СОЛДАТЧИНА


Андрей Медведев! О нем, будучи уже просватанной, Таисия Инотарьева обронила не одну слезу. Когда она готовилась стать под венец с Бессменовым, Медведев находился далеко от Заречицы — отбывал царскую службу.

— …В говение Керженец проходит льдом, — рассказывал он сослуживцам. — Заулыбается береза, птица налетит, за зиму наработают леса видимо-невидимо, погонят плоты. Рабочий народ Лыковщины подвалит к берегу. Заухают «Дубинушку». А чтоб прытче растуривались, хозяин подкинет на водочку. Отвалят плоты, и народ запоет песни. Приплывут к Волге. Там лес купцы ждут. Волга в эту пору прибывает, своей водой давит керженскую воду. В затонах лес кошмят, сгруживают плотов двести-триста вместе. Соберут «сойму» и плывут на экой-то махине до Царицына, до Астрахани. К осени вертаются домой. Кои сумеют сберечь копейку, те, глядишь, и рублик тащат в семью, а кто винцо попивает — тот возвращается с поплавки гол что сокол! Вы только поймите, что такое наш Керженец, наша Волга! — говорил Медведев. — Кто хоть раз сплавал по Волге — его весной цепями не удержишь дома. Жену, детей оставляет, рядится к Дашкову или Инотарьеву. Откажут наши богачи, умоляет лоцмана. Исконный бурлак считает — на плотах не жизнь, а удовольствие. Тут тебе и харчева, тут и кошевар, тут тебе и нары просторные — солнце видишь от восхода до заката. А раздолье-то, раздолье-то волжское! Его ни с чем не сравнишь…

Так же вот, как бурлаки, по одной весне уплыла с плотами и мать Андрея Медведева. Уплыла и не вернулась. Еще хлеба стояли несжатыми, пришла весть, что-де Марью Афанасьевну в Нижнем нашли на берегу мертвой. Никто по ней не разложил ни ладана, ни сорочин не справил.

Гришенька по найму гнал смолу, жег угли Дашкову. Андрюшка помогал ему. Куб дашковский был кирпичный: и угли в нем зноились, и смола стекала в кадки.

Насадит, бывало, Гришенька поленьев, затопит, ждет — смола выйдет, Андрюшка закупоривает отверстие и следит, как смола вытекает. Остывал куб — выгребали уголь, загружали его в кули. А Гришенька снова садил лес. Той зимой Гришенька от стужи занемог. Андрюшку Тимофей Никифорович не считал пригодным к такой работе. А паренек все уже мог делать, всех умел слушаться и всем подчинялся. В людях его не хаяли. Только Дашков не верил в его самостоятельность, хотя Андрей покоя себе не давал в работе — на все был безотказным. У него уже имелись и новые лапти, да не одна пара, и онучки. И уж никому сирота не жаловался на свою долю.

Так незаметно подошло время и солдатчины, надо было идти на царскую службу.

Заречинцам казалось, что все девки липли к Медведеву. «Он и не пьяница, он и табак не курит, и парень-то он самый честный», — говорили про него.

В двенадцатом году Андрея призвали на службу. И тут по-иному зачалась его жизнь. Наконец-то он увидел крашеные дома. Сначала служил в Белостоке, из Белостока попал в Ковно, из Ковно — в Гродно. Затем — в Вильну и, наконец, в Дубейсы…

Был конец марта. В Польше оживали сады, а в Заволжье в это время приятно ступать по хворосту. Он хрустит, словно хочет рассказать людям лесные тайны. В такую пору, думал Андрей, хорошо поднять голову и крикнуть от радости в синюю вышину, что ты живешь, видишь лес, небо и крашеные дома.

В местности, где служил царскую службу Андрей Медведев, начинались полевые работы. В одну из пятниц роту драгунов построили и повели в полковую церковь. После вечерни Медведев, как и другие, пришедшие с ним, купил у церковного сторожа двухкопеечную свечу и ждал очереди на исповедь.

По стенам маленькой церкви висели бедные, почерневшие иконы. Зажженные лампады бросали на них пятна слабого теплого света. На клиросе, за ситцевой ширмой, будто кто-то ворчал: там исповедовались солдаты. Церковная тишина изредка нарушалась осторожными мерными шагами драгун. Некоторые из них выходили из-за ширмы с верой, точно они действительно там оставили свой грех.

Вот и Медведев ступил на приступки амвона и очутился перед полковым священником. Он так же, как и все, поклонился ему в ноги и положил на аналой свечу. Недолго спрашивал его батюшка о совершенных грехах и под конец задал Андрею вопрос:

— Не имеешь ли хулы на правительство?

— Как же не иметь, — ответил Медведев, — когда меня, единственного сына, взяли.

Батюшка от его слов точно ожегся о свечу. Не говоря больше ни слова, перекрестился, поставил Андрея на колени, «отпустил грехи» и попросил его позвать следующего…

В субботу драгуны причащались. После принятия «святых тайн» эскадронный командир вызывает к себе Андрея.

— Жалко мне тебя, Медведев, — встретил его командир. — Солдат ты хороший, запевала еще лучший, ни в чем не замеченный, а по глупости наболтал на себя. Кто тебя, дурака, тянул за язык на исповеди? Мерзавец ты эдакий! — И командир изо всей силы ударил Андрея по щеке. — Понял, за что?.. А теперь ступай… Тут тебе и весь суд.

Андрей повернулся идти.

— Стой, — вернул его эскадронный. — Выйдешь от меня, сплюнь драгунскую оплеуху и запомни: другой бы на моем месте тебя, сукина сына, в Сибирь загнал… в Сибирь! За нерадение к его величеству. Понял?! В Сибирь или на виселицу, негодяй! Понял?

— Так точно, ваше благородие!

— То-то… человек ты русский, а в церкви произносишь хулу на его величество!.. Ступай!..


Яблони покрылись сверху донизу плодами. Яблоки надули красные щеки. На ветки нерешительно садились только что оперившиеся молодые птицы и робко подавали голоса. В это время Андрей Медведев сидел на гауптвахте и ждал вызова. На допросе он рассказал следователю:

— Мы поехали к помещику кормить коней. Фамилию его не могу знать, ваше благородие. У него посеян был клевер, мы пустили на поле коней, а сами пошли гулять на дорогу. Остановились у корчмы. В корчме выпивали пехотинцы семнадцатого стрелкового полка, и у нас синими завязалась драка. Подрались по-хорошему, можно сказать — от нечего делать, и разошлись. Когда мы были уже на конюшне, узнали: пехотинцев арестовали за то, сказывали, что они с проезжей барской кареты — госпожа, слышь, какая-то ехала — срезали корзину с вином. Распечатали редкое, барское вино и выпили. Выпили и на дороге уснули. Когда дилижан барыни приехал в Марьян Поле, хватились корзины. Городовые пошли на шоссе, нашли пьяных пехотинцев. Им отказаться нельзя, — корзина при них, нечего было и спрашивать. «Но мы, говорят, пили не одни, с нами были кавалеристы девятого драгунского полка». И вот с того дня забрали нас двоих, ваше высокоблагородие, и отвели на городскую гауптвахту.

— Так-так… отвели, значит, на гауптвахту?

— Да, на гауптвахту… Но я не виновен, ваше благородие, корзины не видел, а мне за это не дали матраца. Я тогда и уговорил товарища бежать с гауптвахты. Решились мы на это с Сухарьковым: принесут, мол, обед, а в это время камеры не заперты, мы и убежим, только не из-под замка: думали, будет легче отвечать, коли поймают. Договорились. Пошли в отхожее, видим — на площади много народу, базар был. «Бежим, — говорю Сухарькову, — стрелять не станут». И пустились на волю. Тут закричали: «Держи, лови, стреляй!» Стрелять нельзя, кругом народ. Я бегу, а Сухарьков упал. Оглянулся, а его уже окружили. Эх, мол… — сощурив большие глаза, Андрей Медведев почувствовал желание выругаться, но спохватился.

— Кто такой этот «мол»? — спросил следователь.

— Это я, ваше благородие, выругаться хотел. Эх, мол, мать твоя, летит на базар с корзиной.

— Как ты сказал? Летит с корзиной?

— Точно так, ваше благородие, с корзиной. Сухарькова, значит, окружили, били, а я бежал. У меня в руках сапоги. Позади кричат: «Держи его, держи!!» Но я уже выбег на шоссе. По мосту идут два поляка. Думаю, если станут задерживать, ударю сапогами или схвачу поперек туловища — и за мост, — а в руки не дамся. Но они посторонились и прошли, не сказав ни слова. Время клонилось к вечеру, люди уже ушли с полей, я своротил с дороги… Увидел хату, недалеко березник, там же канавка и под березником застенье, куда я и лег, когда уже на небе показался месяц. Одежи на мне один мундир. Снял его, окутался, слышу, свистят…

— Значит, летит с корзинкой, — ни с того ни с сего перебил Андрея следователь и спросил: — Мать у тебя есть?

— Нет, — ответил Медведев, горько усмехнувшись. — Жила она в Лыковщине богато, лучше всех, а отца у меня нет и не было. Можно, ваше благородие, дальше говорить?

— Продолжай.

— Ну, думаю, найдут — застрелят. И я взмолился… Слышу, у дома тявкают собаки.

— Так ты мне не сказал, как ты взмолился?

— Матушка, прошу, пресвятая богородица, закрой меня хоть фартуком своим, а я в полк сам вернусь.

— Гм… Фартуком просил закрыть, — улыбнулся следователь.

— Да, передником. А собаки визжат, драгуны наши едут и свистят, а перед ними кружится одна собачонка, она на меня лаяла, и я думал: того гляди, сгребут меня. Драгуны же решили, что псы лают на них. Проехали мимо и поскакали в разные концы, а я остался в середине. Выходит, меня собаки спасли. А драгуны, я после узнал, могли, если нужно, меня и застрелить. Так, ваше благородие, я пролежал в канаве до рассвета. Солнце поднялось, а я не решался выглянуть из оврага, все думал: куда двинуться? Решил — пойду в Волковишки, а там к прусской границе. И шел не кривуляя, по солнцу. Вы знаете, ваше благородие, кругом ровные поля, укрыться негде. Дошел до какой-то хаты. Вошел — и вижу: у окна сидит девушка и поет.

— Ну-ну, давай и ты пой, только не громко… Наши драгуны хорошо поют… А что же пела та девушка?

— Не знаю, ваше благородие, как она у них поется. Так вот, хозяйка, что ли, или ейная дочка видит — я есть хочу. Ставит она мне на стол блюдо с печенкой и легким, подает хлеба и улыбается. Хорошая девушка, ваше благородие. Накормила она меня досыта. Вошел тут к ней поляк, спрашивает: куда я иду? «Пробираюсь, — сказываю, — за границу, а где пройти, штоб не видели солдаты, не знаю». И рассказал ему все, ваше благородие, как вам, не утаив ни одного слова. Поляк помолчал, потом подошел к окну и сказал: «Иди этой дорожкой, ни с кем не встретишься, она тебя проведет в Волковишки…» К вечеру я дошел. В большом местечке уже зажигались огни. По темной окраине, выложенной булыжником, я вошел в улицу. Иду напропалую, хотел уж, штоб забрали. Мне надо сворачивать, впереди вижу — четверо городовых, думал воротиться. Когда стал к ним подходить, тихонько запел песню, слышу: «Нет, — сказывает один из них, — он здесь не пойдет». Они говорили правду: настоящий беглец не полез бы на них. К дому, мимо которого я в это время проходил, подъехала коляска, из нее вылезают какие-то в шляпах и рассказывают, что из Старого Поля бежали москали и грабят всех по дороге. Пропустил я их и подумал: как они врут. Пошел дальше и нагнал господина, тоже в шляпе, и с ним барышню, спрашиваю: «Так ли я иду на Вержболово?» А какая, видно, это была хорошая барышня: «Прямо, говорит, идите, никуда не сворачивайте». Прошел я Волковишки и очутился на шоссе. Слышу позади себя топот, оглянулся — верховой. Передо мной канавка и мостик, решил обождать. Вижу — у верхового кошель сеном набит, узнал, что это пограничник. Он проехал, и я, не боясь, двинулся дальше. По дороге встретил стог, лег и уснул, а пробудился, уже рассвело. В полдень дошел до Вержболова. Вижу — кавалеристы обучаются на лошадях, солдаты идут, а на меня внимания не обращают. Но путана ворона, ваше благородие, куста боится. Добрался до хаты, а в ней — молодая женщина…

— Кха, кха, молодая?.. Так… дальше… — нетерпеливо барабаня по столу пальцами, сказал следователь.

— Я вошел в избу, ваше благородие, женщина молодая…

— Слышал, что молодая, — пыхтя и отдуваясь, воскликнул следователь, — дальше-то, дальше что?.

— Она молодая, но на стене увидел полушубок и ремень. Ну, думаю, здесь живет вахмистр. Впору бы повернуть обратно, но она меня остановила. Тогда я ее попросил: «Мадам, до носу бы повольгать». Она налила мне супу, наложила белого хлеба и вышла куда-то. Я поел, а уходить неудобно. Она вернулась, а за ней на самом деле вахмистр. «Это, — спрашивает, — что за солдат?» — «На работу пришел», — ответила она. Он вышел, не молвив со мной ни одного слова. Я встал, а хорошая женщина указывает мне на хлеб: «Возьми, говорит, по дороге съешь». До границы добрался скоро. Подошел к самой линии. Часовой кричит: «Остановись! Ты куда, спрашивает, земляк?» — «Хочу перейти границу». — «А у тебя деньги есть?» — «Нет!» — «Ну, так ты не пройдешь». — «Тогда я пойду обратно в полк». — «Но и отпустить тебя не могу, — отвечает часовой, — пожалуй, виноват буду». Приводит он меня на кордон, к вахмистру, в тот дом, где меня кормила хорошая женщина. Вахмистр только сел обедать. Пограничник, указывая на меня, докладывает: «Ходит, где не положено». — «Што же это ты!» — закричал на меня вахмистр. «За границу хотел, да вот денег нет». И рассказал ему, ваше благородие, всю правду, што и вам. Вахмистр выслушал, расправил усы и велел дать мне обед. Съел я котелок борща, а после этого он отправил меня до Волковишек и со мною двух поляков. Провожал нас человек с клюшкой. Дошли мы до Марьян Поля, провожающий и говорит: «Москали, пойдемте в корчму». Ему было наказано меня представить командиру полка. Они зашли, купили вина, подносят мне, но я отказался. «Долго, — спрашиваю, — вы здесь пробудете?» — «А ты ступай, — сказал мне провожатый, — и явись к командиру полка». Я, ваше благородие, и шел было к командиру, а меня перехватили и опять на гауптвахту, а потом и к вам.

— Ступай, — сказал следователь, — явись к командиру, а потом мы посмотрим — куда тебя послать: на виселицу или в Сибирь, понял?

— Так точно, ваше благородие.

Было темно, когда Медведев подходил к дому командира полка. Он приоткрыл дверь в кухню. Его обдало пахучей теплотой. На полках выстроились в ряд медные кастрюли. Повар острым ножом потрошил на ужин щуку. Возле него стоял денщик Петрушка, согнувшийся над какой-то банкой. Медведев осторожно прикрыл за собой дверь. Денщик оглянулся на драгуна и перевел безучастно взгляд на повара, а Медведев, присматриваясь к обоим, попросил денщика:

— Петрушка, доложи командиру: явился, мол, Медведев.

— А може, тебе не так к спеху?

— То-то, што к спеху.

Денщик посмотрел на Андрея, любимца командира полка, измерил глазами силу драгуна и, не говоря ни слова, ушел.

Когда он скрылся за дверью, Медведев слышал его шаги по лестнице, ведущей в верхний этаж, а стихли шаги, он задумчиво перевел взгляд на белый колпак повара. И нашел: если бы надеть такой на следователя, он мало бы чем отличался от повара, который ловко, одним ударом, отсек щуке голову и бросил в помойное ведро. Скоро вернулся Петрушка, и хотя ничего не сказал, но Андрей все понял и стал смотреть на дверь, которую предупредительно настежь открыл денщик. Вскоре на кухню вышел командир полка.

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие, — вытянувшись, прокричал Андрей.

— Где же это ты был? — насупив брови, спросил командир полка.

— В бегах, ваше высокоблагородие!

— Кто привел тебя?

— Сам явился, ваше высокоблагородие.

— Молодец, — засмеялся командир. — Но как же это ты, сукин сын, осмелился бежать?..

— Не могу знать, ваше высокоблагородие.

— Болван!.. Я, что ли, за тебя должен знать? Пойдешь на тридцать суток, мерзавец!..

— Покорнейше благодарю, ваше высокоблагородие.

Петрушка проворно подбежал к двери и еще шире отворил ее командиру. Когда на лестнице стихли шаги командира полка, денщик повернулся к Медведеву и повторил тоном полковника:

— Болван! Тридцать суток ареста… Голубчик ты мой… влип?..

— А-а-ми-инь, — тянул хриплым голосом, улыбаясь, повар, многозначительно вытирая полотенцем длинный, острый нож.

Когда Андрея вели на гауптвахту, по дороге дежурный посочувствовал ему:

— Счастье твое, Медведев, что тебя в прошлый раз не нагнали. Сухарькова-то маленько того…

— Есть за что, падай, да вовремя подымайся.

На гауптвахте Медведев получил матрац. А через десять дней его освободили из-под ареста. Полк уходил к германской границе.


Из родословной Марьи Афанасьевны Медведевой известно было немногое, разве только то, что предки родительницы Андрея были зачинателями Лыковщины. Вся жизнь его матери прошла на глазах заречинцев. Добрые люди часто задумывались: «Как все-таки она вырастила прижитых во вдовстве Вареньку и Андрея? Сыщется ли в целом свете еще такое детство, каким оно оказалось у них? Иные ребятишки еще в пеленках словно свечки гасли, а дети Марьи Афанасьевны толчены, кажись, семью пестами, предстали перед народом на диво всем — любезны и милы».

Война с Германией застала Андрея в полку, который под польским городком Праснышем вел неравный бой. И тут Медведев был ранен. В госпитале его подлечили и отпустили на поправку в деревню.

Подходя к родным местам, Андрей вспоминал, как провожал его в солдаты Иван Макаров.

— Доведется вернуться, я найду хлебное место… Жаль мать… И ее бы согрел.

— Мать, оно, конечно, жаль, но уж больно хорошо тебе, — сказал Иван, — идешь ты, Андрей, на царску службу, на готовы харчи… Нет у тебя ни кола ни двора и горя горстка.

— Горе-то у меня, Иван, большое: то, что крещен по-кулугурски, это бы еще плевое дело… Обида берет — слезы материнской не вижу. Ты вот, хорошо ли, плохо ли, рос под отцовской крышей.

— Это бы так, да с библией тошно было, а податься не знал куда. Земля-то нонче на отцах держится… Ты-то, вишь, свободен.

Андрей на это ничего не сказал. Говорил он всегда мало. Зато одним взглядом каждого согревал, а за правду на нож лез.

Передохнув после ранения в Заречице, Медведев отправился на пересыльный пункт и оттуда попал в Москву, в лейб-гвардии Литовский полк. Был у него с собой адресок проживавшего в Москве хахальского парня — Николки Прянишникова.

В одно из воскресений Андрей получил увольнительную записку и считал себя самым счастливым. Вышел он из ворот казармы, с надеждой увидать Ивана Великого.

Очутившись в узких переулках большого города, оробел было. Московские домики лепились один к другому. Торопясь, он то спотыкался на камни, то налетал на тумбы. Его обгоняли, гремя колесами по булыжнику, извозчичьи пролетки.

В воротах Спасской башни Андрея встретил сквозной ветерок. А когда он вышел на залитую солнцем Кремлевскую площадь — замер: вот он какой — Иван Великий!..

Прянишникова он нашел за Рогожской заставой. Николка снимал угол у владелицы маленькой деревянной постройки. При встрече у земляков лица вытянулись от удивления. Николка накинул на плечи пиджак, сбегал за бутылкой красного. За столом, накрытым газетой «Речь», земляки не могли наговориться досыта. Наконец Прянишников, отстраняя недопитый стакан с вином, спросил:

— Что о войне-то говорят в казарме?

— Надо, слышь, кончать.

Долговязый Николка поперхнулся и тайненько заговорил шепотом:

— У Гужона слушок прошел: скоро царя не будет. — И тут же, прикрыв рот ладонью, проворно встал из-за стола. Дошел до двери. Прислушался. — Сейчас ко мне заводские ребята придут, а ты не запоздай к поверке.

Андрей встал из-за стола, переглянулся с Николкой и, не находя иных слов, сказал:

— Хотят нас на фронт выпроводить… Но солдатня не хочет… Опять, слышь, в Москву вернемся.

— Зачем? — погрозил пальцем Прянишников. — Ежели войну долой, Москва без вас обойдется… Домой нужно шагать… Земля-то, поди, истосковалась по мужикам.

Кладя свою тяжелую ладонь на плечо земляка, Андрей тихо проговорил:

— Жить-то, Николка, как охота!.. Зачем мне война?

В трактирах на Рогожской площади уже засветили огни. Медведев торопился в казарму. Он шел и не верил всему, что слышал от Николки. Не верил, будто можно избавиться от нужды. «Долой царя, крестьянам — помещичью землю» — это было ему понятнее. Но как быть без Дашкова, Инотарьева? Без них портков не на что будет купить. Вспомнился утешительный материнский шепот: «Земля кормит людей из разных посудин…»

Вторично встретиться землякам не довелось. Медведев вскоре попал на фронт и снова был ранен. «Два перстика отшибло, пустяковина, — говорил он в госпитале, — нутром-то я здоров». И, как выздоравливающеего, его снова отпустили в деревню на поправку.

В базарный день, в весенний разлив, видели Медведева в Семенове — закоптелого, в помятой шинельке, с рукой «на привязи». Мужики, встречая его, спрашивали:

— Поди, с фронта? Чай бы рассказал, что и как там, на войне-то.

— На войне наш брат ни за што гибнет… Не сотнями, а сотнями тысяч.

Ответы Андрея не понравились подслушивающему человечку. Он усмотрел в словах солдата крамолу. Тут же доложил исправнику.

К мужикам, окружившим раненого солдата, торопился урядник.

— Изменники продают Расею, — услышал полицейский чин голос Андрея.

Урядник, растолкав любопытных, приблизился к Медведеву. Схватил его за рукав шинели и прикрикнул:

— Ты что тут народ-то мутишь? Идем-ка со мной к исправнику.

За Медведева вступились мужики. Загалдели:

— Нет такого права вести раненого солдата к исправнику.

— Не трогай меня… — Поправив на руке повязку, Андрей откинул борт шинельки, и, к удивлению окружающих, на его груди блеснули два георгиевских креста.

— К герою не моги касаться! — раздался чей-то визгливый голос.

Зашумевшие мужики сомкнулись, оттеснили от Андрея урядника. И пока шла перебранка, Медведев неторопливо покинул базарную площадь и повернул на знакомую дорогу.

В Заречицу он пришел ночью. Постучался было к Гришеньке, а он, как потом оказалось, ушел помолиться. Куда Андрею было деться? Толкнулся к Сергею Серову. Он принял его ласково и проводил на сеновал. Долго не мог уснуть Андрей. Никого ему так не хотелось видеть, как Зинаиду Инотарьеву — всегда, как в жару, горячую. Давно схоронила она Илью, а все еще от мужичьих глаз отворачивалась.

На рассвете Медведев открыл глаза и, казалось, впервые в волюшку потянулся. Серов, слышно было, уже не спал. Все, казалось, проснулись в Заречице, а во дворе точно кто-то плакал. Медведев прислушался, потом посмотрел на пробивающийся в щели сеновала утренний свет и облизнул пересохшие губы. В теле чувствовалась пронизывающая тяжесть, ныл затылок. «Не выспался», — решил Андрей. Поднялся, потянулся за обувкой и, заложив сапог между колен, долго не сводил глаз с прохудившейся подошвы. Глубоко вздохнул, будто ему не хватало воздуха, и начал натягивать худобу: «Не выдержали… но я-то — жив. Я-то — в Заречице. Сапоги отказали — лапти обуем».

Андрей спустился с сеновала и на приступках помоста увидал пригорюнившегося Серова.

— Кто это у тебя плачет?

— Баба моя… Тишку оплакивает.

— Убили?

— Да кто знат… Но у матери-то сердце больное, а Тихон, как ты знашь, один у нас… и большевиком оказался. Ушел — и ни слуха. — Серов приставил к виску палец и покачал головой. — Тихон большевик, а мать разум теряет… Поди, разбудила тебя?.. Ты уж не серчай, Андрюшка. Тебя ведь тоже рожала баба.

Слова Серова выматывали душу из Андрея. Он представил себе свою мать и не знал, что ответить в утешение Серову.

— Э-э, Андрей, Андрей, мил человек! Война, поди, уже сожгла не одно материнское сердце. — С этими словами Серов тяжело поднялся с приступок и направился в избу.

Через открытую дверь Медведев видел, как он присел на корточки, положил жене руки на плечи, тряхнул ее легонько, будто старался разбудить.

— Полно-ко тебе, Марьюшка, убиваться-то, не береди ты моего сердца.

Посмотрел Андрей на мать Тихона, позабыл про расхудившуюся обувку. И тут ему вспомнился последний бой ночью, когда немцы перед тем почему-то запускали ракеты не синие, а красные. На позиции была такая тишина, будто умерло все — высохли деревья и пушки одеревенели. Солдаты перешептывались еле слышно. «Что-то уж больно подозрительна тишина-то!..» Вдруг загрохотала артиллерия. И на глазах Андрея сотнями, тысячами умирали такие, как Тихон. Галопом неслись связные с донесениями: «Нечем обороняться… Дайте патронов, снарядов». А вокруг — стон раненых, крик животных, разрывы снарядов, шрапнельный треск. Кто еще не был мертв — того гнали на смерть. Это было варварское уничтожение безоружных, уничтожение всего живого на земле. Он вспомнил и то, как после первого ранения, в шестнадцатом году, сестра его, Варенька, провожая, плакала, причитая: «Пропадешь ты теперича, братец. Не свидеться, видно, нам еще-то». А он ей сказал: «А ты полно-ко. Жизнь-то не жестянка… Я, чай, поди, Варенька, не дам врагу прянуть себе на грудь».

И младший унтер-офицер Андрей Медведев пошел тогда, пошел было, но, обернувшись к Вареньке, помахал рукой и зашагал на пересыльный пункт. С пересыльного попал в роту выздоравливающих, потом в запасный батальон и снова готовился идти в пекло войны. По утрам его выгоняли на плац. Своему отделению он командовал: «Ложись, поднимайсь, бегом… Начинай „Соловья-пташечку“, да пой прытче».

Из запасного батальона послали в Ораниенбаум, в пулеметный полк. Андрей пулемет изучал на льду Финского залива, напротив Кронштадта, и дальше казарменных ворот — ни шагу. А уже шел слух, шепотом передавали: «Четырнадцатого января рабочие выйдут на улицы Петрограда и скажут: „Долой царя“». Но в январе рабочие не вышли, а двенадцатого марта народ свободу потребовал. Медведев пристреливал пулемет в Мартышкине, на плацу, против царского дворца, куда его величество чай только пить ездил. В Мартышкино пришли рабочие и пулеметчикам шепнули: «Идемте в Петроград. Там народ на улицы вышел».

Андрей согласился пойти, не зная еще, что такое революция. Его останавливал было офицер, приказывал не ходить.

— Ну, — протягивая руку, сказал Андрею рабочий, — идем, товарищ. Только бы не как в пятом году… Ежели так же получится, постреляет нас царь… Не устояли мы перед ним в пятом и крови пролили видимо-невидимо.

В Петроград Медведев пришел ночью. Кругом стреляли, а кто в кого — не поймешь. Ночевал он с пулеметчиками в «Балтийском ресторане». Утром отовсюду шли полки: и со Стрельны, и с Красного Села. Андрея с товарищами привели в казармы Измайловского гвардейского полка. Тут обнимались солдаты с рабочими. Пулеметчикам измайловцы несли обед по полному котелку. Парень из-под Воронежа, дружок Андрея, запустил ложку до дна котелка, да так и ахнул:

— Мясо — ложкой, не провернешь… Хороша революция! — погладив себя по небритым щекам, сказал он и заулыбался.

Заправившись досыта гвардейским обедом, пулеметчики в одном строю с измайловцами пошли к Государственной думе. Там их встретил председатель Временного правительства Родзянко — старый, седой, широкоплечий, с брюшком. Подъехал к ним на машине и говорит:

— Братцы, не волнуйтесь… Сейчас Милюков напутствие вам будет говорить.

А Милюков — тоже старый и седой — начал держать речь. Солдаты ждали доброго его слова, а он и говорит:

— Войну надо продолжать до победного конца.

А ему в ответ все разом закричали: «Долой войну!» — «Нельзя, — осерчал Милюков. — Если мы ослабим фронт, немцы придут в Петроград, как только вскроется Финский залив». Но тут ему еще громче грянули: «Долой войну, долой!»

Трамваи по Петрограду не ходили. Одни конные вестовые сновали, и стрельба шла из-за углов и с крыш домов. Стреляли несколько дней. Потом Медведев взрывал на Марсовом поле землю, готовил кладбище убитым за свободу. Андрей гордился, когда называли его пулеметчиком «железного полка» большевиков. Он и тогда еще хорошо не знал, что за большевики. Но шли разговоры, что скоро приедет Ленин, и о Ленине говорил стар и млад.

— Объясни мне, пожалуйста, — обратился тогда Медведев с вопросом к воронежскому парию, — что этот Ленин из себя представляет?

— Слышь, из-за границы едет. Стало быть, полагаю, что это наш, должно быть, революционер, по пятому году из России скрывавшийся, как преследуемый царизмом. Если тебя, Медведев, интересует тот, о ком спрашиваешь, завтра айда его встречать на Финляндский вокзал.

Пулеметчики прибыли на серую привокзальную площадь чуть ли не одними из первых. Потом шли демонстрации от заводов. Вокзал оцепили матросы, красногвардейцы, железнодорожники. Временное правительство хотя и командовало Петроградом, но препятствия народу чинить боялось. Со ста пятьюдесятью пулеметчиками Андрей стоял «в затылок» почетному караулу. Никогда он еще не видал такого напора человеческих сил: крики «ура!», музыка, над головами народа шапки летали…

Андрей ждал Ленина. Ждали Ленина и многие-многие тысячи людей. Ждали — вот-вот выйдет какой-то великан… И вдруг из боковой двери вокзала показался простенько, но чисто одетый человек… Человек! Его подхватили на руки, подняли на броневик. И на всю жизнь Андрей Медведев запомнил тот день. Досада только его брала — не слышал, что тогда сказал Ленин, мешал зашипевший броневик.

После встречи Владимира Ильича Андрея положили в госпиталь, обещали вынуть давно сидевшую у него в плече пулю.

Бездомного заречинского солдата оперировали и отпустили «по чистой». Так и не довелось ему услышать сигнал «Авроры».

В девять часов тридцать минут из корабельного орудия раздался выстрел по царскому дворцу и по всем «временным». Земля русская вздрогнула, и народ объявил свою Октябрьскую революцию. Эхо «Авроры» догнало Андрея Медведева, когда он вышел из вагона в Нижнем Новгороде.

На площади у московского вокзала он увидел наскоро сколоченную деревянную трибуну, построенную на месте, где в 1905 году стояли трехдюймовые орудия и из них стреляли в рабочих, превративших вокзал в баррикаду.

Вокруг трибуны развевались знамена сормовичей, канавинцев. Тут Андрей услыхал зачитанный ленинский декрет: «Вся власть Советам!..»


Пять лет Зинаида жила без мужа. В работе оставалась по-прежнему старательной. Справлялась с хозяйством, не уступая мужикам. Жить Зинаида Асафьевна умела. Лишней копейки зря не потратит. При встрече с мужчиной бровью не поведет. Она не только «сорочины» ходила в китаешном сарафане, но и по истечении пяти лет не помышляла менять наряда. Всегда на ней видели платок в роспуск. Молилась до полночи. Свекра давно волновала ее красота, но она своим холодом усыпляла его грешные помыслы. Он как-то решился обнять сноху, но она отстранила Ивана Федоровича и молча отошла, будто ничего не произошло. И все же про Зинаиду говорили: ходит она будто в Семенов к богатому вдовцу, живет он по-староверски и уговаривает Зинаиду перейти к нему в дом. Уверяли, что она не согласилась, а к нему приезжала только баню топить.

Однажды Андрей сделал над собой усилие, приблизился к ней.

— Дай хоть за руку подержать. Винюсь перед тобой, Зинаида, а нужно — перед всеми добрыми людьми повинюсь. Я пришел сказать, што тебя взял бы со всеми грехами… И поклялся б любить тебя. Не отказывай… Все равно без мужика не проживешь. Так возьми лучше того, кто тебя лелеять станет!

— Врешь! Проживу без мужика, а тебя не возьму… Уйди, Андрей… Я не слышу, што ты сулишь…

— А я вот выйду на волю, — осмелел Медведев, — и первому, кто попадется, скажу, што тебя засватал.

— А што сташь делать-то, как не будет по-твоему? Нельзя, Андрей… Слышишь, клятву Илье дала.

Андрей сжал ее и почувствовал — Зинаида задрожала. На ее глазах навернулись слезы. Вдруг она нахмурила брови, вырвала руки и оттолкнула его.

— Ты што же, пришел меня травить? Чего ты хочешь?

— Просить пришел… да только боюсь, может, правду болтают про семеновского-то старовера?..

После этих слов Зинаида переменилась в лице, заулыбалась и тихо попросила:

— Уходи, слышишь, Андрей, уходи… — повернулась к нему спиной и отошла.

Андрей пытался еще исправить свою ошибку.

— Обидно мне, Зинаида, что я тебя огорчил семеновским старовером… но я еще приду.

Зинаида внезапно обернулась, подошла к Андрею, обняла его за шею и заплакала:

— Никакого семеновского старовера я не знаю… А теперича ступай, дай одуматься.

Андрей ушел, но по-прежнему искал с Зинаидой встречи. Дней через пять после их разговора он ее увидел на порядке. На ходу она ему сказала:

— Не приходи.

Эти слова выбили Андрея из колеи, но он по-прежнему стерег Зинаиду. Как-то пришла она из Хомутова и захворала. Медведев взял пучок сушеной полыни и понес ей. Она встретила его приветливо, а когда он уходил, шепнула:

— В субботу, когда все уснут, приходи в мою баню… да поаккуратней будь.


Счастье Зинаиды с Андреем было коротким.

Он вернулся в Заречицу и, как до солдатчины, ничем особенным не выделялся. Был по-прежнему стройным, но только в плечах как будто стал шире. По признанию заречинцев, «все было при нем». Натруженные руки, казалось, ему достались по наследству от Ильи Муромца. О нем говорили в шутку: «Марья-то Афанасьевна Андрюшку в каком-то колодчике у Керженца напоила чудесной водицей».

Он с ранних лет работал на богатых — пахал им землю, пас скотину, разрабатывал лес. И всех удивляло, как он легко уживался с бедностью. Богачи, посмеиваясь, нагружали на него бревна, как на лошадь.

И не кто иной, а он, Андрей Медведев, первым заговорил в защиту бедноты. Андрей первым пошел и наперекор Дашкову. Он не боялся, что Тимофей Никифорович задавит его капиталом.

Старики, нерешительно переглядываясь, больше думали о весне. По их мнению, зима предвещала неурожайный год и виной этому были только большевики и революция. В Заречице природу понимали по старинке: в каждой кочке, в каждом дуплистом дереве видели таинственные существа. В каждой елке усматривали живую душу и, подрубая вековые сосны, стонали вместе с ними. По лесу угадывали погоду. В нужде вспоминали бога. Любой лыковский старожил, взглянув на лес, разгадывал его думы. Казалось: в Заволжье нет у природы от людей тайн.

— Что дальше будет? — спросил Медведева его зять — Иван Макаров.

— Ленин сказал: земля крестьянская, — значит, будем нашу землю пахать… Земля человеком человеку продаваться не будет.

На первой сходке Дашков кричал на Андрея:

— Это не закон!

— Теперь, Тимофей Никифорович, закон будет наш, — отвечал за всех Медведев.

Шумно делилась земля в Заречице. Сосед наступал на соседа. Началась непримиримая вражда с Дашковым. Андрей собрал бедноту.

— Мужики, — сказал он, — земля горит под ногами. Драться за землю надо… Нам нужен комитет бедноты.

Дашков кинулся на Андрея.

— Терзайте его, антихриста!

Зинаида, стоявшая в стороне, взвизгнула от испуга. Медведев со всей силой оттолкнул от себя богача.

— Осади назад, Тимофей Никифорович… Организую бедноту, мы с тобой еще поговорим.

— Большевик, подзаборник! — кричал Дашков. — Земля мной куплена, удобрена!..

После неутихающих споров Андрея впервые в жизни одолевали страшные сны: то падал на него потолок, то его сжигали в Гришенькиной келье, то Дашков заносил над его головой топор. А страшнее всего, когда колокольня Ивана Великого валилась на него. Гришенька, глядя на Андрея, вздыхал:

— Сердешный… До чего тебя большевики-то довели… Ай, ай, головушка!.. Горяч ты больно, парень.

— Без драки, дедушка, вижу — ничего не выйдет. Пожалуй, как бы и впрямь не задавил нас Дашков… В солдатчине у меня дружок был, не вспомню — то ли он тульский, то ли рязанский, — так он баил: придет время, во всю твою деревню состроят дом и ты, Медведев, стать жить справно. Пахать будешь общую землю. И будут все сыты.

Медведев сердился на себя, что не пришлось ему усмирить ретивого Тимофея Никифоровича. Недолго спорил Андрей с ним о земле. Снова ему дали в руки винтовку — Революция была в опасности.


Загрузка...