Формируется новая цивилизация. Но как мы в нее вписываемся? Не означают ли сегодняшние технологические изменения и социальные перевороты конец дружбы, любви, привязанности, общности и участия? Не сделают ли завтрашние электронные чудеса человеческие отношения еще более бессодержательными и потребительскими, чем сегодня?
Это правомерные вопросы. Они возникают из вполне понятных опасений, и только наивный технократ с легкостью отметет их в сторону. Ибо если посмотреть вокруг, мы повсюду обнаружим свидетельства психологического истощения. Как будто бомба взорвалась в нашей общей «психосфере». Мы фактически переживаем не просто разрушение техносферы, инфосферы или социосферы Второй волны, но также распад ее психосферы.
Во всех богатых странах литания слишком хорошо известна: увеличивается процент подростковых самоубийств, ошеломляюще высок уровень алкоголизма, широко распространены психологические депрессии, вандализм и преступность. В Соединенных Штатах пункты первой помощи переполнены наркоманами, употребляющими марихуану, амфетамин, кокаин, героин, не говоря уже о людях с «нервными расстройствами».
Службы социальной и психической помощи создаются повсеместно. В Вашингтоне президентская Комиссия по психическому здоровью объявляет, что не меньше четверти всех граждан в Соединенных Штатах страдает от той или иной формы сильного эмоционального стресса[549]. А психолог из Национального института психического здоровья, утверждающий, что практически не осталось семьи, в которой не страдали бы от той или иной формы психического расстройства, заявляет, что «психологическое возбуждение... достигло угрожающих размеров в американском обществе, находящемся в замешательстве, разделенном и обеспокоенном своим будущим»[550].
Верно, что размытые определения и ненадежные статистические данные делают такие широкие обобщения сомнительными, и верно вдвойне, что общества, которые существовали раньше, вряд ли можно считать моделями хорошего психического здоровья. И все же сейчас действительно что–то не так. Каждый день жизни — это ходьба по острию ножа. Нервы напряжены до предела, и драки и выстрелы в подземках или очередях на бензоколонках едва сдерживаются. Миллионы людей устали от насилия.
Более того, на них постоянно наступает все увеличивающаяся армия взвинченных, странных личностей, недоумков, чудиков и психов, чье антисоциальное поведение средства массовой информации часто окружают романтическим ореолом. По крайней мере, на Западе мы видим романтизацию безумства, прославление обитателей «гнезда кукушки». В бестселлерах объявляется, что сумасшествие — это миф, а в Беркли начинает выходить литературный журнал, посвященный идее о том, что «сумасшествие, гений и святость лежат в одной плоскости, и у них должно быть одно название и одинаковый престиж».
Тем временем миллионы людей занимаются поисками своей идентичности или какого–то магического средства, которое помогло бы им вновь обрести свою личность, мгновенно дало бы ощущение близости или экстаза, привело бы их к более «высокому» состоянию сознания.
К концу 70–х годов движение за развитие человеческих возможностей, распространяясь на восток от Калифорнии, породило около 8 тыс. разных «терапий», состоящих из обрывков психоанализа, восточной религии, экспериментов с сексом, различных игр и стародавнего возрожденчества[551]. Как сказано в одном критическом обзоре, «эти методы были аккуратно упакованы и распространялись от одного побережья до другого под такими названиями, как Динамика сознания, Арика и Психический контроль Силвы. Трансцендентальная медитация уже рекламировалась на равных с техникой быстрого чтения; сайентологи популяризировали свою дианетику с 50–х годов. В то же время религиозные культы Америки не остались в стороне, они без лишнего шума разворачивали свою деятельность по всей стране, собирая огромные денежные средства и вербуя новых членов»[552].
Более важным, чем растущая индустрия человеческого потенциала, является движение христиан–евангелистов. Обращаясь к более бедным и менее образованным слоям населения, искусно используя возможности радио и телевидения, «возродившееся» движение расширяется. На гребне волны торгаши от религии посылают своих последователей бороться за спасение в обществе, которое они изображают как упадническое и обреченное.
Эта волна нездоровья не обрушилась на все части технологического мира с равной силой. По этой причине читатели в Европе и других странах могут отмахнуться от него как от чисто американского явления, а в самих Соединенных Штатах некоторые все еще относятся к этому как к еще одному проявлению пресловутой странности калифорнийцев.
И те, и другие сильно ошибаются. Если психические нарушения и дезинтеграция наиболее заметно проявляются в Соединенных Штатах, особенно в Калифорнии, это просто отражает тот факт, что Третья волна добралась сюда немного раньше, опрокинув социальные структуры Второй волны быстрее и с большей наглядностью.
В самом деле, нечто вроде паранойи нависло над многими сообществами, и не только в Соединенных Штатах. В Риме и Турине террористы расхаживают по улицам. В Париже и даже в некогда мирном Лондоне увеличиваются случаи нападения на людей и вандализма. В Чикаго пожилые люди боятся ходить по улицам после наступления темноты. В Нью–Йорке в школах и подземках очень много насилия. А в Калифорнии один журнал предлагает читателям якобы практическое руководство по «стрельбе из стрелкового оружия, по дрессировке собак на нападение, по охранным сигнализациям, средствам индивидуальной безопасности, курсам самообороны и электронным системам безопасности»[553].
В воздухе ощущается запах болезни. Это запах умирающей цивилизации Второй волны.
Чтобы создать желаемую эмоциональную жизнь и здоровую психосферу для зарождающейся цивилизации будущего, мы должны признать три основных требования любой личности: потребности в общности, структуре и смысле. Поняв, как крах общества Второй волны подрывает эти потребности, мы смогли бы приступить к созданию более здоровой психологической среды для нас самих и наших детей в будущем.
Прежде всего любое приличное общество должно породить чувство общности. Общность противостоит одиночеству, а чувство принадлежности к общности придает людям уверенность. Однако в наше время институты, от которых зависит общность, разрушаются во всех технологических обществах. Результат — распространение чумы одиночества.
От Лос–Анжелеса до Ленинграда подростки, несчастливые супружеские пары, родители–одиночки, простые рабочие и пожилые люди — все жалуются на социальную изоляцию. Родители признаются, что их дети слишком заняты, чтобы навестить их или даже позвонить. Одинокие незнакомые люди в барах или прачечных изливают друг другу душу, рассказывая, по выражению одного социолога, «эти бесконечно печальные истории». В клубах и на дискотеках для разведенных встречаются отчаявшиеся одинокие люди.
Фактор одиночества недооценивается в экономике. Сколько жен, принадлежащих к верхушке среднего класса, доведенных до отчаяния звенящей пустотой своих обеспеченных пригородных домов, пошли на рынок труда, чтобы не потерять рассудок? Сколько домашних животных (и машин, нагруженных кормом для них) покупается, чтобы нарушить молчание пустого дома? За счет одиночества существует большая часть туристического бизнеса и индустрии развлечений. Оно вносит свой вклад в употребление наркотиков, депрессию и уменьшает производительность труда. И оно создает доходную индустрию «одиноких сердец», цель которой — помочь одинокому человеку найти и окольцевать мистера или мисс «То, что надо».
Болезненность одиночества, разумеется, не новое явление. Но в наше время одиночество так широко распространилось, что стало, как ни парадоксально, общим явлением.
Общность, однако, требует большего, чем эмоционально удовлетворительные связи между индивидами. Она также требует крепких уз лояльности между индивидами и их организациями. Людям недостает дружбы, сегодня миллионы чувствуют себя отрезанными и от институтов, частью которых они являются. Они жаждут получить институты, достойные их уважения, привязанности и лояльности.
Нечто подобное предлагает корпорация.
По мере того как компании укрупняются и становятся более безликими и начинают заниматься множеством самых разных видов деятельности, у сотрудников почти не остается ощущения общего дела. У них нет чувства общности. Само понятие «корпоративной лояльности» звучит архаично. Действительно, лояльность компании многие рассматривают как предательство самого себя. В популярном романе Флетчера Кнебеля о большом бизнесе «The Bottom Line» героиня раздраженно бросает своему мужу–начальнику: «Лояльность компании! Меня от этого тошнит»[554].
За исключением Японии, где все еще существует система пожизненной занятости и корпоративный патернализм (хотя для всё уменьшающегося процента рабочей силы), отношения на работе становятся все более непрочными и эмоционально неудовлетворительными. Даже когда компании предпринимают усилия для укрепления социальных связей между сотрудниками (ежегодный пикник, спонсирование команды по игре в кегли из числа работников, рождественский прием в офисе), профессиональные отношения по большей части весьма поверхностны.
Поэтому сегодня мало кто испытывает чувство принадлежности к чему–то большему и лучшему, чем он сам. Это теплое чувство причастности возникает спонтанно время от времени в периоды кризисов, стресса, катастроф или массовых волнений. Например, крупные студенческие выступления 60–х годов вызвали прилив чувства общности. Антиядерные демонстрации наших дней делают то же самое. Но и эти движения, и чувства, которые они вызывают, преходящи. Общности не хватает.
Нашей возрастающей социальной разнородностью можно объяснить феномен одиночества. Разъединяя общество, подчеркивая различия, а не сходство, мы помогаем людям индивидуализироваться, создаем возможности для каждого реализовать свой потенциал. Но мы также затрудняем человеческие контакты. Поскольку чем больше мы индивидуализируемся, тем труднее нам становится выбрать себе спутника жизни с близкими интересами, ценностями, привычками или вкусами. Друзей тоже сложнее найти. Каждый становится более разборчивым в социальных связях. В результате возникают неудачные взаимоотношения. Или нет никаких взаимоотношений.
Разрушение массового общества, таким образом, хотя и обещает большую степень индивидуального самовыражения, распространяет, по крайней мере сейчас, боль изолированности. Если зарождающееся общество Третьей волны не хочет быть холоднометаллическим, с пустотой вместо сердца, оно должно наступать на эту проблему по всему фронту. Оно должно возродить общность.
Как к этому приступить?
Признав, что одиночество — теперь не личная проблема каждого, а общественная, вызванная дезинтеграцией институтов Второй волны, мы многое сумеем сделать. Можно начать там, где обычно начинается общность, — в семье, расширяя сократившиеся функции.
Со времени индустриальной революции семья постоянно освобождается от бремени совместного проживания со старшими членами семьи. Если мы сняли эту ответственность с семьи, возможно, пришло время частично восстановить ее. Только подверженный ностальгии глупец одобрил бы разрушение систем общественных и частных пенсионных фондов или полную зависимость, как некогда, старых людей от своих семейств. Но почему не предложить налоговые или другие стимулы семьям (в том числе неполным и нетрадиционным), которые заботятся о своих пожилых членах, а не отправляют их в безликие «дома» для престарелых. Почему не вознаградить, а не наказывать экономически тех, кто сохраняет и укрепляет семейные узы между поколениями?
Этот же принцип можно также распространить на другие функции семьи. Следует поощрять семьи играть большую — не меньшую — роль в воспитании молодых. Родителям, желающим учить своих детей дома, школы обязаны помогать, а не относиться к ним как к чудакам или нарушителям закона. Родители также должны все больше оказывать влияние на школы.
В то же время многое для пробуждения чувства общности могут сделать сами школы. Может, не стоит оценивать чисто индивидуальные успехи учащихся, а сделать так, что оценки каждого учащегося зависят от успехов всего класса или какой–то группы в классе. Это уже в детском возрасте наглядно подтвердит мысль о том, что каждый из нас несет ответственность за других. Немного воображения и поощрения — и воспитатели придумают многие другие, лучшие способы воспитания чувства общности.
Корпорации также могли бы многое сделать для того, чтобы снова установились человеческие связи. Производство Третьей волны позволяет осуществить децентрализацию и создать более мелкие производственные единицы с более тесными отношениями между людьми. Компании–новаторы, предложив группам работников самоорганизоваться в мелкие компании или кооперативы и заключая контракты на выполнение конкретных работ непосредственно с этими группами, могли бы способствовать укреплению человеческих взаимоотношений.
Подобное разделение гигантских корпораций на мелкие, самоуправляемые единицы могло бы не просто высвободить огромную новую производительную энергию, но одновременно построить сообщество.
Норман Макрей, заместитель директора «The Economist», высказал предложение, что «полуавтономным командам численностью, возможно, от шести до 17 человек, предпочитающих работать вместе как друзья, необходимо сообщить, какая единица продукции оплачивается по каким тарифам, а затем позволить им выпускать продукцию, как они считают нужным».
В самом деле, продолжает Макрей, «те, кто создает успешно действующие дружеские групповые кооперативы, принесут много пользы обществу и, возможно, заслужат какие–то субсидии или налоговые льготы»[555]. (В этом предложении особенно интересно то, что можно создавать кооперативы в рамках приносящей прибыль корпорации или даже организовывать приносящие прибыль компании в рамках социалистического производственного предприятия.)
Корпорациям следует также пересмотреть свою практику увольнения людей на пенсию. Если пожилого человека сразу отправить на пенсию, он не только лишается регулярной, полноценной заработной платы и своей производственной, с точки зрения общества, роли, но у него обрываются также многие социальные связи. Следовало бы разработать планы и программы частичного ухода на пенсию, которые бы позволили людям работать добровольно или с частичной оплатой в тех коммунальных службах, где не хватает работников.
Другой способ, помогающий укрепить общность, — это привлечение вышедших на пенсию людей к новой работе с молодыми, и наоборот. Пожилых людей в каждой общине можно назначить «помощниками учителя» или «наставниками». Они стали бы передавать молодым свое умение. В местных школах фотографы на пенсии могли бы обучать фотографии, автомеханики — как починить сломавшийся двигатель, бухгалтеры — как вести бухгалтерию и т. п. За эту работу им могли бы платить, или, скажем, пенсионер добровольно обучал бы одного учащегося, который бы регулярно его посещал. Во многих случаях между наставником и учеником может возникнуть человеческая привязанность, выходящая за рамки обучения.
Быть одиноким — не грех, и в обществе, структуры которого быстро разрушаются, это не должно быть позором. Так, в лондонскую «Jewish Chronicle» пришло письмо с вопросом: «Почему считается «не совсем прилично» посещать места, где каждый находится с совершенно очевидной целью встретить людей противоположного пола?»[556] То же относится к барам для одиночек, дискотекам и курортам.
В письме указывается, что в Восточной Европе институт свахи оказывался очень полезным для знакомства людей брачного возраста и что бюро свиданий, брачные агентства и тому подобные службы не менее необходимы сегодня. «Мы должны иметь возможность открыто признать, что нам нужна помощь, человеческие контакты и общественная жизнь».
Нам необходимы многие новые службы — как традиционные, так и новаторские — для того, чтобы достойно познакомить одиноких людей. Некоторые теперь полагаются на объявления в рубрике «одинокие сердца» в журналах для поиска друга или спутника жизни. Можно не сомневаться, что скоро местное или соседнее кабельное телевидение начнет показывать видеообъявления, чтобы будущие партнеры могли увидеть друг друга. (У таких программ, можно предположить, будет весьма высокий рейтинг.)
Но следует ли службы знакомств ограничивать романтическими контактами? Почему не создать службы или места, куда люди могли бы прийти просто, чтобы встретить друга, а не любовника или потенциального спутника жизни? Общество нуждается в таких службах, и мы, пока они работают честно и с достоинством, не должны стыдиться их создавать и пользоваться ими.
На уровне долгосрочной социальной политики нам следует также быстро продвигаться к «телесообществу». Кто хочет восстановить общность, должен обратить внимание на социально фрагментирующие последствия высокой мобильности. Написав об этом подробно в работе «Шок будущего», я не стану повторять свою аргументацию[557]. Но чтобы чувство общности могло вписаться в Третью волну, необходимо, хотя бы выборочно, заменить переезды новыми системами коммуникации.
Общераспространенное опасение, что компьютеры и телекоммуникации лишат нас живых контактов и сделают отношения между людьми более отстраненными, наивно и упрощает проблему. В действительности вполне возможен обратный результат. Хотя некоторые отношения в учреждениях или на предприятиях могут ослабеть, семейные и общинные связи, вполне вероятно, укрепятся с помощью этих технологий. Компьютеры и средства коммуникации способны помочь нам в создании общности.
По крайней мере, они освободят большинство из нас от необходимости ездить на работу — этой центробежной силы, которая разобщает нас по утрам, вовлекает в поверхностные отношения на работе, ослабляя наши более важные социальные связи в семье и общине. Позволяя большому числу людей работать дома (или в близлежащих центрах занятости), новые технологии могли бы способствовать более теплой атмосфере в семье и более тесной, однородной жизни общины. Возможно, в будущем многие станут работать в оборудованном электронными устройствами загородном доме. И это может привести, как мы видели, к образованию новой семейной ячейки, работающей вместе, привлекающей детей, а иногда и посторонних.
Вероятно, пары, проводящие много времени за совместной работой дома в течение дня, захотят куда–нибудь пойти вечером. (Сейчас человек, приехавший с работы домой, чаще всего так устает, что отказывается выходить из дома.) Поскольку средства коммуникации начинают заменять поездки, мы можем ожидать, что расположенные по соседству ресторанчики, театры, пивные и клубы станут процветать, оживятся церковные приходы и деятельность групп добровольцев — и все это, или почти все, на уровне живого общения.
Собственно говоря, не следует пренебрежительно смотреть на все новые отношения. Проблема создается не ими, а нашей пассивностью и беспомощностью. Для стеснительного человека или инвалида, который не может выйти из дома или боится встречаться с людьми, зарождающаяся инфосфера предоставит возможность интерактивного электронного контакта с другими людьми, имеющими общие интересы, — шахматистами, коллекционерами марок, любителями поэзии или спортивными болельщиками, с которыми можно немедленно связаться из любого уголка страны.
Эти отношения, хотя и непривычные, могут оказаться лучшим противоядием одиночеству, чем телевидение в том виде, в каком оно в наше время существует, когда все общения направлены в одну сторону, а пассивный получатель не может взаимодействовать с мерцающими картинками на экране.
Средства коммуникации, при надлежащем отборе и применении, могут служить цели создания телесообщества.
Короче говоря, по мере построения цивилизации Третьей волны мы многое способны сделать, чтобы поддержать и развить, а не разрушить общность.
Воссоздание общности, однако, следует рассматривать только как малую часть большого процесса. Ведь распад институтов Второй волны разрушает также структуру и смысл нашей жизни.
Людям нужна структура жизни. Жизнь, в которой нет четкой структуры, — это крах. Без структуры начинается распад.
Структура обеспечивает относительно фиксированные точки отсчета, которые нам необходимы. Вот почему для многих работа, помимо заработка, важна психологически. Люди, предъявляя четкие требования к их времени и энергии, вносят элемент структурированности, вокруг которого может быть организована остальная жизнь. Требования младенца к родителям, ответственность ухода за инвалидом, строгая дисциплина, необходимая членам церкви или, в некоторых странах, политической партии, — все это также может привносить в жизнь простую структуру.
Столкнувшись с отсутствием видимой структуры, некоторые молодые люди используют наркотики, чтобы создать ее. «Пристрастие к героину», — пишет психолог Ролло Мей, — формирует у молодого человека способ жизни. Пострадав от постоянной бесцельности, его структура теперь состоит из того, как убежать от полицейских, как раздобыть деньги, в которых он нуждается, где достать следующую дозу. Новая структура придает ему энергию, заменяя ранее существовавший бесструктурный мир»[558].
Полноценная семья, социально обусловленные модели поведения, точно установленные роли, видимые различия в статусе и четкие каналы власти — все эти факторы создавали адекватную структуру жизни для большинства людей в эпоху Второй волны.
В настоящее время с крушением Второй волны разрушается структура жизни многих индивидов. Это будет продолжаться до тех пор, пока место не займут институты Третьей волны, которые создадут новые структуры. Поэтому, а не только из–за личных неудач, миллионы людей ощущают сейчас, что в каждодневной жизни не хватает даже подобия какого–то порядка.
К этой утрате порядка следует также добавить потерю смысла. Чувство, что наши жизни «не напрасны», приходит из добрых отношений с окружающим обществом — от семьи, корпорации, церкви или политического движения. Оно также зависит от способности рассматривать себя как часть более крупной, даже космической, системы.
Внезапное смещение основных социальных правил в наши дни, размывание ролей, различий в статусе и каналов власти, погружение в культуру преходящих ценностей и прежде всего развал великой системы мышления, индуст–реальности, — все это разбило тот образ мира, к которому мы привыкли. Как следствие, большинство людей, обозревая мир вокруг себя, теперь видит только хаос. Они страдают от ощущения свой беспомощности и бессмысленности.
Только сведя все воедино — одиночество, потерю структуры и смысла, сопутствующие закату индустриальной цивилизации, — мы начинаем осознавать некоторые из наиболее загадочных социальных явлений нашего времени, например таких, как поразительное разрастание культов.
Почему многие тысячи вроде бы умных и удачливых людей позволяют втянуть себя в бесконечные культы, прорастающие в наше время из расширяющихся трещин системы Второй волны? Чем объяснить тотальный контроль, который Джим Джонс смог установить над жизнями своих последователей?
Сегодня приблизительно подсчитано, что около 3 млн американцев принадлежат к почти 1 тыс. религиозных культов, самые крупные из которых носят такие названия, как Церковь Объединения, Миссия Божественного Света, Харе Кришна и Путь, каждый из них имеет храмы или отделения в большинстве крупных городов[559]. Только один из них, Церковь Объединения Сун Мьюнг Муна, заявляет, что насчитывает от 60 тыс. до 80 тыс. членов, публикует ежедневную газету в Нью–Йорке, владеет заводом по упаковке рыбы в Вирджинии и имеет многие другие доходные предприятия. Его сборщиков пожертвований с заученными улыбками можно встретить везде[560].
Подобные группы есть не только в Соединенных Штатах. Прошедший недавно сенсационный процесс в Швейцарии привлек внимание мирового сообщества к Центру Божественного Света в Винтертуре. «Культы, и секты, и общины... наиболее многочисленны в Соединенных Штатах, потому что Америка в этом вопросе также опережает остальной мир на 20 лет, — пишет лондонский «The Economist». — Но их можно обнаружить и в Восточной, и Западной Европе, и во многих других местах»[561]. Почему же эти группы добиваются от своих членов тотальной преданности и повиновения? Их секрет прост. Они понимают потребность в общности, структуре и смысле. И все культы говорят именно об этом.
Одиноким людям культы предлагают вначале безоговорочную дружбу. Должностное лицо из Церкви Объединения заявляет: «Если кто–то одинок, мы говорим с ним. Вокруг так много одиноких людей»[562]. Новичок окружен людьми, предлагающими дружбу и участие. Многие культы требуют совместного проживания. Внезапная теплота и внимание оказывают настолько сильное, огромное влияние, что члены культа часто прерывают контакты с семьями и бывшими друзьями, жертвуют все свои сбережения культовой общине, отказываются не только от наркотиков, но даже и от секса.
Но культ предлагает больше, чем общность. Он также создает структуру. Культы налагают жесткие ограничения на поведение. Они требуют и воспитывают беспрекословную дисциплину, некоторые даже навязывают ее побоями, принуждением к труду и своими собственными формами остракизма или изоляции. Психиатр X. А. Сакдео из Медицинской школы в Нью–Джерси, проведя беседы с теми, кто выжил после массового самоубийства в Джоунстауне, и прочитав записки членов Храма Людей, делает вывод: «Наше общество настолько свободно и терпимо, и у людей так много возможностей выбора, что они не могут эффективно принимать решения. Они хотят, чтобы другие принимали решение, а они ему последуют»[563].
Шервин Харрис, дочь и бывшая жена которого были среди тех мужчин и женщин, кто последовали за Джимом Джонсом до конца в Гайане, подвел происшедшему итог: «Это пример того, на что могут решиться американцы, чтобы внести какую–то структуру в свою жизнь»[564].
Культы торгуют и таким важным в жизни явлением, как «смысл». У каждого своя собственная немудреная версия реальности — религиозная, политическая или культурная. А культ заявляет, что только он владеет единственной истиной. Те, кто живет во внешнем мире и не признает ценность этой истины, — это, утверждает культ, — заблудшие или последователи Сатаны. «Откровения» культа вбиваются в нового члена на сеансах, длящихся весь день и всю ночь. Их запугивают и постоянно повторяют, пока он или она не начинают жить по этим понятиям, признавать лишь такой вид существования. «Смысл», который распространяет культ, может казаться абсурдным для постороннего. Но для поклонника культа это не имеет значения.
Действительно, точное, дословное содержание культовых откровений несущественно. Власть культа в том, что он обеспечивает синтез, предлагает альтернативу фрагментированной культуре преходящих ценностей. Принятие новообращенным соответствующих рамок позволяет организовать хаотичную информацию, которая бомбардирует его или ее извне. Неважно, соответствуют или нет эти идейные рамки реальностям внешнего мира, член культа может воспринимать только дозволенную информацию. Таким образом, уменьшается стресс от перегрузки и хаоса. Культ дает не истину как таковую, а порядок и, следовательно, смысл.
Давая члену культа ощущение, что реальность имеет смысл и что он или она должны донести этот смысл до непосвященных, культ предлагает цель и связанность в кажущемся бессвязным мире.
Культ, однако, запрашивает за общность, структуру и смысл чрезвычайно высокую цену: бездумное отречение от себя. Для некоторых, несомненно, это единственное спасение от распада личности. Но для большийства из нас предлагаемый культом выход обойдется слишком дорого.
Чтобы сделать цивилизацию Третьей волны здоровой и демократичной, нам необходимо не только создать новые источники энергии и внедрить новую технологию, не только создать общность, нам нужно также структурировать свою жизнь, наполнить ее смыслом. И опять–таки мы можем начать с простых вещей.
На очень простом и наиболее конкретном уровне почему бы не создать кадры профессиональных и сверхпрофессиональных «организаторов жизни»? Например, нам, возможно, нужно меньше психотерапевтов, которые, как моль, вгрызаются в ид и эго, и больше людей, которые могут нам помочь, хотя бы немного, наладить нашу каждодневную жизнь. Сегодня наиболее часто можно услышать фразы такого типа: «Неужели вы в это не верите», «Завтра я буду организовываться» или «Я собираюсь действовать».
И все же структурировать свою жизнь в сегодняшних условиях социальной и технологической сумятицы все труднее и труднее. Распад нормальных структур Второй волны, огромный выбор стилей жизни, планов и возможностей для образования — все, как мы видели, усугубляет трудности. Менее обеспеченным экономическое давление навязывает высокую структурированность. Для людей, принадлежащих к среднему классу, и особенно их детей верно обратное. Почему бы не признать этот факт?
Некоторые психиатры сегодня пытаются организовать нашу жизнь. Они говорят, что не следует лежать годами на кушетке, предлагают практическую помощь в поисках работы, подружки или друга, помогают составить бюджет, выбрать диету и т. д. Нам нужно много таких консультантов, помогающих структурировать жизнь людей. И не надо стыдиться обращаться к ним за помощью.
В области образования нужно начать обращать внимание на обычно игнорируемые вещи. Мы тратим часы на изучение, скажем, структуры правительства или строения амебы. Но сколько усилий затрачивается на изучение структуры каждодневной жизни — на что тратится время, расходуются деньги, куда обратиться за помощью в обществе, в котором все так сложно? Мы принимаем, как само собой разумеющееся, что молодые люди уже знают свою дорогу в нашей социальной структуре. В действительности большинство имеет самое смутное представление о том, как организован мир работы или бизнеса. Большинство студентов ничего не знает о структуре экономики своего города, о работе местного управленческого аппарата или куда обратиться с жалобой на торговца. Многие даже не понимают, как организованы их собственные школы, даже университеты, не говоря уже о том, как изменяются структуры под влиянием Третьей волны.
Нам необходимо также по–новому взглянуть на обеспечивающие структуру институты, включая культы. Разумное общество должно обеспечивать целый спектр институтов, от таких, которые имеют свободную форму, до жестко структурированных. Нам нужны открытые классные аудитории, а также традиционные школы. Необходимы и организации, принимающие членов по принципу «пришел — ушел», а также строгие монашеские ордены (светские и религиозные).
Сегодня слишком широка пропасть между тотальной структурированностью культов и кажущейся тотальной бесструктурностью каждодневной жизни.
Если мы отвергаем полное подчинение, требуемое многими культами, нам, видимо, следует поощрять формирование, если можно так сказать, «полукультов», лежащих где–то между бесструктурной свободой и жестко структурированной регламентацией. Можно поощрять религиозные организации, сторонников вегетарианства и другие секты или группировки к формированию общин, в которых умеренная или высокая степень структурированности предлагается тем, кто хочет жить таким образом. Деятельность этих полукультов надо лицензировать или контролировать, чтобы убедиться, что они не применяют физическое или психическое насилие, честно ведут свои дела, не занимаются вымогательством и тому подобными вещами. К этим полукультам могли бы присоединиться люди, нуждающиеся во внешней структурированности, на срок от шести месяцев до года, а затем, по желанию, покинуть их, не подвергаясь давлению или обвинениям.
Возможно, некоторые предпочтут жить в полукультовой общине в течение какого–то времени, затем вернуться во внешний мир, потом на время — снова в организацию и так далее, чередуя потребности в строгой структурированности и в свободе, предлагаемой обществом. Почему бы не предоставить людям такую возможность?
Подобные полукульты также предполагают потребность в светских организациях, находящихся между свободой гражданской жизни и армейской дисциплиной. Почему бы не организовать различные отряды гражданской службы в городах, в рамках школьных систем или даже частных компаний? Эти организации оказывали бы коммунальные услуги, нанимая на контрактной основе молодых людей, которые могут жить вместе, подчиняясь строгим дисциплинарным правилам и получая заработную плату по армейским расценкам. (Чтобы поднять оплату до принятой минимальной заработной платы, члены отряда могли бы получать дополнительные ваучеры, которыми можно оплатить университетское образование или практическое обучение.) «Отряд по охране окружающей среды», «отряд по уборке города», «отряд медицинской помощи» или «отряд помощи пожилым людям» — такие организации могли бы оказать большую помощь и сообществу, и индивидам.
Помимо оказания полезных услуг и обеспечения некоторой степени структурированности жизни, такие организации могли бы также привнести желаемый смысл в жизнь своих членов — не какая–то ложная мистическая или политическая теология, а понятный идеал служения сообществу.
Однако, помимо всех этих мер, нам понадобится интегрировать личностный смысл в более широкое, всеобъемлющее мировоззрение. Людям недостаточно понимать (или думать, что они понимают) свой маленький вклад в жизнь общества. Они также должны ощущать (хотя эти чувства не всегда можно выразить словами), каким образом они вписываются в более широкую систему понятий. С приближением Третьей волны нам потребуется сформулировать радикально новое, интегрирующее мировоззрение — последовательный синтез, а не просто отдельные идеи, связывающие все воедино.
Нет одного такого мировоззрения, которое могло бы охватить всю истину целиком. Только применяя многочисленные и временные определения, мы можем получить сформировавшуюся (хотя еще не завершенную) картину мира. Но признать эту аксиому — не то же самое, что сказать «жизнь бессмысленна». Даже если жизнь действительно бессмысленна с какой–то космической точки зрения, мы можем создать и часто создаем смысл, извлекая его из добропорядочных социальных связей и представляя себя частью более широкомасштабного действия — последовательного развития истории.
Таким образом, строя цивилизацию Третьей волны, мы должны преодолеть приступы одиночества. Нам также следует начать создание структуры порядка и цели в жизни. Ибо смысл, структура и общность — это взаимосвязанные условия построения будущего, в котором можно жить.
Осуществить эти цели нам поможет понимание того, что социальная изоляция, обезличивание, бесструктурность и ощущение бессмысленности, от которых в настоящее время страдает так много людей, — это, скорее, симптомы развала прошлого, а не знаки будущего.
Недостаточно, однако, изменить общество. Ибо по мере того, как мы создаем цивилизацию Третьей волны, решая наши каждодневные задачи, цивилизация Третьей волны, в свою очередь, будет формировать нас. Зарождается новая психосфера, которая основательно изменит наш характер. К этому вопросу — о личности будущего — мы и обратимся в следующей главе.
Когда новая цивилизация врывается в нашу каждодневную жизнь, мы спрашиваем себя: может, мы тоже устарели? Столько наших привычек, ценностей, установленных порядков и реакций ставится под сомнение, поэтому вряд ли удивительно, что иногда мы чувствуем себя, как люди прошлого, пережитки цивилизации Второй волны. Но если некоторые действительно анахронизмы, есть ли среди нас люди будущего — ожидаемые граждане, если можно так выразиться, грядущей цивилизации Третьей волны? Можно ли за окружающим нас упадком и дезинтеграцией разглядеть появляющиеся контуры личности будущего — пришествие, так сказать, «нового человека»?
Если да, то это не первый раз, когда на горизонте появляется un homme nouveau[565]. В своей великолепной работе Андре Реслер, директор Центра европейской культуры, пишет о предпринимавшихся попытках предсказать пришествие нового типа человека. В конце XVIII в. был, например, «американский Адам» — новый человек, появившийся в Северной Америке якобы без пороков и слабостей европейцев. В середине XX в. новый человек должен был появиться в гитлеровской Германии[566]. «Нацизм, — писал Герман Раушнинг, — это больше, чем религия; это желание создать сверхчеловека». Этот здоровый «ариец» должен быть частично крестьянином, частично воином, частично Богом. «Я видел нового человека, — признался однажды Гитлер Раушнингу — Он неустрашимый и жестокий. Я в страхе стоял перед ним».
Об образе нового человека (мало кто говорит о «новой женщине», разве что в качестве уточнения) мечтали также коммунисты. В Советском Союзе все еще говорят о формировании «социалистического человека». Наиболее пылко восторгался будущим человеком Троцкий: «Человек станет несравнимо сильнее, мудрее и более чувствительным. Его тело станет более гармоничным, движения — более ритмичными, голос — более мелодичным. Его жизнь станет яркой и волнующей. Средний человек достигнет уровня Аристотеля, Гете, Маркса».
Недавно, лет 10 или 20 тому назад, Франц Фанон провозгласил пришествие еще одного нового человека, человека с «новым сознанием». Для Че Гевары идеальный человек будущего должен иметь более богатую внутреннюю жизнь. Как видим, все образы отличаются друг от друга.
И все же Реслер убедительно показывает, что за большинством этих образов «нового человека» просматривается наш старый знакомый: Благородный Дикарь, мифическое создание, наделенное всеми качествами, которые цивилизация якобы испортила или стерла. Реслер справедливо ставит под сомнение эту романтизацию примитивного человека, напоминая нам, что режимы, которые сознательно пытались формировать «нового человека», обычно несли с собой тоталитарное опустошение.
Таким образом, было бы глупо провозглашать еще раз рождение «нового человека» (если только, с учетом открытий генной инженерии, мы не употребляем это выражение в пугающем, чисто биологическом смысле). Это понятие предполагает прототип, единую идеальную модель, которой пытается следовать вся цивилизация. А в обществе, быстро двигающемся к массовой дезинтеграции, вряд ли такое возможно.
Тем не менее было бы в равной степени глупо полагать, что фундаментально изменившиеся материальные условия жизни не затрагивают личность или, точнее, социальный характер. Изменяя глубинные структуры общества, мы также изменяем людей. Даже если кто–то верит в некую постоянную человеческую природу (это — общераспространенная точка зрения, которой я не придерживаюсь), общество все же вознаграждает и вырабатывает определенные черты характера и наказывает другие, что приводит к эволюционным изменениям некоторых черт характера человека.
Психоаналитик Эрих Фромм[567], который, вероятно, лучше всех написал о социальном характере, определяет его как «ту часть структуры характера, которая встречается у большинства членов группы». В любой культуре, говорит он, есть широко распространенные черты, из которых складывается социальный характер. В свою очередь социальный характер формирует людей таким образом, что «их поведение — это не вопрос сознательного решения относительно того, следовать или нет социальной модели, а желание поступить так, как им надлежит поступать, и в то же время удовлетворенность от того, что они поступают в соответствии с требованиями культуры»[568].
Таким образом, Третья волна не создает некоего идеального супермена, некую героическую разновидность, обитающую среди нас, а коренным образом изменяет черты характера, присущие всему обществу. Создается не новый человек, а новый социальный характер. Поэтому наша задача — искать не мифического «человека», а те черты характера, которые с наибольшей вероятностью будут цениться цивилизацией завтрашнего дня.
Эти черты характера возникают не только под влиянием внешнего давления на людей. Они порождаются напряжением, существующим между внутренними потребностями или желаниями многих индивидов и внешними потребностями или давлениями общества. Но, сформировавшись однажды, эти общие черты характера влияют на экономическое и социальное развитие общества.
Приход Второй волны, например, сопровождался распространением протестантской этики с ее акцентом на бережливость, упорный труд и отсрочку вознаграждения — черты, служившие каналами, по которым огромная энергия направлялась на выполнение задач экономического развития. Вторая волна также вызвала изменения в объективности — субъективности, индивидуализме, отношениях к власти и способности к абстрактному мышлению, сопереживанию и воображению.
Чтобы крестьяне смогли освоить механизмы и превратиться в производственную рабочую силу, они должны были научиться читать и писать. Им необходимо было дать образование, информировать и сформировать их. Они обязаны были понять, что можно жить по–другому. Поэтому была потребность в большом числе людей, способных представить себя в новой роли и окружении. Их надо было научить мыслить по–другому. Поэтому индустриализм должен был в какой–то степени демократизировать не только средства коммуникации и политику, но и воображение.
В результате таких психокультурных перемен изменились определенные черты характера — появился новый социальный характер. И сегодня мы опять оказались на грани такого же психокультурного переворота.
Стремительное удаление от оруэлловского униформизма Второй волны затрудняет какие–либо обобщения относительно зарождающейся психики. Здесь, даже больше, чем в других размышлениях о будущем, мы можем только делать предположения.
Тем не менее мы можем указать на важные перемены, которые, вероятно, будут влиять на психологическое развитие в обществе Третьей волны. И это подводит нас к весьма интересным вопросам, если не выводам. Ведь эти перемены затрагивают воспитание детей, образование, юность, работу и даже то, как формируется образ нашего «я». Невозможно изменить все это, не меняя весь социальный характер будущего.
Прежде всего ребенок завтрашнего дня, вероятно, будет расти в обществе, которое гораздо меньше сосредоточено на ребенке, чем наше.
«Поседение» или постарение населения во всех высокоразвитых странах предполагает, что общество уделяет больше внимания потребностям пожилых людей и, соответственно, меньше — молодым. Далее, по мере того как женщины продвигаются по службе и делают карьеру в рыночной экономике, их традиционная потребность тратить все свои силы на материнство уменьшается.
В период Второй волны миллионы родителей осуществляли собственные мечты в своих детях, так как они могли вполне резонно ожидать, что их дети достигнут больших успехов в социальной и экономической сферах, чем они сами. Эти мечты о продвижении наверх побуждали родителей сосредоточивать огромную психическую энергию на своих детях. Сегодня многие родители, принадлежащие к среднему классу, испытывают мучительное разочарование, когда их дети, живя в гораздо более сложном мире, движутся по социоэкономической лестнице вниз, а не вверх. Исчезает возможность состояться с помощью своих детей.
Вероятно, общество будущего не станет немедленно удовлетворять все потребности, желания ребенка и даже, возможно, интересоваться его психологическим развитием. Если так, доктора Споки будущего порекомендуют родителям создавать детям более структурированное и требовательное окружение и давать им меньше свободы.
Можно ожидать, что юношеский период не будет таким затянутым и болезненным процессом, как сегодня для многих. Миллионы детей воспитываются в семьях с одним родителем, где работающие матери (или отцы) измотаны неустойчивой экономикой. У этих детей меньше удовольствий и времени, чем у поколения детей–цветов 60–х годов.
Другие, позднее, будут, вероятно, воспитываться в семьях, работающих дома. Как и во многих семьях Второй волны, строящихся на бизнесе матери и отца, мы можем ожидать, что дети, живущие в завтрашнем, набитом электроникой доме будут непосредственно вовлекаться в семейные дела и с ранних лет приучаться к ответственности.
Подобные факты предполагают более короткие детство и юность, но в то же время более ответственные и продуктивные. Работая вместе со взрослыми, дети в таких семьях, наверное, будут в меньшей степени подвержены влиянию сверстников. Они смогут достичь больших успехов.
Во время перехода к новому обществу, там, где есть дефицит рабочих мест, профсоюзы Второй волны, несомненно, будут бороться за исключение молодых людей из рынка труда вне дома. Профсоюзы (и учителя, независимо от того, члены ли они профсоюзов или нет) будут лоббировать принятие законов о продлении сроков обязательного или частично обязательного школьного образования. В той степени, в какой им это удастся, миллионы молодых людей будут, помимо своей воли, удерживаться в удушающем заточении затянувшейся юности. Таким образом, мы можем стать свидетелями острого контраста между молодыми людьми из «электронных коттеджей», которые быстро выросли, поскольку рано начали работать и чувствовать ответственность, и теми, кто медленнее взрослеет в других условиях.
С течением времени следует ожидать, что образование тоже изменится. Многие дети станут учиться не в классной аудитории. Несмотря на давление профсоюзов, сократится, а не увеличится число лет обязательного школьного образования. Исчезнет строгая возрастная изоляция, молодые и старые будут общаться друг с другом. Образование, более разнообразное и тесно связанное с работой, будет продолжаться в течение всей жизни. А сама работа — будь то производство для рынка или для домашнего пользования, — вероятно, начнется раньше, чем это было у одного или двух последних поколений. В силу этих причин цивилизация Третьей волны может оказывать предпочтение совсем другим чертам характера у молодых, таким, как независимость от мнений сверстников, меньшая ориентация на потребление и меньшее гедонистическое зацикливание на самом себе.
Так это или нет, верно одно: взросление будет проходить по–другому. И в результате появятся другие личности.
По мере того как подросток взрослеет и выходит на трудовую арену, новые силы вступают в игру с его или ее личностью, поощряя одни черты и наказывая или карая другие.
В эпоху Второй волны работа на заводах и в учреждениях постоянно становилась более однообразной, специализированной и срочной, а работодатели предпочитали работников, которые были послушны, пунктуальны и готовы выполнять механическую работу. Соответствующие черты характера воспитывались в школах и поощрялись корпорациями.
С наступлением на наше общество Третьей волны работа становится все более разнообразной, менее фрагментированной, каждый выполняет более крупное, а не мелкое задание. Гибкий график и свободный темп заменяют прежнюю потребность в массовой синхронизации поведения. Работникам приходится справляться с более частыми переменами в их работе, а также со сбивающим с толку чередованием переводов персонала, изменений продукции и реорганизаций.
Таким образом, работодатели Третьей волны испытывают все возрастающую потребность в мужчинах и женщинах, которые принимают на себя ответственность, понимают, как их работа связана с работой других, которые могут справляться с более крупными заданиями и быстро адаптируются к изменившимся обстоятельствам и которые чувствуют настроение людей вокруг них.
Фирмы периода Второй волны часто увольняли сотрудников за бюрократическое поведение. Фирмы Третьей волны нуждаются в людях с меньшей запрограммированностью, более быстрых на подъем. Разница, говорит Дональд Коновер, генеральный менеджер Корпоративного образования для «Вестерн электрик», такая же, как между классическими музыкантами, которые играют каждую ноту, написанную в партитуре, и джазовыми, которые, решив, какую мелодию исполнять, подхватывают сигналы друг друга и свободно импровизируют[569].
Это сложные люди, индивидуалисты, гордящиеся тем, что не похожи на других. Такая индивидуализированная рабочая сила необходима промышленности Третьей волны.
По данным исследователя общественного мнения Дэниела Янкеловича, только 56% американских работников, главным образом более пожилые, еще сохраняют мотивацию традиционными стимулами. Они счастливы получать четкие указания по работе и понятные задания, не рассчитывают найти «смысл» в своей работе.
Напротив, уже 17% рабочей силы отражает новые ценности, возникающие в недрах Третьей волны. В основном молодые руководители среднего звена, они, как заявляет Янкелович, «жаждут большей ответственности и более живой работы с поручениями, достойными их таланта и квалификации». Наряду с финансовым вознаграждением они ищут в работе смысл.
Чтобы привлечь таких работников, наниматели начинают предлагать индивидуальные вознаграждения. Это объясняет, почему некоторые передовые компании (как TRW Inc., расположенная в Кливленде фирма с высокой технологией) предлагают сейчас работникам не фиксированный набор дополнительных льгот, а отпуска, медицинские льготы, пенсии и страхование по их выбору. Каждый работник может выбрать исходя из своих нужд[570].
Янкелович пишет: «Нет такого одного набора стимулов, которым можно мотивировать весь спектр рабочей силы». Более того, добавляет он, среди разнообразных вознаграждений за работу деньги больше не имеют такой мотивирующей силы, как раньше.
Никто не хочет сказать, что этим работникам не нужны деньги. Конечно, нужны. Но, достигнув опреде ленного уровня доходов, они начинают сильно отличаться в своих потребностях. Дополнительные денежные прибавки больше не оказывают такого влияния на поведение, как прежде. Когда Бэнк оф Америка в Сан–Франциско предложил помощнику вице–президента Ричарду Исли более высокую должность в отделении, находящемся лишь в 20 милях от этого города, Исли отказался. Он не хотел так далеко ездить на работу. Лет десять назад, когда в книге «Шок будущего» был впервые описан стресс при переезде в связи со сменой места работы, только примерно 10% работников отказывались переезжать вместе с предприятием. Это число возросло и сейчас составляет от трети до половины сотрудников, согласно данным Мерилл Линч Релокейшн Менеджмент, инк., даже когда эти переезды часто сопровождаются более крупными прибавками к зарплате[571]. «Раньше люди «брали под козырек» и стройными рядами отправлялись в Тимбукту, а теперь маятник определенно качнулся в сторону большего внимания к семье и образу жизни», — говорит вице–президент корпорации «Селаниз». Подобно корпорации Третьей волны, которая должна принимать во внимание не только прибыль, работник также имеет «многочисленные интересы».
В то же время наиболее укоренившиеся модели власти также меняются. В фирмах Второй волны у каждого работника один начальник. Споры среди сотрудников решает начальник. При новой форме организаций стиль совершенно иной. Работники имеют одновременно более одного руководителя. Разные по рангу и квалификации люди встречаются во временных, создаваемых для решения конкретного вопроса, группах. И по словам Дейвиса и Лоуренса, авторов стандартного текста на эту тему: «Разногласия... решаются без участия общего начальника... Подобная форма предполагает, что конфликт может быть здоровым... разные мнения ценятся, и люди выражают свою точку зрения даже когда знают, что другие могут не согласиться»[572].
Такая система наказывает работников, проявляющих слепое послушание. Она вознаграждает тех, кто возражает в разумных пределах. Работники, ищущие смысл, ставящие под сомнение авторитеты, желающие поступать по своему разумению или требующие, чтобы их работа была социально значимой, могут считаться смутьянами на предприятиях Второй волны. Но предприятия Третьей волны не смогут работать без них.
Таким образом, мы повсеместно видим едва различимое, но глубокое изменение черт личности, вознаграждаемых экономической системой, — изменение, которое формирует появляющийся социальный характер.
Не только воспитание детей, образование и работа будут оказывать влияние на развитие личности в цивилизации Третьей волны. Еще более глубинные силы воздействуют на психику будущего. Ибо экономика состоит не только из рабочих мест или оплачиваемой работы.
Ранее я предложил рассматривать экономику как состоящую из двух секторов, в одном мы производим товары для обмена, в другом мы делаем вещи для себя. Один — это рыночный, или производственный сектор, другой — сектор производителя–потребителя. И каждый из них оказывает свое психологическое воздействие на нас. Ибо каждый выдвигает свою собственную этику, свой собственный набор ценностей и свое собственное определение успеха.
В период Второй волны широкое распространение рыночной экономики — как капиталистической, так и социалистической — поощряло этику приобретения. Она дала только экономическое определение личного успеха.
Продвижение Третьей волны, однако, сопровождается, как мы видели, феноменальным ростом деятельности по принципу «помоги себе сам» и «сделай сам» или «производством для себя». Выходя за рамки обычного хобби, такое производство приобретает все большее экономическое значение. А поскольку на это уходит все больше нашего времени и энергии, оно также начинает формировать нашу жизнь и социальный характер.
Рыночная этика не классифицировала людей по тому, чем они владеют, этика производства–потребления высоко оценивает то, что люди делают. Иметь много денег все еще престижно. Но и другие характеристики берутся в расчет. Среди них такие, как уверенность в своих силах, способность адаптироваться и выжить в трудных условиях, умение делать вещи своими руками — построить забор, приготовить хороший обед, сшить платье или отреставрировать старинный комод.
Более того, если производственная или рыночная этика восхваляет устремленность к одной цели, этика производителя–потребителя призывает к широте интересов. Разносторонность заносится в графу доходов. По мере того как Третья волна приводит производство для обмена и «производство для себя» в большее равновесие, возрастают требования «сбалансированного» образа жизни.
Этот сдвиг активности из производственного сектора в сектор производства–потребления также предполагает приход нового вида равновесия в жизнь людей. Все большее число работников, занятых производством для рынка, тратит свое время на абстракции — слова, числа, модели — и мало знает людей, если вообще их знает.
Многим такая «работа головой» может показаться привлекательной и полезной. Но она часто сопровождается ощущением оторванности — отрезанности, скажем так, от земных видов, звуков, текстур и эмоций повседневного существования. Действительно, сегодняшнее прославление рукоделия, садоводства, труда крестьянина или рабочего и того, что можно назвать «шиком водителя грузовика», может быть компенсацией за наплыв абстракции в производственный сектор.
Напротив, в производстве–потреблении мы обычно сталкиваемся с более конкретной, непосредственной действительностью; производство–потребление предполагает прямой контакт с вещами и людьми. Поскольку многие делят свое время, выступая частично как работники, а частично как производители–потребители, они в состоянии наслаждаться конкретным и абстрактным, взаимодополняющими удовольствиями от интеллектуальной и физической работы. Этика производителя–потребителя возвращает уважение ручному труду после 300–летнего пренебрежения. И это новое равновесие также способно влиять на изменение черт личности.
Мы видели, что с ростом индустриализации распространение взаимозависимого труда поощряло мужчин становиться объективными, а домашняя достаточно самостоятельная работа способствовала формированию женской субъективности. Сегодня, когда все больше женщин вовлекается в производство для рынка, их психология становится объективнее. Их поощряют «думать, как мужчины». Наоборот, по мере того как все больше мужчин остается дома, взяв на себя большую часть работы по дому, их потребность в «объективности» уменьшается. Они «субъективизируются».
Завтра, когда многие люди Третьей волны будут делить свою жизнь между работой неполный рабочий день в больших, взаимозависимых компаниях или организациях и работой частично для себя и своей семьи в малых, автономных, производящих–потребляющих группах, мы сможем подвести баланс объективности и субъективности обоих полов.
Вместо того чтобы искать «мужское» отношение и «женское» отношение, причем ни одно из них не сбалансировано, система сможет вознаграждать людей, которые способны здраво взглянуть на мир с обеих точек зрения. Объективные субъективисты и наоборот.
Короче говоря, с увеличением доли производства–потребления в экономике в целом появляется еще один источник психологического изменения. Влияние основных перемен в производстве и производстве–потреблении вместе с глубокими изменениями в воспитании детей и образовании обещает переделать наш социальный характер, по крайней мере, так же сильно, как это сделала Вторая волна 300 лет назад. Новый социальный характер возникает в самом центре нашего общества.
Действительно, даже если каждое из этих наблюдений окажется ошибочным, если каждый сдвиг, который мы начали замечать, пойдет в обратную сторону, есть еще одна последняя, огромная причина ожидать прорыва в психосфере, эту причину можно кратко обозначить как «резолюция средств коммуникации».
Связь между средствами коммуникации и характером сложна, но неразрывна. Мы не можем изменись все наши средства коммуникации и ожидать, что как народ останемся неизменными. Революция в средствах массовой информации приведет к революции в психике.
В период Второй волны люди купались в море массово производимых образов. Относительно небольшое число издаваемых централизованно газет, журналов, радио-, телепередач и фильмов обеспечивали то, что критики назвали «монолитным сознанием». Индивиды постоянно соотносили себя с незначительным набором ролевых моделей и оценивали свой образ жизни, сравнивая его с несколькими предпочитаемыми возможностями. Круг социально одобряемых стилей поведения личности был относительно узок.
Демассификация средств массовой информации в наши дни дает поразительное разнообразие ролевых моделей и стилей жизни, с которыми можно сравнить свою жизнь. Более того, новые средства массовой информации кормят нас не целыми, а раскрошившимися чипсами образов. Они не предлагают нам несколько понятных видов идентичности для выбора, нужно сложить ее из кусочков: конфигуративное, или модульное, «я». Это гораздо труднее, и это объясняет, почему многие миллионы людей отчаянно ищут идентичность.
Эти усилия приводят нас к повышенному осознанию собственной индивидуальности — тех черт, которые делают нас неповторимыми. Так изменяется наш собственный образ. Мы требуем, чтобы нас считали личностями и относились к нам как к личностям, и это происходит именно в то время, когда новая производствен ная система все больше нуждается в индивидуальностях.
Помимо оказания нам помощи в кристаллизации чисто личностных качеств, новые средства коммуникации Третьей волны превращают нас в производителей — или, скорее, производителей–потребителей — наших собственных образов себя.
Немецкий поэт и критик Ганс Магнус Энценсбергер отметил, что во вчерашних средствах массовой информации «техническое различие между приемниками и передатчиками отражает социальное разделение труда на производителей и потребителей»[573]. В течение всей эпохи Второй волны сотрудники средств массовой информации производили послания для аудитории, которая не могла ответить прямо или взаимодействовать с теми, кто посылает сообщения.
Напротив, наиболее революционной чертой новых средств коммуникации является то, что многие из них интерактивны, т. е. позволяют каждому пользователю создавать или посылать образы, а также просто получать их извне. Двухсторонние кабели, видеокассеты, дешевые записывающие устройства — все это отдает средства коммуникации в руки отдельного человека.
Заглядывая вперед, можно представить, что когда–нибудь даже обычное телевидение станет интерактивным, и мы сможем не только смотреть Арчи Банкера или Мэри Тайлер Моор завтрашнего дня, но и поговорить с ними и повлиять на их поведение во время шоу. Уже сейчас кабельная система «Кьюбе» технически позволяет зрителям телепостановки обратиться к режиссеру с просьбой ускорить или замедлить темп действия или выбрать конец истории.
Революция средств коммуникации дает каждому из нас более сложный образ себя. Она делает нас еще более непохожими друг на друга. Она ускоряет сам процесс нашего «примеривания» различных образов и ускоряет наше продвижение к новым образам. Она позволяет нам с помощью электроники демонстрировать свой образ миру. И никто до конца не понимает, что все это сделает с нашей личностью, ибо ни в одной из предыдущих цивилизаций у нас не было таких мощных средств. Наше овладение технологией сознания возрастает.
Мир, в который мы быстро вступаем, настолько далек от нашего прошлого опыта, что все психологические гипотезы выглядят сомнительно. Однако абсолютно ясно, что мощные силы совместно воздействуют на изменение социального характера — развитие определенных черт, подавление других и, таким образом, изменение всех нас.
Оставляя позади цивилизацию Второй волны, мы не просто переходим из одной энергетической системы в другую или от одной технологической основы к другой. Мы революционизируем также и внутреннее пространство. В свете этого было бы абсурдно проецировать прошлое на будущее — обрисовывать людей цивилизации Третьей волны в терминах Второй волны.
Если наши предположения хотя бы частично верны, завтра индивиды будут гораздо сильнее отличаться друг от друга, чем сегодня. Многие из них будут взрослеть раньше, раньше брать на себя ответственность, лучше адаптироваться и проявлять больше индивидуальности. Они будут более склонны, чем наши родители, ставить под сомнение авторитеты. Им будут нужны деньги, и они будут их зарабатывать, но — за исключением условий крайней нужды — они не станут работать только за деньги.
Прежде всего, как представляется, они будут стремиться к равновесию в жизни — равновесию между работой и развлечением, между производством и производством–потреблением, между умственным и физическим трудом, между абстрактным и конкретным, между объективностью и субъективностью. И они будут рассматривать и изображать себя с помощью гораздо более сложных понятий, чем люди прошлого.
По мере того как зреет цивилизация Третьей волны, мы будем создавать не утопических мужчину и женщину, которые возвышались над людьми прежде, не сверхчеловеческую расу новых Гете и Аристотелей (или Чингисханов, или Гитлеров), а простую и гордую, как можно надеяться, расу — и цивилизацию, заслуживающую названия человеческой.
Нельзя рассчитывать на подобный результат, нельзя рассчитывать на благополучный переход к достойной новой цивилизации, пока мы не признаем один последний императив: необходимость политической трансформации. Эту перспективу — одновременно пугающую и бодрящую — мы рассмотрим на последних страницах. Личности будущего должна соответствовать политика будущего.
Невозможно пройти одновременно через революцию в энергетике, революцию в технологиях, революцию в семейной сфере, революцию в половых ролях и всемирную революцию в области коммуникаций, не столкнувшись — рано или поздно — с взрывоопасной политической революцией.
Все политические партии индустриального общества, все наши конгрессы, парламенты и верховные советы, наши президенты и премьеры, наши суды и регулирующие органы, наши геологические напластования правительственной бюрократии, короче говоря, все инструменты, которые мы используем, чтобы вырабатывать и осуществлять коллективные решения, устарели и готовы к преобразованиям. Цивилизация Третьей волны не может пользоваться политической структурой Второй волны.
Как революционеры, создавшие индустриальную эру, не могли управлять с помощью останков аппарата феодализма, сегодня мы снова сталкиваемся с потребностью изобрести новые политические инструменты. Таково политическое послание Третьей волны.
Сегодня, хотя вся серьезность положения пока не признается, мы являемся свидетелями глубокого кризиса не того или иного правительства, но самой представительной демократии во всех ее формах. В одной стране за другой политическая технология Второй волны шипит, скрипит и угрожающе плохо функционирует.
Принятие политических решений по жизненно важным вопросам, стоящим перед обществом в Соединенных Штатах, почти полностью парализовано. Полных шесть лет после эмбарго ОПЕК, несмотря на разрушительное воздействие этого эмбарго на экономику, несмотря на угрозу, которую оно представляет для независимости и даже военной безопасности, несмотря на продолжительное изучение в Конгрессе, несмотря на многочисленные реорганизации бюрократического аппарата, несмотря на страстные обращения президента, американская политическая машина по–прежнему беспомощно крутится вокруг собственной оси, неспособная произвести хоть что–нибудь, отдаленно напоминающее последовательную энергетическую политику.
Этот политический вакуум не уникален. У Соединенных Штатов нет также ясной (или такой, которая могла бы стать ясной) политики в области урбанизации, экологической политики, семейной политики, технологической политики. У них нет даже — если прислушаться к критике из–за границы — различимой внешней политики. Если бы даже такие политики существовали, американская политическая система не была бы способной интегрировать их и расставить приоритеты. Этот вакуум отражает столь глубокий упадок в принятии решений, что президент Картер в своей абсолютно беспрецедентной речи был вынужден признать «паралич... застой... и дрейф» собственной администрации[574].
Однако провал в принятии решений не является монополией одной партии или одного президента. Он становится все более глубоким с конца 1960–х годов и отражает лежащие в его основе структурные проблемы, которые ни один президент — республиканец или демократ — не может решить в рамках существующей системы. Эти политические проблемы оказывают дестабилизирующее воздействие на другие главные социальные институты, такие как семья, школа и корпорация.
Десятки законов, оказывающих непосредственное воздействие на семейную жизнь, отменяют друг друга или противоречат друг другу, усиливая семейный кризис. Средства на строительство в системе образования пошли как раз в тот момент, когда численность детей школьного возраста начала снижаться, возводилось множество ненужных школьных зданий, что привело к сокращению средств, в которых отчаянно нуждались другие сферы. Тем временем корпорации вынуждены действовать в настолько изменчивой политической среде, что они не знают, чего ждет от них правительство на следующий день.
Сначала Конгресс требует от «General Motors» («GM») и других автопромышленников устанавливать на все новые автомобили каталитические конвертеры, чтобы окружающая среда была чище[575]. Затем, когда «GM» тратит 300 млн долл. на конвертеры и подписывает 500–миллионный 10–летний контракт на драгоценные металлы, необходимые для их производства, правительство объявляет, что автомобили с каталитическими конвертерами выбрасывают в воздух в 35 раз больше серной кислоты, чем машины без них.
В то же самое время взбесившаяся регулирующая машина производит все более непреодолимую сеть правил — 45 тыс. страниц сложных новых инструкций в год[576]. 27 разных правительственных служб контролируют выполнение около 5600 федеральных инструкций, которые относятся только к производству стали. (Тысячи дополнительных правил применяются к добыче, маркетингу и транспортным операциям в металлургической промышленности[577].) Ведущая фармацевтическая фирма «Eli Lilly» тратит на заполнение правительственных бланков больше времени, чем на проведение исследований в области рака и болезней сердца[578]. Один отчет нефтяной компании «Exxon» Федеральному энергетическому управлению занимает 445 тыс. страниц — тысячу томов![579]
Китайская сложность тянет экономику вниз, а те, кто принимает решения в правительстве, кидаются из стороны в сторону, что усугубляет острое ощущение анархии. Политическая система, изо дня в день совершающая беспорядочные зигзаги, в значительной мере затрудняет борьбу наших основных социальных институтов за выживание.
Этот провал в принятии решений — не только американский феномен. У правительств во Франции, Германии, Японии и Великобритании, не говоря уж об Италии, проявляются те же симптомы[580], то же происходит и в коммунистических индустриальных государствах. И в Японии премьер–министр заявляет: «Мы все чаще слышим о всемирном кризисе демократии. Ее способности решать проблемы, иначе говоря, так называемой способности демократии управлять, брошен вызов. В Японии парламентская демократия также подвергается серьезному испытанию»[581].
Машина по принятию политических решений во всех этих странах становится все более заторможенной, изношенной, перегруженной, затопленной недостоверными данными и сталкивается с неизвестными ей опасностями. Поэтому мы и видим, что люди, принимающие решения в правительстве, не способны принимать высоко приоритетные решения (или делают это очень плохо) и при этом яростно стремятся принимать тысячи более мелких, зачастую тривиальных решений.
Если и появляются важные решения, то они обычно запаздывают и редко достигают того, ради чего созданы. «Мы решили все проблемы с помощью законодательства, — под сильным нажимом говорит британский законодатель. — Мы приняли семь актов против инфляции. Мы множество раз уничтожили несправедливость. Мы решили экологическую проблему. Законодательно любая проблема была решена бессчетное ко личество раз. Но проблемы остаются. Законодательство не работает».
Диктор американского телевидения, обращаясь в поисках аналогии к прошлому, выразил это иначе: «Именно сейчас я чувствую, что страна — это дилижанс, лошади очертя голову несутся вперед, кучер пытается натянуть поводья и осадить их, но кони не слушаются».
Вот поэтому многие люди, включая тех, кто находится на вершине власти, чувствуют себя такими бессильными. Один из ведущих американских сенаторов в частной беседе рассказывал мне о своем глубоком разочаровании и ощущении, что он не может совершить ничего полезного. Он спрашивает, стоит ли того крах семейной жизни, бешеный темп существования, долгие изнурительные поездки, бесконечные совещания и непрекращающееся давление. Член британского парламента задает тот же вопрос, добавляя: «Палата общин — это музей, реликвия!» Высокопоставленный чиновник из Белого дома жалуется мне, что даже президент, по–видимому, самый могущественный человек в мире, чувствует свое бессилие. «Президент чувствует себя так, как будто он кричит в телефонную трубку, а на другом конце никого нет».
Эта усиливающаяся неспособность принимать своевременные и компетентные решения изменяет самые глубокие властные отношения в обществе. При нормальных, нереволюционных условиях элиты любого общества используют политическую систему, чтобы укреплять свое господство и добиваться своих целей. Их власть определяется способностью заставить какие–то события произойти или помешать им. Для этого необходимо предсказывать и контролировать события так, что если они дернут поводья, лошади остановятся.
Сегодня элиты больше не могут предсказывать последствия своих собственных действий. Политические системы, через которые они действуют, настолько устаревшие и скрипучие, настолько отстают от событий, что даже тогда, когда элиты ради собственной выгоды пристально «контролируют» системы, результаты часто оказываются неожиданными и противоположными ожидаемым.
Поспешим добавить: это не значит, что власть, утраченная элитами, досталась остальной части общества. Власть не передается, она беспорядочна, и в каждый отдельный момент никому не известно, кто за что отвечает, кто имеет реальные (в отличие от номинальных) полномочия и как долго эти полномочия продлятся. В этой бурлящей полуанархии простые люди становятся озлобленно циничными не только по отношению к собственным «представителям», но — что более зловеще — по отношению к самой возможности быть кем–то представленными.
В результате «утешительный ритуал» голосования, свойственный Второй волне, начал утрачивать силу. Год от года снижается участие американцев в голосовании. Во время президентских выборов 1976 г. 46% избирателей остались дома, а это означает, что президент был избран приблизительно четвертью электората — в действительности одной восьмой всего населения страны[582]. Позднее Патрик Кэддел, проводящий опросы общественного мнения, выяснил, что только 12% электората еще считают, что голосование вообще имеет значение.
Подобным образом утрачивают свою притягательную силу и политические партии. В период с 1960 по 1972 г. число «независимых», не принадлежащих ни к одной партии Соединенных Штатов, выросло на 400% и 1972 г. стал первым за более чем столетие, когда число независимых уравнялось с количеством членов одной из основных партий[583].
Параллельные тенденции мы видим и в других местах. Лейбористская партия, которая до 1979 г. была в Великобритании правящей, истощилась до такой степени, что хорошо, если в стране с населением 56 млн человек она может говорить о 100 тыс. активных членов[584]. В Японии «Yomiuri Shimbun» сообщает, что «избиратели мало верят в свое правительство. Они чувствуют себя отделенными от своих лидеров»[585]. Волна политического разочарования захлестывает Данию. Датский инженер выражает мнение многих: «Политики оказываются неспособными останавливать тенденции».
В Советском Союзе, пишет диссидент Виктор Некипелов, последнее десятилетие представляется «годами усиливающегося хаоса, милитаризации, катастрофического разрушения экономики, увеличения стоимости жизни, нехватки основных продовольственных продуктов, увеличения преступности и пьянства, коррупции и воровства, но более всего падения престижа нынешнего руководства в глазах народа»[586].
В Новой Зеландии бессодержательность основного политического направления побудила одного из недовольных изменить имя на Микки Маус и выставить свою кандидатуру. Подобное делает так много людей, принимающих имена вроде Алисы в Стране чудес, что парламент ринулся законодательно запрещать кому–либо претендовать на выборную должность, если человек официально сменил имя в течение шести месяцев до выборов[587].
Граждане проявляют больше чем гнев — отвращение и презрение — к своим политическим лидерам и правительственным чиновникам. Они чувствуют, что политическая система, которая призвана быть штурвалом или стабилизатором в меняющемся, стремительном обществе, сама разрушена, крутится и машет крыльями без всякого контроля. Вот почему группа политологов, недавно проводившая исследование в Вашингтоне, чтобы выяснить, «кто здесь управляет», пришла к простому, уничтожающему ответу. Итог их отчету, опубликованному Американским институтом предпринимательства (American Enterprise Institute), подводит профессор Университета графства Эссекс (Великобритания) Энтони Кинг: «Короткий ответ... должен бы быть: «Никто. Здесь никто ни за что не отвечает»[588].
Не только в Соединенных Штатах, но и во многих странах Второй волны, в которые бьет Третья волна перемен, все более глубоким становится политический вакуум — «черная дыра» в обществе.
Скрытые опасности этого политического вакуума можно оценить, бегло оглянувшись на середину 1970–х. Тогда потоки энергии и сырья неуверенно двигались в кильватере эмбарго ОПЕК, инфляция сделала рывок, доллар упал, Африка, Азия и Латинская Америка начали требовать новых экономических отношений, и признаки политической патологии вспыхивали в одном государстве Второй волны за другим.
В Великобритании, славящейся своей терпимостью и вежливостью, отставные генералы начали набирать личные армии, чтобы навязать свой порядок[589], а возрождающееся фашистское движение — Национальный фронт — выставило своих кандидатов примерно в 90 парламентских округах. Фашисты и левые подошли близко к тому, чтобы устраивать массовые побоища на улицах Лондона. В Италии фашисты из левых, Красные бригады, расширили царство киднэпинга и террора[590]. В Польше попытки правительства повысить цены на продукты, чтобы удержать уровень инфляции, привели страну на грань восстания. В Западной Германии, сотрясаемой террористическими актами, испуганный истеблишмент поспешно принял ряд законов маккартистского толка, чтобы подавить недовольство[591].
Верно, что эти признаки политической нестабильности пошли на убыль, когда экономика индустриальных стран в конце 1970–х частично (и временно) выздоровела. Личные армии в Великобритании так и не вступили в игру. Красные бригады после убийства Альдо Моро, по–видимому, на время отступили для перегруппировки[592]. Новый режим мягко установился в Японии. Польское правительство заключило тревожный мир со своими бунтовщиками. В Соединенных Штатах Джимми Картер, выигравший выборы, выступив против «системы» (и затем приняв ее), сумел удержаться, несмотря на катастрофическое падение популярности.
И в то же время эти свидетельства нестабильности должны заставить нас задуматься, может ли существующая политическая система Второй волны в каждом индустриальном государстве пережить следующий виток кризиса. Ведь кризисы 1980–х и 1990–х, по–видимому, будут еще более сильными, разрушительными и опасными, чем те, которые только что миновали. Немногие информированные наблюдатели верят, что худшее позади, и зловещих сценариев в избытке.
Если отключение нефтяных кранов на несколько недель в Иране смогло вызвать насилие и хаос на газовых магистралях в Соединенных Штатах, что может произойти не только в Соединенных Штатах, когда нынешних правителей Саудовской Аравии скинут с престола? Вероятно ли, что эта маленькая кучка правящих семейств, контролирующая 25% мировых нефтяных ресурсов, может бесконечно удерживаться у власти, в то время как по соседству то и дело вспыхивает война между Северным и Южным Йеменом, а их собственная страна дестабилизируется потоками нефтедолларов, рабочих–иммигрантов и радикально настроенными палестинцами[593]? Насколько мудро уставшие от битв (и уставшие от будущего) политики в Вашингтоне, Лондоне, Париже, Москве, Токио и Тель–Авиве отреагируют на государственный переворот, религиозные волнения или революционное восстание в Эр–Рияде, не говоря уж о саботаже на нефтяных полях в Гаваре и Абкаде?
Как бы те же самые сработавшиеся, нервно подергивающиеся политические лидеры Второй волны на Востоке и на Западе реагировали, если бы, как предсказывает шейх Ямани, ныряльщики потопили бы корабль или заминировали Ормузский пролив, заблокировав тем самым половину нефтяного оборота, от которого зависит выживание всего мира[594]? Вряд ли можно чувствовать себя спокойным, если взглянуть на карту и увидеть, что Иран, едва способный поддерживать собственный правопорядок, находится на берегу этого стратегически жизненно важного и такого узкого прохода.
Что произойдет, задает вопрос еще один кидающий в озноб сценарий, когда Мексика начнет всерьез использовать собственную нефть — и столкнется с внезапным сверхмощным наплывом нефтяных песо? Будет ли у ее правящей олигархии, не имеющей технических навыков, желание раздать новые богатства полуголодным и многострадальным крестьянам Мексики? И может ли она сделать это достаточно быстро, чтобы предотвратить превращение нынешней слабой партизанской борьбы в полномасштабную войну в непосредственной близости от Соединенных Штатов? Каким был бы ответ Вашингтона, если бы разразилась такая война? И как реагировало бы огромное количество чиканос в гетто Южной Калифорнии и Техаса? Можем ли мы рассчитывать хотя бы на сколько–нибудь разумное решение, касающееся настолько значительных кризисов, при нынешнем смятении в Конгрессе и Белом доме?
Что касается экономики, то будет ли правительство, уже неспособное управлять макроэкономическими силами, в состоянии справиться с еще более дикими скачками в международной денежной системе или с ее полным разрушением? При том, что валюты контролируются с трудом, бурление евровалюты все еще безудержно распространяется, потребительский, корпоративный и правительственный кредит раздувается, подобно воздушному шару, может ли кто–нибудь ожидать экономической стабильности в предстоящие годы? Случись заоблачный скачок инфляции и безработицы, кредитный крах или какая–то иная экономическая катастрофа, и мы можем увидеть частные армии в действии.
И наконец, что произойдет, когда какие–то из множества расцветающих сегодня религиозных культов неожиданно сумеют организоваться для политических целей? Подобно крупному религиозному осколку, под демассифицирующим воздействием Третьей волны, вероятно, возникнут армии самозванцев–священников, министров, проповедников и учителей, некоторые с дисциплинированными, возможно, даже военизированными политическими приверженцами.
В Соединенных Штатах нетрудно представить себе новую политическую партию, которой управляет Билли Грэхэм (или его факсимильная копия), ведущую примитивную кампанию «за правопорядок» или «про тив порнографии» с сильными чертами авторитаризма, или кого–то (подобного пока малоизвестной Аните Брайант), требующего тюремного заключения для гомосексуалистов и «симпатизирующих им». Такие примеры дают лишь слабый мерцающий намек на религиозную политику, которая может ждать нас впереди даже в самом светском из обществ. Можно вообразить любой вид основанного на культе политического движения во главе с Аятоллой по имени Смит, Шульц или Сантини.
Я не говорю, что эти сценарии непременно материализуются. Все они могут оказаться невероятными. Но если не воплотятся эти сценарии, мы должны признать, что другие драматические кризисы все равно разразятся и они будут еще опаснее тех, что только миновали. Мы должны смотреть факту в лицо: нынешний урожай лидеров Второй волны до нелепости не готов справиться с ними. Наши политические структуры Второй волны сегодня даже более испорчены, чем в 1970–е годы, и мы должны признать, что в кризисах 1980–х и 1990–х правительства будут менее компетентными, одаренными меньшим воображением и менее дальновидными, чем в прошедшем десятилетии.
Это говорит нам о том, что мы должны вновь изучить, начиная от самых корней, одну из наших глубоко хранимых и опасных политических иллюзий.
Комплекс мессии — это иллюзия, что мы можем каким–то образом спастись, изменив человека наверху.
Наблюдая, как политики Второй волны спотыкаются и пьяно бормочут что–то в связи с проблемами, возникшими с появлением Третьей волны, миллионы людей, подстрекаемых прессой, пришли к единственному, простому, понятному объяснению наших несчастий: «банкротство лидеров». Если бы только на политическом горизонте появился мессия и снова свел все воедино!
Эта мольба о властном, мужественном лидере слышна сегодня даже от самых разумных людей, потому что рушится их привычный мир, потому что их среда становится более непредсказуемой, а их жажда порядка, структуры и предсказуемости возрастает. Поэтому мы слышим то, о чем писал Ортега–и–Гассет в 1930–е годы, когда Гитлер совершал свое восхождение: «Страшный крик, поднимающийся, подобно вою множества собак на звезды, умоляющий кого–нибудь или что–нибудь взять на себя командование».
В Соединенных Штатах президента яростно обвиняют в «отсутствии качеств лидера». В Великобритании Маргарет Тэтчер избрана потому, что предлагает, по крайней мере, иллюзию того, что является «железной леди». Даже в коммунистических индустриальных государствах, где руководство какое угодно, но не робкое, усиливается давление, чтобы добиться еще «более сильного лидерства». В СССР выходит в свет роман, который в открытую прославляет способность Сталина добиваться «необходимых политических результатов». Публикация «Победы» Александра Чаковского представляется частью тенденции «ресталинизации»[595]. Маленькие изображения Сталина появились на ветровых стеклах, в домах, гостиницах и киосках. «Сегодня Сталин на ветровом стекле, — пишет Виктор Некипелов, автор «Института дураков», — это поднимающийся снизу... протест, хотя и парадоксальный, против нынешнего распада и отсутствия лидерства».
Начинается опасное десятилетие, сегодняшнее требование «лидерства» поражает в момент, когда поднимаются давно забытые темные силы. «The New York Times» сообщает, что во Франции «после более чем трех десятилетий затишья маленькие, но влиятельные правые группы стремятся на интеллектуальную авансцену, выдвигая теории расового, биологического и политического превосходства, дискредитированные поражением фашизма во второй мировой войне».
Болтая о расовом превосходстве арийцев и охваченные яростными антиамериканскими настроениями, они контролируют крупнейший еженедельник «Le Figaro». Они настаивают на том, что расы рождаются неравными и должны оставаться такими при правильной социальной политике. Они украшают свою аргументацию ссылками на Е.О. Вильсона и Артура Йенсена, по–видимому, чтобы придать научную окраску своим злобным антидемократическим наклонностям.
На другом конце Земли, в Японии, мы с женой недавно провели 45 минут в огромной дорожной пробке, наблюдая процессию ползущих мимо грузовиков, в которых одетые в униформу и каски политические хулиганы пели и выбрасывали кулаки к небу в знак протеста против правительственной политики. Наши японские друзья рассказали, что эти подобные штурмовикам бойцы связаны с мафиозными бандами якудза и финансируются крупными политическими деятелями, жаждущими увидеть возврат довоенного авторитаризма.
Любой из этих феноменов в свою очередь имеет «левого» двойника — террористические группы, которые выкрикивают лозунги о социалистической демократии, но готовы установить в обществе свой вариант тоталитарного руководства при помощи автоматов Калашникова и пластиковых бомб.
В Соединенных Штатах, наряду с другими не внушающими спокойствия признаками, мы видим возрождение бесстыдного расизма. С 1978 г. возрождающийся Ку–Клукс–Клан сжигает кресты в Атланте; его вооруженные люди окружают здание муниципалитета в Декатаре, Алабама; открывают стрельбу в церквях чернокожих и синагоге в Джексоне, Миссисипи; демонстрируют возобновившуюся активность в 21 штате от Калифорнии до Коннектикута. В Северной Каролине представители Клана, которых открыто называют нацистами, убили пятерых левых активистов, выступавших против Клана[596].
Короче говоря, нарастающее требование «более сильного руководства» точно совпадает с возобновлением деятельности высоко авторитарных групп, которые надеются извлечь выгоду из разрушения представительного управления. Трут и искра находятся в рискованной близости друг от друга.
Усиливающаяся мольба о лидере основана на трех неверных концепциях, первая из которых — миф об эффективности авторитаризма. Мало какие идеи поддерживаются так широко, как мнение о том, что диктаторы если и не делают ничего больше, то хотя бы «заставляют поезда ходить по расписанию». Сегодня разрушается так много институтов и все столь непредсказуемо, что миллионы людей охотно поступились бы свободой (желательно чьей–нибудь), чтобы заставить свои экономические, социальные и политические поезда ходить по расписанию.
Однако сильное руководство — и даже тоталитаризм — имеют мало общего с эффективностью. Немного есть оснований предполагать, что Советским Союзом сегодня управляют эффективно, хотя его руководство безусловно «сильнее» и авторитарнее, чем руководство Соединенных Штатов, Франции или Швеции. За исключением военной, тайнополицейской и нескольких других функций, жизненно важных для сохранения режима, СССР, по разным свидетельствам, включая свидетельства советской прессы, является в действительности хлипким кораблем. Это общество, искалеченное расточительством, безответственностью, инерцией и коррупцией, короче говоря — «тоталитарной неэффективностью»[597].
Даже нацистская Германия, изумительно эффективная в уничтожении поляков, русских, евреев и других «не–арийцев», была какой угодно, но не эффективной, в другом. Реймонд Флетчер, член британского парламента, получивший образование в Германии и остающийся пристальным наблюдателем социальных условий Германии, напоминает нам о забытой реальности:
«Мы считаем нацистскую Германию моделью эффективности. В действительности Британия была организована для войны лучше, чем немцы. В Руре нацисты продолжали выпускать танки и военные машины еще долго после того, как уже не могли найти транспорт, чтобы их вывозить. Они очень плохо использовали своих ученых. Из 16 тыс. изобретений военного значения, сделанных во время войны, очень немногие из–за неэффективности руководства внедрялись в производство. Нацистские разведывательные службы взвинченно шпионили друг за другом, британская же разведка была великолепной. В то время как все британцы участвовали в сборе металлических оград и кастрюль для военных целей, немцы по–прежнему производили предметы роскоши. В то время как британцы с самого начала набирали в армию женщин, немцы этого не делали. Третий Рейх как пример военной и промышленной эффективности — нелепый миф»[598].
Как мы увидим, требуется нечто большее, чем сильное руководство, чтобы заставить поезда ходить по расписанию.
Второе фатальное заблуждение о «сильной руке» состоит в невысказанном допущении, что стиль руководства, который работал в прошлом, будет работать в настоящем или в будущем. Думая о руководстве, мы постоянно выкапываем образы из прошлого — Рузвельт, Черчилль, де Голль. Но другие цивилизации требуют совсем иных качеств руководства. И то, что сильно в одном человеке, может быть неуместным и гибельно слабым в другом.
Во времена Первой волны цивилизации, опирающейся на крестьянство, лидерство обычно доставалось по праву рождения, а не в результате заслуг. Монарху были нужны определенные ограниченные практические навыки — способность вести людей в бой, проницательность, чтобы натравливать своих баронов друг на друга, ловкость, чтобы заключить выгодный брак. Среди основных требований не было грамотности и больших способностей к абстрактному мышлению. Кроме того, лидер обычно был свободен использовать широкие личные полномочия в самой причудливой и даже капризной манере, не контролируемой конституцией, законодательством или общественным мнением. Если нужно было одобрение, то одобрение только узкого кружка дворян, лордов и министров. Лидер, способный добиться их поддержки, был «сильным».
Лидер Второй волны, напротив, имел дело с безличной и все более абстрактной властью. Он должен был принимать намного больше решений по гораздо более широкому кругу вопросов — от манипулирования средствами массовой информации до управления макроэкономикой. Его решения должны были быть выполнимыми через цепочку организаций и служб, чьи сложные взаимоотношения он понимал и оркестровал. Он должен был быть грамотным и способным к абстрактному мышлению. Вместо горсточки баронов ему приходилось стравливать между собой сложную массу элит и субэлит. Кроме того, его полномочия, даже если он был тоталитарным диктатором, были, по крайней мере номинально, ограничены конституцией, судебным прецедентом, партийными политическими требованиями и силой общественного мнения.
При этих контрастах «самый сильный» лидер Первой волны, помещенный в политическую структуру Второй волны, оказался бы даже более слабым, смущенным, неустойчивым и неуместным, чем самый слабый» лидер Второй волны.
Подобным образом сегодня, когда мы мчимся на новый этап цивилизации, Рузвельт, Черчилль, де Голль, Аденауэр (или хотя бы Сталин) - «сильные» лидеры индустриальных обществ — выглядели бы так же неуместно и глупо, как Безумный король Людвиг в Белом доме. Поиск лидеров, обладающих подобной решительностью, зубастостью, догматизмом — будь то Кеннеди, Конноли или Рейганы, Шираки или Тэтчер — это проявление ностальгии, поиск образа отца или матери, основанного на устаревших допущениях. Потому что «слабость» сегодняшних лидеров — не столько отражение личных качеств, сколько последствие распада институтов, от которых зависит их власть.
В действительности их кажущаяся «слабость» — совершенно закономерный результат их увеличенной «власти». Таким образом, в то время как Третья волна продолжает трансформировать общество, поднимая его на все более высокий уровень многообразия и сложности, все лидеры становятся зависимыми от все большего числа людей, которые помогают им принимать и исполнять решения. Чем мощнее инструменты в распоряжении лидера — сверхзвуковые самолеты, ядерное оружие, компьютеры, телекоммуникации — тем более, а не менее зависимым становится лидер.
Эта взаимосвязь нерушима, потому что она отражает растущую сложность, на которую сегодня опирается власть. Вот почему американский президент может сидеть возле ядерной кнопки, которая дает ему власть превратить планету в пыль, и все же чувствовать себя таким беспомощным, как будто «на другом конце телефонного провода никого нет». Власть и безвластие — противоположные грани одного полупроводникового кристалла.
Возникающая цивилизация Третьей волны требует поэтому абсолютно нового типа руководства. Необходимые качества лидеров Третьей волны еще не вполне ясны. Вероятно, сила заключается не в самоуверенности лидера, а именно в его или ее способности слушать других; не в бульдозерной мощности, а в воображении; не в мегаломании, а в осознании ограниченной природы лидерства в новом мире.
Лидерам завтрашнего дня, вполне возможно, придется иметь дело с гораздо более децентрализованным и вовлеченным в их дела обществом, обществом даже более разнообразным, чем сегодняшнее. Они уже никогда не будут всем для всех. На самом деле маловероятно, что один человек когда–либо воплотит в себе все требуемые черты. Руководство вполне может оказаться в большей степени временным, коллегиальным и основывающимся на консенсусе.
Джил Твиди в проницательной колонке в «The Guardian» почувствовала эту перемену. «Рано критиковать... Картера, — написала сна. — Возможно, он был (и остается?) слабым и колеблющимся человеком... Но также вполне возможно... главный грех Джимми Картера — это его молчаливое признание того, что время, как и планета, уменьшается в размерах, проблемы... являются настолько общими, настолько основополагающими и настолько взаимозависимыми, что решить их, как проблемы, существовавшие когда–то, один человек или одна правительственная программа не могут». Короче говоря, предполагает она, мы болезненно продвигаемся к новому типу лидера не потому, что кто–то считает это правильным, а потому, что природа проблем делает это необходимым. Вчерашний силач может обернуться завтрашним 90–фунтовым слабаком[599].
Так все обернется или нет, есть один последний, еще более убийственный изъян в аргументации необходимости политического мессии для спасения от бедствий. Это представление предполагает, что наша основная проблема — персонал. Но это не так. Если бы даже у нас командовали святые, гении и герои, мы все равно в конце концов столкнулись бы с кризисом представительного правления — политической технологии эпохи Второй волны.
Если бы выбор «лучшего» лидера был всем, о чем мы должны беспокоиться, нашу проблему можно было бы решить в рамках существующей политической системы. Однако в действительности проблема уходит намного глубже. Коротко говоря, лидеры — даже «лучшие» — пришли в негодность потому, что институты, через которые они должны действовать, устарели.
Начнем с того, что наши политические и правительственные структуры были созданы в то время, когда нация–государство еще существовало само по себе. Каждое правительство могло принимать более или менее независимые решения. Сегодня мы видим, что это больше невозможно, хотя и сохраняем миф о суверенности. Инфляция стала настолько транснациональной болезнью, что даже г–н Брежнев или его преемник не могут помешать инфекции пересечь границу. Коммунистические индустриальные страны, хотя они частично отделены от мировой экономики и жестко контролируются изнутри, зависимы от внешних источников нефти, продовольствия, технологий, кредитов и других предметов первой необходимости. В 1979 г. СССР был вынужден поднять цены на многие потребительские товары. Чехословакия удвоила цену жидкого топлива. Венгрия потрясла потребителей, повысив цену на электроэнергию на 51%[600]. Каждое решение в одной стране нагнетает проблемы в других или требует от них ответа.
Франция строит ядерный перерабатывающий завод в Cap de la Hague (который ближе к ЛОНДОНУ, чем редактор «British Windscale»), месте, где радиоактивную пыль или газ в случае утечки ветры господствующего направления понесут в направлении Великобритании. Разлившаяся мексиканская нефть подвергает опасности побережье Техаса, находящееся в 500 милях. И если Саудовская Аравия или Ливия поднимают или опускают квоты на нефтепродукты, это оказывает немедленное или отдаленное воздействие на экологию многих государств.
В этой туго переплетенной сети национальные лидеры в значительной мере утратили свою эффективность вне зависимости от риторики, которую они используют, и сабель, которыми они бряцают. Их решения обычно вызывают дорогостоящие, нежелательные, зачастую опасные последствия и на глобальном, и на локальном уровнях. Положение правительства и распределение полномочий по принятию решений безнадежно непригодны для сегодняшнего мира.
Но это лишь одна из причин, почему существующие политические структуры устарели.
Наши политические институты отражают также устаревшую организацию знания. Каждое правительство имеет министерства или отделы, которые занимаются отдельными сферами, такими как финансы, внешняя политика, оборона, сельское хозяйство, торговля, почта или транспорт. Конгресс Соединенных Штатов и другие законодательные органы тоже имеют отдельные комитеты, которые занимаются проблемами в этих сферах. Ни одно правительство Второй волны — даже самое централизованное и авторитарное — не может решить именно проблему переплетения: как интегрировать действия всех этих единиц таким образом, чтобы они могли регулярно создавать целостные программы вместо мешанины противоречивых, отменяющих друг друга результатов.
Если есть нечто, чему мы должны научиться у нескольких прошедших десятилетий, так это тому, что все социальные и политические проблемы взаимно переплетены, энергия, например, воздействует на экономику, которая, в свою очередь, воздействует на здравоохранение, которое, в свою очередь, воздействует на образование, труд, семейную жизнь и множество других сфер. Попытка заниматься определенными проблемами в изоляции друг от друга — сама по себе продукт индустриального менталитета — создает только смятение и бедствия. Тем не менее организационная структура правительства точно отражает этот подход к реальности, свойственный Второй волне.
Анахроничная структура приводит к взаимно подрывающим столкновениям юридических сил, к воплощению расходов (каждая служба пытается решить свои проблемы за счет другой) и к возникновению нежелательных побочных эффектов. Вот почему каждая попытка правительства решить проблему приводит к высыпанию новых проблем, часто более сложных, чем изначальная.
Правительства обычно пытаются решить эту проблему переплетения через дальнейшую централизацию, называя «царя», который пробьется через бюрократию. Он делает изменения, выпуская из поля зрения деструктивные побочные эффекты, или сам нагромождает столько дополнительной бюрократии, что его вскоре отрешают от трона. Централизация власти больше не работает. Другая отчаянная мера — это создание бесчисленного множества взаимозависимых комитетов для координации и пересмотра решений. Однако в результате возникает еще один набор перегородок и фильтров, через которые должны проходить решения, и усложняется бюрократический лабиринт. Наши существующие правительства и политические структуры устарели потому, что смотрят на мир сквозь очки Второй волны.
Это, в свою очередь, обостряет еще одну проблему.
Правительства Второй волны и парламентские институты были созданы, чтобы принимать решения в свободном темпе, подходящем для мира, в котором могла понадобиться неделя, чтобы письмо из Бостона или Нью–Йорка дошло до Филадельфии. Сегодня, если Аятолла захватит заложников в Тегеране или кашлянет в Куме, чиновникам в Вашингтоне, Москве, Париже или Лондоне, возможно, придется принимать ответные решения в течение минут. Крайне высокая скорость перемен захватывает правительства и политиков врасплох и вызывает чувство беспомощности и смятения, а пресса делает это очевидным. «Только три месяца назад, — пишет «Advertising Age», — Белый дом советовал потребителям усиленно подумать, прежде чем потратить свои доллары. Сейчас правительство побуждает покупателей продуктов тратить деньги более свободно»[601]. Нефтяные эксперты предсказали взрыв цен на нефть, сообщает «Aussenpolitik», немецкий журнал по внешнеполитическим проблемам, но «не скорость развития»[602]. Спад 1974–1975 гг. ударил по творцам политики в США тем, что журнал «Fortune» определяет как «ошеломляющую скорость и суровость»[603].
Ускоряются и социальные перемены и оказывают дополнительное давление на тех, кто принимает политические решения. «Business Week» заявляет, что в Соединенных Штатах, «пока миграция производства и населения была постепенной... она помогала объединять нацию. Но за последние пять лет процесс вырвался за пределы, которые могут согласовываться с существующими политическими институтами».
Собственные карьеры политиков ускорились, часто захватывая их врасплох. Только в 1970 г. Маргарет Тэтчер предсказывала, что на ее веку ни одна женщина в британском правительстве никогда не будет назначена на высокий пост в Кабинете[604]. В 1979 г. она сама стала премьер–министром.
В Соединенных Штатах Джимми Кто? (Jimmy Who?) ворвался в Белый дом за считанные месяцы. Более того, хотя новый президент не принимает на себя полномочия до января, следующего за его избранием, Картер стал фактическим президентом сразу же. Именно Картера, а не сходящего со сцены Форда, бомбардировали вопросами о Ближнем Востоке, энергетическом кризисе и других проблемах чуть ли не раньше, чем были подсчитаны голоса. Для практических целей Форд немедленно стал сходящим со сцены политиком, мертвой фигурой, потому что сегодня политическое время слишком спрессованно, история движется слишком быстро, чтобы допускать традиционные проволочки.
Сократился и «медовый месяц» с прессой, которым когда–то наслаждался новый президент. Картера еще до инаугурации ругали за подбор Кабинета, и он был вынужден убрать своего избранника на пост главы ЦРУ. Позже, еще до середины четырехлетнего срока, проницательный политический журналист Ричард Ривз уже предсказывал президенту короткую карьеру, потому что «мгновенные коммуникации настолько сжали время, что сегодня на четырехлетнее президентство приходится больше событий, больше затруднений, больше информации, чем на любое восьмилетнее президентство в прошлом»[605].
Подогревание темпа политической жизни, отражающее генерализованное ускорение перемен, интенсифицирует сегодняшнее разрушение политики и управления. Попросту говоря, наши лидеры, вынужденные работать через институты Второй волны, созданные для более медленного общества, не могут сбить масло разумных решений так быстро, как того требуют события. Либо решение появляется слишком поздно, либо нерешительность берет верх.
Например, профессор Роберт Скидельски из Школы передовых международных исследований Университета Джона Хопкинса пишет: «Налоговую политику фактически невозможно использовать, так как требуется слишком много времени, чтобы провести соответствующие меры через Конгресс, даже когда существует большинство»[606]. И это было написано в 1974 г., задолго до того, как энергетический пат в Америке вступил в свой шестой, бесконечный год.
Ускорение перемен подавило способность наших институтов принимать решения, сделав сегодняшние политические структуры устаревшими, независимо от партийной идеологии или лидеров. Эти институты непригодны не только с точки зрения масштаба и структуры, но также с точки зрения времени. И даже это не все.
Если Вторая волна породила массовое общество, Третья волна демассифицирует его, сдвигая всю социальную систему на более высокий уровень разнообразия и сложности. Этот революционный процесс во многом напоминает биологическую дифференциацию, происходящую в процессе эволюции, помогает объяснить один из сегодняшних наиболее часто упоминаемых политических феноменов — распад консенсуса.
Во всех концах индустриального мира мы слышим, как политики жалуются на утрату «национальной цели», отсутствие старого доброго «Dunkirk духа», разрушение «национального единства» и внезапное, озадачивающее разрастание осколочных групп с сильным влиянием. Последние слухи в Вашингтоне — об «одной проблемной группе» — относятся к внезапно появляющимся политическим организациям тысяч, обычно вокруг того, что каждая понимает как единственную горящую проблему: аборт, контроль за личным оружием, права гомосексуалистов, перевозка школьников на автобусах, ядерная энергия и т. д. Эти интересы на национальном и на местном уровнях столь разнообразны, что политики и чиновники больше не могут уследить за ними.
Владельцы мобильных домов объединяются, чтобы бороться за изменение границ округов. Фермеры сражаются с линиями электропередач. Пенсионеры мобилизуются против налогов на школы. Сражаются феминистки, чиканос, борцы со стриптизом и борцы против борьбы со стриптизом, а также родители–одиночки и участники кампании против порнографии. Журнал на Среднем Западе сообщает о создании организации «нацистов–гомосексуалистов», что, несомненно, вызывает замешательство и нацистов–гетеросексуалов, и Движения за свободу гомосексуалистов[607].
В то же время национальным массовым организациям трудно сохранять единство. Говорит участник конференции добровольческих организаций: «Местные церкви больше не подчиняются национальной директиве». Специалист по профсоюзному движению говорит, что вместо единого политического управления AFLCIO присоединенные профсоюзы все больше разворачивают собственные кампании ради собственных целей.
Электорат не просто разваливается на куски. Сами осколочные группы становятся все более временными, возникают, распадаются, меняются все быстрее и быстрее и образуют бродящий поток, с трудом поддающийся анализу. «Сейчас в Канаде, — говорит один правительственный чиновник, — как мы предполагаем, продолжительность жизни новой добровольческой организации будет от шести до восьми месяцев. Групп становится больше и они более эфемерны». Таким образом, сочетание ускорения и разнообразия порождает абсолютно новый вид политики групп.
Именно такое развитие уносит в небытие наши представления о политических коалициях, альянсах и единых фронтах. В обществе Второй волны политический лидер мог соединить друг с другом полдюжины крупных блоков, как сделал Рузвельт в 1932 г., и рассчитывать на то, что образовавшаяся в результате коалиция на много лет останется неизменной. Сегодня необходимо спрессовать сотни и даже тысячи мелких и недолговечных групп со специфическими интересами, и сама коалиция тоже окажется недолговечной. Она может продержаться достаточно долго, чтобы выбрать президента, а затем снова развалиться на следующий день после выборов, оставив президента без базы для поддержки его программ.
Эта демассификация политической жизни, отражающая все глубокие тенденции в технологии, производстве, коммуникациях и культуре, которые мы обсудили, еще больше разрушает способность политиков принимать жизненно важные решения. Привыкшие жонглировать несколькими хорошо организованными и ясно очерченными избирательными объединениями, они внезапно оказались в осаде. Со всех сторон бесчисленное множество новых объединений с расплывчатой структурой требует одновременного внимания к реальным, но узким и незнакомым нуждам[608].
Специфические требования захлестывают законодательную власть и бюрократию через каждую трещину, каждую сумку почтальона и посыльного, через форточку и из–под двери. Этот громадный поток требований не оставляет времени на обдумывание. Кроме того, поскольку общество меняется со все большей скоростью и запоздалое решение может быть хуже, чем отсутствие какого–либо решения, каждый требует немедленного ответа. В результате Конгресс, по словам члена Палаты представителей Н.Й. Майниты, члена Демократической партии из Калифорнии, постоянно настолько загружен, что «люди встречаются на бегу. Это не позволяет согласованно размышлять»[609].
Обстоятельства в разных странах различны, но не отличается революционный вызов, который Третья волна бросает устаревшим институтам Второй волны, — слишком медленным, чтобы соответствовать темпу перемен, и слишком недифференцированным, чтобы справляться с новыми уровнями социального и политического многообразия. Созданные для намного более медленного и простого общества, наши институты увязли и действуют несинхронно. На этот вызов невозможно ответить и простым латанием правил. Ведь он наносит удар по самой основной предпосылке политической теории Второй волны: концепции представительства.
Таким образом, усиление разнообразия означает, что, хотя наши политические системы теоретически основаны на правлении большинства, по–видимому, невозможно формировать большинство даже на проблемах, решающих для выживания. В свою очередь этот распад консенсуса означает, что все больше и больше правительств являются правительствами меньшинства, основанными на меняющихся и неопределенных коалициях.
Отсутствующее большинство превращает в посмешище стандартную демократическую риторику. Это вынуждает нас задаваться вопросом, может ли какое–либо избирательное объединение быть «представленным» при конвергенции скорости и разнообразия. В массовом индустриальном обществе, когда люди и их нужды были достаточно однородными и имели под собой твердую основу, консенсус являлся достижимой целью. В демассифицированном обществе нам не хватает не только национальной цели, нам не хватает также цели для региона, штата или города. Разнообразие в каждом избирательном округе конгресса или парламента во Франции, Японии или Швеции настолько велико, что его «представитель» не может законно претендовать на то, что говорит от имени консенсуса. Он не может выражать общую волю по той простой причине, что ее не существует. Что происходит в таком случае с самим понятием о «представительной демократии»?
Задаваться этим вопросом не означает нападать на демократию. (Мы вскоре увидим, как Третья волна открывает путь для обогащенной и расширенной демократии.) Но один факт становится неизбежно ясным: не только наши институты Второй волны, но сами предпосылки, на которых они основаны, устарели.
Построенная в неправильном масштабе, неспособная адекватно заниматься транснациональными проблемами, неспособная заниматься взаимосвязанными проблемами, неспособная идти вровень с тенденцией ускорения, неспособная справиться с высокими уровнями разнообразия, перегруженная устаревшая политическая технология индустриальной эры разваливается у нас на глазах.
Слишком большое количество решений, слишком быстрых, по поводу слишком многих странных и незнакомых проблем, а вовсе не воображаемое «отсутствие лидеров» объясняет сегодня явную некомпетентность политических и правительственных решений. Наши институты шатаются от взрыва решений.
При работе со старомодной политической технологией наша способность принимать эффективные правительственные решения резко падает. «Когда все решения должны были приниматься в Белом доме, — пишет Уильям Шаукросс в журнале «Harper», касаясь политики Никсона–Киссинджера по Камбодже, — было мало времени полностью рассмотреть какое–либо из них»[610]. В самом деле, из Белого дома выжимают решения по любым вопросам от загрязнения воздуха, стоимости лечения и ядерной энергии до уничтожения рискованных игрушек (!) - и один из советников президента признался мне: «Все мы здесь страдаем от будущих потрясений!»
Исполнительные службы немногим лучше. Каждый департамент раздавлен все увеличивающимся грузом решений[611]. Любой из них вынужден каждый день проводить в жизнь бесчисленное множество инструкций и создавать огромное количество решений под огромным и все усиливающимся давлением.
Так, недавнее исследование, проведенное Национальным фондом культуры США, показало: совет Фонда тратил по четыре с половиной минуты на рассмотрение каждого разряда заявок на гранты. «Количество заявок... намного превысило возможности Фонда принимать качественные решения», — говорится в отчете.
Существует мало хороших исследований, касающихся этого тупика в принятии решений. Одно из лучших — анализ Тревора Армбристера инцидента «Пуэбло» 1968 г., когда американский корабль–шпион был захвачен корейцами и между двумя странами возникла опасная конфронтация. По мнению Армбристера, у представителя Пентагона, который осуществлял «оценку степени риска» в операции «Пуэбло» и одобрил эту операцию, было всего несколько часов, чтобы оценить степень риска в 76 предложенных разных военных операциях. Впоследствии чиновник отказался оценить, сколько времени он в действительности потратил на рассмотрение «Пуэбло»[612].
Но Армбристер цитирует слова чиновника Службы военной разведки (DIA), раскрывающие секрет: «Вот как это, по–видимому, сработало... однажды в девять часов утра у него на столе оказалась книга и распоряжение вернуть ее к полудню. Это книга размером с каталог Sears, Roebuck. У него не было физической возможности детально изучить каждую операцию». В цейтноте риск по операции «Пуэбло» был определен как «минимальный». Если представитель DIA прав, в то утро каждая операция получила в среднем две с половиной минуты внимания. Не удивительно, что службы не работают.
Чиновники Пентагона, например, потеряли след 30 млрд долл. в зарубежных заказах на оружие и не знают, отражает ли это колоссальную ошибку в бухгалтерии, неуплату по счетам за приобретения в полном объеме или то, что деньги были целиком переведены на другие цели. В этой многомиллиардной ошибке, по словам ревизора Министерства обороны, содержится «смертоносный потенциал пушки, свободно болтающейся на нашей палубе». Он признает: «Печаль в том, что мы на самом деле не знаем, насколько в действительности велика эта путаница. Возможно, пройдет пять лет, прежде чем мы сумеем все это рассортировать»[613]. И если Пентагон со своими компьютерами и надежной системой информации становится слишком большим и сложным, чтобы управлять надлежащим образом, как в этом случае, что говорить о правительстве в целом?
Старые институты принятия решений все больше отражают беспорядок во внешнем мире. Советник Картера Стюарт Эйзенштат говорит о «дроблении общества на группы по интересам» и соответствующем «дроблении полномочий Конгресса на подгруппы»[614]. Перед лицом этой новой ситуации президент больше не может с легкостью навязывать Конгрессу свою волю.
Традиционно президент, используя свои полномочия, может скроить соглашение с полудюжиной пожилых и сильных председателей комитетов и рассчитывать, что они обеспечат число голосов, необходимое для одобрения его законодательной программы. Сегодня председатели комитетов Конгресса не могут обеспечить больше голосов молодых членов Конгресса, чем AFLCIO или Католическая церковь могут добыть у своих сторонников. Старомодным и находящимся под сильным давлениям президентам может показаться достойным сожаления то, что люди, в том числе и члены Конгресса, больше думают собственной головой и менее покорно воспринимают приказы. Однако все это делает невозможным для Конгресса, организованного так, как сегодня, непрерывно уделять внимание какой–либо проблеме или быстро реагировать на нужды государства.
Упоминая «безумную повестку дня», отчет Палаты Конгресса по прогнозам на будущее живо подытоживает ситуацию: «Кризисы, все более сложные и разворачивающиеся со скоростью света, такие как голосование в течение недели по поводу прекращения газового регулирования, Родезии, Панамского канала, нового Департамента образования, продуктовых марок, санкций AMTRAK, размещения твердых отходов, видов животных, находящихся под угрозой, превращают Конгресс, когда–то бывший центром тщательных и вдумчивых дебатов... в национальное посмешище»[615].
По–видимому, политические процессы в разных странах различны, но во всех них действуют похожие силы. «Соединенные Штаты — не единственная страна, которая кажется потерянной и застойной, — заявляет «U.S. News & World Report». — Взгляните на Советский Союз... Никакого ответа на предложения США по контролю за ядерными вооружениями. Долгие проволочки в переговорах по торговым соглашениям и с социалистическими, и с капиталистическими странами. Запутанные переговоры с президентом Франции Жискаром д'Эстеном во время государственного визита. Нерешительность в ближневосточной политике. Противоречивые призывы к западноевропейским коммунистам противостоять собственным правительствам и сотрудничать с ними... Даже в однопартийной системе почти невозможно проводить твердую политику или быстро реагировать на сложные проблемы»[616].
В Лондоне член Парламента[617] рассказывает нам, что центральное правительство «явно перегружено», а сэр Ричард Марш, бывший министр Кабинета, а ныне глава Британской ассоциации издателей газет, заявляет, что «структура Парламента остается относительно неизменной более 250 последних лет и просто не приспособлена к тому виду управленческого принятия решений, который необходим сегодня... Весь он полностью неэффективен,.. — говорит он. — и Кабинет немногим лучше»[618].
А как насчет Швеции с ее шатким коалиционным правительством, едва ли способным решить ядерную проблему, почти десятилетие раздирающую страну на части? Или Италии с ее терроризмом и периодическими политическими кризисами, которая неспособна сформировать правительство даже на полгода?[619]
То, с чем мы сталкиваемся, — это новая и угрожающая истина. Возникшие политические потрясения и кризисы не могут быть урегулированы лидерами — сильными или слабыми — до тех пор, пока эти лидеры вынуждены действовать через неподходящие, разрушенные, перегруженные институты.
Политическая система должна не только быть способной принимать и проводить решения, она должна действовать в верном масштабе, она должна быть способной интегрировать в корне отличные друг от друга политики, она должна быть способной принимать решения с нужной быстротой, отражать разнообразие общества и реагировать на него. Если она не справляется с любым из этих пунктов, то порождает бедствия. Наши проблемы больше не являются вопросом «левых» или «правых», «сильного руководства» или «слабого». Сама система принятия решений превратилась в угрозу.
Сегодня поистине удивительно, что наши правительства вообще продолжают функционировать. Ни один президент корпорации не попытался бы управлять большой компанией с организационным расписанием, набросанным гусиным пером предка, жившего в XVIII в., чей опыт управления состоял единственно в руководстве фермой. Никакой разумный пилот не стал бы пытаться совершить полет на сверхзвуковом самолете с антикварными навигационными и контрольными приборами, какие были в распоряжении Блерио или Линдберга. А ведь это приблизительно то, что мы пытаемся делать в политике.
Быстрый моральный износ наших политических систем Второй волны в мире, ощетинившемся ядерным оружием и аккуратно балансирующем на грани экономической или экологической катастрофы, создает чрезмерную угрозу для всего общества: не только для «аутсайдеров», но и для «инсайдеров», не только для бедных, но и для богатых и неиндустриальных частей мира. Ведь непосредственная опасность для всех нас заключается не столько в умышленном применении силы теми, кто ею обладает, сколько в неумышленных побочных эффектах решений, разработанных политико–бюрократическими машинами для принятия решений, настолько опасно анахроничными, что даже самые лучшие намерения могут привести к убийственным результатам.
Наши так называемые «современные» политические системы скопированы с моделей, изобретенных до наступления фабричной системы — до консервированной пищи, охлаждения, газового освещения или фотографии, до печи Бессемера, пишущих машинок, телефона, до того, как Орвиль и Вильбур Райты встали на крыло, до того, как автомобиль и аэроплан сократили расстояние, до того, как радио и телевидение начали творить свою алхимию над нашими умами, до индустриализованной смерти Аушвица, до нервно–паралитического газа и ядерных ракет, до компьютеров, копировальных машин, противозачаточных таблеток, транзисторов и лазеров. Они были созданы в интеллектуальном мире, который почти невозможно себе представить, — мире, существовавшем до Маркса, Дарвина, Фрейда и Эйнштейна. Тогда единственная самая важная политическая проблема, с которой мы столкнулись, — моральный износ наших самых основных политических и правительственных институтов.
Пока нас сотрясает один кризис за другим, честолюбивые Гитлеры и Сталины выползут из–под обломков и скажут нам, что пришло время решить наши проблемы, отбросив прочь не только наши устаревшие институциональные суды, но также и нашу свободу. Мы мчимся в эру Третьей волны, и те, кто хочет расширить человеческую свободу, не смогут сделать это, просто защищая наши существующие институты. Нам — как отцам–основателям Америки два века назад — придется изобрести новые.
Отцам–основателям: Вы мертвые революционеры. Вы — мужчины и женщины, фермеры, торговцы, ремесленники, адвокаты, печатники, памфлетисты, продавцы и солдаты, которые все вместе создали новую страну на дальних берегах Америки. Среди вас те пятьдесят пять, которые в 1787 г. пришли вместе, чтобы создать, в жаркое лето в Филадельфии, удивительный документ, названный Конституцией Соединенных Штатов.
Вы — изобретатели будущего, которое стало моим настоящим.
Этот лист бумаги с Биллем о правах, дополненным в 1791 г., — явно одно из ошеломляющих достижений в истории человечества. Я, как и многие другие, постоянно вынужден задаваться вопросом, как вы сумели, в жестоком социальном и экономическом беспорядке, под самым непосредственным давлением, проявить такое большое понимание возникающего будущего. Слушая отдаленные звуки завтрашнего дня, вы чувствовали, что цивилизация умирает и рождается новая.
Я понимаю, что вас побудило к этому, — вы были вынуждены, вас несла приливная волна событий, вы боялись крушения неэффективного правительства, парализованного неподходящими принципами и устаревшими структурами.
Редко столь величественная работа делается людьми с такими разными темпераментами — блестящими, антагонистическими и эгоистичными, людьми, страстно преданными разным региональным и экономическим интересам и, однако, настолько огорченными, оскорбленными ужасной «неэффективностью» существующего правительства, что они собрались вместе и предложили радикально новое правительство, основанное на поразительных принципах[620].
Даже сейчас эти принципы трогают меня, как трогают они бесчисленные миллионы людей планеты. Признаюсь, мне трудно читать без слез некоторые пассажи, например, Джефферсона[621] или Пейна[622], так они красивы и выразительны.
Я хочу поблагодарить вас, покойные революционеры, за то, что я прожил полвека американским гражданином, под властью закона, а не людей, и особенно за драгоценный Билль о правах, который дал мне возможность думать, высказывать непопулярные мнения, хотя временами и в самом деле глупые или ошибочные, писать, не боясь запретов.
Ведь то, что я должен сейчас написать, мои современники слишком легко могут неправильно понять. Некоторые, без сомнения, отнесутся к этому как к бунтарству. Однако это горькая правда, которую вы, я думаю, быстро уловили бы. Ведь система управления, сформированная вами, включая сами принципы, на которых вы ее построили, становится все более морально изношенной, а потому, если не обращать на это внимания, все более угнетающей и опасной для нашего благополучия. Ее нужно радикально изменить и изобрести новую систему управления — демократию XXI в.
Вы лучше, чем мы сегодня, знали, что никакое правительство, никакая политическая система, никакая конституция, никакая хартия или государство не вечны, и точно так же решения прошлого не связаны с будущим вечно. И правительство, созданное для одной цивилизации, не может адекватно справиться со следующей.
Поэтому вы бы поняли, почему даже Конституцию Соединенных Штатов нужно пересмотреть и изменить — не сократить федеральный бюджет, не включить тот или иной узкий принцип, но расширить ее Билль о правах, с учетом угроз свободе, какие невозможно было вообразить в прошлом, и создать совершенно новую структуру управления, способную принимать разумные демократические решения, необходимые для нашего выживания в новом мире.
Я пришел без какой–либо удобной заготовки завтрашней конституции. Я не верю людям, которые думают, что у них уже есть ответы, когда мы еще только пытаемся сформулировать вопросы. Но настало время, когда нам пора представить себе абсолютно неизведанные возможности, обсуждать, не соглашаться, спорить и создавать от самых основ демократическую архитектуру завтрашнего дня.
Не в атмосфере гнева и догматизма, не во внезапном импульсивном порыве, но при самом широком обсуждении и мирном участии общественности нам нужно собраться вместе, чтобы вновь создать Америку.
Вы бы поняли эту необходимость. Ведь человек именно вашего поколения — Джефферсон — по зрелом размышлении заявил: «Некоторые смотрят на конституции с ханжеским благоговением и относятся к ним как к Ковчегу Завета, слишком священному, чтобы к нему прикасаться. Они приписывают людям прошлого века мудрость больше человеческой и полагают, что сделанное ими не подлежит поправкам... Я, конечно, не защищаю частые и непроверенные изменения в законах и конституциях... Но при этом я знаю, что законы и институты должны идти рука об руку с развитием человеческого разума... Когда сделаны новые открытия, обнаружены новые истины и с изменением обстоятельств изменились манеры и взгляды, институты также должны двигаться вперед и не отставать от времени»[623].
За эту мудрость, помимо всего прочего, я благодарен господину Джефферсону, который помог создать систему, служившую нам так хорошо и так долго, а сейчас должна, в свою очередь, умереть и быть заменена.
Воображаемое письмо... Конечно, во многих странах, вероятно, есть другие, кто, имея такую возможность, высказал бы подобные чувства. Ведь моральный износ многих сегодняшних правительств — это не какой–то секрет, открытый мною одним. Это болезнь не только Америки.
Дело в том, что построение новой цивилизации на обломках старой включает в себя создание новых, более подходящих политических структур сразу во многих государствах. Это болезненный, но необходимый проект, вызывающий потрясение умов своими масштабами, на осуществление которого, несомненно, уйдут десятилетия.
По всей видимости, потребуется длительная борьба, чтобы радикально реконструировать — или даже сдать на слом — Конгресс Соединенных Штатов, центральные комитеты и политбюро коммунистических индустриальных государств, Палату общин и Палату лордов, французскую Палату депутатов, Бундестаг, японский парламент, гигантские министерства и укоренившиеся гражданские службы многих стран, конституции и судебные системы — короче говоря, многие громоздкие и все хуже работающие аппараты предположительно представительных правительств.
Эта волна политической борьбы не остановится на национальном уровне. В предстоящие месяцы и десятилетия вся «глобальная правовая машина» — от Организации Объединенных Наций на одном конце до местного городского совета на другом — столкнется с усиливающимся, непреодолимым требованием перестройки.
Все эти структуры придется фундаментально изменить не потому, что они изначально плохи, и даже не потому, что они контролируются тем или иным классом или группой, но потому, что они все более неспособны работать — больше не отвечают нуждам радикально изменившегося мира.
Эта задача привлечет многие миллионы людей. Если этой радикальной реконструкции будут жестко сопротивляться, это вполне может вызвать кровопролитие. Следовательно, то, насколько мирным окажется процесс, будет зависеть от многих факторов — от того, насколько гибкими или непреклонными окажутся существующие элиты, от того, будет ли изменение ускорено экономической катастрофой, от того, возникнут ли внешние угрозы и военные вторжения. Ясно, что риск велик.
Однако риск, если не реконструировать наши политические институты, больше, и чем скорее начнем, тем в большей безопасности будем мы все.
Чтобы вновь построить работающие правительства и выполнить то, что вполне может быть важнейшей политической задачей времени, в котором мы живем, — нам придется разорвать накопленные стереотипы эры Второй волны. И нам придется снова продумать политическую жизнь с точки зрения трех ключевых принципов.
В действительности они вполне могут оказаться коренными принципами завтрашних правительств Третьей волны.
Первый еретический принцип правительства Третьей волны — принцип власти меньшинств. Он предполагает, что правление большинства, ключевой легитимизирующий принцип эры Второй волны, все больше устаревает. В расчет принимается не большинство, а меньшинства. И наши политические системы должны все больше отражать этот факт.
Выражая верования своего революционного поколения, именно Джефферсон, снова он, утверждал, что правительства должны вести себя в «абсолютном согласии с решениями большинства». Соединенные Штаты и Европа — еще на заре эры Второй волны — только начинали долгий процесс, который в конце концов превратил их в индустриальные массовые общества. Концепция правления большинства полностью соответствовала нуждам этих обществ.
Сегодня, как видим, мы оставляем индустриализм позади и быстро становимся демассифицированным обществом. Вследствие этого все труднее — а часто невозможно — мобилизовать большинство или даже правящую коалицию. Вот почему Италия в течение шести месяцев, а Нидерланды в течение пяти жили вообще без правительств. В Соединенных Штатах, утверждает Уолтер Дин Бернхэм, политолог из Массачусетского Технологического института, «я не вижу сегодня основы для какого–либо положительного большинства по какому–либо поводу»[624].
Поскольку от этого зависит их легитимность, элиты Второй волны всегда претендуют на то, что говорят от имени большинства. Правительство Соединенных Штатов было «представляющим народ... созданным народом... и ради народа». Советская коммунистическая партия говорила от имени «рабочего класса». Господин Никсон заявлял, что представляет американское «молчаливое большинство»[625]. И сегодня в Соединенных Штатах неоконсервативные интеллектуалы нападают на требования недавно поднявших голос меньшинств, таких как черные, феминистки, чиканос, и претендуют на то, что выступают в интересах огромного, прочного, умеренного, придерживающегося золотой середины большинства.
Расположившись в крупных университетах северо–востока и мыслительных резервуарах в Вашингтоне, редко ступая в такие места, как Мариетта, Огайо, или Салина, Канзас, ученые–неоконсерваторы, очевидно, считают «Среднюю Америку» огромной немытой единой «массой» более или менее невежественных, антиинтеллектуальных «синих воротничков» в защитных шлемах и «белых воротничков», живущих в пригородах. Однако эти группы намного менее едины и бесцветны, чем кажется интеллектуалам и политикам на расстоянии. Найти консенсус в Средней Америке так же трудно, как и везде — в лучшем случае это мерцающий, перемежающийся консенсус, ограниченный очень малым кругом проблем. Неоконсерваторы вполне могут одевать свою политику, направленную против меньшинств, в мантию скорее мифического, чем реального большинства.
В действительности то же самое верно и для другого края политического спектра. Во многих западноевропейских странах социалистические и коммунистические партии заявляют, что говорят от имени «рабочих масс». Однако чем дальше мы уходим за пределы индустриального массового общества, тем менее разумны предположения марксизма. Ведь и массы, и классы во многом теряют свое значение в возникающей цивилизации Третьей волны.
Вместо высоко стратифицированного общества, в котором несколько крупных блоков объединяются, чтобы сформировать большинство, мы имеем конфигуративное общество — общество, где тысячи меньшинств, многие из которых временны, кружатся в водовороте и образуют абсолютно новые преходящие модели, редко объединяющиеся в 51% консенсус по крупным проблемам. Продвижение цивилизации Третьей волны, таким образом, ослабляет саму легитимность многих существующих правительств.
Третья волна также бросает вызов всем нашим условным допущениям по поводу отношения правления большинства к социальной справедливости. Здесь, как и во многих других областях, мы наблюдаем поразительную историческую перемену. Всю эру цивилизации Второй волны борьба за правление большинства была гуманистической и освободительной. В остающихся индустриальными странах, подобных сегодняшней Южной Африке, это по–прежнему так[626]. В обществах Второй волны правление большинства почти всегда означало прорыв к справедливости для бедных. Ведь бедные были большинством.
Однако сегодня в странах, сотрясаемых Третьей волной, часто все совсем наоборот. У настоящих бедных нет, как правило, численного преимущества. В большинстве стран они — как и все остальные — стали меньшинством. И если исключить экономический Холокост, останутся таковым.
Следовательно, правление большинства уже не адекватно не только как легитимизирующий гуманизирующий принцип в обществах, вступающих в Третью волну.
Идеологи Второй волны стандартно оплакивают разрушение массового общества. Не видя в этом обогащенном разнообразии возможности для развития человечества, они склонны нападать на него как на «фрагментацию» и «балканизацию» и приписывать его усилившемуся «эгоизму» меньшинств. Это тривиальное объяснение подменяет причину следствием. Ведь усиливающаяся активность меньшинств — не результат внезапно вспыхнувшего эгоизма, а помимо прочего, отражение нужд новой системы производства, которая для самого своего существования требует намного более разнообразного, разноцветного, открытого общества, отличного от того, какое мы когда–либо знали.
Смысл этого факта огромен. Например, когда русские пытаются подавить новое разнообразие или не допустить политического плюрализма, который приходит вместе с ним, они в действительности (используя их же жаргон) «заковывают в кандалы средства производства» — они замедляют экономическую и технологическую трансформацию общества. Мы, в некоммунистическом мире, сталкиваемся с тем же выбором: мы можем либо сопротивляться толчку к разнообразию в тщетной последней попытке спасти наши политические институты Второй волны, либо признать разнообразие и соответственно изменить эти институты.
Первую стратегию можно осуществить только тоталитарными мерами, и она должна привести к экономическому и культурному застою; вторая ведет к социальной эволюции и основанной на меньшинствах демократии XXI в.
Чтобы вновь создать демократию в условиях Третьей волны, нам нужно выбросить за борт пугающее, но ложное допущение, что все большее разнообразие автоматически порождает все большее напряжение и конфликт в обществе. В действительности верным может быть прямо противоположное. Конфликт в обществе не только необходим, он, в определенных границах, желателен. Если сотня людей отчаянно хочет медное кольцо, их можно заставить драться за него, если каждый из ста имеет свою цель, то гораздо выгоднее торговать, сотрудничать и создавать символические отношения. При соответствующих социальных устройствах разнообразие может вести к безопасной и стабильной цивилизации.
Именно отсутствие соответствующих политических институтов сегодня обостряет ненужный конфликт между меньшинствами до грани насилия. Именно отсутствие таких институтов делает меньшинства непримиримыми. Именно из–за отсутствия таких институтов найти большинство все труднее и труднее.
Ответ на эти проблемы не в том, чтобы душить несогласие или обвинять меньшинства в эгоизме (как будто элиты и их эксперты тоже не имеют собственных интересов). Ответ в новых, наделенных воображением устройствах для примирения и легитимизации разнообразия — новых институтах, которые чувствительны к быстро меняющимся нуждам изменчивых и умножащихся меньшинств.
Подъем демассифицированной цивилизации выносит на поверхность глубокие неразрешимые вопросы, касающиеся будущего правления большинства и всей механистической системы голосования для выражения предпочтений. Когда–нибудь будущие историки, возможно, посмотрят на голосование и поиск большинства как на архаичный ритуал, в котором участвуют коммуникационно примитивные существа. Однако сегодня, в опасном мире, мы не можем позволить себе делегировать кому–либо полную власть, мы не можем поступиться даже слабым народным влиянием, которое существует при мажоритарных системах, и не можем позволить крошечным меньшинствам принимать крупные решения, тиранящие все остальные меньшинства.
Поэтому мы должны решительно пересмотреть незрелые методы Второй волны, которыми мы добиваемся ускользающего большинства. Нам нужны новые подходы, созданные для демократии меньшинств, — методы, цель которых скорее вскрывать различия, чем прикрывать их неестественным или поддельным большинством, основанным на эксклюзивном голосовании, запутанной формулировке проблем или мошеннических избирательных процедурах. Короче говоря, нам нужно таким образом модернизировать всю систему, чтобы усилить роль разнообразных меньшинств, и при этом позволить им формировать большинство. Для этого потребуются радикальные изменения во многих наших политических структурах, начиная с самого символа демократии — избирательной урны.
В обществах Второй волны голосование для определения народной воли обеспечивало правящим элитам важный источник обратной связи. Когда условия, по той или иной причине, становились нестерпимыми для большинства и 51% избирателей выражал свою боль, элиты могли, как минимум, сменить партии, изменить политику или пойти на какой–нибудь другой компромисс.
Однако даже во вчерашнем массовом обществе принцип 51% был явно грубым, чисто количественным инструментом. Голосование для определения большинства ничего не говорит нам о качестве взглядов людей. Оно может сказать нам о том, сколько людей в данный момент хотят X, но не о том, как сильно они его хотят. Кроме того, оно ничего не говорит нам о том, чего бы они хотели от X взамен — критическая информация в обществе, состоящем из многих меньшинств.
Оно также не сигнализирует нам, когда меньшинство настолько чувствует себя под угрозой или приписывает такое жизненно важное значение одной проблеме, что его взглядам, по–видимому, следует придавать больше веса, чем обычно.
В массовом обществе эти известные слабости правления большинства были терпимыми, потому что, среди прочего, многим меньшинствам не хватало стратегической силы, чтобы разрушить систему. В сегодняшнем тонко связанном обществе, в котором все мы — члены меньшинств, это уже не так.
Для демассифицированного общества Третьей волны системы обратной связи индустриального прошлого в целом слишком грубы. Поэтому нам придется применять голосование и опросы радикально новым способом. Вместо поиска безыскусного ответа — да–нет — при голосовании нам нужно определить потенциальные требования чего–то взамен, задав примерно такие вопросы: «Если я откажусь от своей позиции по проблеме аборта, откажетесь ли вы от своей по расходам на оборону или ядерной энергии?» или «Если я соглашусь на небольшой дополнительный налог на мои личные доходы в следующем году, чтобы сделать ассигнования на ваш проект, что вы предложите взамен?»
В мире, куда мы стремительно мчимся, с его богатыми коммуникационными технологиями, у людей есть много способов выразить свои взгляды, даже не заходя в избирательную кабину. Также есть способы, как мы увидим через мгновение, включить их в политический процесс принятия решений.
Мы также можем хотеть переоснастить наши избирательные законы, чтобы уничтожить смещения, направленные против меньшинств. Есть много способов это сделать. Один такой вполне традиционный метод — принять некий вариант совокупного голосования, который применяется сегодня многими корпорациями, чтобы защитить права меньшинств, владеющих акциями. Такие методы позволяют участникам голосования выражать не только свои пристрастия, но и интенсивность, а также классифицировать своих избранников.
Нам почти наверняка придется отбросить наши устаревшие партийные структуры, созданные для медленно меняющегося мира массовых движений и массовой торговли, и изобрести временные модульные партии, которые обслуживают меняющуюся конфигурацию меньшинств — включающиеся и выключающиеся партии будущего.
Возможно, понадобятся «дипломаты» или «послы», чтобы посредничать не между странами, а между меньшинствами внутри каждой страны. Нам, может быть, придется создать квазиполитические институты, чтобы помогать меньшинствам — профессиональным, этническим, сексуальным, региональным, рекреационным или религиозным — быстрее и легче образовывать и разрывать альянсы.
Нам могут, например, понадобиться арены, где разные меньшинства, на основе ротации, а может быть, по случайному выбору, собираются вместе, чтобы обмениваться проблемами, вести переговоры о соглашениях и разрешать споры. Если бы врачи, мотоциклисты, программисты, адвентисты Седьмого дня и «Серые пантеры» собрались вместе и получили помощь посредников, обученных прояснять вопросы, расставлять приоритеты и разрешать споры, могли бы образоваться удивительные и конструктивные альянсы.
Как минимум, были бы продемонстрированы различия и исследована основа для политического бартера. Такие меры не уничтожат (да и не должны уничтожить) все конфликты. Но они могут поднять социальную и политическую борьбу на более разумный, потенциально конструктивный уровень, особенно если они будут связаны с определением долгосрочных целей.
Сегодня сама сложность проблем изначально предоставляет великое разнообразие пунктов для сделок. Однако политическая система не структурирована, чтобы воспользоваться этим. Потенциальные альянсы и сделки проходят незамеченными, без необходимости увеличивая напряженность между группами, еще сильнее деформируя и перегружая существующие политические институты.
Наконец, нам вполне может понадобиться уполномочить меньшинства регулировать многие свои дела и побуждать их формулировать долгосрочные цели. Например, мы могли бы помочь людям, живущим в специфическом окружении, в хорошо определенной субкультуре или этнической группе, организовать собственные молодежные площадки под наблюдением штата, дисциплинируя их молодых людей, а не полагаясь на то, что это сделает штат. Такие институты строили бы общность и идентичность и содействовали правопорядку, при этом освободив перегруженные правительственные институты от ненужной работы.
Однако мы можем счесть необходимым пойти намного дальше этих реформаторских мер. Чтобы усилить представительство меньшинств в политической системе, созданной для демассифицированного общества, нам в конце концов, может быть, придется избирать по крайней мере некоторых наших чиновников самым старым способом: по жребию. Так, некоторые всерьез предлагают выбирать членов законодательного учреждения или парламента будущего способом, каким сегодня мы выбираем членов жюри присяжных или проводим набор на военную службу.
Теодор Беккер, профессор права и политологии Гавайского университета, спрашивает: «Почему происходит так, что жизненно важные решения могут приниматься людьми, служащими... в жюри, а решения о том, сколько денег следует потратить на центры ухода за детьми и оборону, оставлены за их «представителями»?»
Обвиняя существующие политические устройства в том, что они систематически обманывают меньшинства, Беккер, авторитет в области конституции, напоминает нам, что, хотя цветные составляют около 20% американского населения они имели (в 1976 г.) только 4% мест в Палате представителей и только 1% - в Сенате. Женщины, которые составляют более 50% населения, имели только 4% мест в Палате и ни одного в Сенате. Бедные, молодежь, умные, но неясно выражающие свои мысли люди и многие другие группы также не получают помощи. И так не только в Соединенных Штатах. В Бундестаге только 7% мест занимают женщины, и такой же уклон виден во многих других правительствах. Такое громадное искажение не может не притупить чувствительность системы к нуждам недостаточно представленных групп.
Вот что говорит Беккер: «От 50 до 60% американского Конгресса должно выбираться путем случайной выборки, примерно так же, как их принуждают к военной службе через призыв, когда это считают необходимым»[627]. На первый взгляд, это предложение кажется поразительным, но оно заставляет нас серьезно задуматься, будут ли (и могут ли) случайно выбранные представители справляться с делом хуже, чем избранные сегодняшними методами.
Если мы на минуту позволим себе пофантазировать, мы можем подойти ко многим другим удивительным альтернативам. Действительно, сейчас у нас есть способы, необходимые, чтобы выбрать намного более подлинных представителей, чем когда–либо выбирала система жюри или призыв в армию с предпочтительными исключениями. Мы можем построить даже более новаторский конгресс или парламент будущего и сделать это, как ни парадоксально, с меньшим нарушением традиции.
Нам не приходится выбирать группу людей по жребию и буквально катить их, как столь многих мистеров Смитов, в Вашингтон, Лондон, Бонн, Париж или Москву. Мы могли бы, если мы так предпочитаем, сохранить своих выбранных представителей, однако позволив им отдавать только 50% голосов по любому вопросу, при этом перебросив другие 50% случайной выборке представителей общественности.
С использованием компьютеров, передовых телекоммуникаций и методов опросов стало просто не только сделать случайную выборку представителей общественности, но и обновлять эту выборку день за днем, поминутно предоставляя информацию по актуальным проблемам. Когда нужен закон, полный комплект традиционно избранных представителей, встречающихся традиционно под куполом Капитолия, или в Вестминстере, или в зданиях Бундестага, или японского парламента, могут обдумать, обсудить исправить законодательство и придать ему форму.
Но когда приходит время решений, избранные представители могут отдать только 50% голосов, в то время как нынешняя случайная выборка, представители которой не находятся в столице, а географически рассеяны по своим домам или офисам, с помощью электронных средств отдают оставшиеся 50%. Такая система не просто обеспечила бы более представительный процесс, чем когда–либо обеспечивало «представительное» правительство, но нанесла бы сокрушительный удар по заинтересованным группам и лобби, которыми кишат коридоры многих парламентов. Таким группам пришлось бы лоббировать людей, а не просто нескольких выборных чиновников.
Идя еще дальше, можно было бы представить себе, что избиратели округа выбирают в качестве своего «представителя» не одного человека, а случайную выборку из населения. Эта случайная выборка могла бы непосредственно «предоставлять Конгрессу» — как если бы это был один человек — свои мнения, статистически превращенные в голоса. Или она могла бы выбрать одного человека «представлять» ее, дав ему или ей указания, как голосовать. Или...
Перемещения, предлагаемые новыми коммуникационными технологиями, бесконечны и экстраординарны. Как только мы признаем, что наши нынешние институты и конституции устарели, и начнем искать альтернативы, нам откроются все виды захватывающих дух политических перспектив, никогда прежде не возможных. Если мы должны управлять обществом, мчащимся в XXI в., мы должны, по крайней мере, рассмотреть технологии и концептуальные инструменты, которые XX в. сделал доступными для нас.
Здесь важны не эти специфические предложения. Работая над ними вместе, мы, несомненно, можем прийти к гораздо лучшим идеям, более легким для воплощения, менее радикальным по замыслу. Важно общее направление, в котором мы решим двигаться. Мы можем вести заранее проигранную борьбу, чтобы подавить или погрузить в глубину сегодняшние расцветающие меньшинства, или перестроить наши политические системы, чтобы приспособить их к новому разнообразию. Мы можем продолжать пользоваться грубыми, подобными дубинке, инструментами политических систем Второй волны или создать чувствительные новые инструменты завтрашней демократии на основе меньшинств.
Третья волна демассифицирует массовое общество Второй волны, и я верю, что ее давление продиктует нам выбор. Ведь если политики во время Первой волны были «до–мажоритарными», а во время Второй волны «мажоритарными», завтра они, вероятно, будут «мини–мажоритарными» — правление большинства сольется с властью меньшинств.
Вторым строительным блоком политических систем завтрашнего дня должен быть принцип «полупрямой демократии» — переход от нашей зависимости от представителей к тому, чтобы представлять себя самим. Сочетание того и другого — это полупрямая демократия.
Разрушение консенсуса, как мы уже видели, ниспровергает саму концепцию представительства. Если между избирателями дома нет согласия, кого на самом деле «представляет» представитель? В то же время законодатели пришли к тому, что в придании законам формы все больше полагаются на поддержку штатных помощников и советы внешних экспертов. Известно, что члены британского парламента слабы перед бюрократией Уайтхолла, потому что им не хватает адекватных штатных помощников, и поэтому власть переходит от парламента к неизбираемой гражданской службе.
Конгресс Соединенных Штатов, пытаясь создать противовес влиянию исполнительной бюрократии, создал собственную бюрократию — Бюджетное управление Конгресса, Управление технологической оценки и другие необходимые службы. Таким образом, штат Конгресса за прошедшие 10 лет вырос с 10 700 до 18 400 человек[628]. Но это просто перенесло проблемы извне внутрь. Наши избранные представители знают все меньше и меньше о мириадах мер, по которым должны принимать решения, и вынуждены все больше и больше полагаться на суждения других. Представитель уже не представляет себя.
В самой своей основе парламенты, конгрессы и собрания теоретически были местами, где можно примирить требования соперничающих меньшинств. Их «представители» могли совершать сделки от их имени. При сегодняшних антикварных и тупых политических инструментах ни один законодатель не способен даже уследить за многими группками, которые номинально представляет, не говоря уж о том, чтобы эффективно делать оценки и заключать сделки для них. И чем более перегруженным становятся американский Конгресс, германский Бундестаг или норвежский Стортинг, тем хуже положение.
Это помогает объяснить, почему становятся непреклонными группы политического давления, занимающиеся одной проблемой. Видя ограниченную возможность для сложных сделок или примирения через Конгресс или законодательные учреждения, они предъявляют системе требования, по поводу которых невозможно вести переговоры. Концепция представительного правительства, как последнего маклера, также рушится.
Уже давно разрушается торговля, решения принимаются со скрипом, усиливается паралич представительных институтов, и, вероятно, многие решения, которые сейчас принимаются малым количеством псевдопредставителей, придется постепенно передать самому электорату. Если наши избранные маклеры не могут заключать сделки для нас, нам придется делать это самим. Если законы, которые они создают, далеки от нас или не отвечают нашим нуждам, нам придется создавать свои собственные. Однако для этого нам понадобятся новые институты, а также новые технологии.
Революционеры Второй волны, которые изобрели сегодняшние институты с набором представителей, вполне сознавали вероятность прямой, а не представительной демократии. В конституции Французской революции 1793 г. были признаки прямой демократии: «сделай сам»[629]. Американские революционеры знали все о городских ратушах Новой Англии и формировании мелкомасштабного органического консенсуса. Позднее в Европе Маркс и его последователи часто обращались к Парижской Коммуне как модели участия граждан в создании и исполнении законов[630]. Но недостатки и ограничения прямой демократии также были хорошо известны и в то время более убедительны.
«В «The Federalist» было выдвинуто два возражения против такой инновации, — пишут Мак–Коли, Руд и Джонсон, авторы предложения о национальном плебисците в Соединенных Штатах. — Первое, что прямая демократия не дает возможности проверки, основывается на преходящих и эмоциональных общественных реакциях. Второе, что коммуникации того дня не могли управлять механизмом»[631]. Существуют проблемы легитимности. Как, например, раздраженное и возбужденное американское общество голосовало бы в середине 1960–х по вопросу о том, сбросить ли атомную бомбу на Ханой? Или общественность Западной Германии, взбешенная предложением террористов Баадер–Майнхоф создать лагеря для «сочувствующих»? Что если бы Канада провела плебисцит по Квебеку через неделю после того, как к власти пришел Рене Левеск[632]? Предполагается, что избранные представители менее эмоциональны и более вдумчивы, чем общественность.
Однако проблему чересчур эмоциональной общественной реакции можно решить разными способами, например потребовав периода успокоения или повторного голосования перед исполнением важных решений, принятых путем референдума или через другие формы прямой демократии. Один из воображаемых подходов предложен реальной программой, осуществленной шведами в середине 1970–х, когда правительство призвало общественность участвовать в выработке национальной энергетической политики. Признавая, что многим гражданам не хватает технических знаний о различных видах энергии — солнечной, ядерной или геотермальной, — правительство создало 10–часовой курс энергетики и попросило каждого шведа, прошедшего этот или эквивалентный курс, высказать официальные рекомендации правительству.
Одновременно профсоюзы, образовательные центры для взрослых и партии, находящиеся на разных концах политического спектра, создали собственные 10–часовые курсы. Была надежда, что участие примут 10 тыс. шведов. Ко всеобщему удивлению, от 70 до 80 тыс. участвовали в дискуссиях в домах и сообществах — по американским меркам это эквивалентно 2 млн граждан, думающих вместе о национальной проблеме. Подобные системы легко можно использовать, чтобы уничтожить обвинения в «повышенной эмоциональности» на референдумах и в других формах прямой демократии.
На второе возражение тоже можно ответить. Ведь старые коммуникационные ограничения больше не стоят на пути расширенной прямой демократии. Эффектные шаги в коммуникационной технологии впервые открывают умопомрачительное множество путей для прямого участия граждан в принятии политических решений.
He так давно я имел удовольствие публично объявить об историческом событии — первой в мире «электронной ратуше» — по системе кабельного телевидения «Кьюб» в Коламбусе, Огайо. Используя эту диалоговую коммуникационную систему, жители небольшого предместья Коламбуса через электронные средства реально принимали участие в политическом собрании местной плановой комиссии. Нажимая кнопку в своих гостиных, они могли мгновенно голосовать по предложениям, касающимся таких практических вопросов, как местное деление на зоны, коды в жилых домах, предполагаемое строительство шоссе. Они могли не только сказать «да» или «нет», но участвовать в дискуссии и говорить в эфире. Они могли даже, нажимая кнопки, сказать председательствующему, когда переходить к следующему пункту повестки дня.
Это только первый, очень примитивный показатель завтрашних потенциальных возможностей прямой демократии. Используя передовые компьютеры, спутники, телефоны, кабель, методы опроса и другие инструменты, образованные граждане могут впервые в истории начать принимать множество собственных политических решений. Вопрос не стоит: или — или. Это не вопрос о прямой демократии или косвенной, собственном представительстве или представительстве через других.
Ведь обе системы имеют преимущества, и существуют чрезвычайно творческие, пока неиспользуемые способы сочетать прямое участие граждан с «представительством» в новой системе полупрямой демократии.
Мы, например, могли бы решить провести референдум по спорной проблеме ядерного развития, как уже сделали Калифорния[633] и Австрия. Однако вместо того, чтобы отдать окончательное решение непосредственно избирателям, мы хотим, чтобы представительный орган — например Конгресс — обсудил вопрос и принял окончательное решение.
Таким образом, если общественность проголосовала по ядерной проблеме «за», определенный «пакет» голосов можно было бы отдать защитникам этого подхода в Конгрессе. Они могли бы, по силе общественного ответа, автоматически получить преимущество в 10 или 25% в самом Конгрессе, в зависимости от силы голосов, отданных «за» на плебисците. Здесь нет чисто автоматического воплощения желаний граждан, но эти желания имеют определенный вес. Это вариант вышеупомянутого предложения о национальном плебисците.
Можно изобрести много других воображаемых устройств, чтобы сочетать прямую и косвенную демократию. Прямо сейчас члены Конгресса и многих других парламентов и законодательных органов создают собственные комитеты. У граждан нет способа заставить законодателей создать комитет, который занимался бы упущенной или очень спорной проблемой. Но почему сами избиратели не могут иметь полномочия прямо, через петицию, заставить законодательный орган создавать комитеты по темам, которые считает важными общественность, а не законодатели?
Я продолжаю делать эти «сомнительные» предложения не потому, что без колебаний принимаю их, но просто чтобы подчеркнуть более общий пункт. Есть сильные способы открыть и демократизировать систему, которая сейчас почти разрушена, где мало кто (если вообще кто–нибудь) чувствует себя адекватно представленным. Но мы должны начать думать иначе, не так, как привыкли за прошедшие 300 лет. Мы больше не можем решать наши проблемы с помощью идеологий, моделей и пережитков структур прошлого Второй волны.
Чреватые неопределенными последствиями, эти новые предложения оправдывают тщательные локальные эксперименты, прежде чем мы применим их в широком масштабе. Однако в связи с тем или иным предложением мы можем почувствовать, что старые возражения против прямой демократии становятся слабее и именно в это время возражения против представительной демократии становятся сильнее. Опасная и даже странная полупрямая демократия, какой она может кому–то показаться, — это умеренный принцип, который может помочь нам создать новые работающие институты для будущего.
Открыть систему большей власти меньшинств и позволить гражданам играть более прямую роль в управлении необходимо, но при этом мы проходим только часть пути. Третий жизненно важный принцип политики завтрашнего дня направлен на разрушение системы принятия решения и передачи решений туда, куда они относятся. Это не просто перетасовка лидеров, противоядие от политического паралича. Я называю это «разделением решений».
Некоторые проблемы невозможно решить на локальном уровне. Другие невозможно решить на национальном уровне. Некоторые требуют одновременных действий на многих уровнях. Кроме того, соответствующее место для решения проблемы не остается неизменным. Со временем оно меняется.
Чтобы выйти из тупика в принятии решений, освободиться от институциональной перегрузки, нам нужно разделить решения и перераспределить их — разделить их более широко и менять место принятия решений, как того требуют сами проблемы.
Сегодняшние политические устройства повсеместно нарушают это принцип. Проблемы меняются, а власть принимать решения — нет. Поэтому слишком много решений по–прежнему сконцентрировано, а институциональная архитектура лучше всего разработана на национальном уровне. Напротив, недостаточно решений принимается на транснациональном уровне, и так нужные структуры решительно неразвиты. Кроме того, слишком мало решений оставлено на субнациональном уровне — в регионах, штатах, провинциях, населенных пунктах или в негеографических социальных группировках.
Многие проблемы, с которыми сражаются национальные правительства, как мы видели раньше, просто находятся за пределами их понимания. Поэтому мы отчаянно нуждаемся в одаренных воображением новых институтах на транснациональном уровне, которым можно передать многие решения. Мы, например, не можем рассчитывать справиться с далеко простирающейся властью транснациональной корпорации — которая сама по себе является конкурентом нации–государства — через только национальное законодательство. Нам нужно создать новые транснациональные устройства и, если потребуется, уставы корпоративного поведения на глобальном уровне.
Возьмем проблему коррупции. Американским корпорациям, продающим за рубеж, сильно вредят американские законы против взяточничества, потому что другие правительства позволяют, а на самом деле побуждают своих производителей давать взятки зарубежным потребителям. Мультинациональные компании, проводящие ответственную экологическую политику, будут по–прежнему сталкиваться с нечестной конкуренцией фирм, которые этого не делают, до тех пор, пока нет адекватной инфраструктуры на транснациональном уровне.
Нам нужны транснациональные продуктовые запасы и организации для помощи в «горячих точках». Нам нужны новые глобальные службы, чтобы на ранних стадиях предупреждать о грозящем неурожае, управлять колебанием цен на ключевые ресурсы и контролировать распространение торговли вооружениями. Нам нужны консорциумы и группы неправительственных организаций, чтобы атаковать различные глобальные проблемы.
Нам нужны совершенные службы, чтобы регулировать выходящие из–под контроля валюты. Нам понадобятся альтернативы МВФ, Всемирному банку, COMECON, НАТО и другим подобным институтам или их полная трансформация. Нам придется изобрести новые службы, чтобы распространять прогрессивные технологии и ограничивать их побочные эффекты. Мы должны ускорить создание сильных транснациональных служб для управления космическим пространством и океанами. Нам придется реконструировать закостеневшую бюрократическую Организацию Объединенных Наций от самого основания.
На транснациональном уровне мы сегодня так же примитивны и неразвиты в политическом отношении, как 300 лет назад на национальном уровне, когда началась промышленная революция. Передавая некоторые решения от нации–государства «наверх», мы не только делаем возможными эффективные действия на уровне, где находятся многие наши самые взрывоопасные проблемы, но одновременно уменьшаем бремя решений в перегруженном центре — нации–государстве. Разделение решений необходимо.
Но передвижение решений вверх по шкале — только половина задачи. Явно необходимо движение решений вниз от центра.
И снова характер проблемы не или–или. Это не децентрализация или централизация в каком–то абсолютном смысле. Вопрос в рациональном размещении принятия решений в системе, которая подвергается чрезмерно напряженной централизации в точке, где новые информационные потоки захлестывают тех, кто принимает решения в центре.
Политическая децентрализация — не гарантия демократии, — вполне возможны ужасные местные тирании. Местные политики часто даже более продажны, чем национальные. Кроме того, многое выдаваемое за децентрализацию — например реорганизация правительства Никсона — это вариант псевдодецентрализации в интересах сторонников централизации.
Тем не менее, при всех недостатках нет возможности восстановить смысл, порядок и управленческую «эффективность» многих правительств без реальной передачи центральной власти. Нам нужно разделить груз решений и перенести вниз значительную его часть.
Это не потому, что романтичный анархист хочет, чтобы мы восстановили «деревенскую демократию», и не потому, что разгневанные богатые налогоплательщики хотят сократить благотворительное обслуживание бедных. Причина в том, что любая политическая структура — даже с банками компьютеров IBM–370 — может управиться лишь с таким, но не с большим, объемом информации, может создать только определенное количество решений определенного качества, а сейчас взрыв решений толкает правительства за эту контрольную точку.
Кроме того, институты правительства должны коррелировать со структурой экономики, информационной системой и другими особенностями цивилизации. Традиционные экономисты обращают на это мало внимания, но сегодня мы сами видим фундаментальную децентрализацию производства и экономической деятельности. Действительно, вполне может быть, что национальная экономика уже больше не является базовой единицей.
Как я уже подчеркивал, мы видим возникновение очень больших, все более и более способных к сцеплению региональных субэкономик внутри каждой национальной экономики. Эти субэкономики все сильнее отличаются друг от друга и имеют резко отличные проблемы. Одна может страдать от безработицы, другая — от нехватки рабочей силы. Валлония в Бельгии протестует против переноса промышленности во Фландрию[634], штаты Скалистых гор отказываются становиться «энергетическими колониями» Западного побережья[635].
Единые экономические политики, отштампованные в Вашингтоне, Париже или Бонне, оказывают на эти субэкономики радикально различные воздействия. Одна и та же национальная экономическая политика, которая помогает одному региону или отрасли, все больше вредит другим. По этой причине многое в создании экономической политики должно быть денационализировано и децентрализовано.
На корпоративном уровне мы видим попытки не только внутренней децентрализации (посмотрим на недавнюю встречу 280 высших исполнительных чиновников «General Motors», которые провели два дня, говоря о том, как сломать бюрократические модели и передать большее количество решений из центра), но также и реальной географической децентрализации. «Business News» сообщает о «географическом уклоне экономики США, так как многие компании строят заводы и переносят офисы в менее доступные части страны»[636].
Все это отчасти отражает гигантское изменение информационных потоков в обществе. Мы, как отмечалось раньше, предпринимаем фундаментальную децентрализацию коммуникаций, в то время как мощность центральных сетей уменьшается. Мы видим ошеломляющее распространение кабелей, кассет, компьютеров и личных электронных почтовых систем, и все это толкает в одном и том же направлении — к децентрализации.
Общество не имеет возможности децентрализовать экономическую деятельность, коммуникации и многие другие важнейшие процессы, не децентрализовав рано или поздно также правительственное принятие решений.
Все эти требования — больше, чем косметические изменения существующих политических институтов. Это подразумевает огромные сражения за контроль над бюджетом, налогами, землей, энергией и другими ресурсами. Разделение решений не произойдет легко, но оно абсолютно неизбежно в стране сверхцентрализованной.
До сих пор мы смотрели на разделение решений как на способ разобрать затор, разморозить политическую систему, чтобы она снова могла функционировать. Но здесь содержится нечто большее, чем открывается взгляду. Ведь применение этого принципа не только уменьшает нагрузку решений на национальные правительства, но и фундаментально меняет саму структуру элит, приводя их в соответствие с нуждами возникающей цивилизации.
Концепция «груза решений» является решающей для какого–либо понимания демократии. Каждому обществу, чтобы функционировать, требуется определенное количество и качество политических решений. Действительно, каждое общество имеет свою собственную уникальную структуру решений. Чем больше и чаще требуется принимать разнообразные и сложные решения, тем тяжелее политический «груз решений». И способ, каким распределяется этот груз, существенно влияет на уровень демократии в обществе.
В доиндустриальных обществах, где разделение труда было рудиментарным, а перемены медленными, количество действительно необходимых политических и административных решений было минимальным. Груз решений невелик. Крошечная, полуобразованная, неспециализированная правящая элита могла более или менее управлять без помощи снизу, самостоятельно неся весь груз решений.
То, что мы сегодня называем демократией, рванулось вперед, только когда груз решений внезапно разбух, превысив способность старой элиты управляться с ним[637]. Приход Второй волны, принесший расширенную торговлю, большее разделение труда и скачок на совершенно новый уровень сложности в обществе, породил в свое время тот же взрыв решений, какой сегодня порождает Третья волна.
В результате возможности старых правящих групп принимать решения были сокрушены, и нужно было набирать новые элиты и субэлиты, чтобы справиться с грузом решений. Для этой цели нужно было создать революционно новые политические институты.
Индустриальное общество развивалось, становясь все более сложным, его интегрирующие элиты, «техники власти», в свою очередь, постоянно были вынуждены вливать свежую кровь, чтобы помочь нести увеличивающийся груз решений. Именно этот невидимый, но неумолимый процесс все больше выдвигал на политическую арену средний класс. Именно эта расширенная потребность в принятии решений привела к расширению права голоса и создала новые ниши, чтобы они заполнились снизу.
Многие самые яростные политические баталии в странах Второй волны — борьба черных в Америке за интеграцию, британских тред–юнионистов за равные возможности в образовании, женщин за их политические права, скрытая классовая борьба в Польше или Советском Союзе — касались распределения этих новых щелей в элитных структурах.
Однако в любой момент существовал определенный предел того, сколько еще людей могут поглотить правящие элиты. И этот предел в значительной мере определялся размером груза решений.
Поэтому, несмотря на меритократические претензии общества Второй волны, целые субпопуляции отсеивались по расистским, половым и подобным основаниям. Периодически, когда общество совершало прыжок на новый уровень сложности и груз решений разбухал, исключенные группы, чувствуя новые возможности, усиливали свои требования равных прав, элиты открывали двери немного шире, и общество переживало то, что представлялось похожим на волну дальнейшей демократизации.
Если эта картина хотя бы грубо верна, она говорит нам, что степень демократии меньше зависит от культуры, меньше от марксистского класса, меньше от мужества на поле боя, меньше от риторики, меньше от политической воли, чем от груза решений любого общества. Тяжелый груз в конце концов придется разделить через более широкое демократическое участие. Следовательно, поскольку груз решений социальной системы расширяется, демократия становится не предметом выбора, а эволюционной необходимостью. Система без нее не может работать.
Все это предполагает, что мы вполне можем быть на пороге нового великого демократического скачка вперед. Ведь сам взрыв принятия решений, сокрушающий сейчас наших президентов, премьер–министров и правительства, открывает — впервые со времени промышленной революции — волнующие перспективы радикального расширения политического участия.
Потребность в новых политических институтах точно соответствует нашей потребности также в новых семейных, образовательных и корпоративных институтах. Она глубоко переплетена с нашим поиском новой энергетической базы, новых технологий и новых отраслей промышленности. Она отражает переворот в коммуникациях и потребность реструктурировать отношения с неиндустриальным миром. Короче говоря, она является политическим отражением ускоряющихся изменений во всех этих различных сферах.
Не видя этих связей, невозможно понять смысл газетных заголовков. Ведь сегодня единственный самый важный политический конфликт уже происходит не между богатыми и бедными, между возвышенными и униженными этническими группами и даже не между капитализмом и коммунизмом. Сегодня решительная борьба идет между теми, кто пытается поддержать и сохранить индустриальное общество, и теми, кто готов двигаться вперед, за его пределы. Это сверхборьба завтрашнего дня.
Другие, более традиционные конфликты — между классами, расами и идеологиями — не исчезнут. Они даже могут, как предполагалось раньше, стать более интенсивными, особенно если на нас обрушится мощная экономическая буря. Но все эти конфликты поглотит сверхборьба, так как она будет свирепствовать во всех сферах человеческой деятельности — от искусства и секса до бизнеса и выборов.
Вот почему мы считаем, что вокруг нас одновременно разворачиваются две политические войны. На одном уровне мы видим обычное политическое столкновение групп Второй волны, борющихся друг с другом за непосредственную выгоду. Однако на более глубоком уровне эти традиционные группы Второй волны сотрудничают, чтобы противостоять новым политическим силам Третьей волны.
Этот анализ объясняет, почему существующие политические партии, устаревшие как по структуре, так и по идеологии, кажутся такими похожими на отражения друг друга в кривом зеркале. Демократы и республиканцы, так же как тори и лейбористы, христианские демократы и голлисты, либералы и социалисты, коммунисты и консерваторы, несмотря на их различия, — все они партии Второй волны. Все они, обманывая ради власти внутри нее, по существу участвуют в сохранении умирающего индустриального порядка.
Скажем иначе: самый важный момент политического развития нашего времени — это возникновение среди нас двух основных лагерей, один из которых предан цивилизации Второй волны, а другой — Третьей.
Один упорно посвящает себя сохранению главных институтов индустриального массового общества — нуклеарной семьи, массовой образовательной системы, гигантской корпорации, массового торгового союза, централизованной нации–государства и политики псевдопредставительного правительства. Другой признает, что самые насущные сегодняшние проблемы — от энергии, войны и нищеты до экологической деградации и разрушения семейных отношений — больше нельзя решать в рамках индустриальной цивилизации.
Границы между двумя лагерями не проведены четко. Как индивидуумы многие из нас разделены, стоя в каждом лагере одной ногой. Проблемы по–прежнему кажутся мрачными и не связанными друг с другом. Кроме того, каждый лагерь состоит из многих групп, преследующих собственные, едва различимые интересы, покрытые непроницаемым сводом. Ни одна из сторон не имеет монополии на нравственную добродетель. По обеим сторонам выстроились порядочные люди. Тем не менее различия между этими двумя подповерхностными политическими образованиями огромны.
Защитники Второй волны обычно борются против власти меньшинств; они высмеивают прямую демократию как «популизм»; они сопротивляются децентрализации, регионализму и разнообразию; они противостоят попыткам демассифицировать школы; они борются за сохраннение отсталой энергетической системы; они обожествляют нуклеарную семью, глумятся над экологическими беспокойствами, проповедуют традиционный национализм индустриальной эпохи и противостоят движению к более справедливому мировому экономическому порядку.
Силы Третьей волны, напротив, одобряют разделенную власть меньшинств; они готовы экспериментировать с более прямой демократией; они приветствуют и транснационализм и фундаментальную передачу власти. Они призывают к разрушению гигантской бюрократии. Они требуют создания обновленной и менее централизованной энергетической системы. Они хотят узаконить нуклеарную семью как предмет выбора. Они борются за меньшую стандартизацию, большую индивидуализацию в школах. Они считают приоритетными экологические проблемы. Они признают необходимость реструктурировать мировую экономику на более сбалансированной и справедливой основе.
Кроме всего, пока защитники Второй волны играют в традиционные политические игры, люди Третьей волны подозрительно относятся ко всем политическим кандидатам и партиям (даже к новым) и чувствуют, что решения, критические для нашего выживания, невозможно принимать в пределах нынешних политических рамок.
Лагерь Второй волны по–прежнему включает в себя большинство номинальных обладателей власти в нашем обществе — политиков, бизнесменов, профсоюзных лидеров, педагогов–теоретиков, глав средств массовой информации, — хотя многие из них глубоко обеспокоены тем, что Вторая волна неадекватно видит мир. По численности лагерь Второй волны, несомненно, по–прежнему претендует на бездумную поддержку большинства простых граждан, несмотря на быстро распространяющиеся в их рядах пессимизм и разочарование.
Защитников Третьей волны охарактеризовать труднее. Некоторые возглавляют крупные корпорации, другие — ревностные антикорпоративные защитники потребителей. Некоторые из них — озабоченные экологисты, других больше занимают проблемы сексуальных ролей, семейной жизни или личного роста. Интересы одних сосредоточены почти исключительно на развитии альтернативных видов энергии, других больше волнуют демократические перспективы революции в области коммуникаций.
Некоторые привлечены из «правых» Второй волны, другие из «левых» Второй волны — свободные рыночники и сторонники гражданских прав, неосоциалисты, феминистки, правозащитники, бывшие «дети–цветы» и самые прямые из прямых стрел. Некоторые долгое время были активистами движения за мир, другие за всю свою жизнь не приняли участия ни в одном марше или демонстрации. Некоторые истово религиозны, другие — упорные атеисты.
Ученые могут долго спорить, составляет ли эта кажущаяся бесформенной группа «класс» или нет, а если да, то является ли он «новым классом» образованных рабочих в области информации, интеллектуалов и техников. Конечно, многие в лагере Третьей волны — люди среднего класса, получившие высшее образование. Конечно, многие непосредственно участвуют в производстве и распространении информации или в сфере услуг и, искажая термин, их, вероятно, можно назвать классом. Однако это затемняет больше, чем объясняет.
Ведь среди ключевых групп, вынуждающих к демассификации индустриального общества, есть относительно необразованные этнические меньшинства, представителей многих из которых вряд ли можно изобразить на картинке: знающий рабочий с атташе–кейсом.
Как охарактеризовать женщин, борющихся за разрушение ограничивающих ролей в обществе Второй волны? Как, помимо этого, описать миллионы участников быстро растущих движений взаимопомощи? А как насчет множества «психологически угнетенных» — миллионов жертв эпидемии одиночества, разрушенных семей, одиноких родителей, сексуальных меньшинств — кого нельзя четко включить в понятие класса? Такие группы возникают фактически во всех слоях и профессиях и являются источником силы для Третьей волны. Действительно, даже термин движение может ввести в заблуждение — отчасти потому, что он подразумевает более высокий уровень общего сознания, чем тот, который существует, отчасти потому, что люди Третьей волны совершенно не доверяют всем массовым движениям прошлого.
Тем не менее, включают ли они в себя класс, движение или просто меняющуюся конфигурацию индивидуумов и временных групп, все они схожи, все они решительно расстаются со старыми иллюзиями, понимая: старая система сейчас разрушена так, что не подлежит ремонту.
Сверхборьба между силами Второй и Третьей волн проходит, как ломаная линия, через класс и партию, через возрастные и этнические группы, сексуальные предпочтения и субкультуры. Она реорганизует нашу политическую жизнь и придает ей новые черты. И вместо гармоничного, бесклассового, бесконфликтного, неидеологического общества будущего она нацеливает на расширяющиеся кризисы и глубокую социальную смуту в ближайшем будущем. Очаговые политические битвы будут вестись во многих государствах не только из–за того, кто воспользуется тем, что осталось от индустриального общества, но и из–за того, кому участвовать в формировании его преемника и, в конечном счете, в контроле за ним.
Эта обостряющаяся сверхборьба будет решающим образом влиять на политику завтрашнего дня и саму форму новой цивилизации. Как партизан в этой сверхборьбе, каждый из нас, сознательно или не ведая того, играет свою роль. Эта роль может быть как деструктивной, так и творческой.
Некоторые поколения родились, чтобы творить, другие — чтобы сохранить цивилизацию. Поколения, которые создали из исторической перемены Вторую волну, были вынуждены силой обстоятельств стать творцами. Монтескье, Милли[638] и Медисоны[639] изобрели многие политические формы, которые мы до сих пор принимаем как само собой разумеющееся. Их зажало между двумя цивилизациями, и их судьбой было творить.
Сегодня в любой сфере социальной жизни — в наших семьях, наших школах, нашем бизнесе и церквях, в наших энергетических системах и коммуникациях — мы сталкиваемся с необходимостью создавать новые формы Третьей волны, и миллионы людей во многих странах уже начинают это делать. Однако нигде моральный износ не стал столь сильным и опасным, как в нашей политической жизни. И ни в одной области мы не находим сегодня меньше воображения, меньше экспериментов, меньшего желания рассматривать фундаментальное изменение.
Даже дерзкие новаторы в своей работе — в адвокатских конторах или лабораториях, кухнях, классах или компаниях — как будто застывают при любом предположении, что наша Конституция или политические структуры устарели и нуждаются в радикальной реконструкции. Перспектива глубокой политической перемены с сопутствующим ей риском настолько пугает, что статус–кво, хотя сюрреалистичный и угнетающий, внезапно оказывается лучшим из всех возможных миров.
В каждом обществе есть и крайние псевдореволюционеры, ушедшие с головой в устаревшие предположения Второй волны, для которых никакая предлагаемая перемена не является достаточно радикальной. Архаичные марксисты, романтики–анархисты, правые фанатики, кабинетные партизаны, честные перед Богом террористы, мечтающие о тоталитарных технократиях или средневековых утопиях. Даже когда мы мчимся в новую историческую зону, они лелеют мечты о революции, извлеченные с пожелтевших страниц вчерашних политических трактатов.
Но то, что ждет впереди, когда усилится сверхборьба, не повторение какой–либо предшествующей революционной драмы; не направляемое из центра свержение правящих элит «авангардной партией» с массами на буксире; не спонтанный, предположительно очищающий, массовый подъем, вызванный терроризмом. Создание новых политических структур для цивилизации Третьей волны придет не как одна климатическая перемена, но как последовательность тысячи нововведений и столкновений на многих уровнях во многих местах в течение десятилетий.
Это не исключает вероятности сопутствующего насилия. Переход от цивилизации Первой волны к цивилизации Второй волны был одной из самых кровавых драм с войнами, голодом, вынужденными миграциями, государственными переворотами и бедствиями. Сейчас ставки намного выше, времени меньше, ускорение идет быстрее, опасности еще больше.
Многое зависит от гибкости и проницательности сегодняшних элит и суперэлит. Если эти группы окажутся недальновидными, лишенными воображения и напуганными, подобно многим правящим группам прошлого, они будут жестко сопротивляться Третьей волне и тем самым увеличивать риск насилия и своей гибели.
Если, напротив, они плавно войдут в Третью волну, если они признают необходимость расширенной демократии, они действительно могут присоединиться к процессу создания цивилизации Третьей волны, как самые проницательные элиты Первой волны, которые предвидели приход основанного на технологии индустриального общества, и присоединились к его созданию.
Многие из нас знают или чувствуют, в каком опасном мире мы живем. Мы знаем, что социальная нестабильность и политическая неуверенность могут дать выход диким энергиям. Мы знаем, что значит война и экономический катаклизм, и помним, как часто тоталитаризм возникал из благородных намерений и социального разрушения. Однако многие, по–видимому, игнорируют позитивные различия между настоящим и прошлым.
Обстоятельства в разных странах различны, но никогда в истории не было так много достаточно образованных людей, сообща вооруженных столь невероятным спектром знаний. Никогда не было такого уровня изобилия, может, ненадежного, но достаточного, чтобы дать столь многим время и энергию для гражданских забот и действий. Никогда столь многие не имели возможности путешествовать, общаться и изучать другие культуры. Кроме того, никогда столь многие не имели такой гарантии, что необходимые перемены, хотя и глубокие, пройдут мирно.
Элиты, неважно насколько просвещенные, не могут сами создать новую цивилизацию. Требуется энергия общей человеческой воли. Но эта энергия доступна и ждет, чтобы ее выпустили. Действительно, если мы, особенно в странах с высокими технологиями, поставим своей точной целью создание абсолютно новых институтов и конституций для следующего поколения, мы можем проявить нечто намного более мощное, чем энергия, — коллективное воображение.
Чем скорее мы начнем проектировать новые политические институты, основанные на трех принципах, описанных выше, — власти меньшинств, полупрямой демократии и разделении решений, — тем больше у нас шансов на мирный переход. Именно попытка блокировать эти перемены, а не сами перемены, повышает уровень риска. Именно слепая попытка защитить устаревшее создает опасность кровопролития.
Это означает, что для избежания насильственной реконструкции мы сейчас должны начать сосредоточиваться на проблеме структурного политического морального износа во всем мире. И мы должны поставить эту проблему не только перед экспертами, специалистами в области конституции, юристами и политиками, но и перед общественностью — гражданскими организациями, торговыми союзами, церквями, женскими группами, этническими и расовыми меньшинствами, учеными, домохозяйками и бизнесменами.
В качестве первого шага мы должны начать самые широкие общественные дебаты о необходимости новой политической системы, настроенной на нужды цивилизации Третьей волны. Нам нужны конференции, телепередачи, конкурсы, деловые игры, тренировочные конституционные конвенции, чтобы создать более широкий спектр воображаемых предложений политической перестройки, чтобы дать волю потоку свежих идей. Нам следует быть готовыми использовать самые передовые из доступных нам инструментов — от спутников и компьютеров до видеодисков и интерактивного телевидения.
Никто не знает детально, что готовит будущее и что будет работать лучше всего в обществе Третьей волны. По этой причине нам следует думать не об одной массивной реорганизации или одном массивном революционном, катаклизменном изменении, навязанном сверху, но о тысячах сознательных децентрализованных экспериментов, которые позволят проверить новые модели политического принятия решений на местном и региональном уровнях до их применения на национальном и транснациональном уровнях.
Но в то же время мы должны начать также строить среду для подобного экспериментирования — и радикального перепроектирования — институтов на национальном и транснациональном уровнях. Нынешнее отношение к правительствам Второй волны — повсеместные разочарование, гнев и горечь — можно либо вогнать в фанатическую ярость демагогов, призывающих к авторитарному лидерству, либо вовлечь в процесс демократической реконструкции.
Начиная широкий процесс социального обучения — эксперимент в области предварительной демократии во многих странах одновременно — мы можем помешать тоталитарному удару. Мы можем подготовить миллионы к неурядицам и опасным кризисам, которые ждут нас впереди. И мы можем оказать стратегическое давление на существующие политические системы, чтобы ускорить необходимые перемены.
Без огромного давления снизу нам не следует ожидать, что многие сегодняшние номинальные лидеры — президенты и политики, сенаторы и члены центральных комитетов — бросят вызов тем самым институтам, которые, хотя и устарели, создают им престиж, деньги и иллюзию, если не реальность, власти. Некоторые необыкновенно дальновидные политики или чиновники на ранних этапах поддержат борьбу за политическую трансформацию. Но многие будут двигаться лишь тогда, когда требованиям извне станет невозможно сопротивляться или когда кризис уже зайдет настолько далеко и возникнет угроза насилия, что они не увидят альтернативы.
Следовательно, ответственность за изменение лежит на нас. Мы должны начать с себя, научиться не закрывать свои умы для нового, удивительного, кажущегося радикальным. Это означает борьбу с убийцами идей, которые бросаются вперед, чтобы уничтожить любое новое предложение на том основании, что оно непрактично, при этом защищая все, что существует сейчас, как практичное, вне зависимости от того, насколько оно может быть абсурдным, гнетущим и бездействующим. Это означает борьбу за свободу слова — право людей выражать свои мысли, даже еретические.
Кроме того, это означает начало процесса реконструкции сейчас, до того как дальнейший распад существующих политических систем пошлет силы тирании маршировать по улицам и сделает невозможным мирный переход к Демократии Двадцать Первого Века.
Если мы начнем сейчас, мы и наши дети сможем принять участие в волнующей перестройке не только наших устаревших политических структур, но и самой цивилизации.
Как поколению первых революционеров, нам досталась судьба творить.