XII

Неделя миновала незаметно. Тадеуш окунулся в свое настоящее и не думал о завтрашнем дне. Она также, она еще жаднее пила из очарованной чаши, как зверь в жаркую погоду, которого и выстрелом не отгонишь от воды, и смертью не испугаешь.

При удовлетворении каждой страсти есть минута забвения, ослепления, равнодушия ко всему, что вне ее и что не имеет с нею связи. Страсть эта даже отталкивает умышленно, забывает и то, что далеко от нее, хотя и связано чем-нибудь: не хочется ей омрачать своего неба тучами, которые и без того приходят очень скоро. Легко понять положение души этой страстной женщины, впервые удовлетворяющей незнакомому ей до сих пор чувству. Она не понимала, почему ей не удовлетворять жажде наслаждения; не понимала препятствий, помех; она была простой страстной женщиной, ангелом по глазам, зверем по телу и воле. И какой чудной казалась ей эта страсть, какой непреоборимой, искренней, почти бесстыдной! Может быть из-за странности подобной привязанности, до того пламенной, что она переходила в мечту или вымысел. Тадеуш также тонул в любви непонятной, безумной, соблазнительной для женщины, которая не могла его понять. В голове его прервались все мысли, которыми он был еще привязан к свету, к идеям приличия, благородства; он закрыл глаза и кинулся в пропасть, никогда, впрочем, не думая зайти так далеко. Прекрасные глаза Уляны очаровали его своим блеском, своим выражением, но он не предвидел этой внезапной страсти, не ждал ее. Теперь они оба кинулись, сломя голову, с вершины горы, и уже ничто не могло их остановить.

Но мог ли он долго прожить такою любовью? Не знаю. Через неделю наступил для него другой период страсти. Он начинал, чувствуя себя счастливым, сознавать свое завтра, думать о будущем. Она все еще оставалась в первом забвении страсти, в ослеплении и безумии. Для него безумие редело уже как туман, и сквозь него виднелся свет. Она ничего, кроме его, не видела. Для него Уляна была по-прежнему прекрасная, по-прежнему желанная, хотя и непонятная, любовница, но уже рассудок указывал ему на ее синие заплаканные веки, опущенные над чудными глазами. Уже он заметил жесткую намозоленную руку ее; уже не раз ее простые страстные речи казались ему смешными.

Для нее период этот еще был далек, а может быть, и не суждено было ему никогда наступить; потому что страсть у нее перешла в жизнь, сделалась постоянным безумием и горячкой. Для нее, дикой крестьянки, не было разочарований, пока длилась любовь, а в сердце, которое запылало в ней так поздно и дивно, страсть могла угаснуть только с жизнью.

Прошла еще неделя, и Тадеуш уже рассуждал, уже думал, уже оглядывался. Страсть Уляны только росла, и сила ее еще раздражала несколько ослабевающую любовь барина, удерживала его любовником. Но уже рассудок чаще и громче говорил ему, уже опять трунил за минутное молчание, отплачивал непрерывными насмешками. Между тем, воротился Оксен; но это нисколько не изменило их отношений. Гончар, казалось, добровольно ничего не видел, ни на что не обращал внимания; грустный и пасмурный, он упорно молчал, не кинул на жену ни взгляда, ни разу не спросил, где была она. Он обходился с нею как с совершенно постороннею, и, однако ж, все видел, все знал; что же с ним сделалось? Не раз и Уляна спрашивала самое себя: откуда такая внезапная перемена? Это гордое молчание укололо ее, хоть она и была ему рада. Равнодушие его не было истинно: оно прикрывало бессильную злобу, до времени затаенную в сердце, усиливающуюся от сдерживания. Но когда-нибудь она должна была обнаружиться в более ужасных размерах. Тадеуш также беспокоился, видя его таким молчаливым и по наружности равнодушным; он знал людей, и знал, что в простом человеке жажды мщения ничем не заглушишь; он предчувствовал недоброе. Но Оксен каждый раз, при встрече с барином, униженно снимал шапку, кланялся до колен и с хитрою покорностью приветствовал его.

Чтобы обезоружить крестьянина, барин теперь прибег ко всевозможной кротости; ею думал он победить, подкупить его, но сильно ошибался. Оксен все принимал, не оказывая радости, ни малейшей признательности, ни удивления, а только изредка хитро улыбался. Благодарностью за все было какое-то совершенное отречение от жены.

Когда она была дома, Оксен точно не видел ее; не было ее — он о ней не спрашивал; выходила она из избы, он ее не удерживал ни полусловом; возвращалась ночью, он не дознавался откуда. Большую часть времени проводил он за столом в корчме, пьянствуя сам, угощая других, но и пьянство даже не развязывало ему язык: он молчал, как камень, и только иногда обычное его проклятие: «Сто чертей им…» вырывалось, свидетельствуя, что он чувствовал же что-нибудь.

Павлюк и Левко, видя его равнодушие, оставили его и больше не вспоминали о жене. Уляс говорил, что он не глуп; но прибавлял: «уж совсем бы тебе быть умным и не бросать хозяйства, не опускать рук, а коли пришла такая хорошая пора, так подумать бы о себе. А то ты только в корчме сидишь, пьешь и забыл о избе. Проси всякий день, и хватай, по крайней мере, разбогатеешь и детям дашь кусок хлеба.

Оксен ничего не отвечал, пожимал плечами, закуривал трубку и шел с узелком грошей в корчму. Старик один должен был теперь думать обо всем. Невестка безумствовала, сын пьянствовал, и если бы не он, так скотина попадала бы и поле гуляло бы.

В один вечер Оксен воротился рано в избу и стал суетиться более обыкновенного: он наполнил мешок хлебом, справил телегу, засыпал лошадям корм, надел свитку и взялся за топор.

— А куда ты, сынку? — спросил Уляс.

— В лес, батьку, дров нету, поеду на ночь, а завтра утром ворочусь с возом.

— Хорошо, что ты взялся, наконец, за ум, — сказал Уляс. — Топерь-то нам и хозяйничать, и богатеть.

Оксен кивнул головой и насмешливо улыбнулся, но ничего уже не ответил. Насунув шапку на уши и взяв кнут, он сел на телегу и, сидя уже на ней, поговорил еще с прохожими, повторяя каждому, что едет в лес. Подъехав к корчме, он опять остановился, еще раз потолковал с людьми, стоящими у дверей, выпил порцию, закурил трубку, ударил по лошадям и как сумасшедший погнал по дороге в лес. Смеркалось. В окнах изб замелькали огни, на улице было движение: женщины разговаривали стоя, сложа руки, у ворот, мужики сидели на завалинках, дети прыгали на улицах, молодицы шли с ведрами по воду и болтали у колодезя, одну руку подняв на бадью, а другою подперев подбородок. Стада черных и бурых овец толпились у отворенных хлевов. Уляны уже не было дома; она побежала к господскому дому, сквозь отворенные стеклянные двери проскользнула в комнату барина и сидела с ним, поглядывая на трещавший в камине огонь. Тадеуш был что-то печален, склонил голову на ее плечо и думал. Несколько раз старалась Уляна прервать долгое молчание, но напрасно; теперь она сама глядела ему в глаза и молчала. Тишину прерывали только трещание огня и легкий шум садовых дерев, над которыми каркала к ненастью стая ворон.

Приближалась ночь; они сидели еще по-прежнему, и Тадеуш, вздыхая по временам, то обнимал ее, то опускал руки, поглядывая ей в глаза и на угасающий огонь.

В деревне уже погасли огни, умолкли песни, и только покрикивали чуткие петухи и беспокойно лаяли собаки.

У крыльца, через открытые в сад двери, послышались шаги осторожно проходящего человека. Тадеуш и Уляна услышали это; она вскочила, прислушалась: ничего не было видно, но по траве шелестела тихая воровская поступь. Словно тень какая-то промелькнула перед отворенными дверями. Тадеуш вскочил, выбежал, но никого не увидал. Уляна в испуге забилась в угол комнаты и уставила беспокойный взгляд на возвратившегося Тадеуша.

Он молча сел опять на свое место.

— Мне что-то страшно, — шепнула Уляна.

— Верно сторож прошел вокруг дома, — ответил Тадеуш.

— О, нет, — сказала Уляна, — это не сторож.

— Может быть, собака?

— Человек, — сказала она и прижалась к нему.

С минуту еще продолжалась тишина, и разговор тянулся полусловами; суеверная и пугливая, как дитя, Уляна крестилась, говоря шепотом, что это может быть ходят духи, так как уже близка полночь. Ее удивило, что Тадеуш улыбался и не верил в духов. Ей казалось несомненным возвращение с того света душ, блуждание их по свету и участие их в той жизни, из которой их вырвали.

Еще нашептывая, Уляна уснула. Тадеуш запер садовую дверь, сел подле нее и тоже задремал. Беспокойный, прерывистый сон смежил на минуту их очи.

Вдруг они оба пробудились и вскочили. Страшный свет врывался сквозь стеклянные двери в комнату. Хотя камин уже погас и далеко еще было до дня, но было видно как днем. Тадеуш закричал:

— Пожар, пожар!..

И, оттолкнув руки Уляны, которая обвила было его шею, кинулся он к дверям. Двери были приперты снаружи шестом. Сильным ударом вышиб он их и выбежав вон в сад, оглянулся. На доме вся крыша была в огне, за двором светилось другое зарево от гумна. Все спали. Тадеуш громко закричал. Несколько голов высунулось из окон, несколько людей выбежало на двор. Тадеуш звал на помощь, послали в деревню за людьми, а дворовые кинулись разбирать крышу. Между тем гумно пылало. Все кинулись к дому, а из деревни никто не являлся. Напрасно управляющий бегал по деревне, стучал в избы, бил людей и гнал их. Не доходя до дома, они пропадали, разбегались, прятались, так, что некому было принесть ведра воды и разбирать загоревшиеся строения.

Работали только дворовые люди, да несколько мужиков: остальные, забравшись на крыши изб, на заборы, на деревья, спокойно, молча смотрели на пожар, уничтожающий гумна и амбары. Несколько скирд вместе пылали страшным огнем; конюшни уже рушились; в хлевах ревел запертый скот и блеяли овцы. Лошади, полуопаленные, вырвались из стойл и бегали по двору. Зарево пожара светилось кровавым отблеском на небе и отражалось в озере. Раздавалось несколько бессильных голосов, трудилось несколько бессильных рук; остальные молчаливо смотрели на то, что называли карою Божией, не смея, может быть, и не желая спасать.

Тадеуш с отчаянием, заломив руки, стоял недалеко от дома и смотрел молча на огонь, уничтожающий гумна. Дом без крыши, с вытянувшимися и закопченными вверху трубами, еще дымящийся, но уже спасенный, стоял окруженный грудами горящих головней.

Вдалеке, на пригорке, стояла белая фигура, ломая руки. Тадеуш узнал Уляну, которая громко рыдала, не обращая внимания, что ее видели люди. Она поняла причину пожара и видела припертые двери: поняла все и проклинала себя и его.

Мало-помалу пожар стал потухать, и только густой дым поднимался над пожарищем. На востоке прояснилось и золотилось чистое небо, предтеча близкого восхода солнца.

Для Тадеуша это было, может быть, первое трезвое утро. Безумие его исчезло в пламени: он видел свое положение, понимал, что сам подложил этот огонь.

— Не время отступать, начал так докончу, — подумал он и обратился к управляющему.

— Пожар, очевидно, от поджога. Отправьте в избу Оксена, посмотрите, дома ли он. Взять его и связать.

— Дома его нет, — ответил пан Линевский, — вчера вечером видели все, как он ехал на ночь за дровами. Только сегодня утром должен он воротиться.

— Взять его, когда воротится.

Сказав это, Тадеуш вошел в уцелевший дом и кинулся на диван, где недавно засыпал подле Уляны так свободно и спокойно. Усталый, он почувствовал дрожь, пробегающую по телу. Его жгло внутри, глаза ломило, в груди не доставало воздуха.

Загрузка...