Шел первый год революции.
На стене кабинета Ленина в Кремле — огромная карта. Владимир Ильич, подняв голову, долго смотрел на эту карту. Привычные с детства очертания морей, голубые жилки рек, навсегда врезавшееся в память расположение маленьких и больших кружочков городов…
Россия, родина! Что делают с тобой! Немцы… Белые… Американцы… А здесь англичане… Здесь, здесь, здесь — сплошь враги… Флажки всех цветов попирали карту советской земли.
Ленин почти вплотную подошел к карте и, угрюмый, сосредоточенный, молча переставил ближе к Москве один флажок, второй, третий…
Потом он отошел от карты, снова посмотрел.
— Устоим?
И обернулся к Свердлову, Дзержинскому, Калинину. Михаил Иванович погладил бородку, отошел в сторону. Феликс Эдмундович стоял, по-прежнему невозмутимо изучая линии фронтов. Яков Михайлович — одна рука в кармане кожанки, другая заложена за ее борт — заметил:
— Не знаю: было ли хуже… Нет, пожалуй…
Ленин покачал головой, соглашаясь, и, глядя на товарищей, сказал:
— А будет еще тяжелей. Месяц, два, два с половиной. — Слова отскакивали одно от другого: «Месяц! Два! Два с половиной!»
Наверное, мысль, что положение может быть еще более отчаянным, приходила в голову не одному Ленину, но обычно вслед за ней, как утешение, невольно являлась и другая, что это, возможно, и не совсем так… Еще все может повернуться… Измениться… Сейчас высказанная с такой прямотой Лениным, она рассеивала какие-либо иллюзии.
Никаких иллюзий!
Все молчали.
— Военные здесь? — спросил наконец Ленин.
— Собираются, Владимир Ильич, — сказал Свердлов и добавил, посмотрев на часы: — Еще есть несколько минут.
— Сейчас начнем. Я буду настаивать на мобилизации всех сил на фронт, — продолжал Ленин. — Мы об этом твердим, произносим длинные, крикливые речи, но делаем далеко не все!
Ленин знал, что по многим причинам — отчасти уже ясным и сейчас — возможность помочь обороне используется не до конца: десятки рабочих, умеющих руководить боевыми операциями, и сотни рядовых остаются в тылу в то время, как фронты трещат, не хватает сил удерживать города, где вспыхивают контрреволюционные мятежи.
Позднее к Ленину приедут питерцы и с ними Чугурин. Чугурин сообщит Владимиру Ильичу, что Питер может дать фронту вдесятеро больше рабочих, чем дает. Вдесятеро! Подумать только! Неужели это так? Хорошо же тогда поставлено дело! Но и как замечательно, что о судьбе страны заботятся не только ЦК и Совнарком, но и преданные делу коммунисты.
Ленин питал слабость к таким людям, как Иван Дмитриевич Чугурин, — самородкам из народа. Старый сормовский рабочий, революционер, ученик партийной школы в Лонжюмо, хороший организатор, он от природы был наделен талантом и той сметкой, какой, пожалуй, отличаются только русские самородки.
Это он, его ученик и товарищ, 3 апреля 1917 года вручил ему на Финляндском вокзале партийный билет.
Иван Дмитриевич Чугурин…
— Конечно же, мы можем дать фронту больше, чем даем, — вернулся к разговору Ленин. — Далее, Яков Михайлович…
— Военные комиссариаты, — подсказал Свердлов.
— Военные комиссариаты, — согласился Владимир Ильич. — Что именно делают они для фронта?
И Ленин быстро пометил у себя в бумагах. Потом вдруг мельком взглянул на линии фронтов. Что-то опять привлекло его внимание, и он подошел к карте.
— Вот же еще… — обнаружив погрешность, Ленин хладнокровно перенес забытый флажок ближе к Москве.
Все тягостно молчали.
Калинин, в раздумчивости приблизившийся к столу Ленина, что-то увидел на нем и, наклонившись, стал с интересом рассматривать. Потом он взглянул на Ленина. Потом опять на стол.
На столе лежал словарь, раскрытый на вкладке, изображавшей государственные гербы стран мира.
— Яков Михайлович, — тихо сказал Калинин, — посмотрите…
Свердлов взглянул на книгу, удивился и спросил Ленина, садящегося за стол:
— Гербами интересуетесь, Владимир Ильич? Геральдикой?
— В некотором роде — да, Яков Михайлович.
Мысль о гербе, вернее, печати с гербом Советского государства, возникла давно, еще до переезда правительства в Москву, и вызвана была жестокой практической необходимостью. Советские учреждения испытывали большие затруднения в работе: новых бланков не было, не было и печати, да и для подделок документов создавались все условия…
О печати с гербом говорили, спорили, однако сейчас оказалось, что Ленин имеет в виду собственно герб, герб нового государства.
Улыбнулся Калинин, потрогал бородку. Дзержинский заметил:
— Мы — государство. Герб нам необходим.
— Я просил товарищей ускорить работу… — И, помолчав, Владимир Ильич добавил: — Какой он все же будет, наш герб?
Но дверь открылась, и вошел секретарь.
— Владимир Ильич, — доложил он, — товарищи собрались.
— Да, да… Просите военных, — сказал Ленин.
В тот день Ленин не пошел обедать домой. Он позвонил Надежде Константиновне в Наркомпрос, Марии Ильиничне в «Правду», чтобы не ждали его с обедом, и домашней работнице, чтобы не брала его порцию из совнаркомовской столовой. А сам отправился туда, захватив с собой знакомого, которого хотел «подкормить».
Быстро шагал по бесконечным коридорам, лестницам и переходам озабоченный Ленин. Он не заметил даже, что еще ни слова не сказал своему спутнику. «Ближайшие недели все решат…» Потом, кончая с этой мыслью, произнес «да!» и стал расспрашивать товарища, как тот живет, как здоровье, как семья…
В темной столовой, рядом с кухней, он сел за некрашеный деревянный стол, вынул из кармана автоматическую ручку и вдвое сложенный лист бумаги.
Не сразу заметив перед собой женщину в косынке, работницу столовой, он поздоровался и попросил:
— Поделите, пожалуйста, мой обед, — и указал на товарища, который сидел рядом. — Сопротивление бесполезно, — предупредил он его. — Сейчас, Иван Васильевич, нам принесут.
А пока разгладил лист бумаги и, напрягая зрение, стал набрасывать обращение к питерским рабочим. Двадцатого мая, сидя на заседании Совнаркома, он уже писал им:
«…Товарищи-рабочие! Помните, что положение революции критическое. Помните, что спасти революцию можете только вы[1]; больше некому.
Десятки тысяч отборных, передовых, преданных социализму рабочих, неспособных поддаться на взятку и на хищение, способных создать железную силу против кулаков, спекулянтов, мародеров, взяточников, дезорганизаторов, — вот что необходимо.
Вот что необходимо настоятельно и неотложно.
Вот без чего голод, безработица и гибель революции неизбежны». Сейчас Ленин снова обращался к питерцам:
«Дорогие товарищи!»
Он успел набросать несколько абзацев до того, как принесли селедочный суп.
Съев его, Ленин снова взялся за ручку:
«Революция в опасности. Спасти ее может только массовый поход питерских рабочих. Оружия и денег мы им дадим сколько угодно».
Вечером в тихом переулке на Арбате в окнах небольших старинных особняков едва мерцал свет: горели коптилки, кое-где лампы. Жили просторно, уплотнение, вводившееся Советской властью, еще не коснулось этих домов: одно-два окна освещены, а три-четыре рядом — темные.
В огромном кабинете художника при свете керосиновой лампы тускло отсвечивало золото переплетов дорогих книг, толстых рам темных картин, замысловатых бра… На одной из стен висела карта России с линиями фронтов, отмеченными флажками.
Сам хозяин в шелковом стеганом халате, по всей видимости, работы какой-нибудь трудолюбивой монашки, сидел за столом и листал альбом с марками, когда в кабинет вошла Мария Андреевна, жена художника, и, постояв у двери, спросила:
— Не работается, Никита?
Художник кивнул, полистал альбом и наконец поднялся.
Уже несколько дней раздумывал он о гербе Советской республики. Герб…
В пятнадцатом веке по настоянию жены великого князя Ивана III Софьи Палеолог государственным гербом России стал двуглавый орел, герб Византии. Почти полтысячи лет олицетворял он собою Россию. Его изображение было и на знаменах великого Суворова, и на знаменах русских армий, громивших турецких захватчиков в Болгарии и Молдавии. Но двуглавый орел реял и над карателями, усмирявшими крестьянские восстания, и над войсками, разгонявшими демонстрации рабочих. Он стал символом самодержавия.
Сотни лет складывалась геральдика старых государств: орел, корона, скипетр, меч, копье… Каждый атрибут — выражение характера и политики. Но как выразить характер и политику нового, еще не виданного государства? Какая геральдика у рабочих и у крестьян? Станок? Плуг? Что должно быть в рисунке герба? Гвозди?.. Молоток?..
Да и понадобится ли герб вообще? Кто знает — месяц, другой, и, может быть, все будет кончено…
Каждый день подходил художник к карте и переставлял флажки все ближе и ближе к первопрестольной, к Москве…
Мария Андреевна тяжело вздохнула: она понимала состояние мужа.
— Чаю хочешь, Никита? — заботливо спросила она.
Никита Павлович не ответил.
— Мария Андреевна, — послышался из-за двери грубоватый голос домашней работницы. — Крант опять не работает. Воды не будет.
— «Крант не работает»… «Крант не работает»… — с каким-то удовольствием повторил художник. — Испорченный «крант» в герб не вставишь… И заводскую трубу без дыма, и взорванный мост… Луша, — позвал он.
Луша явилась с веником в руке.
— Значит, «крант» не работает, Луша? — спросил художник.
— Да я уж извелась с ним, Никита Павлович! То не открыть, то не закрыть! Как конь с затинкой.
Думая о своем, художник смотрел на Лушу.
Заметив пристальный взгляд хозяина, Луша оглядела себя и, не найдя никаких погрешностей в одежде спросила:
— Чегой-то вы на меня смотрите?
— Вот думаю, Луша, не всадить ли тебя в герб? — и художник поднял руку Луши, в которой она держала веник. — Символическая фигура! Н-да… — и добавил после паузы: — «Крант», значит, не работает…
— Мария Андреевна, — вдруг предложила Луша, — а что, если сходить за этим усатым?
— Каким «усатым»?
— Да вот что чинил у нас посуду? Паял, лудил… Вы еще обещали ему ботиночки отдать… Парнишке его…
— Это ты про Ивана Григорьевича — «усатый»? — рассмеялась Мария Андреевна. — Конечно, конечно! Надо за ним сходить… Только попроси его побыстрей.
Разговор шел о рабочем-токаре Иване Григорьевиче Терентьеве, жившем неподалеку в старом деревянном доме на Плющихе. Он паял у Верстовских посуду, «починял» водопровод, делал крючки для тяжелых картин, занимался и более тонкой работой, укрепляя колесики рояля, ремонтируя замысловатые замочки и ручки к старым шкатулкам красного дерева. Исправлял и налаживал Иван Григорьевич и сложные игрушки немецкой и французской работы, привезенные художником из поездок по Европе. Насколько помнит Никита Павлович, отец Ивана Григорьевича, Григорий Николаевич, тоже был мастером и тоже часто являлся по просьбе его родителей что-нибудь починить, припаять, поправить…
— А вы ботиночки приготовьте, — давала наказ Луша. — А то ведь обидно: работал, работал, а про ботиночки потом и забыли. А у него дети… Человек бедный…
Мария Андреевна всегда улыбалась, когда Луша из самых лучших побуждений входила в роль хозяйки.
— Приготовлю, Луша… Иди, пожалуйста, побыстрее, — поторопила ее Мария Андреевна и вышла вместе с Лушей.
А художник продолжал расхаживать по кабинету.
— «Крант не работает»… — повторял он про себя. — «Крант не работает»… Да-а… «Ботиночки…» «Человек бедный…»
Вскоре Мария Андреевна вернулась с ботинками.
— Вот… Как ты думаешь, прилично давать такие? — спросила она с сомнением.
Никита Павлович мельком взглянул на ботинки и сказал:
— Великолепные штиблеты! Особенно для восемнадцатого года.
Он взял их и поставил на видное место на полу, чтобы не забыть.
На этот раз появление Ивана Григорьевича в доме художника вызвало подлинный переполох.
Никита Павлович, наклонившись над столом, перебирал рисунки гербов разных стран мира, когда в кабинет быстро вошла испуганная, растерянная Мария Андреевна:
— Никита!.. Никита!..
— Что ты? Успокойся… Обыск, что ль? Ну пусть ищут! — безмятежно проговорил художник, привыкший к обычаям революционного времени.
— Иван Григорьевич!.. — объявила Мария Андреевна, пораженная чем-то. — Возвращаюсь с улицы и вижу…
Вслед за этим послышался голос самого Ивана Григорьевича Терентьева:
— Мария Андреевна, а пакли у вас не будет? — Иван Григорьевич с испачканными маслом руками, предусмотрительно держа их на весу, показался в дверях. — Здравствуйте, Никита Павлович!
— Здравствуйте… — ответил художник и, взглянув на вошедшего, оторопел. Перед ним стоял военный, перетянутый ремнями, с пистолетом на боку. Правда, новое положение не смогло изменить его неторопливой, если можно так назвать, вдумчивой походки, манеры говорить спокойно и тихо. Большие, свисавшие книзу усы делали его лицо добродушным, каким-то домашним. Из кармана гимнастерки торчала железная расческа.
Иван Григорьевич и вел себя как мастеровой, несмотря на свое разительное превращение.
— Так я говорю, — продолжал он, пока художник и его жена, удивленные, молчали, — насчет пакли. Пакля у вас есть? Краску я захватил, в банке у меня всегда стоит на разный случай. А вот пакли в ящичке не оказалось. Я только с работы, извиняюсь — теперь со службы — пришел, тут Луша… А то бы меня не застали: кручусь целые сутки. Ну вот… Пришла Луша, я за ящичек и к вам.
Иван Григорьевич говорил и все как бы извинялся за то, что так огорошил хороших людей и внес переполох в солидный дом.
Хозяева молчали.
— Так как же насчет пакли, Мария Андреевна? — напомнил Иван Григорьевич. — Ведь я уже там начал…
— Да, да… Сейчас…
Мария Андреевна вышла.
— Как живете, Никита Павлович? — осведомился Терентьев.
— Благодарю вас… Вы кто же теперь будете, Иван Григорьевич?
— Я? Да в некотором роде военком… Военный комиссар, так сказать.
— Так! — воскликнул художник. — Завтра с вами встретимся — а вы уже генерал на белом коне! То есть… — На глаза Никите Павловичу попались ботинки и, устыдившись прежних намерений — так они теперь были смешны, — он ногой подвинул ботинки в сторону, чтобы их не заметил Терентьев. — То есть не генералом: теперь они не в почете, а самым главным красным комиссаром…
— Вряд ли, Никита Павлович, вряд ли… — Терентьев улыбался.
— Ну и как? Трудновато, наверное, приходится?
— Очень трудно, Никита Павлович. Но не плошаем… На днях идем к Ленину, — почтительно проговорил Терентьев.
— К Ленину?
— Докладывать, — бодро продолжал Терентьев, — как мы выполняем его наказы.
Никита Павлович приподнял брови.
— Какие именно?
— Создать Красную Армию, Никита Павлович… По указанию Ленина спешно формируем для фронта новые части. Формируем и вооружаем.
— Ну и как?
— Честно скажу, Никита Павлович: не стыдно идти. Есть о чем доложить, — в голосе Терентьева — гордость.
— К Ленину… — снова, теперь с большим значением, повторил художник. — К Ленину…
В этот момент и вошла Мария Андреевна, неся в руках клок пакли. Водопроводные краны ремонтировали уже не раз, и в доме образовался запас прокладок, пакли, гаек…
— Вот, Иван Григорьевич…
— Замечательная пакля, — похвалил Терентьев. — Я сейчас, быстренько…
И пока военный комиссар Терентьев починял «крант», взбудораженный художник то шагал из угла в угол, то подходил к столу и, склонившись над прямоугольниками ватмана, набрасывал на них круги, овалы, фигуры женщин со знаменами… Эпоха была действительно необыкновенной, и таким же должен быть герб!
Исчеркав один ватман, Никита Павлович принимался за другой. Но, вспомнив, что на кухне военком Терентьев чинит ему кран, испытывая какое-то любопытство, шел к нему и смотрел… Водопроводом Иван Григорьевич занимался, наверное, с такой же любовью, как и новыми своими делами.
Когда кран был починен, Никита Павлович пригласил Терентьева в кабинет и, рассказав о поручении и своих затруднениях, попросил:
— Иван Григорьевич! Вы будете у Ленина. Попытайтесь потом передать мне свои впечатления. Как представляются Ленину наши перспективы, чем мы будем жить, в какой атмосфере?.. Понимаете? Настроение!
— Попытаюсь… Впрочем, Никита Павлович… — Терентьев встал. — Неужели мы сами не понимаем? Поверьте мне: я мирный человек, токарь, мастеровой, ненавижу войну, но вот что сейчас главное! — Терентьев со стуком положил на стол свой пистолет.
— Вы считаете? — спросил Никита Павлович.
Иван Григорьевич, осторожно повертев пистолет в руках, сунул его в кобуру.
— Сила и оружие… Сила и оружие… — проговорил Никита Павлович. — Это ведь во все времена… Вот герб города Киева, семнадцатый век… — Художник подал Ивану Григорьевичу рисунок. — Кто там изображен?
— Святой… Ангел… — всмотревшись, ответил Иван Григорьевич.
— Верно: святой, ангел. А в руках?
— Щит и меч…
— Щит и меч! — воскликнул художник.
— Значит, Никита Павлович, и ангел не может без меча… Идти надо, — сказал Иван Григорьевич после паузы. — Дела. До свидания, Никита Павлович.
Повернувшись, Иван Григорьевич задел ногой злополучные ботинки.
И хозяин и гость остановили на них свои взгляды.
— Извините, Иван Григорьевич… — чувствуя неловкость, сказал художник. — Это ведь те самые ботинки… Мы тогда пообещали и забыли… Простите, может быть… годятся сыну и теперь?
Иван Григорьевич смотрел на ботинки и молчал.
— Теперь… Теперь, — тихо проговорил он наконец, — некому их носить… Бежал на фронт и через месяц погиб.
В эту ночь Никита Павлович долго не мог заснуть.
В уютных, овеянных усадебной тишиной улочках и переулках старого Арбата было тихо, но это — обманчивая, ненадежная тишина: где-нибудь неподалеку могли и грабить кого-нибудь и убивать.
В углу под дубовым паркетом мышь торопливо и упорно грызла балку. Никита Павлович подумал, что надо бы пригласить плотника Николая Егоровича осмотреть пол… Но не стал ли теперь Николай Егорович тоже каким-нибудь большим начальником, комиссаром? Впрочем, плотника, кажется, взяли на фронт.
Война касалась всех. В мировую у Никиты Павловича погиб брат офицер… Всегда были войны, и веками лилась кровь. И вот теперь он, Никита Павлович Верстовский, должен герб нового государства подчинить идее меча или пистолета.
Утро принесло с собой облегчение и даже радость.
Солнце!
Как ни мучительна, ни беспросветна ночь — утром всегда встает солнце. Как это много для человека, его свет!
В гербе нового государства должно быть радующее людей изображение солнца с лучами… Внизу! А по бокам — колосья пшеницы: символ жизни и плодородия…
Солнечный, радостный герб Советской республики уже начинал жить во всем существе художника, кажется, настоящий, единственно возможный…
Не присаживаясь, лишь склонившись над столом, Никита Павлович быстро набросал на куске ватмана полукруг солнца с лучами, того самого, которое так первобытно поразило и обрадовало его в это утро, а по обе стороны от него, овалом — колосья пшеницы…
«Вот же основа… Вот!» — говорил он сам себе, все еще не веря, что он нашел то, что должно отличить герб нового государства от гербов, существовавших столетия.
Но, вспомнив о ночных размышлениях, вспомнив «ангела, который не может без меча», художник погрустнел. «Надо — так надо!»
Резкими, короткими движениями Никита Павлович наметил на листе контуры меча.
Теплым летним днем Иван Григорьевич Терентьев и его ближайший помощник по работе Донцов шли в Кремль.
Небо над Москвой было безоблачным, очень чистым, свежим в своей яркой высокой голубизне, радовавшей глаз. В церквах звонили. Густой медный гул плыл над прихотливо разбросанными невысокими домами, деревьями, множеством пестрых храмов.
Военная выправка так и не пристала к Ивану Григорьевичу, хотя он служил в царской армии, был на фронте. И говорил он по-прежнему без ноток, не дай бог, приказа, спокойно и мягко.
Донцов, намного моложе своего начальника, в армии служил всего полгода, но, глядя на его молодцеватую выправку, на сшитые не без щегольства галифе и гимнастерку, можно было подумать, что он чуть ли не родился в военной форме.
И Иван Григорьевич и Донцов, как ни волновались и ни были озабочены предстоящим разговором, в глубине души считали, что им есть о чем рассказать Ленину.
На каменном мосту, перекинутом от Кутафьей к Троицкой башне над когда-то протекавшей здесь рекой Неглинкой, Терентьев и Донцов остановились. Отсюда Ленин был совсем близко… Вот за этими воротами — дорожка мимо казарм прямо к подъезду Совнаркома… А до встречи — двадцать минут, можно постоять…
Под ними глянцевитой зеленью сверкал Александровский сад. Слабый ветерок колыхал ветки, и листья переливались на солнечном свету неярким мягким блеском. Мимо них, к Ленину, поднимались от Кутафьей башни рабочие, крестьянские ходоки, служащие. Терентьев слышал их говор, и ему казалось, что все они идут к вождю докладывать о делах на заводах, в деревнях, в советских учреждениях…
— Хорошо, — сказал он и запрокинул голову.
Почти над самой головой, над темно-зеленой кровлей Троицкой башни нависал тяжелый орел. В одной когтистой лапе — держава, в другой — скипетр… Две головы с разверстыми клювами…
Терентьев не столько видел его сейчас, сколько помнил: на вывесках государственных учреждений, на важных бумагах, на монетах, даже на вывесках аптек — еще так недавно везде был этот хищный орел.
И тотчас же Иван Григорьевич вспомнил о художнике и сказал:
— Слышь, Петя, а у нас будет свой герб…
— Какой же, Иван Григорьевич? — спросил Донцов и посмотрел на орла.
— Не знаю… Красивый, должно быть… Пойдем, пора…
Ленин поднялся из-за стола, за которым он что-то быстро писал, и вышел навстречу немного скованным от волнения посетителям.
— Прошу вас, прошу вас!.. Военком — вы? — живо обратился Владимир Ильич к Донцову с его подчеркнуто отменной выправкой.
— Нет, товарищ Ленин! — отчеканил Донцов, щелкнув каблуками. — Военком — товарищ Терентьев, — и широким жестом представил военкома.
Терентьев тоже приставил ногу, вытянулся.
— Садитесь, — предложил Ленин и весело улыбнулся. — Не угадал! — сказал он, четко разделяя слоги. — Интуицией, видите ли, хотел блеснуть!
У посетителей спало напряжение, они переглянулись, как бы подбадривая друг друга, а Владимир Ильич попросил рассказать, как идет организация новых частей Красной Армии. Лицо у Ленина было утомленным, нездорового, сероватого оттенка, в мелких морщинках. Теперь, когда он приготовился слушать, это стало особенно заметно.
Иван Григорьевич откашлялся и, стараясь сделать приятное Владимиру Ильичу, порадовать успехами, начал:
— Наш военкомат, Владимир Ильич, призыв ваш старается выполнить, как и надлежит быть. Существовали у нас отряды Красной гвардии… Из тех отрядов наш военкомат сформировал воинские части и подразделения.
— Регулярные, — уточнил Донцов.
— Да, регулярные части и подразделения, — поправку Иван Григорьевич принял как должное и продолжал: — Размещены они в казармах. Казармы, правда, старорежимные, но мы, что могли, сделали — подновили, подкрасили, побелили и так далее.
— В каждой, товарищ Ленин, организовали красный уголок, — пользуясь паузой, вставил свое слово Донцов, — что отличает нашу советскую казарму от царской.
Иван Григорьевич в знак того, что это действительно так, кивнул, а Донцов, восприняв это как одобрение, уже вдохновенно, четко и громко продолжал, явно гордясь успехами и делами военкомата, упиваясь возможностью показать и себя:
— Докладываю вам, товарищ Ленин, что наш военкомат, кроме этого, формирует новые полки, а именно: Варшавский красный полк, — чеканил Донцов каждое слово, — Лодзинский красный полк, Краковский красный полк.
Иван Григорьевич, не спускавший глаз с Ленина, улыбнулся, заметив, с каким интересом и удовлетворением слушал Председатель Совета Народных Комиссаров четкий доклад его помощника.
— Дела у вас идут, — сказал радостно Владимир Ильич, — но откуда, если не секрет, берете и, самое главное, будете брать оружие и обмундирование? Это же тысячи шинелей, тысячи сапог, тысячи винтовок.
— Да, товарищ Ленин! Тысячи! — подтвердил Донцов. — Но можем доложить вам, товарищ Ленин, у нас обмундирования хватит!
— Любопытно! — все больше заинтересовываясь, сказал Ленин и подался к Донцову. — Фронт задыхается от нехватки оружия и обмундирования.
— В нашем районе, товарищ Ленин, — с подъемом продолжал Донцов, — дислоцирована большая военно-вещевая фабрика с огромными запасами.
— Ого! — удивился Владимир Ильич. — Так, так… Продолжайте…
— Оружие ремонтируем на механических заводах, которых в районе насчитывается, товарищ Ленин, порядка шести.
Донцов кончил, а Ленин все словно вслушивался в его слова. И вдруг проговорил, недоумевая:
— Феодальные уделы… Местничество…
Как показалось посетителям, Ленин на время ушел в себя. Потом, что-то решив, сказал:
— И это, видно, не только у вас… Так?
Ни Донцов, ни Терентьев не ответили.
— Получается, товарищи, нетерпимое положение… Но, простите! Продолжайте, товарищ Донцов.
Иван Григорьевич и Донцов сразу насторожились, в еще неясной, но уже ощутимой тревоге посмотрели друг на друга. И молчали.
— Простите, товарищ Донцов… Продолжайте, пожалуйста… — напомнил Ленин.
Донцов как-то сразу вдруг утратил свою выправку и подтянутость и уже без прежнего подъема продолжал докладывать о делах военкомата, на которые он еще не мог посмотреть другими глазами.
Едва Донцов кончил, Ленин ударил пальцами по столу:
— Да, действительно получается, товарищи, нетерпимое положение. Не-тер-пи-мое!
Он встал:
— Вдумайтесь, оглянитесь вокруг, товарищи! — в его голосе был призыв, горячее желание, чтобы и слушатели поняли то, что ясно уже многим. — Оторвитесь от своей улицы, своего цеха, своих районных достижений!
Владимир Ильич подошел к посетителям:
— На нас прут со всех сторон, из всех щелей, а вы завод используете только для себя, фабрику — для себя. «Мы и они!» «Свои и чужие!» Нет их, своих и чужих! Есть единое государство, жизнь которого в опасности! Каждый человек, каждая винтовка должны делать общее дело, а вы думаете только о своем районе. Не-ет! — решительно и жестко произнес Ленин. — С местничеством надо кончать, иначе мы слетим!
Ивану Григорьевичу вдруг вспомнился художник.
«И о чем только мы спорим? Очень все ясно, Никита Павлович: задушат, если не отобьемся! Одна забота: больше винтовок фронту, больше патронов, больше людей! Какой уж тут герб!»
И хотя, со слов Никиты Павловича, сама идея герба исходила от Ленина, она казалась сейчас несвоевременной…
Ленин позвонил Свердлову и сказал, что считает необходимым объявить борьбу местничеству.
Позже, когда он с возмущением узнает от Чугурина, что оппозиция питерской части ЦК бережет для «себя», «для Питера» кадры рабочих, умеющих руководить военными операциями, и тысячи рядовых, что Питер может дать фронту, вдесятеро больше, чем дает, Ленин быстро набросает текст телеграммы для передачи по прямому проводу:
«Петроград Смольный Зиновьеву:
Сейчас получились известия, что Алексеев на Кубани, имея до 60 тысяч, идет на нас, осуществляя план соединенного натиска чехословаков, англичан и алексеевских казаков. Ввиду этого и ввиду заявления приехавших сюда питерских рабочих, Каюрова, Чугурина и других, что Питер мог бы дать вдесятеро больше, если бы не оппозиция питерской части Цека, — ввиду этого я категорически и ультимативно настаиваю на прекращении всякой оппозиции и на высылке из Питера вдесятеро большего числа рабочих. Именно таково требование Цека партии.
Категорически предупреждаю, что положение Республики опасное и что питерцы, задерживая посылку рабочих из Питера на чешский флот, возьмут на себя ответственность за возможную гибель всего дела.
Ленин.»
Потом, добавив, чтобы вернули эту бумагу с пометкой, в котором часу она передана в Смольный, отдаст телеграмму для отправки.
То, что в таком масштабе проявилось в дальнейшем, было ясно уже сейчас…
Терентьев притих. «Никита Павлович… Никита Павлович… — мысленно попенял и его и себя. — О чем только мы спорим…»
Владимир Ильич подошел к Ивану Григорьевичу и Донцову, сидевшим в креслах с озабоченным видом, и предложил:
— Вы многое делаете, а должны сделать еще больше. Запасы военно-вещевой фабрики — отдать фронту, нужды района — удовлетворять с помощью мелких предприятий.
— Владимир Ильич… — пытался что-то возразить Донцов.
— Будет, Петя, будет — остановил его Иван Григорьевич.
— Да, товарищ Донцов, — сказал Ленин, — необходимо отдать фронту. Война не на жизнь, а на смерть!
— Есть, товарищ Ленин, — решительно сказал Иван Григорьевич и хотел даже приложить руку к козырьку, но, вспомнив, что он без фуражки, вовремя сдержался.
Каждый день телеграф и газеты на серой бумаге приносили известия одно катастрофичнее другого. Вражеское кольцо вокруг Советской России сжималось все уже и уже.
Немцы свирепствовали на Украине, англичане занимали Север… Часть Сибири, Урал, некоторые волжские города — в руках чехословацких мятежников и белогвардейцев… Что будет завтра, через день, через два?
В своем уютном доме художник мучительно раздумывает над судьбами родины. Читает… Вытащит из шкафа один из томов истории, другой и листает — нет, такого еще не было…
Работая над гербом, в паузах-раздумьях художник рисует плакаты. На плакатах у него изображены свобода в виде красивой женщины в легком полупрозрачном одеянии; удав с несколькими головами, из раскрытых пастей которых устрашающе торчат жала: кровавая гидра империализма…
Художник переставляет из стороны в сторону ватман с рисунком герба, смотрит, поправляет детали, что-то переделывает. И снова смотрит.
«Нет, кажется, все верно…»
Немцы заняли Крым. Турки идут помогать меньшевикам Грузии… Каждый день с болью сердца Никита Павлович переставлял флажки на карте.
«Так, — думал художник, смотря на свой рисунок герба с мечом. — Конечно, только так…»
На ватмане рождался герб нового в истории государства. К снопам хлеба, обрамлявшим солнце, прибавилось изображение земного шара в его лучах. Но главенствовал все же остро отточенный меч…
Ранним вечером, стоя в дверях, жена позвала:
— Никита…
Художник, работавший за столом, повернул голову и увидел Ивана Григорьевича Терентьева.
Никита Павлович бросился к гостю:
— Ну, Иван Григорьевич, рассказывайте! Как? Что? Ах, если бы сейчас по рюмке вина…
Жена закрыла дверь, оставила их вдвоем.
Терентьев тягостно молчал, не садился.
— Иван Григорьевич! Садитесь, рассказывайте! Были у Ленина?
— Был…
Терентьев тяжело опустился в кресло.
— Что рассказывать, Никита Павлович? Какая война идет! А мы с Петей Донцовым больше думали о славе своего района… А на что слава, если республики не останется?
Терентьев стал рассказывать о беседе с Владимиром Ильичем, о том, как они провалились с Петей Донцовым в тартарары, о решении Ленина. О том, что каждая винтовка, каждый пистолет должны стрелять во врага…
Терентьев говорил, а художник все больше мрачнел.
— Жаль, — сказал он наконец, думая о гербе. — Очень жаль…
— Что жаль? — спросил Терентьев.
Художник не ответил, а озабоченный военком не стал переспрашивать и лишь махнул рукой. Никита Павлович, хотя и ввел в рисунок герба меч, в глубине души все ждал какого-то чуда…
— Значит, меч? — сделал вывод художник.
Он взял ватман и, зная, что делать придется все заново, черным жирным карандашом набросал через весь герб большой, остро отточенный меч, как бы перечеркивающий и солнце, и земной шар с серпом и молотом на нем.
— Вот так… Переделаю и отдам…
Вопрос о государственной печати и гербе уже не раз обсуждался Советским правительством, и проекту художника, рисунку, который он передал на рассмотрение, предстояли еще многие испытания. Но Беретовский не знал об этом…
Никита Павлович сидел в одной из комнат Совнаркома, и ему не хотелось сразу уходить отсюда. Он завязал шнурки папки, оклеенной холстом, завязал все три, хотя обычно у него хватало терпения на два, а то и на один. В папке — много рисунков, эскизов герба, но теперь она кажется ему опустевшей.
Комната проходная. Вот появляется и исчезает военный в выгоревшей гимнастерке и обмотках на длинных худых ногах… Сосредоточенный, проходит служащий с портфелем… Женщина в пенсне несет какую-то бумагу… Да, Верстовскому не хочется уходить отсюда. Теперь он тоже причастен к этому миру, к делу, которым заняты здесь все…
Вот, видит Верстовский, по комнате в сопровождении молодой женщины, от одной двери к другой, стремительно проходит человек. Он рассеянно слушает, что говорит ему женщина, и кивает. Но это, пожалуй, не рассеянность. Нет! Слушая, он думает и о другом, более важном.
— Пятница… Очередная пятница… Выступление на заводе…
— Конечно… Конечно… Обязательно буду…
Человек этот кажется Верстовскому знакомым. Художник всматривается.
«Ленин? Неужели…»
Теперь он видит его сначала сбоку, а потом — со спины. Художнику хорошо известны малочисленные в то время портреты Ленина, но признать вождя в этом человеке художник никак не решается. И дело не только в старой тройке. Какое осунувшееся, пожалуй, даже изможденное лицо! Какого оно серого цвета! И как выразителен на нем блеск глаз! Живописцы хорошо знают: чем спокойнее, нейтральнее фон, тем ярче детали в цвете.
От сознания, что это и есть Ленин, художнику становится тревожно.
За Лениным и его спутницей уже закрылась дверь, а Никита Павлович все еще видит блеск глаз, выражение серого, осунувшегося лица человека, который слушает, воспринимает, не упуская деталей, но думает о другом, более значительном.
Никита Павлович слышит, как кто-то из служащих Совнаркома говорит, все еще смотря на дверь, за которой скрылся Ленин:
— Ночей не спит…
Он представляет себе Ленина дома. Лежит, не может уснуть. Думает — все ли им сделано? Что можно сделать еще для спасения революции?
И все, чему Никита Павлович только что радовался, все, что давало удовлетворенное честолюбие, сознание исполненного долга, наслаждение плодом творческого труда, — все ушло куда-то на второй план.
«Каково сейчас Ленину…»
Сунув папку под мышку, Никита Павлович побрел домой. На площадях и улицах Кремля навалены бревна, ящики от патронов, ворота, какие-то повозки. Под ногами художника — осколки кирпича, обрывки бумаг…
Сейчас он даже не думал о том, сколько ему придется ждать решения.
Но ждал он недолго.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, управляющий делами Совнаркома, пропустил художника вперед и привычно закрыл за собою дверь. В кабинете кроме Ленина Никита Павлович увидел Дзержинского, Свердлова, еще нескольких человек, как будто знакомых ему, но которых сейчас и сразу он от волнения не в состоянии был как следует рассмотреть.
Разговор шел о военных делах. Снова сдан город…
При появлении художника и Бонч-Бруевича Ленин, слушавший Свердлова, повернул голову.
Художник удивился: Ленин — совсем другой, чем в тот раз. Лицо — еще более серое и осунувшееся, по-прежнему блестят глаза, и все-таки оно совсем-совсем другое. Этот другой Ленин, непохожий на того, которого видел Никита Павлович в одной из комнат Совнаркома, встал и поздоровался с художником. Не успел Никита Павлович поклониться всем остальным, как Ленин живо спросил, заметив в руках Бонч-Бруевича рисунок:
— Что это?.. Герб!.. Интересно посмотреть…
К рассказу «Трудный день».
К рассказу «Вторая осень».
В его сильном, звучном, рождавшемся где-то глубоко голосе слышалось почти ребячье любопытство. Впечатление это усиливала легкая картавинка. И «герб», и «интересно», и «посмотреть» были сказаны так, как их произносят некоторые дети — мягко и чуть проглатывая звук «р». Детское было и в его еле заметной улыбке, предвосхищавшей радость и наслаждение.
Бонч-Бруевич положил тяжелый лист на стол перед Лениным. Владимир Ильич тотчас быстро наклонился над рисунком герба.
— Товарищи! — сказал Ленин, вскинув голову. — Яков Михайлович, Феликс Эдмундович… Смотрите! Первый советский герб!
Все окружили Владимира Ильича и рассматривали рисунок. Наступила тишина. Стало слышно, как по площади перед зданием Совнаркома, цокая подковами сапог по булыжной мостовой, прошли кремлевские курсанты, как в коридоре — через дверь — работает телеграф; еле различимое, доносилось гудение церковных колоколов.
На столе перед Лениным и членами правительства лежал рисунок герба Советской республики. Графически он был сделан великолепно: ясно, как-то звонко. Восходящее свежее солнце сияло лучами на ярко-красном фоне. В его лучах — земной шар, а на нем гордо вырисовывались серп и молот. И солнце, и серп с молотом обрамлены снопами хлеба. Но остро отточенный меч, лезвие которого сверкало в лучах солнца, перечеркивал все это. Меч как бы главенствовал над миром.
— Интересно, — сказал Владимир Ильич. — Идея есть… Но вот это?.. — И Ленин, в чем-то усомнившись, машинально взял черный карандаш.
Художник сразу насторожился.
Сколько раз вот так люди, далекие от искусства, но от которых зависела судьба произведения, брали толстый черный или синий карандаш и заносили его над рисунками и плакатами, требуя исправить или перекроить на их собственный доморощенный лад и вкус! Случайно поднятые историей и судьбой наверх, они считали себя непогрешимыми — им виднее, как и что надо делать, что нужно и что не нужно, что хорошо и что плохо.
Но Ленин ведь так не может! Он наверняка хочет что-то поправить к лучшему. Конечно же, меч!
— Владимир Ильич, — опережая Ленина, вмешался художник. — Владимир Ильич, я поспешил: меч должен быть больше и выразительнее! Он должен устрашать!
— Меч? Устрашать? Неужели вам нравится война сама по себе? — Ленин с удивлением посмотрел на художника.
— Что вы, что вы!
Ленин снова стал рассматривать рисунок.
— Идея есть, но зачем же меч? — продолжал Ленин, обращаясь к товарищам, к художнику, как бы рассуждая вместе с ними… — Мы бьемся, мы воюем и будем воевать, пока не закрепим диктатуру пролетариата и не выгоним вон из наших пределов и белогвардейцев и интервентов, но это не значит, что война, военщина, военное насилие будут когда-нибудь главенствовать у нас. Как, Феликс Эдмундович, сменили бы меч на орало?
— Конечно же, дайте только условия.
— Вот, вот, — подхватил Ленин. — Завоевания нам не нужны. Завоевательная политика нам совершенно чужда; мы не нападаем, а отбиваемся, и меч не наша эмблема.
Владимир Ильич посмотрел на стол, словно искал там подтверждения своей мысли, и продолжал развивать ее:
— Социализм восторжествует во всех странах — это несомненно. Братство народов будет провозглашено и осуществлено во всем мире, и меч не наша эмблема… А посему из герба нашего социалистического государства мы должны удалить меч.
И Ленин с черным карандашом в руке наклонился над гербом и решительно перечеркнул великолепно нарисованный меч.
— Но, кажется, — обращаясь к художнику, сказал Ленин, — мы грубо вторглись в сферу искусства. Сколько вы работали над рисунком?
— Много, Владимир Ильич, — ответил Никита Павлович.
— Вот видите! А мы в одну минуту, — и Ленин сделал в воздухе крест. — Плохо? — в упор спросил он художника.
— Нет, нет, Владимир Ильич. Это очень, очень хорошо! — с чувством, которого и не подозревал в себе, проговорил Никита Павлович. — Вы даже не знаете, как это хорошо! Мир без войны!
— Я не знаю? — удивленный, Ленин рассмеялся. — Почему же я не знаю?
— Я не то хотел сказать… — смутился художник. — Трудно себе представить, Владимир Ильич, как было бы чудесно жить в мире, где уничтожена сама возможность насилия и завоевания.
— Чудесно, — подтвердил Ленин и напомнил: — Но есть, насколько мне известно, и другая точка зрения: меч в гербе необходим. Ну что ж, попробуем еще раз переубедить товарищей. Владимир Дмитриевич, — сейчас Ленин говорил уже Бонч-Бруевичу, — вносите вопрос в повестку дня Совнаркома. Посмотрим, обсудим…
Заседание Совета Народных Комиссаров под председательством Ленина после горячих споров утвердило исправленный проект герба. Это было, пожалуй, в один из самых тяжелых и трагических периодов, какие только выпадали на долю Советской власти. И в такое время люди в Кремле выкинули меч из эмблемы! Художнику казалось, что они даже не поняли всей значительности совершенного ими.
Седьмого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года, в первую годовщину революции художник увидел на площадях Москвы, на ее зданиях полотнища с изображением герба Российской Социалистической Федеративной Советской Республики. Мирно светило благодатное солнце, в его лучах рельефно выступали серп и молот, а над ними, между снопами пшеницы, окаймлявшими землю и солнце, сверкала маленькая звездочка, которая светит всем людям труда.
Никита Павлович улыбнулся, вспомнив, как он работал над изображением меча.