ГЛАВА IX

Докатилась все-таки история с ужом до порога кабинета начальника училища, и через неделю Харитонова вызвали «на ковер».

Василий Федорович предложил Харитонову сесть и, когда они остались с глазу на глаз, бесстрастным, сухим и каким-то бесцветным голосом обронил:

— Достукался?

Такое в лицо прапорщику мог бросить только Малинин. Слишком многое связывало этих людей в прошлом и слишком многое разделяло в настоящем.


Харитонов отстал от своей части, с боями выходившей из окружения, и метался среди отступающего воинского хаоса и неразберихи, как подранок по камышам — потерянный и испуганный. Тут-то на него и наскочил, тоже разыскивая своих, лейтенант Малинин.

Харитонов сидел, притулившись к борту разбитой прямым попаданием машины, и перематывал портянки.

Малинин присел рядом, извлек из вещмешка банку консервов, глотнул из фляги добрый глоток водки.

— Есть хочешь? — спросил Малинин.

Солдат не ответил, даже не повернулся, и лейтенант понял, насколько глуп был его вопрос.

После глотка водки парень оживился — подтянул ремень, поправил гимнастерку, очистил от грязи сапоги.

— Откуда будешь? — спросил Малинин.

— Здешний, — ответил Николай.

— Здешний, значит. — Малинин с интересом взглянул на парня. — Лет сколько?

— Семнадцать.

— А зовут?

— Николай.

— Какого полка?

— Мы из одного полка, товарищ лейтенант, сто тридцать пятого десантного. Только я в батальоне Саврасова.

— Ага, наш, значит, — обрадовался лейтенант. — А места эти ты хорошо знаешь?

— За грибами каждый год ходил.

— В картах разбираешься? Провести сможешь? Сориентируешься? — одним духом выпалил лейтенант.

— Смогу.

— Так. — Лейтенант привстал. — А с образованием как?

— Девять классов, — живо ответил Колька.

— Будешь пока при мне, — сказал Малинин, — у меня людей нет.

— Мне бы к вам вообще, товарищ лейтенант.

— Ко мне, — усмехнулся Малинин, — а ты хоть знаешь, кто я?

— А как же, — вытянулся Колька, — разведка. Малинин ощупал Кольку своим белесым, лишенным красок глазом.

Колька съежился и покраснел, кожей ощущая свою нескладность.

— Немецкий знаешь?

— В школе пятерку имел. — Колька смутился, но, преодолев робость, опять затянул: — Мне бы к вам…

— Ладно, — улыбнулся лейтенант, — посмотрим. А сейчас… — Он взглянул на часы и по-деловому коротко бросил: — Собирайся. К вечеру своих не отыщем — труба. Шкуру сдерут.

Так Колька стал разведчиком. А впоследствии — полным кавалером орденов Славы, ордена Красного Знамени — медали он не считал, — грозой фашистов, всеобщим любимцем полка и носителем странного прозвища «Самурай».

Крестником прозвища Харитонова оказался случай. Однажды, почти под самый Новый год, он, Сашка Снегирев, Кудимов и Вася Белый ушли в поиск — был срочно нужен «язык». Парни благополучно миновали нейтральную полосу и под прикрытием деревьев двинулись б расположение противника. Метелило, видимость была плохая, и — так уж случилось — разведчики углубились больше, чем надо: первые посты остались позади. Высунувшись из леса, они заметили крепкую, в два наката землянку и часового, беспечно закутавшегося в бабий платок.

— Может, рискнем? — прошептал Харитонов.

Сашка кивнул. Согласились и остальные. Белый, в обязанность которого обычно входила буксировка оглушенного противника, и Кудимов составили прикрытие, а Харитонов с Сашкой с двух сторон подползли к часовому. Снял его Сашка, когда немец, освобождая из-под платка ухо, пытался понять: послышался или нет ему какой-то неясный шорох со стороны леса.

Харитонов осторожно приоткрыл дверь. В нос шибануло спертым воздухом, шнапсом, дешевым одеколоном. Николай сунул голову дальше и ахнул. В свете коптилки на нарах разметались немцы. Храп стоял несусветный.

Сашка вытащил гранату, в другую руку взял пистолет, и друзья вошли, плотно прикрыв за собой дверь.

«Что делать? — глазами спросил Снегирев. — Вон их сколько! Не мариновать же!» Действительно, брать одного — проснутся остальные. Как быть? Думать было некогда. Харитонов вытащил нож и кивнул Сашке: смотри, мол, в оба!..

…При отходе Харитонова ранило. Слегка ранило. Именно слегка: пуля прошла сквозь плечевую мякоть, не задев кости. По своей безалаберности Николай не обратился к врачам — решил лечиться собственным методом. Он выпил полстакана спирта, залил рану йодом, а ребята наложили повязку.

— И вся операция, — сказал Харитонов, довольно улыбаясь, — а врачам только дайся… Они руки коллекционируют, мою б с таким удовольствием отхватили!.. Она ж у меня, — он вытянул свою мускулистую, с сухим запястьем и длинными подвижными пальцами руку, — уникальная! Гляди! — Он сжал пальцы, взмахнул несуществующей дирижерской палочкой и, пронзительно свистнув, раскрыл кулак. На ладони лежала командирская зажигалка.

Разведчики захохотали. Капитан Малинин обшарил карманы и, выругавшись, попросил вернуть имущество.

— Ну как? — ухмыляясь, спросил Харитонов.

— Для воровского дела лапа подходящая, — одобрил Кудимов — небольшой, юркий, с обезьяньим лицом парень, пришедший к десантникам из штрафбата.

— Эх, ты, — печально сказал Харитонов, — это рука пианиста. Ты еще на мои концерты после войны ходить будешь.

— Пианист, — беззлобно проворчал Кудимов и неожиданно для самого себя бухнул: — Самурай.

Прозвище прилипло. Поначалу Харитонов не придал этому значения, решил: «Нравится, ну и черт с вами, зовите», но когда однажды потребовалось расстрелять двух пленных эсэсовцев и на вопрос офицера: «Кто желает привести в исполнение приговор?» — кто-то буркнул: «Харитонов», Николай понял, что дело не в прозвище. Такая постановка вопроса показалась ему обидной и неправильной. Вскоре, как бы невзначай, Николай заговорил на эту тему со своим командиром, капитаном Малининым, тоже снискавшим славу отчаянного десантника и разведчика.

Малинин встрепенулся и, бросив ручку — он писал письмо, — энергичным жестом взъерошил волосы.

— Ты знаешь, и я ведь думал над этим вопросом.

— Ну и как? — усмехнулся Харитонов.

— А никак. Запутался. — Малинин замолчал, крепко растер ладонью лицо. — Понимаешь, существует норма человеческой морали. Согласен?

— Согласен, — сказал Харитонов.

— Вот и давай этой нормы придерживаться. Вопрос первый. Я задаю, ты отвечай. Где должен умирать человек в мирной обстановке, так сказать, в невоенное время?

— В постели, — неуверенно сказал Харитонов.

— Совершенно верно, — подтвердил капитан, — в постели. А на войне?

— На поле брани.

— Верно. А мы их как куриц. Ночью.

— И тихо, чтобы шума не было, — поддакнул Харитонов.

Малинин закурил, старательно сдул с цигарки пепел и негромко произнес:

— Грязная, конечно, наша работа. Нет, вернее, тяжелая. Да, тяжелая. Кому-то, Николай, надо идти первым. На войне первыми идем мы, разведчики.

— Да это я, товарищ капитан, понимаю, — протянул Харитонов и поморщился так, словно его мучила язва желудка, — я про другое: внутри у меня что-то неладно.

Харитонов кивнул и посмотрел на Малинина тревожными, беспокойными глазами.

— Внутри — чепуха, — пояснил капитан, — внутри — это шайбы на свои места становятся.

— Шайбы, значит, — сказал Харитонов.

— Шайбы, — сказал капитан, — привыкнешь.

И Николай действительно стал привыкать. Он сказал себе: «Война — это работа. Тяжелая работа. И относиться к ней надо добросовестно. Это твой долг, Харитонов. Нечего изводить себя, когда все правильно и по существу». И раз и навсегда покончил с этим вопросом. И успокоился. Так успокаивается человек, когда узнает, что болезнь протекает нормально, никаких отклонений нет и после кризиса начнется выздоровление. Его перестали мучить кошмары. Не давили и не утюжили больше по ночам траки тяжелых немецких танков, не щерились в молчаливом крике искаженные от ненависти морды фашистских солдат, не падал он больше, прошитый тугой автоматной очередью, с головокружительных высот в холодные от мрака и бесконечности бездны, когда небо вдруг поворачивается на сорок пять, потом на девяносто градусов, затем быстрее, быстрее — и ты летишь в этом вращении земля — небо — земля в тартарары. Конечно, произошло это не сразу, постепенно, но все-таки произошло.

В сорок четвертом Харитонова снова ранило. На этот раз серьезно. Он попал в госпиталь, оттуда в другую часть и… как в воду канул. Кто-то пустил слушок, что он погиб, погиб храбро, в атаке, как и подобает разведчику, но этому не верили, и друзья продолжали писать, разыскивать, наводить справки. Уже после войны Малинин связался с родственниками Николая. Ответ был короток и сух: шоферит где-то на Памире. Написал туда. Ни ответа, ни привета. После этого оставили его в покое. Решили: не хочет — не надо. И вот в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом он объявился.

Звонок прозвенел глухо, с надрывом, точно кнопку его надавили тяжелой, уставшей в пути рукой.

Василий Федорович вздрогнул, открыл дверь и… обомлел. На пороге стоял Николай — по-прежнему стройный, подтянутый, в хорошем костюме, белой сорочке, резко подчеркивающей обветренную, сильно загоревшую кожу лица и шеи. Вид у него был оторопевший. Видно, как он ни готовился к этой встрече, а всего предусмотреть не мог. Все, что было связано с Малининым, вдруг всплыло на поверхность и понеслось, закрутилось, замельтешило перед глазами водоворотами и воронками.

— Ты? — спросил Малинин, все еще не веря и отступая к стене.

— Я, — сказал Николай.

После стакана вина Николай весь как-то обмяк, расслабился, и на сразу же постаревшем лице отчетливо проступили следы его суровой, по-холостяцки безалаберной жизни. Только тут по многим шрамам и отметинам, по огрубевшей, протравленной коже, по содранным ногтям и разбитым суставам Малинин понял, как, наверное, трудно иногда приходилось Харитонову.

— Ну, теперь рассказывай, все рассказывай, — проговорил он, когда Николай основательно закусил.

— А что рассказывать, Василий Федорович, все просто, как дважды два. Плен…

— Бежал?

— Два раза… Демобилизовался. Уехал на Памир шоферить, на Хорог машины гонял, дороги там невеселые, ну и до сих пор шоферю. Вот, в общем-то, и все.

Это было, конечно, не все. Многое, то, что обычно, как говорится, пишется между строк, Николай утаил Он не рассказал, что два пальца левой руки после ранения потеряли чувствительность и с мечтой о музыке пришлось расстаться. Навсегда.

Что он несколько раз бывал в Москве, справлялся о друзьях, но встретиться с ними не решался: как-то неудобно было смотреть им в глаза. Так неудобно гонщику, привыкшему все время быть первым и вдруг оказавшемуся позади. Снегирев — доцент, Малинин — генерал-майор, начальник училища, Кудимов и тот начальство, заведующий гаражом, а Белый — радист, летает где-то на Севере.

И как однажды, и одну из тех минут, когда человек, оглядываясь назад, бросает на весы свою жизнь, пытаясь, определить, что же больше: сделанное или упущенное, правильно ли использованы ресурсы, до конца ли, ведь возможности были, — он вдруг понял, что главные богатства остались нетронутыми, не разработанными и вряд ли уже удастся пустить их в оборот, теперь они, эти богатства, — бесценный, по, увы, уже мертвый груз, который не поднять и не довезти до последней, конечной остановки. Адресат их но получит. Но капелька сомнения, надежда, что это не так, еще жила в нем. Харитонов взял отпуск и на следующий день вылетел на Урал. Он должен был увидеть Малинина, своего крестного отца, должен был разрешить этот мучивший его вопрос. Так порезавшемуся во время бритья человеку хочется заглянуть в зеркало — убедиться, глубок ли порез. В конце вечера Николай вдруг неожиданно сказал:

— Василий Федорович, вы начальник летного училища…

Малинин смял сигарету и задумался. По осевшему голосу Николая, по внезапно выступившим на его лице ярким, словно чахоточным, пятнам он моментально угадал, что ради этого-то вопроса и пришел к нему Харитонов.

— Хочешь вернуться в десантники? — наконец спросил Малинин.

— Да! — выдохнул Николай. — Вы ж меня знаете, Василий Федорович… Больше двух тысяч прыжков, девяносто четыре ночных, а в разведку… Я же мальчишек такому научу…

— Вот этого я и боюсь, — мягко возразил Малинин. — Ты не забыл свою кличку?

— Нет. — Николай потупился.

— Самурай, — словно про себя повторил Малинин. — У народа глаз острый, он все замечает. Ты думаешь, зря тебя так прозвали? Нет, брат. После войны мне пришлось говорить о тебе с одним товарищем. Товарищ этот отозвался о тебе довольно лестно: мужчина, мол, настоящий, но человек… легкий.

Харитонов, побледнев, встал.

— Сядь! — остановил его Малинин. — Ты действительно легкий человек. — И с горечью признался: — А виноват в этом я. Просмотрел тебя, проморгал. Там, на фронте. Народ шел в бой, а ты — в драку, удаль свою показывал. Ты все брал наскоком, с треском, с бумом. Для тебя война — слава, медали, ты в солдатики играл! А к подвигу надо готовиться, ежечасно, каждодневно, всю жизнь! — Малинин хлопнул ладонью по столу так, что зазвенели стаканы. — Может, помнишь наш разговор в землянке? Ну, ты мне еще жаловался, что у тебя внутри что-то не в порядке?

— Помню.

— Я тебе тогда сказал: тяжелая у нас работа. Но кому-то надо идти первым. На войне первыми идем мы, десантники. Идем за правое дело, а потому должны всегда, везде, при любых обстоятельствах оставаться людьми. А теперь скажи мне, только честно и откровенно, как на духу, могу я тебе доверить своих мальчишек — будущих офицеров, нашу смену?

— Можете, — сказал Харитонов, и проговорил это так спокойно и уверенно, что Малинин удивленно вскинул бровь.

— Шайбы, что ли, у тебя на свои места встали?

— Шайбы или что другое — не знаю, но только можете на меня положиться.

— Попробую. — Малинин придвинул к себе папку, достал чистый лист бумаги и, что-то черкнув на нем, протянул Харитонову. — Инструктор парашютной службы. Устраивает?

— Вполне, — кивнул Харитонов. — А начальник кто?

— Козлов. Помнишь?

— Фрол Моисеевич! — обрадованно воскликнул Харитонов.

— Он самый. Но запомни, Николай, у меня не зеленоберетчиков готовят, а… в общем, есть такая профессия — защитник Родины. — Левая бровь Малинина вдруг дернулась и ушла вверх, симметрия всегда чем-то озабоченного, чуть огорченного лица, словно он ненароком съел кислого, нарушилась, и оно неожиданно приобрело выражение смешного и проказливого. — А везучий ты все-таки, Николай, человек!


— Достукался? — снова повторил Малинин. — Ты чему мальчишек учишь?

— Это недоразумение, Василий Федорович. Сорвался.

— Сорваться с перекладины можно.

Харитонов смотрел в окно, и на его осунувшемся, заострившемся лице была какая-то погребальная торжественность, признание суровой и печальной истины: конец бывает.

— Ладно, — смягчился Малинин и неожиданно расхохотался: — Мне, откровенно говоря, во всей этой истории не столько ужа жалко, сколько тебя. Ведь над тобой вся эскадрилья смеется, и в первую очередь курсанты. Они ж умны, как черти, с юмором, и понимают иразбираются в таких вещах, о которых мы с тобой в их годы и понятия не имели. А ты с ужами воевать… Иди. — Малинин растер пятерней лоб и вдруг спросил: — А Черепков? Списать парня хотел, а что на поверку вышло? Сколько сейчас у него прыжков?

— Двенадцать.

— Выводы?

— С ним надо поработать, — замялся Харитонов.

— Вот и работай. А ужей не трогай.


Харитонов возился с мотоциклом. Механик он был, видимо, не ахти, и, несмотря на все старания, машина не заводилась. Прапорщик в последний раз крутанул ручку стартера, чертыхнулся и, зло пнув ногой по заднему колесу, присел на скамеечку, укрытую густой тенью березы.

Солнце палило нещадно. Харитонов стянул гимнастерку, сапоги и, убедив себя, что в палисаднике ничуть не хуже, чем на речке, на которую он собирался с самого утра, завалился на прохладный брезент походной плащ-палатки. Из-под стола вылез Шериф — широкогрудый, косматый, непонятной породы пес, которого Харитонов подобрал еще щенком, — недовольно взвизгнул и лизнул хозяина в щеку.

— Отстань, — отмахнулся прапорщик. Он протянул руку за гитарой и взял несколько аккордов.

— Басами надо работать, басами, — насмешливо крикнул кто-то из-за деревьев.

Харитонов оглянулся. По дороге шли Черепков и Мазур. Увидев прапорщика, они мгновенно вытянулись и замерли, словно парализованные.

— Басами, говоришь? — помолчав, спросил Харитонов.

— Басами. — Алик проглотил от испуга застрявший в горле ком.

— Может, поучишь?

— Можно.

— Ну, заходите.

На ребят с остервенелым лаем бросился Шериф.

— Назад! — крикнул Харитонов. — Свои.

Шериф неохотно подчинился. Он с достоинством залез под стол, рявкнул оттуда пару раз, но уже не зло, больше для порядка, и замолк, с интересом наблюдая за происходящим.

— Хорошая машина, — сказал Никита, осмотрев мотоцикл.

— Была, — скучным голосом сообщил прапорщик. — А ты чего-нибудь в них понимаешь?

— Чего-нибудь — да. А что с ней?

— Черт ее знает… Не заводится.

— Разрешите? — Никита засучил рукава.

— Ломай, — кивнул прапорщик, протягивая Черепкову гитару.

Алик осторожно тронул струны, посмотрел на Никиту и, поймав его ободряющий взгляд, заиграл смелее и громче.

Харитонов слушал внимательно, наклонив голову и прикрыв веки, так умеют слушать только люди, понимающие музыку. Раздражение и неприязнь к ребятам, из-за которых он имел столь неприятную для него беседу с начальником училища, исчезли, и только как напоминание об этом разговоре изредка мелькало перед глазами угрюмое лицо Безуглова.

Мотоцикл фыркнул и, оглушительно взревев, выбросил из выхлопных труб целое облако желто-бурого дыма. Запахло бензином и перегоревшим маслом. Никита вскочил в седло и, выехав за калитку, лихо промчался по улице. У крайних домиков, в которых летом жила аэродромная прислуга, развернулся и столь же стремительно вернулся обратно.

— Порядок, — сказал он, заглушив мотор.

— А что с ним было? — поинтересовался прапорщик.

— Жиклер засорился.

Взволнованный шумом, из-под стола вылез Шериф, потянулся и вопросительно посмотрел на хозяина.

— Сколько напрыгал? — неожиданно спросил Харитонов Мазура.

— Восемь.

— А затяжными?

— Еще не пробовал.

— Ну, приходи завтра. И ты, — кивнул прапорщик Черепкову. — Если хочешь.

Загрузка...