а по всему миру коммунисты и их сторонники постоянно организовывали международные кампании за его освобождение[118].

Лишенная возможности устроить показной суд над Тельманом, Народная судебная палата предпочла сначала хотя бы разобраться с менее громкими преступлениями. Ее целью было судить быстро, не обращая большого внимания на правила, что в данном случае сводило к минимуму гарантию защиты прав ответчика. В 1934 году суд утвердил 4 смертных приговора; в 1935 году эта цифра выросла до 9; в 1936 году — до 10; все эти приговоры, кроме одного, были приведены в действие. Однако когда в 1936 году в должность вступил Тирак, Народная судебная палата стала намного жестче, приговорив к смерти 37 человек в 1937 году, из них были казнены 28 человек, а в 1938-м — 17 человек, казнены были все кроме одного[119]. С 1934 по 1939 год перед народным судом предстали 3400 человек, почти все они были коммунистами или социал-демократами, те, кого не казнили, получили в среднем по шесть лет тюрьмы[120].

Народная судебная палата венчала всю новую систему «особых судов», организованную для того, чтобы разбирать политические преступления, часто весьма банальные, такие как, например, шутки про вождя. В этом, как и во многом другом, нацисты были не особо изобретательны, они просто копировали структуры подобных организаций, существовавших ранее, прежде всего «Народных судов», учрежденных в Баварии во время Белого Терpopa после неудавшейся революции 1919 года. На их суммарную юрисдикцию не было никаких жалоб[121]. Но у народной судебной палаты и у Особых судов не было монополии на политические дела. В период с 18 марта 1933 года по 2 января 1934 года обычными судами за участие в заговоре было осуждено 2000 человек; вдвое большее количество человек находилось в это время в повторном заключении. Сюда входили многие известные и не очень коммунисты и социал-демократы. Таким образом, новые суды, каждый из которых имел формальный юридический статус, работали параллельно с устоявшейся судебной системой, и входящие в эту систему суды также разбирали многие виды политических преступлений.

На самом деле было бы ошибкой считать, что обычные суды не претерпели значительных изменений с приходом диктатуры нацистов. Изменения произошли. Уже в первый полный год пребывания Гитлера в должности канцлера различными судами было вынесено в общей сложности 67 смертных приговоров по делам о политических преступлениях. Высшая мера наказания, которую в 1928 году благополучно упразднили, а затем в 1930-м снова ввели, но лишь за немногие преступления, теперь успешно применялась не только за убийство, но даже в большей степени за различные политические преступления. В 1933 году произошло 64 казни, в 1934 году — 79, в 1935-м — 94, в 1936-м — 68, в 1937-м — 106, в 1938-м — 117, подавляющее большинство из них было предано широкой огласке, по всему городу, в котором происходило преступление, Геббельс приказывал вывешивать яркие красные плакаты. Церемонии, которыми до этого сопровождались казни, проводившиеся внутри городских тюрем, были отменены, и в 1936 году Гитлер лично издал указ о том, чтобы ручная секира, традиционная в Пруссии, но подвергающаяся резкой критике со стороны работников закона, включая и выдающихся нацистских юристов, была повсеместно заменена гильотиной[122].

Прежде всего смертные приговоры приберегали для коммунистов, их применяли как к активистам «Союза красных фронтовиков», вызывавших враждебность у нацистов во время уличных погромов начала 1930-х годов, так и к членам Коммунистической партии, которые пытались бороться с нацистами при Третьем рейхе и обычно ограничивались тем, что печатали и распространяли критические листовки и проводили секретные, по изначальному замыслу, собрания, где составляли заговоры по свержению режима. Первыми были обезглавлены четыре молодых коммуниста, арестованные по подозрению в участии в «Кровавом воскресенье», произошедшем в Альтоне в июне 1932 года, когда несколько штурмовиков были застрелены — предположительно коммунистами, а на самом деле запаниковавшими прусскими полицейскими, — когда они проходили по району прусского города, в котором жило много коммунистов. Осужденные Особым судом Альтоны по сфабрикованным обвинениям в подготовке вооруженного восстания, они обратились к Герману Герингу с просьбой о смягчении наказания. Местный прокурор посоветовал ему дать отказ: «Приведение приговоров в исполнение наглядно продемонстрирует всем, кто проявляет коммунистические наклонности, всю серьезность их положения; это еще долго будет их предостерегать и послужит средством устрашения»[123]. Приговор был исполнен в срок, и казнь получила широкую огласку в прессе[124]. Дух чистой мести — вот чем было вызвано решение заставить четырнадцать коммунистов, осужденных на другом массовом процессе, свидетельствовать об обезглавливании ручной секирой четверых их товарищей—«красных моряков» во дворе Гамбургской тюрьмы в 1934 году на церемонии, на которой также присутствовали штурмовики, эсэсовцы и мужчины-родственники активистов Нацистской партии, умерших в уличных схватках в 1932 году. Так как коммунисты повели себя непокорно, выкрикивали политические слоганы и оказывали палачам физическое сопротивление, было решено никогда так больше не делать[125].

II

Подавляющее большинство судей и прокуроров не выражало по поводу этих действий особых сомнений, хотя один из бюрократов-консерваторов из Имперского министерства юстиции на полях черновика статистики исполнения смертных приговоров сделал пометку о том, что одному человеку, казненному 28 сентября 1933 года, было только 19 лет, и что была выражена международная озабоченность количеством помилований приговоренных коммунистов, таких как бывший депутат Рейхстага Альберт Кайзер, казненный 17 декабря 1935 года. Женщины теперь тоже могли оказаться на плахе, что было невозможно в Веймарской республике, первой среди таких женщин стала коммунистка Эмма Тиме, казненная 26 августа 1933 года. Она и многие другие стали жертвами целого ряда новых законов, предписывающих высшую меру наказания, сюда входит закон от 21 марта 1933 года, дающий право приговорить к смерти любого, кого признают виновным в угрозе причинения вреда собственности с целью вызвать панику; закон от 4 апреля 1933 года, предусматривавший смертную казнь за акты саботажа; закон от 13 октября 1933 года, карающий смертью за предумышленное убийство любого государственного или партийного чиновника, и другой, пожалуй самый значимый из всех названных, закон от 24 апреля 1933 года, вводивший обезглавливание как наказание для любого, кто планировал изменить конституцию или силой отделить любую часть Германии от рейха, или участвовал в заговоре с такой целью. То есть каждый, распространявший листовки («планирование»), критикующие диктаторскую политическую систему («конституцию»), теперь мог быть казнен; а на основании закона, принятого 20 декабря 1934 года, при особых обстоятельствах это могло произойти и с теми, кто произносил «ненавистнические» высказывания, в том числе шутки, о людях, занимающих высшие посты в партии и в государстве[126].

Руководил этим восстановлением и расширением применения высшей меры наказания имперский министр юстиции Франц Портнер, который был не нацистом, а консерватором, в 1920 году он занимал пост министра юстиции Баварии и уже успел побывать имперским министром юстиции в кабинетах Па-пена и Шлейхера. Как и большинство консерваторов, Гюртнер горячо поддержал силовые методы устранения беспорядков, происходивших в 1933 и 1934 годах. После «Ночи длинных ножей» он занимался подготовкой законодательства, задним числом санкционирующего убийства, и пресек попытки некоторых местных обвинителей начать против убийц судебные разбирательства. Портнер верил в эффективность писаного права, каким бы драконовским оно ни было, он быстро организовал комиссию, которая исправила Имперский уголовный кодекс 1871 года с учетом особенностей Третьего рейха. Как выразился один из членов комиссии, криминолог Эдмунд Мезгер, их целью было объединить «принцип ответственности личности перед своим народом и принцип расового совершенствования народа как целого»[127]. Комиссия заседала по многу часов и составляла объемистые проекты, но она была не в состоянии поспевать за той скоростью, с которой совершались уголовные преступления, и юридический педантизм ее рекомендаций был совсем не по душе нацистам, которые никогда им не следовали[128].

Тем временем судебная система испытывала все большее давление со стороны нацистов, которые жаловались, как, например, Рудольф Гесс, на «абсолютно не национал-социалистические тенденции» в некоторых судебных решениях. Прежде всего по жалобам Рейнгарда Гейдриха суды общей юрисдикции продолжали выносить «врагам государства» приговоры, «слишком мягкие по нормальным народным ощущениям». Для нацистов целью закона было не применение устоявшихся принципов правды и справедливости, а искоренение врагов государства и выражение истинного расового чувства людей. Как утверждалось в манифесте, выпущенном в 1936 году под именем Ганса Франка, имперского комиссара юстиции и главы Национал-социалистической лиги юристов: «Судья не ставится над гражданами как представитель государственной власти, но является членом живого германского общества. Он не призван навязывать закон, стоящий выше народного сообщества, или систему всеобщих ценностей. Его задача — охранять определенный порядок в расовом сообществе, устранять опасные элементы, преследовать все вредные для сообщества действия и разрешать разногласия между членами сообщества. Национал-социалистическая идеология, в особенности выраженная в программе партии и в речах нашего вождя, является основанием для интерпретации юридических источников[129].

Но суды общей юрисдикции, судьи и прокуроры, какое бы суровое наказание они ни назначали коммунистам и другим политическим преступникам, никогда не следовали этому принципу до конца, ведь это бы потребовало отмены всех правил правосудия и превращения уличной жестокости периода до 1933 года в государственный принцип.

Никак не противясь полиции и СС, выводящих преступников за рамки судебной системы, не жалуясь на склонность гестапо арестовывать заключенных сразу же после их освобождения из-под стражи и помещать их прямо в концентрационные лагеря, руководители судебных, юридических и карательных служб с радостью сотрудничали в этом всеобщем процессе низвержения нормы права. Государственные обвинители передавали преступников в лагеря, когда им не хватало доказательств или когда они не могли предстать перед судом по какой-либо другой причине, например, из-за того, что были слишком молоды. Судебные чиновники выпускали положения, предписывающие начальникам тюрем рекомендовать опасных заключенных (в особенности коммунистов) для помещения их под превентивный арест, что они и делали с тысячами осужденных. Например, в одной тюрьме, в Луккау, в группе из 364 заключенных, выбранных для исследования одним историком, 134 человека по четкой рекомендации руководства тюрьмы, как только они отбыли свое наказание, были переданы в гестапо[130]. Работу этого принципа продемонстрировал начальник тюрьмы в Унтермассфельд, писавший 5 мая 1936 года тюрингскому гестапо про Макса К., типографского рабочего, которого в июне 1934 года приговорили к двум годам и трем месяцам заключения за его причастность к коммунистическому подполью. К. хорошо вел себя в тюрьме, но начальник тюрьмы и ее сотрудники проверили его семью и связи и не поверили, что он начал жизнь с нового листа. Он сообщал гестапо:

«В тюрьме К. не привлекал к себе особого внимания. Но учитывая его прошлую жизнь, я не могу поверить, что он поменял свои убеждения, и я полагаю, что как большинство ведущих коммунистов, он просто с помощью хитрого расчета старался избежать неприятностей. Я нахожу совершенно необходимым взять этого активного коммунистического лидера под превентивный арест, когда закончится срок его заключения»[131].

На самом деле К. был только рядовым участником коммунистического движения, а вовсе не одним из руководителей. Но письмо, отправленное за 12 недель до его освобождения, оказало свое воздействие, и когда 12 июля 1936 года он вышел из тюрьмы, у тюремных ворот его ждало гестапо: на следующий день он уже был доставлен в концентрационный лагерь. Иногда некоторые тюремные чиновники старались отметить хорошее поведение и изменившийся характер таких заключенных, но если полиция считала, что они по-прежнему представляют угрозу, то это уже мало на что влияло. Вскоре эта система тюремных доносов распространилась также и на другие категории людей. Только в 1939 году министерство юстиции рейха потребовало прекратить помещение заключенных под превентивный арест по рекомендации, практику, которая, по всей очевидности, подрывала самые основы независимости судебной системы. Но это было бесполезно. Тюремные чиновники продолжали информировать полицию о датах выхода заключенных на свободу, они отдавали полиции камеры или даже целые блоки государственных тюрем для того, чтобы вместить тысячи заключенных, находящихся под «превентивным арестом» без официального предъявления обвинения и без всякого суда, и это происходило не только в период неразберихи и массовых арестов марта—июня 1933 года[132].

Попытки судебного аппарата сохранить для себя некоторую степень автономии в решении вопросов с преступниками редко приводили к заметному результату. Портнеру удалось остановить перевод заключенных в концентрационные лагеря до окончания срока заключения, но у него не было принципиальных возражений против их перевода после окончания этого срока, он возражал только против формального участия в этом деле тюремных властей. Нескончаемый шквал критики, которую эсэсовцы обрушивали на судебные органы за их мягкость, не привел к увольнению или принужденному выходу на пенсию ни одного из судей. Судебную беспредметность позиции Портнера и тщетность попыток судебного аппарата сопротивляться вмешательству СС хорошо иллюстрирует кампания Министерства юстиции против жестокости полицейских допросов. С самого начала существования Третьего рейха после серии допросов, проводимых полицией и гестапо, заключенные часто возвращались в свои камеры избитыми, с синяками и тяжелыми повреждениями, что не могло уйти от внимания адвокатов, родственников и друзей. Министерство юстиции сочло эту практику сомнительной. Репутация правоохранительного аппарата в Германии от этого явно не выигрывала. После долгих переговоров на заседании, прошедшем 4 июня 1937 года, был найден компромисс, полиция и министерство юстиции сошлись на том, что такие самовольные избиения должны прекратиться. Было решено, что впредь допрашиваемый может получить максимум 25 ударов в присутствии врача и для этого должна использоваться «стандартная трость для битья»[133].

III

Традиционная судебная и пенитенциарная система Третьего рейха наряду с осуществлением новых репрессий полицейского государства также продолжала разбирать обычные, неполитические, преступления — воровство, грабежи, убийства и т.д. Здесь также начинала чаще использоваться высшая мера наказания, так как новая система перешла к применению смертных приговоров, которые были вынесены в последние годы существования Веймарской республики, но не приводились в исполнение из-за нестабильности политической ситуации в начале 1930-х годов. Нацисты пообещали, что больше не будет долгого ожидания казни, когда рассматриваются прошения о помиловании. «Минули дни фальшивой и приторной сентиментальности», удовлетворенно объявила в мае 1933 года одна ультраправая газета. К 1936 году около 90 % вынесенных судами смертных приговоров были приведены в исполнение. Прокуроров и суды теперь подталкивали к тому, чтобы признавать любое причинение смерти предумышленным убийством, которое в отличие от непредумышленного каралось смертью, признавать всех преступников виновными и выносить самый суровый приговор, в результате чего количество смертных приговоров на 1000 человек взрослого населения увеличилось с 36 в 1928—1932 годах до 76 в 1933—1937 годах[134]. Приводя в качестве доказательства работы криминологов за последние несколько десятилетий и отбрасывая в сторону все оговорки и неясности их основных положений, нацисты утверждали, что уголовные преступники — это по сути наследственные выродки, и их следует считать изгоями расы[135].

Последствия таких теорий для преступников, нарушивших уголовный кодекс, были крайне серьезными. Уже при Веймарской республике криминологи и полицейские силы, рассматривая предложения заключать «закоренелых преступников» в тюрьму пожизненно, чтобы защитить от них общество, во многом пришли к согласию. 24 ноября 1933 года их желания были исполнены, когда был принят Закон об особо опасных рецидивистах, позволявший судам приговаривать любого преступника, осужденного за три или более уголовно наказуемых деяния, к «заключению в целях безопасности» в государственной тюрьме после того, как у них заканчивался срок приговора[136]. К октябрю 1942 года такие приговоры получили более 14 000 преступников. В их число входили люди, на тот момент еще отбывающие свое заключение, которых начальство тюрьмы порекомендовало приговорить задним числом — в некоторых тюрьмах, например в Бранденбургской, для этого было рекомендовано больше трети заключенных. И совершили они не серьезные, а, наоборот, на удивление ничтожные преступления — мелкое воровство, угон велосипедов, кражи в магазинах. Большинство из них были бедными людьми без постоянной работы, начавшие воровать во время инфляции и продолжившие во время депрессии. Например, типичным можно назвать случай с возчиком, родившимся в 1899 году: в 1920-х и начале 1930-х годов он отбыл множество тюремных заключений за мелкое воровство, включая 11 месяцев за угон велосипеда и 7 месяцев за кражу пальто. Каждый раз, когда его отпускали, он выходил в общество с пригоршней марок, полученных за работу в тюрьме; со своей репутацией он не мог ни получить работу во время депрессии, ни убедить службы социального обеспечения выдать ему пособие. В июне 1933 года его приговорили за то, что, напившись, он украл звонок, клей и несколько других мелочей, когда он отбыл свой срок, его задним числом приговорили к заключению «в целях безопасности» в Бранденбургской тюрьме; оттуда он уже никогда не вышел. Такая же судьба постигла многих других людей[137].

Условия в тюрьмах в Третьем рейхе становились все хуже и хуже. Нацисты все время критиковали веймарские тюремные власти за то, что они были слишком мягки с преступниками, баловали их едой и развлечениями, на которые они не могли рассчитывать на свободе. Этому не стоило удивляться, очень многие из них, от Гитлера и Гесса до Бормана и Розенберга, во времена Веймарской республики сидели в тюрьме, и из-за их националистических политических взглядов с ними обращались с нескрываемой снисходительностью. На самом деле условия в тюрьмах при Веймарской республике были весьма строги, и во многих из них господствовал военный подход к тюремной жизни[138]. Однако делались также и попытки ввести в некоторых местах более гибкую систему администрации с упором на образование, реабилитацию и поощрение за хорошее поведение. Теперь все это резко прекратилось, к немалому облегчению большинства надзирателей и представителей тюремного начальства, которым это с самого начала не нравилось. Руководителей-реформистов не мешкая увольняли, вводился новый, более жесткий режим. Быстрое увеличение числа заключенных приводило к проблемам с гигиеной, питанием и вообще бытовыми условиями. Пищевые рационы сокращались до тех пор, пока заключенные не стали жаловаться на потерю веса и острое чувство голода. Болезни кожи и заражение паразитами стали даже более распространены, чем при далеко не идеальных условиях, которые были там во время Веймарской республики. Тяжелый труд поначалу не входил в число основных приоритетов, так как считалось, что это нарушает схемы по созданию рабочих мест на свободе, но вскоре политика изменилась с точностью до наоборот, и к 1938 году до 95 % заключенных были задействованы в принудительных работах. Многих заключенных держали в специально для этого построенных трудовых лагерях, управляемых государственной тюремной службой, наиболее известно об использовании заключенных на расчистке болотистых местностей, культивации неплодородных земель в районе Эмсланд на севере Германии, где около 10 000 заключенных выполняли изнурительную работу: перекапывали и осушали неплодородные территории. Условия здесь были даже хуже, чем в обычных государственных тюрьмах, заключенных постоянно избивали, пороли, натравливали на них охранных собак и даже убивали. Многие из охранников до этого были штурмовиками и работали в главном из подобных лагерей до того, как в 1934 году они перешли к Министерству юстиции. Их отношение к делу повлияло и на других сотрудников, которые приходили в последующие годы. Здесь, в отличие от других лагерей, жестокость и произвол первых концентрационных лагерей 1933 года продолжались и в середине, и в конце 1930-х годов, так как начальство сверху никак в это невмешивалось[139].

В обычных государственных тюрьмах и исправительных домах с 14 мая 1934 года согласно новым правилам вводились определенные изменения местного и регионального уровня, которые отменяли привилегии и вводили новые наказания для непокорных заключенных. Целями тюремного заключения теперь были объявлены возмездие и устрашение. Воспитательные программы сокращались и приобрели более ярко выраженный нацистский характер. Спорт и игры были заменены военной муштровкой. Жалобы заключенных теперь рассматривались более жестко. Преступник со стажем, который сидел в одной камере с политическим заключенным, коммунистом Фридрихом Шлоттербеком, без сомнения, испытал на себе условия тюремной жизни и степень, до которой они ухудшились. Старый зэк рассказал своему новому сокамернику: «Сначала они отпилили спинки у скамеек в обеденном зале. Они сочли это слишком удобным. Это нас портило. Позднее они вообще упразднили обеденный зал. Раньше по воскресеньям иногда проводились концерты или лекции с показом слайдов. Больше их не бывает. Еще из библиотеки убрали многие книги… Еда стала хуже. Ввели новые наказания. Например, семь дней в одиночной камере на хлебе и воде. Ощущения после того, как испробовал такое наказание, не самые приятные. Еще тебя помещают в карцер в цепях, скованного по рукам и ногам. Но хуже всего, если руки и ноги сковывают у тебя за спиной, тогда ты можешь только лежать на животе. Правила, по сути, не изменились. Просто они теперь строже выполняются»[140].

Проведя несколько лет в тюрьме, Шлоттербек лично увидел, что наказания постоянно ужесточались и применялись все чаще, несмотря на то, что большинство тюремщиков были старыми профессионалами, а не только что назначенными нацистами[141]. Многие руководители тюрем были недовольны отменой веймарских реформ. Они до сих пор хотели вернуться к былым дням периода Империи, когда в тюрьмах были широко распространены телесные наказания. Однако их желание вернуть тот порядок вещей, который казался им таким правильным, во многих государственных тюрьмах не могло осуществиться из-за значительного переполнения этих тюрем. Ситуация не улучшилась и тогда, когда в 1938 году в качестве помощников тюремщиков было нанято более 1000 нацистов, ветеранов уличных драк. Хоть они и были благодарны за предоставленную им работу, привить им какую-либо дисциплину оказалось невозможным. К государственным властям они относились с презрением и были слишком склонны к постоянному проявлению жестокости с использованием такого несвойственного для тюрем оружия, как резиновые дубинки[142].

Тем, кого подвергли «заключению в целях безопасности», было особенно тяжело. Им назначили девять часов в день тяжелого труда и установили строгие военные порядки. В тюрьме они были пожизненно, и по мере того, как они старели, эти условия становились для них все более тяжелы. К 1939 году более четверти заключенных уже были старше пятидесяти лет. Все более распространенными становились членовредительство и суицид. «Мне не протянуть здесь еще трех лет, — писала в 1937 году одна заключенная своей сестре, — да, я украла, но, дорогая моя сестра, я скорее покончу с собой, чем останусь погребенной здесь заживо»[143]. Новые законы и расширившиеся полномочия полиции в 1933 году увеличили среднее количество заключенных разных типов в государственных тюрьмах на 50 %, а в конце февраля 1937 года оно достигло своего пика — 122 000 человек, для сравнения — десять лет назад их было только 69 000[144]. В своей политике против преступности нацисты отнюдь не руководствовались разумным стремлением сократить количество обычных преступлений, таких как кражи и проявления жестокости, хотя от пожилых немцев в послевоенные годы нередко можно было услышать, что, какова бы ни была вина Гитлера, он хотя бы сделал улицы безопасными для честных граждан. На самом деле в августе 1934 года и апреле 1936-го были объявлены амнистии на нетяжкие, неполитические, уголовные преступления, остановившие не больше 720 000 судебных разбирательств, за которые назначили бы небольшие тюремные заключения или штрафы. Нацисты были заинтересованы в аресте вовсе не таких преступников. Однако так называемые закоренелые преступники под такие амнистии не попадали, что еще раз указывало на произвол тюремной системы у нацистов[145].

Одновременно издавались новые законы и декреты, объявлявшие какие-либо деяния преступными, некоторые из них имели обратную силу. Одной из важнейших целей создания этих законов была пропаганда. Так, например, в 1938 году Гитлер издал новый закон, по которому разбой на дорогах задним числом стал караться смертью после того, как в 1938 году двоих человек признали виновными в этом преступлении и приговорили их к тюремному заключению. В результате их отправили на гильотину[146]. Всем видам преступлений придавался политический или идеологический оттенок, и даже ворам и карманникам приписывали наследственное вырождение, а такие размыто сформулированные преступления как «ропот», или «безделье», стали основанием для заключения на неопределенный срок. Наказания все сильнее начинали не соответствовать преступлениям, а служили для того, чтобы защищать предполагаемые всеобщие интересы «расового сообщества» в условиях, когда наблюдались отклонения от установленных нацистами норм. Полиция, прокуратура и суды все чаще относили целые категории людей к наследственным преступникам, пренебрегая законами, арестовывали таких людей тысячами и приговаривали без всякого суда.

Такие девиантные и маргинальные, но более или менее принятые обществом профессии, как проституция, также стали считаться «асоциальными» и попадали под те же санкции.

Размытые и нечеткие законы и декреты позволяли полиции проводить аресты и задержания почти без ограничений, в то время как суды не сильно отставали, принимая политику подавления и контроля, при том что режим постоянно критиковал их за то, что они якобы были слишком мягки. И все это активно поддерживали, только с небольшими и нередко чисто техническими оговорками, многие криминологи, специалисты по наказаниям, юристы, судьи и разнообразные профессиональные эксперты — такие как криминолог, профессор Эдмунд Мезгер, член комиссии, ответственной за подготовку нового уголовного кодекса, который в учебнике, опубликованном в 1933 году, объявил, что целью карательной политики было «исключение из расового сообщества элементов, вредящих народу и расе»[147]. Как показывает высказывание Мезгера, преступность, девиантное поведение и политическая оппозиция были для нацистов разными аспектами одного и того же явления, проблема, как они называли ее, «чужеродных элементов в сообществе» (Gemeinschaftsfremde), людей, которые по каким-либо причинам не являлись «товарищами по народу» (Volksgenossen) и поэтому должны были быть силой изолированы от общества. Ведущий полицейский эксперт того периода Пауль Вернер обобщил эту мысль в 1939 году, объявив, что только те, кто полностью интегрировался в «расовое сообщество», могут получить полные права его членов; любой, кто был хотя бы просто «безразличен» к этому, действовал «с позиций преступного или асоциального менталитета» и потому был «преступным врагом государства», и полиции следовало «сразиться» с такими людьми и «сломить» их[148].

Инструменты террора

I

Систематизация нацистского механизма подавления и контроля, проводимая под эгидой СС Генриха Гиммлера, оказала ощутимое влияние на концентрационные лагеря[149]. В первые месяцы 1933 года в период захвата власти было наспех построено по меньшей мере 70 лагерей, наряду с неизвестным, но вероятно даже ббльшим количеством пыточных и маленьких тюрем, принадлежавших штурмовым отрядам. В то время в них находилось 45 000 узников, которых тюремщики избивали, пытали и подвергали унизительным ритуалам. В результате такого жестокого обращения погибли 700 человек. Подавляющее большинство из них были коммунистами, социал-демократами и членами профсоюзов. Однако большинство из этих первых концентрационных лагерей и неофициальных пыточных было закрыто во второй половине 1933 года и первые два или три месяца 1934 года. Один из самых печально известных лагерей, дикий концлагерь, организованный в верфи Вулкан в Штеттине, был закрыт в феврале 1934 года по приказу прокуроратуры. Некоторые офицеры СС и СА, руководившие пытками, предстали перед судом и получили значительные сроки. Как раз перед этим после ряда официальных и неофициальных амнистий множество напуганных и измученных заключенных оказались на свободе. Только 31 июля 1933 года была освобождена треть всех узников лагеря. К маю 1934 года осталось только четверть от того количества заключенных, которое было там в предыдущем году, и режим начинал регулировать и систематизировать условия содержания тех, кто остался в лагере[150].

Незадолго до этого, в июне 1933 года, баварская прокуратура выдвинула обвинения против коменданта Дахау Векерле, а также врача и начальника администрации лагеря за соучастие в убийстве заключенных[151]. Гиммлер непосредственно участвовал в назначении Векерле и составлении правил для лагеря, хотя и не очень последовательно, 26 июня 1933 года ему пришлось уволить его и назначить нового коменданта. Это был Теодор Эйке, бывший полицейский с весьма сомнительным прошлым. Родившийся в 1892 году, Эйке был армейским казначеем, а затем охранником, а к концу 1931 года дослужился в СС до командира штурмбанна и под его началом находились 1000 человек. Однако в следующем году, когда его обвинили в подготовке терактов с использованием взрывчатки, ему пришлось бежать в Италию. Там он официально возглавил лагерь беженцев, а затем вернулся в Германию, чтобы принять участие в захвате власти нацистами. Но вскоре он сильно поссорился с Йозефом Бюркелем, гаулейтером Пфальца, который в результате отправил его в психбольницу; встревоженный Гиммлер устроил ему психиатрическую проверку, которая показала, что он здоров[152]. Один из его сотрудников в Дахау Рудольф Хёсс назвал его «упрямым нацистом старой закалки», который относился к заключенным первых концлагерей, а это были в основном коммунисты, как к «заклятым врагам государства, к которым нужно относиться со всей суровостью и которых нужно сломить при первой же попытке к сопротивлению»[153].

В июне 1933 года Гиммлер вспомнил, что Эйке довольно успешно организовал лагерь в Италии, и поставил его руководить Дахау. Позднее новый комендант обнаружил, что некоторые надсмотрщики в лагере коррумпированы, что он плохо оборудован, а мораль находится на весьма низком уровне. Не хватало «патронов, винтовок, не говоря уже об автоматах. Из всех сотрудников только трое могли обращаться с автоматом. Мои люди были расквартированы в зданиях фабрик, где постоянно стояли сквозняки. Повсюду царила нищета». Повсюду — это значило среди тюремщиков; но он не говорил ни о какой нищете среди заключенных. Эйке уволил половину из 120 человек, работавших в лагере, и назначил на их место других. В октябре 1933 года он издал всеобъемлющий свод правил, в котором в отличие от тех, что были ранее, устанавливались нормы поведения также и для охраны.

Благодаря этому там, где раньше царили жестокость и произвол, теперь начали устанавливаться порядок и единообразие. Эти правила оказались самыми что ни на есть драконовскими. Заключенные, обсуждавшие политику лагеря с целью «подстрекательства или распространения злонамеренной пропаганды», подлежали повешению. Саботаж, нападение на охранника, любой вид мятежа или неподчинение карались расстрелом. Менее серьезные нарушения влекли за собой ряд менее суровых наказаний. Сюда входило помещение в одиночную камеру на хлебе и воде на период, зависящий от совершенного нарушения; телесные наказания (двадцать пять ударов тростью); муштровка; привязывание к столбу или дереву на несколько часов; тяжелая работа; запрещение пользоваться почтой. Было еще дополнительное наказание, состоявшее в продлении срока заключения[154].

Система Эйке была направлена на то, чтобы исключить индивидуальные наказания и защитить офицеров и охранников от судебных обвинений, установив бюрократический аппарат, обеспечивающий письменное оправдание производимым наказаниям. Теперь можно было сказать, что там, где раньше были жестокость и произвол, теперь все вопросы подлежали формальному урегулированию. Например, избиения должны были проводиться несколькими эсэсовцами в присутствии остальных заключенных, и все наказания должны были письменно фиксироваться. Были установлены строгие правила, регулирующие поведение охранников-эсэсовцев. Они должны были вести себя по-военному. Им не подобало вступать в частные беседы с заключенными. Их обязали соблюдать выверенный с точностью до минуты порядок, когда они проводили ежедневные переклички, следили за заключенными в тюремной мастерской, отдавали команды и приводили в исполнение наказания. Заключенным выдали одинаковую униформу и назначили им четкие обязанности по поддержанию чистоты и порядка в их жилом пространстве. Также появилось санитарное и медицинское обеспечение, которого явно не было во многих лагерях в начале 1933 года. Кроме того, для заключенных была введена тяжелая непрерывная работа за пределами лагеря. Эйке установил среди сотрудников систематическое, иерархически организованное распределение труда. Охранники теперь должны были носить на воротничках специальную эмблему: «мертвую голову». Вскоре под этим названием были созданы особые формирования СС, ставшие автономными в 1934 году. Это символизировало доктрину Эйке о крайней суровости к заключенным. Как позднее вспоминал Рудольф Хёсс:

«Эйке хотел с помощью постоянных инструкций и подходящих приказов, касающихся опасных криминальных наклонностей заключенных, настроить своих эсэсовцев агрессивно по отношению к узникам тюрьмы. Они должны были «обращаться с ними жестко» и раз и навсегда искоренить любое сочувствие к ним. Такими средствами ему удалось воспитать в простодушных людях такую ненависть и неприязнь к заключенным, которую человеку со стороны трудно и вообразить»[155].

После того как Хёсс вступил в СС, Гиммлер, с которым они познакомились в Союзе «Крови и почвы», предложил ему присоединиться к соединениям СС «Мертвая голова» — охранникам концентрационных лагерей в Дахау. Здесь его привычка к дисциплине и трудолюбие помогли ему быстро продвинуться в должности. В 1936 году он получил офицерское звание и стал отвечать за склады и имущество заключенных.

Сам некогда будучи заключенным государственной тюрьмы, Хёсс позднее писал, что для большинства узников концентрационных лагерей самым тяжелым психологическим бременем была неопределенность их срока. Если преступник, отбывающий заключение в тюрьме, знал, когда его освободят, то для узника концлагеря освобождение зависело от капризов специальной комиссии, собиравшейся раз в квартал, и любой из охранников-эсэсовцев мог поспособствовать продлению этого срока. В том лагерном мирке, который создал Эйке, охранники могли чувствовать себя весьма вольготно. Подробно проработанные правила давали охранникам разнообразнейшие возможности применять по отношению к заключенным жестокость за действительные или предполагаемые нарушения на всех уровнях. Эти правила были установлены во многом для того, чтобы юридически оправдать такое запугивание заключенных. Хёсс сам говорил о том, что не может видеть жестоких наказаний, избиений, бичевания, которые проводились с заключенными. Он с неприязнью писал о «вульгарных, злобных, отвратительных, недоразвитых тварях» среди охранников, которые компенсировали свое чувство неполноценности, вымещая свою злость на заключенных. Дух ненависти стоял повсюду. Хёсс, как и многие другие охранники-эсэсовцы, считал, что здесь насмерть сцепились два враждующих мира, коммунисты и социал-демократы с одной стороны и СС с другой. Правила Эйке гарантировали победу последних[156]. Неудивительно, что, реорганизовав Дахау, Эйке заслужил поощрение со стороны Гиммлера, который 4 июля 1934 года назначил его инспектором концентрационных лагерей всего рейха. 11 июля Эйке получил высшее звание группенфюрера, как и Гейдрих, глава Службы безопасности[157]. Принцип, по которому Эйке систематизировал режим концентрационного лагеря, стал использоваться во всех немецких лагерях. Так как убийства, совершаемые охранниками лагеря, привлекали внимание государственных прокуроров, Эйке издал тайный приказ не приводить в исполнение высшую меру наказания за серьезные нарушения; она должна была остаться как мера «устрашения». Количество самовольно произведенных убийств стало резко сокращаться, хотя этому поспособствовало еще и общее уменьшение числа заключенных. Количество смертей в Дахау снизилось с 24 в 1933 году до 14 в 1934 (не считая тех, кого расстреляли в ходе чистки СА), 13 в 1935 году и 10 в 1936-м[158].

Точно так же, как он захватывал контроль и централизовал полицейские подразделения по всей Германии, в 1934 и 1935 году Гиммлер перевел концентрационные лагеря под контроль СС, в этом ему помогло то, что после «путча Рёма» СС стали мощнее и влиятельнее. К этому времени за решеткой осталось только 3000 человек, а это означало, что диктаторский режим обеспечил себе более или менее надежную базу. Наряду с систематизацией шел еще и параллельный процесс централизации. В 1935 году были ликвидированы лагеря Ораниенбург и Фульсбюттель, в 1936 году — Эстервеген, в 1937 году — Заксенбург. В августе 1937 года в Германии было уже только четыре концентрационных лагеря: Дахау, Заксенхаузен (куда в следующем году был переведен Хёсс), Бухенвальд и Лихтенбург, последний предназначался для женщин. Это отчасти означало, что режим чувствовал себя все более уверенно, а левая оппозиция была благополучно повержена. Было принято решение, что социал-демократы и коммунисты получили свой урок, и за период с 1933 по 1936 год их выпустили на свободу. Те, кто остался под стражей, либо были слишком выдающимися людьми, чтобы их выпускать, как, например, бывший лидер коммунистов Эрнст Тельман, либо считались ядром движения и могли продолжить борьбу в случае их освобождения. Относительно небольшие цифры также указывали на то, что режим успешно подчинил себе государственную судебную и пенитенциарную систему, так что после закрытия маленьких лагерей и пыточных, организованных СА в 1933 году, действительные и предполагаемые враги Третьего рейха направлялись в основном именно в официальные государственные тюрьмы. Например, летом 1937 года общее количество политических заключенных в лагерях казалось абсолютно незначительным по сравнению с 14 000 человек, которых официально обвинили в политических преступлениях и держали в государственных тюрьмах. После жестокостей и репрессий, которые так обширно применялись в 1933 году, теперь с нарушителями политических норм Третьего рейха разбиралось уже в основном государство, а не СС или СА[159]. И здесь заключенных становилось меньше, политических преступников выпускали на свободу.

Победа над коммунистическим сопротивлением в середине 1930-х годов привела к тому, что количество приговоренных за государственную измену сократилось с 5255 человек в 1937 году до 1126 человек в 1939-м, соответственно, в государственных тюрьмах количество заключенных, считающихся политическими, сократилось с 23 000 в июне до 11 265 в декабре 1938 года[160]. Но это было все-таки больше, чем в концентрационных лагерях; полиция, суды и система тюрем по-прежнему играли в политических репрессиях Третьего рейха более важную роль, чем СС и концентрационные лагеря, по меньшей мере до начала войны.

К февралю 1936 года Гитлер одобрил новую систему, при которой гиммлеровские СС и гестапо должны были уже не только предотвращать возобновление сопротивления со стороны бывших коммунистов и социал-демократов, теперь, когда сопротивление рабочих было успешно сломлено, они должны были заняться очищением германской расы от нежелательных элементов. К ним относились прежде всего закоренелые преступники, люди, ведущие асоциальный образ жизни и вообще думающие и поступающие не как нормальные «здоровые члены» общества. При этом евреев не относили к отдельной категории: целью было очистить германскую расу, как это понимали Гитлер и Гиммлер, от всех нежелательных и вырождающихся элементов. Таким образом, состав заключенных в лагерях стал меняться, и их количество стало расти. Например, в июле 1937 года 330 из 1146 заключенных Дахау были профессиональными преступниками, 230 были отправлены на трудовую повинность, а 93 были арестованы в рамках кампании баварской полиции против бродяжничества и попрошайничества. К тому времени 57 % заключенных вообще не считались политическими, что резко контрастировало с ситуацией 1933—1934 годов[161]. Кардинальным образом менялась суть лагерей и их функции. Если раньше концентрационные лагеря были частью большой системы, включавшей также Народную судебную палату и Особые суды, призванной бороться с политической оппозицией, прежде всего с сопротивлением коммунистической партии, то теперь они стали инструментом расового и социального планирования. Концентрационные лагеря превратились в нечто вроде свалки для «расово выражающихся людей»[162]. Смена функций, а также то, что Гиммлеру удалось добиться иммунитета для охранников и служащих лагеря от судебного преследования за все, что они делали внутри периметра лагеря, привело к тому, что количество смертей среди заключенных резко возросло после относительного спада в середине 1930-х годов[163]. В 1937 году в Дахау произошло 69 смертей, в семь раз больше, чем в предыдущем году, причем количество заключенных практически не изменилось и составляло примерно 2200. В 1938 году количество смертей в лагере снова резко возросло до 370 человек, при гораздо большем общем количестве узников, составлявшем 8000 человек. В Бухенвальде, где условия были намного хуже, в 1937 году на 2200 заключенных пришлось 48 смертей, в 1938-м из 7420 узников погиб 771, а в 1939 году из 8390 заключенных погибло ни много ни мало 1235 человек, на эти последние две цифры во многом повлияла эпидемия тифа, разразившаяся в лагере зимой 1938—1939 годов[164].

Борьба против людей, «чуждых сообществу», на самом деле началась сразу же в 1933 году, когда полиция арестовала несколько сотен «профессиональных преступников» во время первой из нескольких операций, нацеленных помимо прочего на организованные преступные группировки в Берлине[165]. В сентябре 1933 года 100 000 нищих и бродяг были арестованы в рамках «Имперской недели нищих», начавшейся одновременно с первой программой Зимней помощи, заключавшейся в сборе добровольных пожертвований безработным и нуждающимся, это замечательно иллюстрировало то, как в новом рейхе сочетались друг с другом социальная поддержка и применение силы[166]. Подобные нарушители, как правило, все-таки не оказывались в лагерях, но 13 ноября 1933 года в Пруссии те, кто совершил уголовные преступления или преступления сексуального характера, подлежали превентивному заключению в лагеря, 500 человек из них пробыли там до 1935 года. После того как полиция была централизована и перешла во власть СС, эта политика начала распространяться и приходить в систему. В марте 1937 года Гиммлер приказал арестовать 2000 так называемых профессиональных, или закоренелых, преступников, то есть осужденных несколько раз, независимо от того, насколько незначительны были их преступления; в отличие от тех, кто был «заключен в целях безопасности», чью судьбу определял суд, их отправляли прямо в концлагеря вообще без всякого судебного разбирательства. Изданный 14 декабря 1937 года декрет позволял арестовывать и заключать в концлагеря любого, кого режим и различные его органы, работающие теперь в более тесном, чем раньше, сотрудничестве с полицией, причисляли к асоциальным элементам. Вскоре после этого прусский и имперский министры внутренних дел расширили определение асоциального элемента до любого человека, чья позиция не соответствовала позиции расового сообщества, к ним относились в том числе цыгане, проститутки, сутенеры, нищие, бродяги и хулиганы. При некоторых обстоятельствах сюда могли входить даже нарушители дорожного движения, а также те, кто долгое время не имел работы, чьи имена полиция узнавала на биржах труда. Это объясняли тем, что найти работу в то время уже было вполне возможно, а значит, они просто не хотели работать и нуждались в перевоспитании[167].

В апреле 1938 года гестапо начало серию облав по всей Германии. Не обходили эти рейды и ночлежки вроде той, где Гитлер однажды нашел кров, когда еще до Первой мировой войны он жил в Вене, был беден и не имел работы. К июню 1938 года только в лагере Бухенвальд было около 2000 таких людей. На этом этапе 13 июня криминальная полиция, выполняя приказ Гейдриха, начала другую серию облав на бродяг и нищих. Полиция также арестовывала безработных мужчин с постоянным местом жительства. Во многих областях они шли даже дальше инструкций Гейдриха и брали под стражу всех безработных мужчин. Гейдрих приказал произвести по 200 арестов в каждом полицейском округе, но франкфуртская полиция арестовала 400, а их коллеги в Гамбурге 700 человек. Общее количество арестов по стране превышало 10 000[168]. Экономические соображения, которые играли в этих действиях весьма важную роль, видны из документов, оправдывающих предупреждающее задержание этих людей. Например, в документах по одному 54-летнему мужчине, арестованному в Дуйсбурге в июне 1938 года в рамках кампании против асоциальных людей, значилось:

«Согласно информации, полученной от местной службы социальной под держки, С. следует охарактеризовать как человека, уклоняющегося от работы. Он не заботится о своей жене и двоих детях, из-за чего их приходится поддерживать на государственные средства. Он никогда не приступал к выполнению возложенных на него трудовых обязанностей. Он предавался пьянству. Он истратил все свое пособие. Он получил несколько предупреждений от службы социальной поддержки, и его можно назвать классическим примером асоциального, безответственного, уклоняющегося от работы человека»[169]. Оказавшись в концлагере Заксенхаузен, этот человек продержался чуть больше 18 месяцев и умер, согласно лагерным документам, от общей физической слабости[170].

Массы людей, которых назвали асоциальными, вызвали в тюрьмах переполнение и истощили тюремные ресурсы. Например, Заксенхаузен летом 1938 года принял более 6000 человек; последствия такого переполнения в лагере, где до этого общее количество заключенных не превышало 2500 человек, были ужасающими. В Бухенвальде в августе 1938 года 4600 человек из 8000 были отнесены к не желающим работать. Из-за постоянного притока новых заключенных было открыто два новых лагеря для уголовных преступников и «асоциальных элементов» — Флоссенбург и Маутхаузен; оба управлялись СС, но были приданы дочерней организации, основанной 29 апреля 1938 года — компании «Немецкие каменные и земляные работы». Под руководством этого нового предприятия заключенные должны были работать в каменоломнях, взрывая и добывая гранит для осуществления грандиозных строительных проектов Гитлера и его архитектора Альберта Шпеера[171]. Асоциальные элементы были низшим слоем лагерного общества, точно так же, как и на свободе. Охранники плохо с ними обращались, они по определению не могли принять никаких мер, чтобы защитить себя, как это делали политические заключенные. Другие заключенные смотрели на них свысока, и они играли очень небольшую роль в лагерной жизни. Среди них было особенно много смертей и болезней. Во время амнистии по случаю дня рождения Гитлера 20 апреля 1939 года только несколько человек из них оказались на свободе. Остальные остались там навсегда. Хоть их количество и сокращалось, накануне войны они все еще представляли собой большую часть всех заключенных. Например, по данным подсчета 31 декабря 1938 года, в Бухенвальде 8892 из 12 921 находящихся под превентивным арестом были отнесены к асоциальным элементам; годом позже эта цифра составляла 8212 из 12 221. Облавы коренным образом изменили контингент лагерей[172].

II

Накануне войны количество людей, находящихся в лагерях, снова возросло с 7500 человек до 21 000, и теперь состав заключенных лагеря был более разнообразен, чем в первые годы режима, когда людей в основном отправляли туда за политические преступления[173]. Заключенные были сконцентрированы в нескольких сравнительно больших лагерях — Бухенвальде, Дахау, Флоссенбурге, Равенсбрюке (женский лагерь, пришедший на смену Лихтен-бургу в мае 1939 года), Маутхаузене и Заксенхаузене. Одна только потребность СС в стройматериалах привела к открытию лагерного филиала (или «внешнего лагеря» — Aussenlager) Заксенхаузена в районе Гамбурга — Нойенгамме, где должны были производиться кирпичи для планируемой Гитлером реконструкции порта на Эльбе. За ним вскоре должны были последовать и другие новые лагеря. Труд становился все более важной функцией лагерей[174]. Однако этот труд был невосполняем и условия в новых лагерях были даже жестче, чем в тех, что им предшествовали в середине 1930-х годов. Начиная с зимы 1935/36 года лагерное руководство в некоторых местах стало требовать, чтобы различные категории заключенных носили на униформе соответствующие обозначения, и зимой 1937/87 года это стало стандартом для всей системы. С этого момента каждый заключенный должен был носить на своей полосатой униформе на левой стороне груди перевернутый треугольник, черный дня асоциальных элементов, зеленый для профессиональных преступников, синий дня вернувшихся еврейских эмигрантов (эта категория была довольно небольшая), красный дня политических заключенных, фиолетовый дня Свидетелей Иеговы, розовый для гомосексуалистов. Заключенные евреи приписывались к какой-либо из этих категорий (обычно их относили к политическим), но помимо этого под знаком своей категории они должны были носить желтый треугольник, он не был перевернут, и были видны только его края, так что вместе эти два треугольника образовывали Звезду Давида. Конечно, эти категории часто присуждались без особого разбора, невнимательно, а иногда и совершенно произвольно, но для лагерных властей это ничего не значило. Давая политическим заключенным небольшие привилегии, они могли возбудить у остальных категорий негодование; ставя уголовных преступников старшими над остальными, они могли еще больше увеличить разрыв между разными категориями[175].

Жестокость условий лагерной жизни в конце 1930-х годов хорошо передана в мемуарах некоторых из тех, кому удалось там выжить. Одним из таких людей был Вальтер Поллер, социал-демократ, родившийся в 1900 году, при Веймарской республике бывший редактором газеты. Поллер стал активным участником социал-демократического сопротивления после того, как его уволили в 1933 году. Его арестовали в начале ноября 1934 года за государственную измену после того, как гестапо выяснило, что он был автором оппозиционных листовок, это был третий его арест с начала 1933 года. В конце его четырехлетнего тюремного срока его сразу же снова арестовали и отправили в Бухенвальд. Там он на собственном опыте убедился в невероятной жестокости, ставшей тогда нормой для концлагерей. Сразу по прибытии Поллер и другие такие же заключенные подверглись жестокому и совершенно неоправданному избиению со стороны охранников-эсэсовцев, которые, загоняя заключенных в лагерь, били их прикладами винтовок и резиновыми дубинками, когда они бежали. Когда они оказались в основных бараках для политических заключенных, грязные, в крови и синяках, офицер СС прочитал им свою версию лагерных правил, он сказал им: «Вы здесь, и здесь вам не санаторий! Скоро это до вас дойдет, а кто не поймет, того очень скоро заставят понять. Можете не сомневаться… Вы здесь, не тюремные узники, отбывающие наказание, назначенное судом, вы «заключенные», просто-напросто, и если вы не знаете, что это значит, то очень скоро поймете. Вы опозорены и беззащитны! У вас нет прав, ваша судьба — это судьба рабов! Аминь»[176].

Вскоре Поллер обнаружил, что хотя политическим заключенным выдавалась лагерная форма лучшего качества и селили их отдельно от остальных, работа за стенами лагеря, которой его каждый день нагружали, была для него слишком тяжела. Социал-демократы и коммунисты, заключенные в лагере, которые хорошо организовались и наладили неформальную систему взаимопомощи, добились его назначения на работу секретаря у лагерного врача. В таком положении Поллер смог не только дожить до своего освобождения в мае 1940 года, но и понаблюдать за каждодневной жизнью лагеря. В ней существовало некоторое самоуправление, старшие заключенные отвечали каждый за свой барак, а капо — за то, чтобы собирать заключенных и проводить перекличку в случае необходимости, причем многие из них при выполнении этой задачи в своей жестокости могли потягаться с охранниками. Но все заключенные, независимо от их положения, были целиком во власти СС, которые не стеснялись пользоваться своей абсолютной властью над жизнью и смертью заключенных всегда, когда им этого хотелось[177].

По словам Поллера, каждый день заключенных поднимали в четыре или пять утра, в зависимости от времени года, затем они очень быстро должны были умыться, одеться, убрать кровати, как в армии, поесть и выйти на плац на перекличку. Любое нарушение, такое как плохо убранная кровать, опоздание на перекличку, повлекло бы за собой поток ругани и ударов от капо или от охранников, штрафной наряд, где условия работы были особенно тяжелы. Перекличка была еще одним поводом для избиений и оскорблений. Однажды в 1937 году Поллер видел, как двух политических заключенных вытащили из строя, вывели за ворота лагеря и расстреляли по никому не ведомым причинам. Эсэсовцы без проблем использовали до боли подробно составленные правила, чтобы обвинять заключенных, которые им не нравились, в нарушениях — иногда очень расплывчатых, как, например, лень в работе — и приказывать бить их плетьми, а эту процедуру следовало официально фиксировать на желтом двухстраничном бланке. Заключенных часто заставляли смотреть, как эсэсовцы привязывали нарушителя за руки и за ноги к скамейке лицом вниз и избивали тростью. По словам Поллера, эти избиения ни разу не соответствовали прописанным в документах правилам. Заключенные, приговоренные согласно правилам к пяти, десяти или двадцати пяти ударам, должны были сами отсчитывать их вслух, а если они забывали это делать, избиение начиналось сначала. Вместо предписанной правилами трости для избиений часто использовалась плеть, кожаный ремень или даже стальной прут. Часто избиения заканчивались только когда нарушитель терял сознание. Часто тюремное начальство старалось заглушить крики тех, кого подвергали избиению, приказывая лагерному ансамблю, состоящему из заключенных с музыкальными данными, играть в это время марш или петь песни[178].

За более серьезные нарушения правил заключенных помещали «под арест», держали несколько дней или недель подряд в маленькой, темной, неотапливаемой камере на хлебе и воде. Зимой такое наказание могло оказаться не лучше смертного приговора. Более распространено было подвешивание на перекладине за запястья на несколько часов, что вызывало длительную боль в мышцах и их повреждение, а иногда, если это продолжалось достаточно долго — потерю сознания и смерть. Особую ярость охранников вызывали попытки побега, так как они понимали, что, учитывая их малое количество по сравнению с количеством заключенных, массовый побег был вполне возможен. Если кого-то ловили, то их впоследствии жестоко избивали, иногда до смерти, на глазах у остальных, или публично вешали их на лагерной площади, таким образом комендант предупреждал весь лагерь о том, что такова будет судьба всех, кто попытается сбежать. Однажды в Заксенхаузене заключенного, пойманного при попытке к бегству, вытащили на лагерный плац, жестоко избили, заколотили в маленький деревянный ящик и оставили там на неделю на виду у всех заключенных, пока он не умер[179]. После таких угроз заключенные сосредоточились на том, чтобы просто остаться в живых. В течение дня те из них, у кого были особые трудовые навыки, работали в лагере в маленьких мастерских; однако большинство из них выводили из лагеря на трудовые наряды, где они выполняли тяжелую работу: выкапывали камни для лагерных дорог, добывали мел и гравий или расчищали местность от булыжников. И здесь тоже охранники избивали тех, кто, по их мнению, работал недостаточно усердно или недостаточно быстро, и стреляли без предупреждения в любого, кто слишком далеко отходил от основной группы. Поздно вечером заключенных отправляли обратно в лагерь на еще одну долгую перекличку, где они иногда часами стояли навытяжку, мокрые, грязные и изнуренные. Иногда зимой люди замертво падали из-за гипотермии. Лагерные охранники предупреждали, что любой, кого увидят на улице после того, как в бараках выключат свет, будет застрелен[180].

Произвол и жестокость, иногда даже садизм охранников указывали на жестокость и садизм, которым подвергались они сами, когда проходили обучение перед вступлением в ряды СС. К концу 1930-х годов около 6000 эсэсовцев расположились в Дахау и 3000 — в Бухенвальде. Наряды охранников лагеря (гораздо меньшего размера) брались именно из этих подразделений, состоявших в основном из молодых людей, выходцев из низших классов: например, в Дахау это были дети фермеров, а в Бухенвальде к ним добавлялись некоторые молодые люди из мелкой буржуазии и рабочего класса. В большинстве своем с плохим образованием и уже привыкшие к физическим трудностям, они были приучены к тому, чтобы быть жесткими, привыкли, что во время обучения офицеры кричали на них, поливали руганью и оскорблениями, привыкли получать унизительные наказания, если у них что-то не получалось. Один из новобранцев СС позднее вспоминал, что любой, кто во время тренировок с оружием ронял патрон, должен был поднять его с земли зубами. В идеологических наставлениях, которые им давали, в основном подчеркивалась необходимость быть жестким перед лицом врагов немецкой расы, которых они должны были встретить в лагере. Оказавшись в лагере, они жили в бараках, отрезанные от остального мира, у них было мало развлечений, мало возможностей встретиться с девушками, они были обречены на каждодневную скуку. При таких обстоятельствах было неудивительно, что они жестко обращались с заключенными, поливали их вульгарными оскорблениями, подкрепляли чувство собственной значимости, назначая им по малейшему поводу тяжелые наказания, разгоняли свою скуку, придумывая разнообразнейшие жестокие шутки, или мстили за собственные физические унижения и трудности, обращаясь с ними так же; в конце концов, это был единственный способ воспитания и поддержания дисциплины, который они знали. Те, кто вступил в СС после 1934 года, в общем, конечно, знали, на что идут, поэтому они приходили уже с определенными идеологическими взглядами; однако каждый, кто не хотел участвовать в каждодневном причинении боли и запугивании в лагерях, вполне могли оттуда уволиться, многие так и делали, особенно в 1937 и 1938 годах, когда лагерный режим стал значительно жестче. Например, в 1937 году ряды СС покинуло около 8000 человек, включая 146 членов «Мертвой головы», 81 из них сделал это по собственному желанию. 1 апреля 1937 года Эйке издал приказ о том, что любой из членов этих подразделений, «кто не способен подчиняться и ищет компромиссов, должен уйти». Один из охранников, приступивший к своим обязанностям примерно в Пасху, в 1937 году попросил своего командира освободить его от должности после того, как он увидел, как избивают заключенных, и услышал крики из камер. Он сказал, что хочет быть солдатом, а не тюремным надзирателем. Его заставляли муштровать провинившихся узников, Эйке лично пытался заставить его передумать, но он был непреклонен, и 30 июля 1937 года его просьба была исполнена. Можно предположить, что те, кто остался, были глубоко привержены своей работе и не испытывали беспокойства или угрызений совести из-за страданий, которым подвергали узников[181].

Многие тысячи узников были освобождены из лагерей, в особенности в 1933—1934 годах. Один из старших чиновников сказал Вальтеру Поллеру, когда выдавал ему бумаги об освобождении: «Я знаю, что ты видел здесь такое, чего общество пока не может до конца понять. Ты не должен никому об этом рассказывать. Ты это знаешь, не правда ли? А если ты не послушаешься, ты снова окажешься здесь, и тогда ты знаешь, что с тобой произойдет»[182].

Заключенным было запрещено общаться с друзьями и родственниками, офицерам и надсмотрщикам не разрешалось говорить об их работе с посторонними. То, что происходило в лагерях, должно было быть покрыто пеленой тайны. Попытки обычной полиции и прокуратуры расследовать совершавшиеся в лагерях убийства обычно пресекались[183]. К 1936 году концентрационные лагеря оказались вне ограничений закона. С другой стороны, режим не делал никакой тайны из самого факта их существования. Открытие Дахау в 1933 году было широко освещено в прессе, а в дальнейшем появлялись истории о том, как туда отправляли коммунистов, марксистов, членов «Рейхсбаннера», угрожавших государственной безопасности; как в сотни раз увеличивалось количество заключенных; как отправляли на работы; и как не соответствовали действительности зловещие истории о том, что происходило в их стенах. Опубликованное в прессе предупреждение, чтобы люди не пытались заглядывать внутрь лагерей, что при попытке залезть на стену они будут застрелены, только усиливало всеобщий страх, и было похоже, что эти истории будут распространяться[184]. Происходившее в лагерях было просто безымянным ужасом, который был еще сильнее из-за того, что о его реальности можно было догадаться по изувеченным телам и душам тех, кто оттуда выходил. Это было практически единственное ужасающее указание на то, что происходило с людьми, которые участвовали в политическом сопротивлении или проявляли политическое инакомыслие, или, до 1938—1939 годов, отступали от норм поведения, которых должны были придерживаться граждане Третьего рейха[185].

III

Нигде нацистский террор не проявился с такой очевидностью, как в растущем и крепнущем гестапо с его зловещей репутацией. С тех пор как было покончено с первой волной массовой жестокости среди штурмовиков, роль полиции в выслеживании и аресте политических и других преступников стала для репрессивного аппарата режима ощутимо важнее. Гестапо очень быстро получило почти мистический статус всевидящей и всезнающей силы, обеспечивающей государственную безопасность и правопорядок. Люди вскоре начали подозревать, что у них были агенты в каждой пивной или клубе, были шпионы у каждого рабочего места на каждой фабрике, информаторы таились в каждом автобусе и трамвае, стояли на каждом перекрестке[186]. На самом деле все было совсем не так. Гестапо было очень маленькой организацией с небольшим количеством наемных агентов и информаторов. В городе кораблестроителей Штеттин в 1934 году был всего 41 сотрудник гестапо, столько же, сколько во Франкфурте-на-Майне; в Бремене в 1935 году было только 44 сотрудника гестапо, а в Ганновере — 42. В марте 1937 года в окружном отделении на Нижнем Рейне, контролирующем 4 миллиона человек населения, был только 281 агент в штаб-квартире в Дюссельдорфе и различных местных подразделениях. Эти люди, вопреки легендам, были вовсе не фанатичными нацистами, а профессиональными полицейскими, поступившими на службу еще при Веймарской республике, а в некоторых случаях даже раньше. Многие из них считали себя прежде всего профессионалами с хорошей подготовкой. Например, в Вюрцбурге только руководитель отделения гестапо и его заместитель к концу января 1933 года вступили в НСДАП; остальные держались в стороне от политики. При этом в 1939 году из 20 000 сотрудников гестапо по всей Германии только 3000 были также членами СС, хотя с самого начала существования Третьего рейха их организацией руководил глава СС Генрих Гиммлер[187].

В число профессиональных полицейских, которыми было укомплектовано гестапо, входил и его начальник Генрих Мюллер, о котором местный функционер НСДАП писал в 1937 году: «Мы с трудом можем представить его в рядах партии». Во внутрипартийном меморандуме того же года значилось, что было непонятно, как «такой отвратительный противник движения мог стать начальником гестапо, особенно после того, как он однажды назвал Гитлера “иммигрировавшим безработным маляром” и “австрийским дезертиром”». Однако другие функционеры НСДАП отмечали, что Мюллер был «необыкновенно амбициозен» и «при любой системе стремился к признанию со стороны начальства». Причина, по которой он так долго продержался при нацистском режиме, — это его фанатичный антикоммунизм, который зародился в нем, когда он в возрасте девятнадцати лет, работая полицейским, начал свое первое дело — убийство «Красной Армией» заложников в революционном Мюнхене после окончания Первой мировой войны. При Веймарской республике он управлял антикоммунистическим отделением Мюнхенской политической полиции и ставил сокрушение коммунизма выше всего, в том числе того, что нацисты любили называть «юридической педантичностью». Более того, Мюллер, который в возрасте 17 лет добровольно пошел на военную службу и впоследствии несколько раз был награжден за храбрость, был ярым поборником уважения и дисциплины и относился к задачам, которые перед ним ставили, как будто это были военные команды. Настоящий трудоголик, работавший без выходных и, похоже, никогда не болевший, Мюллер был твердо настроен служить немецкому государству, независимо от того, какую это принимало политическую форму, и считал, что это была не только его, а общая обязанность — без вопросов повиноваться его диктатуре. Впечатленный его образцовой трудоспособностью и самоотдачей, Гейдрих оставил его в организации и включил его вместе со всей его командой в Службу безопасности[188].

Большинство из тех, кто занимал в гестапо высшие должности, были скорее служащими, чем оперативниками. Большую часть времени они проводили за тем, что составляли и обновляли сложные картотеки, разбирались с потоком поступающих инструкций и правил, заполняли разнообразные бумаги и документы и делили полномочия с другими отделами и учреждениями. Уже и без того очень подробная картотека по коммунистам и сочувствующим им, составленная политической полицией при Веймарской республике, все время дополнялась, для того чтобы иметь полную информацию о «врагах государства», которых делили на несколько категорий, предполагающих разное обращение с ними. Ярлыки на карточках указывали на то, к какой категории принадлежал человек, у коммунистов ярлык был темно-красным, у социал-демократов светло-красным, у «недовольных» фиолетовым. Бюрократия в немецкой полиции имела весьма давнюю традицию. В основном она заключалась именно в составлении подобных баз данных, за которыми служащие все время должны были следить, по этой причине бюджет штаб-квартиры гестапо в Берлине вырос с одного миллиона рейхсмарок в 1933 году до целых сорока миллионов в 1937-м[189].

На основе собственных расследований в гестапо заводилось меньше десяти процентов дел. Какие-то составлялись по сведениям от наемных информаторов и шпионов, большинство из которых не было профессионалами. Свой вклад сюда вносили и другие организации, которые могли удостоверить личность, такие как организации по регистрации населения, местная полиция, а также железные дороги и почта. Иногда гестапо обращалось к известным активистам нацистской партии с просьбой выследить оппозиционеров. Судя по всему, в случае отказа этим людям ничего особенного не грозило. Однажды гестапо вышло на связь с активисткой Союза немецких девушек Мелитой Машман и попросило пошпионить за семьей ее бывшего друга, братья которого состояли в коммунистической молодежной группе сопротивления. Она отказалась и в дальнейшем писала: «Они каждый день докучали мне, и мои национал-социалистические убеждения стали уже не такими прочными». Однако после этого с ней ничего не произошло. Так или иначе, через некоторое время она все же согласилась. Одна из руководительниц Союза немецких девушек убедила ее, что группа сопротивления «подвергает опасности будущее Германии». Она послушалась, но в конечном итоге у нее не получилось убедить семью друга в ее добрых намерениях, и когда она пришла к ним в день, на который было назначено собрание, дом оказался пуст. «Чиновник из гестапо, который ожидал снаружи, — вспоминала она, — крепко ругаясь, прогнал меня». По ее мнению, остаться после этого в Союзе немецких девушек ей помогло только то, что ее ценили как хорошего пропагандиста[190].

Чаще всего информация о деятельности групп сопротивления поступала от самих коммунистов или социал-демократов, чья воля была сломлена пытками и которые в итоге согласились доносить на своих бывших товарищей. Агенты гестапо могли проводить в своих конторах большую часть своего времени, но их обязанности включали в себя жестокие допросы, где всю грязную работу делали специально нанятые головорезы из СС. Допрос в гестапо наглядно изобразил моряк-коммунист Рихард Кребс, оставшийся в Германии после пожара в Рейхстаге и работавший там как секретный курьер Коминтерна. Кребса арестовали в Гамбурге в 1933 году и в течение нескольких недель били и бичевали его, он был полностью отрезан от внешнего мира, ему не позволяли связываться ни с адвокатом, ни с семьей, ни с друзьями. Между допросами его держали в тесной камере прикованным к койке, не позволяли мыться, его большой палец был сломан во время одного из допросов, и ему не давали его перевязать. Выясняя мельчайшие подробности, чиновник гестапо осыпал его вопросами, на которые его явно навели сведения, полученные от информаторов, и объемистое полицейское досье, которое составлялось на него с начала 1920-х годов. Кребса по-прежнему большую часть времени держали в местной тюрьме Фюльсбют-тель и периодически отвозили в штаб-квартиру гестапо в Гамбурге, чтобы его там допросили полицейские, наблюдавшие за избиением. Через несколько недель спина Кребса превратилась в кровавое месиво, его почки были серьезно повреждены, его намеренно били именно туда, одно ухо перестало слышать. Несмотря на такое обращение, он отказался раскрыть какие-либо подробности об организации, на которую он работал[191].

Когда его привезли в Берлин в главное управление гестапо, Кребса поразили более утонченные и менее жестокие методы, которые там применялись. Здесь пытки сводились к изматыванию заключенных долгим стоянием в неудобных положениях, а не к грубой физической силе. Но атмосфера была такая же, как в Гамбурге. «Мрачные коридоры, кабинеты, обставленные по-спартански просто, угрозы, пинки, солдаты, водящие по всему зданию скованных людей, крики, шеренги девушек и женщин, стоящих носом к стене, переполненные пепельницы, портреты Гитлера и его помощников, запах кофе, изящно одетые девушки, работающие с большой скоростью за печатными машинками, девушки, которым, казалось, не было дела до всей грязи и агонии, царящей вокруг них, стопки конфискованных публикаций, печатные станки, книги, рисунки и агенты гестапо, спящие на столах»[192].

Вскоре тактика гестапо по отношению к непокорному моряку стала по-прежнему жестокой. Позднее Кребс рассказывал, как его снова подвергли многочасовому избиению резиновыми дубинками и как он встретил нескольких бывших товарищей, чья воля была сломлена таким же способом. Однако еще больше пострадало его моральное состояние, когда члены гестапо сказали ему, что арестовали его жену, когда она вернулась в Германию, чтобы отыскать их сына, который был у них отобран и после этого исчез в службе социальной поддержки. В отчаянной попытке не дать гестапо причинить его жене еще какой-нибудь вред он подошел к другим коммунистам, сидящим в тюрьме, и предложил им, что скажет гестапо о своем желании работать на них, а на самом деле будет действовать в интересах коммунистической партии как двойной агент. Благополучно скрыв от них то, что его жена вышла из партии вскоре после его ареста, он представил свою хитрость как способ спасти преданного партии товарища из тисков режима. Уловка сработала, и они согласились. В марте 1934 года он уступил требованиям гестапо, которое, по крайней мере сначала, сочло, что он действительно сменил лагерь[193]. Ситуация коренным образом поменялась. Кребса вскоре освободили по амнистии, и он возобновил свои отношения с Коминтерном. Многое из того, что он сообщал гестапо, судя по всему, либо не соответствовало действительности, либо было уже известно им из других источников. У гестапо появились подозрения, они не стали освобождать его жену, и она умерла за решеткой в ноябре 1938 года. Убедив гестапо, что он сможет принести больше пользы на международной арене, Кребс добился разрешения выехать в США. Оттуда он уже он не вернулся[194]. Эта история показывает, насколько тесно стали сотрудничать гестапо, СС, суды и лагеря. Из нее также видно то невероятное упорство, с которым нацисты выкачивали из агентов-коммунистов информацию о сопротивлении, и та беспощадность, с которой они преследовали свою цель — заставить их начать работать на Третий рейх, а не на Коммунистическии интернационал[195].

IV

Информация, которую гестапо получало от коммунистов и социал-демократов под пытками в тюремных камерах, была важна в основном для того, чтобы отслеживать организованную политическую оппозицию. Когда дело касалось случайных замечаний, политических шуток и отдельных нарушений различных нацистских законов, более важную роль играли донесения различных агентов нацистской партии, а также простых людей. Например, в Саарбрюккене не менее 87,5 % дел о злостной клевете на режим, разбираемых районным отделением гестапо, было составлено по сообщениям хозяев гостиниц, трактиров, людей, сидящих в барах, коллег обвиняемых, людей, услышавших на улице подозрительное замечание, или членов семей обвиняемых[196]. В гестапо приходило так много доносов, что даже фанатичные руководители Нацистской партии, такие как Рейнгард Гейдрих, жаловались на их количество, а районное отделение гестапо в Саарбрюккене выразило озабоченность «постоянным разрастанием ужасной системы доносов». В особенности их беспокоило то, что многие доносы, по-видимому, делались по личным, а не по политическим мотивам. Возможно, руководители партии и поощряли людей сообщать о проявлениях неверности, инакомыслия, жалобах, но они хотели, чтобы это было проявлением верности режиму, а не средством выместить свои личные обиды или удовлетворить собственные желания. 37 % из 213 доносов, которые впоследствии проанализировал один историк, возникли из-за личных конфликтов, еще у 39 % вообще не было видимого мотива, только 24 % определенно были сделаны по соображениям политической верности режиму. Доносили на шумных и буйных соседей, живущих в их доме, служащие доносили на тех, кто мешал их карьерному росту, мелкие предприниматели доносили на конкурентов, друзья и коллеги ссорились, и это также заканчивалось доносом в гестапо. Даже школьники и студенты иногда доносили на своих учителей. Независимо от того, каков был мотив, гестапо рассматривало их все. Если донос был необоснован, они просто убирали его в папку и ничего не предпринимали. Но во многих случаях донос мог привести к аресту, пыткам, тюремному заключению и даже смерти человека, на которого он был сделан[197].

В делах о «злостной клевете» полиция, гестапо и суд чаще всего были довольно снисходительны, если подозреваемый относился к среднему классу, а если это был рабочий, они были гораздо жестче, хотя большинство преступников были представителями мелкой буржуазии, это говорит о том, что в этой социальной группе доносы были наиболее распространены. Основываясь на этом законе, Особые суды развернули суровую борьбу со всеми, пусть даже случайными проявлениями несогласия, которые остались бы незамеченными в нормальной, демократической политической системе, в 1933 году они приговорили 3700 человек и отправили большинство из них в тюрьму на срок, составляющий в среднем шесть месяцев. На две трети обвиняемых по этому закону Франкфуртским особым судом донесли за их высказывания собутыльники из баров и пивных. Большинство из преступников относилось к рабочему классу, и, наверно, из-за того, что суды заподозрили в них скрытых коммунистов и социал-демократов, получили более суровые наказания, чем члены НСДАП или представители среднего и высшего классов[198].

Однако в ходе изучения нескольких тысяч дел о злостной клевете, разбираемых Мюнхенским особым судом, выяснилось, что процент случаев, когда обвиняемый действовал по чисто политическим мотивам, сократился с 50 в 1933 году до примерно 12 в 1936—1939 годах. Теперь суд работал уже не над тем, чтобы сломить волю к сопротивлению коммунистов и социал-демократов, как в 1933—1934 годах, а над тем, чтобы не допустить никакой критики в адрес режима, и действительно, в 1930-х годах среди подсудимых стало немного больше бывших нацистов и консерваторов и значительно больше католиков[199].

Среди высказываний, отправлявших нарушителей за решетку по Закону о злонамеренной клевете, были заявления о том, что нацисты подавляли свободу человека, что госслужащим слишком много платили, что шокирующая антисемитская газета Юлиуса Штрейхера «Штюрмер» была позором для культурного общества, что в Дахау избивали заключенных, что Гитлер — «австрийский дезертир», что все штурмовики — бывшие коммунисты (это было излюбленным обвинением консервативных католиков) и что Герман Геринг и другие ключевые фигуры Третьего рейха — коррумпированы. Нарушители редко были радикальными, принципиальными и изощренными критиками режима, а их высказывания, как правило, не выходили за рамки невразумительных, необоснованных недовольных реплик с переходом на личности[200]. Некоторых чиновников смущало то, что «вынесение приговоров всяким болтунам занимает большую часть времени Особых судов», как сказал в 1937 году чиновник. Он считал, что большинство из тех, кого арестовывали и судили по Закону о злостной клевете, были просто ворчунами, которые не оказывали режиму совершенно никакого серьезного сопротивления. «И хотя очень важно крепко ударить по изменнической словесной пропаганде, — продолжал он, — существует также значительная опасность того, что непомерно жесткое наказание за безобидную, в общем-то, болтовню испортит отношения и вызовет недопонимание между осужденным и его родственниками и друзьями». Но он ошибался. Шутки и грубые замечания о нацистских лидерах в принципе никогда не перерастали в реальное противостояние; в большинстве случаев это было немногим больше, чем выпускание пара. Но руководители режима хотели не просто подавить у граждан активную оппозицию; они старались устранить даже самые незначительные признаки недовольства и избавиться от всего, что противоречило бы массовой и искренней поддержке населением всего происходящего. С этой точки зрения злостная клевета и политические шутки были столь же недопустимы, как открытая критика или сопротивление[201].

Нарушители часто оказывались в суде по чистой случайности. Например, в 1938 году одним весенним днем некий актер сел за стол в ресторане у вокзала в Мюнхене; за столом уже сидела семейная пара, он не был с ними знаком, и у них завязалась беседа. Когда он начал критиковать внешнюю политику режима, по их реакции он понял, что зашел слишком далеко; он спешно встал из-за стола, чтобы сесть в поезд, по крайней мере, так он потом говорил. Муж с женой хотели его найти, но не смогли. Поэтому они передали его описание полиции, которая выследила его и спустя два дня арестовала. Другие оказывались в суде в результате личных конфликтов, выходивших из-под контроля, как в случае с одним пьяным почтальоном, который стал оскорблять Гитлера в присутствии двоих младших партийных чиновников, с которыми он был знаком. Когда они попытались заставить его замолчать, он осложнил ситуацию еще больше, сказав про одного из них, что он не способен выполнять свои партийные обязанности, тот решил, что восстановить его авторитет среди завсегдатаев бара может только донос на обидчика в полицию. По каким бы причинам люди ни доносили, свободно выражать свои мысли при посторонних определенно было опасно; никогда нельзя было знать, кто тебя слушает. И дело было даже не столько в том, что доносы были частыми, сколько в том, что они были непредсказуемы. Из-за этого люди верили, что агенты гестапо, наемные и добровольные, были везде и что полиция знала обо всем происходящем в стране[202].

Важную роль играли доносы от обычных людей. Подавляющее большинство из них поступало от мужчин; в места, где доносчики могли услышать подозрительные высказывания, такие как пивные и бары, женщины по существовавшим общественным нормам, как правило, не ходили, и даже если женщина слышала подобное высказывание, например на лестнице в подъезде или в похожей ситуации, то она чаще всего сначала рассказывала об этом мужу или отцу, а уже они сообщали об этом полиции. Соотношение в разных местах было разное, но в среднем примерно четверо из пяти доносчиков были мужчинами. Точно так же мужчины преобладали и среди тех, на кого составлялись доносы. Политика в Третьем рейхе, даже на таком примитивном уровне, была делом мужчин[203]. Однако доносы были только одним из многих различных имеющихся у гестапо средств подавления и контроля, и конечно, количество людей, которые на самом деле отправляли доносы, было крайне мало по сравнению с общей численностью населения. Изучение 825 произвольно отобранных историком расследований, проведенных Дюссельдорфским отделением гестапо за период с 1933 по 1944 год, показало, что 26 % основывались на информации, полученной от простых людей, 17 % — на сведениях, собранных криминальной полицией и другими правоохранительными и контролирующими органами, такими как СС, 15 % — от собственных офицеров и информаторов гестапо, 13 % — от людей, допрашиваемых в гестаповских тюрьмах, 7 % — от местных властей и других государственных учреждений и 6 % — от различных нацистских партийных организаций[204]. Некоторые из них тоже могли изначально основываться на доносах, которые обычные граждане направляли в партийные органы или местным властям. Но несомненно, партийные органы были очень важны для того, чтобы отправлять всех недовольных в Особые суды. В баварском городе Аугсбург было отмечено, что в местах, где существует крепкая традиция солидарности рабочего движения и организованная оппозиция режиму, доносов делается меньше, чем там, где широко поддерживают нацистов. 42 % доносчиков принадлежали нацистской партии или одной из ее организаций, и 30 % из них вступили в партию до 1933 года[205].

Роль активных нацистов в том, чтобы доносить на тех, кто позволял себе критические и нонконформистские заявления, была особенно высока в 1933, 1934 и 1935 годах. Неудивительно, что в Аугсбурге 54 % из тех, на кого были сделаны доносы, — это бывшие коммунисты или социал-демократы, но при этом 22 % из них были нацистами, это говорило о том, что режим в то время не был защищен от критики со стороны самих членов партии. Как и в других частях Германии, многие заявления, услышанные доносчиками, были сделаны в барах и пивных, что говорит о давней традиции обсуждения в этих заведениях политики. Но удивительнее всего то, что хотя в 1933 году три четверти всех критических замечаний, которые разбирались в судах, были подслушаны в Аугсбургских барах и пивных, в 1934 году их пропорция упала до двух третей, а в 1935 году она уже едва превышала половину. Через несколько лет она составляла уже только одну десятую часть. Конечно, из-за страха, что разговор подслушают, свободные беседы в пивных велись все реже и реже, оказался разрушен еще один аспект общественной жизни, который до этого существовал свободно от нацистского контроля[206].

Среди населения стали распространяться страх и беспокойство, во многом это происходило из-за того, что люди знали о постоянной опасности доноса за неосторожное слово или фразу, сказанные в общественном месте. «Все сжались от страха, — писал 19 августа 1933 года в своем дневнике еврейский профессор Виктор Клемперер, — ни письма, ни телефонные разговоры, ни сказанное на улице слово теперь не безопасны. Все боятся, что стоящий рядом человек окажется информатором»[207]. И дело было даже не в том, были ли на самом деле повсюду информаторы, а то, что люди думали, что они были. Лишенный последних иллюзий писатель и журналист Фридрих Рек-Маллечевен запечатлел ненависть, которую он и его друзья испытывали к Гитлеру, в частном пространстве своего дневника, 9 сентября 1937 года задавал риторический вопрос: знает ли кто-нибудь за пределами Германии, до какой степени нас лишили юридического статуса, что это значит — бояться, что какой-нибудь истеричный прохожий донесет на тебя. «Как, — спрашивал он, — иностранцы могут понять “смерти подобное одиночество” тех, кто не поддерживал нацистов?»[208]

Люди, конечно, могли попытаться смягчить свой страх, пошутив друг с другом над этой ситуацией, лучше всего с глазу на глаз. «В будущем, — говорилось в одной шутке, — зубы в Германии будут удалять через нос, потому что никому больше не позволяют открывать рта». Некоторые начали поговаривать, что скоро два друга при встрече будут обмениваться уже не «немецкими приветствиями», а «немецкими оглядываниями», то есть будут оглядываться, чтобы убедиться, что никто не может их подслушать. Завершив потенциально «вредительскую» беседу, вместо «Хайль Гитлер» можно было бы произносить «Ты тоже кое-что сказал!»[209]. Юмор, конечно, мог основываться и на реальных событиях: «Как-то в Швейцарии одна нацистская “шишка” спрашивает о предназначении некоего общественного здания. “Это наше министерство флота”, — отвечает швейцарец. Нацист насмехается над ним: “Зачем вам министерство флота, у вас же всего два-три корабля?” Швейцарец говорит: “Да — а тогда зачем вам в Германии Министерство юстиции?”»[210].

Сами по себе политические шутки были неизбежны, людям было необходимо сбросить напряжение, но все знали, что они тоже могли быть опасны. «Зимой двое мужчин стоят в трамвае и совершают под своими пальто какие-то странные движения руками, — рассказывается в другой шутке, — и один из пассажиров спрашивает своего приятеля: “Посмотри на этих двоих, что они делают?” “А, я знаю их, они глухонемые, они рассказывают друг другу политические шутки»[211]. На практике люди, конечно, часто рассказывали друг другу политические шутки открыто, в пивных, трамваях или встретившись на улице, как показывают документы агентов гестапо, которые их арестовывали. Власти сами понимали, что юмор обычно помогал людям смириться с режимом, они редко пытались всерьез с ним бороться. Как в марте 1937 года отметил один полицейский чиновник: «На какое-то время политические шутки стали настоящей бедой. Так как эти шутки являются выражением здорового духа и в них нет ничего вредоносного, как неоднократно подчеркивалось на высшем правительственном уровне, нет никаких причин возражать против них. Но если они содержат клевету, тогда по соображениям безопасности мы не можем и не должны мириться с их распространением»[212].

Журналист Йохен Клеппер поддерживал эту точку зрения, летом 1934 года он покорно заявлял: «Из-за всех их политических шуток и личного недовольства люди до сих пор полны заблуждений о Третьем рейхе»[213]. Тех, кого арестовывали за неуважительный юмор, если у них до этого не было судимостей, часто отпускали. Дела продолжали разбирать, только если обвиняемый числился как оппозиционер, часто дело заканчивалось небольшим тюремным сроком. В конечном счете была важна не сама шутка, а личность того, кто ее рассказал, и было неудивительно, что подавляющее большинство из тех, кого посадили в тюрьму по соответствующему закону (за «злостную клевету»), были коммунисты и социал-демократы из рабочего класса[214]. И все же больше всего людей поражал произвол, который устраивала полиция, и беззащитность гех, кого она арестовывала. Как говорилось еще в одной шутке: «На границе с Бельгией однажды появилась толпа кроликов, которые заявили, что они политические беженцы.

— Гестапо хочет арестовать всех жирафов как врагов государства.

— Но ведь вы не жирафы!

— Мы знаем, но попробуйте объяснить это гестапо»[215].

Страх, что тебя подслушают, сдадут гестапо или арестуют, распространялся даже на частные беседы, письма и телефонные звонки. Уже в марте и апреле 1933 года Виктор Клемперер жаловался в своем дневнике: «Никто уже не осмеливается ничего говорить, все боятся»[216]. Декрет, изданный после поджога Рейхстага, позволял гестапо распечатывать письма, прослушивать их телефоны, «поэтому, — рассказывал Клемперер, — люди не осмеливаются писать письма, люди не осмеливаются звонить друг другу, они встречаются друг с другом лично и считают шансы»[217]. В начале февраля 1933 года в Берлине журналистке Шарлотте Берадт ее друг социал-демократ рассказал про свой сон, в котором Геббельс пришел к нему на работу, ему оказалось крайне тяжело поднять руку, чтобы отдать Геббельсу нацистское приветствие, когда через полчаса ему это наконец удалось, Геббельс холодно проговорил: «Мне не нужно ваше приветствие». Самоотчужденность, потеря индивидуальности, изоляция, страх, сомнения, все чувства, которые здесь выразились, настолько поразили Берадт, что она решила начать собирать сны разных людей. К тому времени, когда в 1939 году она уехала в Англию, сведений, которые она собирала, ненавязчиво расспрашивая друзей и знакомых, в особенности врачей, обычно не вызывающих у пациентов подозрений, если они расспрашивали про их сны, хватило для того, чтобы составить книгу, даже после того, как она отсеяла сны, не имеющие явного политического подтекста[218].

Многие из снов, собранных Берадт, свидетельствовали о том, как люди боялись слежки. В 1934 году одному врачу приснилось, что все стены его кабинета и всех соседних домов и квартир вдруг исчезли, а из громкоговорителя донеслось, что это было сделано «в соответствии с Законом об отмене стен, принятом семнадцатого числа сего месяца». Некой женщине приснилось, что она находится в опере и смотрит «Волшебную флейту» Моцарта, когда была спета строка «Это точно дьявол», в ее ложу зашел отряд полиции, потому что они заметили, что слово «дьявол» она ассоциировала с Гитлером. Когда она огляделась вокруг, ища помощи, пожилой мужчина в соседней ложе плюнул в нее. Одна девушка рассказывала, что видела во сне, как два ангела, нарисованные на картинках, висящих у нее над кроватью, опустили свои обычно обращенные к небу глаза, чтобы наблюдать за ней. Несколько человек видели во сне, что их посадили в тюрьму за колючую проволоку или что их телефонные разговоры прерывали, как один мужчина, который после того, как сказал своему брату по телефону: «Я больше не могу ни от чего получать удовольствие», увидел сон, в котором его телефон зазвонил и голос представился без всякого выражения: «Служба проверки телефонных разговоров», человек тут же понял, что находиться в депрессии в Третьем рейхе было преступлением, и попросил прощения, но в ответ была лишь тишина. Некоторые во сне совершали небольшие попытки сопротивления, которые всегда оказывались тщетными, как одна женщина, которой приснилось, что она каждую ночь убирает свастику с нацистского флага, но каждое утро она снова оказывалась на своем месте[219]. Пересказывая и анализируя все эти сны, Шарлотта Берадт вспоминала высказывание Роберта Лея, руководителя Трудового фронта: «Во всей Германии только один человек все еще имеет личную жизнь — это спящий человек». Она пришла к мрачному выводу, что собранные ею сны указывали на то, что даже это было не так[220].

V

Гестапо, НСДАП и СА обращали свое внимание не только на оппонентов, мятежников и инакомыслящих, но и на тех, кто не проявлял достаточного энтузиазма к Третьему рейху и его политике. У каждой группы домов был свой «смотритель блока» (блокварт), это было распространенное название для разнообразных чиновников низшего ранга, чьей задачей было следить за тем, чтобы по особым случаям все вывешивали флаги, ходили на митинги и парады. В каждой местной организации (ортгруппе) было в среднем 8 ячеек, каждая из которых делилась на 50 блоков, по 50 домов в каждом. Функционеры нацистской партии, которыми обычно являлись эти местные чиновники низшего ранга, следили каждый за одним блоком и в свою очередь назначали себе помощников, следящих за каждым многоквартирным домом или группой домов. Уже к 1935 году таких функционеров было 200 000, а включая их помощников, к началу войны было почти два миллиона блоквартов. Согласно партийной статистике, более двух третей политических руководителей были представителями среднего класса, и их особенно не любили в местах, где жил рабочий класс с ярко выраженным коммунистическим или социал-демократческим прошлым. Часто они были первыми, к кому обращались доносчики, они проводили подробную слежку за инакомыслящими, евреями и теми, кто поддерживал с ними контакт, и политически ненадежными людьми, обычно выступавшими против нацистов. За их коричнево-золотую униформу с красными петлицами на воротниках их иронически называли «золотыми фазанами». В их обязанности входило сообщать о сплетниках и обо всех, кто нарушал правила, установленные районными партийными органами, передавать их имена и информацию об их проступках в гестапо. Те, кто не угодил блок-вартам, могли лишиться государственных пособий и социальных выплат. У других органов огромной нацистской партии — от службы соцзащиты до Германского трудового фронта и женской организации — тоже были такие чиновники на местах, и все они выполняли подобные функции наблюдения и контроля[221]. На фабриках и предприятиях функции блоквартов выполняли члены Германского трудового фронта, начальники, бригадиры и нацистская Служба безопасности. К тем, кто не соблюдал правила, начинали относиться предвзято, отказывали в продвижении по службе, поручали неприятные обязанности или даже увольняли[222]. «Ничего нельзя было сказать, — вспоминал позднее один из сотрудников машиностроительного завода Крупп, — у тебя за спиной всегда стоял бригадир, никто не мог на это осмелиться»[223]. Нацистская машина запугивания дошла даже до самых незначительных деталей повседневной жизни и работы.

Политика устрашения была особенно очевидна на национальных плебисцитах и выборах, которые Гитлер время от времени проводил, чтобы придать своим действиям видимую законность, особенно это касалось внешней политики. На то, как крепко сжались тиски режима, указывает растущее количество голосов, которые он получал на этих пропагандистских мероприятиях, легализованных законом от 14 июля 1933 года, принятого одновременно с законом, превращающим Германию в однопартийное государство. Новый закон позволял государству «спрашивать мнение народа» по определенным политическим решениям по своей инициативе, что резко отличалось от ситуации при Веймарской республике, когда власть организовывать плебисциты принадлежала народу. При Третьем рейхе плебисциты и выборы превратились в пропагандистские ритуалы, на которых режим всеми доступными средствами мобилизовал электорат, чтобы заставить выглядеть законными те противоречивые меры, которые он предпринимал[224]. Первая возможность использовать эти методы появилась на выборах в Рейхстаг 12 ноября 1933 года. Декрет, ликвидировавший Рейхстаг, также навсегда упразднил региональные государственные парламенты, чье коллективное собрание, рейхсрат, верхняя палата национальной законодательной власти, был устранен в начале 1934 года. На выборах в Рейхстаг избирателям раздали список всего с одной партией, напротив которой они могли поставить «да» или «нет». Чтобы успокоить избирателей из среднего класса, в список входило несколько консерваторов, не являющихся нацистами. Массовая пропагандистская кампания, включающая выступление по радио Гинденбурга, поддерживалась приказом, тайно отданным Министерством внутренних дел, расценивать испорченные бюллетени как голос «за». Некоторые скептики утверждали, что это произошло бы в любом случае. Например, Виктор Клемперер 23 октября в своем дневнике отметил, что «никто не осмелится проигнорировать голосование, и никто при голосовании не ответит “нет”. Потому что: 1) никто не верит в то, что голосование действительно тайное, 2) “нет” все равно будут считать за “да”»[225]. Немногие осмеливались открыто жаловаться на манипуляцию, но те, кто все-таки жаловался, говорили о таких нарушениях, как нумерация бюллетеней, из-за которой голосование переставало быть тайным, заполнение пустых бюллетеней, исключение из списка избирателей противников режима и многие другие. Тех, кто демонстративно отказывался голосовать, арестовывали; а присутствие на избирательных участках нацистов и штурмовиков заставляло людей доказывать свою верность режиму и голосовать открыто и не заходить в кабины для голосования. С помощью таких методов режим добился 88 % голосов «за», хотя было отброшено почти 3,5 миллиона испорченных бюллетеней. Около 5 % голосующих ставили крестик напротив слова «нет» на сопутствующем плебисците[226].

Методы, использующиеся для достижения подобных результатов, стали очевидны на плебисците, проводимом 19 августа 1934 года, чтобы окончательно утвердить то, что народ одобрял самоназначение Гитлера на пост главы государства. Тайные сообщения от агентов социал-демократов в штаб-квартиру их партии, находящуюся за границей, отмечали, что вокруг избирательных участков стояли штурмовики, создавая «атмосферу ужаса, которая успешно оказывала свое воздействие даже там, где не было никакого прямого запугивания». Во многих местах кабин для голосования вообще не было, или доступ к ним преграждали штурмовики, или на них висела табличка «Сюда входят только предатели». Членов клубов и сообществ штурмовики в полном составе приводили на избирательные участки и заставляли публично голосовать. На некоторых участках в бюллетенях уже было отмечено «да», а на других испорченные бюллетени засчитывались как голос «за». Голоса «против» часто заменяли на один или несколько поддельных бюллетеней с голосом «за», причем это делалось так часто, что количество голосов превысило количество избирателей. Степень запугивания в разных областях была разная, на Рейне, где агенты социал-демокртаов отметили самый высокий уровень устрашения и фальсификации, количество голосов «да» было существенно выше среднего, 94,8 %, напротив, в некоторых рейнских избирательных округах, где контроль был не столь силен, до половины бюллетеней содержали голос «нет» или были испорчены. В Гамбурге «за» проголосовало только 73 %, в Берлине — всего 74 %, а в некоторых городах, таких как Вильмерсдорф и Шарлоттенбург, бывших некогда коммунистическими цитаделями, процент проголосовавших «за» был меньше 70. Примечательно, что в целом при таких условиях режим смог набрать только 85 % голосов. Пять миллионов избирателей отказались одобрить закон, либо проголосовав «нет», либо испортив свой бюллетень[227]. Причем даже при таком массовом давлении на избирателей многие из них все же считали эти выборы свободными: в день голосования Луиза Зольмиц сказала, что это был «плебисцит, на котором невозможно было предугадать результат, по крайней мере я не могла»[228]. Виктор Клемперер был менее оптимистичен: «Треть сказала “да” из-за страха, треть из-за помрачения, а еще треть — из-за страха и помрачения»[229].

Через четыре года режим настолько отточил свою технику манипуляции и устрашения, что на плебисците в апреле 1938 года по объединению с Австрией, на котором избиратель голосовал также и за то, что он одобряет Гитлера и его действия, 99 % избирателей проголосовали «да». Объединение этих двух вопросов само по себе уже давало понять, что те, кто голосовал против объединения, голосовали также и против Гитлера, а значит, могли попасть под действие закона о заговорах. Отряды штурмовиков время от времени проходили по всем улицам, вытаскивали людей из дома и отвозили их на избирательные участки. Тех, кто был болен и прикован к постели, заставляли голосовать на передвижных участках, которые приносили прямо к ним домой. Тех, кто отказывался голосовать или заявлял о намерении поставить «нет», избивали, вешали на них табличку «Я предал народ» и водили по улицам, вокруг пивных, где на них кричали и плевали, либо их бесцеремонно отправляли в дома для умалишенных. Во многих районах тех, про кого знали, что они не поддерживают режим, заранее арестовывали и держали под стражей до окончания выборов. В других местах выдавались бюллетени, на которых были проставлены номера с помощью печатной машинки без ленты, такой же номер стоял напротив фамилии избирателя в списке. 7 мая 1938 года Кобленцкое отделение СД сообщило, что таким образом они смогли «обнаружить тех, кто проголосовал «против» или испортил свой бюллетень». В точных подробностях и без всякого юмора сообщалось: «для того чтобы просмотреть эти номера, использовалось молоко со снятыми сливками». Во многих городах избирателей заставляли голосовать публично, за длинными столами, у которых стояли группы штурмовиков; где-то им просто выдавались бланки, в которых штурмовики уже отметили «за». Даже там, где сохранялась видимость тайного голосования, еще до выборов начали ходить слухи, что все бюллетени будут помечены и при подсчете можно будет определить, кому какой бюллетень принадлежит, в некоторых местах так и делалось. Там, где, несмотря на все предосторожности, все-таки появлялось значительное количество бюллетеней с голосом «против», их попросту не учитывали. А если избиратель совершал необычный шаг и публично объявлял о том, что воздержался от голосования, как сделал католический епископ Йоаннес Шпролл в знак протеста против включения в список нацистской партии Альфреда Розенберга и Роберта Лея, реакция на это была жесткой; поступок епископа Шпролла привел к буйным демонстрациям штурмовиков возле его храма и его увольнению из епархии, арестовывать его режим не стал, посчитав, что он слишком важная персона[230]. Несмотря даже на такие случаи, многие немцы, поддерживающие нацистов, на подобных плебисцитах были полны гордости за полученные результаты. «99 процентов за фюрера, — ликовала Луиза Зольмиц, — это должно поразить другие страны»[231].

VI

Насколько глубоко устрашение и запугивание проникли в немецкое общество при нацистах? Возможно, из-за явных манипуляций и запугивания результаты выборов не могли служить достоверным свидетельством отношения народа к власти, но, без сомнения, люди не только критиковали власть и сопротивлялись ей, но часто и поддерживали ее. По крайней мере в некоторых моментах, таких как, например, ремилитаризация Рейнланда и присоединение Австрии, по этим вопросам большинство, скорее всего, проголосовало бы «за», даже если бы выборы были абсолютно свободными. Более того, для большинства немцев нацистский террор, как мы увидели, быстро превращался из реальности, как это было во время почти повсеместной жестокости в первой половине 1933 года, в угрозы, которые редко претворялись в дело. В 1933 году стремительными темпами был создан огромный аппарат наблюдения и контроля, для того чтобы отслеживать, арестовывать и наказывать всех, кто сопротивлялся нацистскому режиму, включая целую треть избирателей, проголосовавших за другие партии на последних свободных выборах в Германии. К концу 1935 года организованное сопротивление было окончательно сломлено. «Ночь длинных ножей» была уроком и для инакомыслящих в рядах самого нацистского движения, прежде всего, конечно, для миллионов людей, принадлежавших буйному военизированному движению штурмовиков. Политиков из многих других партий, от демократов до националистов, арестовывали, запугивали, даже убивали, чтобы убедить других подчиниться. Но начиная с 1936 года очевидный террор уже все чаще был направлен на относительно небольшие группы людей, такие как ярые и упорные коммунисты и социал-демократы, асоциальные и уклоняющиеся от работы граждане, мелкие преступники и, как мы позднее увидим в этой книге, евреи и гомосексуалисты. На подавляющее большинство немцев, включая миллионы бывших коммунистов и социал-демократов, перестала давить угроза ареста, заключения в тюрьму или концентрационный лагерь, конечно, если они вели себя спокойно[232].

Недавно некоторые историки, основываясь на этих фактах, стали заявлять, что нацисты для управления людьми и вовсе не пользовались террором. Жестокость и запугивания редко касались жизни простых немцев. По крайней мере после 1933 года террор применялся очень избирательно, преимущественно к маленьким и маргинальным группам, преследование которых подавляющее большинство простых немцев не только поддержали, но и помогали его осуществлять и сами в нем участвовали. С этой точки зрения, в немецком обществе при нацистах существовал «самоконтроль»[233]. И речь здесь идет не только о доносах, сделанных из личных интересов, но и о большой идеологической подоплеке, которая, например, была очевидна в случае с Аугсбургом. Статистика доносов, включающих, например, сообщения в гестапо от постояльцев гостиниц, посетителей баров или «коллег по работе», не содержит никаких данных о том, сколько из них были на самом деле верными членами партии или занимали должности в таких организациях, как Германский трудовой фронт; а таких, судя по всему, было много, учитывая то, как много людей к середине 1930-х годов вступили в нацистскую партию или стали членами дочерних организаций, таких как СА, Гитлерюгенд и т.п. Если мы посмотрим на то, кто был заключен в лагерях в любой из периодов существования Третьего рейха, мы обнаружим, что подавляющее большинство из них — члены тех меньшинств, на кого большинство населения Германии смотрело с подозрением.

Однако говорить о самоконтролирующемся обществе — значит недооценить элемент идущего сверху террора и устрашения в Третьем рейхе[234]. Во все годы те дела, которые оказывались на столе у гестапо, касались только малой части всех высказываний, подлежащих ответственности. О большинстве из них никому ничего не сообщали. Что касается поведения большинства немцев, доносы были исключением, а не правилом. Например, в Липе, районе с 176 000 жителей, общее количество доносов, отправленных в партийные органы с 1933 по 1945 год, было только 242; максимум за год отправлялся 51 донос, минимум — З[235]. Более того, в 1937 году во всем рейхе в гестапо сообщили только о 17 168 случаях нарушения закона о «злостной клевете». Действительное число нарушений, скорее всего, было в сотни раз больше. То есть подавляющее большинство свидетелей таких нарушений по каким-то причинам не хотели становиться доносчиками. Вероятно, был силен страх стать изгоем или жертвой ответного доноса или страх мести, в особенности в рабочих районах. Кроме того, наблюдение осуществлялось не простыми гражданами, а гестапо; пока донос не получало гестапо, ничего не происходило, у доноса появлялся какой-то смысл, только когда гестапо начинало преследование инакомыслящих или девиантно ведущих себя людей. После того как они сломили сопротивление рабочего движения, гестапо занялось подавлением гораздо большего количества случаев неповиновения, не носящих идеологического характера, и тех, кого туда приводили для допросов и расследования, ждали действительно серьезные последствия, начиная со зверской жестокости и пыток, которые офицеры гестапо или проводили сами, или наблюдали за ними, и заканчивая судом, тюрьмой и лагерями[236].

При этом гестапо прибегало к помощи целой сети работающих на режим чиновников от смотрителей блока и выше, и само существование такой сети, центром которой было гестапо, побуждало граждан писать доносы. Нацистские чиновники знали, что если они не будут бороться с неповиновением, у них самих запросто могут возникнуть проблемы; также они знали, что если обращать на него внимание гестапо, это создаст им репутацию истинных служителей Третьего рейха. Таким образом, наблюдение за жителями Германии осуществляли не они сами, а гестапо и органы, которые оно в это вовлекало[237].

В защиту того мнения, что большинство немцев одобряло репрессии режима, приводится аргумент, что нацисты отнюдь не скрывали проводимых репрессий и существования соответствующих организаций, а, напротив, регулярно объявляли в газетах и прочих пропагандистских органах режима о казнях, тюремных заключениях и других вердиктах, выносимых судами за неповиновение, «злостную клевету» и так далее. Это значит, утверждают приверженцы такой точки зрения, что подавляющее большинство простых людей, читающих газеты, не возражали против этих действий. Но гласность была палкой о двух концах, террор, направленный на непокорных и диссидентов, выставлялся напоказ для того, чтобы убедить миллионы простых немцев не ходить тем же путем. Открытая угроза концлагеря для тех, кто распространял слухи о «путче Рёма», всего лишь сделала явным то, что было скрыто в каждом подобном сообщении. Точно так же слова высших руководителей полиции и СС, таких как Рейнгард Гейдрих и Вернер Бест, о том, что гестапо работает в интересах немецкого народа и с его помощью, проводя этническое и политическое очищение, охватывающее все общество, не стоит принимать за чистую монету: нацисты, внушая свою идеологию, все время повторяли, что весь народ поддерживает режим во всех его проявлениях, но на самом деле то огромное честолюбие, которое нацисты так открыто выражали, было просто еще одним инструментом устрашения, это внушало людям мысль, что агенты были повсюду и знали обо всем, что происходит[238].

Представителей презираемых режимом меньшинств для верности заключали в концлагеря; но не следует забывать о гораздо большем количестве людей, осужденных судом и отправленных в тюрьмы или лагеря по политическим и другим причинам. Чем больше мы отдаляемся во времени от нацистской Германии, тем сложнее становится историку, живущему при демократической политической системе, в культуре, уважающей права личности, напрячь свое воображение настолько, чтобы понять поведение людей в таком государстве, как нацистская Германия, где даже самая небольшая критика в адрес режима и его руководителей могла повлечь за собой тюремное заключение, пытки и даже смерть. По всей видимости, такие репрессии поддерживала совсем небольшая часть населения, это были активные сторонники и члены партии, как, например, «смотрители блоков», консервативные немцы из высшего и среднего классов, которые считали, что лучшее место для марксистов так или иначе было в тюрьме. Однако и они весьма хорошо понимали, что нужно быть очень осторожным в словах и поступках, чтобы избежать опасности, которая стала крайне очевидна, когда и в этих группах появилось сопротивление. Выстрелы, сразившие Курта фон Шлейхера, Герберта фон Безе, Эдгара Юнга, Густава фон Кара, Эриха Клаузенера и Курта фон Бредова в начале июля 1934 года, также явились предупреждением консерваторам из высших и средних классов, чтобы они прижали свои головы, если не хотят получить в них пулю[239].

Обычные консервативные граждане, такие как Луиза Зольмиц, не помышлявшие ни о какой политической борьбе, могли не обращать никакого внимания на стремление режима устранить своих противников, так явно проявившееся в конце июня — начале июля 1934 года, и радоваться тому, что наконец восстановился порядок, о котором они так мечтали; для таких людей штурмовики Рёма казались столь же опасными, как «Рейхсбаннер» или Союз красных фронтовиков времен Веймарской республики. Однако, находясь за закрытыми дверями, они не могли забыть о судьбе группы консерваторов, объединившихся вокруг вице-канцлера фон Папена. Массовым запугиваниям подверглась не только та треть населения, которая разделяла идеи оставшихся к 1933 году марксистов. На самом деле не успело еще завершиться жестокое кровопролитие «Ночи длинных ножей», как уже начались преследования и аресты другой, еще большей по размеру, социальной группы — немецких католиков, публично высказывающих свое мнение, в котором было все больше критики. Но более широко применялись такие меры, как Закон о злостной клевете, призванный бороться с самыми незначительными проявлениями инакомыслия и сулящий тюремное заключение для тех, кто позволял себе шутки про Гитлера и Геринга. Конечно, это касалось в первую очередь представителей немецкого рабочего класса, но, в конце концов, рабочий класс составлял около половины всего населения, кроме того, представители среднего и даже высшего класса также могли предстать перед Особым судом. Когда по этому закону удавалось кого-либо осудить, то это служило еще одним инструментом массового запугивания, сгущало стоящую повсюду атмосферу страха и обеспечивало всеобщее молчание, что давало режиму возможность совершать даже еще более тяжкие преступления, не боясь, что общество их не одобрит или окажет сопротивление[240].

Правда в том, то нацистский террор вовсе не был направлен только на всеми презираемые меньшинства, угроза ареста, судебного преследования, заключения в тюрьму, где условия становились все более жесткими и невыносимыми, нависала над всеми жителями Третьего рейха, даже, как мы видели по делам, разбираемым Особыми судами, над самими членами партии. Режим через устрашение заставлял людей согласиться с ним, налагая на тех, кто осмеливался ему перечить, самые разнообразные санкции, методично дезориентируя людей, лишая их традиционного общественного и культурного окружения, то есть пивных, клубов, добровольных ассоциаций, прежде всего, если режим считал, что они несут потенциальную угрозу для него, как, например, рабочее движение. Страх и террор с самого начала были в политическом арсенале нацистов[241]. Государство и партия могли их использовать, потому что через несколько месяцев после назначения Гитлера рейхсканцлером все немцы уже были лишены практически всех основных человеческих и гражданских прав, которые имели при Веймарской республике. Закон никак не мог защитить от государства, если государство или какие-либо его органы подозревали, что гражданин не желает соглашаться с его политикой и целями. Напротив, издавалось множество новых, часто совершенно драконовских законов, которые фактически давали полиции гестапо и СС карт-бланш на какое угодно обращение с любым, кого подозревали в отклонении от установленных Третьим рейхом норм поведения. В этой ситуации не было удивительным то, что обычные люди и чиновники низшего уровня в нацистской партии стали нагнетать атмосферу всепроникающего террора и устрашения, посылая в гестапо свои собственные добровольные доносы на людей, проявляющих отклоняющееся поведение.

В то же время гестапо было только одной частью гораздо более широкой сети наблюдения, террора и судебных преследований, устанавливаемой нацистским режимом в 1930-х годах; в нее входили также СА и СС, криминальная полиция, тюремная система, социальные службы и службы трудоустройства, медицинские учреждения, центры здравоохранения, больницы, Гитлерюгенд, блокварты и даже такие, очевидно политически нейтральные организации, как налоговая служба, железная дорога и почта. Все они снабжали гестапо, суды и прокуратуру информацией о диссидентах и людях, отклоняющихся от нормы, образуя таким образом не имеющую четкой структуры, нескоординированную, зато всепроникающую систему контроля, в которой гестапо было всего лишь одной организацией из многих[242]. Все, что происходило в Третьем рейхе, было пронизано атмосферой страха и террора, которая никогда не ослабевала, а, наоборот, становилась все более и более сильной. «Вы знаете, что такое страх? — спросил один пожилой рабочий у человека, который брал у него интервью спустя несколько лет после того, как все закончилось. — Нет. Страх — это Третий рейх»[243]. Однако же террор был только одним из методов управления, которыми пользовался Третий рейх. Ведь нацисты не хотели просто выбить из людей пассивное, угрюмое согласие. Они хотели, чтобы народ с радостным воодушевлением принял их идеи и их политику, хотели переменить человеческие умы и души и создать новую немецкую культуру, в которой воплощались только нацистские ценности. Это означало проведение пропаганды, и здесь, как мы увидим далее, для достижения своих целей они тоже шли на беспрецедентные меры.

Загрузка...