Через неделю воротился Оксен из Бердичева; дети встретили его криками, все обступили его телегу и спрашивали о новостях; он расспрашивал взаимно. Сам арендатор, любопытствуя узнать о цене волов, вышел к нему, заложив назад руки.
Поодаль стояли старики отцы, Левко и Уляс, и переглядывались между собою, сказать ли ему кое-что или нет; стояла и Уляна; но бледная, без памяти, без сознания, что делает. Она держала белый фартук в руке, под подбородком и поглядывала на мужа, но так, как будто не видела его, как будто и душой, и мыслями была совершенно в другом месте; страх пробегал по ней дрожью и застилал глаза слезами.
Приезд Оксена пробудил в ней угрызения совести, испугал, по*-рвал сладкую связь, уже нескольких дней, нескольких ночей, проведенных с Тадеушем. Она, думая о том, как придется ей покинуть его, и воротиться опять в свою избу, к мужу, к детям, и не видеть возлюбленного, не любить, не просиживать с ним длинных вечеров, плакала кровавыми слезами в душе, ибо не могла плакать глазами. Все на нее смотрели.
Старый Гончар, поздоровавшись с детьми, которым дал по яблоку, справившись потом о хозяйстве, и отдавши жене платок, привезенный в гостинец, не беспокоился уже больше ни о чем и пошел с двумя стариками, отцом и тестем, в корчму. К ним присоединился молодой Павлюк, брат Оксена, который, в силу возложенной на него обязанности, самым внимательным образом стерег Уляну, и лучше всех сам знал обо всем, и чрезвычайно хотел сообщить об этом Оксену.
Когда все они пошли, Уляна, видя их серьезные лица, их значительное молчание, догадалась, к чему клонится дело, и заранее предчувствовала близкую бурю.
Плача украдкой, она стала обтирать лавки и столы, становить их к окошку и смотрела на уходящих, думая о том, что будет, когда они вернутся. Знала она, что Павлюк и Левко скажут мужу обо всем, но надеялась оправдаться как-нибудь при упреках, не ожидая, впрочем, чтобы дело обошлось спокойно, без ругательств, гнева, а, может быть, и побоев. И ей так странно было подумать, что ее кто-нибудь может бить и ругать.
В корчме, между тем, Левко первый начал:
— Ну, сынок, мы стерегли без тебя твою жену, должен же ты за это поставить нам кварту.
— Хорошо, идет и кварта, — сказал, смеясь, Оксен. — Но хорошо ли стерегли ее?
— О, как могли, — отозвался Павлюк, — но, братец, кто женщину устережет, тот на паутине повесится.
Оксен глянул на него, и серые его глаза загорелись огнем.
— А что же? — спросил он, стиснув зубы.
— Да, вот, беда у нас в доме.
— У меня?
— Да, знаешь ли ты, для чего ты ездил в Бердичев?
— Ну?..
— Для того, что барин знается с твоей жинкой.
— Барин? Что ты бредишь? Наш барин?
— Да, а что ж? Она постоянно ходит к нему! Оксен, улыбаясь, сказал:
— Что ты заврался? С ума сошел, что ли? Наш барин!
— Ну, да, барин, — сказал старик Левко, — уж мы это сейчас после твоего отъезда подглядели. Сначала это было ни то, ни се, но теперь уже Уляне скверно в избе; уж ей скучно, то и дело бегает к нему. Что правда, того не скроешь. Ходит каждый день.
— Говорит, что к управительше, — отозвался старый Улян.
Оксен молчал.
— О, задам же я ей, задам! — крикнул он, вскочив. — Если это правда и все знают…
— Никто не знает, — ответил Левко, — мы никому не болтали.
— А ей зачем же не говорили, зачем не запретили, зачем не держали?
— О, барин себе на уме, всех разошлет; одного сюда, другого туда, трудно устеречь.
— А видели ли вы ее у барина, видели барина в избе?
— Нет.
— А коли так, так вранье и только злоба людская. Уляна никогда такой не была и не будет.
— Ну, а теперь такая, — ответил живо Павлюк, — что мы видели, то и скажем. После вашего отъезда ходила она в лес по грибы, и видели ее, как шла, а потом через минуту и барин за ней. Я сам за ней подглядывал. Когда она ходила к управительше, входила в барский сад и там пропадала. А на мызу дорога не через господский двор. Вчера ночью старому Улясу занедужилось, просил воды, Прыська воду принесла; а Уляну искали в каморке, там ее не было. Утром уверяла опять, что за ней ночью присылала управительша.
— А может и впрямь она? — сказал Оксен.
— Ой, нет! — возразил Павлюк. — Это не то, дитя управляющих здорово. У них есть служанка, на что им Уляна? Все дворовые видят, как барин переменился. Дворовый Якоб, что-то уже пронюхал и смеется, как только увидит Уляну. Даже на мызе болтают, и я сам слышал, как управительша говорила цирюльнику, что барин теперь гораздо веселее, и верно ему приглянулась какая-нибудь баба в деревне, потому что ходит туда по ночам, чего прежде не бывало.
Старый Оксен слушал, бледнее, эти рассказы, теребил на себе свитку и страшно поводил глазами.
— Чтобы она пропала и с вами вместе! — вскрикнул он, ударив кулаком по столу. — Левко, вы не могли ее подстеречь или побить так, чтобы пролежала полгода! Будто вы не могли сладить с ней. Нешто нет палок в плетне или прутьев в лесу! Нешто вы ей не отец, Левко, или вы, Павлюк, нешто вы не родной ее брат? Вы смотрели и ничего не говорили, и давали ей дурить, а теперь вишь какие мудрые, все на мою голову валите, будто без меня ничего не могли! Да и ты тоже, батюшка, словно и не справишься с таким делом, словно первинка совладать с дурной бабой!
— Ну, не кричи, не кричи! — произнес сурово родной отец Оксена. — Стар я и сед, и знаю, что делаю. Я еще не потерял головы, чтобы бить и калечить бабу, коли я ничего не видал и не поймал ее… Баба отоврется складно, и нам надо верить ей, потому что это и лучше. Злой барин страшней волка. Видал я на свете побольше вашего, помню, как бывало… А хочешь ли правды? Если бы и так было, тебе, сынок, надо молчать и терпеть, не то беда будет. В ручку еще поцелуй женку, поклонись ей. Беда будет, говорю тебе!
— Беда будет? Мне? — сказал Гончар, сильно хмелея. — Нешто я боюсь? А что он мне сделает? Убить не убьет. Что он мне сделает?
— Ой, ой, какой ты смельчак, — ответил отец, — словно жид перед собакой на привязи. А как пришлось бы терпеть, как бы сказал, как я: надо сносить и терпеть.
Левко и Павлюк, уже хорошо подвыпившие, прервали его.
— Ой, батько, ты вкривь толкуешь! Что же это ты хочешь, чтобы мы кормили чужих, кукушкиных детей, сносили позор в доме? Нешто нельзя с этим справиться? Что из того, что он барин? Но ведь и я человек, и у меня руки такие же, как и у него, нешто нет зелья в лесу и огня в печи?
— Ой, это вы дурное говорите, — сказал опять старик. — Сохрани Господь, кто услышит.
Оксен соскочил со стула и схватил палку.
— Пойдемте в избу! — кричал он. — Я не выдержу. У меня руки чешутся ее отдуть, чтобы год лежала! Я ей этого не спущу!
Павлюк отозвался.
— Завтра, чтобы барин не узнал, скажем, что упала с лестницы. А Левко бормотал:
— Лучше я сам ее отколочу, потому что я отец, и мне барин за то ничего не сделает. Ты же, Оксен, коли спина у тебя не чешется, сам ее не трогай, потому что сам черт не устережет бабу; барин узнает, и будет худо.
Но Оксен не слушал и шел к дверям, а другие за ним. Только старик отец тянул его за рукав.
— Постой, Оксен, постой, потолкуем-ка еще. Не торопись, палка не убежит, и женка своего дождется. Отложи до завтра.
— Я не выдержу!
— Присядь-ка еще, вот тут, садись же. Пане арендатор, дайте-ка еще кварту на мой счет.
Оксен, при упоминании о кварте, вернулся и сел, и остальные также отошли от дверей.
— Не горячись, сынок, постой, надо послушать иногда и старого. Оставь ты палку и молчи. Лучше поймать Уляну на чем-нибудь другом, и будто за то и поколотить, — говорил старый Уляс.
Левко перебил его.
— Да ведь она же мне родная дочь, а ее не жалею, что же тебе ее жалеть? Разве стоит она того, коли сама себя не жалеет?
— Да ведь и я не ее жалею, — сказал старик, — а родного сына. Что он ей даст, то ему отдадут сторицею; не тронь злой собаки и не дразни барина, коли хочешь быть здоров. Ты ему раз, он тебе сто; ты ему два, а он тебе тысячу. Станем теперь стеречь Уляну: черта съест, коли нас обманет. А по-моему… — Тут старик остановился и покачал головою. — Да что мне советовать, вы меня не послушаете.
В это время арендаторша подала водку, и началась церемония подчивания.
Налили рюмку, подчивающий дополнил ее, пожелав:
— Доброго здравия вам.
— И вам, батюшка. До вас.
И кланялись они друг другу и понемногу прихлебывали.
— До вас.
А Левко бормотал:
— Хотите, чтобы я вам сказал, может быть вы не помните. То же самое было и с моей, пока была она молода. Весь двор бегал за ней, и покою не было, так я одному кучеру, так спину исписал, а жену так отколотил, что после боялась своей тени и такая сделалась скромная, что ни на кого не смотрела даже.
— Ой, да ведь, — сказал старик, — одно дело с кучером, иное дело с барином. Ворона — не ястреб. Вы меня послушайте, видел я много, вот недалеко отсюда…
Павлюк прервал его:
— О, да ты, батюшка, рад все спустить, а кабы муж да не наказывал бы жены, так они бы нам волосы с головы повыдергивали. За что это станем мы чужих детей кормить? И что ему сделает барин за то, что он побьет жинку свою?
— Ну, ну, слушай только, слушай. Вот недалеко отсюда, с милю, около Олыки, знаете корчму на дороге, у деревни Сильной, где поп-то убился, ему еще памятник поставили у дороги?..
— Ara, y дороги… были мы там, как ехали с житом.
— Ну, так в этой деревне, давно уже, еще при отце моем, был барин; деревня эта была княжеская, Радзивиловская; но он отдавал ее там кому-то в аренду, и довольно того, что там был барин. И сошелся он с женой мужика, а мужик видел это. Что же ему было делать? Прибил жену. На другой день его в колодки и засадили на хлеб да на воду; побледнел он, словно хворал, просидев так четыре недели. Стали люди просить барина, выпустили его. Он, только что жена попалась ему на глаза, — опять к ней. Барин его опять на хлеб, да на воду, да и продержал так полгода. Ну, уж не знаю как там, только выпустили его потом. Дня через два вечером, глядь, а господский дом горит, а ветер был, загорелись и конюшни, да и хлева. Барин в слезы, руки ломает; а на другой день мужика опять в колодки. Наехало следствие, стали молодца пытать, расспрашивать, притащили попа, мучили его, пока, наконец, сам по доброй воле, не сознался. Пошел молодец в кандалы, а жена во двор. Ну, как же тебе кажется, Оксен: не лучше ли было терпеть и молчать? Ну, и что же делать, коли такая наша доля? Нешто ты первый, что ли? Или это у тебя одного?
— Он сам глуп, что ж он поджег, да не убежал?
— Ой, ой, да куда же ты нынче убежишь? Завтра же тебя поймают, — возразил старик. — Что же думаешь, нынче, как прежде, убежишь за сто верст, так и то поймают. Беда, а что же делать, надо молчать, да терпеть.
— А вы что скажете, братишка, и вы, Левко, как вам кажется?
— Ты таки прибей жену. Ничего тебе не будет, а и хорошенько прибей, чтобы недели две пролежала на печи. Что тебе сделает барин? Пойдемте, пойдемте!
И в то время, как они собирались выйти, дверь скрипнула, отворилась, и показалась Уляна.
Увидев ее, в одну минуту все прикусили язычки. Оксен поднялся с лавки, дрожа от гнева.
— Не бейте ее в корчме, — сказал Левко, — потому что сейчас донесут на двор.
— Ужин готов, идите домой, — сказала Уляна дрожащим голосом, притворяясь, что ни о чем не догадывается, хотя слышала за дверью часть разговора.
— Ну, как-то ты меня ждала? — сказал Оксен, следуя за ней. — И кто тебе помогал меня ждать? И не скучала ли без меня?
— Как же не скучать!
Оксен трясся от злости, и, наконец, отойдя уже от корчмы и видя, что товарищи его далеко отстали, кинулся на Уляну.
— А хорошо тебе было с барином забавляться, а?..
— Что, что ты городишь, за что ты меня бьешь? — крикнула Уляна. Чего от меня хочешь?
— А ты зачем к барину бегаешь, отчего ночи не спишь? Что тебе дворовый хлеб по вкусу пришелся и подарки барские? Научу я тебя уму-разуму!
И бил он несчастную, которая вырывалась и кричала громко.
— Помогите, помогите, он хочет меня убить!
Прибежал Левко и Павлюк, и старый Улюс, схватили Оксена и оттащили.
— Что ты одурел, шум на улице заводить и будить людей, чтобы все знали твой позор! Мало тебе, что тебя из каждой избы услышат! Хочется тебе, чтобы поскорей и барин услышал!
— Да, хочу, — ответил остервенившийся Оксен, — убить и ее и его!
— Молчи, — крикнул Уляс, — молчи ради Креста Господнего, погубишь ты нас всех! Хочешь своего и нашего несчастья!
Уляна, между тем, избитая и окровавленная, в слезах убежала в сестрину избу.
Там, как на беду, была вечерница; несколько баб сидело у огня, несколько женщин пело за пряжей, а дети прыгали по избе. Отворив дверь и увидя их, Уляна отступила и только позвала сестру.
— Мария, подь-ка сюда.
Та, узнав Уляну по голосу, встала из-за прялки и вышла к ней. За ней выбежали и другие любопытные бабы, а за ними и мужики, но они не слышали, что шептала сестре сестра, и напрасно спрашивали друг друга.
— Чего-то она хочет? Отчего она не вошла в избу?
Видя в этом какую-то тайну, мужики вернулись в избу плести лапти и щепать лучину. Один из них сказал:
— Чего это Уляна прибежала?
— Оксен сегодня вернулся, — сказал другой, — уж не побил ли ее?
— Ага, — прибавил третий, и есть за что. Ой, знаю и я кое-что, знаю…
— Будто и мы не знаем, — заметили другие. — Не утаится барская любовь, как кот в кладовой
— Нечего толковать, коли не видели.
— Бабы не видели?..
— А что?
— Да что, лучше молчать.
Между тем в сенях Уляна со слезами просила сестру, чтобы она спрятала ее от мужа. Надеялась она найти в ней участие, но ошиблась. Сестра Уляны, Мария, была также красавица и когда-то дворовая; далеко, однако ж, не такая, хоть и не менее красивая. Она уж знала, что делалось, и завидовала сестре, потому что муж ее был калека, который смотрел и ничего в избе не видел кроме миски на столе, и потому она была бы рада, коли барин приволокнулся бы за ней. Она очень холодно приняла жалобы и плач сестры.
— Муж меня прибил и станет еще бить, как поймает, — говорила Уляна. — Он напился в корчме и привязался.
— Ну, так что же? — ответила сестра. Или у тебя самой нет рук, чтобы отплатить ему?
— Да ведь он не один.
— А за что же они к тебе привязались? — спросила Мария, притворяясь, что ничего не знает.
— Ах, разве я знаю!
— Неужто не знаешь?
— Как, чай не знать, — прибавила одна старуха, качая головой, — коли и мы уж знаем.
— Это верно за то, что ты беспрестанно на двор ходила.
— Разве я охотой ходила? Разве можно не идти, когда требует управительша?
— Уж ты все к управительше ходишь, — прервала ее старуха, — а между тем я тебя на мызе никогда не вижу; мало ли я там ночей ночевала!
И старые бабы стали между собою толковать, шептаться, а Уляна стояла и плакала, закрывая лицо концом измятого фартука. В воротах послышались голоса Оксена и Павлюка. Бедная женщина взошла по лестнице на чердак, а бабы вернулись в избу.
— Добрый вечер, — сказал Оксен, переступая в эту минуту порог. — А не было ли здесь моей Уляны?
— Была, да ушла, — ответила поспешно ему старуха.
— Когда, давно?
— Вот только что была, что-то потолковала с сестрой, да и пошла.
— Точно пошла?
— Да уж точно. Крест на мне, что пошла. А вы что ж ее ищите? — прибавила старуха, подперев рукой подбородок.
— Так, домашнее дело, — отвечал Оксен. — Пойду, поищу ее. Ты здесь останься, Павлюк, и стереги ее хоть до белого дня. Может быть, она спряталась где-нибудь.
— Не бойся, — ответил Павлюк, — уж я не отойду.
— Так взойдите же в избу, — отозвалась ему Мария, сестра Уляны.
— Нет, я себе тут посижу на завалинке и постерегу.
Бабы уселись за брошенные прялки, но уже не пели. Мужики молча плели лапти.
Прошло много времени, пока первая песенница затянула опять заунывную песнь, к которой мало-помалу пристали голоса всех, сначала тихие, потом все громче, будто невольно вырывающиеся из сдавленной груди.
Ах, зачем же прежде я не знала,
Что в родительской избе мне больше не сидеть!
Надо с садом и цветами распроститься,
Мне из них венка уж не плести.
Я один венок сплела,
Да и тот не надевала,
И как был один, его я Янку отдала.
И зачем я сад не раскопала?
Пусть по нем прошли бы кони вороные,
Притоптали бы мои цветики живые.
Вся эта длинная песнь, и другая, и третья, которые последовали за ней, были повторением грустных девичьих мыслей, а напев их, словно тихий плач, раздавался в избе.