Вернувшись в номер, мы улеглись на кровати и взяли книги. Папа читал путеводитель по Марселю, я — Сэлинджера.
Еще у меня с собой было «Имя розы». Книга вышла тремя годами ранее, ее читали и нахваливали все, и по этой причине, а также из уважения к моему внутреннему герою, молодому интеллигенту-нонконформисту, я откладывал ее чтение.
До недавних пор мама тоже относилась к этой книге с предубеждением. Пока «Имя розы» было у всех на устах, она и слышать о нем не желала. Когда же шумиха улеглась и книга вышла в мягкой обложке, мама купила ее, прочла и оценила весьма высоко, хотя я ожидал, что она разнесет ее в пух и прах. Чувствуя, что теперь я тоже вправе прочесть «Имя розы», перед самым выходом из дома я положил эту книгу в свой чемодан.
Но я еще не брался за нее, потому что не мог оторваться от историй о Фрэнни, Зуи и остальных членах семейства Глассов. Пробегая глазами по репликам умничающих персонажей, я со смущением и гордостью узнавал в них себя. Они были личностями незрелыми и в то же время вдумчивыми, и это восхищало меня до глубины души.
В их словах я слышал себя и узнавал признаки того, что ранее принимал за свой неповторимый стиль мышления, а подчас во время чтения у меня возникало впечатление, будто я наблюдаю за самим собой. Персонажи обладали моими же недостатками — ну или тем, что мне нравилось считать недостатками, — но эти качества были представлены в таком свете, что я не мог ими не восторгаться. Я подчеркивал и переписывал отрывки текста и фрагменты диалогов, тем самым присваивая их.
Например, в мой блокнот перекочевали фразы: «у меня почти не остается времени на собственные мысли», «нескольким угнетающе глубокомысленным студентам» и «ум — это моя хроническая болезнь». Или вот такая: «Симор уже начал… понимать… что образование, как его ни назови, будет сладко, а может, и еще сладостнее, если его начинать не с погони за знаниями, а с погони… за незнанием»[1].
— Так странно, — вдруг произнес папа, отрывая взгляд от путеводителя.
— Ты о чем?
— О том, что я и не помню, когда в последний раз в моем распоряжении были целых два дня ничегонеделанья. Никаких тебе обязательств, никаких «надо» и «должен».
Я повернулся к нему.
— Знаешь, наблюдая за вами, взрослыми, я часто думаю, что вы угодили в ловушку вещей и дел, которые вам безразличны. Как это происходит? Когда это происходит?
Отец подтянулся и сел, опершись на спинку кровати. Загнул уголок страницы, на которой остановился, и закрыл путеводитель.
— Трудно сказать. Это не мгновенное изменение, процесс тянется изо дня в день, будто оползень. Лишь спустя годы человек начинает что-то замечать. Он нагружает себя лишним имуществом, обязательствами, отношениями и так далее, с каждым днем все больше запутываясь в невидимой паутине.
Я тоже сел в кровати, в точности повторив папино движение. Положил раскрытую книгу на матрас белой обложкой вверх.
— Если человек все осознает, почему он не пытается как-то вырваться из паутины?
— В этом и ловушка. Он прекрасно понимает, что тратит кучу времени на бесполезные дела, но остановиться не может. Ты слышал про Кавафиса?
— Нет, а кто это?
— Греческий поэт, который много лет прожил в Александрии. У него есть стихотворение как раз в тему. Называется: «По мере сил»[2]. — Отец помолчал, словно раздумывая, стоит ли продолжать этот разговор. Затем спросил: — Прочесть тебе?
— Да, — отозвался я чуть смущенно.
Отец потер подбородок, будто пытаясь сосредоточиться и вспомнить текст, но я видел, что он тоже стесняется. Шутка ли — читать стихи своему почти восемнадцатилетнему сыну, с которым ты толком не знаком. Наш диалог заходил на неизведанную территорию. Папа откашлялся и продекламировал:
Когда не можешь сделать жизнь такой, как хочешь,
ты попытайся быть способным хоть на это
по мере сил: не унижай ее мельчаньем
в несметном скопище сует, общений, связей,
речей, свиданий, посещений, жестов.
Не унижай преувеличенным значеньем,
и выворачиваньем с ходу наизнанку,
и выставленьем напоказ для любований
в бессмыслице собраний и компаний,
пока она не надоест, как жизнь чужая.
Отец умолк. Мы долго сидели, не говоря ни слова.
— Очень красиво, — вымолвил я наконец. — А повторить можешь? Я запишу стихотворение себе в блокнот. — Мой голос прозвучал так вежливо, что я сам себе удивился.
Папа снова продекламировал произведение Кавафиса, и я аккуратно записал его на одной из правых страниц своего недавно начатого блокнота.
Нынче этот поэт в моде, его цитируют по поводу и без. Но тогда эти пронзительные строки еще не были заезженными и воспринимались чрезвычайно ярко. Они до сих пор там, в том старом блокноте, датированы началом июня восемьдесят третьего — границей между до и после.
— А в Марселе есть на что посмотреть. Это и вправду не лучший город для туристов, как заметила наша землячка синьора Марта, но, по крайней мере, завтра нам скучать не придется, — сменил тему отец.
— А теперь пошли ужинать.
— Точно, — кивнул он и ловко вскочил с постели.