В двери тихо постучали.
«Она!» — прошептал в страхе Василий Михайлович. Он бросился к столу, сел в кресло и, разложив перед собой бумаги, принял вид занимающегося человека. Он всегда встречал нападение жены в такой позиции.
Ордынцев дал себе слово сдерживаться во время предстоявшего объяснения, что бы она ни говорила. Только бы скорей оно кончилось, и она бы ушла!
Стук в двери повторился, на этот раз сильней.
— Войдите! — произнёс Ордынцев и совсем склонил голову над бумагами.
На пороге кабинета стояла Анна Александровна.
Ордынцев мгновенно ощутил присутствие жены по особенному, свойственному ей, душистому запаху, по шелесту юбки и по той злобе, которая вдруг охватила его. Не глядя на жену, он тем не менее видел перед собой эту высокую, крупную, полную фигуру с большой, неспокойно колыхавшейся грудью, выдавшейся вперёд из-под стянутого корсета, видел строгую презрительную мину на свежем румяном лице с белыми пятнышками несмытой пудры, видел этот тупой и упорный взгляд больших глаз, нервное подёргивание губ и белую, пухлую, с ямками руку, в кольцах, которая держала дверную ручку.
«Сейчас начнёт, подлая!» — подумал Ордынцев и снова пообещал себе сдерживаться. «Пусть себе зудит!»
— Я пришла объясниться… — О, как хорошо знал он эту, постоянно одну и ту же прелюдию в длинной супружеской «симфонии». О, как отлично знал он её!
— Что такое? — переспросил самым обыкновенным тоном Ордынцев, как будто не понимая в чём дело.
И с слабой надеждой избежать объяснения прибавил:
— Я занят. Спешная работа.
Он снова чувствует, хотя и не видит, усмешку жены, слышит как она тихо и медленно говорит своим певучим, полным злости, голосом:
— Занят!? Ты дома вечно или ругаешься, или занят… Я пришла спросить: когда, наконец, кончатся эти оскорбления, какими вам угодно осыпать меня и детей? Больше я терпеть не намерена. Слышишь-ли? Вы сделались грубы, как дворник… Благодаря вам, у нас в доме ад… Вы наводите страх на детей… И без того, кажется, жизнь с таким непризнанным гением, как вы, не особенно приятна, а вам, как видно, хочется сделать её невыносимой… Вам этого хочется? — вызывающе прибавила Ордынцева, притворяя двери и прислоняясь, для большого своего удобства, к косяку.
В эту минуту Василию Михайловичу больше всего на свете хотелось вытолкнуть жену за дверь. Вот что ему хотелось.
Но в виду неисполнимости этого желания (он всё-таки помнил, хотя и пожалел, что он не «сапожник», а интеллигентный человек) Ордынцев лишь кусал губы и на слова не отвечал.
Это молчание ещё более озлило Анну Александровну. Он — виновник её несчастья, он — тиран, и он же смеет её игнорировать. Подожди же, голубчик!
И она продолжала с дрожью в голосе:
— Вы не любите своих детей… Нечего сказать, хорош отец? — Отец!? Что видят от вас дети? Одни издевательства и брань… Ольге даже учителя пения не могли нанять!.. А у неё чудный голос… могла бы карьеру сделать… Алексея вы просто ненавидите… Вы не переносите, что дети не разделяют ваших дурацких взглядов?.. И, слава Богу, что они не такие самолюбивые фразёры, как вы… Воображает себя каким-то умником и всех оскорбляет… Непонятый человек… Семья его не понимает?.. Ах, как трогательно! Скажите пожалуйста! Вы просто злой эгоист, не думающий о семье… Вам мало, что вы загубили мою жизнь… А тоже стихи писали… Обещали жизнь на розах, — презрительно усмехнулась Анна Александровна. — Хороши розы! Припомните, как вы поступали со мной…
И Анна Александровна стала припоминать «всё» с начала того «несчастного дня», когда она сделалась жертвой. Это был подробнейший обвинительный акт самого жестокого прокурора, не жалеющего грязи и жёлчи, чтобы очернить и уязвить в самое сердце подсудимого, и притом настолько пристрастный, насколько может быть пристрастна женщина к нелюбимому человеку.
В ретроспективном обозрении характера и поступков Василия Михайловича были перечислены все его вины и «подлости», как настоящие, так и давно прошедшие, и упрёки и язвительные слова сыпались с расточительностью и злопамятством женщины, знающей как доконать врага. И всё это с видом гордой страдалицы, несущей тяжкий крест. Чего, чего только не припоминала Анна Александровна, выкапывая из услужливой памяти весь старый хлам! Она вспомнила и бывшую двадцать лет назад ссору, в которой он её смертельно оскорбил, и кутежи с приятелями в то время, когда они чуть не «нищенствовали», и потери мест, по его милости, тогда как он давно бы мог отлично устроиться, если бы любил жену и детей, и дружбу его с литераторами, этими «подлецами, которые женятся по десяти раз», и истраченные три тысячи её приданого, и долги, и прежние знакомства его с «умными» девицами и дамами, у ног которых он будто бы изливал своё горе непонятого в семье страдальца. И при этом Анна Александровна, увлекаясь собственной злобной фантазией, представляла, как он изливал, и презрительно улыбалась, взглядывая на Ордынцева.
А тот, еле удерживаясь от желания схватить свою подругу жизни за горло, беспокойно ёрзал на стуле, бледный, стиснув зубы, с глазами, горевшими недобрым огоньком.
С особенным злорадством вспомнила Анна Александровна про какую-то госпожу Леонтьеву, эту «милую особу», из-за которой он оскорблял жену. Ещё бы! Обмен взглядов… Сочувствие… А она одна просиживала вечера, нянча детей, в то время, как он каждый вечер шлялся к этой умной курсистке. И это в третий год супружества!?
— Как подло вы меня обманывали!!.. Рассказывали о какой-то дружбе, тогда как эта ваша «святая девушка» была вашей любовницей… И вы ещё смеете считать себя честным человеком.
— Лжёшь! — воскликнул вдруг Ордынцев и, словно ужаленный вскочил с кресла.
— Я не привыкла лгать. Вы лжёте!
— Ты лжёшь, злая дура! Подло лжёшь! Ничего, что ты говоришь, не было!
— Оскорбляйте жену… Кричите на неё — это благородно! Гуманный человек! Так я и поверила, что вы со своим другом занимались одними возвышенными беседами… Очень правдоподобно! — прибавила Анна Александровна с циничной усмешкой. — Не лгите хоть теперь…
— Уйди!.. Довольно! — задыхаясь от злобы, проговорил Ордынцев, терявший самообладание.
— Что, видно, правды не любите?..
— Замолчи, говорю! Не клевещи хоть на женщину, которой ты не стоишь и мизинца!
— Ещё бы: «святая»! Ха-ха-ха! Что ж, идите к ней… припадите на грудь… Только едва ли она будет вам сочувствовать, как прежде… Ведь вы и женились-то на мне уже развращённый и истрёпанный, а теперь что вы такое? — возвысила голос Анна Александровна и с брезгливым презрением сильной и здоровой женщины смерила взглядом худощавую болезненную фигуру мужа.
Василий Михайлович весь как-то съёжился и опустил голову.
— Что даёте вы мне кроме горя?.. Что вы мне даёте? И за то, что я с таким мужем всю жизнь оставалась честной женщиной, вы ещё смеете меня же вечно оскорблять… За это только и слышишь от вас дуру или идиотку… Какой же вы неблагодарный и презренный человек!..
Глаза обоих, полные ненависти, смотрели друг на друга в упор. Ордынцев бледный, как полотно, вздрагивал, точно в судорогах.
— Ну что ж, теперь ударьте! — с вызывающим злым смехом продолжала Анна Александровна. — От вас можно всего ожидать… Не даром отец ваш был какой-то безродный ничтожный чиновник… Приколотите ещё жену… Однажды вы уж замахнулись и если бы…
— Вон, подлая тварь! — вдруг крикнул, не помня себя, Ордынцев и резким движением распахнул двери.
Это был какой-то бешеный крик раненого зверя. Лицо Ордынцева исказилось гневом и злобой. Анна Александровна так и не договорила речи.
— Подлец! — кинула она мужу презрительным шёпотом.
И, слегка побледневшая, величественно вышла, нарочно замедляя шаг, с чувством злобного торжества над униженным врагом и с непрощаемой тяжкой обидой невинно оскорблённой жертвы и поруганной женщины.
Придя в спальню, она легла на кушетку и разразилась истерическими рыданиями.
— Господи! Да что ж это за каторга! — в скорбном отчаянии простонал Ордынцев несколько минут спустя, когда прошла острота гнева.
Ему стало стыдно, что он обошёлся с женой, как пьяный мастеровой. До чего он дошёл!? И стало бесконечно жаль себя и обидно за постыло-прожитую жизнь. «На что она ушла?» спрашивал он, и глаза его увлажились слезами. Он испытывал тоску и изнеможение разбитого непосильной борьбой человека и ему хотелось забыться, не думать об этом. Но это не оставляло его, и, не смотря на ненависть к жене, чувство виновности перед ней мучительно проникало в душу.
Ему не сиделось в этом постылом кабинете. Какая теперь работа? Его тянуло вон из дома, хотелось отвлечься, поговорить с кем-нибудь и он собрался уходить, как в кабинете показалась Шурочка, грустная и испуганная, со стаканом чая в руках.
— Вот тебе, папочка, чай! — нежно проговорила она и, поставив стакан на стол, хотела было уйти, но, заметив на глазах отца слёзы, подошла к нему и, прижавшись, безмолвно целовала его руку, обжигая её слезами.
— Ах ты моя бедная девочка! — прошептал умилённо Ордынцев, тронутый лаской. Спасибо за чай, голубка. Я не стану пить… Я ухожу.
И с какой-то порывистой страстностью Василий Михайлович прижал к своей груди девочку и осыпал её поцелуями, глотая слёзы и чувствуя, какой крепкой цепью держит его в семье это милое, дорогое создание.
— Милая ты моя! — нежно повторял отец и вновь ласкал свою любимицу.
Взволнованная, чутко понявшая эти ласки отца, Шурочка проводила Василия Михайловича в переднюю.
Пока он одевался, из ближайших комнат доносилась долбня гимназиста и слышался звонкий голос Ольги, напевавшей цыганский романс. Они слышали бешеный крик отца, знали, что была крупная сцена, и не обратили на неё никакого внимания. Только Алексей, штудировавший для реферата, Гартмана, брезгливо пожал плечами и подумал, что если он женится, то жена не посмеет ему мешать заниматься.
— Ну, прощай, Шурочка…
— Прощай, папочка. Развлекись как-нибудь, голубчик! — заботливо напутствовала отца девочка и улыбалась своими кроткими большими глазами, запирая за ним двери.