XIII

На другой день Тадеуш лежал без памяти, в страшной горячке, а у дверей его комнаты стояла в слезах Уляна. Она потеряла стыд, рассудок, забыла о людях; не отходила от порога, не ела, не пила и, как верная собака, уставив покрасневшие глаза, с растрепанными волосами, ломая руки, стояла против кровати, заглядывая в нее каждый раз, как отворялись двери. Войти она не смела, отойти не могла. Люди ее толкали, отгоняли; она отходила на шаг и возвращалась снова. Сколько раз глаза полупомешанного больного встречали ее слезливый взгляд; когда он опамятовался, то увидел ее прежде всех. Он улыбнулся, а потом заплакал. На лице ее выражалось такое ужасное страдание, такое забвение всего, такое безумие, отчаяние. Мог ли он оттолкнуть ее? В тот же день она уже сидела в головах у его кровати и уже не отходила от него.

Оксен сидел закованный в колодке, суд допрашивал его. Сначала он все молчал. Просьбы, угрозы, ничто не помогало. Под углями на пожарище нашли огниво, которое, по показанию людей, принадлежало ему. Ему предъявили это огниво, он дико улыбнулся и сказал:

— Мое.

— Так ты поджег?

— А что же? Я!..

Это были первые слова сознания. По окончании следствия он сделался пасмурным, молчаливым, но равнодушным ко всему. Два раза просил он, чтобы привели к нему детей, и когда они приходили к нему, он их отталкивал. На упреки старого Уляса он не говорил ни слова; на тайные советы убежать — махал только рукою и насмешливо улыбался. Через неделю нашли его мертвым. На нем не было признаков насильственной смерти, но ей и не предшествовала никакая болезнь. Призванный врач не сумел объяснить внезапной кончины иначе, как сильным испугом и отчаянием.

Но люди шептали, что он еще накануне прощался со своими и был говорливее обыкновенного, что за несколько дней перед тем старая Гриппина приносила ему какое зелье.

Уляна узнала о смерти мужа и нисколько не была ею тронута. Только через несколько дней размышлений, слезы потекли из глаз ее, и она пожелала видеть детей. Их привели; она поплакала немного над ними и воротилась к больному. Он все ее сердце, всю ее оторвал от всего. Пора была отозваться раскаянию, совести, сожалению, но они еще молчали.

В прекрасный летний вечер, Тадеуш, уже выздоравливающий, вышел посидеть на крыльцо в сад. Бледный, исхудалый, печальный, мучимый раскаянием, сидел он и поглядывал отупелым взором на озеро, сверкавшее лучами заката. У ног его лежала верная собака, и сидела бледная Уляна. Обе смотрели ему в глаза, которые были обращены не на них, а куда-то в другое место.

Все кругом молчало. Вдруг раздался звон церковного колокола. Сначала один тихий, печальный, и к нему пристал другой, а там и третий загудел густым и печальным голосом. То не было время службы. Тадеуш взглянул на Уляну; она уж ждала этого взгляда.

— Разве завтра праздник? — спросил он.

— О, нет, — ответила Уляна.

— А что же это звонят?

— На погребение.

— Чье?

— Оксена, — выговорила она тупо.

Тадеуш не знал, что он умер. При этих словах он вскочил с своего места, хотел что-то сказать, но у него не достало голоса, и он упал на кресло. Он взглянул потом на Уляну, и больно было его сердцу, что не видел в ней ни сожаления, ни печали, ни раскаяния. Уста ее почти улыбались, глаза, уставленные на него, горели страстью, и она таким спокойным голосом сказала это слово, — Оксена.

Впервые испугала она его своею страстью, своею привязанностью в первый раз он почти не рад был этой непонятной любви.

И совесть крикнула ему ужасным голосом:

— Ты его убил!

Тадеуш уставил безумный взор на другой берег озера. Церковный колокол тихо, жалобно гудел, он, казалось, оплакивал умершего, казалось, говорил живущим:

— Завтра зазвоним мы и над вами.

В деревне послышалось церковное пение, и женский плач, протяжный, певучий, разноголосый. Слов не было слышно, только печальный напев плача, пискливый, жалобный, мешаясь с пением священника, долетал до слуха. Другой стороною озера тянулась погребальная процессия Гончара.

Тадеуш увидел черный крест, несколько хоругвей и телегу, запряженную парой черных волов, за которую цеплялись рыдающие женщины; перед телегой шел ксендз в черном одеянии, напевая молитвы, за ним тянулась горсть людей со свечами в руках.

А колокола церковные вторили плачу — баб, пению ксендза и скрипу колес погребальной телеги, тащившейся с белым гробом на кладбище.

Смотрела и Уляна, но не плакала. Она только уставила глаза на Тадеуша, словно взглядом хотела сказать ему:

— От всего отреклась я для тебя.

У Тадеуша помутилось в глазах, он вскочил со стула, хотел бежать в комнату и упал на пороге.

Слуги отнесли его без памяти на кровать, и им опять овладела горячка, страшнее чем прежняя. Слова лились у него из уст, объясняя ужасное положение встревоженной души. Он отталкивал несчастную Уляну, которая в слезах стояла на коленях у его кровати, сбрасывал с себя покрывало, хотел бежать на пожар, обвинял себя в убийстве, видел у себя на руках кровь, видел ее, наконец, повсюду. Он отталкивал какие-то призраки, закрывал глаза, плакал и дрожал, а потом со слезами и смирением оправдывался перед отцом и матерью.

— Я невинен, — говорил он, — я невинен, она невинна. Он сам умер, он убился, он сгорел. Я его не убивал. Эта кровь не его кровь, а моя… Я ушибся… мне больно… у меня болит сердце. Надо бежать, меня будут преследовать… вязать, меня подожгут; надо бежать далеко. И ее возьму с собой. Нет… не возьму… один пойду… Смотрите: зачем он пришел сюда с горящей головней, с ножом в руках. Хочет меня убить. Батюшка, матушка, спасите. Я невинен, я невинен. — Потом он улыбался веселей. — Пойдем в лес, — говорил он, — на могилу двух братьев, там нас никто не увидит. Там любовь наша началась, и там она кончится, — на могиле, на могиле…

А Уляна стояла на коленях у кровати и плакала, она теперь только поняла свой проступок. Сколько раз вскакивала она и бежала в помешательстве к озеру, но крик больного издали доходящий до ее слуха, хватал ее за сердце и тянул назад. Не доставало ей решимости, а умереть она давно желала.

Несколько таких ужасных дней провела она подле него; наконец, горячка стала успокаиваться, больной ослабел и из необыкновенной раздражительности впал в бессилие и в совершенную бесчувственность. Врач обещал, однако ж, выздоровление. Он несколько раз хотел удалить Уляну, но каждый раз впадал в бред и звал ее по имени, искал ее в беспамятстве, так, что, наконец, ее, плачущую у дверей, опять приходилось пустить к кровати.

Наконец, к Тадеушу стали возвращаться силы и сознание. Казалось, все стерлось в его памяти, он не вспоминал уже ни о чем, и на присутствие Уляны смотрел как на вещь обыкновенную. Она прислуживала ему и не покидала его ни на минуту. Бедняжка не была уже похожа на ту Уляну, какую он встретил в первый раз, свободную, веселую, идущую в лес по грибы. Лицо ее высохло, глаза потухли, губы побледнели и посинели. Болезненная бледность заменила живой румянец.

Только во взгляде еще грустном, но глубоком, полном выражения, сохранился памятник былой красоты. Она не смогла еще выплакать своих глаз и потерять их чародейского блеска.

Тадеуш ни с ней, ни с кем ничего не говорил о прошлом, а из этого самого видно было, что он его помнил, но умышленно отталкивал. Для Уляны он был тот же самый, что и прежде, но страсть перешла уже в долг и обязанность, только прикрытая оболочкой притворной страсти. Она этого не замечала и заметив не могла бы понять, как не понимала, чтобы любовь столь горячая, так дорого купленная, могла когда-нибудь кончиться, остынуть, прерваться. Для нее это было только вступление в жизнь; она едва отведала наслаждения и, напившись желчи, снова желала ее, жадно ждала ее.

Холодное обхождение Тадеуша она приписывала болезни, слабости, почти помешательству. Она была уверена, что с выздоровлением возвратится любовь, счастие, которому уже ничто не мешало, кроме печального воспоминания.

В ее сердце сглаживалось и это воспоминание: она так любила! Не то было с Тадеушем; воспоминание мучило его, и он терзался в молчании, а Уляна была для него теперь живым беспрестанным укором. Он любил ее еще, но уже упрекал себя в этой любви, как в злодействе, и не раз даже мелькала в голове его мысль отделаться от нее, но сострадание удерживало его. Он чувствовал, что она умерла бы, что он был бы несчастлив, хоть и с нею не мог быть счастливым.

Уляна, не бросая своего деревенского наряда, оставалась безотлучно при барине. К детям, к избе, ко всему была она равнодушна, и с каждым днем думала о них менее и менее. Тадеушу было стыдно оттолкнуть ее, он не мог, не умел, не решался. Он позволил ей сделаться почти самовластной барыней в доме, подругою его жизни, часто надоедающей и постоянно составляющей для дворни предмет насмешек. Но нисколько не трогали ее ни насмешки, ни презрение окружающих, она не обращала на них внимания или платила за них гордостью. Она чувствовала себя барыней, хоть и хотела пользоваться барством только для себя, для своей страсти.

Так проходило время, и Тадеуш выздоравливал, но не воротился к прежней беспечности. Черная туча висела постоянно над бледным челом его, и не могли уже отогнать ее и ласки Уляны. А она еще не понимала его остывающей любви, потому что сама кипела ей, ненасыщенная. Он болен, — думала она, — выздоровеет и повеселеет. О, мы будем счастливы!

Загрузка...