Поэзия хайку зародилась и оформилась как самостоятельный жанр в начале XVII в., но понятие хайку, или хайкай, было известно с глубокой древности. Уже в X в. в антологии танка «Кокинвакасю» можно было встретить свиток «несерьезных стихов» хайкай, которые резко отличались по содержанию от изысканных пятистиший. В последующие столетия «несерьезная поэзия», зачастую с пародийной окраской, существовала в отраженном свете классического стиха. Начиная с XVI в. хайкай как эстетическая категория стали базой для «нанизанных строф» рэнга. В этом странном виде поэтического (чаще коллективного) творчества ряды чередующихся трехстиший и пятистиший в едином силлабическом метре 5-7-5—7-7 слогов связывались по принципу отдаленных ассоциаций. Постепенно начальные строфы-трехстишия хокку стали обособляться и восприниматься как независимая стихотворная единица, что и ознаменовало формальное рождение нового жанра.
В эпоху Эдо, когда городская культура переживала период бурного расцвета, купцы, ремесленники, актеры и служилые самураи в противовес элитарной аристократической эстетике, питавшейся от корней традиции, создали эстетику «бренного мира» укиё, которая затронула все сферы литературы и искусства. Интерес к человеку с его маленькими радостями и огорчениями, возвышенными порывами и земными слабостями объединял художников и поэтов новой формации. Необычайно выросла поэтическая аудитория, вкусы которой диктовались мировоззрением третьего сословия. Новая поэзия, меняя жанровые особенности, переместилась из дворцов и храмов в оживленные городские кварталы. На смену строгому и обременительному канону куртуазной лирики пришли острота взгляда, живость и непосредственность чувств.
От непритязательных стихотворных скетчей и пародийных зарисовок в стиле школ Тэймон и Данрин, от состязаний в остроумных экспромтах поэзия хайку вскоре обратилась к созданию философских лирических миниатюр, за которыми угадывались многослойные пласты иррациональной мудрости дзэн-буддизма.
К концу XVII в. Ямагути Содо, Копией Райдзан и многие другие талантливые поэты хайку сумели преодолеть барьер развлекательности, выйдя на уровень углубленного эстетического самосозерцания. Некоторые из них предвосхитили открытия Басё в области эстетики хайку. Так, Камидзима Оницура выдвинул требование предельной искренности (макото), утверждая, что хайку, лишенные искренности, чуждые внутреннего реализма, насквозь фальшивы. Гонсуй и Райдзан упорно настаивали на тщательности отбора лексики стиха, на недопустимости вульгаризмов и нарочитой корявости стиля, утверждая тем самым поэтику подлинного чувства, глубокой мысли и отточенного слога.
Золотой век хайку обозначен прежде всего именами поэтов школы Басё, которые почти на три века определили магистральный путь развития жанра. Как для самих японцев, так и для всех зарубежных любителей хайку Мацуо Басё в своем творчестве воплощает наиболее значимые особенности японской эстетической модели мира: нераздельное единство человека с природой, простоту и благородство характера при внешнем аскетизме, неприкаянность и одержимость духом дальних странствий, суггестивную глубину и философскую наполненность образа, дзэнское умение передать многое в немногом.
Еще при жизни Басё, чуравшийся почестей и мирской славы, стал кумиром сотен тысяч читателей и тысяч стихотворцев, профессионалов и любителей, подвизавшихся на поприще хайку. Его биография, как и его поэтическое наследие послужили материалом для создания литературного «мифа о Басе» и беспрецедентного по масштабам культа этой незаурядной личности. Тысячи работ японских и зарубежных литературоведов служат наглядной иллюстрацией лозунга «Басё — наше всё», определившего место поэта в пантеоне японской словесности.
Именно Басе впервые превратил трехстишие из семнадцати слогов в инструмент воспроизведения тончайших движений души. Он разработал и ввел в поэтику хайку такие базовые категории, как ваби (осознание бренности мира и одиночества человека во вселенной), саби (патина времени, ощущение изначально печальной причастности человека к всемирным метаморфозам), сибуми (терпкая горечь бытия), сиори (состояние духовной сосредоточенности, необходимое для постижения глубинного смысла явлений), хосоми (утонченность чувства), каруми (легкость, прозрачность и доступность смысла), фуга-но макото (истинность прекрасного), фуэки рюко (ощущение вечного в текущем). Лишь осмыслив до конца поэтику хайку и преломив ее в своем творчестве, поэт в каждом новом трехстишии мог претендовать на Прозрение, сатори.
Своим авторитетом Басё освятил сложившиеся к тому времени правила составления сборников и антологий хайку по «сезонному принципу» с распределением стихов по разделам Весна, Лето, Осень и Зима, внутри которых выделяются более мелкие тематические рубрики. Подобный подход обусловил обязательное введение в трехстишие «сезонного слова» киго, указывающего на время года: цветы сливы или сакуры — для весны, знойное марево или парящие стрекозы — для лета, багряные клены или полная луна — для осени, студеный вихрь или снежное безмолвие — для зимы. Привязка к сезону напоминала об извечной включенности человеческой жизни в поток быстротекущего времени.
Ученики Басе — Кикаку и Рансэцу, Кёрай и Дзёсо, Сико и Яха — в полной мере восприняли принципы поэтики хайку, сформулированные великим Старцем. Как бы прозаичны и низменны ни были порой выбранные поэтами темы, их стихи всегда отражают завещанный Басё мудрый, жизнеутверждающий взгляд на наш преходящий мир. К тому же при всей видимой лапидарности этих хайку просвещенный читатель и критик всегда отыщет в них следы влияния иных культурных феноменов — философии, живописи танского и сунского Китая, шедевров танка и рэнга, блестящей хэйанской прозы...
Сами поэты хайку, включая Басе, как правило, были также отличными каллиграфами и рисовальщиками, любившими иллюстрировать свои стихи скупыми, выразительными картинами в стиле хайга. Ёса Бусон, творивший в XVIII в., был более известен современникам как художник, но в истории хайку его имя стоит на втором месте после Басе. Для Бусона сочинение стихов было не столько священной миссией и способом напряженной дзэнской медитации, сколько познанием радости жизни. Свобода в выборе темы, буйство красок, нарочитое пренебрежение к рутине повседневности придают лирике Бусона романтическую приподнятость тона и неповторимый артистизм. При всем том поэт считал свою уникальную художественную манеру всего лишь воплощением заветов Басё, что в конечном счете недалеко от истины.
Совершенно иную интерпретацию тех же заветов представляет эксцентричное творчество Кобаяси Исса. Внешняя незамысловатость, простота и грубоватость его трехстиший выявляют жизненную философию Дзэн, восходящую по прямой линии к Басё и поэтам-отшельникам Древнего Китая. Заключенная в тысячах строф апология бедности, неприкаянности, искренности чувства звучит как манифест дзэнской экзистенции, абсолютной свободы духа. В поэзии, как и в жизни, симпатии Исса были на стороне маленьких и слабых существ — бабочек и слепней, улиток и блох, мышей и лягушек. Его стихи наполнены неподдельной любовью ко всему живому, сочувствием и сопереживанием. Своеобразный сознательный примитивизм, направленный на снижение патетики и возврат к истокам, к единственной и неповторимой правде жизни, заметно отличает хайку Исса от творений его предшественников и последователей.
Множество поэтов хайку классического периода, продолжавшегося вплоть до середины XIX в., внесли свой вклад в развитие традиций жанра. Их наследие раскрывает перед читателем смысл формулы дзэнского искусства «Великое в малом».
Л. Л. Долин
БАСЁ
Луна — путеводный знак —
Просит: «Сюда пожалуйте!»
Дорожный приют в горах.
Ирис на берегу.
А вот другой — до чего похож! —
Отраженье в воде.
Сыплются льдинки.
Снега белая занавесь
В мелких узорах.
Вечерним вьюнком
Я в плен захвачен... Недвижно
Стою в забытьи.
Бутоны вишневых цветов,
Скорей улыбнитесь все сразу
Прихотям ветерка!
Перед вишней в цвету
Померкла в облачной дымке
Пристыженная луна.
Роща на склоне горы.
Как будто гора перехвачена
Поясом для меча.
«Осень уже пришла!» —
Шепнул мне на ухо ветер,
Подкравшись к постели моей.
Сегодня «травой забвенья»
Хочу я приправить мой рис,
Старый год провожая.
Желтый лист плывет.
У какого берега, цикада,
Вдруг проснешься ты?
Все выбелил утренний снег.
Одна примета для взора —
Стрелки лука в саду.
Все в мире быстротечно!
Дым убегает от свечи,
Изодран ветхий полог.
Как стонет от ветра банан,
Как падают капли в кадку,
Я слышу всю ночь напролет.
Печалюсь, глядя на луну; печалюсь, думая о своей судьбе; печалюсь о том, что я такой неумелый! Но никто не спросит меня: отчего ты печален?
И мне, одинокому, становится еще грустнее
Печалью свой дух просвети!
Пой тихую песню за чашкой похлебки.
О ты, «печальник луны»!
Где же ты, кукушка?
Вспомни, сливы начали цвести,
Лишь весна дохнула.
Ива склонилась и спит,
И кажется мне, соловей на ветке —
Это ее душа.
Пируют в дни расцвета вишен.
Но мутное вино мое бело,
Но с шелухою рис мой черный.
О, если ты стихов поэта не забыл,
Скажи себе в горах Саё-но Накаяма: Вот здесь он тоже отдыхал в тени!
Некого больше манить!
Как будто навеки замер,
Не шелохнется ковыль.
Послышится вдруг «шорх-шорх».
В душе тоска шевельнется...
Бамбук в морозную ночь.
Ворон-скиталец, взгляни!
Где гнездо твое старое?
Всюду сливы в цвету.
Бабочки полет
Будит тихую поляну
В солнечном свету.
И осенью хочется жить
Этой бабочке: пьет торопливо
С хризантемы росу.
Цветы увяли.
Сыплются, падают семена,
Как будто слезы...
Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.
Вот все, чем богат я!
Легкая, словно жизнь моя,
Тыква-горлянка.
В чашечке цветка
Дремлет шмель. Не тронь его,
Воробей-дружок!
В белом цвету плетень
Возле дома, где не стало хозяйки...
Холодом обдает.
Чистый родник!
Вверх побежал по моей ноге
Маленький краб.
Вот здесь в опьяненье
Уснуть бы на этих речных камнях,
Поросших гвоздикой...
Как быстро летит луна!
На неподвижных ветках
Повисли капли дождя.
Тучи набухли дождем
Только над гребнем предгорья.
Фудзи — белеет в снегу.
Сосновую хвою жгу.
Сушу на огне полотенце...
Зимняя стужа в пути.
Под сенью вишневых цветов
Я, словно старинной драмы герой,
Ночью прилег уснуть.
В мареве майских дождей
Только один не тонет
Мост над рекой Сэта.
Осень уже недалеко.
Поле в колосьях и море —
Одного зеленого цвета.
Неподвижно висит
Темная туча в полнеба...
Видно, молнию ждет.
Жизнь свою обвил
Вкруг висячего моста
Этот дикий плющ.
Весна уходит.
Плачут птицы. Глаза у рыб
Полны слезами.
Сад и гора вдали
Дрогнули, движутся, входят
В летний раскрытый дом.
Вот исток, вот начало
Всего поэтического искусства!
Песня посадки риса.
Тишина кругом.
Проникает в сердце скал
Легкий звон цикад.
Жар солнечного дня
Река Могами унесла
В морскую глубину.
Где ты, луна, теперь?
Как затонувший колокол,
Скрылась на дне морском.
Холодный дождь без конца.
Так смотрит продрогшая обезьянка,
Будто просит соломенный плащ.
Снежный заяц — как живой!
Но одно осталось, дети:
Смастерим ему усы.
Проталина в снегу,
А в ней — светло-лиловый
Спаржи стебелек.
Как нежны молодые листья
Даже здесь, на сорной траве,
У позабытого дома.
Камелии лепестки...
Может быть, соловей уронил
Шапочку из цветов?
Праздник весны...
Но кто он, прикрытый рогожей
Нищий в толпе?
На высокой насыпи — сосны,
А меж ними вишни видны и дворец
В глубине цветущих деревьев...
Колокол смолк вдалеке,
Но ароматом вечерних цветов
Отзвук его плывет.
Минула весенняя ночь.
Белый рассвет обернулся
Морем вишен в цвету.
Жаворонок поет.
Звонким ударом в чаще
Вторит ему фазан.
Роняя лепестки,
Вдруг пролил горсточку воды
Камелии цветок.
Алые сливы в цвету...
К той, кого никогда я не видел,
Занавеска рождает любовь.
Столица уже примелькалась,
Но прежнее очарованье воскресло,
Когда я услышал кукушку.
Слабый померанца аромат.
Где?.. Когда?.. В каких полях, кукушка,
Слышал я твой перелетный крик?
И кто бы мог сказать,
Что жить им так недолго?
Немолчный звон цикад.
Больной опустился гусь
На поле холодной ночью.
Сон одинокий в пути.
Даже дикого кабана
Закружит, унесет с собой
Этот зимний вихрь полевой!
Холод пробрал в пути.
У птичьего пугала, что ли,
В долг попросить рукава?
Ночь. Бездонная тьма.
Верно, гнездо свое потерял —
Стонет где-то кулик.
Без конца моросит.
Лишь мальвы сияют, как будто
Над ними безоблачный день.
Друг мне в подарок прислал
Рису, а я его пригласил
В гости к самой луне.
Легкий речной ветерок.
Чай хорош! И вино хорошо!
И лунная ночь хороша!
Глубокою стариной
Повеяло... Сад возле храма
Засыпан палым листом.
Кричат перепела.
Должно быть, вечереет.
Глаз ястреба померк.
Вместе с хозяином дома
Слушаю молча вечерний звон.
Падают листья ивы.
И мотылек прилетел!
Он тоже пьет благовонный настой
Из лепестков хризантем.
Блестят росинки.
Но есть у них привкус печали,
Не позабудьте!
Верно, эта цикада
Пеньем вся изошла? —
Одна скорлупка осталась.
Посадили деревья в саду.
Тихо, тихо, чтоб их ободрить,
Шепчет осенний дождь.
«Нет покоя от детей!»
Для таких людей, наверно,
И вишневый цвет не мил.
Есть особая прелесть
В этих, бурей измятых,
Сломанных хризантемах.
Уродливый ворон —
И он прекрасен на первом снегу
В зимнее утро!
Как завидна их судьба!
К северу от суетного мира
Вишни зацвели в горах.
Разве вы тоже из тех,
Кто не спит, опьянен цветами,
О мыши на чердаке?
Дождь в тутовой роще шумит...
На земле едва шевелится
Большой шелковичный червь.
Еще на острие конька
Над кровлей солнце догорает.
Вечерний веет холодок.
Листья бананов
Луна развесила на столбах
В хижине новой.
Сегодня можешь и ты
Понять, что значит быть стариком!
Осенняя морось, туман...
Крошат на ужин бобы.
Вдруг удары в медную чашку...
Нищий монах, подожди!
Пеплом угли подернулись.
На стене колышется тень
Моего собеседника.
Ты говорил, что «вернись-трава»
Звучит так печально... Еще печальней
Фиалки на могильном холме.
Год за годом все то же:
Обезьяна толпу потешает
В маске обезьяны.
Дождь набегает за дождем,
И сердце больше не тревожат
Ростки на рисовых полях.
Кукушка вдаль летит,
А голос долго стелется
За нею по воде.
Где ты, опора моя?
Мой посох из крепкого тута
Осенний ветер сломал.
Утренний вьюнок.
Запер я с утра ворота,
Мой последний друг!
Ты тоже видел его,
Этот узкий серп... А теперь он блестит
Над твоим могильным холмом.
Погостила и ушла
Светлая луна... Остался
Стол о четырех углах.
Белых капель росы
Не проливая, колышется
Хаги осенний куст.
Как хризантемы расцвели
У каменщика во дворе
Среди разбросанных камней!
А вам и печали нет,
«Птицы сорокалетья» — сороки,
Что старость напомнили мне!
Петушьи гребешки.
Они еще краснее
С прилетом журавлей.
Утка прижалась к земле.
Платьем из крыльев прикрыла
Голые ноги свои...
С неба своих вершин
Одни лишь речные ивы
Еще проливают дождь.
Хотел бы создать я стихи,
С лицом моим старым несхожие,
О, первая вишня в цвету!
Я к цветущим вишням плыву,
Но застыло весло в руках:
Ивы на берегу!
Уходит земля из-под ног.
За легкий колос хватаюсь...
Разлуки миг наступил.
Молния в тьме ночной.
Озера гладь водяная
Искрами вспыхнула вдруг.
Голос летнего соловья!..
В роще молодого бамбука
Он о старости плачет своей.
Весь мой век в пути!
Словно вскапывая маленькое поле,
Взад-вперед брожу.
«Прозрачный водопад»...
Упала в светлую волну
Сосновая игла.
Лунным светом обманут,
Я подумал: вишневый цвет!
Нет, хлопчатника поле.
Как изменились лица!
Я прочитал на них старость свою.
Все — словно зимние дыни.
Аромат хризантем...
В капищах древней Нары
Темные статуи будд.
Осеннюю мглу
Разбила и гонит прочь
Беседа друзей.
О, этот долгий путь!
Сгущается сумрак осенний,
И — ни души кругом.
Отчего я так сильно
Этой осенью старость почуял?
Облака и птицы.
Осени поздней пора.
Я в одиночестве думаю:
«А как живет мой сосед?»
Нет! Не увидишь здесь
Ни единой пылинки
На белизне хризантем.
В пути я занемог.
И все бежит, кружит мой сон
По выжженным полям.
БОНТЁ
Я шел по мосткам, и вдруг —
Там, в глубине потока,
Сквозят водяные цветы.
Плывет гряда облаков...
Как бережно светлую луну
Она несет на себе!
БУСОН
Печальный аромат!
Цветущей сливы ветка
В морщинистой руке.
Поет соловей!
Как он раскрыл широко
Маленький клюв!
От этой ивы
Начинается сумрак вечерний.
Дорога в поле.
Луна сквозь дымку...
Лягушки пруд замутили.
Где вода? Где небо?
Долгие дни весны
Идут чередой... Я снова
В давно минувшем живу.
Звонко лает пес
На захожего торговца.
Персики в цвету!
Вот из ящика вышли...
Разве ваши лица могла я забыть?..
Пара праздничных кукол.
Грузный колокол.
А на самом его краю
Дремлет бабочка.
Цветы сурепки вокруг.
На западе гаснет солнце.
Луна на востоке встает.
Набежавшие волны
Моют голени синей цапли.
Ветерок вечерний.
Я поднялся на холм,
Полон грусти, — и что же:
Там шиповник в цвету!
Лишь вершину Фудзи
Под собой не погребли
Молодые листья.
Каменщик стучит,
Огненные искры
По ручью плывут.
Два или три лепестка
Друг на друга упали...
Облетает пион.
Прохладный ветерок.
Колокола покинув,
Плывет вечерний звон.
Старый колодец в селе.
Рыба метнулась за мошкой...
Темный всплеск в глубине.
Ливень грозовой!
За траву чуть держится
Стайка воробьев.
Луна так ярко светит!
Столкнулся вдруг со мной
Слепец — и засмеялся...
Любитель цветов!
Ты стал неприметно
Рабом хризантем.
Выпала роса,
И на всех колючках терна
Капельки висят.
«Буря началась!» —
Грабитель на дороге
Предостерег меня.
Холод до сердца проник:
На гребень жены покойной
В спальне я наступил.
На две деревушки
Одна лавчонка ростовщика.
Зимняя роща.
Ударил я топором
И замер... Каким ароматом
Повеяло в зимнем лесу!
Любовь старика.
Только он думал: «Забуду», —
Осенний дождь.
Марево белых цветов...
Только так приходит теперь
Каждый рассвет ко мне.
ДЗЁСО
На зубец горы
С шумом стая опустилась
Перелетных птиц.
Снега холодней,
Серебрит мои седины
Зимняя луна.
С неба льется лунный свет!
Спряталась в тени кумирни
Ослепленная сова.
ИССА
Воробышек-дружок!
Прочь с дороги! Прочь с дороги!
Видишь, конь идет.
Так кричит фазан,
Будто это он открыл
Первую звезду.
Стаял зимний снег.
Озарились радостью
Даже лица звезд.
Чужих меж нами нет!
Мы все друг другу братья
Под вишнями в цвету.
Смотри-ка, соловей
Поет все ту же песню
И пред лицом господ!
Пролетный дикий гусь!
Скажи мне, странствия свои
С каких ты начал лет?
Вновь прилети весной!
Дом родной не забудь,
Ласточка, в дальнем пути!
Нынче — как вчера...
Над убогой хижиной
Стелется туман.
О цикада, не плачь!
Нет любви без разлуки
Даже для звезд в небесах.
Стаяли снега —
И полна вдруг вся деревня
Шумной детворой!
Укрывшись под мостом,
Спит зимней снежной ночью
Бездомное дитя.
Ах, не топчи траву!
Там светляки сияли
Вчера ночной порой.
Вот выплыла луна,
И самый мелкий кустик
На праздник приглашен.
Верно, в прежней жизни
Ты сестрой моей была,
Грустная кукушка...
Дерево — на сруб...
А птицы беззаботно
Гнездышко там вьют!
О, с какой тоской
Птица из клетки глядит
На полет мотылька!
По дороге не ссорьтесь,
Помогайте друг другу, как братья,
Перелетные птицы!
Наша жизнь — росинка.
Пусть лишь капелька росы
Наша жизнь — и все же...
О если б осенний вихрь
Столько опавших листьев принес,
Чтобы согреть очаг!
Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи
Вверх, до самых высот!
В зарослях сорной травы,
Смотрите, какие прекрасные
Бабочки родились!
Я наказал ребенка,
Но привязал его к дереву там,
Где дует прохладный ветер.
Будда в вышине!
Вылетела ласточка
Из его ноздри.
Эй, не уступай,
Тощая лягушка!
Исса за тебя.
Печальный мир!
Даже когда расцветают вишни...
Даже тогда...
Так я и знал наперед,
Что они красивы, эти грибы,
Убивающие людей!
Муравьиная тропа!
Ты откуда к нам идешь?
Из-за облачной гряды?
Всем сердцем я чту,
Отдыхая в полдневный жар,
Людей на полях.
О, до чего мне стыдно
Слушать, лежа в тени,
Песню посадки риса!
ИССЁ
Видели всё на свете
Мои глаза — и вернулись
К вам, белые хризантемы.
КАКЭЙ
Бушует осенний вихрь!
Едва народившийся месяц
Вот-вот он сметет с небес.
Кружит осенний вихрь.
Как дрожит, как трепещет
Каждый листок на плюще!
КЁРОКУ
Звучат голоса и там —
Над белыми облаками...
Это жаворонки поют.
Уток звонкий крик
Замок окружил кольцом.
Забелел рассвет.
КЁРАЙ
Как же это, друзья?
Человек глядит на вишни в цвету,
А на поясе длинный меч!
Увы, в руке моей,
Слабея неприметно,
Погас мой светлячок.
Пахарь мотыгою бьет...
А кажется, он неподвижен
В дымке весенних полей.
КИКАКУ
Яркий лунный свет!
На циновку тень свою
Бросила сосна.
Мошек легкий рой
Вверх летит — плавучий мост
Для моей мечты.
Нищий на пути!
Летом вся его одежда —
Небо и земля.
Ко мне на заре в сновиденье
Пришла моя мать... Не гони ее
Криком своим, кукушка!
Вот глупый соловей!
Он принял за тенистый лес
Бамбуковый плетень.
Первую песню весны
Поет соловей, повиснув
На ветке вниз головой.
Камнем бросьте в меня!
Ветку цветущей вишни
Я сейчас обломил.
Туманится диск луны...
Два круга мерцают в тени ветвей:
Филин в мутных очках.
Падает первый снег.
Я б насыпал его на поднос,
Все бы глядел да глядел.
Сливы аромат!
От лачужки нищего
Глаз не отвести.
Слушая строгий укор,
Опустила девушка голову,
Словно мак вечерней порой.
Свет зари вечерней!
На затихшей улице
Бабочки порхают.
Спрячься, как в гнездышке,
Здесь, у меня под зонтом,
Мокрая ласточка!
Тяжелые створки ворот
Давно на замок закрыты...
Луна в морозную ночь!
Прошло уж десять лет,
А кажется, вчера его не стало...
Плакучей ивы тень!
Утренняя звезда!
Нет среди вишен покоя
Облачку на горе.
Уплыли далеко ввысь
От криптомерии нагорных
Осенние небеса.
ОНИЦУРА
Некуда воду из ванны
Выплеснуть мне теперь...
Всюду поют цикады!
Паутина на ветке!
Вновь пахнуло жарой на меня
В этой летней роще.
Осень вернулась вновь,
Но дитя не сидит на коленях моих...
Одинокий, гляжу на луну.
РАНРАН
Осенний дождь во мгле!
Нет, не ко мне, к соседу
Зонт прошелестел.
РАНСЭЦУ
Осенняя луна
Сосну рисует тушью
На синих небесах.
Уволили старых слуг.
Как сильно разлука с ними
Печалит сердца детей!
Первый день в году.
Воробьи ведут на солнце
Длинный разговор.
Свет этой яркой луны
Оголил, как темя монаха,
Море, холмы и поля.
Вот листок упал,
Вот другой летит листок
В вихре ледяном.
РЁТА
Где же светлячки?
От людской погони
Скрылись на луне.
Осенняя луна.
О, если б вновь родиться
Сосною на горе!
ТИЁ
За ночь вьюнок обвился
Вкруг бадьи колодца...
У соседа воды возьму!
Над волной ручья
Ловит, ловит стрекоза
Собственную тень.
Полнолуния ночь!
Даже птицы не заперли
Двери в гнездах своих.
Больше некому стало
Делать дырки в бумаге окон.
Но как холодно в доме!
Перевод В. Н. Марковой
Басё — родился в 1644 г. при замковом городке Уэно, что находится в центральной части острова Хонсю, в семье небогатого самурая Мацуо Ёдзаэмона, человека весьма образованного.
Когда мальчик подрос, ему дали имя Мунэфуса взамен прежних детских прозвищ. Басё — литературный псевдоним, который вытеснил из памяти потомков все прочие имена поэта.
В двадцать восемь лет Басё решил переселиться в Эдо. Здесь он некоторое время занимал скромную чиновничью должность, затем стал профессиональным учителем поэзии. Жизнь его была полна лишений.
В 1680 г. благодаря одному из учеников он обрел скромный дом в предместье Эдо — Фукагава. Другой ученик подарил ему несколько черенков банановой пальмы. С «Банановой хижиной» — Басё-ан — связано множество стихотворений поэта и самый знаменитый из псевдонимов. Зимой 1682 г. хижина сгорела, потом другой ученик заново ее отстроил. Но уже с осени 1684 г. Басё начинает свои странствия по Японии. Эти странствия отмечены пятью лирическими дневниками, шедеврами японской прозы.
Басё достиг при жизни огромной славы и имел множество учеников по всем уголкам страны. Он умер в 1694 г. в Осака.
Нодзава Бонтё (?—1714) — ученик и друг Басё, врач в городе Киото; оставил много замечательных хокку; один из составителей поэтической антологии «Соломенный плащ обезьяны». Быстро прославился как поэт, но попал в тюрьму, и дальнейшая судьба его неизвестна.
Ёса Бусон (1716—1783) — родился в деревне Кэма провинции Сэттю. Подлинное имя его не известно. Есть основание предполагать, что он был сыном деревенского старосты. Рано осиротев, уехал в Эдо, где изучал поэзию и живопись. В 1751 г. переселился в Киото. Много путешествовал по Японии, прожил три года в живописной местности Ёса в провинции Танго. Название этой местности стало его прозвищем. Бусон — его поэтический псевдоним; как художник он был известен под именем Тёсо. Бусон создал новую оригинальную школу в поэзии, имел множество учеников. Оставил большое литературное наследие.
Найто Дзёсо (1662—1704) — ученик Басё; самурай, впоследствии монах.
Кобаяси Исса (1763—1827) — родился в горной деревне Касивабара уезда Ками-Миноти провинции Синано в семье крестьянина. Мать умерла, когда Исса был ребенком, а мачеха обращалась с ним так жестоко, что четырнадцати лет от роду ему пришлось идти «в люди». Он отправился в Эдо и долгие годы боролся там с нуждой. Только на склоне лет Исса смог получить свою долю наследства и жить в достатке.
Косуги Иссё (1653—1688) — поэт и чаеторговец, жил в городе Канадзава.
Ямамото Какэй (1648—1716) — ученик Басё; самурай, впоследствии врач в городе Нагоя.
Мукаи Кёрай (1651—1704) — ученик и друг Басё, один из лучших поэтов его школы. Сын ученого конфуцианца, профессиональный учитель поэзии. Записал беседы Басё о поэтическом искусстве.
Морикава Кёроку (1657—1715) — ученик Басё; поэт и художник; самурай по происхождению.
Такараи Кикаку (1661—1707) — ученик Басё; сын врача, профессиональный учитель поэзии.
Камидзима Оницура (1661—1738) — выдающийся поэт-новатор; в своих теоретических работах заложил новые основы поэтики хокку, требуя от нее прежде всего жизненной правды. «Вне правды нет хокку», — утверждал Оницура.
Мацукура Ранран (1647—1693) — один из учеников Басё и его ближайший друг. Самурай по происхождению, он оставил службу и поселился в Эдо, чтобы изучать поэзию под руководством мастера.
Хаттори Рансэцу (1654—1707) — ученик Басё; самурай низшего ранга, впоследствии монах, житель Эдо.
Осима Рёта (1707—1787) — родился в городе Осима провинции Синано, житель Эдо. Был очень популярен в свою эпоху, превосходя своей популярностью Бусона; имел множество учеников и издал более двухсот сборников своих произведений.
Тиё из Кага (1703—1775) — родилась в провинции Ката, была женой бедняка. Рано овдовев и потеряв маленького сына, она постриглась в монахини и посвятила себя поэзии, которой занималась под руководством поэта Сико, последователя Басё.
В. Н. Маркова и В. С. Санович
На исходе первого тысячелетия существования жанра поэзия танка пребывала в состоянии упадка. На смену блестящим авторским сборникам и классическим антологиям пришли эпигонские стихи, писавшиеся по шаблону. Казалось, что золотой век танка позади, традиции никогда уже не возродиться. Однако бурный расцвет буржуазной городской культуры в XVII— XIX вв. неожиданно пробудил к новой жизни искусство «японской песни» вака, на котором было воспитано столько поколений читателей.
В XVIII в. грандиозный труд филологов так называемой Национальной школы (кокугаку) по расшифровке и комментированию древних шедевров «Манъёсю», «Кокинвакасю» и «Гэндзи моногатари» стал связующим звеном между литературой раннего и позднего Средневековья. Лидеры Национальной школы именно в танка видели истоки самобытности японской культуры, священный оплот японского духа. Под влиянием их идей в борьбе против господствовавшей в то время идеологии конфуцианства оформилось направление гражданской поэзии вака, в котором отстаивались чистота родного языка, патриархальное благородство нравов, мистическая глубина и величие Пути Богов — Синто.
Поэты-филологи Комо Мабути и Мотоори Норинага отталкивались прежде всего от великой антологии VIII в. «Манъёсю», полагая, что более поздняя поэзия Хэйана с ее рафинированным эстетизмом лишь ослабила изначальную «мужественную» основу вака. Возврат к истокам определил направление их поисков, придал их собственным творениям глубину, сдержанность и внутреннюю наполненность. Буддийские основы их поэзии расцвечиваются и обогащаются синтоистской духовностью.
Одзава Роан, утверждая, что «в поэзии нет ни правил, ни учителей», призывал к неограниченной свободе творческого поиска, но его идеалом всегда оставалась благородная утонченность куртуазной лирики «Кокинвакасю». Это пристрастие разделял его младший друг Кагава Кагэки, создатель популярнейшего стиля танка Кэйэн. Великий Чудак Рёкан, каким он вошел в историческую легенду, черпал вдохновение в «Манъёсю», а своим духовным наставником почитал чаньского поэта Хань Шаня. Татибана Акэми и Окума Котомити вообще отошли от классической традиции, создав оригинальный жанр бытовой танка, в котором именно проза повседневности отражает трансцендентальную мудрость дзэн.
Немалую роль в формировании особенностей новой поэтики вака сыграла достигшая к тому времени пика популярность хайку школы Басё, привнесшей в японскую культуру дзэнские принципы истинности и искренности. Мастера вака высоко ценили и применяли в своем творчестве такие ключевые эстетические категории Басё, как ваби (осознание одиночества человека в мире) и саби (патина времени, причастность к мировым метаморфозам). Предметность и заземленность танка позднего Средневековья — также дань эстетике хайкай, которая провозгласила приоритет вещного мира, мельчайшей конкретной детали над каноническими стереотипами. Более того, возможности танка помогли расширить границы дзэнского мировосприятия и воплотить их в удивительно органичных формах. Эти стихи пестрят образами, почерпнутыми из гущи жизни, в которых непосредственность и спонтанность чувства преодолевают условности формы.
Для эдоских танка не характерны вычурность слога и ажурность композиции. Все стилистические средства подчинены, как правило, требованию создания зримого, почти осязаемого образа, стремлению добиться (как и в хайку,) живого отклика читателя. Суггестивность становится не целью, как в поздней куртуазной лирике, а средством для передачи конкретных впечатлений момента. Традиционный набор поэтических приемов несколько видоизменяется: редко используются такие архаичные тропы, как вступление-параллелизм дзё или зачин утамакура. Тяжеловесные «постоянные эпитеты» макуракотоба у Рёкана нередко выступают в неожиданном контексте — например, в каком-нибудь шутливом пятистишии о сельском празднике или в дзэнском парадоксе. Традиционные художественные приемы переосмысливаются и обыгрываются в духе искусства укиё. Простота чувства, наивная мудрость дзэн заведомо торжествует над сложным литературным изыском.
Культ простоты и естественности определял все жизненные ценности эдоских поэтов вака. Тема ухода от мира, добровольного самоограничения и нищеты (реальной или мнимой) проходит через лирику всех представленных в антологии мастеров. Тем самым протягивается нить в глубь веков, к китайской классике эпохи Тан, исповедовавшей идеал благородной бедности и отрешенности от суетных забот. «Бесприютные странники в юдоли мирской», эдоские поэты не придавали значения не только богатству, но и славе. Некоторые, как Камо Мабути, Таясу Мунэтакэ и Кагава Кагэки, были достаточно состоятельны и знамениты при жизни, другие, как Рёкан, Роан и Акэми, влачили дни в честной бедности, а Котомити еще и надолго был предан забвению после смерти. Но прошло время, и шедевры эдоской лирики вака заняли достойное место в сокровищнице классической японской литературы.
Л. Л. Долин
КАМО МАБУТИ
У прохожих в толпе
рукава кимоно розовеют
лепестками цветов —
будто залиты вешнею краской
распустившихся в городе вишен.
В родные края
вернулся я полюбоваться
простором полей —
опять распустились фиалки,
но нет любимой со мною...
Близ хижины горной
цветы уходящей весны
еще не увяли.
Но что это? Слышится голос
о лете поющей кукушки...
Мокнут под ливнем
прелые листья бамбука.
Мхом зарастает
к хижине горной тропинка —
в гости никто не приходит...
Прямо под облака
навстречу осеннему ветру
улетая во мглу,
так бездумно и беззаботно
светлячки лесные резвятся...
Ярко светит луна
безоблачной ночью осенней —
блики залили сад,
незаметно для глаз поравнявшись
с криптомерией у ограды.
Сверчок верещит[304]
в убогом жилище моем.
Светла и чиста,
сияет луна с высоты —
ах, если бы друг навестил!
С чем сравнить этот час,
когда, обещанье исполнив,
все друзья собрались
у меня в саду на веранде
любоваться вместе луною!..
После вьюги ночной
созерцаю равнину Мусаси[305] —
и просторы полей
представляются продолженьем
белоснежных отрогов Фудзи...
Снова в книгу гляжу,
проницая задумчивым взором
дольний суетный мир, —
чтенье книг старинных подобно
восхожденью в горние выси...
В минуту раздумья
доносится издалека
печальное эхо —
о приходе ночи вещает
гулкий колокол в храме горном...
МОТООРИ НОРИНАГА
Поистине дивны
растенья заморских земель,
но ни ароматом,
ни цветом нельзя их сравнить
с японскою вишней в цвету...
Ты спросишь меня,
как выявить душу Ямато,
Страны островов? —
Посмотри на горные вишни
и вдохни аромат цветенья!..
Выйдя в сад поутру,
я заметил — на черном торфе
распустились цветы.
Удивительно, как доныне
я не знал об этих фиалках!..
С той самой поры,
как утром услышал впервые
напев соловьиный,
я жду от весны одного —
чтоб вишни скорей зацвели!..
Куда ни посмотришь,
белеют в горах облака,
и благоуханье
над Ёсино[306] вишни струят,—
но как мне узнать, где цветы?!
В изменчивом мире
я снова с приходом весны
любуюсь цветами...
чего же еще и желать?
воистину жизнь хороша!
ТАЯСУ МУНЭТАКЭ
В этом горном краю,
где снега так долго не тают,
о приходе весны
подают мне весть на рассвете
соловьиные[307] звонкие трели.
Прошлый год проводив,
подались ледяные покровы
на замерзшей реке
под касаньем весеннего ветра —
все светлее душа, все спокойней...
Осень настала.
Прозрачны до самого дна
стылые воды,
но ветер подует — и вновь
рябью подернется пруд...
У пруда постоял,
где от лотосов свежестью веет...
Сам не знаю, когда
пропитались все складки платья
несказанным благоуханьем.
Как будто проведав,
что нынче начало зимы,
макушки склоняют
и глухо гудят на ветру
деревья в окрестных горах...
Будто бы зная,
что осень подходит к концу,
заверещали
жалобно и безысходно
в кронах деревьев цикады...
Одинокий старик
в грустных думах ночь коротает,
прикорнув у огня.
Если бы не угли в жаровне,
как бы дожил он до рассвета?..
Сижу я сейчас
и с чаркой сакэ созерцаю
заснеженный сад, —
а тем временем на дороге
увязает в сугробах путник...
Старинные песни
я слышал об этом не раз —
и все же сегодня
как будто впервые любуюсь
на клены в осеннем убранстве...
Книг не читая,
многие век свой влачат
в праздности сладкой —
счастливы жизнью такой,
словно рыбешка в сетях...
Свирепая буря
срывает с деревьев листву —
сегодня впервые
я вспомнил с тоской запоздалой
о красках осеннего сада...
ОДЗАВА РОАН
От мира вдали,
там, где отражает вершины
озерная гладь, —
исчезнет, я знаю, бесследно
вся скверна, осевшая в сердце...
Все тяготы мира
на деле несут человеку
великое благо, —
но как бы узнал я об этом,
когда бы на свете не пожил?..
Здесь, в горной глуши,
друзья не заглянут ко мне —
одни облака
приходят, блуждая, к плетню
и снова куда-то плывут...
«О если бы вечно
жила эта бренная плоть,
роса луговая!»[310] —
сжимается сердце мое
при виде весенней зари...
Каждый год по весне
вместе с новым другом любуясь
вишней в полном цвету,
стал и я незаметно старцем
вопреки нелепой надежде...
Я сам уже стар,
и вишня в саду постарела, —
но юность живет
в ненасытном старческом сердце
и в душистых этих соцветьях...
Быстротечная жизнь!
Голос бонзы в храме вещает
о юдоли земной —
и, внимая молитвословьям,
на ветру облетают вишни...
Если стану потом
вспоминать эту вешнюю ночь,
полумрак, полнолунье, —
заскользят в предрассветных бликах
лепестки с деревьев отцветших...
Вот уж краски зари, расцветившие облачный полог над вершинами гор, постепенно тускнеют и блекнут — надвигается вечер осенний...
Льется призрачный свет
сквозь бамбуковую занавеску —
и, по стенам скользя,
расползаются черные тени
силуэтами лап сосновых...
Безлунная ночь.
В старом храме слушаю молча,
Как ветер свистит,
Барабанит град по карнизам
Да от стужи скулит лисица...
От себя, от себя
мановением выверну веер,
отгоню ветерок —
пусть уносит недуг осенний,
стариковскую хворь и немощь!
Копитесь, копитесь,
невзгоды и беды мои!
Недолго осталось —
все равно могильным бурьяном
прорастать этой плоти тленной...
Наверное, путник,
до свету поднявшись, бредет:
мелькнул на дороге
бамбуковый зонтик и скрылся...
Перелесок сосновый в поле.
Я в безлюдных горах
живу, удалившись от мира,
и прошу облака,
что нависли над ветхой крышей:
«Мой приют надежней укройте!»
Эту бренную плоть,
что росой на ветру испарится,
не оставив следа,
мы привыкли считать нетленной,
сотворенной на тысячелетья!..
Убогая старость —
отныне удел чудака
из хижины горной.
Ни на что уже не годится
слабосильное, хилое тело...
По склону спускаюсь,
кленовые листья топчу.
В лесу у подножья
прокричит случайная птица —
и опять безмолвие всюду.
Все ночи и дни
я ждал: ну когда же, когда же
они зацветут?
А соцветья желанные вишен
опадают, едва распустившись...
Казалось, не в силах
угасшее сердце прельстить
ничто в этом мире —
и опять как будто цепями
я прикован к вишням цветущим...
Бессильному старцу,
чей век с каждым днем все темней,
все ближе к закату, —
что проку скорбеть и томиться
торжеством весны уходящей...
На западе — мрак,
на востоке брезжит сиянье...
О, если бы знать,
сколько раз еще в этом мире
для меня поднимется солнце!
РЁКАН
Непостоянство —
нашего мира основа.
Не потому ли
грустью исполнены песни
тех, чей удел — угасанье?..
Приятно порой
на солнце весеннем погреться —
к сельчанам подсесть
и мирно под старою ивой
с друзьями вести разговоры...
Вот и навестил
свой заброшенный приют.
Домик обветшал,
палисадник и плетень
сплошь усыпаны листвой...
Как незаметно
День этот долгий прошел!
Вешняя дымка...
Я с детворой деревенской
В мячик на нитке играю.
Ну вот наконец
и пришла долгожданная осень —
повсюду в траве
сегодня вечерней порою
печально сверчки напевают...
Как сердце щемит!
Сегодня на горной поляне
в сгустившейся мгле
ведут свою песню лягушки
почти что у самого дома...
Осень подходит.
Холодно мне, старику,
в летней одежде.
Видно, и кленам в горах
время покровы менять...
Право, не знаю,
как оказался опять
в хижине ветхой, —
верно, по старым следам
сердце меня привело...
Вот и затишье.
Из дому я выхожу
полюбоваться —
как заблестела вдали
зелень омытых вершин!
Вновь я проведал
свой позабытый приют
в горном селенье.
Глядь — цувабуки цветок
подле ограды расцвел...
Есть ли на свете
что-либо, чью красоту
время не точит?
Только цветущие вишни
вечно прекрасны весною...
Тяжко нам, смертным,
век вековать без бумаги,
кисти да туши —
нынче одолжишься в храме,
завтра врача потревожишь...
Сердцу приволье!
Густо кругом разрослись
летние травы.
Вот и жилище мое —
хижина в горном краю...
Вдвое печальней
кажутся осенью горы
в нашей округе —
неумолимо с деревьев
ветер листву осыпает...
Пусть неприметен
мой одинокий приют
в поле осеннем...
Слышишь, запели сверчки.
Жду тебя, друг, — приходи!
Как хорошо,
загодя дров нарубив,
ночь напролет
праздно лежать у костра
с чаркой простого сакэ!..
Кому рассказать,
как нынешней осенью поздней
уныло бреду
под вечер в лачугу свою
с корзиной травы-лебеды?..
Где-то в селенье,
должно быть, гремят барабаны,
флейты играют,
а в горах лишь одно услышишь —
заунывную песню сосен...
Воды натаскать,
да дров нарубить побольше,
да трав насушить,
покуда не зарядили
осенние долгие ливни...
Погреться хотел,
придвинувшись ближе к жаровне,
но только залег —
и будто мороз зимней ночи
сильней по нутру разошелся...
В провинции Ки[314]
под сводами старого храма
на Коя-горе
всю ночь шуму ливня внимаю,
шуршанью в ветвях криптомерии...
Я в плошку[315] свою
пучок одуванчика сунул,
фиалок набрал —
вот и славное будет нынче
Будде трех миров[316] подношенье..
День, ночь, снова день —
и вот настает середина
десятой луны.
Помаленьку, глядишь, и прожил
осень этого долгого года...
И посочинял бы,
и в мяч бы охотно сыграл,
и вышел бы в поле —
да никак изо всех занятий
не могу на одно решиться!..
Из многих и многих
никчемных привычных вещей
в моем обиходе
для иных веков предназначен
только след, оставленный кистью...
Нашел я приют
на задворках богатого дома.
Не гонят пока,
и живу себе — поживаю
ночь да день, а там и еще день...
Стоит ли, право,
радоваться, что уйдешь,
с жизнью простившись,
в мир иной — пусть даже в обитель
самого пресветлого Будды?..
Никому не дано
прикоснуться к Пути Благодати[319],
осязать его суть,
но в каждом вздохе и мановенье —
непреложная мудрость Будды...
О сливовый цвет,
хоть ты стариковскому сердцу
отраду верни!
Сколько лет, как на этом свете
У меня друзей не осталось...
Вишни ранней весной,
а осенью буйные травы —
вот услада моя,
и пускай хоть всю ночь гуляют,
веселятся в селе крестьяне!..
Хорошо отдохнуть
в тишине этой хижины горной,
меж деревьев и скал,
под прохладным покровом рощи.
Посох в сторону отставляю...
Как суетна мысль
изрекшего: «Я существую!» —
что можно сказать
о никчемной, призрачной плоти
в мире вечного наважденья?..
Я оставил вчера
свою плошечку для подаянья —
и никто не украл,
и никто на нее не польстился!
Видно, слишком уж неказиста...
Если спросят меня,
презревшего пагубу плоти,
как на свете прожить, —
отвечаю: да будь что будет!
Дождь так дождь, ветер так ветер![320]
Человеческий век
подобен единому мигу,
дню цветенья вьюнка...
Ничего мне в жизни не надо,
кроме жизни — той, что имею!
Если спросят меня,
где обитель моя в этом мире,
я отвечу одно:
«Мой приют к востоку от моста
через воды Реки Небесной...»[321]
После себя
что я оставлю на свете?
Вишни — весне,
лету — голос кукушки,
осени — алые клены...
КАГАВА КАГЭКИ
Вишни в вешней красе,
но время цветенья не вечно —
и все меньше цветов
с каждой новой зарей остается
для меня в этом бренном мире.
Нынче ночью опять
в одиночестве я на веранде, —
не спросить ли луну,
где друзья, что со мною рядом
прошлой осенью здесь сидели?..
На увядшем лугу
кузнечиков стрекот под вечер,
несмолкаемый хор —
как пронзительна и безнадежна
эта песня, тоски осенней!
Все сосны в горах
уже обрели очертанья,
и ветви видны
до самой последней иголки —
светел месяц осенней ночью...
Беспечно и праздно
я месяц за месяцем жил,
но время приспело —
и задумался вместе со всеми
о делах минувшего года...
Опадают цветы
горных вишен по склонам отлогим —
неизвестно, зачем
существуют они в этом мире,
ничьего не радуя взора...
Значит, время пришло:
уныло, по-зимнему сеет
нескончаемый дождь —
и былого очарованья
не вернуть оголенным кленам...
Ну что же, пора
итожить обширные планы —
все ближе тот день,
когда за третий десяток
года мои перевалят...
По прошествии лет
слились для меня воедино
явь и радужный сон —
днем и ночью душу тревожат
о минувшем воспоминанья...
Поселившись в горах,
Проводил я дни в созерцанье —
и познал наконец
всю тщету быстротечной жизни,
облакам и водам подобной...
Чем старей становлюсь,
тем отчетливей прошлого лики
в сновиденьях ночных —
засыпаю, чтобы душою
вновь и вновь устремиться в юность...
«Все сущее — явь,
не-сущее — сон, наважденье!»
Так думаем мы,
забывая, что жизнь в этом мире
есть всего лишь жизнь в этом мире...
Как ни старайся
от праздных влечений уйти,
снова и снова
и к луне, и к вишням цветущим
обратишься ты в бренном мире...
К ущербной луне,
потускневшей в преддверье рассвета,
прикован мой взор —
жаль, так мало ночей осталось
под луною жить в этом мире!..
Пролетают года.
Люди старятся и умирают —
но весенней порой,
как всегда, на привычном месте
ждет меня зеленая ива...
Если счесть до конца,
без остатка, грядущие весны
краткой жизни моей, —
как немного в них наберется
лепестков отцветающих вишен!..
ТАТИБАНА АКЭМИ
Как хорошо,
когда на циновку приляжешь
в хижине горной
и отдыхаешь душой
от повседневных забот.
Как хорошо,
когда, раздобыв у друзей
редкую книгу,
можешь потрепанный том
на первой странице открыть.
Как хорошо,
когда, на столе развернув
редкостный свиток,
чтенью предашься душой
и созерцанью картин.
Как хорошо,
когда развернешь наугад
древнюю книгу —
и в сочетаниях слов
душу родную найдешь.
Как хорошо,
когда со старинным дружком,
всласть насмеявшись
и поболтав просто так,
душу хоть раз отведешь.
Как хорошо,
когда, при своей нищете,
чашки расставив,
можешь спокойно сказать:
«Ешьте и пейте, друзья!»
Как хорошо,
когда заглянул на часок
старый приятель —
и в тыкве-горлянке нашлось
для обоих чуть-чуть сакэ.
Как хорошо,
когда беспокойные гости
рано ушли
и никто тебе не мешает
с головой погрузиться в книгу.
Немного мне нужно:
один понимающий друг
для умной беседы
да один пейзаж по соседству,
чтобы только им любоваться...
Всего-то лишь друга
да глазу приятный пейзаж...
Но если и это
мне заказано — принимаю
жизнь любую в своей Отчизне!
ОКУМА КОТОМИТИ
Ночью где-то в саду
лист сухой, сорвавшийся с ветки,
тихо прошелестел,
а почудилось — он приземлился
возле самого изголовья...
На бок поворочусь,
чтобы лучше увидеть с постели
вишни там, за окном, —
и никак не могу надивиться,
что цветы на ветвях все те же...
У закрытых ворот
с рукою, протянутой к дому,
старый нищий застыл —
лепестки цветов подаяньем
на ладонь тихонько ложатся...
Словно проведав о думах,
что так тяготят
душу скитальца, —
запоздалых цветов головки
у дороги грустно склонились...
Малютки еще,
и сами таких же малюток
готовы пригреть! —
Подобранных птенчиков нянчат
деревенские ребятишки...
На тропинке в полях
я застигнут ливнем осенним.
Тотчас зонтик раскрыл —
и сверкнули крупные капли
в замутненном лунном сиянье...
Прозрачной воды
зачерпнув из горной протоки,
в ладонях своих
вижу скверне мирской и тлену
недоступное отраженье...
Пожил здесь — и опять
одиночество гложет ночами.
Неужели же нет
в том мире гор, чтоб навеки
захотелось там поселиться?..
Осенней порой
под сводами горного храма
застыли в тиши,
грустно выстроившись по чину,
одинокие бодхисаттвы...
Мне не нужны
ни чины, ни высокие званья —
здесь, на земле,
я б возродиться хотел
тем же, кем был до сих пор...
Нет у меня
ничего своего в этом мире,
кроме тех гор
и морей, что собственноручно
на картинах изображаю...
В тусклом свете луны
дверцу хижины приотворяю, —
посмотрю-ка еще,
как под сенью осенней ночи
мелкий дождь без устали сеет...
Ночь все темнее,
все крепче мороз на дворе.
Печально слышать,
как в жаровне трещит, догорая,
мой последний кусочек угля...
Комо Мабути (1697—1769) — сын священника синтоистского храма, Мабути провел юные годы в провинции Тоотоми. Под руководством известного ученого Ватанабэ Моан он изучал классическую китайскую философию и литературу, обращая особое внимание на поэзию. Уже в зрелые годы, познакомившись с выдающимся теоретиком «отечественной школы» кокугаку Када Адзумамаро и проникшись его идеями, Мабути решил посвятить жизнь делу возрождения благородной древности.
В ранней лирике Мабути ощущается влияние антологии «Синкокинсю», в то время как более поздние вака ближе по духу к «Манъёсю». Его поэзия зиждется на трех основополагающих принципах: макото (искренность), сирабэ (мелодичность) и масаобури (благородная мужественность).
Мотоори Норинага (1730—1801) — родился в семье преуспевающего купца из провинции Исэ. Уже в отрочестве он получил классическое образование. В возрасте двадцати лет талантливый юноша перебрался в Киото и ряд лет занимался изучением традиционной медицины, одновременно осваивая фундаментальный курс китайских гуманитарных наук под руководством ученого-конфуцианца Хори Кэйдзана. Увлекшись популярной в тот период доктриной «национальной школы» («кокугаку»), Норинага в дальнейшем полностью переключился на отечественную литературу и культуру, уделяя особое внимание текстологическому анализу таких памятников, как «Повесть о Гэндзи» и «Манъёсю». Принципы «национальной школы», утверждавшей примат японского духа и пропагандировавшей японскую эстетику, нашли отражение как в филологических трактатах Мотоори Норинага, так и в его поэзии танка, которую он считал оптимальным художественным средством для воплощения истинно японского понимания красоты.
Таясу Мунэтакэ (1715—1771) — Мунэтакэ, второй сын сегуна Токугава Ёсимунэ, с детства проявлял способности в области воинских искусств, литературы и музыки. Наставником изящной словесности при дворе сегуна был знаменитый деятель движения кокугаку Када Аримаро. Впоследствии его место перешло к поэту и ученому Камо Мабути.
Из древних антологий Мунэтакэ всем прочим предпочитал «Манъёсю». Легкость, раскованность, виртуозное владение богатейшим арсеналом тропов, умение одним штрихом передать глубину образа характеризуют лирику его сборника «Речения, ниспосланные небом» («Аморигото»).
Одзава Роан (1725—1803) — отпрыск знатного самурайского рода, Роан (настоящее имя Одзава Харунака) унаследовал почетную должность при княжеском дворе в Киото. Получив обычное по тем временам образование, он долгое время и не помышлял о литературной карьере, зато проявлял недюжинные способности в области фехтования и игры на флейте.
В 1765 г. Роан ушел со службы, чтобы в дальнейшем зарабатывать на жизнь литературным трудом. Он слагал вака, писал трактаты по поэтике, читал лекции. После большого пожара 1788 г. в Киото Роан переселился за пределы города, в горное урочище Удзумаса, где и прожил пять лет при небольшом дзэнском храме. Глубоким старцем он вернулся в Киото и там вскоре умер. Вака Роана вышли в сборнике «Тайна скверны мирской» («Тири хидзи»).
Поэтическое кредо Роана засвидетельствовано в его эссе и манифестах. Опираясь на опыт «Кокинсю», он выдвинул идею о сочетании в поэзии «извечных чувств человеческих» (додзё) и «новых чувств» (синдзё), порожденных единственным и неповторимым данным моментом.
Рёкан (настоящее имя Ямамото Эйдзо, 1758—1831) — был старшим сыном деревенского старосты и настоятеля синтоистского храма в отдаленной северо-западной провинции Этиго. Семнадцати лет от роду юноша принял постриг, вступив в буддийскую секту дзэн школы Сото, и поселился в небольшом дзэнском монастыре. Там ему удалось пополнить полученное в детстве классическое образование. Позже Рёкан провел несколько лет в стенах дзэнского храма Энцу-дзи. Затем скитался по стране, собирая подаяние и слагая стихи. В сорок два года Рёкан вернулся на родину и обосновался в обители Гого-ан на горе Куками, где прожил безвыездно до самой смерти. Собрание его сочинений вышло под названием «Роса на лотосе» («Хатису-но цую»).
Литературные пристрастия Рёкана определялись главным образом изучением «Манъёсю» и творчества китайского дзэнского поэта Хань Шаня. В исторической легенде Рёкан предстает эксцентричным чудаком, чурающимся благ цивилизации, хотя в действительности его стремление к простоте и умение улыбкой встречать тяготы земного бытия были плодом глубокой философской мысли.
Кагава Кагэки (1768—1843) — выходец из обедневшей самурайской семьи, Кагэки обязан своей фамилией приемному отцу, Кагава Кагэмото, одному из ведущих киотоских поэтов, к которому девятнадцатилетний юноша поступил в ученики. Большое влияние на поэтическую индивидуальность Кагэки оказало знакомство с Одзава Роаном. В то же время после выхода в свет его основного сборника «Ветвь из сада багряника» («Кэйэн исси») в 1828 г. Кагэки, возглавивший столичную школу вака, подвергся нападкам со стороны поэтов кокугаку, учеников Камо Мабути и Мотоори Норинага.
Требуя спонтанного творчества и выступая против сознательной ориентации на поэтику классических антологий, Кагэки отстаивал приоритет сирабэ — методики тональности стихотворения. В его лирике следование канону и безупречное изящество формы сочетаются с естественностью и глубиной содержания.
Татибана Акэми (настоящее имя Идэ Госабуро, 1812— 1868) — сын богатого купца из провинции Этидзэн, принял фамилию Татибана в честь своего легендарного аристократического предка Рано оставшись сиротой, он стал послушником буддийского храма секты Нитирэн, где получил фундаментальное классическое образование. Позже под руководством одного из учеников Мотоори Норинага он познакомился с доктриной кокугаку.
В возрасте тридцати пяти лет Акэми передал все дела торгового дома сводному брату, отказался от своей доли наследства и переселился с семьей в уединенный приют, который он назвал «Соломенная хижина» («Варая»). Там, слагая вака, любуясь цветами и принимая изредка гостей, он прожил до конца дней своих.
По убеждениям Акэми был сторонником реставрации императорской власти, приветствовал ее, но не дожил десяти дней до провозглашения эры Мэйдзи.
При жизни Акэми увидели свет его сборники «Пеленки» («Муцугуса»), «Песни Соломенной хижины» («Варая эйсо») и «Стихи Синобуя» («Синобуя касю»).
Окума Котомити (настоящее имя Окума Киёхара, 1798-1868) - был наследником богатого купеческого дома в Фукуока на о. Кюсю. В юности он изучал искусство сложения вака и каллиграфию у известного ученого Хиросэ Тансо Самостоятельно читал и комментировал «Манъёсю», «Кокинсю» стихи Сайгё и Басё. В возрасте тридцати восьми лет Котомити передал коммерческие дела брату и удалился в скромную хижину на окраине города.
В 1857 г. Котомити переехал в Осака, где вскоре опубликовал свое основное сочинение — сборник ««Тропинка меж трав» («Сокэйсю»). Книга прошла незамеченной и была «открыта» только в конце XIX в., вызвав настоящую сенсацию в поэтическом мире. Стихи Котомити отличает острое чувство предметности бытия и необычайно тонкое понимание дзэнского принципа «вечное в текущем».
Перевод, комментарии и сведения об авторах А. А. Долина
Ихара Сайкаку[324] (1642-1693) — крупнейший писатель позднего Средневековья, чьи книги по вкладу своему в национальную художественную традицию могут быть поставлены в один ряд с самыми значительными, вершинными произведениями японской классической прозы.
Вторая половина XVII в. была порой блестящего расцвета городской культуры, в которой буддийские символы, определявшие существо интеллектуальных и художественных движений предшествующих эпох, утратили свое универсальное значение и подверглись заметному переосмыслению под натиском новых представлений о мире, диктуемых опытом повседневной практической жизни и обусловленными ею ценностями.
Для обозначения земного бытия культура XVII в. по-прежнему использовала укоренившееся в языке еще с хэйанских времен слово укиё (изменчивый мир), но теперь оно отражало не столько буддийскую идею иллюзорности и горестного непостоянства всего сущего, сколько представление о сиюминутных радостях и удовольствиях «мира сего». И совсем не случайно, что именно это слово дало название таким новым и характерным для эпохи художественным явлениям, как искусство гравюры укиё-э (картины изменчивого мира) и проза укиёдзоси (записки об изменчивом мире), рождение которой связано с именем Ихары Сайкаку.
В творчестве писателя окружающий человека мир запечатлен во всей его чувственной наглядности и живом многообразии. Обычаи и нравы горожан, названия улиц и кварталов любви, цены и ходящие в обращении монеты, модные узоры и бытовая утварь — весь этот внелитературный антураж эпохи становится в его книгах неотъемлемой частью художественной реальности, конкретным и узнаваемым фоном, на котором разворачивается действие его повестей и рассказов.
Человек в прозе Сайкаку осмысливается иначе, чем было принято в литературе предшествующих веков. В сборнике «Пять женщин, предавшихся любви» (1686) и других произведениях цикла «книг о любовной страсти» появляется новый герой — человек, устремленный к чувственным наслаждениям. Он ни во что не ставит законы официальной морали, предпочитая аскетическому пониманию долга и трезвому купеческому благоразумию удовольствия грешной любви. Неукротимое любострастие героев Сайкаку нередко толкуется как вызов писателя нормам феодальной морали. Вряд ли это справедливо. Гипертрофированная чувственность обитателей изменчивого мира, равно как и гипертрофированная чувствительность героев отогидзоси (см. повесть «Три монаха») — не более чем способ изображения эмоционального мира человека: избыточность чувства служит знаком его интенсивности. Но в отличие от своих предшественников, понимавших под чувством прежде всего переживание человеком религиозных истин, Сайкаку повествует о сугубо земных страстях, и в этом — новизна его прозы.
Если содержание любовных повестей Сайкаку подчинено задаче осмысления человека в его естественной природе, то главной темой «книг о горожанах» («Вечная сокровищница Японии», 1688, и «Заветные мысли о том, как лучше прожить на свете», 1692) становится человек как вершитель собственной судьбы и благополучия. По замыслу писателя, эти книги должны были стать своеобразными учебниками житейской мудрости, способными «долго служить на пользу тем, кто их прочтет». Дидактика — важная составляющая рассказов о горожанах: поучая, Сайкаку выстраивает ту систему нравственных координат, вне которой человек не может проложить себе путь в мире, где «только и света что от денег». Автор учит читателей держаться сообразно своему положению, призывает их к рачительности, бережливости, показывает на конкретных примерах, к чему приводят нерадивость и мотовство. Но чем серьезнее тон автора, тем труднее бывает принять его морализаторство за чистую монету. Проповедуя принципы самоограничения, он создает комические образы скупцов, обрекая свои нравоучительные сентенции на забавную двусмысленность.
Художественный мир Сайкаку живет по законам гротеска и пародийного снижения. Сборник «Двадцать непочтительных детей страны нашей» (1686) служит насмешливым отголоском китайской дидактической книги XIII в. «Двадцать четыре примера сыновней почтительности». Притчи о благочестивых сыновьях, верных конфуцианскому долгу, были широко известны во времена Сайкаку не только в переводе, но и в многочисленных переложениях — их отличие от оригинала состояло лишь в том, что действие переносилось в Японию, а герои наделялись японскими именами и «биографиями».
Совершенно иначе поступает в своей книге Сайкаку. Он не просто подправляет подлинник, но меняет в нем все знаки на противоположные: герой превращается в антигероя, добродетель — в порок, а дидактика — в иронию. Смещение привычных акцентов напоминает клоунаду, игру, но за этой игрой стоит отнюдь не шуточное стремление осмыслить реальную жизнь, слишком далекую от совершенства, чтобы соответствовать каким-либо образцам.
Творчество Сайкаку развивалось не только на фоне литературной традиции, которая, как бы дерзко он порой ей ни противоречил, оставалась для него своеобразной «точкой отсчета», критерием навыка и мастерства, — но и в живом соприкосновении с богатым и разнообразным миром неофициальной, народной культуры его времени. Потешные истории и каламбуры уличных рассказчиков, грубоватый юмор лицедеев, сама стихия вольного народного смеха питали художественное сознание писателя, помогая ему быть «на равных» с миром и видеть его не сквозь призму устоявшихся литературных канонов, а таким, каков он есть.
Из записей современников Сайкаку, да и из его собственных сочинений известно, что он много странствовал по Японии, собирая и записывая предания старины. В сборнике «Рассказы из всех провинций» (1685) немало фольклорных сюжетов, обработанных в свойственной писателю лукаво-ироничной манере. Но, повествуя о чудесах и загадочных происшествиях, автор неизменно приходит к одному и тому же выводу: самым диковинным существом на свете является человек.
Эта же мысль, но уже на ином материале воплощена и в книге «Ворох старых писем» (1696). В повествованиях этого сборника, облеченных в эпистолярную форму, нет почти ничего от фантастики — в них все обыденно и реально. Удивительно лишь неисчерпаемое разнообразие людских судеб и характеров, которые выписаны с такой подробностью и достоверностью, что кажутся выхваченными из жизни.
Творческая судьба Сайкаку сложилась счастливо. В Японии конца XVII — первой половины XVIII в. не было прозаика, чья слава могла бы сравниться с его. Своеобразным подтверждением тому служит опубликованный в 1701 г. роман ныне уже забытого писателя Мияконо Нисики, в котором в качестве одного из персонажей выведен Сайкаку. Примечателен эпизод, повествующий о муках Сайкаку в аду, куда он якобы попал за тот «великий грех, что писал чудовищные небылицы про людей, с коими не был знаком, так, будто это сущая правда». Эти слова знаменательны: сквозь пафос осуждения и неприятия в них отчетливо проступает ощущение ошеломляющей новизны, которое испытывали современники Сайкаку, читая его «записки об изменчивом мире».
Т. И. Редъко-Добровольская
Отличные камышовые шляпы
делают в Химэдзи!
Весеннее море спокойно. На волнах, как на подушках, качаются богатые суда (не с ними ли приплывают и сны о богатстве?[326]). Это Муроцу — большая шумная гавань.
Здесь, среди винокуров, есть некто по имени Идзуми Сэйдзаэмон. Дело его процветает, в доме ни в чем нет недостатка. К тому же его сын Сэйдзюро — красавец, красотой превосходит даже портрет известного кавалера давних времен[327]. Все в Сэйдзюро нравилось женщинам, и едва исполнилось ему четырнадцать лет, как он вступил на путь любовных утех. Из семидесяти восьми веселых женщин в Муроцу не было ни одной, с которой он не свел бы короткого знакомства.
Амулетов с клятвами накопилось у него с тысячу связок; сорванные ногти[328] уж не вмещаются в шкатулку; пряди черных волос свились в толстый жгут, каким можно укротить и ревнивую женщину. Письма, что доставляли ему каждый день, громоздились горой; дареные накидки с именными иероглифами, ненадеванные, валялись грудой.
Подарками этими утолила бы свою жадность и старуха с реки Сандзуногавы[329], и даже многоопытный старьевщик не сумел бы определить их ценность.
А Сэйдзюро свалил все это в кладовую, написав на ее дверях: ««Кладовая любви».
За такое легкомыслие следовало ожидать расплаты. Люди качали головами и говорили: ««Кончится тем, что он попадет в реестр лишенных наследства». Но ведь сойти с этой дороги трудно.
Между тем он сблизился с гетерой по имени Минагава. Их любовь не была обычной: друг для друга и жизни не пожалели бы. Осуждение, людские толки они ни во что не ставили; среди белого дня зажигали лампы, хотя их и лунной ночью глупо зажигать, задвигали все ставни и предавались веселью, устроив «страну вечной ночи».
Они собирали множество проворных шутов и заставляли их подражать колотушке ночного сторожа, писку летучей мыши; посылали к воротам старуху, что прислуживает гетерам, варить чай для прохожих[330], а сами распевали непристойные куплеты на мотив буддийских заклинаний; совершали поминальный обряд перед памятными табличками предков[331] со словами: «Это в помин Кюгоро, которого смерть не берет»; сжигая щетки, устраивали «прощальные огни»[332] — и так проводили ночи напролет.
Раз объявили они, что живут на «Острове голых», который якобы есть и на карте, заставили всех гетер, что с ними были, снять одежду и забавлялись смущением обнаженных.
Была среди них одна гетера высшего разряда, по имени Ёсидзаки. И вот увидели у нее ниже поясницы белый лишай, который ей до сих пор удавалось скрывать. Сэйдзюро и Минагава распростерлись перед ней, уверяя, что она — живая богиня Бэдзайтэн[333], но вскоре их веселье пошло на убыль. Вид раздетых женщин им опротивел. Они охладели к этой забаве, и у них пропал всякий интерес к ней.
И тут в дом нагрянул отец Сэйдзюро, гнев которого дошел до предела. Вот она — нежданная гроза!
Уже не было времени скрыть следы распутства. Сэйдзюро пытался просить: «Извините на этот раз! Больше не повторится!» Но отец не внимал ему и, распрощавшись с присутствующими, отбыл.
Минагава расплакалась, за ней принялись плакать и все гетеры. Положение было такое, что ничего не придумаешь, и только один из шутов, по прозвищу Дзяскэ - Темная Ночь, нисколько не растерялся. «Мужчина и нагишом сто каммэ весит. Будь он хоть в одной рубахе - не пропадет. Господин Сэйдзюро, не падай духом!» — сказал он.
Даже среди общего уныния эти слова показались забавными, и, словно они послужили закуской к вину Сэйдзюро и Минагава снова принялись пить и в конце концов забыли о неприятностях.
Однако обращение с ними в доме свиданий совсем изменилось. Сколько они ни хлопали в ладоши, никто не отзывался; хотя пора уже было приступать к еде кругом было тихо; когда они спросили чаю, им принесли в руках две чашки и тут же привернули фитили ламп. Отозвали и гетер одну за другой.
Увы! Подобные перемены — в обычае этих домов любви. Нам сочувствуют, только пока у нас есть хоть один золотой за пазухой.
Для судьбы Минагавы все это было печально. Когда все ушли, она залилась слезами. Тут и Сэйдзюро совсем приуныл и решился даже расстаться с жизнью. Он лишь опасался, что Минагава скажет: «И я тоже!»
Пока он раздумывал, как поступить, Минагава, подметив выражение его лица, сказала: «Вижу, что вы собираетесь свести счеты с жизнью. Это очень неразумно. Хотела бы и я последовать за вами, но что поделаешь: жаль оставлять этот мир. Мое занятие таково, что чувства мои — на срок. Поэтому все, что было, — минуло, как давний сон. И нашей связи на этом конец».
Тут она поднялась и вышла.
Вот уж этого он не ожидал. Хоть она и гетера, но так порвать прежнюю близость... что за ничтожная душа! Нет, обычная женщина не смогла бы так поступить. С этими мыслями он, весь в слезах, собирался покинуть дом свиданий.
В этот момент Минагава, уже переодевшись в белую одежду, вбежала и вцепилась в Сэйдзюро:
— Куда же вы уходите, не покончив с жизнью? Нет, если умереть, то сейчас! — и вынула две бритвы.
Сэйдзюро обрадовался, но тут явились люди и оттащили их друг от друга. Минагава должна была вернуться к хозяину, а Сэйдзюро был отправлен под охраной в храм Эйкоин, покровительствующий его семье.
— Послужит прощению дома Идзуми, — сказали при этом.
Сэйдзюро было в то время девятнадцать лет. Поистине достойно сожаления, что он должен был стать монахом.
— Слыхали? Вот сейчас только это случилось! К лекарю! За лекарством!
Спросили, из-за чего такой переполох. Оказалось, что Минагава покончила с собой. Печаль охватила всех. Некоторое время надеялись, что ее можно спасти, но вот сообщили: все кончено.
В самом деле, в нашей жизни от судьбы не уйдешь. Больше десяти дней скрывали это от Сэйдзюро, и он, упустив случай поступить так же, влачил безрадостное существование.
Наконец от матери пришло известие о случившемся. Все ему опостылело, и он тайно покинул храм Эйкоин. В Химэдзи, в той же провинции, жил человек, близкий дому Идзуми. Сэйдзюро украдкой пробрался к нему, чтобы разузнать положение. А тот, видимо, вспомнил, что в свое время Идзуми оказали ему услугу, и принял Сэйдзюро неплохо.
Шли дни. Между тем в доме некоего Тадзимая Кюэмона понадобился приказчик для ведения дел. Хозяин Сэйдзюро, исполненный забот о его будущем, похлопотал, и Сэйдзюро впервые пошел служить в люди.
Воспитание у Сэйдзюро было благородное, он имел добрый нрав и отличался умом. Особенно привлекала женщин его мужественная красота. Но в то время он не думал об этом и, пресыщенный любовью, помыслы свои днем и ночью отдавал службе. В конце концов хозяин вверил ему все дела и, радуясь, что капитал растет, смотрел на Сэйдзюро как на свою опору в будущем.
У Кюэмона была сестра по имени О-Нацу. В том году ей исполнилось шестнадцать лет, и хотя она уже подумывала о любви, однако ни за кого еще сговорена не была.
Даже в столице, не говоря уже о провинции, среди порядочных женщин не видывали такой красавицы, как О-Нацу. Была когда-то в Симабаре красавица гетера, носившая на своей одежде живого мотылька вместо герба, так вот киотосцы уверяли, что и ее превосходила красотой О-Нацу. Больше говорить нечего: все должно быть понятно из одного этого сравнения.
Думалось, что и сердце ее должно соответствовать ее наружности.
Однажды Сэйдзюро отдал свой пояс, который носил каждый день, служанке по имени Камэ и сказал ей:
— Пояс слишком широк. Сделай, чтобы было впору.
Та принялась тут же его распарывать, смотрит — в нем клочки старых писем.
Стали читать их одно за другим - их было штук до сорока пяти. Все они адресованы господину Сэйдзюро, подписи же разные: Укифунэ, Ханасима, Кодаю, Акаси, Уноха, Сэндзю, Тикудзэн, Тёсю, Итинодзё, Коёси, Кодзаэмон, Мацуяма, Дэва, Миёси — имена гетер из Муроцу! В каждом письме выражалась глубокая привязанность, преданность до самой смерти; в них не было ничего неприятного — и не скажешь, что писала гетера: строчки дышали искренностью.
Если так, то и эти женщины, оказывается, вовсе не так уж плохи. Что же до Сэйдзюро, то он, как видно, имел успех в любовных делах.
И вот, раздумывая о том, что он, наверное, умел проявить и щедрость, и любопытствуя, чем могла быть вызвана такая страсть к нему множества женщин, О-Нацу сама не заметила, как влюбилась в Сэйдзюро.
С той поры днем и ночью она все помыслы отдавала ему, душа ее словно рассталась с телом и переселилась в грудь Сэйдзюро, и даже говорила как будто не она сама, а кто-то другой. Она уже не замечала весенних цветов; лунная осенняя ночь для нее была все равно что день; снег на рассвете не казался ей белым, и голос кукушки при заходе солнца не достигал ее слуха. Что праздник Бон[334], что Новый год — было для нее безразлично.
Наконец она совсем потеряла голову, страсть так и горела в ее взглядах, желание проявлялось в ее речах.
«И прежде бывали такие примеры. Надо бы как-нибудь помочь ей», — думали, жалея О-Нацу, ее служанки. И тем временем сами все влюбились в Сэйдзюро.
Домашняя швея уколола себя иголкой, написала кровью о том, что у нее на сердце, и послала ему. Девушка, прислуживающая в комнатах, обратилась к кому-то за помощью, и вот мужской рукой было написано послание, которое она и опустила в рукав Сэйдзюро. Горничная то и дело подавала в лавку чай, хотя там никто в нем не нуждался. Кормилица подходила к Сэйдзюро, совала ему в руки младенца, и тот оставлял свои следы у Сэйдзюро на коленях.
— Ты поскорее расти и становись таким, как господин Сэйдзюро, - говорила она. - Вот и я тоже — родила прекрасного ребенка и пришла сюда в кормилицы. Муженек мой оказался никудышным, сейчас, говорят, отправился в Хиго, что в Кумамото, и там поступил на службу. Когда хозяйство наше распалось, я получила от него разводное письмо и теперь живу без мужа. А по правде сказать, от природы я пухленькая, рот невелик и волосы немного завиваются...
Право, смешно становилось, когда она сюсюкала, кокетничая сама с собой.
Служанки тоже надоедали — когда, бывало, с черпачком к руке разливают суп из соленого тунца, то выберут лакомые кусочки и хлопочут: это, мол, господину Сэйдзюро.
Такое внимание было ему и приятно, и досадно. Служба в лавке пошла побоку, некогда было и вздохнуть: столько приходилось рассылать писем с разными отговорками.
Вскоре и это ему опротивело, он ходил как во сне. Между тем О-Нацу заручилась посредником и то и дело слала ему любовные письма, так что и Сэйдзюро впал в смятение. В душе он уже готов был пойти навстречу желаниям О-Нацу, но как это сделать? Дом полон людских глаз, вряд ли здесь могло что-нибудь выйти. Они только разжигали друг друга, обоих томила любовная страсть. День ото дня оба менялись в лице, спадали с тела.
Время берет свое. Дошло до того, что для них стало радостью даже слышать голос друг друга. Ведь пока есть жизнь - есть и надежда. И они думали: когда-нибудь прорастут семена, что посеяла наша любовь
Но тут между ними встала невестка. Каждую-каждую ночь она накрепко запирает внутреннюю дверь, неусыпно следит за огнем, и вот скрип дверных роликов сделался для обоих страшнее грома небесного.
На вершинах гор цветут вишни, женщины хвалятся своей наружностью, матери выводят напоказ привлекательных девушек. На цветы и не смотрят, идут показать себя людям, - таковы нравы нашего времени.
Что ни говори, женщина — это оборотень, она способна, пожалуй, разгадать и тайные помыслы старой лисы из Химэдзи[335].
В доме Тадзимая все собрались в поле на весенний пикник. Женщин усадили в носилки, а следом отправили Сэйдзюро наблюдать за порядком.
Уже сосны Такасаго и Сонэ покрылись свежей хвоей, вид на песчаное побережье — как прекрасная песня.
Деревенские ребятишки разгребают граблями опавшие листья, собирают весенние грибы, срывают фиалки и цветы тростника — интересное зрелище. И все женщины наперегонки рвали молодую траву, а там, где трава растет пореже, расстелили узорчатые циновки.
Море было спокойным, багрянец вечернего солнца соперничал с цветом рукавов женских одежд. И все, кто здесь был, не думали ни о глициниях, ни о цветах яблони, — их влекло заглянуть за самодельные занавески из накидок, а заглянув, они там и оставались, забывая о возвращении домой. Откупорили бочку с вином. Опьянение — вот в чем радость! Всё в сторону, сегодня мы, женщины, — закуска к вину... словом, веселились порядком. Это был женский праздник, из мужчин — один лишь Сэйдзюро. Служанки пили вино чайными чашками, вспоминали о былом и плясали, хмельные, не хуже бабочек. Они ни о чем не заботились и наслаждались не спеша, с таким видом, словно все эти поля принадлежат им.
Но вот сбежались люди. С барабанным боем явились скоморохи. Они всегда ищут, где веселятся, и исполняют танцы в львиных масках. Все обступили их, женщины — они охотницы до развлечений — не помня себя рвались посмотреть, отталкивая друг друга, и не могли оторваться. И скоморохи, в свою очередь, не покидали облюбованного места и показывали все штуки, какие умели.
О-Нацу не смотрела на представление и оставалась одна за занавеской. Она сделала вид, что ей не по себе, — зубы болят, кое-как подложила рукава своего кимоно в изголовье, пояс оставила незавязанным и, укрывшись за грудой в беспорядке наваленной одежды, притворно захрапела. Неприятная это была картина. Так уж умеют эти городские женщины в нужный момент позаботиться обо всем до мелочей, и в ловкости их тут не превзойдешь.
Заметив, что О-Нацу осталась одна, Сэйдзюро проскользнул к ней боковой тропинкой между густыми соснами, и О-Нацу поманила его. Прическа ее была в беспорядке, но им было не до того. Они не произнесли ни слова, сжали друг другу руки и забыли обо всем на свете. Лишь сердца у обоих трепетали от радости.
Одного они боялись: не застала бы их невестка. Поэтому они не отрывали глаз от щели в занавеске, а о том, что позади, ничуть не беспокоились. Когда же, поднявшись, оглянулись — там стоит дровосек и с наслаждением смотрит, сбросив на землю вязанку и сжимая в руках свой нож, и на лице у него словно написано: «Ай-яй-яй, вот так штука!»
Всегда так бывает в подобных делах: голову спрячешь, а хвост вылезет.
Скоморохи, увидев, что Сэйдзюро вышел из-за занавески, прервали представление на самом интересном месте, и зрители были весьма разочарованы: ведь оставалось еще многое. Но горы уже покрылись густым туманом, и солнце склонилось к западу, поэтому все возвратились в Химэдзи.
И казалось ли это только, что походка О-Нацу стала какой-то плавной?
Сэйдзюро, следуя позади всех, сказал скоморохам: ««Благодарю, благодарю за сегодняшнее!» Право, услышав его, даже самый мудрый из богов не догадался бы, что празднество было ненастоящее, что все это — одна лишь уловка для отвода глаз. Где же тут проведать об истине невестке, которая дальше своего носа ничего не видела!
Поскольку корабль их, если так можно выразиться, уже отплыл от берега, Сэйдзюро решил выкрасть
О-Нацу и бежать с нею в Камигату; поэтому он торопился, чтобы до захода солнца захватить лодку, уходящую из Сикамацу. Пусть даже суждено им долгие дни терпеть нужду, вдвоем как-нибудь проживут — так они решили. Не теряя времени, переоделись и в пустой хибарке на побережье стали ждать лодку.
В путешествие каждый отправляется по-своему. Здесь и паломник, направляющийся в Исэ, и продавец бутафории из Осаки; оружейник из Нары и заклинатель из Дайго; простолюдин из Такаямы и уличный продавец москитных сеток; галантерейщик из Киото и прорицатель из храма Касимы. Словом, «десять человек — десять разных провинций». Поистине, лодка с такими людьми — интересное зрелище.
Вот кормщик громким голосом возвестил:
— Внимание! Внимание! Отправляемся! Каждый пусть вознесет про себя молитву, а сюда пожалуйте приношение для Сумиёси-сама[336]. — Потряхивая ковшом, он пересчитал всех, кто был в лодке, и каждый — и пьющий, и непьющий — выложил по семь монов.
Котелка, чтобы подогреть сакэ, не было, в бочонок погружали суповые чашки, а закусывали сушеной летучей рыбой. От двух-трех чашек, выпитых наспех, все захмелели.
— Почтенным пассажирам удача: ветер дует нам в корму, — сказал кормщик и поднял парус.
И вот, когда отошли от берега уже более чем на ри, один пассажир, скороход из Бидзэн, неожиданно всплеснул руками: «Ох, забыл!»
Оказалось, что этот человек оставил свой ящик с письмами в гостинице, хотя и привязал его к мечу. И вот, обернувшись к берегу, он завопил:
— Эй! Я его там прислонил к алтарю и так оставил!
В лодке заговорили наперебой:
— Что же, тебя отсюда услышат, что ли? А твои... оба ли при тебе?
И скороход, озабоченно пощупав себя, заявил:
— Да, оба на месте!..
Тут все разразились хохотом и решили:
— Он, видно, во всем такой простак. Поворачивай лодку обратно!
Пустились обратно и снова вошли в гавань. Все сердились, говоря, что сегодня пути не будет. Наконец лодка пристала к берегу, а тут ее встретили посланные из Химэдзи.
— Может быть, в этой лодке? — И они принялись искать среди пассажиров.
О-Нацу и Сэйдзюро некуда было деваться. «Какое несчастье!» — вот и все, что они могли сказать.
Но те, жестокосердные, не слушали их жалоб. О-Нацу тут же посадили в глухие носилки, Сэйдзюро связали веревками и так доставили обоих в Химэдзи.
Не было никого, кто бы не проникся сочувствием к ним, видя их безграничное отчаяние.
С этого дня Сэйдзюро находился под домашним арестом. Но даже и в такой печали он думал не о себе и твердил лишь одно: «О-Нацу! О-Нацу!» Не забудь тот разиня свой ящик, теперь они уже прибыли бы в Осаку, сняли бы флигелек где-нибудь возле Кодзу, взяли старушку для услуг и первым делом пятьдесят дней и пятьдесят ночей наслаждались бы любовью. Так условлено было с О-Нацу, а теперь — о горе! — все это лишь минувший сон. «Убейте меня кто-нибудь! Каждый день бесконечно долог! Жизнь мне уже опротивела!» И он тысячу раз сжимал зубами свой язык и закрывал глаза, но жаль было О-Нацу: хотелось ему еще хоть раз, на прощанье, увидеть ее прекрасное лицо. Не думая о стыде, о людском осуждении, он заливался слезами. Наверное, таковы они и есть, настоящие мужские слезы!
Людям, сторожившим его, жаль было на него смотреть, и целые дни они всячески его утешали.
И О-Нацу была погружена в такую же печаль. Семь дней она отказывалась от пищи и послала божеству, что в Муро, свою просьбу о спасении жизни Сэйдзюро.
И странное дело: в ту же ночь, около полуночи, у ее изголовья явился старец, и ей было дано чудесное поучение.
— Слушай меня внимательно, девчонка,— сказал он.— Вы, смертные, попав в беду, шлете нам разные неразумные просьбы. А ведь даже божество не во всем властно! Вот просят: «Дай богатство!» Или: «Дай женщину, которая принадлежит другому». Или: «Убей того, кто мне противен!» Или еще: «Хочу, чтобы вместо проливного дождя стало вёдро; чтобы нос, плоский от рождения, сделался длиннее». Просят Будду о чем попало, что на ум взбредет и что заведомо невозможно исполнить, только голову морочат, право!
Например, в прошлый праздник тоже — паломников явилось восемнадцать тысяч шестнадцать человек, и каждого обуревает жадность! Ни одного не было среди них, кто не просил бы чего-нибудь для себя. Противно было слушать их просьбы, но, поскольку они приносили пожертвования, что поделаешь, по должности бога выслушивал всё.
И среди всех этих молящихся нашлась только одна истинно верующая. Была она служанкой угольщика из Такасаго и ни о чем не просила; помолилась только, чтобы руки и ноги были у нее целы и чтобы ей можно было еще раз прийти сюда. С тем и ушла, но затем опять вернулась на минутку и сказала: «Пожалуйста, дай мне также и хорошего мужа!» — «Ты обратись в храм, что в Идзумо. Я этим не ведаю!» — ответил я ей, но она не услышала и удалилась.
Взять тебя: слушалась бы родителей и старшего брата — получила бы мужа, и ничего плохого не случилось бы. А ты предалась любви, и вот какие страдания навлекла на себя.
Своей жизнью ты не дорожишь, а она будет еще долгой. Что же до Сэйдзюро, за которого ты просишь, — ему остались считанные дни.
Этот сон, который она увидела словно наяву, был так печален, что О-Нацу, проснувшись, долго не могла прийти в себя и всю ночь, до самого утра, провела в слезах.
Так и случилось, как было предсказано. Сэйдзюро позвали и учинили ему совсем неожиданный допрос: оказалось, что пропали семьсот рё золотыми монетами, которые хранились у Тадзимая в денежном ящике во внутренней кладовой. Толки шли, что деньги украла перед побегом О-Нацу по наущению Сэйдзюро.
Обстоятельства сложились неблагоприятно для Сэйдзюро, он не смог оправдаться и — какое горе! — двадцати пяти лет четырех месяцев восемнадцати дней от роду был предан смерти.
Как же бренно наше существование! У каждого, кто был свидетелем этого, рукава промокли от слез, словно от вечернего дождя. И был ли кто-нибудь, кто не сокрушался?
А немного спустя, в начале июня, перетряхивали зимнее платье и нашли те семьсот рё, только в другом месте: обнаружились они, по слухам, в куруманагамоти[337].
— К каждой вещи внимание нужно! — так говаривал один мудрый дед, ныне уже покойный.
Пословица гласит: «Кто ни о чем не ведает — подобен Будде».
О-Нацу не знала о смерти Сэйдзюро и все волновалась за него, но вот однажды деревенские ребятишки пробежали друг за дружкой мимо дома, распевая: «Раз убили Сэйдзюро — убейте и О-Нацу!..»[338]
Услышав эту песенку, О-Нацу встревожилась и обратилась с вопросом к своей кормилице, но та не решилась ответить ей и только заплакала.
Так, значит, это правда! И рассудок О-Нацу помутился. Она выбежала из дому, замешалась в толпу ребятишек и первая подхватила: «...Что ей жить, томясь о нем!..»
Жаль было смотреть на нее. Люди всячески утешали ее, пытались остановить, но напрасно.
А потом слезы градом посыпались из ее глаз, но она сейчас же дико захохотала, выкрикивая: «Вон тот прохожий - не Сэйдзюро? Шляпа похожа, совсем похожа... камышовая шляпа его... Я-хан-ха-ха...»
Ее прекрасное лицо исказилось, волосы растрепались. В безумии она отправилась по дороге куда глаза глядят. Раз она зашла в горную деревушку и, застигнутая ночью, уснула прямо под открытым небом. Прислужницы, следовавшие за ней, тоже одна за другой теряли рассудок, в конце концов все они сошли с ума.
Между тем друзья Сэйдзюро решили: пусть останется хоть память о нем.
И вот они смыли кровь с травы и расчистили землю на месте казни, а в знак того, что здесь зарыто его тело, посадили сосну и дуб. И стало известно всем, что это могила Сэйдзюро.
Да, если есть в мире что-либо, достойное жалости, то именно это.
О-Нацу каждую ночь приходила сюда и молилась о душе возлюбленного. Наверное, в это время она видела пред собой Сэйдзюро таким, каким он был прежде. Так шли дни, и вот, когда настал сотый день[339], О-Нацу, сидя на покрытой росой могиле, вытащила свой кинжальчик-амулет[340]... еле-еле удержали ее.
— Теперь это уже бесполезно, — сказали ей те, кто был с ней. — Если хочешь поступить правильно, обрей голову и до конца своих дней молись за ушедшего. Тогда ты вступишь на путь праведный. И мы все тоже дадим обет.
От этих слов душа О-Нацу успокоилась, и она уразумела, чего от нее хотели.
«Что поделаешь, нужно последовать совету»... Она отправилась в храм Сёкакудзи и обратилась там к святому отцу. И в тот же день сменила свое платье шестнадцатилетней на черную одежду монахини.
По утрам она спускалась в долину и носила оттуда воду, а вечером рвала цветы на вершинах гор, чтобы поставить их перед алтарем Будды. Летом, не пропуская ни одной ночи, при светильнике читала сутры. Видя это, люди всё больше восхищались ею и наконец стали говорить, что, должно быть, в ней снова явилась в этот мир Тюдзё-химэ[341].
Говорят, что даже в Тадзимая при виде ее кельи пробудилась вера, и те семьсот рё были отданы на помин души Сэйдзюро, для совершения полного обряда.
В это время в Камикате сочинили пьесу о Сэйдзюро и О-Нацу и показывали ее везде, так что имена их стали известны по всей стране, до самых глухих деревень.
Так лодка их любви поплыла по новым волнам. А наша жизнь — пена на этих волнах — поистине достойна сожаления.
Перевод и комментарии Е. М. Пинус
Фудзивара Каматари, великий канцлер, дабы вернуть сокровища, похищенные дочкой владыки моря Дракона, пригласил из столицы искуснейших музыкантов и повелел им играть на водах. Два барабана, кои при сем звучали, поступили затем на хранение, один — в Великий Восточный храм Тодайдзи, другой — в Великий Западный храм Сайдайдзи, в городе Нара.
Со временем барабан из Сайдайдзи передали во владение храма Ниси-Хонгандзи, в столичный город Киото, где он звучит и поныне, оповещая жителей о наступлении определенного часа. Много лет назад, когда на барабане меняли кожу, на внутренней стенке корпуса обнаружили надпись, рассказывающую о способе изготовления чудодейственного лекарства — пилюль «хосинтан», коими славился храм Сайдайдзи. Этот барабан, снаружи деревянный, изнутри расписан золотой и серебряной краской и украшен яркими рисунками, изображающими сонмы небесных воинов-хранителей Будды. Поистине другого столь роскошного барабана не найдется во всей Японии.
Что до второго барабана, то он остался в храме Тодайдзи, и потому всякий раз, как с наступлением Нового года совершалось особо торжественное богослужение и возникала нужда в этом барабане, соседний с Тодайдзи храм Кофукудзи брал его взаймы для отправления службы.
Как-то соседи вновь попросили барабан, но монахи храма Тодайдзи ответили отказом, причинив тем самым немалые затруднения храму Кофукудзи. Пришлось самому настоятелю вместе с главным жрецом храма Касуга вторично обратиться в Тодайдзи с просьбой — дать барабан хотя бы в последний раз. Те в конце концов с неохотой дали, и в храме Кофукудзи отслужили службу, как полагалось.
Вскоре из храма Тодайдзи прибыли посланцы с просьбой возвратить барабан, однако монахи храма Кофукудзи и не думали отдавать его обратно, и в превеликом волнении собрались в храме на совет.
— Столько лет мы брали у них барабан, а нынче они вдруг отказывают! Нет, по-хорошему, в целости и сохранности мы им барабан не вернем! Его прежде разломать надо, кожу изодрать в клочья, — кричали одни; другие же добавляли: — Нет, этого мало! Лучше сожжем его дотла в поле Тобухи!
В особенности ярились молодые, задиристые монахи; громкий крик стоял в главном притворе храма, унять буянов было невозможно.
Тогда выступил вперед престарелый монах, ведавший обучением послушников, и сказал:
— С самого утра внимаю я вашим словам, и все они - во вред государству! Есть способ вернуть барабан целым и невредимым и в то же время устроить так, чтобы он навеки перешел в наше владение!
И вот они стерли с внутренней стенки прежнюю надпись «Тодайдзи» и сызнова написали то же название, но свежей тушью, после чего вернули барабан, никого не оповестив о своем поступке. В храме Тодайдзи обрадовались, бережно спрятали барабан и больше не доставали.
На следующий год, перед началом богослужения, из храма Кофукудзи в храм Тодайдзи послали монаха и велели ему сказать следующее: «Я прибыл, как обычно, за нашим барабаном, каковой мы временно оставляли вам на хранение!» Услышав такие слова, монахи храма Тодайдзи чрезвычайно разгневались, избили посланца и прогнали его ни с чем.
Тогда храм Кофукудзи подал жалобу правителю города Нара, и началась тяжба. В ходе расследования барабан тщательно осмотрели и увидели, что кто-то соскреб старую надпись и взамен вывел слово «Тодайдзи» свежей тушью.
— Даже если надпись сия — уловка монахов храма Кофукудзи, все равно это упущение храма Тодайдзи, раз они недоглядели за сохранностью своего барабана, — сказал правитель. — Теперь невозможно установить, какова была прежняя надпись. А посему отныне барабан переходит в собственность храма Кофукудзи, местом же хранения его, по обычаю прошлых лет! определяем храм Тодайдзи.
С тех пор барабан по-прежнему хранится в храме Тодайдзи, но монахи храма Кофукудзи беспрепятственно берут его каждый год и бьют в него, сколько им заблагорассудится.
В столице у моста Кодзорибаси, что на Первом проспекте, жила женщина-плотник; носила в рабочем ящике пилу и рубанок, угольник и баночку с тушью; нос у нее был приплюснутый, руки, ноги - могучие а впрочем, ежели внимательней присмотреться, в лице ее можно было заметить некоторую приятность, и работу плотницкую исполняла она отменно, тем и добывая себе пропитание.
«Столица наша обширна, и мужчин-плотников полным-полно. Зачем же нанимать женщину?» — удивлялись иные, но им отвечали: «А затем, что долго и хлопотно узнавать да расспрашивать, кто таков плотник да откуда родом, когда его труды требуются во дворце, в запретных женских покоях, пусть даже для такой мелкой работы, как замена обветшавших бамбуковых решеточек в окнах или починка заостренных колышков на ограде».
И вот однажды, в конце осени, младшие фрейлины пригласили эту женщину, привели ее в сад, где алели кленовые листья, и приказали:
— Спешно разбери и сломай в опочивальне все подряд, начиная с полок в стенных шкафах и кончая досками алтаря в честь богов Дайкоку и Эбису![343]
— Но покои еще новехонькие, зачем же их разорять? — спрашивает та.
— Не удивляйся, дело вот в чем, — отвечали девицы. — Минувшей ночью, когда полная луна была так прекрасна, госпожа наша в наилучшем расположении духа до позднего часа находилась в этих самых покоях и под конец слегка задремала. Две приближенные девицы — Миги-мару и Хидари-мару — стали перебирать струны кото у ее изголовья, и так чудесно они играли, что все, кто там был, проснулись и вдруг видят: с потолка спускается женщина и по полу ползет к госпоже; а рук у нее — четыре, лицо смуглое, почти черное и круглое, как у Ото-годзэ[344], а стан и все тело — плоские. Госпожа вскрикнула от испуга и приказала: «Подайте мне мой кинжал-хранитель!» Но пока девица Кураноскэ, фрейлина госпожи, бегала за кинжалом, призрак исчез. Госпожа сказала, что ей привиделся страшный сон. И тут она почувствовала сильную боль, словно ей забили гвоздь в позвоночник, и от боли даже впала в беспамятство. И хотя никакой раны у нее на теле не оказалось, тем не менее на циновках виднелись следы крови. Тут призвали гадальщика по имени Сакон из рода Абэ, показали ему эти пятна, и он сказал: «В этих покоях скрывается нечто, могущее стать причиной несчастья!» Вот почему решено полностью заменить здесь все убранство. Так что смело снимай и разбирай все подчистую.
И вот убрали, сдвинули с места все вплоть до сёдзи, оставив в неприкосновенности только стены, однако ничего необычного не обнаружили. «Вот единственное, что еще внушает сомнение!» — сказала женщина-плотник и с этими словами сняла прибитую к стене доску из храма Энрякудзи с листками, на коих начертаны молитвы, дарующие благополучие дому. И через несколько мгновений эти листки зашевелились. Удивленные фрейлины стали осторожно снимать листок за листком и под седьмым сверху обнаружили ящерицу длиной в добрых пять сун, прибитую к доске железным гвоздем и совершенно иссохшую, так что стала она плоской и тонкой, как бумажный листок, однако все еще оставалась жива и шевелилась.
Ящерицу тотчас сожгли дотла, и с той поры в доме воцарилось благополучие.
Накануне Нового года звонко кричат разносчики предлагая плоды торрейи[345], сушеный каштан, папоротник, ветки сосны, в домах толкут рис, готовя новогоднее угощение. А рядом, по соседству, живет человек который и пальцем не пошевелит, чтобы хоть сажу в доме смахнуть, до двадцать восьмого числа последнего месяца года не удосужится хотя бы бриться, а молодого приказчика, присланного из лавки рассчитаться за взятый в долг рис, встречает свирепым взглядом и словами: «Сказано было - обожди до весны! Или может хозяин твой не согласен?!» — и хватается при этом за свой меч в старомодных ножнах красного цвета...
Так не по правилам жил этот человек в нашем правильно устроенном мире. Звали его Харада Найскэ, и был он известный ронин. На что уж обширен, кажется, город Эдо, да и там не нашлось для него жилища, и вот уж несколько лет, как он снимал домик в Синагава, неподалеку от чайного дома «Фудзи». Поутру не имел он дров, чтобы развести огонь в очаге, а вечером — не было масла, чтобы зажечь светильник. Бедствуя, встретил он канун Нового года. А между тем был у него шурин, врач Накараи Сэйан, живший в квартале Канда, в переулке у храма Мёдзин.
К сему лекарю и обратился Найскэ с письмом, прося оказать ему помощь, и хоть частенько досаждал он врачу подобными просьбами, однако что делать? Не бросишь ведь родственников на произвол судьбы! Врач завернул в бумагу десять золотых рё, написал сверху: «Пилюли „Злато", чудодейственное лекарство от недуга „бедность". Хорошо помогает также и при всех прочих болезнях» — и послал эти деньги своей сестре, жене ронина.
Найскэ возликовал и на радостях велел звать в гости давних своих приятелей-ронинов выпить по чарке сакэ по случаю наступающего Нового года. Как по заказу, и ночь выдалась снежная, что придавало особую прелесть предстоящему празднеству. Отворив сплетенную из сучьев калитку, что вот-вот готова была развалиться, Найскэ приветствовал гостей словами: «Добро пожаловать!» Пришли семеро, все — в бумажных кимоно, в тонких накидках не по погоде, но строгие их манеры и все поведение свидетельствовали, что не забыли они прежнего своего высокого положения.
Когда закончился обмен подобающими приветствиями, хозяин сказал:
— Мне улыбнулось счастье, я получил некое вспомоществование, благодаря чему могу в довольстве встретить новогодние праздники!
— Поздравляем! — ответствовали гости. — Вот бы и нам такая удача!..
— К тому же надпись на пакете с деньгами весьма забавна! - прибавил Найскэ и показал гостям сверток с монетами.
— Превосходно! И как остроумно! — хвалили гости, по очереди рассматривая сверток, а тем временем пошли в ход чарочки сакэ.
— Ну вот, проводы старого года удались на славу1 Однако поздно мы засиделись! — сказали гости и запели прощальную песню «Долгие годы..», а хозяин поднес каждому подогретого сакэ и соленые закуски в горшочках.
— Но прежде чем мы разойдемся, давай-ка спрячь свои деньги! — сказали гости. Начали собирать монеты, и тут оказалось, что вместо десяти золотых в наличии только девять. Вмиг веселья как не бывало, гости трясли рукавами, расправляли складки одежды, все кругом обыскали, но лишь окончательно убедились, что монета исчезла.
— Как же я запамятовал, что давеча уже уплатил золотой одному человеку, — проговорил тут хозяин. — Просто диву даюсь, отчего сначала нам показалось, будто всех монет десять!
— Так или иначе, нам хотелось бы отвести от себя подозрение! — отозвались гости, и сидевший во главе стола первым стал развязывать пояс. Его сосед последовал его примеру, третий же гость с удрученным видом выпрямился, приняв еще более церемонную позу, и промолвил:
— Бывает же такое злосчастное совпадение! Мне незачем трясти и осматривать одежду, ибо есть у меня при себе ровнехонько один золотой. Уж, видно, так судил мой злой рок! Не ждал, не гадал я, что придется мне нынче расстаться с жизнью! - сказал он со всей решимостью. Но ему дружно возразили:
— Вовсе не ты один в таком положении! Пусть мы нищие ронины, но все же у каждого может оказаться при себе золотой!
— Справедливо сказано, — отвечал тот. — И я расскажу вам, откуда у меня эти деньги. Вчера я продал мой короткий меч работы мастера Токудзё за один рё и два бу торговцу редкостями, господину Дзюдзаэмону И хотя все это истинная правда, но, как видно, продал я его на свою же беду! Вас же прошу в знак старой дружбы справиться у него об этом, когда покину я сей мир, дабы снять позорное клеймо с моего имени! — И с этими словами он хотел уже обнажить свой меч с рукояткой из акульей кожи, как вдруг кто-то воскликнул:
— Да вот же она, монета! — и поднял золотой, лежавший в тени, за стоячим бумажным фонарем. Все облегченно перевели дух.
— Вперед будь осторожнее с собственным добром, — стали говорить хозяину гости, но в это время из кухни вдруг раздался голос жены Найскэ:
— Монета случайно попала ко мне! — И с этими словами она вошла в комнату, держа в руках крышку лакированного ящичка для еды, и на сей крышке лежал золотой.
— Видно, он пристал к крышке, когда я добавляла приправу, а от горячего батата шел пар. Но теперь, выходит, вместо десяти золотых стало одиннадцать!
— Что ж, это хорошо, когда денег прибыло, это к счастью! — заговорили гости.
Но хозяин возразил им:
— Когда монет было девять, мы искали десятую, а теперь их стало одиннадцать! Нет сомнения, что кто-то отдал собственную монету, чтобы спасти положение! У меня нет на нее никаких прав. Она должна вернуться к владельцу!
Он стал спрашивать, чья это монета, но никто ему не ответил, и в комнате надолго воцарилось молчание. Уже и петухи пропели, а никто еще не сдвинулся с места.
— Ну что ж, поступай, как сочтешь нужным! — обратились гости к Найскэ. Тогда он положил золотой в меру для масла, поставил меру во дворе на кадку для умывания и сказал:
— Ступайте теперь домой. Пусть монету заберет ее настоящий владелец!
Гости стали по одному расходиться, и Найскэ за каждым запирал дверь на засов, так что для семерых гостей семь раз открывалась дверь. Когда все ушли, Найскэ взял свечу, вышел во двор и увидел, что кто-то, хотя так и неизвестно, кто именно, унес монету.
Смекалка хозяина, достойная выдержка гостей — поистине прекраснейший образец дружбы и обычаев самураев.
Широко разлилось милосердие Будды в нашем мире, и посему люди тоже стремятся вершить добро на благо ближним. Пример тому — двадцать зонтиков, каковые можно одолжить в храме богини Каннон, что в селении Какэдзукури, в области Кии. Давным-давно некий человек пожертвовал те зонтики храму, с тех пор каждый год их заново обтягивают промасленной бумагой, и так висят они в храме и по сей день.
Каждый, кого застигнет здесь внезапный дождь или снег, может, не спрашивая ничьего разрешения, взять себе зонтик; когда же непогода утихнет, зонтик, честь по чести, возвращают в храм, и ни разу не случалось, чтобы хоть одного недосчитались.
И вот однажды, во втором году эры Кэйан1, некий житель селения Фудзидзиро позаимствовал в храме зонтик; когда же подошел он к окрестностям Фукиагэ, внезапно налетел божественный ветер, дувший с острова Тамадзусима, где стоит храм великой богини Аматэрасу, подхватил зонтик и унес его в неведомую даль. Как ни сокрушался этот человек, помочь беде было уже невозможно.
Между тем зонтик летел по ветру и упал в захолустном селении Анадзато, в горной глуши, в краю Хиго. Жители сей деревни испокон веков жили замкнуто, отгородившись от всего света, зонтика отродясь не видали (велико еще невежество в нашем обширном мире!) и потому весьма удивились.
Собрались старики и мудрейшие люди деревни, и все сошлись на том, что до сих пор и слыхом не слыхали ни о чем подобном. Тут выступил вперед некий умник, пересчитал бамбуковые спицы и сказал:
— Спиц ровно сорок. Бумага тоже отличается от обычной. С трепетом осмелюсь сказать — сие есть не что иное, как сам достославный бог Солнца, божественный дух из священного храма Исэ, самолично соизволивший прибыть в нашу местность!
При этих словах жители деревни затрепетали от страха, тотчас же окропили все кругом священной водой, поставили зонтик на грубые свои циновки, а затем всем миром отправились в горы, нарубили деревьев, нарезали камыш, соорудили молельню, точь-в-точь такую, как в священной обители Исэ, и стали сему зонтику поклоняться. И со временем божественный дух снизошел на зонтик, и, когда наступила пора дождей, алтарь божества стал непрерывно звенеть и сотрясаться.
Тогда решили вопросить божество о причине сего, и оракул возвестил: «Этим летом священный очаг мой содержали в нечистоте, в священных сосудах сварилось множество тараканов, осквернен даже главный мой храм в Исэ! Повелеваю истребить по всей стране тараканов, всех до единого! И еще есть у меня пожелание: выберите прекрасную юную деву, и пусть она будет моею жрицей. В противном случае не пройдет и недели, как я низвергну на вас такой страшный ливень, что дождевые струи будут толщиной в ось колеса, и на всей земле род человеческий прекратится!» — так возвестил оракул.
Поселяне перепугались, вновь собрались на совет, созвали самых красивых девиц со всей деревни и принялись судить да рядить, которую лучше всего назначить жрицей. Но незамужние девицы, с еще не покрытыми чернью белыми зубами, отказывались, плача и причитая.
— Отчего вы в таком горе? — спросили их. И девушки воскликнули:
— Да разве останешься в живых, проведя с таким супругом хотя бы одну-единую ночку? - и в страхе и слезах указывали на острый конец сложенного зонтика.
Жила в этой деревне пригожая вдовушка. «Так и быть, - сказала она, - послужу божеству, пожертвую собой ради спасения юной девицы!».
Всю ночь напролет ожидала вдовушка в молельне от божества хотя бы намека на ласку, да так и не дождалась. Рассердившись, вбежала она в святилище, схватила божественный зонтик и со словами «Подлый обманщик!» разломала его на куски и швырнула наземь.
Китаец Хун Янь-жан различал по щебету каждую птицу, Абэ Мороясу, наш соотечественник, умел по голосу предсказать судьбу человека...
В столице, в квартале Фусими, в уединенном местечке близ моста Бунгобаси, в бедной хижине, окруженной оградой из низкорослого бамбука, жил некий слепец, владевший тем же искусством. Сердце и помыслы свои уподобив водам текущим, отрешенный от мирской суеты, сохранял он в обличье неизменное благородство, так что сразу видно было, что это человек не простого звания. Постоянно играл он на флейте, чутко внимая каждому звуку, и предсказывал судьбу почти всегда без ошибки.
Как-то раз в чайном доме Хоккокуя, в зале на втором этаже, собралась молодежь, дабы полюбоваться осенней ясной луной. В ожидании восхода луны с самых сумерек звучали здесь песенки, что были тогда у всех на устах, и баллады «дзёрури».
Впрочем, по какому бы поводу ни устраивалось собрание - по случаю полнолуния или для встречи солнца, - во всех краях и провинциях веселятся при этом на один и тот же манер.
Один из гостей, монах-пилигрим, не раз уже здесь бывавший, прочитал молитву благословения, после чего устроитель вечера, в отличном расположении духа высказал готовность исполнить любое пожелание гостей, и те сказали, что хорошо бы послушать слепого флейтиста...
— Слепец этот - мой давний знакомый! — ответил хозяин и тотчас послал за музыкантом. Для начала попросили его исполнить мелодию «Горы Хаконэ» Играя, слепой услышал, что по лестнице поднимается мальчик-слуга, и сказал:
— Он прольет масло!
Мальчик же нес сосуд с великой осторожностью, но вдруг на него свалилась выскочившая из пазов деревянная скользящая дверь, и он нежданно-негаданно изрядно ушибся.
— Поразительно! — воскликнули гости, захлопав в ладоши. — А теперь скажи нам, что за человек идет сейчас по улице мимо дома?
Слепец прислушался к звуку шагов и промолвил:
— Этот человек чем-то весьма озабочен; за руку ведет он старуху, судя по торопливой походке — повивальную бабку.
Послали слугу проверить. На его расспросы прохожий отвечал невпопад:
— Как только начнутся схватки, мы и сами сумеем приподнять роженицу. Ах, вот бы мальчик родился!..
Все громко рассмеялись и стали спрашивать о другом прохожем. Слепой сказал:
— Их двое, но шагает только один!
И в самом деле, оказалось, то шла служанка и несла девочку.
Расспросили о следующем, и ответ гласил:
— Это, без сомнения, птица, но из тех, что весьма берегут себя!
Опять пошли проверить и видят — по улице тихонько бредет странствующий монах, обутый в высокие гэта в форме птичьих лап.
— Прекрасно, великолепно! Как же точно он все угадывает! — воскликнули гости. — Для вящего нашего удовольствия попробуй-ка отгадать еще разок! -И с этими словами они приоткрыли окно, забранное мелкой деревянной решеткой, и стали ждать.
Уже стемнело, на улице почти ничего не было видно, но все же, когда ударил колокол, возвестивший наступление ночи, они разглядели при свете горевшего в зале фонаря двух путников, спешивших к реке Ёдо, чтобы не опоздать на лодку, отплывающую в Осака.
Один был при двух мечах, в черном хаори и широкополой плетеной шляпе, другой следовал сзади, неся дорожную шкатулку и бочонок с сакэ.
— А это что за люди? - вопросили слепого, и тот ответил:
— Их двое, женщина и мужчина.
— До сих пор ты угадывал верно, — сказали гости,— но на сей раз все же ошибся! Мы видели своими глазами: оба прохожих — мужчины. У одного даже два меча, он, несомненно, самурай!
— Странно! — сказал слепой. — И все же это, безусловно, женщина. Уж не обманывает ли вас зрение?
Снова послали человека узнать, и тот услышал, как господин, понизив голос, говорил слуге, несущему бочонок:
— Ночью, на лодке, не спускай глаз с бочонка. Вместо сакэ в нем полно серебряных монет. Ночью дорога неспокойна, оттого-то я и переоделась мужчиной, чтобы съездить в Осака за товаром!
Послали расспросить путников поподробнее, и оказалось: то была переодетая хозяйка рисовой лавки с Пятого проспекта столицы.
Иноуэ Харима, главный актер в кукольном театре, знал множество разнообразных мелодий и пользовался громадным успехом; многие ему подражали. Как-то раз придумал он для новогодних спектаклей пятиактную драму о битве при Ити-но Тани[346], мастера-кукольники тоже постарались на славу, каждую куклу изготовив с особым тщанием, а кукловоды-актеры вложили в исполнение всю душу, разыгрывая пьесу о том, как Тайра и Минамото, разделившись на Западный и Восточный лагерь, сражались между собой в великой битве. Зрителей было так много, что казалось - весь город Осака собрался здесь, в театре; долгое время играли эту пьесу с огромным успехом.
Но подошел к концу второй месяц года, с утра до самого вечера зарядили весенние дожди, и представления во всех театральных балаганах прервались. И вот однажды, в полночь, когда тишину нарушали лишь удары колокола в храме Сэннити да кваканье лягушек, два театральных сторожа, Сёхэй и Саэмон, убавив огонь в светильнике, беседовали между собой, составив рядом деревянные изголовья. Через некоторое время они задремали и вскоре погрузились в глубокий сон, как вдруг звук шагов заставил их пробудиться. Высунув голову из-под одеяла, увидели они, что куклы, валявшиеся в беспорядке после спектакля, встав друг против друга, хотя и не произносят ни слова, но дерутся совсем как живые, кусаются и так яростно воюют между собою, что небу жарко! Потом марионетка по имени Эттю Дзиробэй из лагеря Тайра неспешно выступила вперед, а навстречу ей из лагеря Минамото вышла кукла, изображавшая Сато Цугинобу, и они схватились в поединке, длившемся около часа. Наконец, утомившись, они разошлись; Цугинобу, потирая поясницу, присел отдохнуть, а Дзиробэй спустился в сени, схватил ковшик и чашку и, чтобы перевести дух, стал жадно пить воду; слышно было, как он громко причмокивает, совсем как человек. Затем кукла Цугинобу начала заигрывать с куклой, изображавшей юного красавчика Ацумори, приставала к куклам-женщинам, и при этом каких только фокусов не выделывала! При виде этого сторожа, забыв первый испуг, стали смеяться. А кукла Дзиробэй всю ночь носилась кругом, однако к утру угомонилась и замерла неподвижно. Оба сторожа, весьма удивленные, рассказали об увиденном владельцу труппы. Услышав их рассказ, все всплеснули руками от изумления. Только старый комедиант по имени Ёдзо нисколько не удивился.
— С давних пор не раз случалось, что куклы дрались между собой, — сказал он. — Но с чего это вздумалось им воду пить — этого я в толк не возьму!
На следующий день продавцы входных билетов и театральные зазывалы собрались целой гурьбой выяснить, в чем тут дело. И что же? Из-под пола во множестве повыскакивали старые барсуки и пустились наутек по направлению к Сосновой роще, что в Имамия.
Вот какое происшествие приключилось — не просто страшное, а, можно сказать, ужасающее!
Когда расцветает сакура в Уэно, сердце трепещет от радости; все позабыто — и служба в дворянской усадьбе, и приличествующая положению скромность. Такова уж весна!.. За завесой, устроенной из кимоно, натянутых на шесты, веселятся, распевая песенки, женщины, и, по совести говоря, ими стоит полюбоваться даже больше, чем цветущими деревьями сакуры...
Солнце уже клонилось к закату, когда показалась процессия, судя по всему — сопровождавшая супругу какого-нибудь князя. Впереди шествовали копьеносцы и носильщики с сундуками, за ними несли лакированные паланкины, изукрашенные золотыми и серебряными узорами; в последнем из них сквозь прозрачную бамбуковую шторку виднелось личико девицы лет двадцати, такой пригожей, что подобной красотки не увидишь даже в «Собрании знаменитых красавиц страны Ямато»[347]. И тут некий юноша, чином, как видно, всего лишь телохранитель, из тех, кого не жалуют женщины, не помня себя, пошел следом за этой процессией. С первого взгляда влюбившись в знатную госпожу, о коей человеку его звания и помыслить-то дерзко, обратился он с расспросами к замыкавшим шествие слугам.
— Девица эта — племянница знатного князя, — отвечали они и, рассказав ему, кто она и откуда, продолжали путь.
Узнав, где обитает красавица, возмечтал он поступить в ее дом на службу. Нашелся подходящий посредник и устроил дело. Два года служил он, за это время нередко сопровождал госпожу в ее поездках и при этом не спускал глаз с паланкина той, кого полюбил. И вот — поистине чудесное предопределение судьбы! — со временем она тоже воспылала к нему любовью и приказала служанке бросить ему веер из черного дерева через окошко покоя, где жили слуги.
Молодые прислужники заметили веер и стали подсмеиваться над юношей, говоря, что он, верно, завел шашни с этой служанкой. Тогда тот, чтобы пресечь сплетни, купил им сакэ и разное угощение и таким образом сумел прекратить все толки.
Той же ночью он раскрыл веер; там начертаны были стихи, и по почерку было видно, что писавшая — не низкого звания. Он принялся старательно разбирать надпись и прочел: «Если любишь меня, бежим сегодня же ночью! Я переоденусь мужчиной, тайно выскользнем из калитки и будем вместе до смерти!»
«О, вот счастье, коего я вовсе недостоин! Ради нее я жизни своей не пожалею!» — подумал он и стал поджидать. И верно, девушка вышла, как говорилось в письме, в костюме пажа.
Оба тайно проскользнули в ворота и той же ночью укрылись у знакомого человека на улице Каваракэ. Потом они наняли временное жилище и поселились там, таясь от людей, но поскольку оба бежали, ничего заранее не подготовив, то им было нечем прокормиться. Пришлось ей за совсем малые деньги заложить свой заветный кинжал-хранитель. На эти деньги прожили они некоторое время. Но вскоре их снова одолела нужда. Теперь юноша вечерами продавал пластырь, заживляющий раны, однако торговля шла плохо, и, когда стало им совсем худо, пришлось ей заняться и вовсе непривычной работой — стиркой да полосканием. Труд этот был для нее настолько тяжел, что и глядеть-то на нее нельзя было без жалости. Все соседи на них дивились.
Между тем из усадьбы каждый день посылали на розыски девицы полсотни человек, и примерно через полгода беглецов отыскали, напали на них целым отрядом, юношу связали и той же ночью казнили.
Благородную же девицу заключили в отдельный покой, приказав ей лишить себя жизни, но она, казалось, о том вовсе не помышляла. Спустя некоторое время князь изволил распорядиться:
— Конечно, женщины от природы трусливы, но эта слишком уж малодушна! Поторопите ее, пусть скорее покончит с жизнью!
Посланец явился к девице и сказал:
— Мне жаль вас, но так заведено в нашем мире. Вы нарушили долг и честь, и посему вам надлежит умереть!
Она же ответила:
— Мне не жаль расставаться с жизнью, но я не знаю за собой никакого нарушения долга! Я родилась на свет человеком, а мир так уж устроен, что женщине надлежит иметь мужа. Если же я полюбила низкорожденного, значит, таково веление судьбы. Неужели неведомо вам, что должно считаться нарушением долга в сем мире? Если замужняя женщина полюбит другого мужчину или, разлученная с мужем смертью, станет искать себе нового мужа — вот такие поступки суть нарушение долга. Что же до того, что я избрала человека низкого звания и вступила с ним в связь, так и в древние времена такое нередко случалось. Нет, я никакого преступления не совершила. И милого моего вы убили напрасно!
И она залилась слезами, а потом по собственной воле постриглась в монахини, чтобы молиться за упокой души того юноши.
Существа, коих мы именуем «тэнгу», обладают удивительным свойством читать все мысли, приходящие на ум человеку.
В селении Одавара, при святой обители Коя, жил некий ремесленник, изготовлявший из дерева криптомерии чашки и другую кухонную утварь. Однажды, когда он, выгибая тонкие деревянные пластинки, как обычно, мастерил посуду, откуда ни возьмись появилась перед ним красивая девица, лет двенадцати-тринадцати. Удивленный ее появлением, ибо пределы монастыря для женщин запретны, он устремил на нее пристальный взор и видит: подошла она к его лавке и стала перебирать опилки и стружки, приговаривая:
— Ах, бедная криптомерия, сломали тебя, срубили! — Так, сокрушаясь о дереве, она всячески мешала ремесленнику работать.
Ремесленник гнал ее прочь, бранил, однако она не обращала на его слова никакого внимания. Тогда, рассерженный не на шутку, решил он тихонько подкрасться к ней и стукнуть ее разок-другой деревянным молоточком, но не успел он о том подумать, как она, сразу угадав его мысли, сказала вдруг:
— Ах, вот как, вы хотите меня ударить? Напрасно, у меня быстрые ноги, убегу, прежде чем вы успеете на меня замахнуться!
Тогда он надумал бросить в нее точильным кругом, но она засмеялась:
— Нет, нет, терпеть не могу, когда в меня чем-то кидают!
Пока он размышлял, что ему делать, со стенки случайно свалились стальные зажимки для деревянных пластинок и задели девицу за кончик носа. От неожиданности она сильно перепугалась, в тот же миг приняла истинное обличье, обернулась тэнгу и улетела в горы.
Там собрала она множество сородичей и вассалов и сказала:
— Ой-ой, на свете нет ничего страшнее ремесленника, изготовляющего посуду! Ни в коем случае туда не ходите. Гнев разбирает меня, как вспомню, какого страха я натерпелась! Нужно этой же ночью спалить огнем весь монастырь, а этого негодяя ремесленника пустить по миру голым!
Затем тэнгу договорились, в каких местах подожгут они обитель, и назначили время — час Обезьяны.
В тот же день, как раз в это время, настоятель храма Хокоин, задремав перед обедом, был разбужен гомоном тэнгу. Скорбь охватила его при мысли, что сгорит святая обитель. «Пожертвую собой, — решил настоятель, — отправлюсь в царство тэнгу и уговорю их не предавать монастырь сожжению!»
И вот он зажал под мышками справа и слева оконные ставни, оклеенные бумагой. Они тотчас же превратились в крылья, и настоятель взлетел в поднебесье.
Монахи, ученики его, в этот час раскладывали на кухне по мискам кушанье. Они тоже взмыли в воздух вслед за учителем. И по сей день еще можно видеть у главных ворот храма их изображения; называют сии фигуры «тэнгу, держащие ковшик».
А после в том храме случилось чудо: однажды ночью кто-то снял тяжелый навес с огромных главных ворот, который несколько сот людей и то не могли бы сдвинуть с места, и бросил его на дорожку, ведущую к храму. С тех пор люди покинули этот храм, он стал необитаем, и в течение долгого времени нога человеческая там не ступала.
Перевод и комментарии И. Л. Львовой
Хороших друзей встретишь нечасто, дурных же — сколько угодно.
Жили в Хиросиме два приятеля. Не зная удержу в погоне за развлечениями, они, что ни вечер, садились в лодку и гребли в направлении известного своими веселыми кварталами городка Миядзима, в провинции Аки, покрывая расстояние в пять ри скорее, чем сгорит фитиль длиною в один сун. Настолько были они схожи меж собой и нравом, и обликом, что других таких не только в Хиросиме, но и во всем широком свете не сыщешь. Одного из них звали Биттюя Дзинсити, другого — Канатая Гэнсити. Трудиться они не желали, сидели на шее у родителей и только и знали, что пускать по ветру денежки, накопленные отцами за долгие годы. Немудрено, что дома Биттюя и Канатая, некогда слывшие чуть ли не самыми богатыми в тех краях, со временем пришли в упадок, а по прошествии десяти лет и вовсе обнищали.
Незавидная участь выпала отцам этих повес: всю молодость они трудились в поте лица, а на старости лет некому было о них позаботиться. Просыпались они с пустым желудком и спать ложились с пустым желудком. Была у одного из дружков сестра на выданье. Как полагается, мать заблаговременно начала готовить для нее приданое — одежду и всякую домашнюю утварь, только непутевый братец и это прибрал к рукам, продал, а вырученные деньги прокутил. Пришлось отправить ее в чужой дом в услужение — нынче не сыщешь чудака, который взял бы в жены девушку без приданого. Глядя, как печется о своей сестре хозяйский сын, бедняжка еще больше обижалась на брата.
Перед новогодним праздником последние остатки былого благополучия истаяли, точно лед на солнце, и молодые кутилы окончательно впали в нищету, даже огонь в очаге им теперь нечем было развести. Чтобы как-то поправить положение, в ночь Сэцубун[349] Дзинсити и Гэнсити надвинули на глаза бумажные капюшоны, хотя в темноте их и так никто не узнал бы, и вышли на улицу просить подаяние. Правду говорят: чтобы быть попрошайкой, особой выучки не требуется, но стыда не смыть до самой смерти. Так они ходили от дома к дому и, не щадя горла, всю ночь истошными голосами вопили:
— Счастья вам, хозяева, и долголетия! Прожить вам не меньше девяти тысяч лет, подобно Дунфан Шо![350] — Однако с подаяниями им не везло: к утру у них оказалось на двоих всего восемнадцать медяков да двести зерен вареной фасоли.
Решив, что этак долго не протянешь, они бросили родителей на произвол судьбы, а сами в поисках удачи подались на восток.
В городке Окаяма в провинции Бидзэн у них кончились припасенные на дорогу деньги. Там они и застряли и снова принялись попрошайничать. Однако с виду они мало походили на нищих — белизна их лиц и щеголевато зачесанные волосы внушали подозрение. И вместо подаяний на новоявленных попрошаек сыпались грубые окрики:
— Проваливайте отсюда, прочь с дороги!
Теперь, когда кутилы оказались без крова, так горько им было вспоминать безвозвратно ушедшие счастливые дни, так стыдно было своих нищенских отрепий, что они не успевали утирать непрошеные слезы.
Надобно заметить, что в то самое время в провинции Бидзэн в большом почете было Учение сердца[351], и людские сердца устремились к добродетели. Поскольку сам князь оказывал милости тем, кто проявлял верность высшему и почтение к родителям, все становились на стезю благочестия, и в стране той царили мир и спокойствие.
Потерпев неудачу на поприще нищих, Дзинсити и Гэнсити смекнули, что скорее добьются удачи, если станут следовать законам этой страны, и, подговорив двух немощных стариков, пустились на новую уловку. Дзинсити смастерил тележку, в каких возят калек, усадил в нее семидесятилетнего старика и, возя тележку по городу, со слезами в голосе причитал:
— Помогите, люди добрые. Сжальтесь над несчастными горемыками. От роду мне двадцать три года, сам я из земли Аки. За какие прегрешения выпала мне такая тяжкая доля, что я не могу прокормить своего батюшку и вынужден покрывать себя позором, прося милостыню?!
Все сочувствовали его горю и не скупились на подаяния. Вскоре риса и медных монет набралось столько, что они уже не умещались в тележке.
Не отставал от своего приятеля и Гэнсити. Посадив на плечи другого старика, он тоже ходил по городу, причитая и прося подаяния. Видя, сколь велико его сыновнее благочестие, люди не оставались безучастными и к его беде.
Через некоторое время Дзинсити и Гэнсити поставили на пустоши бамбуковую ограду и, собрав сухие ветки, построили себе хижины, в которых можно было укрыться от дождя и росы. После ночей, проведенных под открытым небом, житье в этих убогих лачугах казалось им невиданным счастьем. Зачерпнув в глиняный котелок водицы из болота, они ссыпали в него без разбора все подаяния, собранные за день: и нешелушеный рис, и рис нового урожая, и красный рис, и красную фасоль. Получалось месиво, но они и тому были рады. Была бы, как говорится, плошка да крыша над головой, было бы чем набить живот, — большего они и желать не могли.
Вернувшись домой, Дзинсити заставлял старика растирать ему спину, а по ночам велел отгонять комаров. Когда же притомившийся за день старик ненароком засыпал, тот, не считаясь с его годами, нещадно пинал его в бок и орал:
— Ух, старый болван, ничего толком сделать не можешь!
— Негоже так обижать старика,— не раз говорил приятелю Гэнсити. — Ведь он тебе названый отец. Лишь благодаря ему ты не помер с голоду. Нельзя забывать добро!
Однако от этих слов Дзинсити приходил в еще большую ярость. С тех пор стоило приятелю попросить у него лучину или какую-нибудь другую мелочь, как он сразу же отвечал отказом.
Но Небо, как известно, судит по справедливости и каждому воздает за добро и зло. Не прошло много времени, как люди отвернулись от Дзинсити, перестали подавать ему милостыню, и он стал бедовать пуще прежнего. Что же до Гэнсити, то ему, напротив, с каждым днем подавали все больше. Теперь в непогожие дни он мог оставаться дома. И так он заботился о своем старике, точно тот был ему родным отцом.
От этого старик из соседней лачуги еще пуще горевал о своей несчастливой доле, еще больше досадовал на Дзинсити. В конце концов он решил откусить себе язык и так свести счеты с жизнью.
А старик этот, да будет вам известно, был вовсе не подлого происхождения, а вел свой род от самураев, известных в провинции Этиго.
— Так уж случилось, что, став ронином, я был вынужден скрываться от людей, и вот теперь, на старости лет, мне приходится влачить жалкое существование, — сказал он однажды Гэнсити, когда Дзинсити не было поблизости. Не сдерживая слез, он продолжал: — С жизнью мне расставаться не жаль, не хочу только стать после смерти добычей собак и волков. Поэтому прошу вас предать прах мой земле.
Гэнсити проникся еще большим состраданием к несчастному старику и молвил в ответ:
— Коли суждено вам будет умереть, я исполню вашу волю. Но пока я здесь, никто не посмеет больше дурно обходиться с вами. Теперь вы можете ни о чем не беспокоиться.
Старик склонил голову и, отирая рукавом слезы, с благодарностью произнес:
— Радостно мне слышать эти слова.
В этот миг перед хижиной появился некий человек, по виду путник. Слуги вели под уздцы его коня и несли паланкин. Он спешил, видно, по какому-то делу. Остановившись, человек этот некоторое время пристально глядел на старика, затем спросил:
— Скажите, почтенный, ваше имя не Хасимото Такуми?
— Неужели это ты, Кинъя? — удивился старик. Видно, крепки были узы, связывавшие отца с сыном.
— Какое счастье, что я вас отыскал! — воскликнул путник. — Когда мы расстались, я отправился в Бусю в поисках службы и после долгах мытарств наконец поступил в услужение к князю из восточной провинции. Мне положили жалованье, как и прежде, — пятьсот коку риса[352]. Испросив отпуск в пятьдесят дней, я отправился разыскивать вас, отец. Этот срок подходит к концу, и я совсем было отчаялся вас найти. И вот наконец мы все же встретились. Не отвернулось еще, значит, от меня самурайское счастье.
Старик, в свою очередь, поведал сыну о тяготах, какие выпали на его долю за время разлуки. Слушая отца, Кинъя не успевал осушать слезы.
Тем временем вернулся Дзинсити. Увидев незнакомца, он остолбенел от страха. Кинъя же схватил его и гневным голосом произнес:
— Такую бездушную тварь, как ты, не следовало бы оставлять в живых, но я не стану тебя убивать. Однако знай: тебе не избежать кары за твои злодеяния!
С этими словами Кинъя разнес в щепы хижину Дзинсити. И снова на том месте осталось пустое поле.
— А вас, — сказал он Гэнсити, — я принимаю к себе на службу.
Затем Кинъя посадил отца и второго старика в паланкин и вместе с ними отправился на восток.
Так и остался Дзинсити ни с чем, если не считать разбитой посуды, черпачка из раковины да старой циновки, которая почти не спасала от утренней росы и вечернего ветра. Вот какая беда постигла Дзинсити! Вскоре пошла о нем дурная молва, и люди изгнали его из тех мест. Теперь ему даже голову приклонить было негде.
Первый снег застал его у храма Сёсядэра в провинции Харима. Там он и нашел свою погибель — закоченел и умер.
В портовом городе Нагасаки, где шум волн напоминает веселое постукивание барабанчиков, восемь знаменитых пропойц заключили между собой союз. Выбрав место для своих сборищ в зарослях криптомерии (ведь листья этого дерева служат вывеской любого питейного заведения), они прикатили туда две бочки сакэ — как сладкого, так и терпкого — и, поклоняясь божеству виноделов Мацуноодаймёдзин, проводили время в безудержном пьянстве. Вот кто входил в этот союз: Дзиндзабуро по кличке Змей, Каннай по прозвищу Сютэндодзи[353], Тоскэ — он же Дунпо[354] из Ямато, Мориэмон — Беспробудный, Сихэй - Веселья На Троих хватит, Рокуносин - Выдуй Мерку, Кюдзаэмон — Необузданный и Кикубэй Хризантемовая Водка. С первого и до последнего дня года никто не видел их трезвыми.
Всякий раз, приступая к попойке, они напевали мелодию «Тысячекратная осень»[355], которую полагалось бы исполнить напоследок, — даже когда они находились в трезвом рассудке, мысли их были уже на дне сосудов с вином. Пьянство служило для них самым большим удовольствием на свете. Глядя на них, многие из тех, кто любит погулять и не прочь пропустить чарку-другую, примыкали к сей беспутной компании и расстраивали свое здоровье, пропивали, как говорится, собственную жизнь.
Жил, например, в Нагасаки некто Дамбэй по прозвищу Рисовальщик, мастер картин «сима-э»[356]. Совсем недавно перебрался он в эти края из Окуры, что в провинции Бидзэн. Родившись в семье, где исстари много пили, он и сам сделался заправским пьяницей, во всяком случае равных себе он пока еще не встречал. Однажды, когда Дамбэю исполнилось девятнадцать лет, он побывал в столице. Наглядевшись там на состязания лучников у храма Сандзюсанкэндо, он решил устроить такое же состязание по выпивке сакэ, и, надо сказать, в этом проявил себя не хуже, чем Хосино Кандзаэмон и Васа Дайхати[357] в искусстве стрельбы из лука. Вскоре о нем заговорили как о самом прославленном пьянице во всей Поднебесной, так что даже из знаменитой винной лавки «Мандариновый цвет» ему пожаловали подарок — вяленых моллюсков в золотой обертке. Тут Дамбэй совсем возгордился, точно лучник, которому вручили золотой жезл, и, решив, что теперь ему пристало жить только в Нагасаки, где, как известно, любителей сакэ больше, чем в любом другом месте, в скором времени туда перебрался и стал торговать винными чарками.
На его беду оказалось, однако, что в тех местах даже самый рядовой выпивоха, который сходит чуть ли не за трезвенника, способен обскакать любого, кто в иных провинциях на пирах слывет воеводой. Дамбэй, затесавшись в общество восьмерых пьяниц, пил с ними на протяжении тринадцати дней и тринадцати ночей, но, поскольку те были против него настоящими богатырями, он в конце концов изрядно умаялся, однако все храбрился и сдаваться не хотел.
Тут как раз явилась матушка Дамбэя и принялась его увещевать:
— Прошу тебя, перестань этак напиваться. Отец твой, Данъэмон, тоже не знал удержу по части вина и однажды за пирушкой во время игры в го, которая продолжалась всю ночь, повздорил с лекарем-иглоукалывателем Утидзимой Кюбоку. Хотя спор между ними разгорелся из-за сущей безделицы, спьяну они наговорили друг другу много обидного, так что в конце концов схватились за мечи, да и закололи один другого насмерть. В глазах людей они выглядели глупцами и, сойдя в могилу, только покрыли себя позором. Пусть я всего лишь женщина, но и мне это обидно. Вот я и решила и детям своим, и внукам рассказать о бесславном конце Данъэмона, чтобы они не смели взять в рот ни капли сакэ. И что же? Хоть я и старшая в семье, все получается не так, как я хочу. Мои слова ты пропускаешь мимо ушей и вот стал пропойцей хуже других. Знай, пьянство не доводит до добра. Прошу тебя, остановись, утешь мать на старости лет. Конечно, одним махом с этой привычкой не разделаться. Так и быть, до исхода лета я разрешаю тебе пить понемногу, скажем, три раза днем и три ночью, но за один раз выпивай, уж пожалуйста, не больше пяти мерок.
Дамбэй бросил на мать злобный взгляд и отвечал ей так:
— Вам-то, мамаша, никто не запрещает пить чай. Пора бы уразуметь, что сакэ для меня — единственная радость в жизни, ради него мне и помереть не жалко. К слову сказать, когда я помру, тело мое обмойте не водой, а добрым сакэ, и гробом пусть мне послужит бочка из-под вина, что делают в Итами. А похоронить меня прошу на горе с вишневыми деревьями или же в лощине, где растут клены. Когда люди придут полюбоваться на расцветшие по весне вишни или на клены в осеннем багрянце, они наверняка прольют на землю хоть немного сакэ, и оно дойдет до моих косточек. Поймите, мамаша, если я и после смерти не собираюсь расстаться с сакэ, могу ли я отказаться от него при жизни?!
С тех пор Дамбэй стал бражничать пуще прежнего, не разбирая, ночь стоит на дворе или день. Случалось, что по пять, а то и по семь дней кряду он валялся в постели мертвецки пьяный. Немудрено, что все остальные дела пошли у него побоку.
Беспрестанно печалясь о сыне, матушка Дамбэя занемогла и вскоре скончалась. А Дамбэй даже в день ее смерти был не в силах подняться с постели. Лишь по прошествии времени, чуточку протрезвев, он спохватился и принялся горевать, да было уже поздно.
Судья поднял вверх веер[358] и стал посередине площадки, огороженной четырьмя столбами. Вслед за ним на помост вышел Маруяма Дзиндаю, борец высшего разряда, нанятый устроителем состязаний, за ним — борцы Ваканоскэ и Цутаноскэ. Все они стали по левую сторону помоста. С правой стороны заняли свои места их противники — Тобира Татээмон, Сиогама и Сирафудзи. Началось состязание борцов сумо.
По мере того как на помост поднимались прославленные борцы-тяжеловесы, зрителей становилось все больше и больше, а поскольку дело происходило в день праздника знаменитого храма Компира[359], вскоре народу собралось столько, что между круглыми подушками для сиденья даже шила негде было бы воткнуть. Да и кому неохота поглядеть на сноровистых борцов из Камигаты и на деревенских силачей!
После этих состязаний увлечение сумо распространилось по всей провинции Сануки, и многие жители той земли, вплоть до пастухов и живущих в горах сборщиков хвороста, обзавелись набедренными повязками из узорчатого шелка и принялись ломать себе кости, пытаясь освоить все сорок восемь приемов борьбы. Они даже не боялись на всю жизнь остаться калеками, до того велико было их увлечение этим дурацким занятием.
Жил в тех краях парень по имени Сайхэй, который если и мог чем похвастаться, так только своею силой. Не так давно снискал он славу на поприще сумо и взял себе прозвище Араисо, что значит «Неприступный берег». Хотя и доводился он сыном известному в тех краях горожанину, хозяину меняльной конторы «Марукамэя», сумо почитал ни с чем не сравнимым делом.
— Послушай, сынок, — говаривал отец Суйхэю. — Люди основательные развлечения ради играют на кото или в го, занимаются каллиграфией или рисованием, увлекаются чайной церемонией, игрою в ножной мяч, стрельбою из лука или же пением утаи[360]. Все это вполне достойные занятия. А что хорошего в развлечении, при котором надобно раздеться догола да еще всякий раз подвергать опасности свое здоровье? Право же, смотреть противно! Бросил бы ты свое сумо, завел себе хороших товарищей и читал бы с ними, к примеру, Четверокнижие[361].
Но Сайхэй пропускал мудрые сии слова мимо ушей. Между тем, если бы он послушался родителя, тот уже год, а то и два назад передал бы ему хозяйство и поручил вести все дела.
Однажды матушка Сайхэя, желая оказаться умнее мужа, потихоньку подозвала к себе сына и сказала ему:
— Нынешней весной тебе исполнится девятнадцать лет. Вот бы и поехал в столицу, полюбовался вишнями в цвету, а заодно и поразвлекся. Мы с отцом для того и копили деньги, чтобы ты мог их теперь тратить. Непременно наведайся в веселый квартал Симабара и, если захочешь, перезнакомься со всеми таю. А то поезжай в Осаку, заведи дружбу с актерами — какой понравится тебе, того сразу и выкупай. Или вот еще что: присмотри себе дом на улице Мицудэра-мати, чтобы было где останавливаться, когда приезжаешь в Осаку. Даже если ты потратишь тысячу, две тысячи рё, большого ущерба нашему состоянию от этого не будет. Словом, во всем можешь положиться на меня.
Сколь ни заманчивы были эти советы, Сайхэй и не подумал им следовать.
— Для меня нет большего удовольствия в жизни, чем сумо, — отрезал он.
И на сей раз Сайхэй не пожелал отказаться от своего пристрастия, - видно, таким уж упрямым уродился. Единственное чадо в семье — этим все сказано. Родители поняли, что никакими уговорами на него не подействуешь, и махнули на все рукой.
Зная об этом, многочисленные приказчики и те осуждали Сайхэя:
— При таких родителях можно было бы кутить в веселых кварталах сколько душе угодно. Тогда и умереть не жалко. А наш молодой хозяин только и знает, что жилы из себя тянуть.
Теперь, когда родители больше не уговаривали его бросить сумо, Сайхэй стал особенно налегать на мясную пищу и от этого сильно прибавил в весе. Хотя исполнилось ему всего девятнадцать лет, выглядел он на все тридцать, за короткое время стал просто неузнаваем.
Тут собрались все домочадцы на семейный совет и порешили, что, ежели Сайхэя женить, нрав его может измениться к лучшему. Вскоре нашли ему подходящую невесту и кое-как справили свадьбу. Однако Сайхэй ни разу не вошел в комнату своей молодой жены. Родители его вконец растерялись и попросили поговорить с сыном кормилицу, которая нянчила его с малолетства.
— Будет обидно, ежели я в цвете лет понапрасну растрачу силы, — отвечал Сайхэй. — Я поклялся богу Хатиману, богине Марией[362] и богу Фудо[363], что ни разу не лягу в постель с женщиной. Гореть мне ясным огнем, коли нарушу эту клятву!
Но все оставалось по-прежнему: молодая жена была брошена в одиночестве, точно ненужное украшение, а Сайхэй продолжал спать в своей комнате.
— Нет у меня иных радостей, кроме сумо, — говорил он и упражнялся с еще большим рвением.
Со временем сила и сноровка его умножились, и при одном лишь упоминании об Араисо противники бежали, не чуя под собою ног. Так он стал лучшим борцом сумо на всем Сикоку.
— Теперь вряд ли кто осмелится со мной состязаться, — бахвалился он.
Неудивительно, что все вокруг его возненавидели. Однажды в соседнем селении был храмовый праздник, и под вечер там решили устроить состязание борцов сумо. Явился туда и Сайхэй. И вот какой-то парень из местных, носильщик, таскавший за отшельниками их скарб, решил с ним сразиться. Он без труда приподнял Сайхэя и ловко повалил наземь, так что несравненный Араисо с переломанными ребрами рухнул на песок, подобно лодке, выброшенной на скалистый берег. Сайхэя тут же водрузили на носилки и отправили домой. Вот какая беда с ним приключилась.
Чего только ни делал Сайхэй, чтобы исцелиться, все впустую, и он всякий раз срывал злобу на окружающих. Стоило кому-нибудь из домочадцев допустить самую малую оплошность, как он уже набрасывался на него с грубой бранью. А слуг до того запугал, что те не смели показаться в комнате больного. Теперь родители вынуждены были сами растирать ему ноги и прибирать у него в постели, когда он справлял большую или малую нужду. Казалось, само Небо отвернулось от него. Родительское Наказание — вот какое прозвище следовало бы ему теперь дать!
Перевод и комментарии Т. И. Редъко-Доброволъской
Под Новый год все мужчины, «лоб выбрив полумесяцем, с прической щегольскою», надевают праздничное платье и выходят на улицу. Глядишь на них и думаешь: вот и пришел радостный праздник! А между тем хоть это и не всегда заметно постороннему, каждый встречает его по-своему.
Взять хотя бы вон того незадачливого купца. Перед праздником он оказался в весьма затруднительном положении и потому решил вовсе не отдавать долгов. В последний день года, наспех позавтракав, он накинул хаори, заткнул за пояс короткий меч и обратился к жене, которая с утра уже была не в духе, с такими словами:
— В любом деле надобно иметь терпение. Подожди немного, вот разбогатею, и ты у меня будешь разъезжать в паланкине. А сейчас возьми немного утятины, что осталась с вечера, приправь ее сакэ и полакомись. Когда начнут приходить сборщики долгов, отдай первому же из них все деньги, что у нас есть, оставь только один кан для игры в «счастливую веревочку»[365]. А остальным скажи, что денег нет, пусть уходят ни с чем. Ложись в постель и отвернись к стене, чтобы не глядеть на них.
Наскоро отдав жене такие распоряжения, он вышел из дому. Да разве станут водиться деньги у такого человека? Изо дня в день он торговал с убытком и, хотя сам понимал, что так вести дела не годится, ничего путного придумать не мог. Бедная его жена еще и матерью не стала, а уже успела состариться. Видно, такой уж жребий выпал ей в этой жизни.
И вот в канун Нового года, когда каждый медяк на счету, этот купец сунул в мешочек две или три золотые монеты, а также почти тридцать моммэ серебром и отправился в чайный домик, где никогда прежде ему бывать не случалось.
— Похоже, вы еще не расплатились с заимодавцами; куда ни поглядишь, повсюду разбросаны счета, — сказал купец хозяйке. — Но в сумме ваши долги, верно, не так уж велики: каких-нибудь два-три кана. Да, в каждом доме свои расходы. Мне, к примеру, в одну только мануфактурную лавку пришлось заплатить шесть канов пятьсот моммэ. Жена моя ужас как любит наряжаться, так и норовит меня разорить. Уж лучше бы мне вовсе с ней расстаться и тратить свои деньги на дзёро. Одно только меня останавливает: в третьем месяце она понесла, а нынче утром — ну и выбрала же времечко! — у нее начались схватки. В доме у нас все делается прямо по пословице: «Ребенка еще нет, а пеленки уже готовы». И кормилицу привели, и трех или четырех повитух позвали, и монаха-ямабуси[366] пригласили; он уже читает молитву, чтобы родился мальчик. Но этого мало — надобно еще раздобыть «пояс тысячи поколений»[367], ракушку коясугай, а также морского конька, которого роженицам полагается держать в левой руке. В соседней комнате наш домашний лекарь занят приготовлением зелья, ускоряющего роды. Да, я, кажется, забыл упомянуть о ножках грибов мацутакэ[368]: их заблаговременно доставили, хотя я, признаться, и понятия не имею, для чего они нужны. А тут еще явилась теща и всюду сует свой нос. Ну и суматоха же у нас сейчас! К счастью, оставаться дома во время родов мне не полагается. Вот я и забрел к вам. Только не думайте, что я пришел сюда в надежде скрыться от заимодавцев. Имейте в виду, я — человек богатый и в этой округе никому не задолжал и медяка. Дозвольте мне побыть здесь, покуда не родится ребенок. Я за все расплачусь наличными... Что я вижу! У вас тут на крюке висит совсем маленькая макрель. Это никуда не годится. Вот вам золотая монета, немедленно купите другую!
— Какая радость! — воскликнула женщина, принимая от него подарок. — Я утаю эти деньги от мужа и куплю на них пояс для кимоно, о котором давно мечтаю... Ну, раз уж в конце старого года, продолжала она с улыбкой, — нас изволил навестить такой щедрый гость, новый год наверняка будет счастливым. Однако такого благородного человека, как вы, не пристало принимать на кухне. Пожалуйте в залу!
— Только глядите, чтобы угощение было отменное не то, что вы подаете другим! Я ужасный привередник!
Просто смех разбирает при виде того, как хозяйка суетится, подогревая сакэ, налитое из только что откупоренной бочки. Затем она принимается гадать посетителю.
— Вот уже три раза бросила заколку[369], — восклицает она, — а выходит все одно: у вас наверняка родится сын!
Так предсказания хозяйки и хвастливые слова гостя сливаются в единый поток хитроумного вранья.
Приятно накануне новогоднего праздника во весь голос затянуть песню, особенно когда тебе подыгрывает на сямисэне куртизанка; это удовольствие можно себе позволить лишь в веселом заведении. «В печали и грусти проходят дни и месяцы жизни моей...» — поется в песенке, и правда, нашему купцу есть отчего печалиться и грустить. Не потому ли этот день кажется ему таким длинным? Обычно он жалел, что дни пролетают слишком быстро, нынче же — совсем другое дело.
Куртизанка, которую хозяйка вызвала к гостю, напустила на себя празднично-оживленный вид и, хотя радоваться ей было нечему, с улыбкой заговорила:
— Один за другим уходят годы. Как это печально! Прежде я всегда радовалась наступлению Нового года, думала — придет праздник, можно будет поиграть в волан. Но вот мне уже девятнадцать минуло. Скоро зашью разрезы на кимоно, обзаведусь семьей, детишки станут называть меня матушкой. Всего только год осталось мне ходить в фурисодэ.
У гостя, на беду, оказалась прекрасная память.
— Помнится, когда я последний раз пировал в заведении «Ханая» в столице, на тебе было платье со скругленными рукавами, и тогда ты тоже говорила, что тебе девятнадцать. Но с тех пор уже лет двадцать прошло. Выходит, тебе тридцать девять лет, а ты все строишь из себя молоденькую и ропщешь на судьбу. Да тебе просто повезло, что ты коротышка и поэтому выглядишь моложе своих лет.
Так, вспоминая прошлое, купец изобличал женщину, пока та не взмолилась:
— Простите меня.
Прекратив на этом неуместный разговор о летах, они поладили между собой и сдвинули изголовья.
Но вскоре явилась какая-то старуха — по всей видимости, мать этой женщины,— тихонько ее окликнула и, о чем-то пошептавшись с нею, с горечью произнесла:
— Я пришла взглянуть на тебя в последний раз. Из-за того, что мне не хватает каких-то четырнадцати или пятнадцати моммэ, я должна буду утопиться.
Услыхав это, дочь разрыдалась, поспешно сняла с себя косодэ из дорогого шелка и, завернув его в фуросики, отдала матери. Растроганный купец подарил старухе золотую монету.
Как раз в это время в чайный домик заглянули двое юношей, по виду слуги актеров Кабуки. Услышав громкий голос довольного собственным великодушием купца, они без труда его отыскали.
— Так вот где вы прячетесь! — вскричали они.— Мы с утра уже несколько раз наведывались к вам, а вас все нет и нет. Хорошо, хоть здесь застали! - После недолгих препирательств они забрали у купца все деньги, что были при нем, а также хаори, меч и кимоно. — С уплатой остального долга мы, так и быть, подождем до пятого числа, — сказали они напоследок и удалились.
Очутившись в столь незавидном положении, купец все же попытался вывернуться.
— Когда тебя так просят о помощи, трудно отказать... Да, в последний день года нельзя отлучаться из дома, - пробормотал он и отправился восвояси.
А все принялись над ним потешаться:
— Такого набитого дурака, как этот гость, поискать надо!
Каждый год в десятом месяце японские боги покидают подвластные им провинции и собираются в Великом Храме в Идзумо. Здесь они держат совет о ниспослании народу мира и благополучия, решают, кого из богов, ведающих счастливым направлением года, в какую землю послать, спешат вовремя завершить приготовления к новогоднему празднику. Удостоиться чести встретить праздник в Киото, Эдо и Осаке — главных городах страны — могут лишь боги, превзошедшие других в добродетели. В Нару или Сакаи тоже отправляются лишь самые достойные, умудренные опытом боги.
Немалыми заслугами должны обладать и те из них, кого посылают в Нагасаки, Ооцу и Фусими. Нет такого уголка в стране, будь то призамковый посад, приморский городок, поселок в горах или цветущее селение, куда не пожаловал бы свой бог счастья. Он не оставит своей милостью ни один малолюдный островок, ни одну убогую лачугу рыбака. Во все дома, где толкут моти и украшают ворота ветками сосны, непременно придет Новый год.
Однако любой из этих богов норовит оказаться поближе к столице, мало кому хочется встречать Новый год в деревенской глуши. Да и то сказать, если есть возможность выбора, всякий отдаст предпочтение городу.
Дни и месяцы нашей жизни мчатся с быстротой водного потока, годы же подобны волнам, набегающим на берег. Не успеваешь оглянуться — последний месяц уже на исходе.
Жители Сакаи в провинции Сэнсю только и думают что о богатстве и хозяйство стараются вести как можно рачительнее. При этом достатком своим не кичатся. Снаружи жилище богача вроде бы ничем не примечательно — обычный дом с решетчатым фасадом, в каких нередко доживают свой век купцы, отойдя от дел, зато внутри там есть где развернуться. Дела свои богач ведет так, что суммы, записанные в течение года в тетрадь доходов, неизменно увеличиваются и перекрывают все расходы.
Ежели в семье такого человека растет дочь, то после того, как она переболела оспой, он внимательно присматривается к ней и, убедившись, что нисколько она не хуже других, а со временем станет девушкой, по нынешним понятиям достаточно привлекательной, начинает готовить для нее приданое, хотя невесте всего-то пять годочков. Если же девочка нехороша собой и может в невестах засидеться, богач старается скопить побольше денег на приданое, помимо торговли принимается за ростовщичество. Подобная предусмотрительность необходима, дабы избежать излишних хлопот во время сватовства.
Богач привык о каждой мелочи думать заблаговременно, и потому дом его постепенно обрастает пристройками: крыша еще не прохудилась, а он ее подновляет, столбы еще крепкие, а он подводит под них каменное основание. Медный желоб на карнизе еще не требует починки, а он из года в год следит за ценами на медь и покупает ее загодя на самых выгодных условиях. Шелковому кимоно ручного тканья, сшитому на каждый день, сноса не будет, потому что движения богача размеренны, степенны. В такой одежде он даже в будни выглядит нарядным, но поступает при этом вполне по-хозяйски. От отца он унаследовал драгоценную утварь для чайной церемонии, которая передается в его семье из поколения в поколение, так что стоит ему позвать гостей по случаю проводов старого года, как тотчас о нем расходится молва: этот человек отличается изысканным вкусом. А ведь никаких дополнительных затрат от него при этом не требуется!
Если даже такой богач во всяком деле проявляет бережливость да расчетливость, то о купце с небольшим достатком и говорить не приходится. Вместо подушки он подкладывает под голову счеты и даже во сне не забывает, что близящийся конец года может принести ему либо барыши, либо убытки.
Вместо того чтобы любоваться алыми листьями осенних кленов, он толчет в ступке дешевый красный рис, воображая, будто цвет его ничуть не хуже. Окунями, которых в пору цветения сакуры вылавливают в море прямо у него на глазах, такой купец лакомиться не станет. Он живо смекнет: эта рыбка в большом почете у столичных жителей, так пусть раскошеливаются, - и каждую ночь будет отправлять в Киото большие корзины со свежевыловленными окунями. Кефаль он выставляет на стол только для гостей, сам ее не ест, ссылаясь на то, что уж очень она отдает тиной. Жители столицы, окруженной горами, в изобилии едят свежих тунцов, в то время как здесь, неподалеку от моря, люди довольствуются мелкой прибрежной рыбешкой. Недаром в пословице говорится: «Маяк далеко светит, а у самого его основания темно».
В канун Нового года, едва стемнело, один из богов счастья незаметно проскользнул в дом какого-то, как ему показалось, удачливого торговца, чтобы в его семье встретить праздник. Оглядевшись по сторонам, он увидел, что, хотя полочка эходана и висит на положенном месте, светильники не зажжены и повсюду царит запустение. Но поскольку этот дом он облюбовал для себя сам, то покинуть его и отправиться еще куда-нибудь было неудобно, да к тому же там мог оказаться другой бог счастья. Поэтому он решил остаться в этом доме и поглядеть, как его обитатели будут встречать Новый год. И вот он стал внимательно наблюдать за всем происходящим.
Всякий раз, как раздавался стук в дверь, хозяйка вздрагивала от страха и каждому, кто приходил, говорила извиняющимся тоном:
— Хозяин еще не вернулся. Какая жалость, что вы опять обеспокоили себя понапрасну!
Незаметно миновала полночь. А на рассвете у дома купца снова собрались заимодавцы.
— Ну что, вернулся хозяин? — грозно вопрошали они.
В это время откуда-то прибежал приказчик и, едва переводя дух, затараторил:
— Когда мы были уже на полпути в Скэмацу, на хозяина напали верзилы, человек пять или шесть, и с криком: «Давай деньги, если жизнь дорога!» — потащили его в сосновую рощу. Но я притворился, будто не слышу, и со всех ног помчался сюда.
Хозяйка воскликнула:
— Ты покинул в беде своего господина! Презренный трус! А еще зовешься мужчиной, — и залилась слезами. При виде ее горя заимодавцы поспешили удалиться.
Тем временем совсем рассвело. Как только непрошеные гости разошлись, на лице хозяйки не осталось и следа горя. Приказчик вынул из-за пазухи мешочек с деньгами и сказал:
— В деревне сейчас тоже дела идут туго. Вот кое-как выколотил тридцать пять моммэ серебром да шесть сотен монов медяками.
Да, послужишь в доме, где так лихо умеют обманывать, — и сам плутом станешь!
Хозяин все это время сидел, затаившись в углу кладовки, и в который уж раз перечитывал «Повести о карме»[370]. В одной из них рассказывалось о бедном ронине, который жил на почтовой станции Фува в провинции Мино. Попав перед Новым годом в тяжкое положение, ронин вне себя от отчаяния выхватил меч и заколол жену и детей. Дойдя до этого места, самого горестного во всей книге, наш купец опечалился еще больше. «Когда так бедствуешь, остается лишь умереть», — сказал он и, проникшись глубоким состраданием к несчастному ронину, тихонько заплакал. И тут вдруг услышал голос жены:
— Сборщики долгов разошлись!
У хозяина отлегло от сердца, и он несмело выглянул из своего укрытия.
— Один этот день стоил мне нескольких лет жизни! — проговорил он и тяжело вздохнул, вспомнив о былом своем благополучии. Затем он отправил приказчика за рисом и дровами — и это в ту пору, когда в других семьях новогодний пир шел уже полным ходом. В первый день Нового года в доме купца на стол подали самую что ни на есть будничную еду и лишь наутро второго дня наконец-то приготовили дзони и принесли пожертвования буддам и богам.
— Вот уже лет десять,— оправдывался хозяин,— как у нас в семье Новый год празднуют на второй день. Поднос для священных приношений совсем старенький, но вы уж, пожалуйста, не обессудьте.
Но даже и в этот день на ужин нечего было есть.
Уж на что мудрым был бог счастья, но и он не мог предположить, что купец до такой степени беден. Едва-едва дождался он конца праздников и на четвертый день нового года выбрался из этого дома и направился прямо в Имамию к Эбису-доно.
— Не повезло мне на этот раз,— посетовал бог счастья. — Я принял убогий дом за богатый и там встречал Новый год.
Выслушав его печальный рассказ, Эбису молвил:
— Вам, столь мудрому богу, не к лицу попадать впросак. Прежде чем остановить свой выбор на каком-либо доме, к нему надобно хорошенько приглядеться. В доме, где двери к празднику не вымыты, где хозяйка заискивает перед прислугой и где края циновок вытерлись от времени, не приходится рассчитывать на хороший прием. Велик город Сакаи, а таких бедных домов там отыщется всего четыре, ну от силы — пять. Вам и в самом деле не повезло, коли вы угодили в один из них! А вот обо мне славно позаботились купцы из разных провинций, взгляните, сколько бочонков сакэ и окуней в связках натащили! Подкрепитесь как следует, а потом уж возвращайтесь в землю Идзумо.
С этими словами Эбису принялся потчевать своего незадачливого собрата, а потом оставил его у себя ненадолго погостить.
Обо всем этом стало известно от одного человека: рано утром в десятый день первой луны он явился на поклон к Эбису-доно и невольно подслушал разговор, который боги вели во внутреннем святилище храма.
Выходит, даже боги делятся на бедных и богатых, о людях же и говорить нечего. А поскольку мы живем в суетном мире, где все переменчиво, нам надлежит без устали заботиться о процветании унаследованного от предков дела и трудиться не покладая рук, дабы богу счастья, который навещает нас всего раз в году, не пришлось испытать в нашем доме ни малейшего неудобства!
Из года в год люди жалуются, — дескать, торговля идет вяло и жить на свете становится все труднее. Между тем случись какому-нибудь торговцу снизить цену товара с десяти моммэ до девяти моммэ и восьми бу, как в мгновение ока набежит толпа покупателей и в итоге товара разойдется на тысячу каммэ. Или же, скажем, приди кому-нибудь в голову выложить за какую-нибудь вещь вместо девяти моммэ и восьми бу целых десять моммэ, как тотчас же на прилавках появится на две тысячи каммэ такого товара. Торговцы в больших городах и впрямь ведут дело на широкую ногу. Ведь без смекалки с толком не купишь, с выгодой не продашь.
Кто говорит, будто деньги на свете перевелись, тот не видал, как живут богачи. Если и есть в этом мире что-либо в избытке, так это деньги. Поглядите, как разбогатели люди у нас в стране за последние тридцать лет. Дома, в старину крытые соломой, нынче имеют деревянный навес. Некогда поэт воспевал лунное сияние, струящееся сквозь ветхую кровлю хижины у заставы Фува, нынче же там сплошь и рядом стоят дома, крытые черепицею да еще с белеными стенами. Внутри в нем устроена кладовая, а в саду выстроен амбар. Фусума в гостиной покрыты не золотой и не серебряной пылью, как прежде, — ибо это не во вкусе нашего века, — а тонким слоем золотой и серебряной краски, по которой нанесен рисунок тушью. Ну чем, спрашивается, не столица?
В одной старинной книге говорится, будто женщины с побережья Нада, те, что выпаривают соль, прежде не носили в волосах даже простых самшитовых гребней. Нынче же эти жительницы взморья весьма пекутся о своей наружности. Они знают, что узор из сосновых веток по подолу уже устарел и что новинкой считается узор в виде разбросанных по фону бамбуковых листьев, да еще нарисованных в верхней части кимоно, у самого плеча, иероглифов «солнце на закате». Пока жительницы предместий Киото и Осаки донашивают кимоно с мелким узором из листьев папоротника и павлонии, в деревнях женщины щеголяют в нарядах, раскрашенных по последней столичной моде. Теперь уже кимоно с иероглифами «кукушка» на плече или же платья с рисунком из пурпурных листьев и виноградных лоз по клетчатому фону кажутся устаревшими и нелепыми, но как они пленяли глаз в те времена, когда еще только входили в моду. Где бы человек ни жил, если у него есть деньги, он может позволить себе любое сумасбродство.
Бедность же везде безотрадна, особенно в праздники. Как ни вертись, трудно справить Новый год по всем правилам, если за душой нет ни одного медяка. Оно и правда: коли полка пуста, сколько ни шарь, ничего не сыщешь. Поэтому всякому человеку следует весь год в чем-либо себя ограничивать. Если в день экономить на табаке хотя бы по одному медяку, за год, глядишь, наберется триста шестьдесят медяков, а за десять лет — целых три каммэ шестьсот монов. Еще можно экономить на чае, дровах, мисо, соли — и тогда последний бедняк скопит за год самое малое тридцать шесть моммэ, а за десять лет — триста шестьдесят моммэ. Ну а за три десятка лет, считая, конечно, и проценты, он сколотит целое состояние в восемь каммэ серебром, не меньше. Отсюда вывод: хозяйство следует вести с умом и экономить на всем, на каждой мелочи. А главное -не пить; недаром с давних пор говорят, что от каждой чарки выпитого сакэ расцветает бедность.
Рассказывают, как один кузнец-бедолага сорок пять лет кряду по три раза в день бегал в винную лавку и брал себе на восемь медяков сакэ, причем наливал его в бутылку для священного вина, которое он в свое время поднес богу Инари, покровителю кузнецов. Если за день этот человек выпивал две с половиной мерки, на двадцать четыре медяка, то за сорок пять лет он влил в себя не одну сотню бочек сакэ - в общем, пропил целое состояние - четыре каммэ восемьсот шестьдесят моммэ серебром. Бывало, соседи примутся над ним трунить: кто, дескать, пьет, тот в нищете живет, - а он им отвечает как по писаному: «Из тех, кто не выпивает, не всяк усадьбу себе наживает!» - и продолжал пить в свое удовольствие.
В последний день минувшего года кузнец с горем пополам подготовился к новогоднему празднику, даже горку Хорай[371] украсил, и вдруг обнаружил, что денег на сакэ у него не осталось. Какое уж тут веселье! Загрустил кузнец и говорит жене:
— Сорок пять лет я пью изо дня в день, а под Новый год, вот те раз, остался без выпивки. Так мне и праздник не в радость.
Долго советовались муж с женой, как им быть. В долг взять было не у кого, в закладную лавку нести — нечего. И вдруг вспомнили про соломенную шляпу, которая спасала их от горячего летнего солнца. Выгореть она еще не успела и даже не прохудилась.
— Вот то, что нам нужно! — обрадовался кузнец. — До лета далеко, а добро потому и добро, что выручает в трудную минуту. Продам-ка я эту шляпу, все равно ничего другого не остается.
И кузнец поспешил на вечерние торги, где ежегодно пускалось с молотка подержанное имущество. Торги как раз были в самом разгаре. Одного взгляда на собравшихся здесь было достаточно, чтобы понять: все они обременены долгами и обратиться за помощью им решительно не к кому. Хозяин торгов, жаждавший получить свои десять процентов комиссионных, отчаянно размахивал руками, выкликая цены.
Вещи, поступившие на торги в последний день года, свидетельствовали о горькой нужде их владельцев. Один из них, например, принес на продажу полотняное новогоднее косодэ для девочки лет двенадцати — желтовато-зеленого цвета, с узором по подолу. Плотно подбитое ватой, на розовой подкладке и с модной отделкой на рукавах, косодэ выглядело по-настоящему добротным и нарядным. «Кому косодэ?» — крикнул хозяин торгов. Кто-то купил его за шесть моммэ три бу и пять ринов. Одна только подкладка наверняка обошлась его бывшему владельцу дороже.
Вслед за косодэ объявили торги на половину крохотной макрели, выловленной у берегов Танго. На нее тоже нашелся покупатель, тем более что стоила она всего два моммэ два бу и пять ринов.
А вот москитную сетку так и не продали, хотя цена на нее выросла в ходе торгов с восьми моммэ до двадцати трех моммэ и пяти бу. Кто-то заметил:
— Нечего было эту сетку выставлять на продажу. Хозяину ее, видно, не так уж плохо живется, раз он до сих пор не отнес ее в закладную лавку и продержался до Нового года. Да он просто богач!
Это замечание было встречено дружным смехом.
Затем в руках хозяина торгов появился свиток из скрепленных между собой десяти листов вощеной бумаги с написанным на нем каллиграфическим текстом, под которым стояла подпись и печать выполнившего его мастера. Цену на него едва удалось поднять с одного до пяти бу.
— Да ведь этому свитку цены нет! — воскликнул хозяин торгов. — Взгляните, одной бумаги здесь на три моммэ, не меньше!
— Бумаги там, может, и правда на три моммэ,— отозвался кто-то из толпы, — только вся она исписана. А кому нужны эти закорючки? За них и пять бу отдать жалко. Этот ваш каллиграф — исподних дел мастер, больше никто.
— Что это значит? — удивился хозяин.
— А то, что так писать — все равно что исподники надевать, — ответил тот же голос под хохот присутствующих.
Не успел стихнуть смех, как для продажи с особой осторожностью — товар-то хрупкий — вынесли десять фарфоровых тарелок нанкинской работы, переложенных письмами известных куртизанок из Киото и Осаки.
«Вот это да!» — прокатилось по толпе, и все бросились их читать. Однако, как выяснилось, эти послания были написаны в последнем месяце года, и поэтому ни любовных уверений, ни пылких признаний в них не было - одни только просьбы о денежном вспомоществовании: «Право же, неловко Вам докучать, однако...»
— И любовь, и вообще все в нашем мире покупается за деньги, — произнес хозяин. — Видно, владелец этих тарелок был большим кутилой, и каждое такое посланьице стоило ему не меньше серебряного тёгина. Эти выброшенные за ненадобностью письма, пожалуй, дороже самих тарелок!
Снова раздался смех.
Вслед за тарелками на торги выставили фигурку бога Фудо вместе со всякой ритуальной рухлядью: железным пестиком, блюдом для цветов, колокольчиком, посохом и алтарем для возжигания священного огня.
— Вот те раз,— воскликнул кто-то,— даже божество не в силах вымолить себе сносного существования!
Наконец наступила очередь соломенной шляпы кузнеца. Нимало не смущаясь его присутствием, хозяин торгов крикнул:
— Вот уж кто достоин сочувствия, так это владелец этой шляпы! Наверняка он надеялся проносить ее не одно лето. Взгляните, как бережно она обернута старой бумагой. Итак, кто купит шляпу этого рачительного домовладыки?
Вначале за нее предложили всего три медяка, но в конце концов нашелся желающий заплатить четырнадцать медяков. Принимая выручку, кузнец сказал:
— Клянусь богами, я купил эту шляпу в пятом месяце за тридцать шесть медяков и надел ее всего раз — в день «косин»[372]. — Это откровенное признание немало повеселило окружающих.
Когда торги подходили к концу, некий человек купил двадцать пять вееров, которые обычно дарят в канун Нового года, а также коробку табака — всего за два моммэ и семь бу. Вернувшись домой, он открыл коробку и обнаружил на дне ее три золотые монеты. Невиданное счастье ему привалило!
Перевод и комментарии Г. И. Редько-Добровольской
Известный в Эдо мастер, делавший палочки для еды. Контора по заготовке древесины, процветавшая в Комацу
Все четыреста четыре болезни обязательно поддаются лечению, раз есть на свете знаменитые врачи. Спросили раз у одного человека из дома, что славен богатством: «Если кто умный и способный, но страдает недугом нищеты, может ли он излечиться?» Тот ответил: «До сих пор вы жили беззаботно и перевалили пору расцвета, вам уже за сорок. Лекарство прописывать поздновато, но все же есть еще надежда: если хватит у вас выдержки повседневно носить грубые кожаные таби и сандалии сэтта, можно нажить состояние. Я вам расскажу состав чудесного лекарства по названию „пилюли богача":
Раннее вставание 5 рё[374]
Постоянное ремесло 20 рё
Ночной труд 8 рё
Бережливость 10 рё
Здоровье 7 рё
Эти пятьдесят рё мелко растереть, осторожно смешать, да перед тем без ошибок взвесить все на весах рассудка и принимать утром и вечером, тогда не исключено, что вы станете богачом. Но при этом важна умеренность — воздерживайтесь от вредного. А вредны вам:
Изысканные кушанья, разврат, шелка на повседневное платье.
Паланкин для жены, кото и поэтические карты для взрослых дочерей.
Всякие музыкальные инструменты для сына.
Мяч, стрельба из лука, ароматы, рэмпай.
Пристрастие к строительству гостиных, к чайной церемонии.
Любование цветами, прогулки на лодке, ванна днем.
Ночные прогулки, азартные игры — го, сугороку.
Для горожанина фехтование мечом, военные искусства.
Богомолья, забота о загробном мире.
Участие в чужих спорах, стремление ставить печать свидетеля.
Тяжбы за поднятую новь.
Вступление в рудничные компании.
Вино за каждой едой, пристрастие к табаку, поездки в столицу без надобности.
Устройство на свой счет состязаний по борьбе сумо при храмах, забота о книге пожертвований.
Пристрастие ко всяким искусствам и занятиям помимо своего дела, например, изготовление золотых украшений к мечу.
Знакомство с актерами, посещение агэя.
Займы по процентам выше восьми.
Все вышеуказанное ядовитей шпанской мухи и мышьяка, даже и говорить об этом избегайте и в сердце помыслов подобных не держите». Так он прошептал спрашивающему на ухо, и тот обрадовался: «Вот золотые слова!» Следуя учению этого мудреца, он трудился с утра до вечера. Но только жил он в Эдо, а там чем ни торгуй, а конкурент найдется!
Вот он и простаивал с утра до вечера у южного конца моста Нихомбаси, размышляя: «Придумать бы что-нибудь поинтересней!» А вокруг, как нарочно, собрались люди из всех провинций. Прямо горы сдвинулись! Как в праздник Гион в Киото или в праздник Тэмма в Осака! Даже не поверишь, что такое стечение народу бывает каждый день, думаешь — только сегодня так. Дорога Кими-га-ё кажется просторной, проспект Торимати — улица в двенадцать кэнов шириной, а и они тесны. На мосту то и дело попадается то верховой, то монах, то копьеносец, целый день им конца нет! Только что человеку дорого, того не роняют, как ни присматривайся, уж глаза кровью нальются, а ни гроша не увидишь! Деньги попусту не бросают. Но как ни стремишься душой попытать силы в торговле, коли руки пусты, денег не наживешь, если ты не учитель дзюдзюцу или повивальная бабка. Не бывало еще, чтобы, не посеяв, вырастили бы хоть один кобан или бу. Так он раскидывал умом, ломал голову, как бы раздобыть денег, а в это время возвращаются плотники и кровельщики, работавшие на постройке домов, идет толпа человек двести—триста и все переговариваются грубыми голосами. Волосы на висках зачесаны не как у людей, а наперед, голову поворачивают смешно, на кимоно с грязным воротом накинуто хаори с разрезанным рукавом, а сверху подпоясано оби. Кое-кто вместо посоха опирается на сажень. У большинства руки за пазухой, поясница согнута, посмотришь сзади — и без вывески ремесло понятно. А за ними мальцы-ученики, тащат на себе стружки да щепки, и ничуть им не жаль, если по дороге обронят кусочки даже дерева хиноки. Идут — в ус не дуют, видно, гордятся, что в наипервейшем городе страны живут. Приметив это, стал он подбирать щепки одну за другой и, пока шел от улицы Суруга до моста Судзигаи на речке Канда, набрал больше, чем мог унести. Потом продал их и выручил двести пятьдесят мон. «Эх, жаль, до сих пор не знал, что под ногами валяется!» С тех пор каждый день на закате он спешил к мосту, поджидал возвращения плотников с работы, подбирая все, что оставалось на их пути, и не бывало такого, чтобы он набрал меньше пяти мешков. В дождливые дни строгал из этих щепок палочки для еды и продавал оптом в овощные лавки на улицах Суда и Сэтомоно. Так и был известен по берегу Камакура как палочник Дзимбэй. Постепенно стал богатеть, а потом эти щепки превратились в бревна, в щепяном квартале купил большую усадьбу, одних приказчиков держал более тридцати человек, закупал горы дерева, не уступая заведениям Кавамура, Касиваги, Фусимия. Душа широка, как море, а богатство - что корабль с попутным ветром в паруса. Он торговал и получал прибыль, какую желал. За сорок лет скопил состояние в сто тысяч рё. Вот действие «пилюль богача», что он глотал в молодые годы. Когда ему перевалило за семьдесят, он решил, что «небольшое невоздержание уже не повредит», впервые в жизни справил верхнее и нижнее платье из цумуги Хида, в рыбе сиба научился разбираться, стал ходить на богомолье в монастырь Хонгандзи в Цукидзи, а на обратном пути смотрел представления на улице Кобики, по вечерам собирал друзей на партию го; в десятую луну, пока еще снег лежал, распечатывал банку с чаем, устраивал чайную церемонию и даже изящное искусство поставить в вазу первые цветы желтых нарциссов, будто они небрежно подобраны, и то успел выучить неизвестно когда. Ну, впрочем, были бы деньги, тогда все будет! Он всегда был неизменно воздержан, но знал, что, имей он хоть саму гору Фудзи белого серебра, все равно в конце концов суждено ему обратиться в дым над кладбищем Хасиба на равнине Мусаси, а потому загодя мудро отложил все на старость и теперь жил, наслаждаясь всем, что только есть на свете. Когда исполнилось ему восемьдесят восемь лет, узнали о нем повсеместно, всякий просил его нарезать палочки для заглаживания мерки риса, наперебой его приглашали в крестные отцы. И доверием, и славой был сыт. А сияние его смерти! Казалось, сразу станет буддой! Тысячи людей ему завидовали: «Такому и на том свете неплохо!» В молодые годы копить, на старости жить как душе угодно — вот всему основа. Конечно, на тот свет не унесешь, да на этом деньги — самая нужная вещь. Ведь мир-то наш — мир денег.
Известный в провинции Тикудзэн судовладелец. И паутина может стать образцом — как построить жизнь
Если попутный ветер не буен, если умеешь предвидеть погоду и управлять судном, если можешь рассчитать за три дня вперед, куда направятся облака с запада, похожие на ручку серпа, тогда морской путь не сулит опасностей. Есть на свете корабли, и вот, за день можно преодолеть сто ри, за десять дней — тысячу ри по открытому морю, и тогда все тебе доступно. Потому и сравнивают душу предприимчивого купца и большой морской корабль. Но от плаванья по узенькой канаве вокруг нашего дома, которую одним прыжком перескочишь, проку мало; если не постараешься добраться до «острова сокровищ», не услышишь стука волшебного молотка, что чеканит деньги, да звона монет на чашках весов. Достойны жалости те, что весь век толкутся у весов и не знают широкого мира! Япония еще — дело ясное, а вкладывать деньги в торговлю с Китаем — большая смелость нужна: ведь что выйдет — наперед предугадать трудно. Однако китайцы — люди честные и данному слову не изменяют, в свертке шелка и наружный, и внутренний концы делают одинаковые, в лекарства ничего не подмешивают, у них дерево так дерево, серебро так серебро, и много лет они в делах неизменно щепетильны. А вот кто ради наживы способен на обман — так это японцы; иголки точат все короче, ткани делают все уже, даже зонты маслом не пропитывают, им лишь бы подешевле обошлось, а как спустят с рук, о дальнейшем не заботятся. Если на него не капает, отца родного в дождь босиком на улицу отправит, даром ничего не даст. Когда-то в Китае был в большом спросе табак под названием «Цусимаики», упакованный в маленькие коробочки. Китайцы заказали осакским табачникам накрошить его, а те нижние ящики сделали кое-как, да еще и в воде подмочили. Пока табак везли морем, он затвердел, и потом его уж было не раскурить. Китайцы на это сильно рассердились и сделали вот что: на следующей год заказали вдесятеро больше табаку, чем в прошлом. Те от жадности вовсе ослепли, все спешили, как бы друг друга обогнать, раньше других сплавить ящики в Нагасаки. А китайцы велели сложить все ящики в гавани и сказали: «В прошлом году табак был намочен в воде, это нам пришлось не по вкусу. Попробуйте в этом году ошпарить кипятком или засолить». И не приняли, так что табак стал гнить и смешался с землей на берегу. Стало быть, обманом долго не проживешь, а у честного, как говорится, в голове бог живет, у чистого Будда душу озаряет.
Такое было: один человек, по прозванию как будто Каная, проживавший в Хаката провинции Тикудзэн, вел торговлю в Нагасаки, вверившись небесам; но не повезло ему на море: за один год трижды случилась буря и погиб весь его капитал, накопленный за годы. Остался у него дом да склад. Сосновый ветер тоскливо свистел под стрехой, всем слугам Каная дал расчет, жена и дети печально проводили дни, и не было островка, куда бы в случае чего они могли приткнуться, даже грохот волн наводил страх. В душе Каная дал клятву богу Сумиёси — покровителю моряков: «И внукам закажу всходить на судно». Однажды ввечеру он сидел у дома, мечтая о прохладном ветре, оглядывал горы, окружавшие его с четырех сторон. Вдруг на горных вершинах собрались тучи, поднялся такой ветер, будто дракон ринулся в небо. Каная подумал: «Небо переменчиво, как жизнь человеческая. Вот и мой дом обеднел, и сад погребен под листьями, опавшими с кустов, зарос сорной травой мугура, и летние насекомые нашли приют в моем саду, словно в поле. До чего печальны их голоса!» И тут он заметил паука, который протянул свои нити от высокого бамбука к вершине криптомерии и полз по ним; вдруг ветер разорвал паутину, и паук упал с середины своего пути, уцелев просто чудом. Насекомое снова выпряло паутину, и снова она порвалась от ветра. Так случалось три раза подряд, но на четвертый наконец пауку удалось перебросить паутину к криптомерии, тут же он соткал себе дом, куда попадали пролетавшие мимо москиты, и поедал их. Видя, как паук вновь и вновь ткет свою паутину, Каная подумал: «Вот это терпение! И все-таки он сплел себе гнездо и теперь наслаждается жизнью. Человеку тем более не пристало быть нетерпеливым и отступаться от своих трудов». Он продал дом, выждал подходящего времени, запас немного товару и уже не как раньше, а без приказчиков, в одиночку поехал в Нагасаки и отправился прямиком на ярмарку сокровищ. Там были и заграничные ткани, и лекарства акулья кожа, разная утварь, но, хоть он знал, что такие товары сулят большую выгоду, денег его не хватало пришлось уступить хорошие сделки купцам из Киото и Сакаи. Как говорится, «умом и талантами не хуже других, ничего не поделаешь». И когда собрал он всю выручку в кожаный кошель, оказалось там всего пятьдесят рё. С такими деньгами в число здешних купцов не попасть. Отчаявшись, оставил он свои пустые расчеты и пошел в квартал куртизанок Маруяма, чтобы возобновить прежние отношения с таю, которую знавал в пору своего процветания, думая: «Хоть одну ночь, последний раз в жизни...» А эта таю по имени Катё еще с первой их встречи была к нему неравнодушна, относилась теплей, чем к обычному гостю. У нее в изголовье он заметил ширмы, с обеих сторон золотые и сплошь оклеенные красивыми рисунками древней кисти, каждый листок был ценен. В том числе были там шесть листков цветной бумаги Огура, на которых написал стихи сам Садаиэ; почему-то эти листки не вошли в описи знаменитых редкостей. С первого взгляда было понятно, что бумага старинная и рука Садаиэ подлинная. «Верно, кто-то подарил таю эти ширмы», — подумал он. Тут в нем проснулась жадность, и удовольствия отошли в сторону. С тех пор он стал пропадать у нее целыми днями, пустил в ход все уловки и хитрости, и понемногу куртизанка привязалась к нему так беззаветно, что не пожалела бы свои черные волосы для него отрезать. И вот, когда он выразил желание получить от нее ширмы в подарок, она тут же отдала без всяких колебаний. Немедля, даже не попрощавшись с ней, он отправился в Киото, обратился к посреднику, предложил через него ширмы разным даймё, выручил много золота и опять стал таким же крупным купцом, как встарь, в доме его теперь служило столько же приказчиков, как и прежде. После того он отправился в Нагасаки, выкупил Катё, а так как милый ей человек жил в прибрежном селении в провинции Бидзэн, выдал ее замуж, обеспечив им дом, всю утварь и состояние, так что у тех ни в чем не было недостатка. Катё радовалась безмерно и говорила: «Никогда мне не забыть такой милости». Все его хвалили: «Хоть однажды он и обманул куртизанку, но это не дурной поступок, а глаз у него меткий и сам не промах».
Перевод и комментарии Н. Г. Иваненко
Город Сэндай, улица Хонтё, первый квартал, в лавку «Могамия», г-ну Итиэмону
Нарочно наняв для этого случая гонца, спешу отправить Вам письмо. Как Вы там поживаете, здоровы ли? А я вот крепко стосковался по родным краям. С тех пор как мне по молодости лет захотелось вкусить прелестей столичной жизни и я, не послушавшись Ваших предостережений, уехал из родного города, минуло уже восемнадцать лет, но былого я не забыл.
Интересно, что поделывает моя женушка? Верно, все еще дуется на меня за то, что я от нее сбежал. Между прочим, я трижды высылал ей разводную бумагу, но она зачем-то все еще хранит мне верность и не хочет вторично выйти замуж. А муж нужен женщине обязательно, чтобы было кому ее содержать. Что же до меня, то я порвал с нею окончательно. И как только она ухитрилась прикипеть душой к человеку, от которого одни неприятности? Прошу Вас, постарайтесь вбить в ее глупую голову, что она непременно должна выйти замуж, пока еще молодая. Я, как-никак, в свое время доводился ей мужем и имею право дать дельный совет.
Если же Вам любопытно, почему я от нее сбежал знайте: из-за ее проклятой ревности. До того довела она меня своими попреками, что со временем даже лицо ее мне опротивело. И хотя мужу-примаку не полагается своевольничать, я бросил все и сбежал в столицу.
Обосновавшись в Киото, я открыл небольшую меняльную лавчонку на улице Каварамати, у Четвертого проспекта, а чтобы не мыкаться одному по хозяйству нанял приказчика и стряпуху.
Зная, что на поприще менялы особенно не разбогатеешь, я во всем стремился проявлять бережливость. Дрова в столице дороже, так что огонь в очаге мы разводили черными, обуглившимися прутиками величиною с палочки для еды, а это все одно что разводить огонь обрезками ногтей. Еды готовили ровно столько, чтобы хватило на троих, никаких излишеств себе не позволяли. Кстати сказать, в подвесных кастрюлях, которыми здесь пользуются, и за два часа не приготовишь пищу, хоть целую охапку дров сунь в очаг.
Вообще, как посмотришь, до чего различаются между собой нравы и привычки людей в разных областях страны, просто смех берет. Например, на той пище, что у вас в день съедает одна служанка, здесь запросто могут просуществовать пять женщин. Верно говорят, что, сколько ни есть людей, всяк на свой лад хозяйство ведет. У вас, к примеру, на медяк можно купить четырнадцать, а то и пятнадцать свежих сардин, и самая последняя служанка позволяет себе за один присест отправить их в рот целый десяток, причем едят их жареными и вместе с головой. А в столице за этот же медяк вам дадут шестнадцать или семнадцать крохотных вяленых сардинок. Их обжаривают, приправляют соей и едят всего по три штучки, но при этом даже прислуга гнушается съесть их вместе с головой.
Люди здесь приучены к изысканной жизни, а что до женщин, то нигде нет таких красавиц, как в Камигате. К тому же они еще и хлопочут по дому не покладая рук. Ну а если говорить о бежавших влюбленных, женившихся наперекор родительской воле, то в этих семьях женщины работают наравне с мужчинами. И впрямь, по нынешним временам жену иметь выгодно.
Вот и я, поразмыслив и так и сяк, решил во что бы то ни стало жениться. Тут как раз заприметил я одну девицу вполне сносной внешности, дочь торговца косметическими товарами, который держал лавку на Храмовой улице. В отличие от прежней моей женушки, она оказалась вовсе не ревнивой и, сколько я ни развлекался на стороне, ни разу меня не попрекнула. В конце концов это даже показалось мне странным, и пока я старался понять, в чем тут дело, она сама заявила, что, дескать, я ей не по душе, и даже заговаривала о разводе. Для меня, мужчины, выслушивать это было оскорбительно, и, не выдержав, я крикнул ей: «Проклятая дура!» В ответ она принялась колотить посуду, делая вид, будто роняет ее на пол нечаянно, а потом и вовсе прикинулась больной и по целым дням не вставала с постели. Бывало, попросишь ее нанизать медяки на шнур, так она, вместо того чтобы нанизать девяносто шесть монет, нанижет целую сотню, хотя для меня это прямой убыток. Или же возьмется солить овощи и забудет положить в бочонок соль — вот и гниют у нее тыквы и баклажаны. В фонаре, который горит всю ночь, она зажигает шесть, а то и семь фитилей, хотя вполне можно обойтись одним-двумя. Зонтик свой всегда норовит сложить, не дав ему как следует обсохнуть. Как только увидит у ворот какого-нибудь бродячего певца — несет ему деньги и рис. Одним словом, она была из тех, о ком говорят: «Согрев ванну, моется холодной водой». К чему ни притронется ее рука, куда ни ступит ее нога — везде одни убытки. «С такой женой недолго и по миру пойти», — подумал я и, пока не поздно, решил дать ей развод.
Наученный горьким опытом, я рассудил, что для успешного ведения хозяйства нужна женщина немолодая, и поделился своими мыслями с одним человеком. Тот вызвался подыскать мне подходящую супругу, и вскоре дело сладилось. Женщина эта доводилась дочерью хозяину постоялого двора для паломников по святым местам, что находится прямо перед воротами храма Роккакудо. Овдовев, она вернулась под родительский кров. Если верить свату, в то время моей суженой исполнилось двадцать семь лет, но я прикинул, что года три или четыре он ей наверняка убавил, так что по моим подсчетам выходило, что женщине около тридцати лет. Как бы то ни было, прельщенный ее приятной наружностью, я сразу же на ней и женился. Однако, присмотревшись к новобрачной хорошенько, я понял, что она уже в преклонных летах. На всякий случай я решил расспросить соседа, осведомленного в делах этой семьи, и узнал от него, что у моей жены имеется дочь тридцати шести лет. Если даже предположить, что она появилась на свет, когда матери было семнадцать, выходило, что моей женушке стукнуло не то пятьдесят два, не то пятьдесят три года. «Ловко же меня одурачили!» — подумал я, и с той поры престарелая супруга не внушала мне уже никаких чувств, кроме отвращения. А когда я заметил, как она, думая, что меня нет поблизости, тайком выдергивает из головы седые волосы, меня просто-таки стало с души воротить, и я развелся с нею, невзирая на свадебные расходы.
После этого посватался я к женщине, которая, по слухам, некогда служила фрейлиной во дворце. Мало того что она была хороша собой, но к тому же и нрав имела добрый. Одним словом, такая пришлась бы по душе любому. «С этой женщиной жизнь будет для меня сплошным праздником», — решил я и, не раздумывая, взял ее в жены. Вскоре, однако, выяснилось, что она ничего не смыслит в хозяйстве. Ладно бы еще она не различала делений на шкале весов — женщине благородного происхождения это простительно. Но вот, бывало, увидит перевернутую глиняную ступку, залюбуется и этаким восторженным голоском произнесет: «Какое редкостное керамическое изделие! Ему нарочно придали форму горы Фудзи?» Или же, взяв в руки крюк, с помощью которого вытаскивают ведро из колодца, удивленно вскинет брови и спросит: «Что это, якорь от лодки?» Ну а о мерке в пять го и вовсе говорить не приходится — эта женщина ни за что не догадалась бы, каково ее назначение. С подобным воспитанием, решил я, в нашей убогой кухне ей не место, и, хотя расставаться с этой милой женщиной мне было жаль, пришлось все-таки дать развод и ей.
Вскоре при посредничестве одного человека я женился на некоей вдове. Помимо собственной усадьбы у нее был еще один дом, который она сдавала внаем за семьдесят моммэ в месяц. Однако, как выяснилось, на шее у вдовы сидело человек девять нахлебников: престарелые родители, а также младшая сестра и племянница с семьями. Уже с одним этим было трудно мириться, а тут еще я узнал, что покойный муж оставил ей неоплаченный долг в сумме двадцати трех каммэ. «Тут за всю жизнь не расплатишься», - испугался я и покинул любезную вдовушку, разумеется понесши некоторые убытки.
Через некоторое время я узнал, что у торговца подержанными вещами с улицы Такэя-мати есть дочь на выданье. Сват сообщил мне, что в приданое за ней дают три каммэ серебра и сверх того еще полный набор летней и зимней одежды. На радостях я сразу же вручил свату деньги, что полагались ему за услуги, и незамедлительно отпраздновал свадьбу. Но и на сей раз меня ожидало разочарование: по два, а то и по три раза в месяц моя молодая жена ни с того ни с сего мешалась в рассудке и, раздевшись догола, выбегала за ворота. В конце концов мне это надоело, и, недолго думая, я отправил ее назад к родителям.
Казалось бы, женщин здесь — хоть отбавляй, а вот достойную супругу не сыщешь.
За семнадцать лет жизни в столице я переменил в общем счете двадцать три жены, и у каждой из них обнаруживался какой-нибудь изъян, так что поневоле приходилось разводиться. Поначалу у меня были кое-какие сбережения, но все деньги разошлись на свадебные расходы, и вот теперь я остался без гроша. Снова искать себе жену мне уже не по средствам. Живу я сейчас в убогом бараке на задворках улицы Такэдадори в Фусими, а чтобы не пропасть с голоду, мастерю из бамбука каркасы для плетеных шляп, так и перебиваюсь со дня на день.
Жизнь мне совсем опостылела, но ведь в этом мире и не умрешь по своей воле. Не думайте только, будто, оказавшись в столь печальном положении, я вознамерился вернуться к своей бывшей жене. Об этом не может быть и речи. Видно, брак наш с самого начала был несчастливым, если у меня не осталось никакого чувства к этой женщине. Прошу Вас хорошенько втолковать ей, какой я жестокосердый человек, и позаботиться о том, чтобы она как можно скорее вышла замуж.
А вообще, если человек бедствует, ему все равно, где жить - в столице или в деревенской глуши. Супруги же на то и супруги, чтобы жить вместе, помогая друг другу. Ежели сравнить теперешнюю мою жизнь с прежней в Сэндае, то прежняя мне куда милее. И то сказать, за все годы, проведенные в столице, я ни разу не полюбовался вишнями в цвету, ни разу не вышел прогуляться по вечерней прохладе. Не было случая, чтобы осенью я лакомился грибами из Саги, а зимой, когда все вокруг покрыто снегом, ел суп из рыбы фугу. О столичной жизни мне напоминал лишь грохот запряженных быками телег, возвращающихся в Тобу.
Приехав в Киото, я только и знал, что жениться да разводиться, вот и пустил по ветру все свои деньги. Стыдно даже постороннему рассказать об этом, а уж тем более Вам писать.
Считайте меня умершим и не берите на себя труд меня разыскивать. Ежели суждено мне выжить, постригусь в монахи и, быть может, когда-нибудь, совершая паломничество, побываю в Ваших краях.
Засим низко Вам кланяюсь.
Писано Фукусимаей Кухэйдзи, в столице.
Г-ну Цусаки Дзиндаю и его почтенному семейству
Даже люди, постигшие законы судьбы, нередко теряются при виде кончины близкого человека, мне же, не наделенному подобной мудростью, тем более пристало предаваться скорби.
В прошлом месяце, двадцать девятого дня, упокоился наш старший брат Дзинрокуро. Посмертное имя ему дали Сюнсэцу Досэн, так что не преминьте и Вы совершить по нем заупокойную службу. До последнего часа брат вспоминал Вас, - дескать, ему было бы кому довериться, будь рядом Дзиндаю, и все пенял нам, домочадцам, за то, что отправили Вас торговать в далекий Мацумаэ.
Вплоть до самой кончины Дзинрокуро находился в сознании, собственноручно написал завещание и даже попросил пятерых чиновников из городской управы скрепить его, как полагается, своими подписями. В завещании говорилось, что спустя семь дней после его кончины нам следует в присутствии всех родственников открыть внутреннюю кладовую и произвести раздел оставленных ценностей. Причитающуюся Вам долю я высылаю с этим гонцом, так что не забудьте ее востребовать.
Относительно своего имущества покойный распорядился следующим образом. Дом вместе со всей утварью, а также триста пятьдесят каммэ серебром он отказал старшему сыну, Дзинтаро. Усадьба с домом в одиннадцать кэнов на той же улице и двести пятьдесят каммэ в придачу отошли второму сыну, Дзиндзиро. Участок земли в Синсю и тридцать каммэ унаследовала старшая сестра покойного — Мёсан. Нам с Вами как младшим братьям он завещал соответственно пятьдесят и двадцать пять каммэ. Еще пять каммэ он отписал приказчику Куробэю. В общем, каждому из родственников и прислуги счел нужным что-нибудь оставить, так что все были глубоко тронуты его заботой.
Единственно, о ком в завещании не было упомянуто, так это о его супруге. На сей счет Дзинрокуро оставил отдельное распоряжение, в котором указывалось, что, поскольку она не проявляла должной заботы о его сыновьях, ей надлежит вернуться в родительский дом захватив с собой сундук и прочее приданое, дабы не остаться в убытке. Годами она, мол, еще молода, и эти вещи могут ей сгодиться, коли вздумает вторично выйти замуж. А поскольку денег за ней в приданое не дали, он считает себя вправе по этому поводу не беспокоиться Уехать же к родителям она должна в течение тридцати пяти дней после его смерти.
Тут старший сын, Дзинтаро, не поднимая особого шума, возразил: «Поскольку дело идет не о ком-нибудь а о законной супруге покойного отца, в этом единственном случае я позволю себе не посчитаться с его волей. Рядом с домом я сооружу для матушки пристройку, где она сможет жить на покое, и дам ей двадцать каммэ для паломничества по храмам и на прочие нужды». При этих словах все прослезились и принялись хвалить Дзинтаро, — дескать, в его годы редко кто способен на подобное великодушие. А кто-то из соседей заметил, что вдова должна быть довольна таким поворотом дата. Но та и не думала радоваться. Оставив недорезанными водоросли, она сказала, постукивая ножом по кухонной доске: «Мне, женщине, не привыкать к подобному унизительному обхождению. Я поступлю так, как хотел того покойный, — уеду жить к родителям. Денег же, о которых вы говорите, я не приму. Но все-таки, хоть это может показаться нескромным, хочу вам напомнить, что на протяжении последних пяти—семи лет я не раз была вынуждена обращаться к родителям за деньгами на свои расходы. И если теперь вы дадите мне взамен хотя бы ничтожную сумму, я буду вполне довольна. В любом случае нынче же вечером я покину этот дом. Только не думайте, будто я намерена выйти замуж вновь. У вас еще будет возможность убедиться в том, что это не так». С этими словами она переоделась в уличное косодэ и, хотя прежде всегда разъезжала в паланкине, на сей раз в суете и неразберихе отправилась пешком. Кое-кто из родственников попытался было ее удержать — не след, мол, пороть горячку, — другие же посчитали, что ей и в самом деле лучше уйти. Разные у людей сердца — у кого доброе, а у кого и нет. Одним словом, посреди всеобщего горя вдова удалилась из дома, оглашая округу громкими воплями. Тут некий человек преклонных лет, поразмыслив, заметил: «Понятно, что покойный был недоволен своей супругой, и все же с его стороны было несправедливо так обделить ее в завещании. Но мы потолковали между собой и решили, что вряд ли люди нас засмеют, если вы дадите ей малую толику наследства». Потолковав между собой, мы вместе с ее вещами отослали ей в родительский дом пять каммэ, благо они оказались в шкафу.
После этого мы вскрыли кладовую и в присутствии всех родственников осмотрели ее, только ящиков с деньгами нигде не оказалось. «Вот те раз», — подумали мы и принялись обыскивать каждый уголок. Наконец на дне старого длинного сундука кто-то обнаружил ларец с долговыми расписками, к каждой из которых был прикреплен соответствующий ярлык. Тут стало ясно, что все свое огромное состояние брат пустил на ссуды разным даймё и вместо денег оставил нам в наследство их долговые расписки. Все прямо ахнули — ведь бумагами этими сразу не воспользуешься, а к тому времени, когда придет срок получать по ним деньги, неизвестно, что еще может произойти. Из наличных денег оставалось всего лишь пять каммэ, которые мы отправили вдове. Так что Дзинтаро оказался почти без гроша, и мне до сих пор приходится понемногу ссужать его деньгами в обмен на расписки, хотя для меня это весьма обременительно. Так и перебиваемся со дня на день. А вот как поступить с многочисленными работниками — ума не приложу. Денег на производство сакэ теперь нет, стало быть, и дела для них нет. Бумаги же с долговыми обязательствами в оборот не пустишь. Да, брат проявил непростительное легкомыслие, и теперь дети его вынуждены за это расплачиваться. Что же до причитающейся Вам доли наследства, то и ее приходится высылать все теми же долговыми расписками, — так посоветовали мне чиновники из городской управы
Как Вы знаете, Дзинрокуро был человеком основательным и никогда не полагался на удачу. Но тут, видно, позавидовал киотоским ростовщикам, которые, ссужая даймё деньгами, сколотили огромные состояния, и последовал их примеру. С таким же успехом он мог бы просто выбросить свои деньги в мусорную яму. Да, чуть не забыл: помимо расписок от даймё среди его бумаг еще обнаружено долговое обязательство на тридцать каммэ от одного театра, которому брат в свое время оказывал покровительство. Видно, Дзинрокуро и сам понимал, что деньги эти пропащие, и упомянутого обязательства никому не завещал. И впрямь, о размерах состояния человека можно судить лишь после его смерти. Мне и во сне не могло привидеться, что у брата совсем нет наличных денег.
Покойный отец наш, Досай, помнится, говаривал, что горожанин может ссужать деньги только в одном-единственном случае - под залог усадьбы. Да и то в этих целях разумно использовать лишь треть имеющихся денег. Отдавать же все деньги, каким бы надежным ни был залог, ни в коем случае не следует. Так он нам втолковывал, и эти его слова я вспоминаю теперь, когда вместо денег мы остались с никому не нужными долговыми расписками.
Да, много печального в нашей переменчивой жизни, но и забавного тоже хватает. На днях мне стало известно, что вдова Дзинрокуро успела подыскать себе второго мужа, хотя со смерти брата не прошло даже ста дней, и у них уже состоялась помолвка. Что ж, подобное нередко случается на свете, но хотя бы год могла обождать, не выставляя себя на посмешище. Добро бы еще она была из тех обездоленных женщин, которые пропитания ради вынуждены работать наравне с мужем. Те и правда после смерти супруга впадают в такую нужду, что, позабыв о долге и приличии, сразу же начинают думать о новом замужестве.
Как раз в ту пору, когда вдова Дзинрокуро обнаружила перед нами свой подлый нрав, однажды мне доложили, что от нее явился посыльный, чтобы забрать принадлежащий ей сундук, — он, дескать, должен стоять в углу кладовки. Когда после смерти брата мы отправляли вещи вдовы, в суматохе не удалось проследить, все ли они учтены. ««Немедленно отдайте ему сундук, — распорядился я. — Держать в доме вещи этой женщины хотя бы лишний час и то противно». Я сразу же отправил в кладовую двух или трех служанок и велел им вынести сундук, но они не смогли даже сдвинуть его с места. Тогда за сундук взялось несколько дюжих парней, но и у них ничего не получилось. А поскольку сундук был заперт на замок да к тому же еще основательно запечатан, открыть его оказалось невозможным, и те отступились в полной растерянности, приговаривая: «Обычно в таких сундуках хранят распялки для выстиранной ткани и иголки для шитья, а сюда, поди, двадцать каменных ступ запихнули».
В это время подошел я. Гляжу — в крышке сундука есть небольшое отверстие. «Странно», — думаю, без лишних слов взламываю замок, и что же? — сундук битком набит медными монетами. Видно, не один год эта женщина их туда складывала. До чего же алчное создание! Находясь на полном содержании у мужа, она на всякий случай потихоньку припрятывала деньги, да еще в таком количестве! Именно потому, что она поступала против совести, эта ее тайная уловка обнаружилась. По моим подсчетам, в сундуке было не меньше восьмисот каммэ.
Брат наш Дзинрокуро был щедрым на руку человеком, потому и дела его стали расстраиваться. И вот, предвидя денежные затруднения, супруга его начала заблаговременно готовиться к разрыву. Какое вопиющее бессердечие! Таких женщин на свете сколько угодно, так что по нынешним временам надобно со всеми быть начеку, даже с собственной женой.
Что же до сундука, то я сказал посыльному так: поскольку, мол, во время свадьбы его несли двое слуг, пусть и на сей раз за ним явятся двое, но только покрепче, чтобы ноша была им по силам. Видно, от этих слов женщина усовестилась, во всяком случае до сих пор за сундуком так никто и не пожаловал.
Было бы славно, если бы до конца года Вы смогли к нам воротиться.
Жду Вас с нетерпением, много о чем хочется поговорить. Ну а пока жду Вашего ответного письма.
Ваш Дзинтабэй.
Провинция Ацу. 22-го числа 4-го месяца
Перевод и комментарии Т. И. Редько-Добровольской
Об авторе «Сливового календаря любви» («Сюнсёку умэгоёми») сохранилось не так уж много достоверных сведений. Настоящее имя его было Сасаки Садатака Тёдзиро, родился предположительно в 1790 г. в Эдо, принадлежал к купеческому званию. В юности он успел попробовать себя в качестве исполнителя устных рассказов, а в 1815 г. стал владельцем печатни «Сэйриндо».
Это была небольшая печатня, специализировавшаяся на беллетристике. В «Сэйриндо» печатали самые дешевые в производстве книги для женщин и детей: облегченные версии фантастических новелл и рассказов о самурайских подвигах, пересказы известных пьес, юмористические зарисовки нравов горожан. Издательская деятельность предполагала знакомство с ремеслом писателя, иллюстратора, книготорговца, только так можно было добиться успеха в условиях огромной конкуренции, ведь печатен в Эдо было великое множество.
Будущий писатель Тамэнага Сюнсуй (этот псевдоним он впервые употребил лишь в 1828 г., причем наряду с ним продолжал использовать и другие имена) посещал в качестве ученика дома таких популярных авторов своего времени, как Сикитэй Самба (1776-1822) и Рютэй Танэхико (1783-1842). После того как в 1818 г. появилась и имела успех первая книга Тамэнага Сюнсуй, он и сам обрел учеников. Всего за период с 1822 по 1829 г. Тамэнага Сюнсуй вместе с учениками создал около сорока книг, но заметного следа в истории литературы эти книги не оставили.
В 1829 г., в результате охватившего город Эдо пожара, печатня «Сэйриндо» сгорела, и Тамэнага Сюнсуй решил поправить свои дела созданием коммерчески успешного произведения. Так появился «Сливовый календарь любви». Состоящая из двадцати четырех глав, книга выходила в виде тонких тетрадок по две главы в каждой. Тетрадки назывались «маки» (свиток), и каждые три «свитка» были упакованы в красочно оформленный бумажный конверт. Всего четыре конверта — четыре части книги. Весной 1832 г. вышли первые две части «Сливового календаря», и еще две части появились через год, весной 1833 г.
Первая «книга о чувствах», написанная Тамэнага Сюнсуй, имела шумный успех, и в 1834 г., чтобы удовлетворить интерес читателей, автору пришлось писать продолжение. Книга «Сад любви на юго-востоке» («Сюнсёку тацуми-но соно»), как и «Сливовый календарь любви», была почти целиком написана самим Тамэнага Сюнсуй. Всего же вслед за «Сливовым календарем» Тамэнага Сюнсуй с помощью учеников создал более тридцати книг, эксплуатировавших успех бестселлера.
«Сливовый календарь любви» знаменовал появление нового литературного жанра «книг о чувствах» (ниндзёбон). Наряду с «комическими книгами» (коккэйбон), дававшими очерки нравов горожан, и разновидностью историко-приключенческого жанра ёмихон, «книги о чувствах» мгновенно вошли в ассортимент популярной беллетристики, печатавшейся в Эдо в 30-х гг. XIX в.
Популярность «книг о чувствах», патриархом которых называл себя Тамэнага Сюнсуй, вызвала правительственные гонения на беллетристику. В 1842 г. наиболее популярные издатели, писатели, иллюстраторы были вызваны на допрос и все понесли наказание. Были конфискованы и сожжены книги и печатные доски, наложены штрафы. Многих авторов приговорили к заключению и ножным колодкам на пятьдесят дней, но лишь Тамэнага Сюнсуй отбыл этот срок до конца, после чего наказание было назначено ему повторно. «Книги о чувствах» были запрещены, а самый знаменитый их автор, Тамэнага Сюнсуй, вскоре умер, не перенеся потрясений.
Причины гонений на литераторов были в том, что власти увидели в их произведениях угрозу моральным устоям общества. В основе официальной идеологии Японии при сегунах династии Токугава было конфуцианство в версии китайских философов эпохи Сун и прежде всего Чжу Си (1130—1200). В области морали это означало упор на безупречное выполнение каждым своего долга, в соответствии с социальной и возрастной иерархией. Долг мог вступать в противоречие с желания ми и чувствами человека (ниндзё), но в литературе допускалось воспевать лишь безупречное следование долгу, часто принуждающее героев жертвовать собственной жизнью. Тамэнага Сюнсуй эстетизировал не долг, а чувства и слабости людей, и власти не могли терпеть популярности книг, не несущих должной идейной нагрузки. Номинально же «книги о чувствах» запрещались прежде всего как эротические. Лишь к 50-м гг. XIX в., когда умер инициатор репрессий против литераторов Мидзуно Тадакуни, последователи Тамэнага Сюнсуй смогли писать и публиковать «книги о чувствах». Вновь появилось множество переизданий «Сливового календаря любви», и этой книгой зачитывались будущие авторы японской литературы нового времени: Мори Огай, Таяма Катай, Нагай Кафу.
Первое, что бросается в глаза, стоит лишь раскрыть «Сливовый календарь любви», — это сходство с театральной пьесой. Основной массив текста состоит из реплик персонажей, а речь «от автора» представлена краткими ремарками по ходу действия, поэтическими интродукциями и авторскими отступлениями, в том числе прямыми обращениями к читателю.
В японском тексте авторские ремарки записаны мелкими иероглифами в два столбика, которые занимают такой же объем, как один столбик иероглифов обычного размера. Эта техника, наглядно разграничивающая голос автора и голоса персонажей, издавна использовалась при записи драматических произведений, а с 70-х гг. XVIII в. ею стали пользоваться и беллетристы, писавшие о своих современниках, горожанах. Для рассказа о современности не годился классический литературный язык, окончательно сложившийся к XIII в. и в XVIII в. уже далекий от живой разговорной речи. Авторы нашли выход в том, что доверили самим персонажам говорить о себе на разговорном языке.
Сюжет «Сливового календаря любви» обрамлен устойчивым для драматических жанров своего времени мотивом похищения и последующего возвращения семейной реликвии, которое сулит герою обретение статуса главы феодального рода. Главный мужской персонаж «Сливового календаря любви», Тандзиро, будучи побочным сыном самурая, воспитывается как приемный сын владельцев чайного дома в веселом квартале. Допустив пропажу ценной чашки старинной работы, Тандзиро обязан выкупить и вернуть ее. Скрываясь от кредиторов, Тандзиро принимает материальную поддержку от влюбленной в него гейши Ёнэхати. Сама Ёнэхати обрела достаток благодаря тому, что ради Тандзиро приняла ухаживания богатого купца Тобэя, который выкупил ее из веселого квартала. Став свободной гейшей-артисткой, Ёнэхати снимает для себя и Тандзиро дом и берет на себя заботы о возлюбленном. В финале оказывается, что купец Тобэй действовал по поручению княжеского рода, к которому принадлежит Тандзиро. Еще одна влюбленная в Тандзиро с детства женщина, его названая сестра и невеста О-Тё, тоже хочет спасти любимого от позора. Сбежав из веселого квартала, где ее, молодую владелицу увеселительного заведения, притесняет опекун, злодей-приказчик, О-Тё учится мастерству сказительницы, чтобы самой зарабатывать на жизнь. В финале О-Тё становится женой Тандзиро, причем подтверждается ее благородное происхождение. Гейша Ёнэхати признана официальной наложницей Тандзиро, оказавшегося наследником князя. Все положительные персонажи, главными из которых являются Коноито, прославленная куртизанка из веселого квартала, и родная сестра гейши Ёнэхати, парикмахерша О-Ёси, влюбленная в купца Тобэя, также обретают счастье и благополучие, отрицательные же герои наказаны. Отрицательными героями в книге выведены те, кто жаден, жесток, лишен сострадания и не сочувствует любящим.
Таким образом, в «Сливовом календаре любви» реалистические сценки из жизни горожан нанизаны на весьма условный и полный драматических поворотов сюжет (неожиданные совпадения, встречи детей с родителями после долгих лет разлуки, покровительство тайных доброжелателей). При этом события привязаны к известным каждому эдосцу (да и жителю нынешнего Токио) адресам, названия улиц и кварталов лишь слегка изменены. Действие течет на фоне смены времен года, в гармонии с природным циклом, историческое же время не обозначено, и в повести соседствуют известные артисты XIX в., друзья автора, и самураи, жившие в XII в. Городской люд (гейши, содержатели гостиниц, завсегдатаи веселых кварталов), конечно же, принадлежит токугавскому времени, но представители властей поименованы так, как было принято до начала XVII в., до прихода к власти сёгунов династии Токугава. С одной стороны, это объясняется запретом властей на отображение в литературе современных событий, а с другой — это позволяет автору «Сливового календаря любви» облагородить и романтизировать чувства героев-горожан, с которыми читатели легко могли себя идентифицировать.
Как одно из наиболее ярких и характерных произведений японской литературы 30-х годов XIX в. «Сливовый календарь любви» дает представление об уровне и особенностях массовой литературной продукции своего времени, а также позволяет судить о японском аналоге жанра «любовного романа для женщин», каким он сложился в закрытой от иноземных влияний стране.
И. В. Мельникова
Есть в глубине квартала
Тупичок укромный —
Когда засыплет землю снег,
Следы гостей
Укажут путь к нему.
Впервые чье-то имя
Услышишь здесь —
И пожелаешь вечно
Свиданье длить...
Не знаю, в этом самом доме
Или в другом мы оказались,
Но мы, конечно, в Фукагава.
Здесь половодье чувств
И гавань страсти,
В портовых складах вожделения запас,
А корабли нагружены любовью —
Она у гостя на борту и в лодке
Красавиц, что спешат ему навстречу.
С причалов слышно то и дело:
Пожаловал такой-то господин!
Всегда здесь песни, праздник, гул застолья.
Но рядом, в домике у самого причала,
В тиши покоев верхних двое,
Сидят лицом к лицу,
да с невеселым видом,
Не в радость и вино...
Но почему?
Мужчина выглядит так, как выглядят обычно постоянные гости, богатые покровители гейш. Это господин Тобэй.
Тобэй. Ёнэхати, можно ли быть такой упрямой? Подумай не только о чувствах, но и о долге. Неужели ты можешь отказать мне? Ну хорошо, давай выпьем вина.
Он достает сакэ. Ёнэхати неохотно протягивает руку и берет рюмку. У Тобэя в руках бутылка.
Что ж, поухаживаю за тобой! (С улыбкой наливает.) Может быть, кусочек имбиря?
Палочками подает ей маринованный имбирь прямо в рот. Ёнэхати с усмешкой принимает закуску.
Ёнэхати. Теперь ваша очередь, То-сан! (Передает ему чарку.)
Тобэй. Ну вот! Наконец-то ты проронила хоть слово! А чего мне это стоило... Ну, налей!
Тобэй берет чарку. Ёнэхати подносит бутылочку.
Ёнэхати. Потружусь и я. (Наливает сакэ.) Хотя куда мне до вас! Имбирь на закуску я не припасла...
Тобэй. Уж очень ты остра на язык, мне это не нравится. Нельзя сказать, что я сердит по-настоящему, но все же...
Ёнэхати. Раз так, давайте позовем еще кого-нибудь для компании. Чтобы вы развеселились.
Тобэй. Опять ищешь лазейку, чтобы ускользнуть? Позвать-то можно кого угодно, но все же я от тебя хотел бы услышать какой-то ответ. Видишь, я опять возвращаюсь к прежнему разговору. Хоть и некрасиво настаивать, но...
Ёнэхати. Если я скажу «да», вам не помешают люди, сколько бы их ни явилось. А если откажу, то хоть мы и наедине...
В этот момент снизу слышится голос служанки.
Служанка. А вот и закуски! (Вносит на второй этаж большой поднос.)
Тобэй. Выпей с нами!
Служанка. Большое спасибо. А госпожа Ёнэхати какая-то невеселая сегодня... Уж не случилось ли чего-нибудь?
Ёнэхати. Ничего особенного. Просто луна плохо действует, я нездорова эти дни[377].
Служанка. Плохо дело. Ведь у вас это постоянно!
Тобэй. Думаю, ничего опасного. Просто это я пришел, вот наша милая Ёнэхати и захворала. Или я неловко выразился? Тогда прошу прощения.
Служанка. Спасибо за угощение, господин Тобэй.
Возвращает свою чарку и собирается уходить.
Тобэй. Может быть, выпьешь еще? Служанка. Работы много, я приду позже. (Спускается вниз.)
Тобэй. Да, гости здесь не переводятся... Служанка. Это правда.
Уже на лестнице она глазами и жестами показывает Ёнэхати, что с гостем следует держаться любезнее. Ёнэхати кивает в знак благодарности.
Ёнэхати. Ну, То-сан, раз принесли закуску, нужно выпить. Я тоже выпью. (Достает чайную чашку.)
Тобэй. Опять за свое... Ладно, оставим этот разговор, посидим спокойно за рюмочкой. Кое-кто, правда, собирается пить из чайной чашки, а это не сулит покоя... (Он произносит свое замечание как можно мягче.)
Ёнэхати. Так ведь нездоровилось мне: к гостям не выходила и вина в рот не брала. Да и не хотелось. Только сегодня потянуло. Налейте же!
Тобэй. Ну, изволь. (Наливает.)
Ёнэхати (с улыбкой принимает чашку). От этого недуга мне не излечиться до самой смерти. (Разом выпивает политое.) А нам, То-сан, не нравится пить из чайных чашек?
Тобэй. Да нет, я не возражаю.
Ёнэхати. А если не возражаете, пейте. Вот, я налила.
Тобэй. Что ж, погибнуть, так в бою с вином. А ты, Енэхати, как я помню, на прежнем месте не пила столько...
Ёнэхати. Пила, не пила.
Тобэй. Ну полно, полно. Лучше ответила бы мне прямо. Как раз сегодня я настроен мирно, ни на чем не настаиваю и не выйду из равновесия, чем бы ты меня ни удостоила.
Ёнэхати. Ваши слова так великодушны... А я ничего не могу на это ответить: не могу быть неблагодарной, но и по-другому не могу. Я веду себя своекорыстно, да. Вы знаете сами, и не стоит говорить об этом. Но давайте рассудим, взглянув на дело пристальнее, не упуская ни одной мелочи. Вспомните, ведь я доверилась госпоже Коноито, потому что она разбирается в жизни и в людях... Это именно она попросила о помощи вас, господин Тобэй. Ведь верно? На самом деле, я всей душой благодарна вам за доброту и заботу... (Голос ее срывается.) По ведь вы знаете, что есть одна причина, из-за которой мне трудно что-либо вам ответить! Я избегаю грубого отказа, ведь вы мой благодетель, но как же быть? Думаю, думаю, но выхода не вижу... По правде говоря, эти мысли не дают мне покоя! (Утирает слезы.)
Тобэй. Ну оставь, пожалуйста, беду накличешь! К тому же в последнее время слезы плохо на меня действуют, я уже устал от одних и тех же сцен. Постные блюда приедаются, и сегодня мне хочется жирной темпуры или сасими из мяса тунца. Жду от тебя ответа, обильно приправленного маслом и специями!
Ведь ты уже прижилась здесь, воды реки Фукагава приняли тебя в свое лоно. Даже манера говорить у тебя стала здешняя — ты изрядно преуспела. По ведь это я вытащил тебя, благодаря мне ты теперь работаешь сама на себя, не отдавая ничего хозяину. В новой своей роли ты разговариваешь со мной заносчиво. А ведь знаешь, что бывает, если неумеючи залезать в крытую лодку, на каких плавают по Фукагаве красотки со своими гостями, — непременно стукнешься об навес и расшибешь лоб.
Своей трубкой с длинным чубуком он постукивает Ёнэхати по колену. Ёнэхати отодвигается подальше.
Пора привыкнуть ей: богатый гость,
Вином разгорячась, язвителен бывает.
А уж настойчивость в любовных притязаньях
Мужчинам свойственна от века.
Но тот, кто хочет непременно знатоком
Прослыть в кварталах развлечений,
Усвоить должен прочно: только гейша
Вольна отвергнуть страсть или принять.
Мужчине же пристало деньги тратить,
Безумствовать и простодушно верить.
Быть может, это и зовут любовью?
Ёнэхати. Ах, То-сан, не нужно говорить обо всем этом так громко! Давайте снизим тон. (Достает сямисэн и трогает струну.)
То не колокол зарю бьет?
Звон заслыша, к реке ворон летит.
У причала на бревна присел —
Чистит перья, чистит клюв поутру.
А неумный кошелек достает —
Ночь веселую он хочет продлить...
О, эти струны! Тронешь нежно, и гнев улегся...
Отмерен час прилива и отлива, и точно так же гостю здешних мест свой час знать надлежит. Не забывает же сюда прибывший пешим омыть стопы — пусть столь же непреложно он знает меру и прощанья срок. Тогда никто не назовет его мужланом иль оборотнем, спутавшим день с ночью.
Здесь, в покоях на втором этаже, нишу украшает узкий свиток, на котором кисть неизвестного каллиграфа вывела слова, быть может и не соответствующие духу увеселительного заведения, но весьма уместные в данном случае:
Язык всегда причина бед.
«Изменчив, как бегущая вода,
Лик в зеркале...»
Так, на ходу затверживая строки,
По сторонам не глядя лишний раз,
Спешит прилежная девица
На лекцию о мастерстве чтеца.
Луне пятнадцатого дня она подобна,
Прелестный рот, как лепесток цветка,
В полоску платье перехватывает ловко
Бант шелковый —
Как раз такой, как носят
Все модницы, он «ивушкой» зовется.
Навстречу молодой красавец
Лет двадцати.
Он чем-то растревожен
И смотрит только под ноги себе.
Нечаянно они столкнулись... Ах!
Глядят в глаза друг другу и не верят:
Да ты ли это? Неужели вы?
Молодой человек. Неужели О-Тё?
Девушка. Братец, вы? Вот так встреча!
Тандзиро. И правда, удивительная встреча. Так хочется с тобой поговорить, столько нужно спросить... Здесь неудобно, кругом люди. Куда же нам зайти? (Оглядывается по сторонам.) А-а, вон там вкусно готовят угрей! Пойдем, давненько мы с тобой не сидели за одним столом...
О-Тё очень рада это услышать, но она краснеет от смущения и прикрывается рукавом. Наконец решившись, следует за Тандзиро в закусочную. В руках у нее большой бумажный пакет, и она с трудом проталкивается среди прохожих.
Хозяин закусочной. Заходите, заходите! Пожалуйте наверх.
Жена хозяина радушно приглашает их подняться по лестнице и распоряжается, чтобы принесли поднос с курительными принадлежностями. Комната на втором этаже, куда они попадают, окнами выходит на мост Такахаси. По мосту снуют прохожие, весенний день полон оживления.
Тандзиро. Должен признаться, что мысли о тебе все это время не давали мне покоя. Мог ли я мечтать, что мы вот так встретимся! Почему ты здесь оказалась? Что-нибудь случилось дома?
О-Тё. Я давно уже там не живу.
Тандзиро. Где же ты теперь? А, понимаю! Ты, очевидно, живешь недалеко и сейчас идешь на урок декламации. Ведь у тебя в руках этот мешок с алой подкладкой, разинувший рот, как ласточкин птенец. У кого же ты занимаешься?
О-Тё. Вовсе нет, я живу не близко, в Коумэ.
Тандзиро. Из Коумэ ходишь на занятия сюда?
О-Тё. Нет, лишь каждое шестое занятие месяца, когда его проводит госпожа Миясиба с Гиндзы, и это бывает в усадьбе неподалеку отсюда. А обычно я хожу к учительнице, которая живет в Итихаре.
Тандзиро. Вот оно что! Ну, если уж тебя учит госпожа Миясиба с Гиндзы, тогда ты будешь декламировать очень выразительно. А куда ты сегодня пойдешь после урока в Итихаре?
О-Тё. Сегодня? Зайду на обратном пути в храм Дзёсэндзи, сестрица просила помолиться за нее.
Тандзиро. Что за сестра у тебя в Коумэ?
В это время входит служанка и наливает им чай.
Служанка. Сколько порций вам принести? Тандзиро. Три, пожалуйста. Угрей пусть поджарят средней величины.
Служанка. Сакэ будете пить?
Тандзиро. Нет, только поедим. Или ты будешь, О-Тё?
О-Тё. Нет-нет. (Смущенно улыбается.)
Служанка берет ширму, стоящую возле лестничных перил, и отгораживает ею гостей, а сама спускается вниз. На лестнице громко раздаются ее шаги.
Вы ведь не знаете... Что я теперь в Коумэ, и про старшую сестрицу...
Она подробно рассказывает Тандзиро о том, как с помощью доброй Коноито сумела ускользнуть от своего притеснителя Кихэя и какой опасной оказалась для нее дорога в Канадзаву. Повествует и о своем чудесном избавлении, и о том, как О-Ёси выручила ее и забрала потом к себе, окружив заботой и балуя, как младшую сестренку. О-Тё по-девичьи чувствительна, и рассказ ее сопровождается слезами, которые она не успевает утирать.
Внимающий рассказу Тандзиро тоже роняет слезы и, обнимая, привлекает к себе О-Тё.
О-Тё тесно к нему прижимается.
Столько пришлось мне испытать! Опасности, невзгоды, страх... Но я всегда молилась богине Бэнтэн и преподобному Нитирэну, чтобы судьба нас с вами свела. А вы обо мне даже не вспоминали...
Вносят «кабаяки» — угрей, зажаренных на вертеле.
Тандзиро. Надо есть, пока горячее! (Кладет кушанье ей на тарелку.)
О-Тё. Давайте-ка лучше я! (Берет его тарелку.) Тандзиро. Да, давно мы не ели вот так, вместе!
Выбирает для нее самые лучшие кусочки — те, что поближе к хвосту угря.
О-Тё. Спасибо. (С удовольствием ест.) А вы, братец, где теперь живете? Где ваш дом?
Тандзиро. Да какой там дом! Одно название... Стыдно даже говорить.
О-Тё. Ну пожалуйста, скажите! Скажите скорее! (Она слегка кокетничает, но у нее это получается очаровательно.)
Тандзиро. Да это просто угол, какие сдают внаем.
О-Тё. Наверное, в Яманосюку или в Ханакавадо?
Тандзиро. Ну о чем ты говоришь! Это гейши после пожара в веселых кварталах туда переселились. А я живу совсем в другом месте, называется оно Наканого.
О-Тё. Ой, так ведь это совсем близко от нас! Как я рада, как рада! Каждый день теперь буду вас навещать.
Тандзиро. Ну вот еще, навещать...
О-Тё. А что?
Тандзиро. Да ничего.
О-Тё. Вы женились?
Тандзиро. Глупости. Угол, где я теперь живу, теснее ванной в нашем старом доме.
О-Тё. Маленькие комнатки еще уютнее! Если вы и правда живете один...
В это время вносят еще одно блюдо с «кабаяки».
Служанка. То, что вы заказывали...
Тандзиро. Нам, пожалуйста, еще одну порцию. И пусть угри будут покрупнее.
Служанка. Как изволите. (Удаляется.)
О-Тё. А дома вам кто готовит? Ну и об остальном заботится... Кто?
Тандзиро. Одна старушка. Она снимает угол в этом же доме.
О-Тё. Давайте я буду приходить и все делать!
Тандзиро. Что ты! Ты же к этому не привыкла... Разве ты умеешь? И потом, если девушка приходит в дом одинокого мужчины, то об этом начинают судачить. Нет, так не годится.
О-Тё. Значит, мне нельзя приходить к вам?
Тандзиро. Ну, не то чтобы нельзя...
О-Тё. А раз можно, тогда я завтра приду.
Тандзиро. Завтра меня весь день не будет дома.
О-Тё. Ну и пусть. Я все равно приду, так и знайте. До чего же я рада! Ужасно хочется побывать у вас в гостях. Ждите!
Тандзиро. Смешная ты. Если тебе все равно, дома я или нет, то и мне ни к чему тебя ждать. Ешь лучше, пока не остыло.
О-Тё. Я больше не хочу.
Тандзиро. Ты же ничего не ела. Давай-ка еще немного, попробуй полить чайком.
О-Тё. Братец, а вы? Вы тоже кушайте. И еще... Пожалуйста, будьте со мной поласковее, пожалейте меня!
Тандзиро. Ну конечно.
О-Тё. Да-а... Я столько перестрадала, а вы даже не знали об этом. Вы совсем меня забыли!
Тандзиро. Разве? Вовсе нет, не забывал ни на минуту. Однажды мне даже за тебя досталось...
О-Тё. От кого это?
Тандзиро. Ну... (Он в некотором замешательстве.) В общем, это было во сне... Поспорил с Кихэем...
О-Тё. Все это неправда! А вот я давно хотела кое-что вам при встрече рассказать. Ёнэхати-то! Помните, та, к которой вы всегда были неравнодушны? Она такое натворила!
Тандзиро ничем не выдает своих чувств.
Тандзиро. Что же она сделала?
О-Тё. Оказывается, она встречалась с постоянным гостем ойран[379] Коноито, с господином Тобэем. Такой был шум! Пришлось ей уйти.
Хотя О-Тё сообразительная девушка, не стоит удивляться тому, что она не разгадала истинных причин ухода Ёнэхати и того, что это было сделано ради Тандзиро. Сам же он ничем себя не выдает во время этого разговора.
Тандзиро. Ах вот в чем дело. Конечно, это не могло понравиться Коноито... А дымно здесь! Видно, они много жарят навынос. Терпеть не могу запах рыбы, поджаренной только на масле, без приправ. В этом отношении гораздо лучше наша закусочная в Санъя, правда?
О-Тё. Да. Все дело в том, что там у них просторная кухня и нет второго этажа. Ведь дым поднимается...
Тандзиро. Ну, что, откроем окно?
Он со скрипом отодвигает ставни и, навалившись на перильца, выглядывает на улицу. Как раз в этот момент под окном проходят Ёнэхати и Умэдзи, они с гостем. Ёнэхати бросает беглый взгляд на окна второго этажа.
Ёнэхати. Тандзиро? Ты еще не собираешься домой? Мы с Умэдзи сейчас вернемся. Подождешь немного?
Тандзиро провожает взглядом направляющуюся к мосту Такахаси компанию: смеющаяся Ёнэхати, гость под хмельком... Тандзиро смущен. С места поднимается О-Тё.
О-Тё. Кажется, это была Ёнэхати? Тандзиро. Нет, что ты! Это не она.
На самом деле он в ужасе. Ведь Ёнэхати совсем близко, и если она вернется, будет скандал. Ему необходимо что-нибудь придумать.
О-Тё, может быть, нам уже пора? О-Тё. Хорошо, пойдем. А все-таки это была Ёнэхати! И зачем было скрывать...
Больше она ничего не говорит.
Слезинки катятся ручьем,
Рукав закушен,
Все тело сотрясается от муки.
Как тяжко молчаливое страданье,
Когда от горя хочется кричать!
Прическа в беспорядке, пряди,
Что выбились, к щекам прилипли,
Но милый облик даже слезы красят.
Тандзиро. Ну, милая, зачем ты плачешь?
О-Тё. Я не плачу...
Тандзиро. Тебе это не идет. Давай-ка вытрем личико! (Достает полотенце и вытирает О-Тё глаза.)
Но на мужчину смотрит она
с негодованьем.
Хоть изголовьем общим
не скреплена любовь,
Он был ей с детства дорог,
она его невеста —
Как позабыть обиду?
Иль позабыть его?
Сердце О-Тё разрывается от безутешных дум.
Наверное, тебе не стоит задерживаться допоздна...
О-Тё. Конечно. Если я вам в тягость, то пора идти. (Тон ее становится отчужденным.)
Тандзиро. Я так давно не видел сестренку, а она дуется!
О-Тё. Да нет, я больше не обижаюсь. Братец, я все-таки завтра к вам приду!
Тандзиро. Ну тогда приходи после обеда. С утра меня не будет.
Завтра — это значит 15-го числа. Он опасается, что Ёнэхати с утра пойдет на поклонение в храм Мёкэн-сама, а по дороге может заглянуть к нему. Тандзиро давно уже здоров, не нуждается в самом необходимом, и все это благодаря поддержке Ёнэхати.
Вполне понятно, что теперь он встревожился.
Тандзиро (стучит по столу). Можно расплатиться?
Поскольку посетителей немного, снизу сразу же является служанка и принимает деньги.
Как раз когда Тандзиро и О-Тё спускаются по лестнице, в закусочную быстро входит проводившая гостя Ёнэхати.
Когда гейши сидят в гостиных со своими клиентами, они имеют возможность попробовать самые изысканные кушанья. Однако, имея достаток, они предпочитают сами себя побаловать любимыми блюдами. За едой так приятно пошептаться с подругой о своих победах! Быть может, в этом и состоит счастье гейши?
Ёнэхати. Тандзиро уже ушел. Что ж, посидим вдвоем, отдохнем. Заходи, Умэдзи!
Умэдзи. Подожди минутку, я сейчас.
Ёнэхати. В туалетную? Я с тобой!
Что же будет, если они столкнутся с Тандзиро и спускающейся следом О-Тё? Автор пока и сам не знает. Да, ветреный красавец порой попадает в такие переделки, какие обычным людям трудно даже вообразить. Здесь непременно что-то произойдет! Если читателю приходит в голову удачный поворот сюжета, автор просит незамедлительно ему об этом сообщить.
Лепесток за лепестком кружится...
Соберем же их и будем дни считать
По «Календарю цветущей сливы» —
Пусть повсюду аромат разносит
Ветерок благожелательной молвы!
Киёмото Нобуцуга
Перевод и комментарии И. В. Мельниковой
Ужасный призрак
Оказался высохшей
Метелочкой мисканта
(комическое трехстишие XVIII в.)
Еще Лафкадио Хэрн[380] (1850-1904) заметил в конце XIX в., что сознание японцев по-прежнему хранит цельный образ мира, известный нам по записям древних мифов. Мир этот наполнен таинственными существами, порожденными анимистическими представлениями. Можно только вообразить, насколько реальнее и красочнее он был в прошлом.
Зловещие духи живых и умерших — монококэ — наряду с реальными персонажами действуют в раннесредневековой придворной прозе, а в Средние века являются во снах странствующим монахам в драмах Но, чтобы в печальных песнях и завораживающих танцах излить обиды, мешающие им упокоиться в нирване. Они наставляют и смешат простой люд в дидактических рассказах (сэцува), лубочных повестях (отогидзоси) и фарсах (кёгэн).
Но главными героями повествования призраки (юрэй) и оборотни (обакэ) становятся только в городской прозе XVII в., переселившись туда из зыбкой реальности «плывущего мира» не без помощи китайского жанра новеллы о необычайном (чуаньци). Признавая сокрытые области бытия, горожанин не зависит от них всецело, как земледелец от погоды или самурай от воли господина, а потому превращает их в объекты игры, эстетического созерцания. Способствовал тому и долгий мир эпохи Эдо (1603—1867) — не случайно один из гениев фантастической прозы Уэда Акинари назвал истории о привидениях и оборотнях «досужими беседами в благополучной среде».
В рассказе 1796 г. эдоского литератора и книгоиздателя Сомаидзина обакэ жалуется: повсюду теперь яркие фонари, чайные домики и прочие увеселительные заведения, так что уважающему себя оборотню негде показаться на люди, а потому он просит сочинить страшный сюжет, способный вернуть уважение к потусторонним персонажам. Писатель в ответ объясняет, что нынешних обывателей вряд ли напугаешь такими пустяками, и в доказательство предлагает взглянуть на сцены городской жизни через голландскую подзорную трубу. Пугающая картина предстает перед ошеломленным оборотнем: клиент в ожидании куртизанки в нетерпении вытянул шею, словно чудище рокуро-куби, у которого шея и вовсе безразмерная; сама же куртизанка молниеносно собирает деньги с других клиентов, будто тысячерукая богиня Каннон; почтенные замужние дамы с помощью нехитрой косметики превращаются в юных красоток; на ярких матерчатых вывесках изображены старики, которые вставляют себе стеклянные глаза и металлические зубы, красят седые волосы и скрывают лысины париками. Павший духом обакэ, согласившись, что здесь ему больше делать нечего, со всем своим семейством отправляется куда-то далеко за горы Хаконэ.
Неужели время народной поэтической фантазии ушло навсегда? Конечно нет, просто она приняла иные формы. Чем скупее и лаконичнее становились «достоверные» легенды и предания о разнообразной нежити, тем красочнее — откровенно условные сюжеты позднесредневековой литературы. Один за другим рождались сборники «повествований о страшном и таинственном» (кайдан), обычно называвшиеся «ночными рассказами свиты», «рассказами из всех провинций» и т. д.
Существовала, например, традиция устного исполнения так называемых «ста повестей» (хяку-моногатари), причем каждый очередной рассказчик, завершив свою историю, гасил один из ста фонарей, так что воцарявшийся в конце мрак наполнял сердца слушателей ужасом.
Однако всерьез и надолго подобные страшилки никого не пугали. Центр внимания в новое время переместился из мира потустороннего в реальный. «Люди — настоящие оборотни, и нет такой диковины, коей не нашлось бы на этом свете», — утверждает Ихара Сайкаку, который в собственных «Рассказах из всех провинций» одним из первых открыл «человеческое измерение» жанра кайдан. «Настоящее можно узреть в глубокой древности», — вторит ему Уэда Акинари в предисловии к сборнику новелл «Луна в тумане», чей фантастический мир, по мнению японской критики, в своем художественном совершенстве сопоставим лишь с драматургией позднего театра Кабуки на рубеже XIX и XX вв.
«Рассказы ночной стражи» («Тоноигуса», 1660) Огиты Ансэя и «Повести о карме» («Инга моногатари», 1661) Судзуки Сёсана обнаруживают явное родство с устной былинкой — «достоверным рассказом» о встречах с персонажами низшей демонологии, призраками и т. д., с типичным для нее лаконичным сюжетом и доверительно-обыденным стилем повествования. И если в сборнике Ансэя ощущается некоторое влияние жанра эпической воинской повести гулки («О фрейлине Кодзайсё и призраках»), то фольклорный динамизм сборника Сёсана напоминает парадоксально-воинаственный дух дзэнских проповедей его автора, бывшего самурая, чей духовный девиз заключался в словах: «Убей живое!»
Двух других авторов, представленных в антологии, — японского литератора, одного из творцов просветительской городской прозы канадзоси Асаи Рёи (?—1691) и осакского эскулапа, создателя «литературы для серьезного чтения» (ёмихон) Цугу Тэйсё (1718—1794?) — разделяет целый век, в который уложилась история классического кайдана от его рождения до наивысшего расцвета.
Асаи Рёи в своем сборнике «Кукла-талисман» («Отоги боко», 1666) переложил на японский лад 18 из 22 рассказов китайского писателя XIV в. Цюй Ю «Новые рассказы у горящего светильника». На родине Цюй Ю подобные сюжеты вызывали неодобрение у конфуцианских схоластов своей недостаточной поучительностью. В Японии же не было свойственного рационалистическому Китаю предубеждения против «рассказов о необычайному а потому сборник Асаи Рёи сразу стал классикой и вызвал поток подражаний. Но следующим крупным успехом в жанре кайдан стали лишь сборники Цуги Тэйсё «Гроздь цветов» (1749) и «Пышный луг» («Сигэсигэява», 1766), вслед за которыми в 1776 г. вышел сборник Узды Акинари «Луна в тумане» — вершина жанра кайдан позднего Средневековья,
Оригинальный сюжет из второго сборника Цуги Тэйсё — «О том, как заветный лук стража заставы Ки однажды превратился в белую птицу» соединяет в себе черты классической истории о лисах-оборотнях, детективного рассказа и лирической новеллы о любви, давая представление о литературном мастерстве сочинителя и о том направлении, в котором эволюционировал кайдан в XVIII в.
В. П. Мазурик
«Вам, конечно, ведомо, что за существа эти тэнгу[382]? — начал рассказчик. — Много бед воспоследовало от них монахам. Даже и в нынешние времена те, кто предается чрезмерной гордыне и высокомерию, могут уподобиться тэнгу, только что без клюва и крыльев. Горе тому, кто возомнит, что превзошел все науки и искусства, — не миновать ему гор Курама. Стоит хоть раз сойти с пути праведного, оступиться, и ты уже добыча тех, кого называют супостатами Будды, из племени бесов и оборотней».
За этим вступлением последовал сам рассказ.
«Некогда в столичном квартале Дайго, сойдясь вместе, монахи предавались досужим забавам. Один из них вышел и все никак не возвращался. Его товарищи, заподозрив неладное, послали за ним в храм, но там его не оказалось. Тщетно разыскивали его и в Фусими, и в Курусано, и в Удзи, и на переправе Сэта, и в квартале Дайго. Все очень горевали по пропавшему.
Через три дня служка одного из храмов отправился в лес за хворостом. Он увидел, что над одной из отдаленных гор развевается что-то белое. Воротясь в храм, он поведал об этом тамошним монахам. Те встревожились и решили разузнать, в чем там дело. Цепляясь за выступы скал и стебли трав, они поднялись на эту крутую гору. На самой ее вершине, на высоком дереве, висело белое монашеское одеяние. Внизу лежали расчлененные останки монаха. Правая и левая руки, соединявшиеся некогда в «молитвенной печати», были отделены от туловища, губы, твердившие санскритские заклинания «дхарани», утратили всякий цвет. Зрелище было надрывающе-печальное. Вероятнее всего, это были козни тэнгу. Если ты нарушишь какую-либо заповедь и лишишься благодатного заступничества, повергающего ниц духов земли, тебе угрожает постыдная и жалкая участь».
Рано поутру, еще затемно, некий человек отправился в синтоистский храм. Когда, тихо читая нараспев молитву, он проходил вдоль ограды, он вдруг услышал в святилище ужасные стоны. Взбежав по каменным ступеням в молельню для паломников, он увидел оплетенного паутиной человека и громадного паука, который уже впился ему в шею. При его появлении паук сразу же скрылся. Подойдя к несчастному, он распутал его и осведомился: «Кто ты такой?» — «Как видите, я странник,— последовал ответ. — Я пришел в храм вчера вечером в сумерках. Остановиться на ночлег было негде, и я решил заночевать здесь, в молельне. Пока я предавался печальным раздумьям о своей горькой доле, о жизни, проведенной в бесконечных странствиях, вошел слепой музыкант — дзато. У него был вид усталого путника. Усевшись рядышком, мы беседовали о превратностях скитальческой судьбы, и я уже было подумал: „Вот мой истинный собрат", как вдруг дзато вытащил шкатулку для благовоний и, сказав: „Не правда ли, хороша вещица?" -бросил ее в мою сторону. Я поймал шкатулку правой рукой, и она тотчас же накрепко к ней прилипла. Я попытался отодрать ее левой, но прилипла и левая рука. Тогда я пустил в ход ноги, и они сразу же приклеились. Меж тем дзато обернулся громадным пауком, впился мне в шею и стал сосать мою кровь. В тот миг, когда муки мои достигли того предела, за которым жизнь обрывается, появились вы, мой спаситель. Отныне вы для меня как отец».
Некогда правителем Осаки был Этидзэн из семейства Симада. Супруга его жила на востоке, в Эдо. Женской прислуги у него в доме не было, свое ложе он предпочитал делить с мальчиками или молодыми мужчинами.
Однажды вечером его навестил дзато по имени Кото в сопровождении слепого отрока лет двенадцати-тринадцати. Всю ночь они слушали музыку. Уже под утро, когда был потерян счет выпитым чашам, все удалились на покой в соседнюю комнату. Едва они погрузились в крепкий сон, как слепой отрок, пришедший вместе с Кото, принялся будить их криками: «Вставайте! Вставайте!» Никто не отвечал, пока в конце концов сам правитель не соизволил осведомиться: «Что случилось?» — «Только что раздвинулись фусума и сёдзи, кто-то вошел в комнату», — отвечал отрок. «Посмотрите, кто там пришел!» — крикнул правитель. Все сразу же вскочили и при свете свечей осмотрели все вокруг. Кроме них самих и домашней любимицы-кошки, которая умильно играла хвостом, в комнате никого не было. «Это, видно, ему приснилось», — решили люди. Но отрок продолжал упорно твердить, что кто-то вошел в комнату. «Не болтай чепухи, не мешай спать!» — сердито прикрикнули на него люди и, надавав ему подзатыльников, снова улеглись.
Как-то раз, после дневного сна, выглянув в сад, правитель увидел, как эта кошка принесла в зубах рубашку малолетнего ребенка, встала на задние лапы и обернулась прелестной девушкой. «Ах вот оно что! — подумал Этидзэн. — Стало быть, мальчишка говорил правду. Это она вошла тогда в комнату через фусума и сёдзи». Кошка перемахнула через высокую ограду и скрылась. Дождавшись, пока она вернется, он приказал посадить ее в полотняный мешок и сбросить в реку с моста Тэмма. Кто-то из слуг пожалел ее, сказав: «Она так хорошо ловила мышей», но ему поведали обо всем происшедшем, и он больше не вступался за нее. В священных книгах сказано, что тысячелетняя лиса может превратиться в красавицу, столетняя мышь — в колдунью. Старая же кошка может стать оборотнем с раздвоенным хвостом. Однако кошки бывают разными. Вот, например, кошка, живущая в моем доме. Масти она тигровой. Мышей не ловит, целыми днями лежит, свернувшись колечком, возле очага, но стоит побранить ее: «Экая ты лентяйка!» — как она тут же начинает носиться по комнате, только белые лапки мелькают. Чуть зазеваешься, она тут же стянет рыбу, к которой питает такое же пристрастие, как и все любители сакэ. От этой воровской привычки ее не отучить даже кнутом. Когти у нее загибаются, как крючки. Глаза у нее узкие, усы длинные, мордочка — хитрая-прехитрая. По утрам она прихорашивается, будто молодица, затем снова укладывается у боковой двери, но не спит и все чутко слышит, а если ее позвать, эта жеманная барышня прикидывается, будто ничего не слыхала. По ночам, когда ты ожидаешь свою возлюбленную, она ни за что не хочет разделить твое одиночество, ложится возле жаровни и усердно облизывает лапки — до тебя ей нет никакого дела. Захочется тебе с ней поговорить — она не отвечает, принимая вид этакой отшельницы, которая отреклась от всех мирских уз: пусть судьба карает тебя за прегрешения, а она, мол, тут ни при чем.
Некий человек, который жил в поместье Тада земли Цу, занемог. В то время как он лежал в постели, большая крыса стала грызть подошвы его ступней. Пришлось ее убить. Тут же явилась другая. Он прикончил и ее. Но крысы продолжали осаждать его дом. Тогда он обзавелся множеством кошек. Но и они не могли справиться с несметным сонмищем крыс. Он укрепил стены сосновыми досками, но крысы легко прогрызали самые толстые доски. В конце концов они съели его.
Выслушав рассказ об этом чудовищном происшествии, кто-то заметил: «Вероятно, он был болен проказой. В тот год, когда Осака подверглась осаде, возле храма, что к югу от пристани, можно было видеть сироту-нищего, к тому же больного проказой. Однажды ночью его укусила крыса размером с колонка. С той поры крысы буквально не давали ему проходу. Он душил их удавкой, но число их не сокращалось, а росло. Сжалившись над ним, монахи построили для него сторожку из сосновых досок. Но крысы тут же прогрызли эти доски. Пытаясь отвязаться от них, он переходил из дома в дом, но и это не помогло, в конце концов его съели».
Яростные нападения несметных сонмов крыс, по-видимому, предопределяются судьбой. Трудно предвидеть, на кого может обрушиться это бедствие. Но если мы хотим продлить существование нашего бренного тела, коему, однако, в конце концов все равно суждено обратиться в дым, не следует заранее впадать в отчаяние.
Некий самурай рассказывал:
«В ту пору, когда я еще был молодым удальцом, как-то вечером отправился я на охоту с собакой. Охота оказалась неудачной. Пройдя целый ри, я присел на вершине горы, чтобы отдохнуть перед возвращением. Падая с влажных скал, печально звенели капли, в невысокой бамбуковой рощице шумел сильный ветер, вверху струилась Небесная река, но созвездие Субару не могло еще отражаться в росе, потому что она еще не выпала. Все тропы были усеяны палой листвой. Кое-где виднелась сеть пауков, которых называют бамбуковыми крабами. Слева и справа тянулись гряды горных вершин. Я встал и направился домой. Но тут на моем пути, из лежавшей передо мной долины, появилась какая-то огромная фигура. Фигура росла, волнами вытягиваясь вверх, и я понял, что это оборотень. Вот она уже вознеслась над вершинами окрестных гор. Приглядевшись, при тусклом свете звезд я различил бритоголового великана. Нетрудно было догадаться, что это Высокий монах, которым может обернуться, к примеру, старый барсук. Преодолевая сильный страх, я изготовил свой лук, натянул тетиву и возложил на нее стрелу. Все это время я не сводил глаз с нависшего надо мной монаха. Чтобы видеть его лицо, мне пришлось запрокинуть голову, так что волосы, стянутые узлом на затылке, коснулись ворота.
Пока я раздумывал, в какое именно место направить стрелу, оборотень вдруг растаял. В тот же миг погасли и звезды Небесной реки. Стало так темно, что я не видел дороги. Хуже того, я не знал, в какую сторону идти. Тогда я свистом подозвал пса, один конец своей головной повязки привязал к его ошейнику, другой — к своему поясу и пошел следом за ним. Вскоре мрак рассеялся, и я увидел перед собой свой собственный дом. С тех пор я никогда не хожу в горы один, беру с собой приятелей».
Один ронин рассказывал, что в бытность свою в Окаяме, в земле Бидзэн, гостил он как-то в горной хижине, и вот что поведал ему хозяин этой хижины:
«Однажды, охотясь за дичью, забрел я далеко в горы и встретилась мне там девица лет двадцати, прекрасная обликом, в платье косодэ какого-то необыкновенного, неописуемого цвета. И от ее волос исходил такой нестерпимо яркий блеск, что невольно закрадывалось сомнение, человек ли это.
Места эти были пустынные, там никогда не было ни души, и мне стало не по себе. Я схватил ружье, прицелился в нее и выстрелил. Но она поймала пулю на лету и, казалось, не только не обозлилась, но приветливо улыбнулась мне своими пионово-алыми устами. Я выстрелил во второй раз. И снова она перехватила мою пулю. В полной растерянности, ожидая самого худшего, я бросился наутек. Но она не стала за мной гнаться, и я благополучно воротился домой.
Позже один мой знакомый, человек почтенных лет, объяснил мне, что это была Горная дева. Того, кто понравится ей, она одаряет богатыми сокровищами. Но на что мне ее сокровища?»
В 4-й год Канъэй[383] одна из служанок моего родного селения, бывшая на сносях, умерла, не разрешившись от бремени. С тех пор она стала там появляться в облике Роженицы. В страхе перед ней дети запирали двери и опускали бамбуковые шторы. В ту пору я был в отъезде, но когда я вернулся, мне рассказали об этом наваждении.
«Скажите мне, когда она появится», — попросил я. И вот как-то ночью — в час восьмой стражи — меня разбудила встревоженная матушка. «Что случилось?» — осведомился я. «Слышишь плач? Это она, Роженица», — ответила матушка.
Я услышал отчетливые звуки плача — протяжные, монотонные, лишь вначале чуть выше, а в конце — пониже. Звуки замолкли, а немного погодя повторились снова. За это время плачущая, похоже, прошла не меньше двух кэнов. Тоска, которая слышалась в ее голосе, до сих пор пронизывает меня насквозь.
При жизни Роженица была замужем за жителем этой деревни — Ёсити. После смерти она каждую ночь являлась в его спальню, не давая ему сомкнуть глаз. В конце концов Ёсити обозлился и привязал ее веревкой к столбу. Проснувшись наутро, он увидел лишь обрывки от веревки.
Сколько ни гнал он ее, она все продолжала приходить. Если он уходил в какой-нибудь другой дом, терзаемая любовной тоской, она следовала за ним и туда. На те деньги, что были у него припасены на черный день, он заказал заупокойную службу с чтением сутр.
Но это не помогло. Ёсити был уже близок к отчаянию, но тут кто-то посоветовал ему: «Повесь на окно свою набедренную повязку». Так Ёсити и сделал. Утром повязки на окне не оказалось. Больше Роженица не приходила. Видно, и впрямь это надежное средство в таких случаях.
2-го числа месяца идзоку 11-го года Канъэй[384] отправился я в селение Вакаэ. Вместе со мной было еще несколько попутчиков. Вышли мы в ту пору, когда только-только сгущаются сумерки и выплывает луна, в надежде насладиться прохладой. Осенний ветер печально шелестел в листве бумажной шелковицы. Светлячки, еще с лета сохранившиеся на ветвях вербейника, не мерцали. То ли они померкли в ожидании грядущих сражений, то ли молча оплакивали усопших. Тропинка перед нами, казалось, была вся усыпана жемчужинками, страшно было раздавить их. Росой были усеяны и листья риса в поле, через которое мы проходили. И вдруг, кэнах в тридцати перед нами, вспыхнуло ослепительное пламя. Его языки были длиной в четыре-пять сяку. Вздымались они сразу по четыре или по пять, словно волны бунтующего огненного моря.
Один из моих спутников рассказал: «Во время битвы 1-го года Гэнна[385] в 6-й день пятой луны здесь полегло множество преданных и отважных воинов. И теперь их души полыхают пламенем. Это, разумеется, не те костры, которые жгли ночами давно ушедшие стражи дворцовых ворот и о которых сложены такие стихи:
Как те костры,
Что стражи врат дворцовых
Ночами жгли когда-то,
Пылающая по ночам,
Тоска любви моей незрима днем».
«Вряд ли когда-нибудь еще нам доведется увидеть подобное зрелище, — сказал я. — Давайте подойдем поближе, посмотрим». — «Не надо, — отозвался говоривший. — По мере того как мы будем к ним подходить, они будут отдаляться. Там, где мы стоим, тоже горят эти огни, только нам не дано их видеть». — «Огни пылают на самом рисовом поле или на межах?» — полюбопытствовал я. «И там, и на дамбах, и в канавах — везде».
Миновало уже более двадцати лет, но души павших по-прежнему обитали здесь, в этих ярко пламенеющих огнях. Глядя на них, казалось, мы слышали воинственные кличи, доносящиеся с поля брани. Мы не стали больше рассматривать огни и с молитвой на устах возвратились домой. Все это я видел собственными глазами.
Этот рассказ поведал мне дзато, бывающий у нас в доме.
— Наставник, который учил меня сказу о доме Тайра — Хосияма Кото из Амагасаки, что в крае Сэтцу, — так остерегал меня: «Некий человек, разучивая главу „Фрейлина Кодзайсё" из Девятого свитка, лишился уха. Будь же вдвойне осмотрителен при изучении этой главы». — «Как это случилось?» — полюбопытствовал я.
— Есть у меня среди дзато приятель по имени Данъити, — начал наставник. — Человек он бедный и благочестивый. Как-то со знакомым проводником отправился он в землю Цукуси, чтобы заработать себе на пропитание. По пути туда завернул он в Амагасаки, что в земле Тюгоку, где жил у него давнишний приятель. Но тот не смог его принять, и на несколько дней пришлось ему остановиться в храме секты «Чистой Земли». В этом храме находились запущенные, покрытые вековыми мхами могилы, каменные надгробья и поминальные дощечки клана Тайра, который сгинул без следа в давние годы Дзюэй[386]. Связь с теми временами была давно прервана, никто более уже не посещал кладбище, о прошлом скорбели лишь разросшиеся травы в каплях росы да вечно шумящие сосны.
Данъити поселился в покое, предназначенном для гостей. Однажды в предрассветную пору, когда сон перенес его в родимые края, кто-то громко постучал в дверь. «Кто там?» — спросил он, пробудившись. «Я — служанка знатной госпожи,— ответил женский голос. — Сегодня ночью ей скучно, и она желает, чтобы вы развлекли ее какими-нибудь интересными историями. Выполните же ее желание».
Дзато всячески отговаривался, но служанка вошла в комнату, взяла его за руку и, повторив: «Вы должны выполнить ее желание», повлекла за собой. Они вошли в высокие, красиво изукрашенные ворота и поднялись по каменным ступеням дворцовой лестницы. Лестница была великолепная, с яшмовыми перилами. Проходя сквозь покои, дзато касался рукой парчовых занавесей. Ветерок, пролетавший сквозь бамбуковые шторы, приносил редкостное благоухание. Вскоре они оказались в просторном покое на самом верху башни. Пройдя мимо длинных рядов служительниц, они приблизились к благородного вида даме, которая восседала на высоком помосте.
«Я рада, что ты пожаловал, дзато, — заговорила дама. — Прочитай мне какую-нибудь главу из „Повести о доме Тайра". Ну, начинай! Не тяни». — «Какую именно главу вы хотели бы услышать?» — спросил он. «Мне очень нравится глава „Фрейлина Кодзайсё". Она такая трогательно-прекрасная!» Он пробежал пальцами по четырем струнам лютни и, то возвышая, то понижая голос, начал читать «Повесть о доме Тайра». Собравшиеся слушали его с молчаливым восхищением.
Когда он наконец умолк, подали чай и сладости. «Твое чтение так выразительно, а звучание струн так сладостно! — похвалила госпожа. — Отдохни же немного! Если истощились даже силы воинства, прошедшего от долины Ити-но Тани до острова Ясима, то что же сказать о фрейлине Кодзайсё! Сколь недолгим оказалось ее супружество с правителем земли Этидзэн! Как страдала она, навеки разлучившись с любимым! Удивительно ли, что она бросилась в пучину вод?! Не менее достойна сожаления и судьба Митимори, который полюбил ее еще шестнадцатилетней девой. При одной мысли о том, какое отчаяние охватило его в той безнадежной схватке у реки Минато, из глаз исторгаются слезы». Рукава всех, кто там был, так обильно напитались слезами, что их можно было отжимать»
Через некоторое время госпожа попросила прочитать еще главу. «Что вы хотели бы услышать?» — спросил дзато. «Ту же самую главу. Нет ничего более захватывающего». Не смея ей перечить, он снова ударил по струнам лютни и стал нараспев читать «Кодзайсё». Неожиданно, в самой середине повествования, послышался голос приютившего его старца, настоятеля храма: «Зачем ты пришел сюда и кому рассказываешь о доме Тайра?» Внезапно очнувшись, дзато отложил лютню и пошарил вокруг себя руками. Там, где — как ему представлялось — сидела госпожа, его рука наткнулась на могильный камень. Вместо служительниц оказались густо поросшие мхом поминальные дощечки. «Где я?» — пораженный, спросил он. «На храмовом кладбище, — объяснил старец. — Эти каменные надгробья — могилы Кодзайсё и ее свиты». К этому времени уже рассвело, со всех сторон доносились шаги и говор людей.
«Когда служки пришли тебя разбудить, — продолжал старец, — они не нашли на месте ни тебя самого, ни твоей лютни. Твое ночное одеяние валялось рядом с изголовьем. Когда мне доложили об этом, я подумал: уж не ушел ли ты, обидевшись на что-нибудь. Но тут я услышал негромкие звуки лютни и понял, что ты здесь неподалеку». Данъити рассказал обо всем, что с ним произошло. «Вот оно что! — раздумчиво проговорил настоятель. — Смотри, не выходи сегодня наружу. Если ты ослушаешься моего совета, ты погиб. Отрывок из „Повести о доме Тайра" ты читал самой фрейлине Кодзайсё, вернее, ее призраку. Уж если она начнет преследовать кого-нибудь, спастись от нее нелегко. Но я постараюсь тебе помочь!» Старец велел дзато совершить омовение, а затем со всех сторон исписал его тело письменами-заклятиями от духов и речениями из Сутры Мудрости. Однако, по случайной оплошности, он не начертал ни одного знака на левом ухе дзато. В заключение старец сказал: «Этой ночью за тобой придут снова. Что бы тебе ни говорили, молчи. И ничего не бойся!»
И действительно, с наступлением сумерек послышался тот же самый женский голос. Весь съежившись от страха, дзато чувствовал, как ее рука шарит по его телу. «Вот удивительно! Его здесь нет!» — воскликнула женщина. И тут вдруг она нащупала его ухо, не защищенное заклятиями. Одним рывком она вырвала ухо и ушла. Какую боль при этом испытал бедный дзато — не передать словами.
Когда он поведал настоятелю обо всем, что с ним произошло, тот, спохватившись, вскричал: «Я и впрямь не написал никаких знаков на твоем ухе! Какая досада! И все же, милостью Будды, ты спасен. Завладев твоим ухом, духи отныне оставят тебя в покое».
Словами: «С тех пор его и прозывают Одноухим Данъити» рассказчик закончил свое повествование.
Перевод В. Л. Мазурика
В земле Этиго, в уезде Оонума, жил человек по имени Ёсида Сакубёэ. Родом он был из Синано Дзэнкоодзи. Однажды, когда он навещал семью, которая там оставалась, ему приглянулась служанка. Он уговорил ее бежать вместе с ним в Оонуму. Прознав об этом, его супруга пришла в сильную ярость и хотела тотчас же отправиться в Оонуму, чтобы высказать накипевшую у нее на сердце обиду. Но соседи уговорили ее отказаться от этого намерения. С тех пор она стала чахнуть душой и телом.
Когда к ней, с выражением сочувствия, явился воспитанник их семьи, мелкий чиновник Бухёэ, служивший под началом ее супруга, она сказала ему: «Причина моей тяжкой хвори — жестокая обида, нанесенная мне мужем». — «Какая беда! Какая беда!» — сострадая ей, заохал Бухёэ. Тогда госпожа, вся в слезах, стала его умолять: «Пока я еще жива, заклинаю тебя, убей его полюбовницу и принеси мне ее голову. Если это мое желание останется невыполненным, это станет преградой на пути моего будущего возрождения».
Не смея ослушаться, Бухёэ поспешил в Оонуму, в отсутствие Сакубёэ выманил из дому и тайно убил его любовницу, а затем отнес ее голову в Дзэнкоодзи. При его появлении госпожа приподнялась на ложе и, молитвенно сложив ладони, с радостной улыбкой воскликнула: «Какое счастье, какое великое счастье! Все это время мою душу сжигал гнев! Я была погружена во мрак отчаяния. Но теперь я очистилась от лютой злобы, обрела наконец покой!» Она схватила голову и стала зубами выдирать волосы. Вид ее был поистине страшен.
«Вы ведете себя как дикий зверь!» — сказал возмущенный Бухёэ, отнял у нее голову, схоронил ее и отправился к себе домой.
Вскоре она умерла.
Но и после смерти, являясь в своем телесном обличье, она продолжала преследовать мужа. Как-то раз она подъехала в экипаже к воротам дома Сакубёэ. Увидев ее, смертельно испуганный слуга закричал: «Приехала почтенная госпожа из Дзэнкоодзи». В тот же миг она исчезла, растворилась в воздухе, к изумлению слуги и возницы. В другой раз, ночью, она забралась в спальню хозяина дома и стала его душить. Сакубёэ в страхе вскочил, и она тут же пропала без следа.
Ни молитвы, ни заупокойные службы — ничто не помогало против ее преследования. Случалось, она объявлялась даже и днем, и многие ее видели. Охваченный ужасом, Сакубёэ переезжал из одного дома в другой, но призрак уже был тут как тут.
В конце концов пережитые муки и страх свели Сакубёэ в могилу.
Оставшийся после него сын живет теперь в земле Этидзэн. В Этиго история его семьи слишком хорошо известна, чтобы он мог там жить.
В годы Канъэй[387] недалеко от столицы, в Охаро, жил буддийский монах по имени Нёо. Когда его спросили, почему он принял постриг, он рассказал свою историю:
Оказывается, в прежние времена он жил в столице и занимался плотницким ремеслом. Когда его супруга умерла, он женился на ее племяннице. И вот однажды, когда он отдыхал днем, с потолка спустилась змея и, угрожающе выпустив жало, стала к нему подползать. Он схватил ее и выбросил из дома. Но она приползла снова, кольцами обвила его шею, и с тех пор он никак не мог от нее отделаться. Даже после того, как он принял постриг, стал нищенствовать, она продолжала обвивать его шею. Она исчезла лишь тогда, когда он поднялся на вершину священной горы Коя.
Три года провел монах в тамошнем монастыре, но когда он покинул его и стал спускаться, змея снова обвилась вокруг его шеи. Чтобы не пугать окружающий люд, он закутался в полотенце. Спасло его лишь поклонение святому Гонъё из храма Земли Воздаяния, что возле дзэнского храма Сёококудзи в Верхних кварталах столицы. Святой обратился со своим заступничеством к Амиде. Да и сам монах истово возносил моления всеблагому Будде. Лишь тогда змея перестала его преследовать.
За два-три года до осакского сражения в городке Инрэй земли Суруга, в четырех-пяти кэнах от дома Харады Дзиродзаэмона, что близ Лисьего мыса, проживал некий человек. Отправившись однажды в край Синсю, он обзавелся там подругой. Когда он вернулся к себе домой, эта женщина последовала за ним. Она была очень дурна собой, просто страхолюдина. При ее появлении хозяйка дома бежала, проклиная своего мужа. Он же отвез свою подругу в Михо, где на прибрежных дюнах растут сосновые рощи, пригласил ее покататься на лодке и утопил.
Однако после своей смерти эта женщина обернулась змеею и обвилась вокруг поясницы этого человека. Как ни старался он избавиться от нее, все было тщетно. Пришлось ему поселиться в монастыре на горе Коя.
Однажды в Канагаве, что в крае Бусю, некий путник остановился на ночлег в доме у незнакомых ему хозяев. Утром, когда он собрался уходить, шел дождь, и он накинул на себя хозяйское хаори. И вдруг послышался чей-то голос: «Почему ты надел хозяйское платье?» Путник огляделся по сторонам, но не увидел никого, кто мог бы это произнести. Но тот же голос повторил: «Почему ты надел хозяйское платье?» — и только тогда путник понял, что говорит конь.
«Но тебе-то какое дело?» — спросил он коня. И тот ответил: «Я — умерший родственник хозяина. Он сделал мне много добра, и чтобы отплатить ему за эти благодеяния, я возродился в облике коня. За мной остается еще долг в семьдесят пять монов. Вот уплачу его, и на том мы расстанемся».
Испуганный путник подробно поведал обо всем хозяину. «Вот дивное дело, — изумился тот. — В работе с этим конем не сравнится ни один другой. Настоящий трудяга!» А в этот момент как раз зашел сосед и попросил ему одолжить коня за семьдесят пять монов. Едва он выложил эти деньги, конь тут же околел.
Случилось это в годы Канъэй. А рассказал об этом Найто Рокуэмон. Его рассказ заслуживает полного доверия.
В дом к одному из псарей полководца Хидэёри пришел некий человек и попросил его жену продать свежей собачьей печени. Поторговавшись, они сошлись на цене в три серебряные монеты. Когда жена псаря повела собаку на задний двор, та внезапно повернула к ней морду и сказала: «Ты — сущая злодейка». Услышав это, покупатель, который шел за ними следом, в страхе сбежал.
Когда возвратился бывший в отлучке муж, жена пожаловалась ему: «Сегодня я упустила три серебряные монеты». Выслушав ее, муж ужаснулся и сказал: «А ты и впрямь сущая злодейка». В тот же день он покинул свой дом и больше никогда там не появлялся, бесследно исчез.
В дзэнском храме Кокэндзи, что в городке Юуки, в земле Симоса, был один молодой монах по имени Онтэй, родом из Оридзу, что в крае Бисю. Наставлял его старец Гион.
В этом же храме временно, свершая свое «летнее служение», жил монах Сюкэй с острова Кюсю. Он воспылал неодолимой страстью к Онтэю. Эта страсть не оставляла его и после того, как он вернулся к себе в Татэбаяси, в храм Дзэнтёдзи. Когда молодой монах прислал ему свое старое платье на ватной подкладке, он разорвал его на клочки и съел. Снедавший его недуг не только не проходил, но с каждым днем становился все сильнее и сильнее. Он стоял уже на краю могилы. Сжалившись над ним, старец Сэнгю из Дзэнтёдзи подробно описал его муки в своем послании наставнику Онтэя. Тот согласился отпустить Онтэя на остров Кюсю. Когда молодой монах прибыл в храм Дзэнтёдзи, Сюкэй схватил его за руки и, не выдержав переполнившей его сердце радости, тут же испустил дух.
Онтэй вернулся в свой храм. Однажды ночью он обнаружил под своим одеялом белого змея и убил его, пронзив острым железным прутом. Однако на следующую ночь в постели у него снова оказался белый змей. Он проткнул его прутом. Так повторялось каждую ночь. Образ умершего монаха неотступно преследовал Онтэя. Всякий раз, когда ему являлось это видение, волосы у него вставали дыбом. Он переехал в Канто, но и это не помогло. В конце концов он занемог и умер. И до последнего мгновения в его постели лежал белый змей. Об этом знали доподлинно.
Монах Сюгин из Канто был охвачен плотской страстью к молодому собрату. Однажды его помыслы в обличье змея заползли через окно в келью этого юноши. Тот схватил шило, которым пользовался для сшивания книг, и ткнул им в глаз змея. «Ах!» — застонал в своей келье влюбленный монах. Оказалось, что у него неожиданно вытек глаз. Позднее этот монах, прозванный Змеем, совершил паломничество к святым местам.
Случилось это в годы Тэнсё[388].
В крае Госю, в деревне Исихара, что в долине Хино, жил богач по имени Досэцу. Ни в скупости, ни в беспутстве не было ему равных. В семьдесят лет он превратился в «голодного беса». Предаваясь чрезмерному чревоугодию, за день съедал он четыре-пять сё риса и наконец умер, корчась в ужасающих мучениях. На шестидесятый день после похорон дух умершего вселился в его жену. Дней десять кряду ее уста твердили одно: «Хочу есть, хочу есть...» Лишь после совершения всех заупокойных обрядов избавилась она от этой напасти.
Обжорством страдал и старый брат этого Досэцу. Кушанья ему носили целыми ушатами. И днем и ночью. Так он мучился, пока не помер. Эту подлинную историю мне рассказали в Ооцуке.
В деревне Кабата края Госю некто Магоэмон при посвящении в монахи получил имя Сайгэн. На его долю выпали неслыханные муки. Однажды его всю ночь напролет терзал огромный монах-оборотень. На следующую ночь явился злой дух, связал его и стал погружать поочередно то в пламя, то в воду. Он убежал и спрятался в нужнике, но злой дух отыскал его и там и снова повлек на лютую казнь. Так продолжалось пятьдесят ночей, пока монах не умер. Рассказал мне об этом, со слов местного чиновника Дзиэмона, Хэйэмон.
Жил в Суруге богач по имени Этидзэн. Алчность его превосходила все пределы.
На исходе шестой луны 20-го года Канъэй[389] он тяжко занедужил и, чуя приближение смерти, насыпал целую тарелку золота и серебра и попросил своих домочадцев: «Потратьте эти деньга на мое спасение». Но и это не спасло его. Целых двадцать дней в жестоких страданиях он стонал: «Умираю! Умираю!» И когда он наконец умер, кончина его была поистине ужасной.
Когда его клали в гроб, он вдруг ожил и принялся ползать. Сколько его ни били собравшиеся на похороны, он все не умирал. Пришлось ею зарубить. Никому не ведомо, как погребли его останки. Так был он наказан за свою алчность.
Жил в столичном квартале Нисиуоя торговец Хонэя Ёсоэмон, он поставлял рыбу к императорскому столу. Этот Хонэя Ёсоэмон отличался безмерной скаредностью.
На старости лет он решил принять монашество. Но ни одна бритва — а он сменил их семь штук — не брала его волосы. Пришлось ему пустить в ход ножницы. Кое-как, с превеликим трудом, состриг он наконец волосы.
Однако монашество его длилось недолго. Однажды почувствовал он во всем теле нестерпимый жар. Ничто, никакие заботы окружающих не могли умерить этот жар, и в конце концов он бросился в колодец и утонул. Случилось это в 17-м году Канъэй[390], а поведал обо всем происшедшем Суйо.
Мать некоего Такакуры Сёэмона из квартала Тэмма города Осаки была неимоверно скупа. Свою невестку она просто-таки сживала со свету.
Когда ей перевалило за семьдесят, напал на нее злой недуг, который быстро привел ее к смерти. Умерла она в ужаснейших муках.
На третий день после ее кончины под москитный подог, натянутый над постелью невестки, заползла огромная жаба и несколько раз укусила молодую женщину. Служанки сразу же смекнули, что это покойница, и стали ее стыдить и бить, после чего она больше уже не приходила. А невестку отправили в паломничество к буддийским и синтоистским святыням.
Супруга Кадоя Эйсюна из столичного квартала Синдзайкэ постоянно хворала. «Вот напасть на мою голову, — все время ворчал он. — Никакой тебе помощи, одни только лишние хлопоты. Хоть бы померла поскорее!» Его супруге становилось все хуже и хуже, и вот, перед самой смертью, она велела позвать мужа и обратилась к нему с такими словами: «Вы часто говорили, что вот, мол, хорошо было бы, если бы я поскорее умерла. Сегодня ваше желание исполнится».
Почувствовав некоторый стыд, Эйсюн стал оправдываться, но жена его не слушала. Вскоре она рассталась с жизнью.
Через день-другой, в глухую полночь, кто-то постучался в заднюю дверь дома. Эйсюн — он ночевал в соседней со спальней комнате — проснулся и спросил: «Кто там?» — «Откройте дверь», — услышал он голос жены. Обмирая от страха, Эйсюн спрятался в спальне и запер дверь на засов.
«Напрасно стараетесь. Я могу войти и через переднюю дверь», — пригрозила покойница. Тут же с шорохом раздвинулась передняя дверь, она ворвалась в комнату и, набросившись на мужа, вцепилась зубами ему в плечо.
На шум прибежали домочадцы. Они затеплили светильник и увидели лежащего на полу в беспамятстве Эйсюна.
На помощь пригласили лекаря Согу, который жил в доме напротив. С большим трудом, с помощью укрепляющего лекарства, удалось ему привести в чувство Эйсюна. Прошло много времени, прежде чем раны от укусов на его плече наконец зажили.
Обо всем этом правдиво поведал некто Сёан, который жил в том же квартале.
А было это в начале годов Канъэй.
На востоке земли Микава, в деревне Уэно, что поблизости от Итиномия, в седьмой день после смерти жены кузнеца Хёэ Горо в ее могильном холмике открылось отверстие размером в чайную чашку, а в нем пылало пламя, как в кузнечном горне.
После праздника поминовения усопших там побывал мой ученик Дзэнсай. Когда он сунул в отверстие веточку молодого бамбука, она тут же загорелась. Совершая похоронный обряд, душу покойной напутствовал служитель дзэнского храма Сёгэнъин, что в Нагаяме. Позднее настоятелем этого храма стал преподобный Гюсэцу. Сам же Хёэ Горо почил в третью годовщину смерти жены. Случилось это в 5-й год Канъэй[391].
В деревне Ноэ, находящейся к северу от Осаки, в 23-й день седьмой луны 11-го года Канъэй пятидесяти лет от роду умер человек по имени Нихёэ из амидаистской секты Икко.
Из его могилы вылетел огненный шар наподобие мяча для игры в кэмари. Несколько раз взмыв и опустившись, он поплыл наконец на высоте два-три сяку по направлению к дому покойного. По дороге он облетел все окрестные возделанные поля. Над одним из них он вдруг рассыпался на целое облако искр. Кроваво-алым потоком опустились они наземь. Затем огненный шар возник вновь и, прокатившись по коньку крыши дома, где жил Нихёэ, вернулся в могилу. Так повторялось каждую ночь, в четвертую стражу. Видели огненный шар все жители Ноэ. Видели, разумеется, и сыновья сельского старосты Сакубёэ, старший и младший. Старший - было ему тогда то ли семнадцать, то ли восемнадцать - несколько дней после того прохворал.
В месте, именуемом Миноура, в крае Госю умер последователь секты храма Хонгандзи. Каждую ночь из его могилы вылетал огненный шар размером с детский мячик.
Однажды он пролетал над большим скоплением народа. За ним погнались, хотели его поймать, но он ускользнул от своих преследователей. А как-то раз он залетел в дом к покойному. Все домочадцы убежали в отдаленный, лежавший за несколько селений от того места храм. Было известно, что усопший не доверял священнослужителям, поэтому заупокойную службу по нему не совершали. Впоследствии огненный шар побывал во всех домах его родственников. Очевидцем всего этого был монах Соан. Он-то и поведал об увиденном.
Трое паломников направлялись к огнедышащей горе Ундзэн в земле Бидзэн. Один был горожанином из земли Бунго, другой — монахом из Бидзэн, третий — ронином, неизвестно откуда. Случилось им заночевать в местном буддийском храме.
Монах попробовал погрузить палец в «кипящую котловину». «Не так уж и горячо», — удивленно вымолвил он. Но, вытащив палец, он почувствовал вдруг нестерпимое жжение. Пришлось ему снова погрузить в воду свой палец. Так он проделал несколько раз, и с каждым разом погружал руку все глубже, пока она не скрылась целиком. Вскоре над поверхностью осталась лишь его голова. «Что-то с непреодолимой силой тянет меня вниз», — выкатив глаза, жаловался он. Ему было страшно и горестно.
В конце концов двое его спутников со слезами на глазах вынуждены были оставить его и пуститься в обратный путь. От них-то я и услышал рассказ о том, что случилось с монахом.
Было это в годы Канъэй.
В земле Симцукэ, в трех тё от Насу-но Юдзава, есть «кипящая котловина».
Некий Кёдэн из Насу собирался пойти в горы за хворостом, но завтрак запаздывал, и он боялся, что отстанет от своих спутников. Разозлившись на мать, он пнул ее так сильно, что она упала.
Проходя мимо котловины, он — неожиданно для всех — свалился в нее. Подоспевшие спутники схватили его за голову, пытались удержать, но тщетно — он весь ушел в котловину.
И теперь еще то место называют «Преисподняя Кёдэна». Если там произнести имя Кёдэна, котловина тотчас забурлит.
Литейщик Итихёэ из деревни Усикубо края Сансю похитил колокол синтоистского храма, что стоит на горе Исимаки.
В начале годов Канъэй он совершал паломничество к божественной горе Хакусан. На восьмом ярусе горы он вдруг остановился, застыв как каменное изваяние, а вокруг него взвились языки пламени. «Видимо, он умер, — сказали другие паломники. — Теперь это место осквернено». И они поспешили вверх.
На обратном пути они увидели застывшее тело Итихёэ точно таким же, каким его оставили, с бушующими вокруг него языками огня. В страхе перед свершившимся они торопливо спустились с горы.
На следующий год на горе Хакусан побывал некий пилигрим из восточной части земли Микава. Все было точно так же, как в прошлом году. Однако на обратном пути он увидел, что тело Итихёэ исчезло.
На том месте, где он некогда стоял, застывший как изваяние, теперь валит дым. С краю высится скала высотой в пять-шесть сяку. Она так горячо накалена, что к ней невозможно прикоснуться.
Обо всем этом, уверяя в правдивости своего рассказа, поведал страж дзэнского храма по имени Нода-но Иан.
В деревне Сэки, что лежит на востоке земли Микава, поблизости от Ёсида, был староста по имени Ядзиэмон. Жена его умерла девятнадцати лет, при тяжелых родах. После смерти она сделалась призраком, стала блуждать вокруг дома. Пришлось родственникам обратиться в дзэнский храм Мёгондзи, и преподобный Гюсэцу, совершив заупокойную службу, укротил ее дух.
В уезде Убарада земли Кавати жил некто Кохёэ. Мать его была на редкость простодушная женщина, и злая невестка, надевая маску черта, часто пугала ее.
Мать Кохёэ, случалось, предостерегала невестку: «За каждое наше дело, доброе или дурное, непременно следует воздаяние. Смотри, как бы тебя не постигла беда». Вскоре она покинула этот мир. А у молодой женщины родилась дочь с длинными, сунов в восемь, клыками. Она пыталась скрыть это от мужа, но в конце концов тайна обнаружилась.
Было это во 2-й год Сёхо[392], а услышал я этот рассказ от Наэ Сакуэмона.
Есть в крае Осю, в Айдзу Мацудзава, дзэнская обитель, храм Сёотакудзи.
Когда на могиле некоей умершей женщины ставили поминальную дощечку, настоятель этого храма неверно написал один знак, и старец Сюка вынужден был поправить его начертание. Возмущенные невежеством настоятеля, прихожане изгнали его. Новым настоятелем стал преподобный Сюка.
Однажды к нему явился призрак усопшей. «Я попала в преисподнюю, терплю поистине невероятные муки, - сказала она. — Вызволите меня отсюда!» — ««Все начинается и кончается Озарением. И где же, по-твоему, находится преисподняя?» — «А ты взгляни на меня и поймешь». — «Я вижу: ты воплотила в себе сокровенную суть Будды». — «Нареки же меня!» — «Я нарекаю тебя монахиней Самадхи, порождением Изначальной Пустоты».
Выслушав последние слова настоятеля, призрак исчез.
Поведал мне об этом сам старец Сюка.
В земле Симоса, в нитирэновском храме Мёфукудзи, что в Тоганэ, был монах Кёдзюбо, отличавшийся неимоверной силой. Как-то на рассвете, идя в храм, встретил он монаха-оборотня.
Кёдзюбо, недолго раздумывая, вступил с ним в отчаянную схватку. Казалось, победа уже близка, как вдруг оборотень укусил его в руку. Монах рухнул как подкошенный, в полном беспамятстве. Подоспевшие люди увидели, что в руку ему впился зубами выбеленный ветром и дождями череп. Настоятель постучал по черепу четками, и только после этого он отвалился. Монах прохворал сто дней, но все же поправился.
Было это в конце годов Тэнсё[393].
В храме Эйкодзи, что в Айдзу Наганума, был некий монах по имени Кинсацу. Однажды ночью он вышел из своей кельи по малой нужде. Справляя нужду, он почувствовал, что за спиной у него кто-то стоит. Обернувшись, он окликнул незнакомца, но тот ничего не ответил.
«Видно, это нехороший человек», — подумал монах и напал на предполагаемого злодея. Однако, к его изумлению, тот устоял на ногах. На шум выбежал старший монах и стал сердито бранить незнакомца. При первых же его словах тот упал. Когда зажгли фонарь, на этом месте увидели надгробную дощечку с такой надписью: «На все десять сторон простирается земля Будды, есть лишь один-единственный путь Спасения, не два и не три, все учения, не основанные на слове Будды, суть лишь приманка для непосвященных». Дощечка эта предназначалась для поминовения в тринадцатую годовщину смерти.
Вот что поведал преподобный Сюка.
Перевод В. П. Мазурика
В портовом городе Цуруга провинции Этидзэн жил богач по имени Хамада-но Тёхати; было у него две дочери. По соседству с ним располагалась усадьба некоего Хигаки-но Хэйты — человек этот доводился родственником Вакабаяси Тёмону[394], но давно уже оставил ратное поприще, занимался торговлей и жил в большом достатке. Был у него сын по имени Хэйдзи, одних лет со старшей дочерью Тёхати. Маленькими детьми они часто играли вместе, да так хорошо и ладно, что Хэйта решил, не дожидаясь, пока они повзрослеют, заключить с соседом брачный договор и заслал к нему свата, Тёхати ответил согласием, по этому случаю соседи обменялись подарками — сакэ и угощением, а своей будущей невестке Хэйта преподнес алый плетеный пояс[395].
Осенью 3-го года Тэнсё[396] остатки войска Асакуры подняли мятеж и заняли Итадори, горный перевал Киномэ, Хатифусэ, Имадзё, Хиути, Суидзу, а также храм Рюмондзи. Вакабаяси Тёмон, воевавший на стороне Асакуры, захватил новый замок в Коно. Для разгрома мятежников во главе восьмидесятитысячного войска в Цуругу прибыл Ода Нобунага с сыном своим Нобутадой. По приказу Нобунаги Киносита Токитиро[397] окружил замок в Коно.
Понял Хигаки, что в этих обстоятельствах ему нельзя оставаться в Цуруге, запер дом и укрылся в Киото у верного человека. Пять долгих лет не было от него ни слуху ни духу.
Меж тем старшей дочери Тёхати исполнилось девятнадцать лет, стала она красавицей, и от женихов не было отбоя. Но девушка и слышать не хотела о замужестве. «Я была еще ребенком, — говорила она отцу, — когда вы просватали меня за Хэйдзи. Пусть даже он меня позабыл, разве могу я стать женою другого человека? Если он жив и вернется, мне не смыть позора».
Целыми днями не выходила она из своих покоев, тосковала по Хэйдзи и вчуже лила слезы. Не в силах отвлечься от горьких дум, она в конце концов занемогла и спустя полгода покинула бренный мир.
Похоронить ее решили близ храма в Осио. Безмерным было горе родителей. Взяв алый поясок, некогда подаренный отцом Хэйдзи, матушка склонилась над усопшей и, гладя ее лицо, приговаривала:
— Это — подарок твоего жениха. Возьми же его с собой, пусть он будет тебе утешением в ином мире.
Повязала матушка поясок на талии умершей, и с тем предали ее земле.
Минул месяц с небольшим, и тут нежданно-негаданно воротился Хэйдзи.
Тёхати позвал его к себе и стал расспрашивать, где тот был и отчего так долго не возвращался. И Хэйдзи рассказал ему следующее:
— Когда Вакабаяси Тёмон занял замок в Коно и князь Нобунага прибыл в Цуругу во главе восьмидесятитысячного войска, отец решил, что жизнь наша в опасности, ведь мы в родстве с Вакабаяси. Посему, не мешкая, мы снялись с места и, бросив все, бежали в Киото, где все это время скрывались в доме верного человека. Отец и матушка покинули сей бренный мир. А я вот вернулся, памятуя о том, что нас с вашей дочерью связывает свадебный уговор.
Выслушав рассказ Хэйдзи, Хамада с женой залились слезами.
— После вашего внезапного отъезда, — сказали они, — дочь наша не переставала тосковать о вас, занедужила и в начале прошлого месяца скончалась. До чего же горько ей было за все эти годы не получить от вас ни единой весточки! Вот, взгляните.
С этими словами старики подали Хэйдзи тушечницу, на крышке которой покойная написала стихотворение:
О слива, что расцвела
В неведомом горном краю!
Увидеть тебя не чаю,
Но пусть на меня хотя бы
Повеет твоим ароматом.
Прочитал Хэйдзи стихотворение, и охватило его невыразимое горе и раскаяние. Отправился он на могилу своей нареченной, положил цветы, возжег благовонное курение и произнес молитву. Стоя за его спиной, родители умершей молвили:
— Взгляни, доченька, это Хэйдзи, твой возлюбленный. Прими же его подношение.
С этими словами в великом горе припали они к могильному холму и зарыдали. Вслед за ними заплакал и Хэйдзи.
После этого старики обратились к Хэйдзи с такими словами:
— Вы лишились родителей, тяжела ваша сиротская доля. Хоть наша дочь и умерла, вы для нас не чужой. Оставайтесь с нами, найдите себе достойное поприще и живите по своему разумению.
Позади своего дома Хамада выстроил отдельный флигель, там и поселился Хэйдзи.
Миновали сорок девять дней траура, и семья покойной, по обряду, отправилась на могилу в Осио. Хэйдзи же остался присмотреть за домом. Воротились они уже в сумерки, и Хэйдзи вышел за ворота им навстречу. Когда сестра покойной — а ей исполнилось уже шестнадцать лет — выходила из паланкина, Хэйдзи почудилось, будто она что-то обронила. Он незаметно приблизился и поднял с земли алый плетеный поясок. Спрятав его за пазуху, Хэйдзи поспешил в свой флигель. Там при свете фонаря он глядел на поясок и предавался воспоминаниям.
Наступила ночь, все вокруг стихло. Неожиданно послышался какой-то стук. Хэйдзи отворил дверь — на пороге стояла сестра покойной. Проскользнув в комнату, девушка прошептала:
— Смерть отняла у меня сестрицу, и горе мое безутешно. Давеча я обронила алый поясок. Не вы ли его подняли? Коли так, знайте: наш союз предопределен еще в прежних рождениях. Потому-то я и пришла к вам. Давайте же поклянемся друг другу в вечной любви.
Хэйдзи ушам своим не поверил:
— Как вы можете такое говорить? Ваши родители пожалели и приютили меня. Если им станет известно о нашей встрече, разве смогу я смотреть им в глаза? Прошу вас, уходите сейчас же!
— Батюшка потому и дал вам кров, — обиженно проговорила девушка, — что прочит вас в зятья. Коли вы не желаете ответить на мою любовь, я утоплюсь, и пусть вас мучают угрызения совести. Так и знайте: мой мстительный дух станет преследовать вас не только в этой, но и в будущей жизни!
Что было делать Хэйдзи? Пришлось ему уступить желанию девушки. Провел он с нею ночь, а на рассвете она исчезла.
После этого девушка стала приходить к Хэйдзи каждую ночь, а с наступлением утра потихоньку уходила. Хэйдзи до того прилепился к ней сердцем, что возненавидел рассвет.
Однажды, месяц спустя, девушка, по обыкновению, пришла к нему и повела такую речь:
— До сих пор о наших свиданиях никто не знает, но рано или поздно тайное становится явным. Если наша тайна откроется, нам несдобровать. Увезите меня отсюда. Тогда нам не придется скрывать от людей свою любовь.
Послушал Хэйдзи свою возлюбленную и бежал с нею в гавань Микоку, где жил бывший вассал его отца. Узнав от Хэйдзи, в чем дело, тот приютил влюбленных у себя в доме.
Миновал год. Как-то раз девушка говорит:
— Убоявшись родительского гнева, мы бежали из дома. Но вот уже прошел год, и отец с матушкой, должно быть, тоскуют обо мне. Я думаю, теперь, спустя столько времени, они простили нас. Давайте вернемся домой.
И на сей раз не стал Хэйдзи перечить. Сели они на корабль и вернулись в Цуругу. Оставив девушку на корабле, Хэйдзи один пошел к ее родителям.
— Хотя ничего, кроме добра, я от вас не видел, — сказал Хэйдзи, — я совершил непростительный, недостойный честного человека поступок и покрыл свое имя позором. Я знаю, грех мой велик, и все-таки тешу себя надеждой что спустя столько времени гнев ваш немного остыл. Поэтому мы с вашей дочерью и решили вернуться. Умоляю, простите нас.
Выслушал Хамада его слова и в полном недоумении вопрошает:
— О чем это вы говорите? Что-то я ничего не могу взять в толк.
Тогда Хэйдзи рассказал ему все по порядку и вдобавок показал алый поясок.
Изумлению Хамады не было предела.
— Этот поясок, — молвил он, — ваш покойный батюшка преподнес моей старшей дочери по случаю помолвки. Когда она умерла, мы положили его в гроб. Что же до младшей дочери, то вот уж год, как она занедужила и не встает с постели. В таком положении она при всем желании не могла бы бежать с вами из дома.
Но коль скоро Хэйдзи утверждал, что девушка дожидается на корабле, Хамада послал туда слугу, однако тот никого, кроме кормчего, там не нашел.
Пуще прежнего удивились Хамада с женой, ничего понять не могут.
Вдруг младшая дочь поднялась с постели и заговорила:
— По уговору должна была я стать женою Хэйдзи, но раньше времени покинула сей мир, и домом моим стал могильный холм. Однако узы, связывающие меня с Хэйдзи еще с прежних рождений[398], все еще не прервались, и посему дух мой нынче предстал перед вами. Прошу вас, выдайте сестрицу за Хэйдзи. Коли сделаете, как я прошу, она тотчас исцелится. Таково мое искреннее желание. Если же поступите противно моей воле, она разделит мою участь и попадет ко мне в обитель мрака.
В великом смятении и страхе все устремили взоры к говорящей — облик у нее оставался прежним, но голос был в точности как у покойницы.
— Дочь моя, — обратился к ней отец, — ты ведь давно уже умерла. Отчего же душа твоя все еще не упокоилась и блуждает в бренном мире?
— Жизнь моя на земле была недолгой, — ответствовал дух, — но крепки были узы любви, связывавшие меня с Хэйдзи. Посему царь Эмма[399], владыка обители мрака, дал мне отсрочку, и этот год я прожила с Хэйдзи в любви и согласии, как полагается супругам. Теперь пришел срок мне возвращаться в царство теней. Вы же должны исполнить мою волю.
С этими словами дух умершей взял за руку Хэйдзи и, заливаясь слезами, простился с ним, затем поклонился отцу и матушке, после чего обратился к младшей сестре:
— Став женою Хэйдзи, свято блюди свой дочерний долг, заботься о родителях. А теперь мне пора. Прощайте...
Не успел дух произнести эти слова, как по телу младшей сестры прошла судорога, она рухнула на пол и, казалось, испустила дух.
Все вокруг стали брызгать ей на лицо холодной водой, и тогда девушка очнулась, а хвори ее как не бывало. О том, что было с нею перед этим, она не помнила. Хамада выдал ее замуж за Хэйдзи, а по старшей дочери совершили заупокойную службу.
«Вот уж поистине чудесный, небывалый случай!» — говорили люди, слышавшие эту диковинную историю.
В уезде Оню провинции Вакаса есть селение Кумагава. Жил там человек по имени Хатия Маготаро. Был он богат и ни в чем не знал недостатка. Не болела у него душа ни об урожае, ни о том, как выгоднее вести торговлю, и посему проводил он время в чтении конфуцианских книг. Набравшись кое-каких познаний, он возомнил себя великим мудрецом и стал задирать нос не только перед людьми несведущими, но даже и перед теми, кто отнюдь не был чужд образованности. Всячески хулил он буддистскую веру, ни во что не ставил учение о карме и неразрывной связи Трех миров, не верил ни в ад, ни в рай, смеялся над понятиями земной юдоли и «Чистой Земли» и, уж конечно, не признавал ни чертей, ни богов, ни духов.
— После смерти, — говаривал он, — душа человека возвращается в стихию Ян и Инь, тело же становится прахом, вот и все, что от него остается. Какие там будды! Если кто-то сытно и сладко ест, расхаживает в шелковых одеждах и не знает, как еще ублажить жену и детишек,— это и есть будда. Если же человек не видит вдоволь даже простой пищи, если из одежды на нем одно кимоно из холстины и он вынужден продавать жену и детей, чтобы не помереть с голоду, — разве это не царство голодных духов? Или возьмите несчастного, который стоит у чужих ворот и выпрашивает подаяние. Ему выносят какие-то объедки, и он, не брезгуя, набрасывается на них. Спит он на голой земле, положив под голову камень, и даже в снег ему нечем прикрыть наготу. Это ли не царство скотов? А для того чтобы узнать, что такое ад, достаточно побывать в тюрьме — преступников там вяжут веревками, рубят им головы, пытают, дробят кости, сжигают живьем, распинают. Палачи и есть те самые бесы-мучители, о которых толкуют буддисты. Все это - наш мир, иного же не существует. Те, кто верит в загробный мир, хотя никто еще не видел его своими глазами, или в духов, которые не более чем вымысел, кто слушает россказни монахов и жриц,— попросту болваны.
Так разглагольствовал Маготаро. Когда же кто-либо принимался ему возражать, он сейчас же бросался переубеждать противника, засыпая его цитатами из «Четверокнижия» и «Шестикнижия», пытаясь сбить с толку своим красноречием, одним словом, был самоуверен и нагл до крайности. Кончилось тем, что люди дали ему прозвище Маготаро-Дьявол и, считая его сумасбродом, старались держаться от него подальше.
Однажды Маготаро пришлось по какой-то надобности отправиться в Цуругу. Он вышел из дома, когда солнце стояло уже высоко, и до селения Имадзу добрался уже в сумерках. Дело было как раз вскоре после смуты, охватившей Госю и Китаносё, дороги обезлюдели, и найти себе ночлег в тех краях было непросто.
Вышел Маготаро к реке, глядит — берег усеян трупами, жалобно плещутся волны, а тут еще сгустилась ночная тьма, из-за гор надвинулись тучи, и нигде не видно было человеческого жилья.
Растерялся Маготаро, не знает, куда ему податься. Наконец приметил он у северного склона горы сосновую рощицу, зашел туда и прилег было отдохнуть под деревом, но тут вдруг послышалось зловещее уханье совы, вокруг замерцали призрачные огни, затрещали ветви под порывами пронзительного ветра.
Не по себе стало Маготаро, оглянулся он по сторонам и увидел невдалеке от себя семерых, а может быть, и восьмерых мертвецов — они лежали головами кто к западу, кто к югу. Тем временем стал накрапывать дождь, блеснула молния и послышались раскаты грома.
Мертвецы разом поднялись на ноги и стали приближаться к Маготаро. В ужасе он забрался на дерево, а те, стоя внизу, злобно завопили:
— Нынешней ночью ты станешь нашей добычей!
Неожиданно дождь прекратился, небо расчистилось, и на нем ярко засияла осенняя луна.
Тут неведомо откуда примчался страшный бес-якша. Тело у него было сине-зеленое, пасть огромная, на голове торчали рога, волосы дыбились клочьями. Стал он хватать мертвецов и, отрывая у них головы, руки и ноги, отправлять к себе в пасть, точно ломти дыни.
Насытившись, он лег под деревом, на котором сидел Маготаро, и уснул. От храпа якши земля содрогалась.
«Если якша проснется, — подумал Маготаро, — мне несдобровать, он сбросит меня с дерева и сожрет. Надо удирать поскорее». Маготаро потихоньку слез с дерева и пустился наутек. Тем временем бес проснулся и бросился за ним вдогонку.
У подножия горы стоял старый заброшенный храм. Крыша его прохудилась, алтарь развалился, монахов не было и в помине. Посреди храма возвышалась огромная статуя Будды. Вбежал Маготаро в храм и, обращаясь к статуе, взмолился: «Помоги мне!»
В спине статуи было отверстие — Маготаро влез в него и затаил дыхание. Якша ворвался в храм, обшарил все углы, но, не сообразив, что жертва его схоронилась внутри статуи, помчался дальше.
Только успел Маготаро перевести дух, как статуя принялась приплясывать и напевать, похлопывая себя по животу: «Якша добычу свою упустил, а ко мне она сама явилась. Славное перепало мне нынче угощение!»
Радостно хихикая, статуя двинулась вон из храма, но, как на беду, споткнулась о камень и грянулась на землю. Руки и ноги у нее отвалились и рассыпались на мелкие кусочки.
Маготаро выбрался наружу и закричал:
— Эх ты, дурацкий истукан! Норовил меня слопать, а сам попал в беду. А еще говорят, что Будда помогает человеку.
Зашагал Маготаро прочь. Через некоторое время дошел он до поля, смотрит — там горят огни и сидит множество людей. Обрадовался он, поспешил к ним, но вот незадача: это были не люди, а оборотни — кто без головы, кто без рук, кто без ног, и притом совершенно нагие.
Маготаро похолодел от страха и бросился от них со всех ног. Но не тут-то было - рассвирепели оборотни, кричат:
~ Как ты посмел отвлекать нас во время пира, наглец? Ужо схватим тебя да съедим на закуску.
Вскочили оборотни и кинулись за ним следом. Долго бежал от них Маготаро, вдруг видит - впереди река. Кое-как перебрался он на другой берег, насилу избавился от погони.
Побрел Маготаро дальше. В ушах его все еще стояли леденящие душу вопли преследователей, по коже бегали мурашки, никак не мог он опомниться.
Пройдя с половину ри, Маготаро очутился в ущелье среди густых зарослей травы. Луна уже склонилась к западу и подернулась облаками. В темноте Маготаро споткнулся и провалился в какую-то яму, глубиной не меньше ста дзё.
Не успел Маготаро опамятоваться, как в нос ему ударил тошнотворный запах. Почувствовал он, как страх пробирает его до мозга костей.
Вдруг ни с того ни с сего сделалось светло, Маготаро огляделся и понял, что угодил в логово к чертям. Каких бесов тут только не было! У одних на голове торчала красная грива, рога вздымались кверху, как языки пламени. У других космы были голубые, а по бокам виднелись крылья. У третьих был клюв наподобие птичьего, у четвертых из пасти выступали длинные клыки. Были там бесы с бычьими головами и со звериными мордами. У одних кожа была красная, словно выкрашенная суриком, других, казалось, выкупали в синей краске. Глаза у бесов сверкали, будто вспышки молнии, изо рта валил огонь.
Увидев Маготаро, бесы завопили в один голос:
— Вот он, негодяй, который не дает нам жить спокойно. Так просто мы его не отпустим. Вяжите его скорее!
Схватили бесы Маготаро, надели ему на шею железные колодки, защелкнули на руках медные кандалы и в таком виде привели к своему государю.
Разгневался государь великим гневом и сказал:
— Так вот он, этот болтун с длинным языком, который обманывал людей, бессовестно лгал, будто нет на свете ни чертей, ни богов, ни духов, который гнушался нами и выставлял нас на посмешище! Говорят, «Почитаю, но сторонюсь»? Разве не упоминается в «Книге перемен» о повозке, набитой бесами? Неужели ты ни разу не открывал «Книгу песен», где в разделе «Малые оды» говорится о черте и жабе, мечущей ядовитый песок? А прибавь к этому запись в «Летописи Цзо» о сне цзиньского Цзин Гуна или историю Бою из княжества Чжэн! Здесь всюду речь идет о бесовской силе. Ты же в злобном невежестве своем уцепился за одно-единственное изречение Конфуция: «Не говорю о чудесном и таинственном» — и всячески унижаешь нас. Отвечай: зачем тебе это нужно?
С этими словами он отдал приказание своим подданным, и те жестоко исколотили Маготаро.
— А теперь прибавьте-ка ему росту, — велел государь.
Схватили бесы несчастного Маготаро и принялись тянуть его за голову и за ноги до тех пор, пока не стало в нем три дзё и не уподобился он длинному бамбуковому шесту. Бесы захохотали во все горло, поставили Маготаро на ноги и велели идти, но тот, шатаясь, сделал несколько шагов и повалился наземь.
Тогда владыка бесов отдал новый приказ:
— Теперь сделайте его коротышкой!
Снова набросились бесы на бедолагу, принялись мять и катать его, как лепешку. После этого стал он поперек шире, а когда попробовал шагнуть, то пополз, точно краб. Черти так и покатились со смеху.
Тут один из них, самый старый, сказал:
— Все время ты разглагольствовал, что бесов нет, и насмехался над нашим бесовским племенем, но вот пришло время — и сам сделался для нас посмешищем. Ну, довольно, жаль беднягу, не будем больше его мучить.
Поднял старый бес Маготаро на руки и кинул наземь, и в тот же миг принял он свой прежний облик.
— А теперь пусть отправляется восвояси, — пробурчал старый бес.
— Негоже отпускать его с пустыми руками, — загомонили остальные. — Надобно наградить его чем-нибудь на прощание.
Один из бесов сказал:
— Дарю ему рога, рассекающие облака! — и с этими словами налепил Маготаро на лоб два рога.
— А я жалую ему клюв, в котором свищет ветер! — воскликнул другой. И в тот же миг на месте рта у Маготаро вырос железный клюв.
— А от меня на память пусть останется у него красная грива! — молвил третий бес и плеснул ему на голову краской краской.
— А я, так и быть, жертвую ему зеленые сверкающие зрачки! — заявил еще один бес и вдавил в глаза Маготаро по зеленому шарику.
После этого бесы проводили Маготаро до той самой дыры, через которую он попал в их царство. Не успел он выйти на дорогу, ведущую из Имадзу в родное селение, как рога накрепко приросли у него ко лбу, клюв прилип к губам так, что не отодрать, выкрашенные в красный цвет волосы вздыбились кверху, словно языки пламени, зеленые зрачки свирепо засверкали. Так превратился он в настоящего беса.
Когда Маготаро воротился домой, жена и слуги до смерти перепугались. Заливаясь слезами, Маготаро поведал жене обо всем, что с ним приключилось, а напоследок сказал:
— Хотя и превратился я в страшное чудище, душа во мне осталась прежняя.
А жена в ответ:
— Не думала я, что когда-нибудь увижу вас в таком облике. Вот горе-то, вот несчастье!
Маготаро ничего не оставалось, как укутать голову полотняным кимоно да в одиночестве плакать и горевать. Родные дети и те при виде его разбегались врассыпную. Соседи же всплескивали руками от крайнего изумления. Трудно было Маготаро это вынести, в конце концов затворился он в своих покоях, перестал есть, никого к себе не подпускал и, сокрушаясь о своей горькой участи, вскорости скончался.
После этого дух покойного несколько раз появлялся возле своего дома в облике прежнего Маготаро. Отслужили по нем поминальную службу, и с тех пор никто его больше не видывал.
Знаменитая куртизанка Миягино служила на постоялом дворе в городке Футю провинции Суруга. Славилась она не только прелестью лица, но и утонченностью чувств, умела слагать стихи и даже владела искусством каллиграфии. Немудрено, что все молодые люди вокруг сгорали от любви к ней, завзятые любезники почитали для себя несчастьем, если им не удавалось проторить дорожку к ее сердцу, а модные повесы готовы были провалиться сквозь землю от стыда, если она не удостаивала их своим расположением. Среди куртизанок она не знала себе равных. Мужчины — и знатные, и худородные только о ней и говорили, сравнивая её с прославленными Тора-годзэн и Рикидзю.
Однажды в ночь на 16-е число восьмой луны собрались молодые повесы и пригласили Миягино полюбоваться вместе с ними полнолунием и воспеть его в стихах. Когда пришел черед Миягино, она сложила такое пятистишие:
— О луна пятнадцатой ночи!
Как ни прекрасен твой лик,
Прошу тебя: скройся.
Ведь иначе тот, кого жду,
Не решится ко мне прийти.
И еще она сложила:
Как мне счесть, сколько раз
Поднималась я на рассвете,
Чтобы с другом проститься?
Вместе с луной рассветной
Таяли брачные узы.
Не было человека, которого эти стихи оставили бы равнодушным,— так полно выражали они чувства Миягино.
В числе присутствующих оказался молодой человек по имени Фудзии Сэйроку. Происходил он из знатного столичного рода, и предки его были вассалами самого сегуна. Впоследствии, однако, вышло так, что семья его пустила корни в Суруге и, хотя и утратила прежнее влияние, владела обширными землями, жила в большом достатке и считалась едва ли не самой богатой в тех краях. Сэйроку имел вкус к утонченной жизни и отличался глубиной чувств. Отец его умер, и остался он вдвоем с матушкой. Женою обзавестись еще не успел, вот почему, присоединившись к приятелям, он пришел полюбоваться луной и в стихах излить душевную тоску.
Увидев Миягино, Сэйроку был поражен ее красотой и поэтическим даром и без памяти в нее влюбился. Не раздумывая, он заплатил хозяину постоялого двора щедрый выкуп и взял Миягино в жены.
При известии о женитьбе сына матушка Сэйроку сказала:
— Семья наша не из последних в Футю, и я надеялась, что невесткой моей станет девушка знатного рода. Не думала я, что ты возьмешь в жены куртизанку. Но теперь уж поздно сетовать — коли ты сделал свой выбор, так тому и быть.
Привел Сэйроку в дом молодую жену, увидела матушка, как красива Миягино и какое нежное у нее сердце, и поневоле обрадовалась. «Даже княжеские дочки не всегда отличаются добрым нравом, — подумала она. — Миягино же хоть и не родовита, зато наделена редкими добродетелями. Неудивительно, что Сэйроку ее полюбил».
Всей душой привязалась старая женщина к невестке. Миягино, в свою очередь, обращалась со свекровью так, будто та была ей родной матерью, неизменно проявляла дочернюю преданность.
В Киото у Сэйроку был дядюшка, который доводился его матери младшим братом. Неожиданно он занедужил и, чувствуя приближение смерти, отправил в Суругу посыльного с наказом сообщить Сэйроку о своей болезни и с просьбой приехать в столицу, ибо желал напоследок сделать кое-какие распоряжения. Весть о болезни брата безмерно опечалила матушку
Сэйроку.
— Поезжай скорее в столицу, — велела она сыну. — Я и сама хоть сейчас пустилась бы в путь, но мне, слабой женщине, это не под силу. Тебе же нетрудно исполнить просьбу дядюшки. Проведай его и возвращайся назад.
Огорчился Сэйроку, что приходится расставаться с молодой женой, не хотелось ему ехать. А Миягино говорит:
— Если вы не отправитесь в столицу, матушка решит, что из-за любви ко мне вы пренебрегаете долгом перед дядюшкой. К тому же, ослушавшись матушки, вы заслужите себе славу непочтительного сына. Собирайтесь же в путь не мешкая. Матушка ваша уже в преклонном возрасте и обременена недугами, кто знает, сколько еще ей суждено прожить. Древние говорили: «Служению другим отдаем мы время, заботе о родителях — час». Жизнь вашей матушки подобна луне, которая вот-вот скроется за западными горами. Отправляйтесь же в столицу и поскорее возвращайтесь домой.
Обменялись супруги прощальными чарками сакэ. Хоть разлука предстояла недолгая, для любящих сердец была она тяжела. Заливаясь слезами, Миягино сложила такое стихотворение:
— Знаю я, что недолго
Быть мне с любимым в разлуке.
Скоро вернется он.
Но отчего же тогда
Такая печаль на сердце?
Едва сдерживая рыдания, Сэйроку вторил ей:
— Отчего так печалишься ты,
Провожая меня в дорогу?
Гляжу на слезы твои,
И душу терзает тревога:
Неужто не свидимся вновь?
Глядя на эти печальные проводы, матушка побранила сына и невестку:
— Можно подумать, будто вы расстаетесь навек. Слыханное ли дело так горевать из-за короткой разлуки? Этак недолго настоящую беду накликать.
С тем Сэйроку и отправился в путь. Когда он добрался до Киото, дядюшка был уже при смерти. Едва взглянув на племянника, он испустил дух.
У покойного были дети, но они не успели еще войти в возраст, посему устройством дел семьи пришлось заняться Сэйроку. Передав все оставшееся после умершего имущество семье его жены и наказав ей беречь детей, Сэйроку собрался было в обратный путь, но тут, как на беду, вспыхнула смута, охватившая всю страну, на дорогах выставили заставы, и проезд был закрыт.
Что ни день, то тут, то там завязывались ожесточенные схватки. При всем желании не мог Сэйроку попасть домой, лишь кочевал от одного постоялого двора к другому. В скитаниях прошел год. А поскольку движения по дорогам по-прежнему не было, не мог он послать о себе даже весточку, и близкие его не знали, жив ли он или нет.
Видя, что сын все не возвращается, матушка Сэйроку не находила себе места от тревоги.
— Если бы я знала, что так случится, — горько сетовала она, — ни за что не пустила бы Сэйроку в столицу. О горе, ведь я даже не знаю, приведется ли увидеть его снова.
Не было дня, чтобы она не проливала слез, тоскуя о сыне, и в конце концов одолел ее недуг.
Миягино самоотверженно ухаживала за свекровью, ни днем ни ночью не отходила от ее постели. Прежде чем дать ей лекарство, пробовала его сама, собственноручно варила для нее кашу и молила богов и будд послать свекрови исцеление.
Увы, старания ее были напрасны. Не прошло и полугода, как старая женщина почувствовала, что настал ее смертный час. Призвала она к себе невестку и сказала:
— В недоброе время отправился мой сын в столицу, и нет от него ни слуха, ни весточки. Меня одолел тяжкий недуг. Ты ухаживаешь за мною лучше родной дочери. Преданность твоя беспримерна. Можно ли в моем положении желать для себя лучшей доли! Печально, что перед смертью я не могу вознаградить тебя за твою доброту. Пройдет время, у тебя появятся собственные дети. Жаль, что я их уже не увижу. Пусть они проявляют о тебе такую же заботу, с какой ты относилась ко мне. Клянусь Небом, я говорю это от чистого сердца.
Так молвила старая женщина на прощание и в тот же миг испустила дух.
Велика была скорбь Миягино, из глаз ее ручьями лились слезы. Похоронила она свекровь, как велит обычай, сорок девять дней совершала поминальные обряды и так горевала, что даже волосы ее утратили блеск, а лицо осунулось. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы сердце сжалось от печали. Но вот наступил 11-й год эры Эйроку[400], и в Суругу вторглись войска под предводительством Такэды Сингэна. Приступом взяли они замок в Футю, стали поджигать дома простых жителей. Имагава Удзидзанэ, властитель провинции, был вынужден бежать из осажденного города. Воины Такэды врывались в дома мирных жителей, чинили расправы и грабежи, их бесчинствам и жестокостям не было конца.
Нагрянув в дом Миягино и увидев, как она хороша, злодеи схватили ее и вознамерились силой склонить к любви. Но женщина вырвалась от них и, укрывшись в глубине дома, повесилась, предпочтя смерть бесчестью. Тут даже у грубых мужланов дрогнуло сердце, и они похоронили Миягино под хурмою за домом.
Прошло время, над Суругой установилась власть Такэды Сингэна, и войне настал конец. Примирились меж собой и военачальники провинций, лежащих вдоль тракта Токайдо, заставы с дорог были сняты, и Фудзии Сэйроку после долгих мытарств воротился в родные края. Глядит — все вокруг изменилось до неузнаваемости, дом опустел. Ворота покосились, крыша прохудилась, двор зарос густою травою, и не у кого было спросить, куда подевались его жена и матушка.
Вышел Сэйроку за ворота — навстречу идет какой-то старик. Это оказался слуга, долгие годы живший в их доме. Узнал его Сэйроку, окликнул и принялся расспрашивать. Старик рассказал, как захворала его матушка, как ухаживала за него Миягино, ни днем ни ночью не отходя от ее постели, как истово молила богов и будд о ее исцелении. «Только не помогло это,— вздохнул слуга, — матушка ваша скончалась. А вскоре после этого в Футю ворвались войска Такэды Сингэна, и князь Имагава Удзидзанэ был вынужден бежать из своего замка. Враги пытались силой склонить к любви вашу жену, но она повесилась, блюдя супружескую верность. При виде такого благочестия сердца злодеев дрогнули, и они похоронили ее под хурмою».
Выслушал Сэйроку рассказ старого слуги, и от горя из глаз его хлынули кровавые слезы. Рыдая, раскопал он могилу, смотрит — Миягино лежит в ней как живая, даже румянец на щеках не поблек. Сердце ему сдавила такая тоска, что он едва не лишился чувств. Похоронил он Миягино рядом с матушкой, положил на могилу цветы, возжег благовонные курения и в глубокой скорби сказал:
— О Миягино, природа наделила тебя мудростью и добротой. В мое отсутствие ты служила матушке, как преданная дочь, исполнила свой долг до конца. Безвременной и жестокой была твоя смерть. За все это время я не послал тебе ни единой весточки, но, поверь, в этом нет моей вины. До чего же превратна наша бренная жизнь! Если ты, пребывая в обители мрака, слышишь меня, молю, хотя бы один-единственный раз появись передо мною!
Каждый день, едва займется рассвет, Сэйроку спешил на могилу к жене, а под вечер возвращался домой и снова предавался тоске.
Так миновало двадцать дней. Однажды, в безлунную ночь, когда на небе тускло мерцали звезды, Сэйроку сидел подле светильника в своем доме. Вдруг перед ним возникла тень Миягино.
— Услышала я, что вы зовете меня, — сказала она, — и вот пришла к вам, отпросившись у Бога, правителя преисподней, ведающего книгой, в которую заносятся все добрые и дурные дела людей.
Заливаясь слезами, дух Миягино поведал обо всем, что с нею произошло. Выслушав эту горестную повесть, Сэйроку опечалился пуще прежнего. Поблагодарил он жену за заботу о матушке и за то, что, не убоявшись смерти, сохранила ему верность.
Тогда тень Миягино молвила:
— Если бы я родилась в доме сановника и принадлежала к именитому роду, судьба моя сложилась бы иначе. Мне же выпало стать куртизанкой, которая служит утехой для мужчин и не ведает глубоких сердечных привязанностей. Принарядившись и нарумянившись, я завлекала путников, торгуя своей красотой. Куртизанка словно придорожная ива, словно цветок на обочине, кто захочет, тот его и сорвет. Она умеет обольщать и говорить ласковые речи. Едва проводив одного гостя, она уже встречает другого. Идет путник с запада — она становится его подругой, идет путник с востока — она становится его женой. Так и жила я, точно лодка, которую носит по морю и которая не может прибиться к берегу. Но вот я встретила вас, и вы ввели меня в дом как законную жену. Распрощавшись с прежними привычками, я ступила на стезю добродетели. Однако вскоре настигла меня страшная смерть - она была послана мне в наказание за прежние грехи. Но я искупила их дочерним послушанием и верностью вам, поэтому боги Неба и преисподней позволили мне возродиться в облике мальчика. В Камакуре, близ дороги, проложенной через гору, живет богатое семейство. Фамилия хозяина — Такакура. Поезжайте туда. Завтра я должна появиться на свет. Увидев нас. я улыбнусь. Пусть это послужит для вас знаком.
Так сказал дух Миягино и растаял, словно дымка.
Спустя неделю Сэйроку отправился в Камакуру и отыскал дом того человека.
Я слышал,— обратился он к хозяину,— что у вас недавно родился младенец. Если это так, позвольте мне взглянуть на него.
Хозяин вынес новорожденного и сказал:
Этот ребенок находился в чреве матери двадцать месяцев. С самого рождения он плачет, не унимаясь ни днем ни ночью.
Стоило младенцу увидеть Сэйроку, как он тотчас же затих и улыбнулся. После этого никто больше не видел его плачущим.
Сэйроку рассказал его родителям обо всем без утайки и с тех пор часто навещал эту семью.
Перевод Т. И. Редько-Добровольской
Давным-давно, в незапамятные времена, на границе провинций Идзуми и Ки, на заставе в горах Онояма, служил стражем, как и его предки, человек по имени Ямагути Сёдзи Дзиро Аритомо.
Немало людей низкого звания в службе на заставе лишь дни коротали. Сёдзи Дзиро был от рождения человеком благородной души, в свободное время он любил поохотиться, а других радостей не искал. Был в его семье драгоценный лук, который бережно хранили еще со времен пращуров. Оленя ли, птицу ли этот лук бил без промаха, лишь бы только они были не дальше, чем достанет стрела. А уж если стрела вонзалась, то вместе с оперением, и добыча погибала от одного лишь выстрела. Сколько поколений, сколько лет били этим луком птицу и зверя в окрестных полях — неведомо. В роду лук почитали заветным, так и звали: лук «татоки» — «заветный лук», еще было ему название «тацука» — «лук о рукояти».
Род Сёдзи был старинный, множество сородичей его жило в разных концах страны, одним из них был владелец поместья в Ямато по имени Татибана-но Мурао — теперь, правда, от него редко доходила весточка. Младший сын этого человека, Юкина, попал отцу под горячую руку и был изгнан из дому. Вместе с женой он пришел в провинцию Ки, надеясь на поддержку Сёдзи и прося у него помощи.
На такого человека, как Сёдзи Дзиро, можно было положиться: он взял Юкину на службу, оказал милость, сделав его своим наперсником. А Юкина имел характер услужливый, покладистый, и Сёдзи было отрадно думать, что он определил к должности достойного человека. Дома он теперь посиживал, скрестив ноги, а за воротами они вместе, бок о бок, верхом охотились. Порой, под косыми взглядами стражей, он отправлял Юкину на службу вместо себя и во всем на него полагался.
Жена Юкины, по имени Коте, была молода и красива. Она без устали пряла, чтобы обеспечить мужа одеждой. Достойного жалованья он не получал, а лишь ровно столько, чтобы они могли прокормиться, но вокруг их жилища было очень чисто — женщина усердно наводила порядок и не унывала по тому или иному поводу. Люди же, не видя ее печальной, думали, что не с пустой мошной покинул Юкина родные места.
Когда Сёдзи Дзиро впервые посетил жилище Юкины, тот встретил его со всем радушием. Но ведь слуг в доме не было — что за прием он мог устроить? Горько было жене его, но она, похлопотав некоторое время возле очага, приготовила десяток рисовых лепешек, постелила в чистую лаковую посуду дубовые листья, наполнила ее лепешками и подала. Юкина вежливо потчевал, извиняясь, что другого ничего нет. Сёдзи попробовал — еда оказалась красивой на вид, и вкус был не такой, как у деревенских лепешек. К этому подали чай, завязалась беседа. Жена тоже время от времени поворачивалась в сторону гостя: «Ну как такие слова понимать? Право, это слишком... » — было видно, что разговор ей интересен. При том что нрава она была спокойного, было в ней и кокетство — женщина не из простых! Уж не из-за этой ли женщины Юкина лишился отцовского покровительства и не смог дольше оставаться на родине?
С того времени Сёдзи Дзиро стал заходить к ним постоянно и рассказал еще тысячу разных историй. Супруги искренне были ему рады, но в сердце Сёдзи мало-помалу зародились недобрые помыслы, и с некоторых пор в его словах под видом шутки вспыхивали искорки страсти. Однако женщина держалась невозмутимо, а Юкина и вовсе ничего не замечал.
Однажды, зная, что Юкина ушел на заставу, Сёдзи явился к нему в дом. Жена была одна, она подумала, что за мужем послать некого, и спряталась, притихнув за открытой створкой двери. Но ведь от века красивая женщина прячется для того, чтобы ее увидели, — разве не так? Заметив выглядывавшие из-под двери тонкие белые кончики пальцев ног, он понял: здесь! Потихоньку подкравшись, заключил ее в объятия и повлек на пол. Женщина сопротивлялась, отбиваясь изо всех сил.
— Нельзя так! Что вы делаете! — громко кричала она. Но силы женщины были слишком слабы, с нее уже градом лился пот, и она решила схитрить: — Вынуждена следовать вашим желаниям. — Она распахнула одежды Сёдзи и тяжко вздохнула: — Бедный!
Своим горестным видом она вызвала бы сочувствие в любом человеческом сердце, и Сёдзи с удивлением спросил ее:
— О ком это ты?
— Не чужого же мне жалеть! — ответила женщина. — Пожалеть надо Юкину. Из-за меня, своей жены, он был изгнан отцом, покинут родными. Кто, как не я, с которой он обменялся клятвой, мог стать ему единственной опорой и в горе, и в радости? И разве не достойно жалости то, что, находясь на его иждивении, я не смогла даже сохранить ему верность? В здешних местах персона ваша заметна, да и много есть женщин достойнее меня, просто вам они не попадают на глаза, с утра до вечера вы тешитесь охотой. Вы живете в роскоши, и Юкина — всего лишь бедный воин — блекнет рядом с вами. Овладеть мною вам — значит с помощью богатства обездолить бедного человека. Разве после этого вас можно будет называть благородным рыцарем?
Услышав это, Сёдзи немедленно прекратил притязания, помог женщине подняться и спокойно проговорил:
— Такое со мной впервые. На мгновение меня обуяла страсть, и я обо всем забыл. Прошу, пусть сестрица бросит все это в проточную воду, чтоб не было в душе осадка. А если ко мне еще раз придет такое желание, пусть я тогда заболею и не смогу целыми днями охотиться, как я люблю. — Он вежливо извинился и вышел.
После он поглядывал на Юкину, но тот держался так, будто совершенно ничего не знал. И женщина тоже разговаривала и смеялась с ним, как прежде.
Так женщина, благодаря себе самой, сохранила честь - это весьма отрадно. Но правда и то, что самые горячие клятвы рушатся, когда дело заходит о сердечных влечениях. И бравый воин превращается со временем в согбенного старца, вот и Сёдзи Дзиро вдруг ослаб духом, заленился изо дня в день убивать зверей. Его гончие резвились в стае деревенских собак, знакомым загонщикам уже надоело сидеть без дела. Больше того, он приглашал к себе Юкину и всем сердцем предавался поэзии и природе, воспевал цветы и наслаждался пейзажами.
Как-то, когда никого не было рядом, жена Юкины сказала Сёдзи:
— Похоже, что в прежние времена женскую верность не считали достоинством, однако в последующие эпохи чувство долга восхваляли, и теперь каждая женщина считает мужа своей судьбой — морская трава свиданий в бухте встреч Авадэ растет не для нее. Но если есть у вас желание завязать связь где бы то ни было в другом месте, то я берусь для вас это уладить, ведь у меня дар устраивать брачные союзы.
Сёдзи ответил:
— Я всегда любил охоту и целые дни провожу в седле, до сих пор у меня не было намерения вступить в брак. Правда, у дайбу Нисигори-но Такамука есть дочь, по слухам, поведения достойного. Он славится знатностью происхождения, и если бы мы породнились, нам обоим не было бы стыдно.
— Я поняла, обязательно сделаю, — кивнула Котё, и Сёдзи Дзиро, обрадованный, вернулся домой.
Когда это дошло до Юкины, он удивился, что жена так легко согласилась все уладить. Жена засмеялась:
— За ответом недалеко ходить. Лекариха Тонэко, которая помогла мне, когда у меня недавно болели глаза, запросто бывает в доме Такамука, с тех пор как вылечила его дочь от глазного недуга. Если потянуть ниточку с этого конца, то едва ли выйдет оплошка. — С этими словами она отправилась в дом Тонэко и попросила ее все устроить.
И вот Тонэко пошла к Нисигори, улучила удобный момент и спросила:
— Не отдадите ли вашу дочь за господина Сёдзи Дзиро Ямагути? Это был бы достойный союз!
Дайбу Нисигори на это сказал:
— Род Ямагути — старинный род, о таком зяте следовало бы только мечтать. Но этот Сёдзи без толку убивает животных, только об охоте и думает. Говорят, никчемный он человек, не лежит у меня к нему душа.
Тонэко возразила:
— Так-то оно так, но нынче он совсем забросил охоту. Он раскаивается в своем прежнем житье и целиком посвятил себя изящным и благородным занятиям, а на охотничье снаряжение и не смотрит.
— В таком случае мне не стыдно взять его в зятья. — Высказав свои намерения, дайбу Такамука обменялся с Сёдзи посланиями и устроил свадьбу несравненной пышности.
С тех пор Сёдзи стал еще приветливее к Юкине и его жене, позаботился, чтоб они не нуждались ни в одежде, ни в пище. Отобрав самого лучшего шелка, Сёдзи послал его Котё на платье, но заводить новые наряды было не в ее характере, и она послала весь этот шелк Тонэко, чтоб та сделала смену своей старой одежде. «Странная она какая-то, не похожа на других»,— говорили люди.
Ну, а в провинции Идзуми жил богатый человек, по имени Томи-но Нацухито, и был он из того же древнего рода, что и Ямагути Сёдзи. Еще его предки строго предостерегали против убийства животных, и Нацухито тоже стоял на том, чтобы всему живому помогать, он и других отвращал от убийства живых существ.
Что же касается его жены, то ее покойную мать выдали замуж в этот дом уже с дочерью, произведенной на свет в доме прежнего супруга. Девочку отдали за Нацухито, и это были поистине «супруги со времен первой прически»[401]. Женщина была необыкновенно умна, помогала мужу, вела дом, — словом, лад у них был, как меж рыбой и водой. Если же посчитать, сколько они прожили вместе, то из десяти пальцев на руке будет семь.
И вот на седьмой год, как-то осенью, когда супруги спали один подле другого, мужу во сне приснилось, будто жена так горько говорит ему:
— За эти годы мы друг к другу привыкли... Каким же бессердечием будет покинуть тебя одного на сере» дине пути! И все же, по воле моей матери и ради блага нашего рода, я отправляюсь в дальние края. Мы расстаемся теперь надолго, сохрани же вот эту вещь на память обо мне и научись ею пользоваться. — Обливая изголовье слезами, она встала, посмотрела по сторонам, оглянулась и вышла в боковой флигель.
Очнувшись от сна, он не нашел жены. На изголовье же у нее лежал какой-то незнакомый лук. В досаде он топнул ногой. Лишь то служило ему утешением, что стала она мертвым духом, потухшим огоньком — как вернешь ее, где найдешь ее следы?
Этот день он стал считать поминальным и не забывал устраивать заупокойные службы. Лук же всегда держал возле себя и, взяв в руки утром, не выпускал до вечера — вспоминая о ней, он набивал руку в стрельбе.
Прошло два года, вновь настал тот день того месяца. Он помнил, что в этот самый день она его покинула, и, встав пораньше, навел в доме чистоту, выставил столик с ритуальной трапезой, лук водрузил на место для почетных гостей, сам уселся напротив. И только он принялся за еду, как лук вдруг оделся перьями, обратился в белую птицу и взлетел. Смахнув рукой столик с угощением, он бросился вслед.
Птица летела к югу, и он преследовал ее, не теряя из виду. Когда день склонился к вечеру, он достиг границы провинций Идзуми и Ки. Там, на верхушке большого дерева, у дороги, сидела белая птица. Он поднял голову, чтобы присмотреться, точно ли это она, — тогда птица слетела вниз, она даже села на плечо Нацухито... и тут снова обернулась луком.
В крайнем изумлении, он усомнился, не сон ли все это, и некоторое время стоял недвижимо. Несколько самураев с заставы подошли к нему, окружили и, обратив внимание на лук в его руках, стали выспрашивать:
— Каким образом попал к тебе этот лук? Нацухито рассказал все как было, самураи же наотрез отказались принять эти объяснения.
— То, чем ты отговариваешься, слишком странно. В такое трудно поверить. Расскажем-ка прежде обо всем этом господину Сёдзи, и уж тогда будем разбираться, — так они сказали и взяли Нацухито под стражу. Сердце его было неспокойно: что будет?
Ну, а Сёдзи Дзиро не сумел до самого дна очистить свою замутненную душу. Летели дни и месяцы, а его не покидала мысль, что, если он сумеет показать во всем блеске свое богатство и положение, жена Юкины на это польстится. Время от времени он приглашал к себе супругов и выставлял напоказ драгоценные изделия, разные сокровища и потчевал их редкого вкуса дарами моря и гор.
Однажды он постарался изо всех сил и выставил особенно богатое угощение, да и женщина явилась тщательно убранная. Гости уже были в главном зале и рассаживались, когда Котё бросила взгляд на нишу в парадной части комнаты. Она увидела разъяренного тигра: мощным своим рыком он, словно порывом ветра, пригибал окрестный тростник, взор его разил наповал. Котё вдруг вскрикнула, выбежала в сад — и тут превратилась в лису. Лиса перелезла через глинобитную ограду и скрылась неизвестно куда.
Юкина был поражен и перепуган, но он только глядел на все это и не кинулся вдогонку, ему было стыдно перед людьми.
Сброшенной кожей лежал ее наряд — и пояс на своем месте... Носки-таби так и остались оба рядышком на плетеной ограде террасы, а кругом — россыпью — украшения для волос. От всего этого сжималось сердце. Люди не могли слова вымолвить от изумления и только переглядывались.
Сёдзи Дзиро больше не хотел ничего скрывать, он без утайки рассказал Юкине, как оказался во власти недобрых помыслов, и спросил, откуда взялась эта женщина. Юкина поведал ему следующее:
— Родом жена из дальней стороны. Там ее продали, а мой отец купил и сделал служанкой. Я вступил с нею в связь и отказался от невесты, которую сосватал для меня отец. Вот почему меня выгнали, и пришлось нам скитаться вдалеке от дома.
— Но как же все-таки такое возможно? Конечно, это изображение тигра — настоящий шедевр, собственноручное произведение Кудара-но Кавамуси... [402] Эту реликвию я получил в подарок от дайбу Такамуки по случаю того, что стал его зятем. Неужели мастерство художника заставило ее испугаться и показать свой истинный облик?
Как раз, когда Сёдзи Дзиро говорил это, пришли люди с заставы и привели Нацухито с луком. Сёдзи посмотрел, крайне удивился и обратился к Юкине:
— Да, это тот самый чудесный лук, который передается в нашей семье из поколения в поколение? Мы его почитаем и зовем луком татоки — заветным луком. Поскольку рукоять его наподобие китайских, его зовут еще тоцука — луком о рукояти. Правда, когда-то люди из нашего рода стали произносить это искаженно: тацука. Когда с этим луком идешь на охоту, ни за что не останешься без добычи. В последнее время я берег его, припрятал подальше и по пустякам не использовал. Ведь я давно уже не убиваю живых существ и даже ларчик с луком не открываю. Однако на днях пришло из столицы распоряжение раздобыть в сопредельных провинциях шкуру бетой лисы. Наше семейство ставится меткими стрелками, нам и велено выследить старую лисицу. И вот вчера я открыл ларец, а лука не увидел. Я подумал, не взял ли его кто-то из домашних слуг, и поспешил обыскать каждого, но вора не обнаружилось. Вот говорят, что не стоит верить удивительным историям. Но если возможно то, что сегодня произошло на наших глазах, то утверждать, что чудес не бывает, никак нельзя. Человека этого оставьте здесь, а на его родину пошлите своего слугу, чтоб разузнал о его происхождении и прошлом.
В этот день все разошлись по домам, теряясь в догадках. А ночью Сёдзи во сне явилась Котё и рассказала следующее:
— Моя мать тоже была лисой, но глава клана Томи не раз спасал жизнь всей нашей семье. Чтобы отплатить за добро, мать решила проповедовать традиционное учение рода Томи и образумить стража заставы в Онояме, который погряз в убийстве живых существ. Только сделать ей это не удалось. Чтобы исполнить ее желание, я прежде всего припрятала твой заветный лук, препоручив его Томи-но Нацухито взамен себя самое. Затем я выманила из Ямато Юкину, привела сюда, смутила твою душу и вот наконец прекратила убиение живых существ. Казалось бы, уже исполнилось то, чего я хотела, но ты получил приказ охотиться на белую лису. Что же мне делать теперь?
Судя по разговорам людей, выходит, что белая лисья шкура ценится особенно высоко. Но ведь чтобы ее получить, сшивают куски шкуры с подмышек — цвет-то белый, но материал этот очень тяжел, поверхность у него неровная, он не годится для шитья одежды. А то, что считается, будто белой бывает старая лисица, — так ведь это потому, что у старого зверя шерсть выпадает и кожа блекнет, у такой шкуры красивого вида не будет. Передай это придворным и разъясни им, сколь бесполезна белая лисья шкура.
А твой заветный лук, видно, имеет душу! Даже покинув тебя, он не остался в чужой семье, сам прилетел назад в дом Ямагути. Душа есть и у той картины: тигр грозил мне всерьез, так что мои многолетние чары развеялись. В таких случаях мы бываем бессильны — все решает судьба.
Этой ночью такой же рассказ, слово в слово, услышали во сне и Юкина, и Нацухито, не только Сёдзи Дзиро Ямагути. Так проделки одной лисы стали причиной душевных терзаний троих мужчин, у каждого на свой лад.
Сёдзи Дзиро счел, что все дело в убиении живых существ, и надолго спрятал свой лук в кладовую. Он решил, что знатному человеку не подобает охотиться без пользы и прока, это не пристало его положению, и зарекся убивать животных. Юкина и Нацухито тоже сбросили наваждение, однако не избавились от привязанности к жене. Привязанность осталась и в сердце Сёдзи, и вот какое он сложил стихотворение:
— О луке заветном
С тугой тетивой
Вспомнить горько даже на миг,
А тугую ту тетиву натянуть
У меня и вовсе нет сил.
Юкина, вслед за ним, продолжил:
— Лук твой заветный
Стрелы пускает ли, нет ли,
В печали летят мои дни.
О Белой Птицы застава,
В Кавабэ, в стране Ки!
А Нацухито сложил так:
— Хороша в стране Ки
Из холста одежда —
Ею оставленный след...
Реки Ки текут неустанно,
Или то слезы мои?
Обоим не на что больше было надеяться, и они вернулись в свои провинции — Ямато и Идзуми. А заставу в горах Онояма теперь называют еще заставой Белой Птицы. Уж не из-за этой ли истории?
Перевод И. В. Мельниковой.
Комментарии ко всему разделу Г. Б. Душкиной.
Имя Уэды Акинари (1734—1803) хорошо известно любителям японской литературы по двум сборникам — «Сказки туманной луны»[403] («Угэцу моногатари») и «Сказки весеннего дождя» («Харусамэ моногатари»).
Акинари родился в Осака, в 1734 г., и был, как считается, сыном куртизанки. Он воспитывался в богатой купеческой семье приемными родителями, получил хорошее образование. Акинари еще в юношестве увлекся поэзией, однако в силу жизненных обстоятельств длительное время наряду с литературой занимался медициной и только трагический случай — смерть маленькой пациентки, которой он поставил неправильный диагноз, — побудил его оставить врачебную практику и всецело посвятить себя кокугаку — классической филологии.
Творчество Акинари представлено в данном сборнике двумя новеллами — «Распутство змеи» («Сказки туманной луны») и «Могила Мияги» («Сказки весеннего дождя»).
Сборник «Сказки туманной луны» исследователи датируют 1776 г. Без сомнения, это отчетливо выраженное фантастическое произведение, и его по праву можно считать венцом японского кайдана («повествования о необычайном»), окончательно сформировавшегося как самостоятельный литературный жанр к годам Гэнроку (1688—1703).
Совершенно очевидно, что Уэда Акинари наследовал традиции Цуги Тэйсё, великого мастера «литературы снов» («юмэ-гатари», как еще называют подобного рода литературу некоторые японские литературоведы, ибо в кайдане сны реальны и зачастую переплетаются с действительностью). Сам же Акинари предпочитал иной термин: кокоро-но маёи — «невольное заблуждение сердца». В сборнике «Угэцу моногатари», состоящем из девяти новелл, можно обнаружить элементы всех трех типов «рассказов о необычайном» — фольклорный, буддийский и чисто литературный. Некоторые представляют собой буддийские притчи («Перевоплощение во сне» и «Голубой колпак»); в новеллах «Котел храма Кибицу», «Ночлег в камышах», «Встреча в праздник хризантем» четко прослеживаются китайские мотивы «рассказов о необычайном». Но наибольший интерес, пожалуй, представляет собой «Распутство змеи», где змея-оборотень в образе прекрасной девы преследует своей страстью юношу. В этом произведении слились воедино, образовав драгоценный сплав, китайская легенда, японские фольклорные мотивы и буддийская притча.
Мотив страсти змеи к человеку восходит к древним китайским легендам. Кстати, сходный сюжет лежит в основе рассказа «О распутстве змеи из округа Муроно земли Кии» («Записи о чудесах „Сутры лотоса", сотворенных ею в великой стране Японии», середина XI в.), а также знаменитой пьесы «Додзёдзи». В древнем японском фольклоре также немало легенд и преданий об огромных змеях, «хозяевах» озер или болот. Все это, по существу, трансформация древних верований в нуси — духов-хозяев природы. Однако до Акинари интерпретации образа змеи отличались формальностью, схематичностью, непримиримостью автора по отношению к миру нечисти. Змея-оборотень там, как правило, — воплощение зла: она холодна и расчетлива и внушает ужас своей похотливой любовью. В новелле же Акинари героиня-оборотень прелестна, очаровательна и беззащитна, а безоглядная страсть, в итоге губящая ее, невольно вызывает в памяти героинь Ихара Сайкаку, жертвовавших собой во имя чувства. Акинари описывает ее красоту с восхищением, и его симпатии явно на стороне девушки-змеи, а не трусоватого кавалера.
«Сказки туманной луны» отделяет от «Сказок весеннего дождя» около 30 лет. Созданная в самом начале XIX столетия, рукопись была опубликована в полном виде лишь в 50-х гг. XX в., когда отыскались считавшиеся утерянными части манускрипта. Начало работы над сборником — 1789 г. То был тяжелый год для писателя: утратив любимую жену и почти ослепнув, он едва не покончил жизнь самоубийством, однако все же нашел в себе силы вернуться к творчеству. Если «Сказки туманной луны» знаменует собой расцвет писательской активности Акинари, то «Сказки весеннего дождя» — итог его жизни. Как образно заметил критик Осаму Мацуда, это «предсмертный вздох мудрости и искусства Акинари».
В «Сказках весеннего дождя» Акинари отказывается от фантастических приемов, и источником для сюжетов становятся не китайские волшебные повести, а произведения собственно японской классической литературы, исторические труды и подлинные события. Особую группу внутри сборника составляют три новеллы — «Улыбка мертвой головы», «Сутэиси-мару» и представленная здесь «Могила Мияги» (в оригинале «Холм Мияги»). Все они повествуют о наоки кокоро — честном, искреннем, верном сердце. Это излюбленная тема японской классической литературы. Герои этих новелл — люди незнатные и небогатые, но благородные душой, описаны автором с симпатией и состраданием.
История девушки Мияги — подлинная. Изучая медицину и кокугаку, Акинари несколько лет провел в селении неподалеку от порта Кандзаки. В своеобразном иллюстрированном путеводителе по достопримечательным местам провинции Сэтцу содержались, в частности, и сведения о могиле куртизанки Мияги, которая в 1207 г. вместе со своими четырьмя подругами обратилась к проезжавшему через те места опальному буддийскому священнику высокого ранга, святейшему Хонэну, с мольбой о Спасении. Тот ответствовал, что даже падшая женщина может войти в рай, если уверует в Будду Амиду, — и все пятеро с молитвой на устах бросились в волны.
Посетив могилу Мияги, Акинари вдохновился романтической историей и написал новеллу. Героиня Акинари, сохранившая любовь и чувство собственного достоинства, невзирая на внешнюю покорность условиям жизни, — самый яркий образ сборника «Сказки весеннего дождя».
Г. Б. Дуткина
Жил некогда в Мивагасаки, что в провинции Кии, человек по имени Такэскэ Оя. Он был искусен в рыбной ловле, нанимал рыбаков, промышлял рыб с широкими и узкими плавниками, и семья его жила в достатке. Имел он двух сыновей и одну дочь. Старший сын Таро был прост нравом и трудился вместе с отцом. Дочь выдали за человека родом из Ямато, и она уехала к мужу. Младшего сына звали Тоёо. Был он нрава мягкого и изнеженного, любил все изящное и утонченное и нимало не помышлял о делах семьи. Отца это очень заботило, и он не знал, как с ним быть. Если выделить ему долю в хозяйстве, он сразу все разбазарит. Если отдать наследником в бездетную семью, за него придется выслушивать попреки. И отец решил: ««Пусть живет как знает, пусть станет либо ученым, либо монахом. Пока я жив, пусть кормится от щедрот Таро, не будем ни к чему его принуждать». Так Тоёо стал ходить в монастырь Нати-но-Сингу, где обучался наукам у настоятеля Абэ-но-Юмимаро.
Раз в конце сентября выдался особенно погожий день, как вдруг с юго-востока надвинулись тучи и пошел мелкий и частый дождь. Тоёо одолжил у настоятеля зонт и отправился домой, но, едва он дошел до холма, с которого открывался вид на сокровищницу храма Асука, дождь полил сильнее, и Тоёо забежал в первую попавшуюся рыбацкую хижину. Престарелый хозяин принял его с почтительными поклонами. «Да никак это сын нашего господина! — сказал он. — Спасибо, не побрезговали моим нищим жильем. Позвольте предложить вам присесть». И старик принялся отряхивать от пыли грязный дзабутон. «Право, не беспокойся, — ответил Тоёо, усаживаясь. — Я ведь к тебе ненадолго». В это время со двора донесся нежный голос: «Позвольте переждать дождь под вашей крышей». С этими словами в хижину вошла женщина, и Тоёо в изумлении на нее уставился. Лет ей было не больше двадцати, лицом прекрасна и с изящной прической, в шелковом кимоно, украшенном изображениями горных пейзажей. И была при ней опрятного вида девочка-служанка, которая несла какой-то сверток. Обе они насквозь промокли и выглядели весьма плачевно. Увидев Тоёо, женщина покраснела, и в смущении своем она была так благородна и изящна, что у Тоёо сильно забилось сердце. Он подумал: «Если бы эта прекрасная дама жила где-нибудь поблизости, я бы не мог не услышать о ней. Верно, она из столицы, приехала на поклонение в монастырь Нати, и дождь застиг ее во время прогулки по берегу. Как, однако же, она неосторожна, что гуляет одна, без мужчины». Подумав так, Тоёо подвинулся и сказал: «Пожалуйста, подойдите и садитесь. Дождь, наверное, скоро пройдет». Женщина, поблагодарив, села рядом с ним на дзабутон. В хижине было тесно, и они сидели, почти касаясь друг друга. Вблизи она показалась Тоёо еще прекраснее. Невозможно было представить себе, чтобы женщина нашего бренного мира была так красива. Тоёо почувствовал, что сердце его вот-вот выпрыгнет у него из груди. Он сказал: «Я вижу, вы — благородная дама. Объясните же, что привело вас на наши пустынные берега, где бушуют свирепые волны? Вы явились на поклонение В монастырь Нати? Или, может быть, вам захотелось посетить горячие источники в горах? Ведь это о здешних местах сказал древний поэт:
Неужели в пути
Здесь меня дождь застанет?
У переправы Сано,
Возле Мивагасаки,
Хижины нет ни одной[405].
Поистине эти стихи были сложены в день, подобный сегодняшнему. Ну что же, дождь вы можете спокойно переждать здесь. Это жилище неказисто, но оно принадлежит человеку, которому мой отец оказывает покровительство. Да, где вы изволили остановиться? Я не осмеливаюсь просить разрешения проводить вас, ибо вы сочтете это неприличным, но прошу вас, возьмите хотя бы мой зонтик».
Женщина ответила: «Вы очень любезны. Мне даже кажется, будто ваше горячее участие высушило мою промокшую одежду. Но вы ошибаетесь, я вовсе не из столицы. Я давно уже живу в этих местах. Сегодня была такая хорошая погода, что я решила сходить на поклонение в Нати. Нежданный дождь напугал меня, и я поспешила укрыться в этой хижине. Поверьте, я и не подозревала, что увижу вас здесь. Ну вот, дождь прекратился. Мне пора идти. Мой дом здесь неподалеку». Тоёо попытался удержать ее. «Дождь ведь еще не совсем прошел, — сказал он. — Возьмите хотя бы мой зонтик, потом, при случае, вернете. Где вы изволите проживать? Я пришлю слугу». — «Возле монастыря спросите дом Манаго Агата, вам покажут. Вот и солнце садится. Разрешите поблагодарить вас за доброту, я охотно воспользуюсь вашей любезностью». С этими словами женщина, взяв зонтик, удалилась. Тоёо провожал ее взглядом, пока она не скрылась из виду, а затем одолжил у старика хозяина соломенную накидку и вернулся домой. Образ женщины все стоял перед его глазами, он долго не мог заснуть и забылся только на рассвете. Приснилось ему, будто он отправился к Манаго. Дом ее был огромен и выглядел величественно; ворота были забраны решеткой и завешены бамбуковыми шторами. Манаго сама встретила его. «Я не забыла о доброте вашей, — сказала она, — и ждала вас с любовью. Прошу вас, заходите». И она провела его в комнаты и стала потчевать вином и всевозможными фруктами. Затем, опьянев от вина и радости, они легли на одно ложе. Но тут взошло солнце, и Тоёо проснулся.
«Если бы это было наяву!» — подумал Тоёо. Сердце его сильно билось. Забыв о завтраке, он словно в тумане вышел из дому. В деревне возле монастыря он спросил, где находится дом Манаго Агата, но никто не мог ему ответить. Минул полдень, а Тоёо все ходил по деревне и спрашивал. И вдруг он увидел девочку-служанку, которая вчера сопровождала Манаго. Он необычайно обрадовался и остановил ее: «Где же ваш дом, девочка? Я ведь пришел за зонтиком!» В ответ служанка сказала с улыбкой: «Как хорошо, что вы пришли! Пожалуйте за мной». Она поспешила вперед и через некоторое время сказала: «Здесь». Тоёо увидел высокие ворота и огромный дом. Все, даже бамбуковые шторы на воротах, было точно такое же, как во сне. «Как странно!» — подумал Тоёо и вошел.
Служанка вбежала в дом. «Хозяин зонтика искал вас, и я его привела!» — крикнула она. «Где он? Пригласи его сюда», — с этими словами навстречу Тоёо вышла Манаго. Тоёо сказал: «Неподалеку отсюда живет мой наставник господин Абэ. Я обучаюсь у него уже несколько лет. Сегодня по пути к нему я решил зайти к вам за зонтиком. Теперь я знаю, где вы живете, и когда-нибудь зайду еще раз». Но Манаго, не давая ему выйти, сказала служанке: «Мароя, не выпускай его!» И служанка, вцепившись в него, объявила: «Вы настояли на том, чтобы мы взяли ваш зонтик, а мы настоим на том, чтобы вы немного погостили у нас». Подталкивая сзади, она провела его в южную комнату. Там пол был застлан циновками, стояла красивая ширма, висели картины старинных мастеров. Сразу было видно, что дом принадлежит людям не подлого звания.
Манаго, войдя вслед за Тоёо, сказала: «По некоторым причинам в этом доме сейчас никто не живет, и мы не можем угостить вас как подобает. Так позвольте предложить вам простого вина». Мароя подала закуски и фрукты в вазах и на блюдах и вино в фарфоровых бутылках и глиняных кувшинах и наполнила чашки. «Уж не сон ли это опять? — подумал Тоёо. — Жаль было бы проснуться!»
Однако все было наяву, и это показалось Тоёо еще более странным.
Когда и гость, и хозяйка опьянели, Манаго подняла чашку с вином и, обратив к Тоёо свое лицо, прекрасное, как отражение в чистой воде ветки цветущей вишни, заговорила нежным голосом, каким поет соловей в листве, колеблемой весенним ветром: «Не стану я оскорблять богов, тая от вас постыдную слабость. Только не принимайте мои слова за ложь или за шутку. Я родилась в столице, но вскоре отец и мать покинули меня. Воспитывалась и выросла я у кормилицы. Затем меня взял замуж некий Агата, чиновник при правителе этой провинции, и я прожила с ним три года. Этой весной он оставил службу и вдруг занемог и скончался, покинув меня одну в целом свете. Я справилась о кормилице, но мне сообщили, что она постриглась в монахини и отправилась странствовать. Значит, никого не осталось у меня и в столице. Пожалейте же меня! Вчера, когда мы вместе прятались от дождя, я тотчас же поняла, какой вы добрый и нежный человек, и захотела принадлежать вам до конца дней своих, быть вашей супругой. Так не отталкивайте меня, и закрепим навечно наш союз вином из этих чашек!»
Лишь об этом и мечтал Тоёо после вчерашнего дня, душа его была охвачена любовным смятением, и он весь с головы до ног задрожал от радости. Но он тут же вспомнил, что не волен распоряжаться собой, и при мысли о том, что придется просить дозволения у родителей и у старшего брата, радость его померкла и его охватил страх. Он не мог вымолвить ни слова в ответ. Тогда Манаго смутилась и сказала: «По женскому легкомыслию я говорила глупости, и мне стыдно, что нельзя взять обратно свои слова. Как могла я, бессовестная, навязываться вам, тогда как мне давно уже следовало бы утопиться в море! И хотя мое признание — не ложь и не шутка, прошу вас, будем считать, что оно подсказано мне вином, и поскорее забудем об этом».
Тоёо сказал: «Значит, я не ошибся, когда с самого начала узнал в вас благородную даму из столицы. Я вырос на диком берегу, к которому даже киты подплывают без опасения, так судите же сами, какой радостью были для меня ваши слова! На ваше признание я не ответил только потому, что не волен в своих поступках. Мою жизнь направляют отец и старший брат, и, кроме собственных волос, ничего своего у меня нет. Сегодня я впервые с прискорбием думаю об этом, так как не в состоянии преподнести вам достойные подарки. Но если вы снисходите до меня, я готов служить вам без оглядки. Ведь даже Конфуций, говорят, забыл ради любви и сыновний долг, и самого себя». — «Я тоже бедна, но приходите хотя бы иногда побыть со мною. А сейчас примите от меня этот меч. Мой муж не расставался с ним и говорил, что другого такого меча нет на свете». С этими словами она протянула Тоёо великолепный старинный меч, необычайно острый, отделанный золотом и серебром. Отказаться от первого подарка было бы дурным предзнаменованием; Тоёо принял меч и собрался уходить. Манаго пыталась удержать его. «Останьтесь до утра», — просила она. Но он сказал: «Отец будет бранить меня, если я без разрешения проведу ночь вне дома. Завтра я как-нибудь обману его и приду к вам под вечер».
В эту ночь Тоёо опять долго не мог сомкнуть глаз и уснул лишь на рассвете. Между тем его старший брат Таро встал рано, чтобы выбрать сети. Проходя мимо спальни Тоёо, он мельком заглянул в дверную щель и вдруг увидел, что в изголовье постели лежит меч, сверкающий под слабым огоньком светильника. «Странно! Где он раздобыл это?» — с беспокойством подумал Таро. Он с шумом раскрыл дверь. Тоёо сейчас же проснулся и, увидев старшего брата, сказал: «Вы звали меня?» — «Что это блестит у тебя в головах? — спросил Таро. — Дом рыбаков не место для такой ценной вещи. Отец увидит и крепко накажет тебя». Тоёо ответил: «Эта вещь мне ничего не стоила. Ее мне подарили». — «Да где это найдется в наших местах человек, который раздаривает драгоценности? — сказал сердито Таро. — Ты тратил деньги на китайские книги, в которых ничего не понять, — пусть, я молчал, потому что отец молчал. Но теперь ты купил еще и этот меч — захотелось тебе, верно, красоваться с ним на храмовых праздниках! Да ты что, с ума спятил?» Отец услышал громкий голос Таро и крикнул: «Что он натворил, этот бездельник? Ну-ка пошли его ко мне, Таро!» — «И где он только купил его? Хорошо ли тратить деньги на ценные вещи, которые под стать разве князьям и военачальникам? Призовите его к себе и строго взыщите. Я бы сделал это и сам, но мне пора выбирать сети». И Таро ушел.
Тоёо позвала мать и сказала: «Зачем ты купил такую вещь? Ты же знаешь, что и рис, и деньги в нашем доме принадлежат Таро. У тебя же ничего своего нет. До сих пор тебе давали полную волю, но где во всем мире найдешь ты пристанище, если Таро на тебя рассердится? Ты ведь изучаешь книги, как же ты не понимаешь всего этого?» Тоёо ответил: «Говорю вам правду, я не купил эту вещь. Мне подарила ее при встрече одна особа. И незачем было брату ругать меня». — «Да за какие же это заслуги тебя наградили такой драгоценностью? — закричал отец. — Как ты смеешь врать? Говори правду, сейчас же!» — «Мне стыдно рассказывать об этом прямо вам,— сказал Тоёо.— Разрешите передать через кого-нибудь». — «Кому же ты хочешь рассказать то, что стыдно открыть родителям и брату?» — в гневе спросил отец, но тут вмешалась жена Таро. «Позвольте мне поговорить с ним, — сказала она. — Ступай в мою комнату, Тоёо». Она успокоила свекра и последовала за Тоёо к себе.
Тоёо сказал ей: «Если бы брат не заметил меч, я и сам потихоньку пришел бы к вам попросить вашего совета. А тут меня сразу принялись ругать. Меч же этот мне подарила одна беззащитная одинокая женщина и попросила моего покровительства. Но что могу сделать я, бедный нахлебник, без разрешения? Мне угрожает изгнание из родительского дома, и я уже горько раскаиваюсь, что был у той женщины. Пожалейте меня, сестра, помогите мне!» Невестка ответила, смеясь: «Мужчина, который ложится в постель один, всегда вызывает жалость. Ничего, не беспокойся. Я постараюсь все устроить». В ту же ночь она рассказала все Таро и добавила: «Разве это не счастье для твоего брата? Поговори же хорошенько с отцом».
Таро нахмурился. «Странно, однако же,— сказал он. — Мне не приходилось слышать, чтобы среди чиновников правителя был какой-нибудь Агата. Наш отец — старшина деревни, и мы не могли бы не знать о смерти такого человека. А ну, принеси-ка сюда этот меч!» Жена принесла меч, и Таро, внимательно его осмотрев, сказал после долгого молчания: «Случилось недавно страшное дело. Господин министр из столицы в благодарность за то, что бога ниспослали ему просимое, преподнес храму Гонгэн богатые дары. И что же? Эти дары внезапно исчезли из сокровищницы храма неизвестно куда. Настоятель храма пожаловался правителю провинции, и правитель изволил отдать приказ отыскать и схватить вора. Как я слышал, помощник правителя Бунъя-но-Хироюки прибыл к настоятелю и сейчас совещается с ним. Меч же этот никак не мог принадлежать чиновнику. Пойду и покажу его отцу. — И он отправился к отцу и сказал: — Случилось такое-то и такое-то страшное дело. Как нам поступить?»
Выслушав Таро, отец посинел от страха. «Вот ведь беда на наши головы! — воскликнул он. — Никто из нас в жизни ничего не крал, так за какие же наши грехи внушено было ему такое недоброе дело? Если это дойдет до правителя со стороны, всем нам, наверное, придет конец. И ради наших предков и наших потомков да не будет у нас жалости к преступному сыну! Завтра же донеси на него!»
Дождавшись рассвета, Таро поспешил к настоятелю храма, все рассказал и показал ему меч. Настоятель сказал с изумлением: «Да ведь это меч из даров господина министра!» Тогда помощник правителя объявил: «Надо взять преступника и выяснить, где остальное». Он велел Таро показать дорогу и послал с ним десять стражников. Тоёо, ничего не подозревая, сидел над своими книгами, как вдруг ворвались стражники и навалились на него. «За что?» — вскричал он, но стражники не ответили и крепко его связали. Отец, мать, Таро и его жена не знали, куда деваться от стыда и горя. «По приказу правителя! Шагай живее!» С этими словами стражники окружили Тоёо и погнали его в храм.
Помощник правителя, строго глядя на Тоёо, сказал: «Ты обокрал сокровищницу храма. Это неслыханное преступление против законов государства. Куда ты спрягал уворованное? Говори точно и ясно!» Только теперь Тоёо понял, почему его схватили, и, заливаясь слезами, ответил: «Я никогда ничего не крал. Меч я получил при таких-то и таких-то обстоятельствах. Вдова Агаты говорила мне, что этот меч принадлежал ее покойному мужу. Сейчас же потребуйте ее сюда, и вы убедитесь в моей невиновности». Помощник правителя разгневался. «Среди моих чиновников не было никакого Агаты! — крикнул он. — Ты лжешь и этим только отягчаешь свою вину!» — «На что мне так лгать, если я в вашей власти? — возразил Тоёо.— Ведь я прошу вас только, чтобы вы призвали сюда эту женщину». Тогда помощник правителя приказал страже: «Отыскать дом этой Манаго Агата. Взять ее».
Стражников повел Тоёо. Странное зрелище открылось ему, когда они подошли к дому Манаго. Некогда крепкие столбы ворот совершенно прогнили, черепицы крыши растрескались и обвалились, двор зарос сорной травой. Видно было, что в этом доме давно уже никто не живет. Тоёо смотрел и не верил глазам своим. Стражники обошли окрестности и согнали к дому соседей. Соседи — старый лесоруб, мельник и еще несколько человек, — дрожа от страха, расселись перед домом.
Стражники спросили их: «Кто жил в этом доме? Правда ли, что сейчас здесь живет вдова некоего Агата?» Вперед выполз старый кузнец и сказал: «Такого имени нам слышать не приходилось. Года три назад жил в этом доме богатый человек по имени Сугури. Он отплыл с товарами на Цукуси, да так и пропал без вести. Домочадцы его разбрелись кто куда, и с тех пор в доме никто не живет. Правда, наш сосед-красильщик рассказывал, что вот этот человек вчера заходил сюда, побыл немного и ушел».— «Раз так, надо все хорошенько осмотреть и доложить господину»,— решили стражники. Они распахнули ворота и вошли.
Внутри запустение было еще страшнее, чем снаружи. За воротами оказался обширный сад, мрачный и унылый. Вода в его прудах высохла, засохли водоросли и водяные цветы, в буйных зарослях дикого тростника лежала огромная сосна, поваленная ветром. Когда раздвинули створки парадного входа, из дома пахнуло такой тухлятиной, что все в испуге остановились и попятились назад. Тоёо только плакал всхлипывая. Тогда один из стражников, храбрец Кумагаси Косэ, сказал: «Идите за мной!» — и двинулся вперед, грубо стуча ногами по дощатому полу. Всюду было на вершок пыли. На полу, покрытом мышиным пометом, сидела за ширмой женщина, прекрасная, как цветок. Кумагаси, приблизившись к ней, сказал: «Приказ правителя. Отправляйся с нами не мешкая». Женщина не пошевелилась и не ответила, и Кумагаси уже протянул руку, чтобы схватить ее, как вдруг раздался ужасающий грохот, словно раскололась земля. Никто не успел даже подумать о бегстве, все попадали с ног. Когда они пришли в себя, женщины нигде не было.
В токонома что-то блестело. Стражники боязливо подошли ближе и поглядели. Там были сокровища, похищенные из храма, — знамена из китайской парчи, узорчатые ткани, гладкие шелка, щиты, копья, колчаны. Забрав все с собой, стражники вернулись к помощнику правителя и подробно доложили о странном происшествии в доме. Помощник правителя и настоятель поняли, что дело это — козни оборотней, и больше Тоёо не допрашивали. Тем не менее его признали виновным. Он был препровожден в замок правителя и брошен в темницу. Богатыми приношениями отец и старший брат искупили вину Тоёо, и через сто дней его выпустили на свободу. Тогда он сказал: «Мне стыдно смотреть людям в глаза. Позвольте мне уехать в Ямато и пожить немного у сестры». — «Пожалуй, после всего, что случилось, ты можешь и заболеть,— согласились родители.— Поезжай и погости там несколько месяцев». И Тоёо отправился в сопровождении верного человека.
Сестра жила в городе Цуба. Она была замужем за торговцем Канэтада Танабэ. Супруги оба обрадовались приезду Тоёо. Зная о его злоключениях, они жалели его, обращались с ним ласково и уговаривали остаться у них навсегда. Наступил новый год, пришел февраль. Город Цуба находился неподалеку от храма Хасэ. Храм этот пользовался особыми милостями Будды, слава о нем, как говорили, дошла даже до Китая, и множество паломников стекалось к этому храму из столицы и из деревень. Больше всего их было весной. Все паломники останавливались в городе, в каждом доме пускали на ночлег путников.
Танабэ торговал фитилями для храмовых светильников, поэтому в его лавке всегда было полно покупателей. И вот однажды в лавку зашла необычайно изящная женщина с девочкой-служанкой. Видимо, пришла она на поклонение из столицы. Женщина спросила белил и благовоний, и вдруг служанка, поглядев на Тоёо, воскликнула: «Да ведь здесь наш господин!» Удивленный Тоёо взглянул — это были Манаго и Мароя. «Пропал, пропал совсем», — проговорил он в страхе и спрятался в комнаты в глубине дома. «Что это с тобой?» — спросила его сестра, и он ответил: «Явились те самые оборотни! Не подходите к ним!» Он все метался по дому, ища места, где бы спрятаться, а сестра и ее муж в недоумении спрашивали: «Да где они? Кто они?»
Тут вошла Манаго и сказала: «Прошу вас, не пугайтесь! И ты не бойся, муж мой! Подумай, как тосковала я, когда ты попал в беду по моей вине, как я искала тебя, как желала объяснить тебе все и утешить тебя! И как я рада, что зашла в этот дом и теперь снова вижу тебя! Господин хозяин, пожалуйста, выслушайте меня! Если бы я была каким-нибудь оборотнем, разве могла бы я появиться в ясный полдень среди такого множества людей? Взгляните, вот стежки на моей одежде, вот моя тень от солнца. Поймите же, что я говорю правду, и перестаньте сомневаться во мне!»
Тоёо, собравшись наконец с духом, сказал: «Не лги, ты вовсе не человек. Когда стражники взяли меня и я привел их к тебе, мы все своими глазами видели, что ты сидела одна в своем доме, который за одну ночь пришел в ветхость и запустение и сделался похожим на обиталище злых духов, а когда тебя хотели схватить, с безоблачного неба ударил гром и ты исчезла бесследно. Зачем ты преследуешь меня? Прочь отсюда! Сгинь!»
Манаго со слезами на глазах ответила: «Да, конечно, ты вправе так думать. Но погоди, выслушай меня! Узнав, что тебя взяли под стражу, я обратилась за советом к преданному мне старику соседу. Он быстро устроил так, что дом принял запущенный вид, а грохот, который ты услыхал, когда меня хотели схватить, учинила Мароя. Потом я наняла корабль и уплыла в Нанива. Но я терзалась беспокойством за тебя и решила помолиться в здешнем храме о встрече с тобой. Бесконечной милостью Будды храма Хасэ мое желание исполнилось, счастливая встреча свершилась. Да разве под силу было бы мне, слабой женщине, обокрасть храмовую сокровищницу? Это сделал мой прежний муж, человек с недоброй душой. Пойми же меня, прими хоть каплю любви, которой полно мое сердце!» Так сказала она и горько заплакала.
Тоёо то сомневался, то жалел ее и не мог сказать ни слова. Однако рассказ Манаго все объяснил, и она была так прекрасна и беззащитна, что супруги Канэтада сказали без колебаний: «Тоёо наговорил здесь невесть какие страхи; этого, разумеется, не было и быть не могло. И подумать только, какой долгий путь заставило вас совершить ваше любящее сердце! Нет уж, хочет Тоёо или не хочет, но вы должны остаться у нас». И они проводили ее в отдельную комнату.
После этого прошел один день и второй день. Манаго, всячески ласкаясь к супругам Канэтада, взывала к их участию. Сила ее чувства тронула их; они принялись уговаривать Тоёо, и в конце концов брачная церемония свершилась. Тоёо тоже отошел душой за эти дни, прелесть Манаго его восхищала. А когда обменялись они клятвами в верности вечной, стал ненавистен им утренний колокол храма Хасэ, что гонит тяжелые тучи, осевшие за ночь на склонах гор Кацураги и Такама, и сетовали они на то, что длинен день и слишком медленно близится миг, когда вновь они смогут соединиться на ложе.
Так шло время, и наступил март. Канэтада сказал Тоёо и его супруге: «Славно сейчас в Ёсино. Не так, может быть, как в столице, но веселее, чем в наших местах. Весной это поистине „Ёсино" — „долина счастья".
Горой Мифунэ и рекой Нацуми можно любоваться круглый год, и все не надоест, а сейчас они особенно прекрасны. Собирайтесь, поедем туда!»
Манаго, улыбнувшись, ответила: «Даже жители столицы сетуют, что не дано им любоваться видами Ёсино. Ведь ,добрые люди хвалой отзывались", как сказано в „Манъёсю". Но я с детских лет всегда тяжко болела в многолюдстве и в дальнем пути и потому, к сожалению, с вами поехать не могу. Отправляйтесь без меня и непременно привезите мне подарки». — «Ты болеешь, наверное, если много ходишь пешком, — возразил Канэтада. — Что ж, хоть и нет у нас колесницы, но мы позаботимся о том, чтобы в пути тебе не пришлось ступить ногою на землю. Смотри, если ты не поедешь, Тоёо будет тосковать и беспокоиться». Тоёо тоже сказал: «Все так добры к тебе, ты должна ехать с нами, даже если тебе станет плохо». И Манаго пришлось отправиться вместе со всеми. Ярко и красиво были разодеты люди в Ёсино, но ни одна женщина не была так прекрасна и изящна, как Манаго.
Они посетили монастырь, с которым дом Канэтада давно уже состоял в дружеских отношениях. Настоятель встретил их приветливо. «Этой весной вы приехали слишком поздно, — сказал он. — Уже и цветы осыпаются, и соловьи отпели. Впрочем, я покажу вам красивые места». И он накормил гостей вкусным, сытным ужином.
На рассвете небо было закрыто туманом, но вскоре прояснело. Храм стоял на возвышенности, и были хорошо видны разбросанные там и сям домики монахов. Воздух наполнился щебетанием горных пташек, цветущие рощи и цветущие луга мешались между собой. Даже сердца местных жителей пробуждались к радости.
Тем, кто приезжал в Ёсино впервые, прежде всего показывали водопад. Туда и отправились в сопровождении проводника Канэтада и Тоёо с женами. Они долго шли, спускаясь ущельями. С шумом, похожим на стоны, катился водопад на каменные плиты возле развалин старинного дворца. В прозрачном потоке мелькали, стремясь против течения, маленькие форели. Налюбовавшись ими, путники раскрыли коробочки с едой и принялись закусывать, весело беседуя.
В это время на горной тропинке появился какой-то человек. Был это старик, седой как лунь, но еще крепкий телом. Он приблизился к водопаду, увидел путников и остановился, с удивлением вглядываясь. Манаго и Мароя сейчас же повернулись к нему спиной, делая вид, будто не замечают его. Старик долго смотрел на них и наконец пробормотал: «Странно, для чего этим оборотням понадобилось дурачить людей? И как смеют они оставаться перед моими глазами?» Едва он произнес это, как Манаго и Мароя вскочили и стремглав бросились в водопад. Вода закипела и в клубах пара поднялась к небу; собрались тучи, черные, как тушь, и спутанными струями хлынул дождь.
Старик успокоил перепуганных людей и отвел их в деревню. Еле живые, Канэтада с женой и Тоёо забились под карниз бедной хижины. Старик, обратившись к Тоёо, сказал: «Вижу по лицу твоему, что это тебя изводил тот оборотень. Если бы не я, ты бы погиб. Будь же впредь осторожнее». Тоёо, распростершись ниц, рассказал все, как было, и стал жалобно просить: «Спасите меня, спасите!»
Старик сказал: «Сей оборотень есть древняя змея. Нравом она весьма распутна: совокупляясь с быком, родит на свет единорога, а случаясь с жеребцом — порождает змиеконя. Видимо, твоя красота распалила ее, и, если ты не остережешься, она выпьет из тебя жизнь». Тоёо и Канэтада с женой решили, что перед ними божество в человеческом образе, и склонились с молитвами. Но старик, засмеявшись, сказал: «Я не Бог. Я всего лишь старый Кибито Тагима из храма Ямато. Пойдемте, я провожу вас домой». И они последовали за ним.
На следующее утро Тоёо отправился в храм Ямато. Он почтительно приветствовал старика, преподнес ему дары: три куска шелка и две штуки полотна — и смиренно попросил очищения от скверны. Старик дары принял и роздал их служителям храма, ничего себе не оставив. Затем он сказал Тоёо: «Ты возбудил в ней похоть своей красотой, и потому она тебя преследует.
Но и в твоем сердце нет покоя, ибо ты пленился ее нынешним обличьем. Если ты скрепишься духом и успокоишься, то не нужна будет тебе моя помощь, чтобы отделаться от этих оборотней. Постарайся же изгнать её образ из своего сердца». Выслушав поучения старика, Тоёо почувствовал, будто очнулся от долгого сна, поблагодарил его, вернулся к Канэтада и сказал: «В том, что меня опутали оборотни, виновата моя неправедная душа. Мне нельзя больше пренебрегать своим долгом перед родителями и братом и оставаться нахлебником в вашем доме. И хотя доброта ваша ко мне поистине не имеет границ, я должен покинуть вас». И он вернулся домой в провинцию Кии.
Выслушав рассказ Тоёо, отец, мать и Таро с женой поняли, что он ни в чем не виноват. Им было жалко его, а упорство оборотней внушало им страх. Конечно же, все это случилось потому, что Тоёо не женат. И они решили женить его. В деревне Сиба жил человек по имени Сёдзи Сибано. У него была дочь, отданная в услужение во дворец. Срок службы ее истекал, и Сёдзи послал к Оя посредников просить Тоёо к себе в зятья. Дело было доброе, быстро заключили брачный договор.
Отправили в столицу посыльного за невестой. Невеста — звали ее Томико — вернулась домой с радостью. Она прослужила во дворце несколько лет, поэтому манеры у нее были изящные, да и собой она была хороша. При встрече Тоёо остался ею доволен, хотя и не раз вздохнул, вспоминая о том, как любила его змея. В первую ночь ничего не случилось, и говорить об этом не стоит.
Когда же настала вторая ночь, Тоёо, изрядно подвыпив, стал дразнить жену: «Ну что, не противна тебе деревенщина после жизни в столице? Ах ты, бессовестная! Небось во дворце делила ложе с принцами и князьями?» Вдруг Томико, взглянув ему в лицо, сказала: «Нет, это ты бессовестный! Ты забыл старую клятву и даришь любовь недостойной дурнушке!» Голос, несомненно, принадлежал Манаго. Это она была рядом с ним в новом обличье. Тоёо помертвел, волосы его стали дыбом, и он не мог произнести ни слова. Женщина продолжала с улыбкой: «Не удивляйся, муж мой! Слишком быстро ты забыл клятву, данную мне перед морями и горами, но я-то всегда помнила и вот пришла к тебе. А если ты послушаешься чужих людей и будешь пытаться отделаться от меня, я жестоко отомщу тебе. Высоки горы Кидзи, но кровь твоя прольется с их утесов и затопит долины. Страшной смертью умрешь ты». Тоёо только трясся от страха и в душе прощался с жизнью. Тут из-за ширмы вышла Мароя и сказала: «Господин мой, что с вами? Почему вы не радуетесь своему счастью?» Увидев ее, Тоёо совсем обессилел, закрыл глаза и уткнулся лицом в пол. Ни уговоры, ни угрозы больше не трогали его, и в таком положении, словно мертвый, он оставался до утра.
А утром, выбравшись из спальни, он прокрался к Сёдзи и, оглядываясь, шепотом рассказал: «Случилось такое-то и такое-то страшное дело. Пожалуйста, придумайте, как мне спастись». Сёдзи и его супруга слушали, побледнев от горя и ужаса, затем Сёдзи сказал: «Что же нам делать? Вчера неподалеку отсюда в горном монастыре остановился один монах из столичного храма Курама. Он каждый год ходит на поклонение в Кумано, и в нашей деревне его знают и почитают. Говорят, он обладает большой духовной силой, умеет заговаривать чуму, злых духов и саранчу. Давай пригласим его». Спешно послали за монахом, и он явился. Когда ему рассказали, в чем дело, он гордо объявил: «Мне ничего не стоит справиться с этими червями. Прошу только не шуметь». Он сказал это так уверенно, что все сразу успокоились.
Монах распустил в воде красный мышьяк, наполнил им пузырек и направился к спальне. Люди в страхе попрятались кто куда, а монах говорил, посмеиваясь: «Куда же вы? Останьтесь здесь все, старые и малые! Сейчас я захвачу эту змею и покажу вам!» Но едва он отодвинул дверь спальни, как оттуда навстречу ему высунулась змеиная голова. Какая же она была громадная! Она заполняла всю дверь и сверкала белизной, словно снежный сугроб под солнцем. Глаза ее были как зеркала, рога — как высохшие деревья, огромная пасть была разинута на три сяку, и из нее высовывалось кроваво-красное жало. Одного глотка хватило бы ей, чтобы покончить с монахом. «Аная!» - закричал монах. Рука его разжалась и выронила пузырек, ноги подкосились, он опрокинулся на спину и из последних сил ползком выкарабкался из дома. «Страх какой! — проговорил он. — Когда беду насылают боги, разве может что-нибудь сделать монах? Только руки и ноги спасли меня, иначе я бы погиб!» И с этими словами он потерял память. Его пытались привести в чувство, но его лицо и тело покрылись красными и черными пятнами, и он весь горел, как в огне. Видно, ядовитое дыхание змеи обдало его. Пытался он что-то сказать, но только вращал глазами и не мог произнести ни звука. Облили его водой, но ничто не помогло. Он умер.
Гибель монаха всех ошеломила; люди думали, что наступил их последний час, и плакали от страха. Тоёо, немного успокоившись, сказал: «Даже мудрый монах не смог укротить змею. Оборотни упорны в своем намерении завладеть мною, и в этом мире мне от них не скрыться. Нельзя, чтобы из-за меня одного гибли и мучились люди. Больше не старайтесь мне помочь и не горюйте обо мне». И он направился к спальне. «Ты что, с ума сошел? — закричали ему вслед домочадцы Сёдзи, но он даже не обернулся. Когда кто-то потихоньку приоткрыл дверь и заглянул в спальню, там было тихо. Тоёо и Томико спокойно сидели друг против друга.
Томико сказала ему: «В чем моя вина, коли ты подговаривал людей схватить меня? Если ты и впредь будешь воздавать мне злом за любовь, я уничтожу не только тебя, но и всех до единого жителей этой деревни. Изгони же из сердца дурные помыслы и вспомни лучше, как сладко любить меня!» С этими словами она принялась ласкаться к нему. Тоёо, содрогаясь от отвращения, сказал: «Слыхал я такую пословицу — „Человек не всегда хочет убить тигра, зато тигр всегда жаждет крови человека". Сердце у тебя не человеческое, а твоя любовь причинила мне уже много горя. Ты злобна и мстительна, за неосторожное слово ты можешь обрушить на меня страшную кару. Но если ты действительно любишь меня, как любят люди, нам нельзя оставаться здесь и держать в страхе хозяев этого дома. Пощади только жизнь Томико, и я готов уехать с тобой, куда ты пожелаешь». Она в ответ обрадованно кивнула. Тоёо вышел из спальни и сказал Сёдзи: «Это гнусное чудовище не отстанет от меня, поэтому я не могу оставаться у вас и подвергать людей опасности. Отпустите меня; пока не поздно, надо спасти Томико». Но Сёдзи не согласился. «Я все-таки из рода самураев, — сказал он. — Мне будет стыдно перед Оя, если я ничем не помогу его сыну. Попробуем сделать вот что. Есть в храме Додзё в Комацубара настоятель Хокай, человек великой святости. Теперь он уже стар и не покидает своей кельи, но мне он не откажет. Так или иначе он нам поможет». И, вскочив на коня, Сёдзи помчался в Комацубара.
Дорога была дальняя, и Сёдзи добрался до храма только в полночь. Дряхлый настоятель выполз из опочивальни, выслушал Сёдзи и сказал: «Скверное у вас получилось дело. Я, как видишь, совсем одряхлел и не знаю, есть ли во мне теперь прежняя сила духовная. Однако сидеть сложа руки, когда у тебя дома такое несчастье, я не могу. Сейчас ты вернешься домой, а я буду вслед не замешкав». Он достал пропахшую горчицей рясу и протянул ее Сёдзи со словами: «Подкрадись незаметно к чудовищу, накрой его с головой и держи крепко. Да смотри будь осторожен, оно может удрать. И все время читай молитвы». Сёдзи в радости помчался домой. Подозвав тайком Тоёо, он подробно все объяснил и передал ему рясу. Тоёо спрятал ее за пазуху и пошел в спальню. «Сёдзи меня отпустил,— сказал он. — Мы можем ехать». Едва Томико обрадованно на него взглянула, как он выхватил рясу, накрыл ее с головой и изо всех сил навалился на нее. «Больно, больно! — закричала она. — За что ты меня мучаешь? Мне тяжело, отпусти меня!» Но он сжимал ее под рясой все крепче и крепче.
Наконец прибыл в паланкине настоятель Хокай. Домочадцы Сёдзи извлекли его из паланкина, и он проследовал в спальню. Бормоча про себя молитвы, он отстранил Тоёо и поднял рясу. Томико была без памяти, а у нее на груди неподвижно лежала, свернувшись в кольцо, белая змея в три сяку длиной. Дряхлый настоятель схватил змею и сунул в железный горшок, который поднес ему служка. Затем он опять сотворил молитву, и тогда из-за ширмы выползла маленькая змея в один сяку. Настоятель подхватил ее и тоже сунул в горшок, после чего тщательно закутал горшок в рясу. Так, не выпуская горшка из рук, он сел в паланкин. Люди, сложив ладони, низко ему поклонились. Вернувшись в храм, настоятель велел вырыть перед стеной глубокую яму и закопать в ней горшок со змеями и наложил на это место заклятие на вечные времена. Говорят, и сейчас еще есть Змеиный Холм — Хэби-га-Дзука. Что же касается дочери Сёдзи, то она заболела и умерла. А с Тоёо, говорят, ничего худого не случилось...
Перевод А. Стругацкого и З. Рахима
Гавань Кандзаки в уезде Каванобэ провинции Сэтцу воспета во многих старинных преданиях. Суда из залива Нанива поднимались с грузом до Ямадзаки, а точнее — до порта Цукуси, однако в ненастные дни они заходили в Кандзаки, пережидая там непогоду.
В прежние времена место это носило название Ина, Ина-но-минато, ныне же весь край к северу от реки Инагава стали именовать уезд Каванобэ, что означает «Берег реки»; а раз река именуется Инагавой, стало быть, и уезд тоже следовало бы назвать Ина-но-каванобэ. Но в соответствии с высочайшим указом, предписывавшим «все имена провинций, уездов и сел изобразить двумя приличествующими иероглифами», иные названия удлинили, а иные укоротили. По большей части дело это увенчалось успехом, хотя случались и такие вот досадные нелепицы.
Во время стоянок в Кандзаки старшина судна и купцы, плывшие на корабле, сходили на берег и направлялись в веселый квартал, где девы любви подавали вино и всячески угождали гостям.
У одного хозяина дома свиданий была куртизанка по имени Мияги. Она отличалась столь совершенной наружностью, что красоту ее превосходила лишь добродетель души. Мияги была искусной танцовщицей, слагала танка и умела увлекать сердца мужчин. Но выходила Мияги не к каждому, ибо некий богатый молодой кавалер из близлежащего селенья Кояно, воспылав к куртизанке страстью, пожелал, чтобы к прочим гостям ее не приглашали. Звали этого кавалера Дзютабэй Кавамори, и принадлежал он к одному из самых славных родов провинции Сэтцу. Ему сравнялось двадцать четыре; он был отменно красив и изящен в манерах. Целые дни проводил Дзютабэй в ученье, постигая науки и искусство сложения китайских стихов; в познаниях своих он состязался с учеными мужами из столицы, снискав себе немалую славу.
Пленившись прелестями Мияги, Дзютабэй сделался частым гостем в доме любви. Вскоре он уж и жить без нее не мог. Он стал покровительствовать Мияги и не позволял ей прислуживать прочим мужчинам. Да и сама Мияги привязалась к Дзютабэю всем сердцем и поклялась, что ни с кем, кроме него, не пригубит сакэ. Вознамерившись выкупить Мияги, Дзютабэй предложил хозяину изрядную сумму, на что тот сказал:
— Благодарствуйте за щедрость. Впредь не пошлю Мияги к гостям.
Отец Мияги был некогда влиятельным человеком в столице и дослужился до звания тюнагона, но за незначительную провинность был наказан и низведен до положения незнатного человека. Кормилица его жила в Кандзаки, к ней-то он и решил отправиться вместе с семьей. Он не умел зарабатывать на пропитание, а те немногие деньги и ценности, что они захватили с собой из столицы, быстро иссякли. В отчаянии и тоске он проливал безутешные слезы, и это приблизило его кончину.
Мать Мияги принадлежала к древнему роду Фудзивара и была предана супругу всей душой; когда муж был опозорен, она, вопреки дочернему долгу, не вернулась в родительский дом, а последовала за этим ненадежным человеком в глухую провинцию. Узнав о таком ее решении, родные написали ей: «Подумай о судьбе дочери. Девочке надлежит находиться при матери. Бери ее и возвращайся скорей». Вот какие жестокие слова были в письме, однако это лишь усугубило ее скорбь, но не поколебало решимости, — и мать Мияги даже не пожелала ответить родным.
Чтобы добыть денег на похороны супруга, она продала свои косодэ и домашнюю утварь, полученную ею в приданое, но совершила поминальный обряд как подобает.
Кормилица покойного мужа была женщина вдовая, одинокая и зарабатывала на жизнь шитьем. Но ее жалких доходов едва хватало ей самой; положение матери Мияги делалось все отчаянней, ей только и оставалось, что денно и нощно лить горькие слезы, прижимая дитя к груди.
Однажды кормилица сказала:
— Если так будет продолжаться и дальше, нам скоро придется есть землю, запивая сырой водицей. Что вы скажете мне тогда? Однако на днях ко мне подходил один человек. Он хочет взять вашу девочку в приемные дочери и готов заплатить десять рё отступного. Это хозяин дома любви. Он живет в Кандзаки уже много лет и очень богат. Дом у него — полная чаша. А уж как жену свою уважает — иному столичному кавалеру бы поучиться. Отдайте ему ребенка. Тогда ваша дочка со временем встретит хорошего жениха и сможет позаботиться о вас...
Кормилица не скупилась на ложь и посулы.
— Какое счастье! — воскликнула мать. — Наконец-то нашелся порядочный человек, который преисполнился состраданием к нам. Прошу, передай ему, что мы благодарны всем сердцем и просим прийти за ребенком!
Несчастная мать не многое знала о презренной доле женщин из веселых кварталов. Все, что было ей ведомо, — это история девы Сиро из селения Торигай, что удостоилась чести предстать перед экс-императором Удой и сложить танка «У прибрежной птицы тидори... »[407]. А потому она согласилась без долгих раздумий.
Кормилица возликовала. «Ловко же я ее провела!» — решила она про себя и поспешила к хозяину дома любви.
— Я сказала, что это для их же блага, и мать согласна отдать ребенка. Но я хочу сегодня показать ей деньги...
Хозяин не раздумывая тотчас выложил нужную сумму.
— Вот, извольте взглянуть! — сказала старуха, вернувшись домой. — Человек этот очень богат, но не скупится на золото, до которого так падки другие. Вы должны нынче же вечером отправить к нему ребенка. Я сама провожу! — Кормилице не хотелось, чтобы мать побывала в приюте любви.
— Делай, как сочтешь нужным, — грустно молвила мать. — Только бедная девочка прежде не разлучалась со мной. Она будет плакать без матери.
Услышав эти слова, девочка возразила:
— Ежели на то ваша воля, матушка, я готова пойти куда надобно. Все едино девушка, когда вырастет, покидает родимый дом и идет жить к чужим людям... — Она рассуждала как взрослая.
— Что ж, попрощаемся, — покорно проговорила мать, прижимая к себе дитя. Она причесала Мияги, не отрывая глаз от ее лица и безутешно рыдая.
— Ну хватит, пора, — торопила кормилица. — Денежки вы получили, так что ребенок больше не ваш!
Не найдя что ответить, мать только вздохнула.
Старуха взяла девочку за руку и скрылась за дверью. Попав в оживленный и шумный дом, наивное дитя пришло в восхищение.
— Здесь так чудесно! — радовалась Мияги.
— Какой прелестный ребенок! — умилилась хозяйка. Она подала Мияги вкусные яства, нарядила в новое кимоно. Мияги мало смыслила в происходившем и лишь твердила в детском восторге, как она счастлива здесь. С первого дня она всей душой привязалась к хозяину и его жене.
Когда старуха собралась уходить, девочка попросила:
— Пусть матушка непременно навестит меня завтра! Старуха пообещала, но, вернувшись домой, сказала другое:
— Девочка очень довольна. Ей хорошо там — у нее есть игрушки и книги. Не извольте о ней беспокоиться. Кстати, может быть, вы дадите два рё из тех денег? Ваш супруг, перед тем как скончаться, задолжал мне, а вернуть не успел. — И старуха поделила принесенные деньги. Возможно, она последовала законам династии Чжоу[408], которые, как говорят, дозволяли взимать за посреднические услуги пятую часть дохода. Похоже, древние тоже пеклись о своих интересах...
— Я сама должна пойти туда, поговорить с хозяином, — настаивала мать. — Я должна быть уверена, что моей дочери хорошо.
Но кормилица возражала:
— Сперва надобно обновить ваше платье. Затем дождаться благоприятного дня...
Старуха всеми средствами старалась помешать матери. Та же, не понимая ее уловок, плакала и умоляла:
— Дай мне увидеть мое дитя, взглянуть хоть одним глазком...
Она не осушала глаз, от тоски занемогла — и вскорости умерла.
Наступила пятнадцатая весна Мияги, и волосы ей уложили в высокую прическу. Однажды хозяин послал за ней.
— Тебя зовет гость. Выйди и позаботься о нем,— приказал он.
Мияги была умна и сразу же все поняла: «Я стала такой же девой любви, о которых читала в романах! Что ж, мне некого в том винить — ведь матушка сама отдала меня в этот дом... »
И Мияги примирилась с судьбой, хотя временами ей становилось невыносимо горько. Она все более постигала тайны своего ремесла, и слава ее становилась все громче.
— Она просто красавица, — согласились все. — Куртизанки, достойной Мияги, давно не было в Кандзаки!
Многие оказывали ей внимание. Имя Мияги выбрал для нее сам хозяин — уж и не знаю, что он желал выразить этим.
... Вот как случилось, что она встретилась с красавцем Дзютабэем Кавамори и полюбила его. «Я не желаю видеть других мужчин», — сказала она ему. «Прекрасно!» — воскликнул тот и обсудил это дело с хозяином заведения.
— Как вам будет благоугодно, — ответил тот Дзютабэю. — До тех пор пока вам не захочется взять ее в жены, Мияги не будет прислуживать посетителям наравне с прочими девушками. — Словно хотел сказать: «Этот цветок запрещается трогать».
Наступила весна. В начале третьей луны Дзютабэю пришла в голову мысль отправиться на прогулку:
— Поля и горы сейчас прекрасны. Поедем куда-нибудь вместе — куда ты пожелаешь!
Мияги слыхала, что как раз расцвела сакура близ храма Икута, в уезде Убара.
— Мы отправимся морем, — сказал Дзютабэй. — Погода благоприятствует нам.
И вот, выбрав день, они поехали любоваться цветущей сакурой...
Под ветвями, усыпанными цветами, было людно. Пирующие, натянув меж деревьями занавеси, пили сакэ и веселились вовсю. Но когда появилась Мияги, все в восхищенье признали, что красота ее превосходит прелесть лепестков сакуры. «Мияги - самый прекрасный цветок!» — таково было общее мнение. Все взоры были прикованы к ней. Дзютабэй преподнес Мияги припасенный к этому случаю богато изукрашенный веер. А Мияги, скромно потупив взор, прислуживала ему, следя за тем, чтобы чарка его всегда была полна. Сам Дзютабэй был в приподнятом настроении — то ли оттого, что день был погож, то ли оттого, что он был молод и явно гордился тем впечатлением, которое производила Мияги на окружающих.
Однако среди пирующих оказались такие, кому появление Дэютабэя с Мияги отравило всю радость дня. «Ну и красотка! Вот повезло... Нам бы такую!» — перешептывались они, и пуще других завидовал Фудзидаю, начальник почтовой станции Кояно, приехавший повеселиться в компании лекаря по имени Тома и некоего молодого монаха. Они без конца переговаривались о чем-то и совсем утратили интерес к сакэ. Что же они задумали?..
Представив дело так, будто им срочно надо вернуться домой, а пешком теперь не успеть, Фудзидаю с приятелями наняли в гавани Минумэ-но-вада быстроходную лодку, взяли нескольких лишних гребцов и, точно «Небесная птица»[409], домчались в Кояно на крыльях ветра. Весь путь обратно занял у них не более часа. Едва переступив порог дома, Фудзидаю отправил посыльного к Дзютабэю. «Дзютабэй! Повелеваем тебе предстать перед нами! — гласил приказ. — Государев гонец изволит быть проездом через Кояно и останется здесь до утра. Тебе надлежит принять высокого гостя и позаботиться об удобствах. Поторопись с приготовлениями».
Старый слуга, присматривавший за домом в отсутствие Дзютабэя, поспешил к начальнику станции.
— Хозяин уехал по делу и до утра не изволит вернуться. Сделайте милость, назначьте кого-то другого, — умолял он.
По Фудзидаю был непреклонен. - Я уже сообщил, что ваш дом готов к приему гостей. Государев гонец скачет сюда.
— Но хозяина нету дома, — не унимался слуга. -Я не могу принимать высокого гостя в отсутствие господина.
Фудзидаю грозно нахмурился:
— Старый болван! Ты смеешь пренебрегать делами государственной важности?! Моя мать тяжко больна и прикована к постели, иначе я не остановил бы свой выбор на вас. Поторопись! Они с минуты на минуту будут здесь.
Старый слуга поспешил домой, но попросить совета ему было не у кого. Он только вздыхал и в отчаянии молился: «О милосердная Каннон храма Накаяма-дэра! Сделай так, чтоб у молодого хозяина выросли крылья и он вернулся домой!» Но боги не вняли его молитвам...
Тем временем от Фудзидаю явился новый посыльный:
— Государев гонец негодует. Он сказал: «Человека, которому приказали принять гостей, не оказалось дома. Это неслыханная дерзость. Мы не остановимся в вашем селенье, а будем скакать всю ночь — до станции Сумиёси». Государев гонец приказал подать светильники, и нам пришлось спешно готовить факелы. Перед тем как отбыть, государев гонец повелел: «Немедля доставить Дзютабэя домой и со всей надлежащей суровостью наказать его за оскорбление. Подвергнуть его домашнему заключению». Гонец проследовал через наше селенье.
И хотя Дзютабэй по-прежнему не вернулся, по приказу начальника станции створки переднего входа забили бамбуковыми жердями.
Дзютабэю было неведомо о происшедшем, однако сердце его томилось недобрым предчувствием, и в тот день он возвратился довольно рано, в час Вепря. Увидев заколоченные ворота, он пришел в изумление. Старый слуга вышел к нему из бокового входа.
- Беда, господин! Начальник почтовой станции приказал запечатать ворота. Ступайте скорее к нему и умоляйте его о прощении!
Дзютабэй поспешил к Фудзидаю и смиренно выслушал его. Начальник почтовой станции был в сильном гневе:
— В этой луне был твой черед предоставить кров высокому гостю, однако ты посмел пренебречь своими обязанностями и отправился развлекаться, даже не известив об этом меня. Но теперь ничего не исправить. Тебе надлежит оставаться под домашним арестом в течение пятидесяти дней! - И Фудзидаю удалился в дом.
Делать было нечего, Дзютабэй подчинился. «Цветы сакуры были прекрасны. Но налетел ураган, и осыпались лепестки... Я вынужден повиноваться», — вздохнул он.
На другой день Фудзидаю отправил Дзютабэю известие:
«Государев гонец изволил прислать письмо с почтовой станции Акаси. Оно гласит: „Мы были намерены провести ночь в Кояно, однако неблагоприятные обстоятельства вынудили нас продолжить путь, блуждая в кромешной тьме. Конь наш споткнулся и сломал ногу, и теперь мы должны плыть до Цукуси морем, в нарушение строжайшего государева запрета. Ежели мы не достигнем места нашего назначения в надлежащие сроки, то понесем суровое наказание. Не приведи бог, нам будут сопутствовать волны и буйный ветер... Конь был лучших кровей и стоил пятьсот канов. Вам надлежит возместить этот ущерб. Кто, кроме тебя, Дзютабэй, заплатит за это? Срочно пришли пятьсот канов. Кроме того, тебе надлежит уплатить за доставку сих денег в столицу императорскому гонцу. Это составит еще тридцать канов"».
И Фудзидаю приказал Дзютабэю немедля уплатить деньги, а также определил срок его заточения: «Не переступай порога дома еще пятьдесят дней. Когда государев гонец закончит дела на Цукуси и на обратном пути изволит проследовать через Кояно, мы принесем ему свои нижайшие извинения».
Пока Дзютабэй томился под домашним арестом, Фудзидаю с лекарем отправились в Кандзаки и потребовали от хозяина дома любви:
— Пусть Мияги выйдет и подаст нам сакэ. Однако хозяин сказал:
Господин Кавамори, из вашего же селения, вверил Мияги моим заботам. Он строго-настрого запретил ей прислуживать прочим гостям. Такова его воля. Сейчас он находится под домашним арестом, так что я не могу испросить у него дозволения.
Надо ли говорить, что этот отказ лишь распалил зависть Фудзидаю? Они вместе с лекарем пили сакэ до тех пор, пока физиономии их не стали вовсе багровыми.
— За эту провинность Кавамори отрубят голову. Такой красавчик — да, жаль его! — орали они во всю глотку, чтобы услыхала Мияги.
Наконец они ушли. Уныние овладело Мияги. В отчаянии она возносила молитвы Будде, умоляя пощадить жизнь Дзютабэя, десять дней постилась, затворившись от мира, но все было втуне — добрых вестей не поступало. Тогда хозяин с женой сказали Мияги:
— Ты умрешь, если будешь так себя истязать. Надобно думать о своем здоровье и терпеливо ждать господина Кавамори. Неужели ты поверила Фудзидаю? Он был во хмелю, к тому же его снедала злоба. Он хотел досадить тебе. Что же до господина Кавамори, то он уже уплатил пятьсот канов, и рано или поздно его выпустят на свободу, да будет милостива к нему судьба.
Мияги, воспрянув духом, принялась усердно читать и переписывать сутры, возложила цветы на домашний алтарь и зажгла благовонные курения. Она неустанно молилась милосердной Каннон храма Накаяма-дэра.
Тем временем Дзютабэй, все еще сидевший под домашним арестом, простудился и занемог. Прослышав, что некий лекарь Тома весьма сведущ в искусстве врачевания, он решил послать за ним.
Осмотрев Дзютабэя, тот объявил:
— Болезнь крайне опасна. Ваше счастье, что вы позвали меня. Еще немного — и было бы поздно.
С самоуверенным видом он самолично составил какое-то снадобье.
В доме Дзютабэя не было женской руки, и никто не умел доглядеть за больным. Все только суетились, но что проку от этого? Тем временем Тома каждый день заглядывал к Фудзидаю — осмотреть его мать — и докладывал начальнику станции: «Дзютабэй все еще тяжело болен». Тот, приблизившись к самому уху Томы, шептал: «Я дам тебе часть из тех пятисот канов, если ты подменишь ему лекарство».
Лекарь, однако, качал головой: «Вы просите об опасных вещах. Считайте, что я ничего не слышал». Но однажды... «Впрочем, ему все равно уже ничто не поможет», — проронил он, и хотя было ясно, что у Дзютабэя опухоль желудка, Тома продолжал пользовать его аконитовым корнем, и вскоре Дзютабэй умер.
Фудзидаю не помнил себя от радости и уплатил лекарю целых сто канов — будто бы за другую услугу.
Узнав о гибели Дзютабэя, Мияги совсем обезумела от горя и все твердила, что хочет последовать за возлюбленным. Хозяин тщетно пытался ее утешить:
— Даже молитвы Будде не помогли. Видно, такая была у него судьба. Тебе следует позаботиться о заупокойном молебствии, чтобы возблагодарить усопшего за все благодеяния.
Но уговоры не помогали.
Между тем Фудзидаю, поздравив себя с удачей, стал наведываться к Мияги, пытаясь добиться ее благосклонности ласковыми речами и обещаниями, но Мияги не уступала его домогательствам.
Утратив терпение, Фудзидаю позвал хозяина и выложил перед ним все, что осталось от пятисот канов покойного Дзютабэя.
— Я плачу за Мияги. Пусть она будет моей один месяц,— сказал он.
Алчность властна над любым человеком, и хозяин Мияги не был исключением.
— Хоть два! — возликовал он. — А накинете еще сколько-нибудь — так получите ее хоть на всю жизнь.— И объявил Мияги: — Господин Дзютабэй ушел в мир иной, и теперь тебе не на кого опереться. Господин Фудзидаю — влиятельный человек, ты должна уступить ему.
Такое Мияги и в голову не приходило, и она не нашла что ответить.
— Я купил тебя навсегда, — продолжал хозяин, — так что не думай, что тело твое принадлежит тебе. Родители твои умерли, тебя некому поддержать. А я — вспомни, я растил и заботился о тебе. Узы, связывающие тебя со мной, крепче уз крови. Если ты лишишь себя жизни и последуешь за господином Казамори, то не только нарушишь волю своей родной матушки, но и отплатишь черной неблагодарностью нам, твоим приемным родителям. Положись во всем на господина начальника станции. Ну, ступай в гостиную и будь с ним поласковей!
Фудзидаю льстивыми посулами старался склонить к себе сердце Мияги:
— Если бы Дзютабэй и не умер, он все равно не пожелал бы сочетаться с тобой законным браком. У меня нет супруги, так давай же доживем нашу жизнь в любви и согласии и станем друг другу опорой!
Многое, чего и на уме у него не бывало, говорил он Мияги и наконец добился желанного — Мияги поставила рядом с ним изголовье.
Но однажды лекарь Тома, пришедший вместе с Фудзидаю, хлебнул лишнего, и язык у него развязался.
— Цветущая сакура близ храма Икута была прелестна, жаль только, что так скоро осыпались ее лепестки. Вечнозеленое дерево нашего Фудзидаю оказалось куда как более долговечным! — вопил Тома, дразня Мияги. — Ты пересела в надежную лодку!
— Откуда вам ведомо про цветущую сакуру? — вскричала Мияги. — Выходит, вы лгали мне с самого первого дня? Нет, вы только вглядитесь в его лицо — это же воплощенье порока! Как, как удалось вам завлечь Дзютабэя-доно[410] в ловушку? Он так страдал... О, если бы он не умер, он бы сумел наказать вас за все ваши подлые козни! — Мияги едва владела собой. Сказавшись больной, она стала избегать встреч с Фудзидаю.
В те времена у всех на устах было имя высокомудрого Ховэна[411] — священнослужителя высокого ранга, отмеченного высшей добродетелью. «Всякий, кто уверовал в благодатного Будду Амиду и возносит ему молитвы, легко войдет в рай», — проповедовал он. И люди—и благородного, и подлого звания — стекались к нему во множестве, истово повторяя «Наму Амида Буцу»[412].
При дворе экс-императора Готобы[413] были две знатные дамы — красавицы Судзумуси и Мацумуси. Уверовав сердцем в ученье святейшего Хонэна, они целыми днями твердили «нэмбуцу», а затем бежали тайком из дворца, приняли постриг и стали отшельницами, вступив на Путь Просветления.
Государь сильно вознегодовал на Хонэна. Он все размышлял, какое решение принять ему в связи с этим случаем, а тут как раз монахи с горы Хиэй[414] прислали на святейшего жалобу, где называли его «супостатом Будды». Государь, сочтя сие за благовидный предлог, повелел Хонэну удалиться в изгнание в провинцию Тоса.
Судно, на котором святейший Хонэн направлялся к месту изгнания, в тот день вошло в гавань Кандзаки. Хонэну предстояло продолжить путешествие морем, и он должен был пересесть на большой корабль.
Прослышав об этом, Мияги умолила хозяина отпустить ее ненадолго: «Я хочу лицезреть святого Хонэна, испросить у него покровительства и вознести вместе с ним молитвы о будущей жизни Дзютабэя-доно».
Хозяин с женой согласились. «Это праведное дело», — сказали они и отправили Мияги в гавань на маленькой лодке в сопровождении верной старухи и девочки-служанки.
Лодка святейшего Хонэна уже начала отходить от берега, и Мияги, повернувшись к нему, прокричала:
— Я живу в этом мире, занимаясь презренным делом. Прошу, научите меня молитве благодатному Будде Амиде! — Она, обливаясь слезами, умоляла Хонэна. Святейший взглянул на Мияги.
— Я вижу перед собой женщину, решившую расстаться с жизнью, — проговорил он. — Как это прискорбно, как печально... — И, взойдя на нос лодки, он звучным и чистым голосом десятикратно сотворил молитву.
Мияги благоговейно повторяла вслед за ним слова молитвы и, когда замерло у нее на устах последнее слово, бросилась в волны.
— Веруй в благодатную силу молитвы! И достигнет твой дух Просветления! — прокричал святейший Хонэн вслед исчезнувшей под водою Мияги и удалился под навес. В этот миг поднялась приливная волна, и лодку с Хонэном быстро отнесло от берега.
Перепуганные служанки поспешили к хозяину рассказать о случившемся. Хозяин заплатил лодочникам, те прыгнули в воду и вытащили на берег тело утопленницы. Мост, куда волны прибили несчастную, с той поры так и прозвали Мостом Мияги.
Останки погибшей девы любви положили в гроб и схоронили у подножия холма, среди поля. Надгробный камень на могиле Мияги — память о преданьях минувших дней — высится там и ныне.
Несколько лет назад я, увлекшись изысканиями[415], оказался в деревне Кандзима, что на южном берегу реки Кандзаки, и провел там три года в полном уединении, поселившись в маленькой хижине. Прознав о могиле Мияги, я решил отыскать ее и, расспросив местных жителей, однажды пришел к холму. Надгробный столбик был шириною в раскрытый веер, а могила имела вид самый плачевный. Но это зрелище тронуло меня до глубины души. В память о Мияги я сложил стихотворение:
Летней цикады
Хрупкая оболочка —
Сколь преходяща
Жизни сей быстротечность!
В этой юдоли
Странствуем мы с рожденья,
Но так несхожи
Наши пути земные!..
Малым дитятей
Батюшку потеряла;
С матушкой милой
Разлучили злодеи ее —
Неисчислимы
Горести этой жизни.
Воле недоброй
Безропотно повинуясь,
Девичью гордость
Утратила безвозвратно —
И ночь за ночью
На кораблях случайных —
О поруганье! —
В гавани проводила.
К каждому ложу,
Словно жемчуг-трава морская,
Льнула послушно...
Где искать утешенья?
Стоило ль ей
В мир жестокий родиться,
К жизни презренной?
В злой тоске и кручине
Долгие годы
Дни и ночи она влачила,
Горько стеная.
О, как жизнь безысходна...
Только однажды
В час вечерний, закатный,
Волны речные
Стали ей изголовьем —
И колыхались,
Словно жемчуг-трава морская,
Черные пряди...
Средь равнины широкой,
В травах высоких
Положили ее в могилу...
Имя той девы,
Столь бесславно почившей,
В песнях воспето,
Не забыто оно поныне.
В росах прохладных
Меж буйных трав затерялся
Камень могильный...
Кто придет заросшей тропою
Возложить к нему приношенье?
Так сложил я, совершив приношенье на могилу Мияги.
... Слыхал я, что теперь уж и следа не осталось от той могилы. Однако стихи я сложил лет тридцать назад.
Перевод и комментарии Г. Б. Дуткиной
Тикамацу Мондзаэмон (1653-1724) — литературный псевдоним японского драматурга. Подлинное имя — Сугимори (Сугиномори) Нобумори. Родился он в семье потомственных воинов в городе Фукуи (в центральной части Хонсю, к северо-востоку от Киото). Когда ему было лет шестнадцать, отец его, занимавший дотоле видное положение, по каким-то причинам стал ронином. Так называли самурая, вынужденного оставить вассальное служение феодалу. Ронины («люди-волны», скитальцы) иногда опускались на самое дно общества, даже разбойничали на больших дорогах, но в большинстве случаев выходцы из самураев пополняли собой образованную прослойку горожан. Семья Сугимори переселилась в Киото. Впоследствии старший брат Тикамацу стал священником, младший — врачом. Сестра его сочиняла стихи, впрочем, вся семья была причастна к поэзии. В сборнике хокку под названием «Кладовая сокровищ» (1671) помещены их стихи. Стихотворение Тикамацу написано с изящной выдумкой: «О белые облака! // Вы от стыда спасаете горы, // Где нет деревьев в цвету».
Возможно, Тикамацу изучал искусство хайкай и литературу минувших веков под руководством составителя этого сборника Ямаока Гэнрин, поэта и филолога — ученика прославленного Китамура Кигин (у которого учился некогда Мацуо Басё). Свое знание старинной поэзии, повестей-моногатари, военных эпопей, пьес театра Но он умножал, будучи слугой в домах столичных вельмож (например, в доме Итидзё Экан, который унаследовал традицию прекрасного знания японской и китайской словесности). Несомненно, был он знаком и с театральной литературой Китая.
Достоверных сведений о молодом Тикамацу сохранилось очень мало. Вероятно, какое-то время он проживал в буддийском монастыре, осваивал начатки торгового дела. Произведения его свидетельствуют о том, что он хорошо знал жизнь всех слоев тогдашнего общества. Есть сведения, что другой его господин, чрезвычайно родовитый Оогимати Киммити, был любителем театра кукол и иногда сам сочинял пьесы. Тикамацу не раз приходилось выполнять поручения, с которыми Киммити посылал его к Удзи Каганодзё (1635-1711), наиболее известному в ту пору исполнителю дзёрури в Киото, владельцу театра кукол. Юноша пристрастился к театру и сам стал писать пьесы. По-видимому, в 1677 г. началось его сотрудничество с Удзи Каганодзё. Это была скорее всего переделка старых пьес.
В конце XVI — начале XVII вв. в Японии возникают две новые разновидности театрального искусства: театр кукол — дзёрури и театр живого актера — кабуки. В театре дзёрури сказитель декламировал текст, куклы (нингё) мимировали в сопровождении сямисэна (род трехструнной гитары). Дзёрури — имя героини популярнейших сказаний о романтической любви знаменитого воина Минамото Ёсицунэ (1159—1189), зафиксированных еще в XV в. Ее имя стало названием жанра театрализованных сказов. Исполнялись они бродячими певцами под звуки бива (четырехструнного инструмента, напоминающего лютню) в течение нескольких столетий. Слово «кабуки» происходит от глагола «кабуку», на городском жаргоне оно означало «кривляться», «фиглярничать, «озорничать» и лишь впоследствии было записано китайскими иероглифами, означавшими «искусство пения и танца». Тикамацу перенес в театр дзёрури многие сюжетные и конструктивные элементы драмы театра кабуки, но он никогда не терял из виду специфики кукольного театра. В театре кабуки властвовал актер, в театре дзёрури — драматург. «Поскольку дзёрури исполняется в театрах, которые соперничают с кабуки, — замечает Тикамацу Мондзаэмон, — иначе говоря, с театром живого актера, автор пьес дзёрури должен наделить своих кукол множеством разнообразных чувств и тем завоевать внимание зрителей». Конечно, драматург дзёрури был в известной степени ограничен, набор кукол навязывал ему условные типы, но все же сочинитель чувствовал себя свободнее. Парадоксальным образом, чем более условен театр, тем ярче в нем можно было изобразить некоторые моменты действительной жизни, например любовную страсть.
В дзёрури обязательно включалось так называемое митиюки — странствие героев, заимствованное из пьес для театра Но. Это большой поэтический эпизод, когда действие тормозится, но перед зрителями как бы развертывается движущаяся панорама пути. Нередко в пьесах Тикамацу митиюки эмоционально насыщено до предела: это — последний путь героев, путь к гибели.
Поэтическая ткань речи у Тикамацу - великого поэта -очень богата. Стихи в силлабическом размере 5-7 слогов окрылены повторами, созвучиями, рифмами. Мелодика динамична и разнообразна. Тикамацу использует японские омонимы (прием, характерный для классической поэзии танка, используемый и в пьесах театра Но) так, что от одного слова исходят ветви разных смысловых значений. Слышны цитаты из старинной поэзии: Тикамацу рассчитывал на подготовленного зрителя. Каждый персонаж говорит у него своим языком, будь то профессиональный жаргон или местный говор. В комических местах театрального повествования он сыплет каламбурами. Авторская речь, выдержанная в стихотворном размере, поясняет, как и кто говорит, прочерчивая рисунок движения и жеста.
Куклы в театре дзёрури были в две трети человеческого роста, каждую вел кукловод в черном капюшоне, управляя ею при помощи скрытых в спине куклы особых приводов. Головы для старинных кукол, созданные превосходными мастерами, сохраняются до сих пор как величайшее сокровище. Голова куртизанки — идеал красоты в эпоху Гэнроку (строго говоря, это годы с 1688 по 1704-й, в культурно-историческом смысле — великая эпоха, когда творили Сайкаку, Басё и Тикамацу). Очень экспрессивна голова самурая — рот изогнут книзу дугой, брови взлетают к вискам — или гротескно-смешные образы простолюдинов. В XVII в. куклы были еще довольно статичны, но непрерывно усложнялись до такой степени, что для главного героя потребовалось уже три кукловода. Иллюзия жизни куклы была столь полной, что люди, открыто работавшие с ней на сцене, становились как бы невидимы. За всех героев пьесы говорил один певец-рассказчик, но и эта сценическая условность никому не мешала. Кукла открывала рот, и казалось, что это она поет или кричит. (Замечательная черта японского искусства вообще: в нем ничего не забывалось, Если на первых порах кукольный спектакль состоял в сущности из ряда сменяющихся «живых картин», то в дальнейшем их сохраняли как один из эффектных сценических приемов. Интересно, что этот прием перенят и актеры кабуки.)
Вначале Тикамацу сочинял для театра дзёрури дзидаймоно (букв. «о событиях былых времен») — театрализованные легенды, построенные на сцеплении остродраматических мотивов. Такова пьеса «Наследники братьев Сога», написанная для Удзи Каганодзё в 1683 г. В 1685 г. певец-рассказчик Такэмото Гидаю (1650-1714) — соперник Удзи Каганодзё — открыл свой театр в Осака. У него был мощный, необычайной красоты голос. (Его имя стало нарицательным для обозначения певцов-рассказчиков кукольных театров, их стали называть гидаю.) В том же году Тикамацу написал для него драму «Победоносный Кагэкиё», по жанру также «историческую». С этого времени он создает пьесы для всех кукольных театров Киото и Осака. С 1686 г. в театральных программах впервые обозначается имя автора пьесы — Тикамацу Мондзаэмон, что свидетельствует о возросшей роли писателя-драматурга в театре того времени. Тикамацу сотрудничал не только с театром кукол, но и с театром кабуки в Киото. Его связывала тесная дружба с выдающимся актером Саката Тодзюро (1647-1709). С 1695 г. Тикамацу на несколько лет отходит от кукольного театра. Отличавшийся острой наблюдательностью, Саката Тодзюро замечательно играл роли простолюдинов. Тикамацу сочиняет специально для него, учитывая эти его особенности.
Между театрами кабуки и дзёрури существовала одновременно и конкуренция, и творческая взаимосвязь. Живой актер подражал кукле, застывая вдруг в неподвижной позе, а кукла, лицу которой было придано сходство с тем или иным актером, копировала его манеру исполнения. Совместная работа Тикамацу с Саката Тодзюро привела к рождению бытовой драмы. Еще ранее, черпая сюжеты из старинной японской литературы, Тикамацу свободно переделывал их. При этом важно отметить, что персонажи его пьес о былых временах, какие бы громкие имена они ни носили, по своему строю мыслей и чувств больше напоминали горожан его времени. Если вспомнить, что и бытовые детали в этих пьесах брались отнюдь не из минувших веков, но из современной драматургу жизни, то станет ясно, как легко мог совершится в его творчестве переход к чисто бытовым, «мещанским» драмам, в которых звучала в полную силу тема современности.
В 1703 г. в Осака на сцене театра Такэмото-дза впервые было исполнено дзёрури Тикамацу «Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки». День этой премьеры — одна из важнейших вех в истории японского театра. В основу пьесы положено истинное происшествие, взволновавшее весь город Осака. Двойное самоубийство влюбленных случалось в Японии довольно часто. Это был последний отчаянный акт защиты верной любви. Герой пьесы — маленький человек, приказчик, несправедливо обвиненный. Он кончает с собой вместе с любящей его девушкой из «веселого квартала».
Прощай, этот мир!
Эта ночь, прощай!
......................................
Последний раз погляди
На эту траву, на деревья, на небо...
Летняя ночь раздвигается до самых звезд. Две тени летят перед влюбленными — быть может, их собственные... Песня прощания с жизнью — поэтическая жемчужина в творчестве Тикамацу.
В 1706 г. Тикамацу перебрался из Киото в Осака и стал драматургом театра Такэмото-дза. Осака был крупным торговым городом. Тикамацу в своих пьесах показал «веселые кварталы», где купцы просаживали деньги, тихие дома и шумные улицы, реки и каналы. К собранию его пьес часто прикладывают план старинного Осака. Именно в этом городе Тикамацу искал и нашел своих самых популярных героев: небогатого купца на грани разорения, прекрасную девушку, проданную в дом любви, — они ищут счастливое будущее в потустороннем мире через двойное самоубийство.
Тикамацу создал двадцать четыре «мещанские» драмы. В них часто возникает коллизия между естественным человеческим чувством (ниндзё) и нравственным долгом (гири) в его феодальном понимании. Тикамацу подметил, что душевный мир молодого человека той переходной эпохи потерял свою цельность. Мятущийся, слабовольный герой пьесы колеблется между долгом и чувством, совершая одну ошибку за другой. Он уходит из жизни в смерть, не в силах найти другого выхода.
«Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба» («Тамба-но Ёсаку мацу-но комуробуси», 1708) — седьмая «мещанская» драма Тикамацу — несколько отличается от других. У нее счастливая развязка, совершенно неправдоподобная, невозможная в жизни. Погонщик Ёсаку и его возлюбленная девушка Коман — герои популярной народной песни, в которой отразилась мечта японцев о небывалой сказочной удаче:
«Лошадей гонял Ёсаку,
Был погонщиком простым.
А теперь в самом Эдо
Носит длинный меч».
Тикамацу говорил: «Искусство находится на тонкой грани между правдой („тем, что есть") и вымыслом („тем, чего нет"). В самом деле, поскольку наш век требует, чтобы игра напоминала жизнь, артист и старается верно скопировать на сцене жесты и речь настоящего вассала, но, спрашивается в таком случае, разве настоящий вассал князя мажет свое лицо румянами и белилами, как актер? И неужели публике понравилось бы, если бы актер отрастил себе бороду, обрил голову и в таком виде вышел на сцену, ссылаясь на то, что подлинный вассал не старается украсить свое лицо? Вот почему я и говорю, что искусство находится на грани правды и вымысла. Оно — вымысел и в то же время не совсем вымысел; оно — правда и в то же время не совсем правда. Лишь на твой грани и родится наслаждение искусством».
Скончался Тикамацу в зените славы. Современники называли его «богом среди драматургов». Театр кабуки адаптировал многие его дзёрури. Они вошли в репертуарный фонд театров кабуки и дзёрури как их общее наследие.
В. Н. Маркова, В. С. Санович
Княжеская дочь Сирабэ едет в Эдо, в семью своего жениха, под надзором самураев и своей кормилицы — дамы Сигэнои. Кормилица выбиралась дворянского рода и занимала важное место в княжеской свите. Но Сирабэ ехать в Эдо не хочет, и своевольную девочку никак не удается уговорить. Одна из служанок советует призвать мальчика-погонщика. Он играет с другими погонщиками в очень забавную игру — сугороку. На земле разостлана карта знаменитой Хокайдоской дороги, где обозначены все пятьдесят две почтовые станции. Игроки бросают кости, каждый стремится первым достигнуть конечной станции — города Эдо; название каждой станции превращено в веселый каламбур. Услышав, что на Токайдоской дороге можно увидеть много интересного, княжна соглашается ехать. Мальчика, по прозванью Санкити Дикарь, зовут во дворец. Происходит сцена узнавания, он — сын кормилицы Сигэнои. Мать колеблется между чувством долга к своей воспитаннице — княжеской дочери и любовью к сыну. В конце концов мальчик отвергнут. Во втором действии завязывается новый узел: где же опальный самурай Ёсаку, отец мальчика? Он упал на самое дно, стал погонщиком на большой дороге, завзятым игроком. Его любит служанка из придорожной харчевни — девушка Коман, прекрасная, добрая, наделенная талантами: она чудесно танцует. Отец ее, бедный крестьянин, не внес недоимки, его должны бросить в страшную «водяную темницу». Коман собирает деньги, чтобы выкупить отца. Но Ёсаку проигрался в пух и прах, да еще и задолжал целый золотой червонец. Он уговорил известного буяна Шмеля Хатидзо поручиться за него под залог лошади. Шмель Хатидзо предлагает Ёсаку отыграться, и тот проигрывает еще и хозяйского коня. Следует драка на большой дороге между Ёсаку и Хатидзо. В отчаянии Комом отдает «цену жизни отца» — все свои деньги.
Появляется свадебный поезд, с ним идет Санкити Дикарь. Мальчик любит Ёсаку только за то, что он носит имя его отца. Это и есть потерянный отец мальчика. Оба не узнают друг друга, но мальчик «смутно чувствует сыновнюю любовь». Ёсаку просит мальчика украсть у княжны кошелек, это спасет его и Коман. Мальчик согласен, но раньше снимает с груди заветный амулет, подаренный ему матерью, и отдает на сохранение Коман. Ему удается выкрасть кошелек, но он попадается. Кормилица вымаливает ему прощение. Шмель Хатидзо, крича, что мальчишка опозорил погонщиков, бьет его. В Санкити проснулась самурайская кровь, он убивает Хатидзо и подлежит казни. Ёсаку и Коман открывают амулет и находят подлинное имя ребенка, он — брошенный в трехлетнем возрасте сын Ёсаку.
Ёсаку и Коман решают покончить с собой еще до рассвета, когда должны казнить маленького Санкити. Третье действие начинается с «песни странствия» — митиюки. Любящие идут в свой последний путь «по дороге сновидений». Но у пьесы счастливая развязка. Кормилица Сигэнои созналась во всем княжне и просила ее о заступничестве. Свадебную поездку ничем омрачать нельзя: все прощены. Ёсаку снова самурай, семья воссоединилась, а Коман, получив большую награду, танцует перед княжной...
Одно зерно,
Рожденное от князя,
Приносит тысячи отборных зерен риса
И рассыпает вкруг себя дары
Несчетные...
Оно еще незримо
Таится в материнском чреве,
А уж десятки тысяч
Покорных и почтительных вассалов,
Смиренно лбы склоняя до земли,
Бьют в барабаны лести
И щелкают в восторге языками.
У князя Юруги,
Властителя замка в Тамба[417],
Там, в отдаленной округе,
Дочь родилась Сирабэ[418]
От служанки,
Гревшей воду для чая...
Дитя кипящей любви,
Милости, пролитой случайно,
Как угодно было судьбе.
А теперь Сирабэ,
Тонкая, гибкая,
Словно стебель цветка, поднялась
И, хоть нет ей еще десяти,
Шуршит шелками
Придворного платья.
Длинные волосы перехвачены
Золоченым шнуром
Для первой прически.
Не отвести восхищенных глаз!
Ей предстоит далекий путь — в Эдо,
Путь из родной столицы
На Восток.
Она просватана
В высокородный дом
Владетельного князя Ирума;
Сначала станет дочерью приемной,
Потом женою княжеского сына.
Князья берут
Свою невестку в дом
Еще не распустившимся цветком.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Веселые в разгаре сборы!
Кормилица и юная невеста
Проходят в глубь дворца.
Погонщик Санкити один. Он бродит
По комнате,
Бросая беглый взгляд
На золотые расписные ширмы:
Таких он в жизни не видал.
И ноги мальчика,
Привыкшие к камням,
К рогоже грубой,
Точно по льду,
Скользят по гладким дорогим циновкам,
Плетенным в Бинго...
< ... > — Э-э! У этой комнаты пол такой скользкий, что, того и гляди, растянешься. Нет, домишко, где я живу, куда лучше! Болтают: «Ах, дворец! Ах, княжеские покои!» Да по мне, постоялый двор куда покойнее, — бормочет мальчик.
Вошла кормилица,
В ее руках поднос:
Большая крышка от ларца,
Красиво
Застеленная белою бумагой,
А сверху груда лакомств.
— Ну как, Санкити Дикарь, ты еще здесь? О-о, я вижу, что ты неглупый мальчуган! О-химэсама теперь разохотилась ехать, забыла про свои причуды. «Скорее едем в Эдо! Скорее едем в Эдо!» — вот как она изволит говорить. А все оттого, что выиграла в сугороку.
И светлейшие родители ее довольны, очень довольны. Эти сладости посылает тебе сама госпожа супруга князя, прими их с должной благодарностью. А вот тебе и три связки денежек: в каждой по сто медных монов. Купи себе всего, чего тебе только захочется.
Ведь ты — погонщик
И пойдешь пешком
Вплоть до Эдо. Дорога нелегка!
Так если кто-нибудь тебя обидит
Или понадобится что-нибудь,
Скажи, что хочешь повидать меня.
Я еду в свите юной госпожи,
Как главная наставница. Ты понял?
Зовут меня — запомни! —
Си-гэ-но-и!
Вдруг Санкити
Стал белым как бумага
И задрожал.
Молчит.
Во все глаза
Он смотрит на кормилицу. Но та,
Не замечая, продолжает
— Право,
Чем больше на тебя смотрю, мой мальчик,
Тем ты мне больше нравишься.
Наверно,
Твои родители больны, несчастны,
Дошли до крайней нищеты... Иначе
Зачем — еще малыш — ты стал бы
Простым погонщиком?
Но Санкити молчит.
Он только смотрит.
Он словно весь окаменел. Язык
Его не слушается.
Наконец:
— Вы... Вы та самая Сигэнои?.. Вы кормилица молодой госпожи и служите во дворце князя Юруги?..
Так знайте: вы —
Моя родная мать!
И он — стремглав —
Бросается к кормилице и хочет
Ее обнять...
— Прочь! Прочь! Да что с тобой? Это еще что за выдумки? Какая я тебе мать? У меня нет сыновей-погонщиков! —
Она отталкивает мальчика. А он
Опять цепляется за платье Сигэнои.
Она рванулась прочь,
Но Санкити прильнул
К ней головой,
Руками крепко обнял
И, задыхаясь, говорит:
— Зачем я стану лгать? Мой отец был твоим мужем. Он служил в этом доме... Самурай, настоящий самурай!
А имя моего отца Датэ-но Ёсаку. Я его сын. Это ты, ты меня родила! Ёносукэ — вот кто я на самом деле! Я знаю, мой отец не угодил князю
И должен был уйти из здешних мест.
Когда в последний раз
Отца я видел,
Всего три года было мне, но я
Его немного помню...
Вот что говорила мне старуха, которая присматривала за мною в деревне Куцукакэ: «Я воспитала тебя. Надеялась, что ты найдешь своего отца... Мало, мало на это надежды!
Но ты можешь найти свою мать. Ее зовут Сигэнои. Она кормилица в доме у князя Юруги.
Вот покажи ей мешочек для амулета. Она своими руками сшила его для тебя: уж она-то должна будет узнать свое рукоделие!»
Так говорила много раз старуха. Когда же мне исполнилось пять лет,
Она, жестоким кашлем мучась,
Пошла на праздник храмовой в Тоба,
Там в горле у нее застряло моти,
Она и померла. Чужие люди
Меня в деревне приютили.
Я выучился погонять коней...
Вот я и работаю на хозяина конного двора на станции Исибэ в Оми.
Взгляни на этот вышитый мешочек
Для амулета! Узнаешь его?
Нет! Я не лгу!
Молчишь?..
Теперь ты поняла?
Да! Я твой сын!
Мне ничего не нужно...
Я одного хочу: найти отца!
Найти отца мне помоги. Хотя бы
Один денек — втроем - побудем вместе!
Ты знаешь, я умею из соломы
Плести сандалии.
Я прокормлю тебя.
Я прокормлю отца.
Найдем его!
С моим отцом должна ты помириться!
И, плача, он хватается за платье
Кормилицы. Она потрясена.
Как? Этот маленький погонщик,
Похожий на косматого зверька,
Он — сын ее? Давно пропавший сын!
Возможно ль это! Вглядываясь, ищет
Знакомые черты в его чертах...
Глядит — и начинает узнавать.
Да! Это он! Конечно, это он!
Вот и свидетельство прямое:
Мешочек, вышитый ее рукой.
Ей страстно хочется обнять ребенка,
Прижать к груди...
Но честь?.. Но стыд?..
«Нет, главное на этом свете — долг,
Позор моей семьи набросит тень
На имя юной госпожи.
Что ж, обмануть его и побранить?
Нет-нет!..
Прогнать его?
Но я не в силах!
О, как мне хочется обнять его,
Хоть на мгновенье
Тайком прижать его к своей груди.
Ах, что же делать мне?»
О, радуга скорбей!
О, слезы тысячи печалей!
О, слезы, красные и голубые,
Бегущие
Из безутешных глаз...
И Сигэнои,
Упав, захлебывается в слезах.
Вот-вот, рыдая, чувств она лишится.
Но... надо с мыслями собраться: «Нет!
Нет сомненья, он — мой сын. Мне кажется, Санкити очень умный мальчик. Если я попытаюсь его обмануть, он все равно мне не поверит.
И он не должен презирать меня, его родную мать, как женщину с низким сердцем: это было бы слишком ужасно!
Да! Я открою ему всю истину. Я заставлю его понять мое положение... его положение...
Он все поймет! И лишь тогда я отошлю его!»
И Сигэнои
Слезы осушила
И твердым голосом зовет:
— Ёносукэ!
Пойди ко мне! —
И за руки его
Она берет:
— О-о! Как же ты вырос! Ты уже совсем взрослый. Ты сможешь все понять.
Ах, почему, почему тебя не так воспитали, как подобает сыну знатного самурая? Лицо твое почернело от солнца. Твои прекрасные волосы висят лохмами. А руки? А ноги? Они грубее, чем у дикой обезьяны. Я гляжу на тебя — и не узнаю. В тебе ничего не осталось от прежнего... Даже руки не те, даже ноги не те!..
О, недаром говорится: «Воспитание важнее знатного рода!» —
И Сигэнои снова
Надрывно плачет.
— Слушай и пойми!
Хоть я и родила тебя, но ты
Теперь не сын мне.
Я тебе не мать!
Пойми, я говорю это не потому, что ты стал Санкити Дикарем.
Я все, все тебе расскажу. Это было давно-давно. Я и тогда была на службе у благородной супруги князя.
А твой отец — Ёсаку — был слугой
В покоях женских...
Волнуемые ветром страсти,
Мы, словно молодые деревца,
Сплетались,
Обнимались...
А ночь одна
Звала другую ночь...
Свиданья становились чаще...
Я потеряла в комнате для слуг
Любовное письмо.
Начальник стражи
Нашел его и поднял.
Прочел... донес...
О, ты не знаешь,
Какая строгость в княжеских дворцах!
А в нашем замке
Обычай был особенно суров.
Высокие вассалы собрались
И вынесли решение: обоим
Виновным — смерть!
Позор и казнь!
Но госпожа моя молила князя
Простить меня...
Так госпожа меня любила,
Что предлагала жизнь свою —
Взамен моей!
Да! Милосердью князя нет границ!
Нам жизнь дарована была...
И мало этого —
Был найден выход:
Нас объявили мужем и женой.
Отец твой — самурай Ёсаку,
Упав так низко,
Стал понемногу снова подниматься
По лестнице чинов.
Он стал главою слуг,
Распорядителем хозяйства в замке.
Ему большой назначили оклад,
На зависть прочим, —
Тысячу и триста
Мешков с отборным рисом.
Пойми же, если я еще жива
И головы отец твой не лишился,
То живы мы по милосердью князя!
И если князь умрет,
Наш долг — последовать за ним.
Вспороть себе живот и умереть.
Теперь ты понял силу долга
И благодарности?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тем временем я родила тебя.
У князя дочка родилась,
О-химэсама[419],
И госпожа в знак милости своей
Кормилицей назначила меня!
Ах, если бы судьба и дальше
К нам оставалась благосклонной,
Теперь ты был бы сыном самурая
И, гордый милостью господ,
Ты никому из сверстников своих
Не стал бы уступать дорогу!
Но, на свою беду, на наше горе,
Отец твой послан был в Эдо
По делу службы...
Там он повадился
Ходить в квартал любви,
Вконец запутался и погубил
Ему порученное дело.
Князь приказал ему: умри!
Ты знаешь сам: для самурая
Последний долг и выход —
Харакири.
Но если самурай взрежет себе живот, тогда его вдова опозорена, она не может служить во дворце. Все женщины в доме говорили госпоже: опасно менять кормилицу! Если о-химэсаму сейчас отнять от груди, она заболеет, она зачахнет...
И вот ради меня твоему отцу снова даровали жизнь. Но его лишили должности, отняли жалованье... прогнали его!
О, если бы я тогда ушла вместе с ним из дворца, долг любящей жены был бы исполнен. Но обречь доверенного мне ребенка на болезнь и страдания... Нет, нет! Немыслимо, невозможно! Как я могла уйти с твоим отцом? Ведь ему даровали жизнь только ради того, чтобы я осталась главной кормилицей при моей маленькой госпоже!
«Кто и в каком рождении сможет возблагодарить этот дом за все его благодеяния? — так говорил твой отец, расставаясь со мною.— Останься здесь — и заплати долг благодарности за дважды дарованную мне жизнь!»
И вот — по слову твоего отца — поставила я верность княжескому дому превыше всего... выше верности мужу...
И мы, рыдая, разошлись навек.
Ты еще мальчик. Но должен понять: ты сын провинившегося человека, опального самурая. Я за тебя страшусь! Никому не говори, что твой отец — Датэ-но Ёсаку!
А теперь... скорее уходи за ворота. Мы слишком замешкались. Время не ждет...
А-а-а!..
Какая кара тяготеет надо мной?
Мой сын — погонщик на большой дороге.
Мой муж — он скрылся от людей
Неведомо куда! Какая радость в том,
Что я ношу богатые одежды?
Что слуги и служанки,
Почтительно склоняясь, говорят мне:
«Мы повинуемся»?
Что путешествую я в пышном паланкине?
К чему все это?..
И она не в силах
Рыданий удержать.
Ёносукэ
За свой короткий век немало видел
И много пережил. Чем глубже
Он понимает мать,
Тем горше плачет.
— Твой печальный рассказ...
Его я услышал и понял.
Но старуха всегда повторяла:
«Санкити, помни:
Грудь матери твоей породнила
Тебя и дочь
Всесильного князя.
Если сумеешь,
Найди свою матушку — Сигэнои, —
Знай, и отец твой тогда
Честь свою восстановит.
Ты должен князя молить
Отцу твоему даровать прощенье», —
Так говорила старуха,
Меня воспитавшая.
— Тише! Молчи, молчи!
Все это тяжкий грех! —
И Сигэнои
Рот ему зажала.
— Не смей никому говорить, что ты ее молочный брат! О-химэсама едет в Эдо.
Знатнейший князь
Ее в невесты прочит сыну,
Наследнику прославленного рода.
Пойми: добрая слава девушки — превыше всего. Честь девушки драгоценна. Ведь о-химэсама едет в чужой дом, к чужим людям. Что они скажут?
«Погонщик Санкити — ее молочный брат? Вот новость!» И они смеяться будут.
На ее доброе имя падет пятно. А это может помешать ее замужеству. Кажется, пустяк, а какое серьезное дело!
Плотина рушится
От норки муравья!
Но... мы все шепчемся и шепчемся. Нас могут подслушать!
Сюда сейчас придут. Ты слышишь шум?..
Беги! Беги скорей!
Но Санкити ей возражает:
— А, матушка! Уж слишком ты робка.
Всего боишься: «Нас услышат! Нас
Осудят!»
Ты на дверь косишься взглядом...
Нет! Князя надо умолить!
Пойди к нему. Скажи, что ты нашла
Родного сына! Милости проси!
— О, значит, ты меня совсем не понял!
Чего ты требуешь?
Чего ты просишь?
Разве может мать
Позабыть сына?
Разве может жена
Позабыть мужа?
О нет! И все же
Долг — превыше всего.
О, непонятливый!
О, бестолковый!
А между тем из внутренних покоев
Несутся возгласы:
— Где Сигэнои?
— Где старшая кормилица? Ее О-химэсама требует!
— Ты слышишь?
Скорее уходи!
Она в испуге
Толкает сына к двери. Санкити
Заплакал в три ручья.
Его глаза
От слез совсем запухли.
Сандалии свои он поднимает,
Засовывает их за пояс. К двери
Уныло он бредет. Его спина
Понуро сгорбилась...
И сердце Сигэнои
Не в силах выдержать:
— Эй, послушай, Санкити! Ёносукэ! Вернись сюда на минуту!
Смотри, будь осторожен
На трудных горных перевалах,
На трудных переправах через реки.
Если в дороге тебя захватит дождь, сильный ветер, снежная буря, ты притворись, что болен, отдохни два-три дня. В дороге не ешь ничего вредного. Остерегайся лихорадки. Смотри, корью не захворай. У тебя такой жалкий вид. Не могу смотреть на тебя! Душа надрывается... За какую вину выпала тебе такая доля! Нищий, отверженный... А ведь ты должен был наследовать отцовское жалованье — тысячу триста мешков риса. Бедный мой сын!
... Она рыдает.
Ничком она упала на ступени
Высокого крыльца, приподнялась,
Достала из-за пазухи кошель
И высыпала тридцать золотых.
Потом монеты завернула
В платок из шелкового крепа.
— На, возьми, —
Протягивает сверток сыну, —
Возьми — и спрячь на крайний случай!
— Нет! —
Мальчик в гневе обернулся.
— Нет! Раз ты не мать мне, а я тебе не сын, так и нечего обо мне заботиться! Заболею я или умру — тебе-то что за дело? Я не возьму от тебя и одного медного гроша!
Я простой побродяжка, и конец! И вся недолга! А мой отец — Датэ-но Ёсаку — опозоренный, разжалованный самурай. Зачем я стану брать деньги от чужой женщины? Чужой, совсем чужой...
А, бессовестная! А, бессердечная! Ты еще пожалеешь о своей жестокости!
И он не может слезы удержать.
Увидя, как он плачет, Сигэнои
Готова потерять сознанье. Все же
В последний раз пытается она
Разгневанного сына образумить:
— О, пойми! Пойми же! Если бы я не думала о моей юной госпоже... Ах, ведь я ее, как и тебя, вскормила своей грудью! И о милостях этого дома... и о своем долге... разве я прогнала бы свое единственное дитя?
О, как тяжко,
Как грустно в княжеском дворце служить! —
Она рыдает горько...
В этот миг
Во внутренних покоях суматоха
И голоса:
«Пора! Мы отбываем!
Все в сборе!
Поднимают паланкины
И строятся в процессию!
Скорее!
О-химэсама села в паланкин!
За нею вслед поедет Сигэнои!
Да где ж она? Куда ж она девалась?»
Начальник шествия
Выходит из дворца,
И, овладев собою,
Сигэнои
Небрежно говорит ему:
— Да, вот что!
Пускай этот мальчик-погонщик пойдет вслед за моим паланкином. Он будет и в дороге забавлять юную госпожу. Пусть он затянет песню!
— Повинуюсь! —
Кормилице надсмотрщик отвечает. —
Что ж, это можно! Эй, Дикарь!
А ну-ка, песню затяни! Смотрите,
С чего бы он?
О чем мальчишка воет?
Нет, это не к добру! Как смеешь ты
Слезами портить час отъезда? Ну!
Молчи! Довольно выть!
Что? Все еще ревешь? Так получай! —
И кулаком его с размаху бьет
По скулам. — Пой!
И Санкити — сквозь слезы —
Поет:
«Солнце горит, горит
Над горой Судзука,
А над „Горой встреч"
Облака, облака
Плачут о нашем горе».
Но упрямей, чем дождь осенний,
Льются слезы
Матери... сына...
Где укрыться
От ливня скорбей?
Горе темною тучей нависло.
<... > Когда случается, что князь
В гостинице задержится, охрана
Всю ночь не дремлет.
И о-химэсама,
Дочь князя,
Охраняется надежно.
Проходит с гулкой колотушкой сторож,
Отстукивая время.
Девять
Ударов — скоро полночь...
Тишина...
Потом опять проходит сторож.
Восемь
Ударов...
О, неразумное сердце ребенка!
Как ловко все удалось!
Никто не заметил!
Удача! Удача!
Сжимая в руках
Парчовый кошель,
Из ворот выбегает
Санкити, не помня себя
От восторга.
Ему не до сторожа.
Он колотушки не слышит.
Бежит. Бежит, задыхаясь,
Стремглав.
Но сторож увидел
И бросился следом —
В погоню!
... Мальчик
Заметил. Заметался.
На замке
Все двери.
Негде спрятаться.
Юркнул
В знакомые ворота.
В паланкин!
Дверь запирает изнутри.
Ложится,
В комок свернувшись, на полу...
Но сторож
Увидел все!
Он подбегает,
Нажал на дверцу,
Поднял занавеску.
— Я-а! Вот ты где! И кошелек с деньгами в руках! Эй, люди! Вор! Вор! Держите! Маленький погонщик Санкити своровал кошелек с золотом! Эй! Эй! Все идите сюда!..
Так он вопит.
Бедняга Санкити
Попал, как мышка в мышеловку,
В ловушку, что из этой тесной жизни
Ввергает в преисподнюю.
На крик
Сбегаются все слуги, все служанки,
Охрана с палками.
Большие самураи
Из свиты юной госпожи, другие
Проезжие, разбуженные криком
И суматохой.
Тащат паланкин
На середину улицы. Приносят
Шесты с подвешенными фонарями.
Является начальник стражи.
— Отчего тревога? Всех на ноги подняли из-за мальчишки! Вытащите его из паланкина!
— Мы повинуемся! —
И стражники проворно
Распахивают дверцы паланкина.
— Ну! Выходи! —
Но Санкити молчит.
Они его вытаскивают грубо
За маленькие руки.
— Вот вам деньги,
Что я украл!
Вот кошелек, начальник!
Возьмите! —
Санкити глядит кругом,
Наморщив брови
И сверкая дико
Глазами.
— Хо! Да он совсем ребенок!
Не мог же он один
Устроить кражу? Что-то не похоже!
Найти его сообщников!
Всех-всех
Погонщиков собрать сюда!
— Приказ
Немедленно исполнен будет! — Стражи
В соседние гостиницы бегут.
Сзывают всех погонщиков. Ведут
И Хатидзо Шмеля,
Хоть вдребезги он пьяный...
Шатаясь, Шмель гудит:
— А где он, вор?
Ха! Ты, чертенок? Опозорил нас,
Погонщиков!
В тюрьму его!
Казнить!
Распять его! Распять! —
И он с размаха
Бьет Санкити ногою в спину.
Мальчик
Летит на землю кувырком. Разбил
Он лоб о камень.
Кровь струей пурпурной
Окрасила лицо.
Но дикий дух
В его груди еще не укрощен!
Он на ноги вскочил:
— Как! Ты посмел
Меня пинать ногою? Погоди,
Проклятый Шмель!
Тебе я ноги-руки
Пооборву!..
Он хочет броситься на Хатидзо.
Его удерживают силой.
Старший
Бранит Шмеля:
— Как, негодяй, ты смел
При нас, при самураях, бить ребенка,
Пинать ногами?
Грязная скотина!
Ответишь ты за буйство!
Санкити
Опять рванулся.
— Он меня ногою
Ударил! Негодяй! А я-то думал,
Никто из низкой черни не посмеет
Меня ударить!..
И не только ногою пнуть, но даже мечом зарубить не посмеет! А теперь у меня на лице позорные рубцы!
Нет-нет! Я отомщу тебе, проклятый!
Пусть голову мне отсекут!
Но раньше
Зубами в морду я тебе вцеплюсь!
Месть Дикаря узнаешь! —
Слезы гнева
Из глаз его ручьями полились.
Такая ярость в этом юном сердце,
Что волосы
Невольно встали дыбом
У всех, кто это видит...
Сигэнои,
Разбуженная шумом,
Из дома выбегает посмотреть,
Что за беда стряслась.
И видит сына,
Толпу погонщиков и стражу,
Узнает,
Что сын украл...
Она теряет силы,
От страшной вести
Может только плакать!
Ах, если все откроется, к чему
Ее старанья тайну сохранить?
Что, если слух пройдет:
«Молочный брат княжны —
Простой погонщик,
Да к тому же — вор!»
Досада, жалость, ужас, гнев, любовь
Ее терзают.
— О, какое горе!
Ах, неблагодарный! А я-то о тебе так заботилась с самого нашего отъезда! Все мои хлопоты о тебе пропали впустую. Ты совершил ужасное преступление. А мне казалось, что в твоих жилах течет благородная кровь!
О, как жаль, как жаль, что тебя так дурно воспитали. Ты так испорчен! Видно, оттого твои родители и не хотят тебя узнавать. Оттого и стал ты простым погонщиком!
Я тоже знаю, что такое — иметь дитя. А сердце матери всегда одинаково. Если бы твоя мать узнала, что ты сделал, ну как ты думаешь, прибежала бы она сюда спасать тебя, даже если она готова броситься в огонь и воду для твоего спасения? Пусть со стороны кому-нибудь и кажется, что мать равнодушно позволяет погибнуть своему ребенку. Но разве — в глубине души — она не взывает к богам и буддам, моля сохранить твою жизнь?
Но ребенок твоих лет не мог сам пойти на такое преступление. Кто приказал тебе украсть? Быть может, твой отец, впавший в нищету? Или кто-нибудь чужой?
О, я представляю себе, что сейчас творится на сердце у твоей матери! Мы с тобой эти дни так подружились в дороге. Да, я хочу спасти тебе жизнь. Если б только на доброе имя моей юной госпожи не упало позорное пятно, я была бы готова сказать, что ты мой сын, что ты ее молочный брат, лишь бы спасти тебе жизнь. Ну, отчего ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь в свое оправдание!
Из глубины души,
Из самых недр
Тоскующего сердца
Льются слезы
Несчастной матери.
Ее рыданья
Как будто умоляют всех понять,
Что перед ними - сын...
Что перед сыном - мать...
Но мудрено им догадаться!
И Санкити Дикарь
Пытливо смотрит
В лицо несчастной матери — и вновь
К земле глаза он опускает... Слезы
Ему сжимают горло...
Он молчит...
И наконец:
— Послушай, госпожа кормилица! Я один, один пустился на это позорное воровство. Да и чего же ждать от простого мальчишки-погонщика?
Я никого не стыжусь. Но перед тобой мне стыдно. Вот ты спрашиваешь меня: не ради ли моего отца я украл? Жестокие слова! Поверь, будь у меня отец, не пришлось бы мне лошадей гонять. Но я не знаю, есть ли у меня отец. Хоть краем глаза взглянуть бы на него!
Правда, есть у меня мать, но она боязлива, как все женщины... И она служит в знатном доме. Мы теперь чужие друг другу.
К чему мне оправдываться? Все равно: теперь я заслужил кличку «вор»! Меня опозорили перед целым светом.
Я никогда не посмею взглянуть в глаза моему отцу! Я молю, убейте меня! Скорее убейте меня!
Когда ты так говоришь со мной и жалеешь меня, я теряю мужество. Еще немного — и я не захочу умирать.
Отойди от меня. Вернись в гостиницу для знатных людей. Я не хочу больше видеть твоего лица!..
Он прижимает оба рукава
К своим глазам
И плачет...
Сколько силы
В его мятежном сердце!..
Сигэнои
Совсем теряет разум:
— Умоляю!
О, будьте милосердны!
Пощадите
Воришку... мальчика!..
Я, Сигэнои,
Готова жизнью поручиться
За этого несчастного ребенка!
Она рыдает в голос,
Позабыв,
Что самурай смотрят на нее
И слушают...
Она ломает руки
И падает без сил
Ничком на землю...
Тут старший из вассалов — Хонда
Ядзаэмон — выходит из дверей:
— Мне доложили
О происшествии!
И я постановляю:
Поскольку украденная вещь была возвращена, а главное, поскольку мы находимся в пути — следовательно, в чужих владениях, — считать, что столь ничтожное дело не требует судебного разбирательства.
Дарую жизнь тебе.
Вставай — и уходи! —
Он поднимает Санкити с земли
И ставит на ноги.
Но дикий мальчуган
По-прежнему глубоко безутешен:
— Так опозорить
И потом простить?
Как же мне жить теперь? Нет-нет, если у тебя в сердце есть сострадание, вели казнить меня! А лучше — убей меня сам, своим мечом!
Он снова падает на землю.
Старый Хонда
Разгневан.
— Ах ты, маленький наглец! Ни в старых, ни в новых законах — нигде не сказано, чтобы карали смертью за такой ничтожный проступок.
Вставай, ну! И проваливай отсюда!
Но Санкити упрям:
— Так вы насильно,
Жестокие,
Мне навязать хотите
Поруганную жизнь?..
О, о! Теперь
Я знаю, что мне делать!
Санкити вдруг вскакивает на ноги. — Я-а!
Ты, подлый Хатидзо!
Меня ногами,
Как червяка, топтал!
Оставил знак
Позорный на моем лице! А я —
Сын самурая. Каждый самурай,
Когда он опозорен, умирает.
Мои слова ты слышал — И не понял?
Не кончив говорить,
Одним рывком
Короткий меч,
Отточенный, как бритва,
Из ножен выхватив,
Вдруг
Санкити
Бросается к Шмелю —
И быстрым взмахом
Ему перерубает шею!
Взмах —
Как молния удар! И голова
Слетела с плеч.
«Убийство! Стой!» —
Все разом вскрикнули.
Его хватают.
«Пощады не проси!»
Десяток рук
Веревкой скручивают малыша,
Сам Хонда потрясен.
Он объявляет.
— Да! Приходится сдать его с рук на руки старосте этого селения. Послать его под стражей в здешнюю управу!
Ну что ж ты сел на землю? Встань!
И стражи
Убийцу маленького поднимают
И ставят на ноги.
Мать — Сигэнои, —
Теряя разум,
Может только плакать.
Она понять не в силах, что стряслось,
И только повторяет:
— Я еще никогда, никогда не слышала, чтобы в такое время... в такое время, когда свадьба готовится... кого-нибудь веревкой связывали... бросали в тюрьму... Я еще никогда...
Она шатается...
Ее уводят в дом.
Она шагнет,
Оглянется — и снова
Шагнет бессильно...
Мальчик провожает
Глазами мать.
Потом покорно,
Закрыв глаза,
Стоит, как будто в камень
Он обратился.
Но в себя приходит
И говорит:
— Что ж... этого я и хотел. Не мог я
Жить опозоренный. Меня ногами
Пинали. Лоб расшибли. А потом
Швырнули жизнь, как нищему — подачку.
Э! Одному спуститься в ад? Не лучше ль
С собою взять попутчика? И разом
Поклажу двух хозяев подвезти?
За тот же путь словчить двойную плату?
Умрут все люди. И отец и мать
Когда-нибудь умрут. И под конец
Мы, трое, там сбредемся, не боясь
Разлуки. Все приходят из другой
Гостиницы на землю. И должны
Мы к вечеру в харчевню возвратиться.
Пошла в обратный путь, моя лошадка!
Споткнулась, стерва? Но!.. Корэ-корэ!
Хоп-хоп!..
Любой бесстрашный самурай
Его отваге может подивиться.
У седовласого Ядзаэмона
Слезинки навернулись на глаза.
Жаль смельчака!
И Санкити уводят.
Толпа расходится угрюмо...
Все тихо.
Только крики сторожей,
Следящих за огнем, стук
колотушек
Порою нарушают тишину
Гостиницы,
Где сном глубоким спит О-химэсама
Со своею свитой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Эй, Ёсаку из Тамба! Ты погонщиком был,
А теперь от погони
Сам бежишь, словно конь,
Озираясь пугливо
Средь далеких лугов!
Средь далеких лугов
Звучало
Имя твое — Ёсаку, Ёсаку из Тамба!
Там, бывало,
Про тебя пели птицы,
А теперь...
Даже маленькая трясогузка,
Любви обучившая богов,
В мертвой траве,
В осенней траве
Замолчала.
Сквозь ночной осенний мрак
Погоняй коня, Ёсаку,
Колокольцами звеня!
Но-о!.. Корэ-корэ!..
«Только вспомню тебя, Ёсаку,
На луга туман упадет».
О, не твои ли слезы, Коман,
Пролились печальным дождем?
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Путь не близкий.
Надо коня покормить.
Мы оставим сухую траву
И камыш
С кровли хижины низкой
Про запас,
На прокорм коню...
Пусть не знает
Он голода утром,
В час,
Когда нас не будет на свете...
Ах, как скоро вянет трава!
Как эта трава луговая,
Мы увянуть должны
На рассвете,
Под звон осенних цикад.
И под звон осенних цикад
Погоняет коня Ёсаку
Под гору вниз.
— О Коман, погляди, погляди!
Вниз по склону холма
Торопится всадник
На усталом, вьючном коне...
Где найдет он ночлег — в Ёккаити?
И нам
Надо спешить.
И нас ожидает ночлег
И покой долгожданный,
Но раньше
Семь раз по семь
Дней и ночей
Мы будем блуждать
В преддверии ада,
Покорно,
Как стадо овец бредет... бредет...
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Вниз — под гору. Вверх — по горе.
Скорей, скорей!
О, горе!..
Он дергает повод,
Понукая коня.
Но конь упрямится,
Замедляет шаг,
Словно чуя скорый конец
Коман и Ёсаку.
С двенадцати лет,
Коман, бывало,
Зазывала гостей ты
Голосом нежным,
Как пенье флейты. Сколько ж друзей
У тебя побывало!
— Ах, как мало
Осталось теперь у меня
Друзей и подруг!
О, их дружба короче
Летней ночи,
Недолговечней осенних цветов.
Кто, кроме коня,
Станет грустить надо мною
В мой смертный час?
И, покачиваясь на ходу,
Конь протяжно заржал,
Словно чуя беду...
Конь устал,
Не хочет бежать во мгле,
Ступает едва-едва.
Ёсаку согнулся в седле.
И градом сыплются слезы
На его рукава.
Так сыплются семена с ветвей
На усталого путника...
— Коман, ты помнишь?
Как в первый раз
Словами любви мы обменялись?
С тех пор три года прошло.
Паломники, шли мы на поклоненье
И встретились на пути случайно...
Посреди Кусида,
По дороге в Исэ,
Я тебе признался, Коман,
В любви — навсегда!
О, твоя шляпа — в вечерней росе —
Красная, красная!
Помнит статуя святого Дзидзо
В храме селения Сэки,
Как поклялись мы оба
До гроба не разлучаться...
И за гробом... Навеки!
Хоть я и нес покорно
Все эти годы тяжкий груз
Моей любви к тебе, Коман,
Но было мне легко на сердце!
Я бодро гнал навьюченную лошадь,
И ноги весело шагали по земле.
О, и сейчас
Моя любовь к тебе не угасает.
И все ж сегодня ночью
Морозный иней пал на землю,
И на рассвете кончится наш путь
В глубокой пади,
На самом дне вселенной,
Где имя я свое похороню.
Так низко я упал...
Коман сквозь слезы отвечает:
— О, как судьба странна!
В те годы ни единым
Не обменялись мы обетом,
Начертанным на храмовой бумаге.
Мы только у стремнин Кумодзу,
Согнув мизинец,
Как маленькие дети,
Друг другу тайный показали знак.
Так мы уговорились
Не разлучаться в этой жизни,
Не разлучаться в будущих рожденьях.
В те дни,
Паломники,
Не смели мы отдаться
Любовной страсти. Но, горя любовью
Сильней и слаще, чем на брачном ложе,
Мы брали за руки друг друга
И медленно бродили
В вечернем сумраке,
Закуривая трубки
От одного огня,
Обмениваясь ими в знак любви.
— Напрасно
Ты вспоминаешь эти дни, Коман!
Ведь мы — как летние цикады,
Которые не знают ни весны,
Ни осени...
Ёсаку и Коман
Льют слезы,
Печалясь о своем прошедшем,
Вздыхая о возмездии грядущем,
Грустя над темной
участью своей, —
Под медленным дождем,
Который льется, льется
На сосны древних рощ Ано.
А ночь все гуще, гуще...
Как рыбаки в Акоги
Упрямо, шаг за шагом, тащат сети,
Так, шаг за шагом, волокут
Они свою несчастную судьбу
К последней цели...
— Коман, я вспоминаю
Давно минувшее...
Мы словно две скалы
В заливе пенистом Футами.
Они окаменели — муж с женою, —
Войдя в святилище
Без омовенья. Вот урок для нас!
И мы умрем,
Железом осквернив свои тела.
Преступники, мы преступили долг,
Любовью увлеченные... О, вспомни,
Когда с тобой мы встретились впервые,
Переходили мы из храма в храм
В томлении любовном,
А теперь
Должны мы странствовать
В преддверье ада.
— Не надо думать
О невозвратном прошлом!
Я слез не в силах удержать...
— Не плачь, Коман,
Молю тебя, не плачь! Как горько мне!
О, как кричат вороны!
Не раз я слышал,
Что карканье ворон
Вещает людям горестную гибель.
Теперь я знаю: это правда!..
Ты видишь? Из тумана
Возносится вершина Асама,
Как будто смерть сама,
Подстерегая нас,
Пригнулась за горою.
Нельзя нам медлить: здесь мы оскорбим
Двойным самоубийством
Обитель жриц, не знающих греха.
Какой позор! Два грешных тела,
В запекшейся крови,
Покинутые посреди дороги, —
Такое зрелище для глаз,
Что даже
Паломники, отпрянув, содрогнутся.
Кто, сострадательный,
Помолится за нас?
Никто, никто...
Как жестока судьба... и как печальна!
Где прошлые дни?
Где будущие года?
Взгляни, взгляни на сегодняшний день —
И все ты поймешь, узнаешь.
Взгляни: без следа убегает вода...
Коман взглянула на Ёсаку
Сквозь льющиеся слезы:
— Слышишь
Удары барабана? Восемь раз!
Какой высокий звук
Летит
Из храма на «Высоком поле»!
Ущербная луна
Стоит высоко.
Недолго ждать нам до рассвета...
Много было у нас по пути
Приютов, гостиниц,
Где мы ночевали
На ложе любви... Но длиннее,
Чем тысячи тысяч ри,
Тянется путь на запад
До райских селений,
И негде сменить нам усталых коней!
На пороге обители Ста Наслаждений
Встретят нас бодхисаттвы —
Каннон и Сэйси[420].
За руки нас, истомленных, они поведут
И даруют покой
На подножии-лотосе,
Где, кроме нас,
Иных не будет гостей...
Помолимся Будде:
Наму Амида Буцу,
Наму Амида Буцу!
И пусть надеяться нелегко
Тому, кто в грехах закоснел!
Они умоляют
О прощении, о защите
Амитабу
Из храма Ко,
Милосердней которого нет,
И с молитвой подходят к сосне
«Тысячи жертвенных монет».
Наступает мгновенье расплаты...
Потомок гордых самураев,
Прославленных стрелков из лука,
Ёсаку в эту ночь
Решил расстаться с жизнью...
И, спрыгнув на плотину, он надежно
К стволу сосны
Привязывает повод
Усталого коня.
Стряхнув росу,
Он раздвигает заросли бамбука
И подзывает грустную подругу.
Глядит — сквозь влагу слез —
в глаза Коман
И за руки
Ведет ее в глубь чащи.
— Сюда! Скорей!.. Подумай, Коман: тебе двадцать один год, мне — тридцать один! Вместе нам всего пятьдесят два года. Это и для одного человека не очень-то долгая жизнь!
Любимая!.. Сейчас тебя убью...
О, если хочешь,
Сердце облегчи
В последние мгновения. Скажи,
Что тяготит тебя?..
— О, что ты! Разве у женщины, готовой умереть вместе со своим любимым, может еще остаться в душе сожаление о нашем бренном мире?
И все же —
Гнетет мне сердце тяжкий камень.
Хотя... теперь...
Былого не вернешь.
Она не досказала. Но Ёсаку
Спешит ее прервать:
— К чему печаль?
О чем заботиться?
Забудь про все земное!
Пока мы дышим, нас влекут вперед
Шесть наших чувств[421].
Желаньям нет предела.
Отбрось заботы и забудь стремленья
Земные.
Не печалься!
Изгони
Из памяти все горестные думы.
Освободись
Из сети вожделений,
Из невода земных забот. Должны
Мы вырваться
Из их круговорота.
Жизнь! Смерть! Не все ль равно?
Когда-нибудь
И мы к воротам подойдем Нирваны!..[422]
Поверь, мне тоже хочется поведать тебе тысячи тысяч моих дум. Но я отрываю их от себя — и бросаю прочь!
Впрочем... Одна моя ошибка... Только вспомню — и дрожь берет!
В ящике, который я передал тебе на сохраненье... там остался свиток. На нем начертаны имена моих предков, перечислены их владения, их подвиги во многих битвах. После моей смерти люди найдут этот свиток. И они будут не только меня клеймить позором, но и бесчестить имя моего рода. Вот что терзает меня...
Довольно!
Оставим это... О, какая скорбь!
Как тяжко мне;
Мой сын, Ёносукэ,
Погибнет утром, так и не узнав,
Что я его отец.
Его зарубят.
За что?
Чем согрешил он?
Он умрет. Его погубит преданность отцу,
К которому он потянулся сердцем.
О, горе!..
Ведь это я, я виноват во всем!
Я не отец его,
Я враг ему!
Великий грех —
Убить родного сына:
Вот что кромсает душу! —
Он, рыдая,
Упал ничком на землю.
— О!.. Ты плачешь?
А мне ты запрещаешь говорить?
Нет, я молчать не в силах. Мой отец,
Несчастный мой отец!..
Он старик. А единственная его дочь сойдет в могилу раньше его самого. Я умру — и никто на всем свете, никто ему не поможет...
— Какая грусть!
Не в силах мы отбросить,
Как шелуху, земные наши чувства,
Забыть любимых. Мы обречены
За фобом странствовать
Вдали от рая.
О, мы забыть не можем:
Я о сыне,
Ты об отце.
Не можем удержать
Горючих слез...
Хотя бы нам пришлось
Упасть на дно пылающего ада!
— Ты прав! Ты прав!
Не в силах изменить
Мы наши думы и забыть о близких!
Так — в жалобах,
В стенаньях — изольем
Все, что томит нас,
Все, что нас терзает!
Я не могу забыть
Судьбу отца.
Не можешь ты забыть
О казни сына.
Пусть нас за это адом наградят!
Они, обнявшись, плачут.
Голос ветра
С полей Тоёку
Вторит их рыданьям.
— Смотри туда, Коман! Огни! Огни!
Ты видишь? Скороходы с фонарями!
Куда они бегут?
Мы слишком близко стоим к дороге. Отойдем в глубь чащи. Нужно выбрать другое место для нашей смерти!
Они отходят
В глубь зарослей лесных.
А мимо пробегают скороходы
С большими фонарями, обливаясь
Обильным потом,
И кричат друг другу:
— Скорей, скорей!
Нам надо торопиться!
Почтенная кормилица, конечно,
Нас наградит!
В святилище Исэ
По настоянию ее должны
Исполнить поутру священный танец[423]
С молебствием.
Нельзя нам опоздать!
Успеем до рассвета! Э!
Вперед! Нас ждет богатая награда!
Их крики затихают вдалеке...
Ёсаку
Со вздохом говорит:
— Коман! Как ты думаешь? Чья это может быть кормилица? Верно, ребенок, которого она кормит грудью, тяжко занемог. Вот она и молит богов о его спасении. А мы обрекаем на бесполезную гибель две наши жизни. О, если бы мы могли отдать их в обмен на жизнь этого ребенка!
Коман сквозь слезы
С ним соглашается:
— О, я была бы счастлива умереть во спасение ребенка... Но не ради чужого, нет! Ради твоего мальчика, твоего сына, которого казнят на рассвете. О, я согласна пойти на любую пытку, на любую казнь; пусть меня изрубят на мелкие части всю, с головы до ног... Пусть погибнет моя душа, лишь бы спасти его!
В ее простых речах
Звучит печаль
Самоотверженной души, готовой
Пожертвовать собою...
Вот решимость,
Которая сильней любых обрядов,
Сильнее тысяч храмовых молитв!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перевод и комментарии В. Н. Марковой