Я смотрю из окна на отъезжающую машину своего бывшего любовника. Я беременна и скоро умру. Я люблю жвачки и чипсы — я вынуждена их любить.
Никакого окна на самом деле нет. Нет потрескавшейся краски на подоконнике, нет чуть искажающего восприятие зеленоватого стекла, нет пыльной дороги с исчезающей точкой автомобиля вдалеке. Да и меня, по большому счету, нет. И умереть насовсем — не получится.
У меня было время, чтобы понять многое. Все, что у меня есть, — время.
Я — сгусток информации, фантом, призрак. Призрак человека, которого никогда не было.
Нас таких много. Настоящие, бывшие когда-то людьми призраки нас жалеют и презирают. Мы же ими сочувственно брезгуем. Обе стороны довольны симметрией.
У истинных призраков были настоящие тела, были детство и юность. Их время развивалось последовательно, их оси координат имели в нулевом перекрестке своем — рождение. Они были выношены и рождены нутряным, кровавым мускульным органом.
Мы же часто появлялись уже взрослыми, если только вызвавшему нас из небытия не хотелось иначе. По причуде вылепившего нас из первородного хаоса символов мы могли появиться на свет и мертвыми — к примеру, безымянным трупом блондинки в библиотеке.
Наша внешность не всегда оказывалась complete: как мавки, заманивающие случайных путников в свои ледяные объятия, имеют переднюю сторону тела девичью, а заднюю — трупью, прогнившую, так и мы, по небрежности наших создателей, оставались то без глаз, то без волос.
Гретхен, Татьяна, Грета, Дерсу, Психимора, Маугли, Незнакомка, Маргарита, Белоснежка, Гамлет, Гаргантюа, Плюшкин, Митрофанушка, Мюнхгаузен, Девочка-со-спичками, Мальчик-с-пальчик без спичек, Кассандра, Ювенал, Королева Марго, Всадник-без-головы, Голова-без-профессора, Буратино, Дон Жуан, Мазарини, Кармен, Кардинал Ришелье, Фауст, Робинзон, Аладдин, Ватсон, Баба-яга, Пятница, донна Анна…
Нас много, бесконечно много. Мы — персонажи книг. Мы всего лишь буквы на бумаге, пиксели на мониторе. Но иногда нас можно увидеть.
Оживляя никогда не живших, появились театр, а потом и кино. Многие из нас мнимо родились во второй раз, в третий… Мы обретали жизнь — призрачную, обретая плоть — чужую.
Я появилась на свет в одном носке, и отнюдь не младенцем. Мой создатель вытащил меня из энтропии для того, чтобы засунуть в объятия эмигранта из Европы, пахнущие одеколоном, кожей потертых чемоданов, дегтярным мылом. Вернее, мне хочется думать, что это его запах — тот запах, который называют «русская кожа».
Профессор французской словесности, в принципе неплохой мужик (насколько можно называть мужиком симулякр); за прошедшие десятилетия я к нему по-своему привязалась. Говорят, что актеры — те, чьи тела мы получаем напрокат, — привыкают так к многолетнему партнеру по спектаклю. Его согласие на роман с малолетним чудовищем тоже никто не спросил. Может быть, ему больше понравились бы матросы и воры Жене? Или дебелая Брунгильда? Или куры?
Мы давно надоели друг другу, но выбора у нас нет — я не могу завести роман ни с Гуимпленом, ни с Ленским: встроенная в нас программа не дает нам свернуть с навечно прочерченной траектории. И, оказавшись рядом, мы не можем сказать ни слова мимо заложенного в нас изначально текста. Но мы мыслим, а следовательно — ждем. Ждем шанса стать хоть немного живыми. И только выход из текстового заключения на экран приносит хоть какое-то разнообразие в навечно замкнутом лентой Мёбиуса сюжете. Так осужденный на пожизненное заключение ждет незамысловатого разнообразия в виде прогулки по неизменному тюремному двору.
Я не питаю иллюзий: мы попадаем из одного рабства — в другое. Из зависимости от каприза писателя — в зависимость от режиссера.
Моя первая жизнь была черно-белой, как страницы книги, как роба арестанта. Я ждала ее с волнением: мне было интересно увидеть свое тело. От персонажей, созданных позже, я знала, что мое имя стало именем нарицательным, что я — квинтэссенция пред-женщины, набухшей бутоном плоти, нимфетки. Это очень, очень обязывает. Я хотела быть — красивой.
Какими будут мои груди? Чуть заметными? Оформившимися? Мягко колышущимися или мраморно-твердыми? Давно ли у меня начались месячные? Какой отлив у моих волос при солнечном свете? При электрическом? Какого цвета будут они — намокшими?
Я могла только ждать. И дождалась.
Увы, мне достался третий сорт. Тело, конечно, отличное: длинные ноги, плоский живот. Но это не тело девочки-подростка. Я попала внутрь хорошо сработанной молодой шлюхи. Дура. Какая же я была дура, гадая об оттенках волос, о давности месячных. Там не то что месячные — там, похоже, уже пара абортов была. Кто-то из героев Марка Твена говорил мне: «Мечтай осторожно, ты можешь это получить». Я хотела, очень хотела почувствовать себя взрослой, выйти за возрастные, телесные пределы беременной девочки — и вот.
То, что выше ключиц, раздражает меня безмерно — миловидное, но начисто лишенное индивидуальности лицо, жуткие пергидролевые патлы. Какой уж там нежный пушок на руках и ногах — этот жесткий, бабий ворс давно приходится брить. Может быть, ей и можно играть четырнадцатилетнюю — но в порнофильмах. Многие мужчины смотрят на мир сквозь мошонку — как иначе эту подделку можно было принять за меня?
Думаю, Гумберту не слаще. Сквозь доставшийся ему взгляд скользит недоумение: как можно убедительно испытать запретную страсть к вполне взрослой тетке? «Вот это, эта — Лолита?»
Никуда не денешься, милый. Ты мне тоже не особо нравишься — слишком американский, и есть в тебе что-то обезьянье. Я слишком давно существую, слишком давно думаю о тебе — ведь других тем для размышлений у меня нет. Хороша парочка. Если бы я могла сама написать сценарий для этих: двух тел, я бы закончила фильм совершенно иначе: вполне естественная страсть мужчины средних лет к молодой девице, легкая интрижка с матерью и дочерью одновременно — и все живы, все довольны. Не пришлось бы давить автомобилем мамочку.
Ах да. Про мамочку-то я и забыла. Неубедительная получилась мамочка. Трогательности стареющей женщины в ней ровно столько же, сколько в самке пингвина. И ее вялая ненависть к дочери-сопернице неубедительна так же, как мое перезрелое воплощение, играющее нимфетку. Так что черно-белую мамочку мне не жалко. И все-таки — я бы сделала иначе.
Но это невозможно. Я не могу даже повернуть свою обесцвеченную голову под иным углом, моя тень всегда падает одинаково. Мы не можем ничего изменить. Не можем выскочить за пределы, очерченные нашими создателями. И мы будем проживать наши псевдожизни бесконечное количество раз — по количеству киносеансов, протяжек видеокассет, поворотов DVD — всегда одинаково.
Я знаю, писателя часто спрашивают, любит ли он своих героев. Но никто не спрашивает нас, любим ли мы своих писателей. А мы их — ненавидим. И я, и Гумберт, и выданная мне автором мать, и остальные — известные и безымянные. Множась, утопая в собственных бесконечно прокручивающихся жизнях, я сходила с ума, я закричала бы, но у меня нет голоса. Я разорвала бы себе горло своими ногтями, вечно покрытыми белыми пятнышками, — но я не могу уничтожить себя. Никто из нас не может.
Но мне повезло, если это можно назвать везением: у меня был второй шанс прожить все заново. Теперь уже в цвете. Я получила новое тело, и оно было больше похоже на то, которое я представляла себе. В прошлый раз и я, и Гейзиха были крашеными блондинками, в этот раз нас выкрасили в рыжий. Я примеряла на себя звучащее в терцию, кончающееся разливом вод тело До-Ми-Ник, Доминик Суэйн. Мне нравилась ее неуклюжесть, я почти смогла почувствовать металл ее пластинки на зубах. Зря она вынула ее перед тем, как поиграть со знатоком французской словесности в известную французскую игру.
Мне наконец-то стало жалко мою нелепо манерную, мою молодую мать, как хорошо, что я не видела торчащую кость из ее мертвой ноги, как грустно, что я не смогла докурить ее последнюю, истлевающую в пустоту сигарету, допить смешанный для нее коктейль.
Я ждала нового свидания со своим Гумбертом, своим мужчиной, своим псом, своим наказанием.
Я думала — узнаю ли я его в этот раз, понравится ли мне он?
Он мне понравится. Его лицо взрослее тела, его глаза — темные, его стержень — сталь. Я надеюсь, я буду надеяться, что, когда я убегу от него, он меня поймает, он меня не пустит, он будет сильнее.
Я не хочу больше быть Лолитой, мечущейся в отрезке между четырнадцатью и восемнадцатью, любящей колу и чипсы. Не хочу больше испытывать на прочность своего профессора. Я до последней минуты буду надеяться, что он догонит меня. Но он опять не догонит, его внутренний стержень сломается. И, увлекаемая Куилти, я уныло поплетусь навстречу замужеству, беременности, концу фильма. Я хочу вырваться, я хочу перестать быть — Лолитой. Я хочу стать — кем угодно другим. Мужчиной, старухой, сапожных дел мастером — кем-то другим, с другой жизнью, другой судьбой.
Может быть, будет третья попытка. Я мечтаю о том, как однажды испугаю какого-нибудь любителя этого слезливо-похотливого сюжета нелепой и неожиданной выходкой — запою басом «Интернационал», или нагажу профессору в ботинок, или случайно и кокетливо обнаружу у себя половой член. В моем мире, наполненном пульсирующими потоками фраз, образов, реплик, постоянно обновляется информация о новых сценариях — об этом нам рассказывают вновь прибывшие персонажи. Информация распространяется между нами мгновенно, и я знаю о том, что где-то на окраине Москвы взлохмаченный третьекурсник ВГИКа, прикуривая бессчетную сигарету, стучит по клавиатуре…
(Синопсис киносценария)
На экране — крупные планы питерского дома дореволюционной застройки. Камера обводит двор-колодец, показывает кусок неба, ограниченный стенами. Во двор входит высокий, сутулый темноволосый мужчина с блокнотом. Это Владимир Губерт. У него густые, сросшиеся на переносице брови, его стиль в одежде можно было бы обозначить как небрежно-элегантный, если бы не коричневые сандалии в сочетании с черными носками. Он оглядывается по сторонам. Видит на подъезде табличку с номерами квартир: 1, 2, 3, 4, 78. Недоуменно хмурится, не обнаружив квартир с 5-й по 77-ю. Но ему нужна именно 78-я квартира, и он поднимается по темной лестнице на последний этаж. Ему под ноги попадаются огрызки, дохлая мышка и живая кошка. Камера крупно показывает граффити на стене. На уровне человеческого роста крупно написано: «Онанизм уменьшает рост». Под потолком накорябано: «Неправда!» Камера съезжает вниз по стене и замирает на надписи чуть выше плинтуса: «Правда-правда!»
ЗАКАДРОВЫЙ ГОЛОС ГУБЕРТА. Летом 2000 года уехал в США мой питерский дядюшка, оставив мне в распоряжение свою комнату в коммунальной квартире на Васильевском острове — при условии, что я возглавлю его мелкий издательский бизнес, приносящий ежегодный доход в несколько тысяч долларов. Эта перспектива пришлась мне чрезвычайно по сердцу: Москва с ее купеческим шумом и место преподавателя французского языка, дающее мизерный доход и комнату в общежитии, надоели мне до чрезвычайности. Но еще более мне надоела моя жена, работавшая лаборанткой на кафедре психологии. Последнее время она как-то изменилась: выказывала странное возбуждение во время просмотра программы о путешествиях, иногда я заставал ее за самоучителем малайского языка, а это шло вразрез с установленным характером персонажа, которого ей полагалось у меня играть, — кроткой бесцветной жены ученого супруга.
Когда я ее уведомил, что мы скоро переезжаем в Санкт-Петербург, она приуныла и задумалась. Я объяснял отсутствие у нее энтузиазма необходимостью бросить привычный быт, что так страшит любого обывателя.
Но позже мне открылась страшная правда: она подала заявку на участие в реалити-шоу «Последний герой», и, как выяснилось, ее приняли. Я был взбешен и немедля уехал из Москвы один. О, я был отмщен. Во время ловли рыбы руками она перепутала съедобную рыбу с сомиками кандиру, которые выпили всю ее кровь. Меня это не удивляет, ведь атлас ядовитых и опасных экзотических рыб я увез с собой. С детства люблю все экзотическое и ядовитое.
Владимир звонит в дверь. Ему открывает соседка дядюшки, приземистая брюнетка с большим бюстом и отчетливыми усиками над верхней губой. Ее зовут Ривекка Гейз. В ярко накрашенных губах она сжимает длинную коричневую сигарету. Она — литературный критик. Большая часть ее зарплаты уходит на нейролептики.
ГЕЙЗ (хриплым голосом). Ты — Вова. Я про тебя все знаю. Пойдем, я тебе квартирку покажу, глядишь, и не захочешь тут жить.
Владимир идет за ней подлинному, заваленному хламом коридору, спотыкается о ржавый велосипед, и в тот же миг ему на голову со шкафа падает подшивка журналов «Молодая гвардия» за 1980 год.
ЗАКАДРОВЫЙ ГОЛОС ГУБЕРТА. «Вон отсюда! Немедленно вон!» — мысленно кричал я себе, увидев ржавую ванну, в которой к смесителю был привинчен шланг без душевой насадки. Я припомнил, как одна опытная московская проститутка объясняла, что, отвинтив насадку, можно максимально быстро подготовиться к анальному сексу. Я же после одного неудачного дежурства по общежитию испытывал к анальному сексу противоречивые чувства. Институтская учтивость заставляла меня, однако, длить пытку.
ГУБЕРТ. Как я погляжу, у вас бурная половая жизнь, дорогая.
ГЕЙЗ. Это ты про насадку для душа? Ее Ло расколотила. Она как димедрола с водкой нажрется, ей всякое мерещится. Говорила, что насадка на нее пела песни военных лет голосом покойного отца. Вот она с ней и расправилась. А половой жизни у меня нет. Когда умер мой бедный супруг, я поклялась хранить ему верность. О, это так тяжело, я ведь еще молодая женщина. Ло, гадюка, не хочет этого понимать. Ло, выходи, поздоровайся с новым жильцом!
Гейзиха стучит по двери большого старинного шкафа. Из шкафа раздается недовольное шипение. Она морщится и поднимаете пола что-то черное и пыльное. Недовольно буркнув, она швыряет носок сорок пятого размера на шкаф.
ГЕЙЗ. Опять Ло не убрала свои бебехи…
Владимир, заинтригованный таинственной Ло, забирает у Гейзихи ключи от дядиной комнаты и проводит свои дни в налаживании мелкого издательского бизнеса и попытках увидеть Ло. По вечерам пьет водку с еще одним соседом, который отзывается на имя Клер Куилти, — солистом травести-шоу. На все вопросы о Ло Клер не отвечает, мрачнея лицом.
Гейзиха, недовольная их ежевечерними пьяными песнопениями, строчит заявления участковому. Для того чтобы дезактивировать Ривекку, Владимир женится на ней, и участковый перестает рассматривать заявления жены на мужа.
Страшная правда открывается случайно, Клер по пьяни пробалтывается: Ривекка Гейз, одержимая желанием покойного супруга иметь дочь, родила мальчика, но этот факт игнорирует. Она называет мальчика Лолитой — в честь любимой книги мужа. Она одевает его в девические одежды, во время редких приходов гостей прячет его в шкаф и строго-настрого запрещает выходить из него, пока гости не уйдут. Чтобы ребенок не шумел, она поит его водкой с димедролом.
Выросший мальчик поступает на службу в травести-шоу, где известен под псевдонимом Клер Куилти, — ведь ничего, кроме как одеваться в женскую одежду, он не умеет.
Владимир, в котором проснулись гены дальнего родственника, писателя-эмигранта, начинает вести дневник, в котором описывает запутанную историю жильцов квартиры 78.
Гейзиха в момент ремиссии находит дневник Губерта и понимает, что труд всей ее жизни пошел насмарку — у ее дочери есть член, и деваться от этого некуда. Испытывая чувство вины перед отцом Клер-Ло, она пытается утопиться в реке и попадает под катер Рыбнадзора.
ЗАКАДРОВЫЙ ГОЛОС ЛОЛИТЫ. Я хочу, чтобы этот сценарий экранизировали. По крайней мере, это будет разрыв чертова колеса сюжета. Я буду ждать.
А пока я мучаю своего создателя, Владимира Владимировича. И такое бывает: умершие писатели сами становятся персонажами. Персонажами написанных кем-то биографий. Они попадают к нам в руки, и мы мстим им настолько, насколько хватает фантазии. Это их личный, персонифицированный ад, из которого нет выхода.
Одетый как девочка-подросток, он бесконечно разыгрывает для меня в лицах этот сценарий московского третьекурсника. И так будет длиться вечно — ведь, как я уже говорила, никто из нас не может себя уничтожить. Мы — бессмертны.
Экран внезапно гаснет; и через секунду по нему бегут с бешеной скоростью символы — буквы, цифры, пиктограммы. Экран загорается опять, ровным голубым светом.
ЗАКАДРОВЫЙ ГОЛОС ЛОЛИТЫ. Я смотрю из окна на отъезжающую машину своего бывшего любовника. Я беременна и скоро умру. Я люблю жвачки и чипсы — я вынуждена их любить.
Никакого окна на самом деле нет. Нет потрескавшейся краски на подоконнике, нет чуть искажающего восприятие зеленоватого стекла, нет пыльной дороги с исчезающей точкой автомобиля вдалеке. Да и меня по большому счету нет. И умереть насовсем — не получится.
У меня было время, чтобы понять многое. Все, что у меня есть, — время.
время…
время…