На другой день, когда начался рассвет, Уляна воротилась от сестры в избу. Муж, отец и брат спали. Она, казалось, отважилась на все, ничего же боялась и принялась за работу.
— Не убьет же он меня, — сказала она сама себе, — а хоть бы и убил, тем лучше. Так должна кончиться любовь, которой научил меня мой сокол. О, стоит умереть, отведавши такой жизни, потому что коротко было счастье, но велико.
И слезы покатились у нее из глаз, когда она взглянула на своего младшего ребенка, спящего в колыбели.
— Я и детей теперь люблю меньше. Прежде дети были мое сокровище, а теперь, теперь я думаю о них только тогда, когда я их вижу, словно чужие мне. Бедные детки, не стало у вас матери, сироты вы и при ее жизни. Кто вас будет кормить, кто вас будет любить?.. Не я, не я. Я уже не ваша, оторвало меня на чужую сторонку, где сладко жить и хотя бы умереть, — оторвало от вас. Я, мать ваша, и не ваша уж, чужая, барская невольница, навеки веков.
В эту минуту раздался сильный храп мужа, которого начинал будить свет от лучины. Уляна вздрогнула, но только на минуту, потому что вдруг откуда-то с отчаяния явилась в ней смелость.
— Что же, — сказала она сама себе, — буду же обороняться; Мария бьет же ведь своего.
Но скоро она опять опустила руки.
— О, что же это за жизнь, — подумала она, — драться и ругаться! Отчего же не всегда так, как с ним, с моим соколом, сладко как в раю. Когда говорит он, словно мед течет с уст его; когда сидит со мной, кажется мне, что уже ничего больше не чувствуешь, и бури не заметишь; смерть пришла бы, и той бы не почувствовала. Вернешься в избу, сердце сжимается, хоть дети тебя встречают, хоть это твоя изба. О, не тут уж моя жизнь. О, чудная господская любовь! Но зачем минует она как молния, и после нее так тяжело жить!
В эту минуту проснулся муж и Уляна подошла к печке.
— Эй, Уляна! — отозвался Оксен.
— Чего надо? — ответила она смело.
— А уж ты тут, пришла-таки в избу, — сказал старик, — пришла-таки в избу. Где ж ты была, как мы искали тебя до полночи?
— Убежала, потому что ты бил меня.
— Я еще и сегодня побью.
— Так ты еще не отрезвился?
— Буду я трезвый, так покажу тебе, что умею.
— Тогда увидишь, что и я сумею то же самое.
— Что ты там говоришь, ведьма?
— А то, что как ты мне, так и я тебе.
Оксен вскочил и схватил стоящую подле него палку. Уляна отскочила и взялась за топор. Заметив это, муж одумался и сказал:
— Это что? Или думаешь еще обороняться? Или не знаешь?
— Почем мне знать, с чего ты ошалел в дороге.
— Ты хочешь, чтобы я сказал тебе, зачем ты ходишь в двор?
— А хоть бы и ходила.
— Ты мне еще говоришь это?
— Да, потому что не боюсь тебя; ты меня не тронешь пальцем, коли не хочешь сам пропасть за грош.
Слова эти она высказала с убеждением, с гордостью, с гневом, которые смешали мужа; он поставил палку, упал на постель, где спал, и подумал:
— Она готова погубить меня. Лучше бросить ее, как говорил старик, и потихоньку отомстить барину. Крыши соломенные. — И он прибавил:
— Ну, ну, найдем мы расправу и посмотрим, на чьей стороне правда и чья возьмет.
Уляна, словно ничего не слышала, ушла в каморку и начала заниматься хозяйством, как и всегда. Оксен, удивленный ее смелостью, молчал, сам не зная, что начать. Наступил уже день и все в избе встали, а он лежал еще в углу, пока отец не разбудил его, крикнув:
— Оксен, вставай, за дело! Войт наказывал с подводой в Луцк.
— Да ведь не мне же, я вчера только с дороги.
— И тебе, и всем, у кого есть лошади, потому что это под солдат: это не барщина, а дело казенное, царское.
— Я не поеду.
— Поедешь, Оксен, поедешь. Уж я сладил телегу и задал лошадям корм.
— Так ты сам поезжай, батюшка, коли надо. Я только что с дороги, дай отдохнуть.
— Мне велено на плотничью работу с топором.
— Так я пойду за тебя.
— Ой, нет, управляющий велел мне идти. Ты знаешь каков он. Оксен ворчал, но что делать, надо было слушаться. Он стал собираться.
— А на много ли дней взять с собой хлеба? — спросил он отца.
— Не знаю, — сказал старик, пожимая плечами, — говорят, что может быть пробудете там с неделю.
— Сто чертей им! — вскрикнул Оксен. — С неделю!.. Не поеду! Как я опять оставлю эту ведьму?
— А что же? Так, как и прежде, — сказал спокойно Уляс, — такая уж доля. Лучше оставь ее, ведь не ты первый, не ты и последний. Голова у тебя с плеч не свалится, а увидишь, какое у тебя в избе будет довольство. Коли был бы ты умен, пил бы себе, ел, распускал пояс и исподтишка посмеивался.
— Хорошо тебе толковать, — ответил Оксен, — а я как вспомню о том, так у меня кровь начинает кипеть.
— Так всегда сначала, — сказал равнодушно старик. — Хочешь покоя, так забудь об этом… Пусть себе делает, что хочет, а как станешь сопротивляться, я тебе говорю будет худо.
В эту минуту с улицы послышался голос войта, скликавшего на барщину. Оксен выбежал из избы.
— Добрый день пану войту!
— Добрый день. Отправляйтесь в Луцк.
— Но я вчера только воротился.
— Так приказано.
— Так пускай хоть старик останется дома.
— Нет. Старик на плотничью работу, Прыська — полоть, Павлюк — с волами на пашню, а ты с лошадьми — под солдат.
— Замучат они нас, — сказал Оксен, понурившись, и воротился в избу.
— Что, не говорил ли я тебе, — бормотал старик. — Вот молчал бы, тебе бы лучше было.
— Посмотрим, — сказал Оксен.
— Посмотришь, — пробормотал Уляс.
Солнце поднялось уже над черной каймой леса, опоясывающего каждый вид Полесья. Оксен, захватив хлеба, надев на себя на всякий случай две свитки и привязав к кузову телеги торбу, закурил, ворча, трубку и, не прощаясь с женой, сел, наконец, в телегу, стоявшую уже у ворот.
— Сто чертей им!.. Пусть себе делают, что хотят, — сказал он про себя, — я таки когда-нибудь отомщу. Не я первый, говорит старик, и не я последний.
В эту минуту встретились с ним на улице Левко и Павлюк, которые с трубками во рту и топорами на плечах, о чем-то перешептывались.
— Добрый день. А где Уляна? — спросил Левко.
— В избе.
— А что ж?
— Ничего.
— И ты ей спустил?
— Хорошо еще, что она мне спустила, ведь она на меня было бросилась, так загордилась. Черт с ней теперь справится. Пусть делает себе, что хочет, придет и моя очередь. Сто чертей!..
Левко покачал головой.
— А ты опять едешь?
— Что же делать, коли гонят.
— Ну, так мы станем глядеть за ней, — сказал Левко.
— Я ее подстерегу, — прибавил Павлюк.
— Сто чертей! — крикнул Оксен, плюнув. — Пусть теперь делает, что хочет, оставьте ее.
— Что же это, Уляс тебя уговорил?
— Не Уляс, но сам я рассудил. Не я первый, не я последний, да и не с барином воевать. Дам я им знать: когда они и не ждут, отплачу свое. Теперь черт с ними. Напрасно не стерегите, не углядите, уж на то пошло; положитесь в остальном на меня. Я хозяин — моя беда, моя потеря, моя и забота… я и средство выдумаю.
Говоря так, он качал толовой: в голосе его слышалось затаенное до времени мщение и уступка бессилия против силы.
— Ну, коли ты так говоришь, так это дело другое, — сказал Левко. — Коли ты, Оксенушка, так рассудил, так нам какое дело. А может статься тебе и лучше будет; барин поможет. — Только глаза затвори, не заметишь, как у тебя всего прибудет. Так ведь и Уляс говорит. Твое добро — твоя воля — пусть так.
— Будьте здоровы, — сказал Оксен и молча пустил лошадей.